Игорь
Гергенрёдер
Грация
и Абсолют
Роман
1
Первая
роль
принадлежала
Алику. Так в
компании
звали
Аллочку
Батанову,
склоняя её имя,
будто она
парень. О её
фигурке
однажды было
сказано –
«восточного
типа!»
Выразительная
женственность
форм, покатые
плечики,
округлённость
линий... Этим
удачно украшалась
загадка – или
сама загадка
была украшением?
Не она ли
делала
походку
томно-скользящей,
движения –
покоряюще-пластичными?
Девушка
представала
тщеславной,
так как в ней
таилась
неприручаемая
колкая застенчивость.
С ранних лет
Алика
охватывала
робость,
когда она
начинала
думать, чего
нужно ей от
любви. Уже в
двенадцать
лет она чувствовала
непомерность
требований и
смущалась
перед собой.
Из страха за
себя она научилась
хорошо
играть
изменчивую и
заносчивую,
лукавую и
упрямую играющую
девочку.
Стеснительный
дух должен
был питаться
восхищёнными
взглядами,
чтобы не
нудили маленькие
неудовольствия:
личико
хорошенькое,
но несколько
широковатое,
глаза не изумрудно-зелёные,
а
серо-зелёные,
нос не прямой
и чуть вздёрнутый,
а с
горбинкой.
Алик
была
талантлива, и
её
щепетильный
вкус
оставался
неподкупным
для неё. Ах,
если бы она
была
заурядностью,
восклицая:
«Нет яблока
розовее
Аллочки
Батановой!»
Кто
знал, как
боязливо
давалась
девушке независимая
непринуждённость?
Придумывать
себя,
влиянием на
зрителей кормить
уверенность –
и лишь тогда
сердце произнесёт
не запинаясь:
«Блондинка
раффинэ».
«Волосы
цвета южного
солнца»
ниспадают на
спину, одна
прядь
переброшена
через плечо и
скользит по
правой груди.
Губы
обворожительны:
выпуклые,
дразнящие.
Она
подразнивала
себя как бы
готовностью
без стыда
раздеться,
что, на деле,
было
неотъемлемо
от превосходного
умения
переодеваться.
Алик – художник-модельер,
получила в
это лето 1974
года диплом с
отличием.
Её
компания
собралась насладиться
истомой
полуденного
леса, миндально-праздного
от
солнечного
жара. В отяжелевшей
лени
сочилась
смола из
трещин сосновой
коры, но хвоя
не вяла, а
маслянисто блестела,
обильно
испуская
тягучий
аромат. Быть
может, зной
уже не
расщедрится
столь рьяно:
глядишь,
завтра
выпадет
холодная
роса, что
обычно для
этой поры на
Южном Урале.
Конец сенокосу,
отцветают
розы,
отлетают
стрижи. Пасечники
подрезают
соты, чтобы,
как предостерегает
поверье,
чужие пчёлы
не повытаскали
мёд.
Пятеро
расположились
метрах в полуста
от грунтовой
дороги: Боб и
Дэн сладили
большой
костёр,
запылавший
почти бездымно.
Перед ним
раскинут
брезент, а
поверх постланы
одеяла: на
них
полулежат
Алик, Галя и
малознакомая
ещё им
девушка
Енбаева.
Боб,
футболист
областной
команды,
крепко сбитый,
с мощными
икрами,
молниеносно
бросил руку
наземь,
смотря на
Алика.
– Убил?
– болезненно
вырвалось у
неё.
Он
хохотнул:
– Я
знаю, ты не
любишь. –
Поднял
впечатляющий
кулак и
осторожно
разжал: с
ладони
невредимо
снялся
кузнечик.
– Молодец!
–
порадовалась
Алик вслед
скакуну, и
Боб с полным
правом присвоил
поощрение.
Просительно-жарко
ухмыльнулся:
– Кобылка!
– Что-что-о?
–
навострилась
Галя.
– В
деревне так
этих зовут, –
объяснил он,
имея в виду
кузнечиков и
стараясь
заглянуть в глаза
Алику.
Она
же
прошептала
мысленно:
«Голубоватый
конёк
ускакал в мураву.
Кому я могла
бы послать с
ним бисерную весточку?»
Она думала,
какая у Боба
короткая шея,
а на груди –
довольно-таки
ужасная мышья
шёрстка.
Второй
молодой
человек,
высокий и
привлекательный,
правда,
сырого сложения,
подсовывал в
костёр
веточки и
подумал об
Алике: «Как
идёт ей эта
ненавязчивая
меланхолия!»
Он,
как и она, –
художник-модельер.
– Я
завидую
Бориному
натурализму,
– сказал Дэн и
слегка
повернулся к
футболисту. –
Ты – сама
стихия, Боря!
Боб
в таких случаях
затруднялся
и в манере,
которую
завёл для
подобного,
бросил
самоуверенно
и небрежно:
– А
ты думал!
На
того и на
другого
неутешно
досадовала Галя,
яркая
шатенка, не
лишённая
пикантности,
с
холодноватыми
колючими
глазками и
себе на уме.
– Ты
молчала про
эти
шароварчики,
– обратилась
она к Алику. – А почему
не те брюки,
которые были
почти готовы?
– Надену
в другой раз, –
ответила
подруга, а Дэн
пояснил за
неё:
– Это
не
шароварчики,
а «шальвары» –
так называют
на Кавказе и
вообще на
Востоке. Они
и блузка –
самое
удачное для
воскресного
выезда на шашлык.
– Ну
да, – вяло
сказала Галя.
Она
работала
кассиром
Аэрофлота, и
каждый день
кому-то
удавался
полёт,
который без
неё бы не
удался.
Поэтому она
могла носить
то, что
хотели бы
носить
многие и
многие девушки.
Сейчас на ней
были модные
дорогие
брючки и рубашка:
но Алик в
своих
небесно-голубых
шальварах и
бледно-розовой
блузке
похитила эффект.
Она воистину
заявила
стиль.
Подкупающе-женственная
нега
представала
как бы стыдливой:
при том, что
шальвары
были воздушными
и
коротковатыми,
а блузка –
куцей.
Тесный
же наряд Гали
впечатления
целомудрия
не
производил.
Её задевала
эта несправедливость,
девушка едва
удерживала
возмущение:
«Я, конечно,
обтянулась! А
она не оголилась?
У кого пуп на
обозрении?
Любуйтесь! И
как полёживает
изнеженно –
принцессой-недотрогой...»
Тем
временем
молодые люди
извлекали из
уксуса со
специями и
нарезанным
луком куски мяса
и нанизывали
на шампуры.
Во
взгляде Гали
мешались
обида, тоска
и сожаление.
У неё
выплеснулось:
– Пятунчик!
– нервно обратилась
она к Дэну,
чьё имя было
Денис Пятунин:
– Почему твой
Вано нас на
косогор не отвёз?
Их
доставил
сюда на
микроавтобусе
человек с
грузинской
кровью Вано,
шофёр
овощной базы
и приятель
Дениса.
Тот
терпеливо
ответил:
– Туда
проезда нет.
Газопровод ведут,
траншею
прорыли.
– И
всё равно
проезжают!
Другие могут,
а твой Вано –
нет?
Дэн
взглянул на
Алика, чтобы
она увидела:
ему понятно,
отчего
девушка
размахалась
плёткой.
Затем
снисходительно
укорил Галю:
– Я
не комсорг,
Галенька. «За
всё в ответе!» –
не мой девиз.
Та
перевела дух
и смолчала, а
Алик
подумала и
уже не в
первый раз,
как кипуча её
подруга. Они
росли в одном
дворе, вместе
ходили в детский
сад. Что
будет со
сладкой
привычкой чувствовать
себя то
голубкой, то
ястребком, если
прогнать
горластую галку?
Алик могла бы
сказать себе:
«Она ревнует
ко мне мужчин
– потому что
дотошно и
цепко ревнует
к ним меня. И
оттого не
хочет отвернуться
в сторону,
где нашлись
бы готовые и
подходящие».
2
Не
понимала
Галю и
понимать не
собиралась девушка
Енбаева. Это была
недурненькая
завитая
брюнетка,
дальняя
сельская
родственница
Боба – Бориса
Чугунова. Она
приехала в
город
поступать в
пединститут,
на втором
экзамене
срезалась и сейчас
гостила у
родителей
Боба, не
решаясь
открыть, что
никак не
дождётся
грусти по дому.
Наивно,
вяжуще-ласково
упросила
взять её в
лес, и, когда
Боб
представлял
её друзьям,
широко
улыбаясь,
протягивала
руку:
– Енбаева.
Больше
всего она
боялась, что
судьба и дальше
будет
кормить её
крупами и
картофелем, от
которых
спокойно
дыхание. А ей
так недоставало
мясного
коричневого
переперчённого
соуса, чтобы
дышать
запально –
задыхаясь.
Полупрозрачные
шальвары
Алика
вызывали в
ней
сосредоточение:
она не знала,
завидовать –
восхищаясь?
или она
вправе
облегчить зависть
осуждением?
Всё это время
девушка молчала,
но вдруг,
встав,
стянула
платье через
голову:
– Кончик
лета остался
– позагорать
напоследок! –
и вышла из
тени на
солнцепёк.
В
купальных
трусиках и
лифчике, она
тряхнула
обильными
вороными
кудельками,
зажмурилась,
раскинула
руки и
потянулась.
Развитое
гладкое
чувственно-влекущее
тело не смущалось
мечты.
Боб
пренебрегал
невзрачно
одетой
простушкой и
теперь
напомнил
сластёну,
который в хлебнице
обнаружил
эклер.
– Людка...
– сказал он и
мысленно
договорил:
«Какая ты
гладкая да
титястая
колхозница!»
А Дэн
напоминал
крадущегося
полуночника,
что заглянул
в
незанавешенное
окно. Из-за присутствия
Алика он
опустил
глаза,
воровски
поводя ими.
– Чтобы
на тебя дым
не шёл, –
проговорил
заискивающе
и осторожно
тронул
несгоревшую
ветку, –
какое-то от
меня не зависящее
бессистемное
движение
воздуха… Отодвинем
вот этот
сучочек и
направим
дымок левее…
– На
меня не идёт, –
голос у Алика
оказался неожиданно
грубоватым.
А
Галя в эти
минуты
смотрела на
Енбаеву, как
на
казнокрадку,
обнаружившую
свои намерения.
«И ведь удастся!»
– с этой
волнующей
мыслью,
скосив глаза
на Дэна, она
проговорила
проникновенно:
– Пятунчик,
разденемся
наперегонки?
На спор?
Дэн
деланно
рассмеялся. А
Енбаева
инстинктивно
выбрала
самое
удачное –
поддержала с прямодушием:
– Ага,
давайте! Так
приятно! – и
повела
плечами.
Боб,
которому
пришла некая
мысль,
позвал:
– Людка,
сбегаем
искупаемся?
Тут недалеко.
Озеро
находилось в
километре и
для купания
подходило
плохо, имея
топкие
заросшие берега.
Люда знать
этого не
могла, но она
понимала
другое: на
подобные
радости и
деревня
щедра и не
только в купальный
сезон.
– Если
все вместе! –
воскликнула
она с обезоруживающим
подъёмом.
Галя
ослепительно
улыбнулась
ей, а Бобу проворковала
понимающе-интимно:
– Тут
родственное...
сбегайте
вдвоём...
Люда
увидела, что
ей подставили
ножку, и не
нашла ничего
иного, как
схватиться в
открытую:
– Каждый
понимает в
меру своей
испорченности!
Галя
подалась к
Бобу:
– А
ну – как я
понимаю?
Он,
словно
озорной
мальчуган,
пойманный девочкой
на пустячной
шалости, с
ухмылкой показал
кулак, чьи
размеры,
правда,
нарушали
впечатление
невинности.
И
тут Алик
вкрадчиво
шевельнулась
на одеяле.
Глубоко
запрятанная
робость,
которая делала
её
тщеславной,
заговорила о
себе дурно.
Душа
домогалась,
чтобы некто
редкостный
вместил
непорочную
греховодницу.
И оттого, что
его не было
вблизи, она тем
злее
показывала
себя
негодницей.
Она
положила
одну ножку на
другую и
подвигала
пальчиками,
чьи ноготки
блестели
малиновым
лаком:
босоножка
соскользнула
с изящной
ступни,
зацепившись
ремешком за
мизинец...
Боба
взвило рёвом
сирены. Перед
ним бушевало багровое
пламя. На
него
опрокидывалось
море. То есть
это было
нечто более
важное, чем пламя
и море. Он
выбросил
ручищу и
завладел туфлёй,
сумев
каким-то
чудом не
полапать ножку.
Алик
видела
возбуждённого
пса с мокрым
носом и
высунутым
языком,
невыразимо-блистающий
взгляд
впился в неё,
щекоча кожу. Алик
с внезапной
для её вида
страстной
грубостью
приказала:
– Отдай!
– Не-е!
Она
лениво
привстала на
одеяле,
схватила босоножку
и попыталась
выдернуть её
из пятерни
спортсмена.
Краем глаза
видела
приготовленный
для костра
обломок
толстого
сука. Кто
спорит, что
поцелуи
сладки? С
какой
усладой поцеловала
бы она Боба в
переносицу
этим обломком!
Галя,
перегорая в
переживаниях,
швырнула в них
травинкой:
– Кончайте,
футболист и Цирцея!
Незвано
принёсся
откуда-то
звук мотора и
властно
навязал себя.
Боб нехотя,
вслед за остальными,
повернул
голову и
выпустил
туфлю.
– Вано?
–
предположила
Галя.
Дэн
неуверенно
кивнул.
Приятель,
занятый каким-то
коммерческим
делом, обещал
развезти их по
домам, но
было ещё
рано. Разве
что он освободился...
Боба
отягощал
темперамент,
и он с
лёгкостью
вскочил, ища
просветы
между
ветвями:
– Нет
– чёрная
«волга»,
старая
модель. –
Подпрыгивал
на месте,
топча
жилистыми
ногами валежник
и
всматриваясь
в сторону
машины.
Хлопнула
дверца, между
деревьями
замелькала
фигура,
забирая в
сторону, и
скрылась среди
теснящегося
мелколесья.
– Мужчина...
– вырвалось у
Енбаевой.
– Да? –
тонко
усмехнулась
Галя,
напряжённая,
ехидная,
теряющаяся
от эмоций и
интереса.
3
Он
шагнул из
гущи ветвей,
и ни одна не
шелохнулась. Какое
умение
ходить
окольными
путями по лесу!
Он сумел
незаметно
обогнуть их
уголок, появившись
со стороны,
противоположной
дороге. У
малого была
стать,
подобающая
орлу на скале
над всеми,
кто не в
силах не бегать.
Он
сказал,
словно
никого не
видя и
спрашивая
самого себя:
– Малина
тут есть?
Дух
Боба захотел
схватки. Любя
силу своих мышц,
спортсмен
испытывал
удовольствие
от жестокости
желаний.
– Не
искали! –
ответил он
сумрачно и
похвалил себя
за
бесстрашие задиры.
– Ясно,
– сказал
незнакомец
как
терпеливый
бедняк и, не
глядя на
Боба, едва не
задев его, прошёл
мимо как
повелитель.
Безотрывные
взгляды
провожали
его, пока он
не пропал за
деревьями.
Галя, пытаясь
скрыть то,
что закипало
в ней,
произнесла
тоном неохотно
соглашающейся
покупательницы:
– Цвет
волос
оригинальный.
Вроде
альбиноса, но
брови,
ресницы...
– Я
подумала – он
седой, а – нет! – с
честной
радостью
призналась
Енбаева.
Алик
отвернулась
от
трогательно
занятной
полуголой
девушки,
оценив предательскую
естественность
её чувства:
«Для меня! для
меня! для
меня!»
Алик
чувствовала
себя
нелегальной
собственницей
всего самого
драгоценного
и, лёжа на
одеяле,
полузакрыв
глаза,
произнесла немного
громче, чем
хотела:
– Я –
золотая
блондинка, а
он – платиновый!
Сидевшая
подле Галя
как-то и мило,
и некрасиво
искривила
губы:
– Как
же...
Алик,
стоически
преодолевая
себя, сказала
заносчиво:
– Что?
– Лишь
то, что ты –
золотая
блондинка, а
он – платиновый,
– проговорила
Галя
неровным от
натяжения
нервов голосом.
Всё
понимающий
Дэн глянул на
неё и пристально
посмотрел на
Алика.
– Симпатичный
парень, а
одет
банально, –
сказал
нарочито
отстранённо.
– И, скорее
всего, эта
неброскость
не от ума, а
весьма
объяснима.
– А
приехал на
чёрной
«волге»! –
высказала
Енбаева то,
что почти уже
полчаса
бередило
всех. Она
добавила
лучезарно: –
Он выше Бори!
– Метр
восемьдесят...
– сказала
Галя
выжидательно.
Алик
благосклонно
согласилась:
– Да.
Боб
стоял
подбоченившись
и заботливо
бросил
родственнице:
– Ну
ты, голая, не
обгори до
температуры!
– а от других
потребовал: –
Скиньте три
сантиметра!
Девушки
молчали, и
тогда Дэн
изрёк:
– Взяли
лишку.
Алику
жгуче
желалось,
чтобы стало
жарче-жарче!
Она
поднялась,
извлекла из
рюкзака портативный
катушечный
магнитофон.
Музыка возникла
плавно
крепнущим
проникновенным
натиском. Медлительный
блюз затопил
уголок леса
детской
влюблённостью.
Алик
стояла
пренебрежительно
расслабленная,
слегка
запрокинув
голову с
тонким мозаичным
обручем на
волосах,
прикрыв
глаза, и
выглядело
кричащим то,
как чувственно
падки к ритму
её
возбуждённые
ноги. Они
будто вняли
соизволяющему
кивку –
девушка
затанцевала...
И
другая, в
богатой
шапке
вороных
куделек, подставляя
солнцу
застоявшееся
тело, безыскусно
поведала:
– Как
раз и он
поспеет
обратно –
машина-то
вон.
Танцуя,
Алик
переживала
укус, в то
время как
белые зубки
продолжали
скалиться, а
потускневшие
глазки –
буравить её
из-под
свесившихся чёрных
завитков.
Галя
изумлённо и
злорадно
поставила
Енбаевой
огромный
плюс, меж тем
как в
телодвижениях
Алика
изнывало
искание
неотразимого
лунного
блика,
нежно-молочная
полоска
живота сияла,
в ритме
колебались
округлые
ягодицы, над
локтем
покачивался
серебряный
браслет с
подвесками.
Близ неё
родилось
неистовство:
пятки Боба
покинули
землю – он
приземлился
на носки
перед Аликом
и вильнул
низом
туловища. Она
едва не
отпрянула, но
стерпела и в
самый миг –
иначе он схватил
бы её.
Теснился
к ней и
танцующий
Дэн,
изгибаясь искусно,
женственно и
несколько
приторно...
Точно
оголтелый
буян смял
зазевавшуюся
Галю: трепеща
и без желания
опомниться,
она извивно
двигалась в
танце. Уже и
Енбаева
оказалась в
согласном
упоительном
движении со
всеми:
неумелая,
угловатая и
оттого
избыточно
вольная.
Капризный
блюз
разъярял
упругость
тел, и не
пальцы ли
чьих-то
ножек,
переступавших
на цыпочках,
вслушивались
во что-то
сквозь
музыку? Алика
вело, ею
владело
приближение
скрытого
лесом незнакомца.
Она столь
осторожно
переместилась
в танце, куда
было нужно,
что их
увидели уже
друг против
друга,
разделённых
какими-то
двумя шагами.
Мгновение-второе,
третье – ей
всё ещё
удаётся
очаровательная
беззастенчивость...
У него
славное лицо,
неломкий взгляд
умных
тёмно-синих
глаз; при
платиново-светлых
волосах
броско
выделяются
густые
темноватые
брови и
ресницы.
Она
ощущала себя
нагой и всем
телом круто покрасневшей
как рак.
Внутренняя
безжалостная
дрожь душила
в сердце
отчаянный
лепет: о, ей
необходимо
это
свершение!
Кому
было по силам
догадаться о
её пронзительной
стыдливости?
Кто мог
оценить её
мужество?
Она
вдруг резко
ступила в
сторону,
странно неуклюже
и криво поставив
стопу, и
упала на
колено.
– Это
шутка? – он
смотрел на
неё, словно
размышляя
над законом
тяготения.
– Не
могу встать... –
она
улыбнулась
ему загнанно,
– каблук по
корню
скользнул –
нога подвернулась.
– Играется!
– сказала за
спиной
Енбаева.
Он
глядел на
полуголую
взволнованно
подтянувшуюся
девушку, и
Алик
произнесла
виновато:
– Я,
кажется,
вывихнула
ногу...
Она
оперлась на
его локоть и
встала на
левую стопу,
но,
попытавшись
шагнуть,
взмыкнула и
закусила
губу. Боб и
Дэн уже
топтались
возле, она
оттолкнула
Боба:
– Твои
шутки –
застёжку
порвал: нога
с колодки
соскользнула!
на
вывихнутой
ковылять? –
слова
хлестали
злостью, но в
душе Алика
горячела
весёлая
снисходительность.
– Я
отвезу вас в
город, –
предложил
незнакомец
так, будто
ему и самому
не нравилось,
как мало он
предлагает. А
ей не много
ли было того,
что она
сейчас
шагнёт в
безрассудство?
Даль
окажется
близкой до
беспощадно
вульгарного.
«Куда? К кому? Что –
произойдёт?»
Боком
к нему, в
независимой
позе стояла
Галя. Она
чуть
прищурилась:
– Без
малины остались?
– Тут
уже прошли и
всё собрали, –
сказал он неожиданно
по-приятельски,
словно
отдавая должное
юмору Гали,
которая-то и
собрала малину.
Алик
обхватила за
шеи его и
Дэна, и они
понесли её к
машине. Боб,
забегая
вперёд,
отводил
перед ними
ветви, и было
видно, как
ненавидит он
тот миг,
когда ухватил
босоножку.
А
Галя и
Енбаева
смотрели в
глаза друг
другу,
почувствовав
острую
необходимость
в этом. Им
было легче от
того, что
Алик –
безнравственная
нахалка, и
они
выцарапали
бы глаза любому,
кто
неопровержимо
бы доказал
глубину её
скромности.
4
На
переднем
сиденье
«волги» она
увидела немолодого
широкоплечего
мужчину в
пёстрой рубашке
с короткими
рукавами.
Зеркало отражало
его тёмные
очки,
продолговатое
лицо, выступающий
ребром как бы
сжатый с
боков нос. Блондин,
садясь за
руль, сказал
ему с той обходительностью,
когда не
ожидают
возражений:
– Забросим
девушку в
город? Она
ногу повредила.
– Забросим?
– переспросил
пожилой
словно бы в брюзгливом
полусне, что
выражало
подтрунивающую
игривость.
Губы
Алика слегка
тронула
улыбка.
– Забросим,
закинем,
запулим... –
проговорил
мужчина так,
будто
начинал
читать
стихотворение.
Молодой
словно
обиделся:
– Извиняюсь,
мы её не
будем
забрасывать.
Мы отвезём её
в город, как
положено, – и
включил зажигание.
Она
положила обнажённые
руки на
спинку
переднего
сиденья и
смущённо
потёрлась
носиком о
своё запястье:
– Мне
неловко...
помешала вам
искать
ягоды...
Человек
в тёмных
очках сказал
серьёзно и веско,
будто
осаживая с
трибуны:
– Не
много ли
извинений с
обеих сторон?
– Всё это
время он не
двинул шеей,
и, поглядывая
на его лицо в
зеркале, Алик
подумала, что
очки что-то
чересчур
темны.
Блондин,
аккуратно
ведя машину
по тряской грунтовке,
на миг
обернулся.
Кожа у него
была чистая,
смугловатая,
а во взгляде
удлинённых
глаз отсутствовала
неопределённость.
«Ты
вспоминаешь,
считаешь,
сравниваешь,
задаёшься
вопросами, –
понимала
Алик, – и
благосклонно
глядишь на
луговую
дорогу. Но
зря не опасаешься
заблудиться».
Пожилой,
ни на
сантиметр не
повернув
голову,
спросил:
– Вывих
в каком месте?
– Где
щиколотка.
– Опухоль?
– спросил он,
не
шелохнувшись,
и ей стало
ясно, что уже
не
легкомыслие
говорит его
устами.
Говорила
пасмурная
тяжесть, и Алика
всколыхнуло:
«Ведь он же
слепой!»
– Опухоли
нет...
извините... – её
тут же
покоробило:
он понял, за
что она
извиняется.
Как бы
устраивая поудобнее
больную ногу,
пересела,
чтобы не видеть
в зеркале
непроницаемые
очки.
Молодой
за рулём
адресовал ей:
– Пропал
ваш денёк на
природе!
Жалко?
– Жалко.
Мне так
жалко... –
сказала она
кротко.
«Волга»
выкатила из
леса,
водитель
притормозил
перед перегруженным
шоссе и,
обернувшись,
не сразу отвёл
глаза от
девушки.
Пожилой
произнёс
густым
баритоном:
– Как
малину-то не
любить… – и
добавил
назидательно:
– Рясная
малина –
богатые
хлеба!
Рясная,
пояснил,
значит обильная.
Уходят,
забываются
выразительные
слова.
Не
двинувшись,
он спросил:
– А
пироги с
гречневой
кашей и мёдом
вы любите?
– Не
пробовала… –
уронила Алик
тоном вины.
Блондин
мягко ввёл
«волгу» в
поток
несущегося к
городу
транспорта.
Спутник
проговорил,
будто изумляясь
тому, о чём
сообщал:
– В
моих родных
местах в эти
дни, бывало,
да… пекли
пироги с
гречневой
кашей и мёдом
и созывали
соседей.
Алику
показалось,
что водитель
втихомолку
улыбнулся.
Человек же в
тёмных очках
заговорил,
будто
ссорясь:
– Чтобы
вам ещё
больше стало
жалко, чтобы
вы очень
жалели об
этом дне – вы
должны с нами
пообедать! – и
адресовал
парню: – А,
Виктор?
«Викто-ор!»
– мысленно
повторила
она, перенося
ударение на
второй слог.
Следя
за дорогой,
блондин
сказал
девушке:
– Насчёт
вашей ноги…
Лонгин
Антонович
может из дома
позвонить врачу.
У него лучшие
в друзьях.
«Лонгин»
похоже на
ангину,
мелькнуло в
уме девушки.
– Записано
в святцах,
часто
встречалось
у староверов,
– сказал
человек в
очках,
привыкший,
что его имя
кажется
странным, – в
юности, а я на
три года
моложе
советской
власти, мне
бывало
неприятно.
«Ему
пятьдесят
четыре», –
мимоходом
отметила
Алик,
встретила в
зеркале
взгляд
водителя. Оба
прислушивались
к иному, к
своему напеву.
Виктор
двинул
баранку,
глядя в
задний борт мчавшегося
впереди
«газика» и
намереваясь
его обогнать.
– А
вас как
зовут?
– Алик,
– вырвалось у
неё.
– Ага,
–
заинтересовался
Лонгин
Антонович, – и если
кто-то
собрался с
вами в кино,
он говорит:
иду в кино с
Аликом?
– Да.
Виктор,
не спеша
обгонять
«газик»,
поднял глаза к
зеркалу и
обменялся с
нею улыбкой.
Пожилой
между тем
говорил:
– Александра?
Алла?
Альбина?
Ему
ответили, и
он так, будто
это вытекало
из ответа,
уведомил:
– Едем
к нам на
воскресный
обед.
«Волга»
катила по
улицам
города.
– Ну…
я не могу… –
пролепетала
Алик с
выраженной
нерешительностью.
Машина
встала в
тенистом
переулке, над
нею нависала
заматерело-глухая
состарившаяся
листва
деревьев, за
которыми в
некотором
отдалении
были видны
внушительное
закрытое
парадное и
барельеф над
ним: кажется,
античная
богиня. Не
сказать,
чтобы
казённо-индустриальный,
неуютный
город
насчитывал
десятки
таких зданий.
5
Лонгин
Антонович
обратился к
Алику:
– Как
ваша нога?
Пошевелите-ка!
Нажмите на
щиколотку –
больно?
Можете
наступать?
– Кажется,
смогу...
наверно,
растяжение.
Виктор
обошёл
машину и
хотел
открыть дверцу
Лонгину
Антоновичу,
но тот
обронил:
– Не
мне!
И
тогда была
распахнута
другая
дверца. Молодой
человек,
наклонившись,
галантно
подставил
руку девушке.
Она оперлась
на неё в мысли
о некой
заграничной
мелодраме, которые
пропускали
иногда на
советские
экраны.
Девица,
повредившая
ногу,
доверчиво принимает
помощь
богатенького
слепого и его
племянника,
слепой
оказывается
главой мафиози,
племянник
же...
Она
взглянула в
глаза
Виктору
брыкливо и, наслаждаясь
своей
несправедливостью,
презрительно.
Её тревога
бежала
впереди неё и
спрашивала:
где
справедливость,
если эта
детски
сияющая кожа,
это приманчивое
мужество
пошленько
обманут?
Тем
временем
хозяин
неспешно,
немного неуверенно
вылез из
автомобиля.
Сухощавая с широкими
плечами и
узкими
бёдрами
фигура
сохраняла стройность.
Густые русые
волосы
перебивались
сединой.
Чёрные очки
отвлекали
внимание, но
можно было
заметить
чувственность
твёрдо
очерченного
рта с длинной
верхней губой.
В этом лице
интеллигента
выдавала себя
порода.
Он
повернулся –
очевидно,
угадывая, где
стоит
девушка.
– Обед
с
очаровательной
гостьей! –
произнёс в неподдельном
удовольствии.
– Я и сам знаю, вы
восхитительны!
И по
обращению
Виктора чувствую…
Алик
и молодой
человек
одарили друг
друга взглядами.
– Альхен,
– ласково на
немецкий
манер
обратился к
девушке
Лонгин
Антонович, – с
ногой
осторожнее.
Виктор, ты
что оставил
Альхен?
Парень
запирал
машину. Алик
шагнула к
беспомощному
человеку,
прикоснулась
пальцами к
его локтю:
– Тут
как раз
бордюр…
– Я
ориентируюсь…
этот маршрут
усвоен, –
сказал
слепой поникшим
голосом и
грустно
заключил: –
Спасибо вам!
Виктор
в ожидании
стоял перед
ними. Лонгин Антонович,
точно
осерчав на
себя за
раскислость,
распорядился
с отчаянной
категоричностью:
– Алла,
обопритесь
на моё плечо!
Смелее, не
стесняйтесь!
А другой
рукой – на
молодого
человека. И
мы вас
поведём…
Она
левой рукой
обняла
слепого,
плечу же блондина
предпочла
его локоть.
Символически
опираясь на
него и
легонько
направляя шаг
Лонгина
Антоновича,
двинулась к
дому. Парадное
раздалось
перед нею в
приятно
затемнённом
прохладном
объёме,
повеяло
многолетним
уходом за
здешней
жизнью и
досадливо представились
тесные
подъезды
пятиэтажек, в
которых
живут Боб,
Дэн и ещё
один её приятель
актёр Данков,
живёт она. Да
и подъезд модернового
девятиэтажного
дома, где
проживает Аркадий
Петрович
Гаплов,
безнадёжно
проиграл.
Поднимаясь
по лестнице,
Алик
исподволь поглядывала
на Виктора.
«Куда меня
понесло?» – повторяла
она в себе,
при этом
чувствуя:
парень и
пожилой вряд
ли станут
сообща душить
крик о
помощи.
– Вы
не всегда
ездите в лес
без… – она чуть
сильнее
оперлась на
руку
блондина, –
без никого?
– Лонгин
Антонович –
убеждённый
женоненавистник,
– с улыбкой
ответил
Виктор.
– А
вы?
– А
он –
неубеждённый,
– пробурчал
пожилой, казавшийся
сейчас в
своих чёрных
очках
киношной
криминальной
личностью.
«Женоненавистники!»
– Алик
беззвучно
хихикнула.
Опять
встретилась
взглядом с
парнем и ощутила
покалывание
в мышцах от
зуда затанцевать
на
ступеньках. В
этом старом
парадном
чувствовала
себя героиней
фильма-ретро:
она в
загадочном
особняке в
гостях,
влиятельный
слепой и его
племянник… в
ушах
зазвучал
обворожительный
джаз пятидесятых…
она невольно
ускорила шаг,
буксируя
старика.
Виктор
остановился
на площадке
третьего этажа.
– Мы
пришли, –
указал на
обшитую
кожей дверь,
на табличку
полированной
стали, и
девушка
прочла
фамилию – она
была на
слуху, такую
же носил
пребольшой
военачальник.
Случайность?..
И Алик,
отнесясь к
случайности
бережно,
спросила
Лонгина
Антоновича:
– Вы
не
родственник
маршала?
– Младший
брат.
Разгадка,
приглашающая
разгрызть
крепкий орех
загадок. В
этой
квартире не
придётся кричать,
но не
обернётся ли
тем, о чём
нельзя будет
не
умалчивать?
Ниже
фамилии было
выгравировано:
«профессор».
– Проходите,
Альхен, –
пригласил
Лонгин Антонович
и, помедлив
из-за того,
что опасался
наступить ей
на ногу,
шагнул вбок
от двери.
6
В
просторном, с
паркетным
полом
коридоре она
увидела
слева ряд
дверей.
Темновато,
Виктор
включил свет,
платиновые
волосы матово
блеснули.
Стоячее
зеркало –
чуть повернуться
перед ним,
поправить
мозаичный
обруч на
волосах.
Силуэт
отнюдь не
скрадывается
воздушными
шальварами…
Глаза
парня. Они
кажутся
фиолетово-чёрными,
в них – её
крохотное
отражение.
– Виктор,
не держи
девушку на
больной ноге,
– недовольно
сказал профессор.
Она
выразила
голосом
ласку:
– Спасибо,
Лонгин
Антонович, я
выдержу…
Осторожно
ступила –
гримаска, как
от боли. Взгляд
парня
скользнул с
её лица на
стопу – участливый,
почти
горячий.
– Извините,
что это я… – он
чуть
наклонился…
секунда-вторая,
третья…
сейчас
возьмёт её на
руки.
– Идёмте,
сядете в
кресло, – руки
протянуты, но
он намерен
лишь поддерживать
её.
– Я
дохромаю.
Куда – в эту
дверь? –
адресовала
ему тоном
упрёка.
Он
поспешил за
ней,
хромающей, в
комнату: у стен
– стеллажи с
книгами от
пола до
потолка,
палас во весь
пол, венские
стулья,
поодаль от
окна – тахта.
Кресло
стояло в другой
стороне, Алик
замешкалась:
– Лонгин
Антонович?
Тот
отозвался из
коридора, что
ополоснёт руки
и приведёт
себя в
порядок с
дороги. Она отвернулась
от кресла,
направилась
к тахте и
села,
шальвары
приходились
чуть ниже
середины икр.
Осторожно
сняв босоножку,
вытянула
упругую
крепкую ногу
на тахте,
взглянула на
Виктора:
– Растяжение...
побаливает.
– Наверно,
надо
приложить
холодное.
Она
вскинула
ресницы:
– У
вас есть лёд
в
холодильнике?
Можно
сделать
компресс?
Кивнул,
сумев, не
улыбаясь,
выразить
трогающую
чистосердечную
учтивость. Он
отправился
за льдом,
Алик
внимательно
оглядывала комнату:
книги, книги.
Их много и в
квартире её
лучистого
воздыхателя
Гаплова, но
там, нетронутые,
они на полках
то и дело
расступаются,
и из уютных
промежутков
глядят морские
раковины,
статуэтки,
кораллы,
шкатулки. Гаплов
лечил
неутолимое
сердце
окружающими
вещицами.
Виктор
вернулся, и
она в
ветреной
злости на себя
подумала: ей
не помешал бы
компресс на
сердце! Малый
принёс льда в
вафельном
полотенце и
целлофан. Она
произнесла с
вызывающим
ехидством:
– Чудесно!
Вы не
поверите, как
я вам
благодарна!
– Да
ради Бога, –
отреагировал
он дежурной
фразой,
постелил на
тахту под
ногу девушки
целлофан и
поместил на
лодыжку
завёрнутый в
полотенце
лёд.
Какие
деловитые
движения.
Пальцы ни на
миг не
прильнули к
её коже.
Неужели его
взгляд только
что был почти
жарок?.. Он из
терпеливых
удильщиков, и
когда
подсечёт –
уже не сорваться.
Вещь с
двойным дном.
– Вы
родственник
профессора? –
спросила она
равнодушно.
– Нет.
– Но
живёте тут?
– Да.
– Вы
домработник?
– бросила,
внутренне
негодуя: «Это
не может быть
так
обыкновенно!»
– Я у
Лонгина
Антоновича в
штате
института, – он
стоял перед
нею с видом,
что сейчас сунет
руки в
карманы брюк
и
ухмыльнётся:
«Ну так какие
ещё вопросы?»
Алик
устроила
ногу на тахте
поудобнее,
шевельнула
пальчиками с
малиновыми
ногтями. Её
интересовал
профиль
института, и
она услышала:
нефтепереработка,
нефтехимия.
– А с
профессором…
– начала она,
выражением и
тоном
намекая, что
спрашивает о
слепоте, – как
это
случилось?
– Было
до меня. Он не
любит
рассказывать,
– небрежно
поставил
точку Виктор.
– Его
работе не
мешает?
Молодой
человек
объяснил:
работает, дай
Бог каждому!
В науке и не
только в ней
достаточно
подобных
примеров.
– А
почему он не
в Москве
живёт?
– Мог
бы – сам не
хочет.
Как-нибудь
потом расскажу...
«Потом»
гарантировано,
отметила она.
Какая отточенная
уравновешенность
в нём, невозмутимо
стоящем уже
несколько
минут!
Брюки,
рубашка на
нём
импортные, но
надо бы – от
портного. Ах,
как она одела
бы его!
– Ни
о чём не
хотите меня
спросить? –
сказала и вдруг
смутилась.
Он с
любезной
готовностью
спросил:
– В
каком
институте
учитесь?
В
технологическом,
но теперь уже
– училась! Её
ждёт работа в
Доме моделей,
сообщила она,
кстати, там
скоро показ
мужских
новинок
осеннего сезона
– можно
достать ему
билет. А если
его интересуют
женские
модели, то
это в будущую
пятницу...
между прочим,
она сама
манекенщица
и покажет
модели того
парня, что в
лесу
проводил её к
машине. Денис
– он окончил их
институт в
прошлом году.
Сняв
компресс,
принялась
растирать
щиколотку.
Выдержка
иссякла, тело
требовало
движения.
Вдев стопу в
босоножку,
Алик встала, пошла
к стеллажу,
зная, что
малому видны
сквозь
лёгонькую ткань
шальвар
очертания
трусиков на
её подвижных
ягодицах.
Корешок
одной из книг
выступает из
их ряда, на
корешке –
латинские буквы,
она
протянула
руку. О,
Кама-сутра…
на английском?
Нет, кажется,
на немецком.
Она раскрыла
книжку,
основательно
зачитанную, иллюстрации
– одна, вторая,
третья…
обнажённые
парочки в
позах… Алик
повернулась
к нему, не
исключая, что
он заберёт
Кама-сутру.
Но Виктор
сделал
только шаг, в
нём уже не
было бесстрастности,
он охватывал
её всю красноречивым
взглядом. Она
тоже повела
глазами по
его фигуре
сверху вниз,
заметила кое-что:
о, парень в
порядке!
Подумала –
глаза её наверняка
блеснули;
держа книжку
в руке на отлёте,
сказала тихо
и
доверительно-серьёзно:
– Если
бы не нога, я
бы сейчас вам
станцевала… танец
живота.
Ну,
подойди же! Нет,
не
двинувшись,
обронил
вопрос:
– Любите
танцевать?
Она
возвратила
книгу на
полку и
поведала, что
в институте
занималась в
кружке
современного
танца.
Спросила:
– Вы,
наверно,
любите
меланхоличную
музыку?
– Необязательно…
люблю и темп.
«Поверю
тебе на
слово!» –
мысленно
воскликнула
она.
7
Ему
пора на
кухню, сказал
он, а она
может тут посмотреть
книги –
окинул
стеллаж
взглядом.
Есть поэзия,
вон Бальмонт,
а там – томик
Гумилёва из
букинистического…
Точно так
официант в
ресторане предлагает:
есть суп
харчо,
бефстроганов…
Нет, объявила
Алик, она
пойдёт с ним.
В
коридоре
указала на
двустворчатую
дверь: здесь
у вас что?
– Как
вам угодно –
столовая или
гостиная. –
Виктор
толкнул
застеклённую
створку: в
глубине
комнаты –
резной
ореховый
буфет;
сколько
хрусталя!
Часы-шкаф.
Принадлежало
всё это
купцам?
графам?
Посреди
комнаты –
большой
полированный
стол
морёного дуба;
а сколько лет
этой люстре?
хрустальные
подвески в
три ряда –
висячий
трёхступенчатый
пьедестал да
и только.
Какая милая
во всём
надёжность!
Вошли
в кухню, Алик
оценила её
вместительность,
царящую в ней
чистоту,
воскликнула,
словно
прищёлкнув
языком:
– Порядочек!
– О, я
польщён, –
соскользнул
он на
игривость, наконец-то!
– А у вас разве
не так?
– Так…
увидите. – И
ясный прямой взгляд
ему в глаза.
Глаза
ответили.
Теперь можно
легко обратиться
к нему на «ты» –
непринуждённо
подхватит.
«Виктор!» –
мысленно
произнесла
она по-своему,
с ударением
на втором
слоге,
услышь, как я
называю тебя!
моё
отражение в
твоих глазах
до того
чётко, что я
вижу обруч на
волосах.
Брось играть,
расслабься,
ведь я же не
играю: вот
она я – как на
ладошке. Мы
поняли друг
друга. Мы
одни здесь,
мы рядом, нам
просто и
хорошо –
разве нет? Молчание,
до предела
насыщенное
смыслом. Ничто
не мешает –
звуки за
окном
отдалились и
пригасли, по
тенистому
переулку
почти нет
движения. Из
соседних
домов донеслась
музыка –
видимо,
магнитофонная
запись,
искренне
грустящий
юношеский
голос выводил:
Я тебя
называл
самой лучшей
на свете
девчонкою
И не думал,
что будешь ты
зваться
чужою женой…
– Подпоём?
– произнесла
она с
бархатистой
ноткой,
запела: – Я
тебя называл…
– и оба вдруг
захохотали,
едва не
сталкиваясь
лицами.
Обещала
танец, сказал
он, а начала с
вокала. И как?
О!.. – кивнул и
затем ещё
картинно
поклонился.
Обмен комплиментами,
милая
болтовня о
любимых
мелодиях, о
фильмах. Он
зажёг газ,
поставил на
плиту
кастрюлю:
– Собственно,
обед уже
готов –
только
подогреть.
Что
будем есть?
Украинскую
солянку с
копчёной
свининой. Хо,
никогда не
пробовала!
Понравится –
научу варить.
Она
воскликнула:
тебе цены
нет! окончил
кулинарный
техникум?
Нет,
кулинарией
занимается
приходящий
человек, а я
только
подучился
немного… Она
помолчала. И:
– Ты
разведён?
– Я
не был женат.
Алик
глядела
тепло,
внимательно:
– Я
тоже не
спешу…
Спросила:
ты местный?
Если она
имеет в виду
Урал, то да. Я из
города-призрака
– дал он
понять, что
названия
города нет на
карте по
причине
находящихся
в нём
объектов. На
одном из них
отец был
главным
инженером,
умер в
прошлом году.
Мать уже
вышла замуж.
У него две
сестры, у них
свои семьи.
Почему он
оказался здесь?
Отец был
другом
Лонгина
Антоновича…
Замолчал. Она
подумала: «У
тебя тут
какая-то выгода
и немалая».
Пауза. Алик
спросила с
запинкой:
– Тебе
здесь…
удобно?
Он
слегка пожал
плечами.
Расскажешь,
подумала она,
всему своё
время… А у неё
папа –
начальник цеха
почтового
ящика
(почтовыми
ящиками называли
предприятия,
которые по
соображениям
секретности
обозначали
лишь как
почтовые
абоненты).
Мама –
врач-косметолог.
– Я
одна у
родителей…
Продолжим
о себе,
переход не очень
плавный, но
сойдёт:
блузка на ней
– чуть
повернуться –
носит
название
индийской, а укороченные
шальвары –
творение её
собственной
фантазии.
– А
для тебя я
придумала бы
что-то
военного стиля:
свободные
брюки цвета
майского
неба, того же
цвета
приталенную
рубашку с
чёрными
прострочками,
с розовой
окантовкой
кармашков и
погончиков…
«Свободные
брюки» – он
увидел, куда
она смотрит,
и тут же
повернулся к
ней спиной,
снял крышку с
кастрюли,
будто это
срочно
понадобилось.
– Поможешь
отнести
тарелки? –
повернул к
ней голову.
Алик
глядела с
улыбчивым
вызовом,
обхватив
себя за
красиво
оголённые
плечи. Он
подождал,
когда она
возьмёт
стопку
тарелок, и
пошёл за нею
в столовую
накрывать на
стол.
8
Алик
не бывала за
столом со
слепыми и
была впечатлена
тем, как управляется
профессор,
как
безошибочно
находит
вилку, нож,
рюмку...
Моментами ей
казалось
даже, что он
видит.
Заправив
салфетку, он
поднял
стопку, налитую
ему Виктором:
– Нашему
другу нельзя
– он будет за
рулём, а вы, Альхен,
должны
хлопнуть
«ерофеича»!
Она
не слыхала
названия и
обогатилась
сведением: не
бывающая в
продаже
«посольская»
водка,
настоянная
на мяте,
померанцевых
орехах и
других
штуках, и
есть
«ерофеич».
Алик
в компаниях
не
отказывалась
от сухого
вина, ей
нравилось
крымское
шампанское, довелось
попробовать
и водку,
отчего
сейчас к ней
никак не
тянуло. Но
чтобы
угодить
профессору, она
торопливо
чокнулась с
ним и с
трогательной
смелостью
«хлопнула»
полрюмки.
Он
аппетитно
поглощал
солянку и
говорил:
– Жаль,
осень на
носу. Был бы
апрель, я
угостил бы
вас весенним
лесным вином.
Уверен – не
пробовали.
Оно
приготавливается
из берёзового
сока. А-аа,
ка-а-кой у
него запах! Я
чувствую ваши
флюиды,
Альхен, и
слышу аромат
лесного вина.
Благодаря
ему я вижу
вас! – обратив
к ней лицо, он
выделил
слово «вижу», и
она чуть не
поверила, что
этот человек
в тёмных
очках зряч.
– Женское
очарование
есть
творческая
миссия, –
произнёс
проникновенно,
– оно
побуждает
лучших из
мужчин
стремиться к
тому, чтобы их
выбирали
создания,
пахнущие
лесным вином.
Стремиться –
значит творить
свою
личность.
Преодолевая
препятствия,
делаться
сложнее,
глубже,
тоньше. За тем
и посылаются
в жизнь
мужчины,
наделённые
талантами:
чтобы
бороться за
прелестную
женщину,
сдавая
экзамены.
Раскрывай то,
что заложено
в тебе, и
набирай
баллы. Чем
больше их,
тем
интереснее
личность,
которую ты творишь.
Максимум
баллов к
уходу из
жизни – вот
ответ на
извечный
вопрос о её
смысле.
Девушка
восприняла
сказанное
как блестяще
закрученный
комплимент,
она
подобного не
слыхала.
Взгляд на
Виктора –
занят своей тарелкой
или делает
вид. Алик
сказала:
– А
люди живут и
ничего этого
не думают… и
хотят не
препятствий,
а тепла,
гармонии.
Профессор
выпил рюмку и
нашёл вилкой
малосольный
огурчик.
– Гармонии…
поэтичное
выражение… –
он вдруг словно
отстранился
от разговора,
и Алик
рискнула
тронуть
поводья:
– У
вас столько
поэзии
собрано…
Гумилёв…
Лонгин
Антонович
издал
одобрительное
«угу». Иногда
он просит
Виктора
почитать ему
Гумилёва.
– И
сейчас,
Альхен,
Виктор мог бы
прочесть, если
бы помнил
наизусть:
Да, я знаю – я
Вам не пара,
Я пришёл из
другой
страны,
И мне
нравится не
гитара,
А дикарский
напев зурны…
Алик
обласкала
молодого
человека
глазами:
обожаю
восточное!
это мой
стиль, я бы
станцевала
под зурну и
бубен!..
Прелестно! –
подхватил
профессор:
имейте в
виду, я вам
прочёл
сейчас о
Викторе. А
теперь
представьте,
Альхен, вы с
ним… дружите.
И
представьте –
у нас разрешены
поединки.
Какой-то
наглец сказал
что-то,
бросающее на
вас тень.
Виктор вызовет
его? Встанет
под его пулю?
Пусть всего этого
нет, но –
сможете вы
жить с Виктором
в гармонии,
не зная
ответа на
вопрос?
Она
при словах
«жить с
Виктором»
ощутила жар
на лице,
слабо
улыбнулась:
– Но
ведь этого
действительно
нет… –
миг-другой
думала:
«Неужели не
встанет?»
Профессор
ждал. Она
сказала чуть
слышно:
– Для
меня не было
бы вопроса.
– Спасибо,
– произнёс, не
глядя на неё,
парень, поднялся,
чтобы
переменить
блюда, и
вдруг обратился
к Лонгину
Антоновичу: –
Пока меня не
будет, вы
Бальмонта
почитайте.
Профессор,
казалось,
вперил в
малого взгляд
сквозь очки.
– Боюсь,
я ничего не
помню…
– А
вот это… –
начал Виктор
и с
наигранной
театральностью
выдал:
Хочу быть
дерзким, хочу
быть смелым,
Из сочных
гроздий
венки
свивать.
Хочу
упиться
роскошным
телом…
Алик
замерла в
ощущении
скандала, но
молодой
человек
замолчал и
вышел. Лонгин
Антонович
благодушно
гмыкнул и
ничего не сказал.
Молчала и
гостья –
чувствуя
гнёт каких-то
трений,
каких-то
счётов.
Когда
вернулся
Виктор с
подносом,
хозяин застолья
сказал с
безоблачной
заботливостью:
– Альхен,
вам должен
прийтись
заливной
судак!
Нравится с лимонным
соком?
Виктор, будь
добр – полей. А
я, с вашего
позволения,
ещё чуточку
«ерофеича»…
Принялись
за судака.
Профессор
заговорил, словно
припоминая:
да… о чём бишь
я хотел? Вот…
Ему
рассказали о
случае,
разбиравшемся
в суде. Муж и
жена
возвращались
из поездки,
ночью шли с
вокзала
домой по
глухому
месту. На них
напали два
хулигана. Муж
убежал. Они
схватили
женщину, та в
крик. Подбежал
прохожий,
крепкий
мужик, стал
её отбивать и
подвернувшимся
под руку
кирпичом двинул
одного из
хулиганов по
хребту. Сделал
инвалидом. И
попал под
суд. Женщина
была свидетелем.
Между прочим,
её спросили:
как она
смотрит на
то, что муж
убежал?
Оказалось, нормально
смотрит:
правильно
сделал. Не
убеги он, его
могли бы
ударить
кирпичом и
сделать
инвалидом. А
стукни он – то
был бы под
судом.
– Прохожего
осудили, хотя
и условно, – с
расстановкой
проговорил
профессор. – А
как ему помотали
нервы!
Лонгин
Антонович
ждал, что
скажет Алик,
но она
посчитала –
разве же и
так не
понятно? она всей
душой за
прохожего!
Повисшую
на несколько
секунд
тишину вновь
оборвал
густой
баритон хозяина:
– Я
рассказал о
паре людей,
которые, как
вы, Альхен,
выразились,
не думают, а
хотят тепла и
гармонии. Они
и живут в
гармонии,
неисчислимые
массы
простых
людей. Это
удобно тем,
кто, может, и
непрост, но о себе
знает:
добровольно
он под пулю
не встанет.
Эти знающие
укрепили
мнение, будто
дуэли глупы,
смешны. Как
удалось
трусам
навязать
всем такую
гадость?
Благодаря
несчётным,
живущим в
гармонии!
Он
сказал вдруг
потеплевшим
до ласковости
голосом:
– Что-то
мы замолчали…
Девушка
меж тем
открыла
невероятную
для себя
важность в
услышанном:
ради неё
встанет под
выстрел Боб?
Дэн? Данков?
Гаплов? Взглянула
на Виктора:
не поспешила
она со своим
заверением о
нём?
Заговорила с
тихим напряжением:
– Я
не хочу,
чтобы тот, кого…
кто мне
нравится…
чтобы его
убили. Поэтому
я рада, что
дуэлей нет. –
Она тряхнула
головой,
отчего
метнулись
змейками её
пряди цвета
южного
солнца. – Но… но
мне не надо,
чтобы он
побоялся
вызвать того,
кто меня
оскорбит.
Профессор
проговорил с
добродушной
подковыркой:
– А
ведь одно
исключает
другое… какая
уж гармония?.. –
покачал
головой и
вдруг
произнёс другим
тоном: –
Скажите,
Альхен, эта
женщина ничтожна?
В
Алике
забродило
что-то
горькое и
сильное, она
не скрыла
страстности:
– Но
вы не можете
знать, что
переживает
та женщина –
сравнивая
мужа и другого…
того
подбежавшего
человека!
Виктор,
с ленцой
ковырявшийся
в тарелке, живо
заметил:
– Женская
психология!
Свои
тонкости.
Лонгин
Антонович в
рассеянной
задумчивости
сказал:
– Она
не могла не
сравнить… Альхен,
вы
замечательно
поправили
меня, – Ну да, –
продолжил он,
– от
сравнений
бывает больно.
Чем лечиться?
Не забывать
войну.
«О,
Боже… –
девушку
облило
тоской, –
съехали!» Он, разумеется,
воевал, и
потянется
рассказ… На войне
были оба её
деда,
заслужили ордена,
медали, один
особенно
охотно
рассказывал,
как поднимал
роту в атаку,
шёл грудью
на… как
правильно-то
– дот? дзот?
Профессор
проговорил с
едва
заметным лукавством:
– Война,
о которой я,
хм… это
осмысленная
повседневность…
Алика
прохватил
острый сквознячок
недосказанности,
она ждала
продолжения.
Вдруг Виктор
обратился к
хозяину:
– А
почему вы
никогда не
рассказываете
о той войне?
Вы как-то
сказали –
были в
партизанах…
Вопрос
окрашивала
вкрадчивость,
близость
некоего
намёка.
Девушка
почувствовала
невнятную
тревогу.
Парень с
неотступной
настойчивостью
ждал ответа.
Не выдержав,
добавил:
– Вы…
убивали?
Лонгин
Антонович с
осторожностью
повёл пальцами
по столу,
нащупал нож,
приподнял его,
говоря с
фальшивой
игривостью:
– Крови!..
После
рассказа об
избиении нужен
рассказ о
кровопролитии
– по
нарастающей…
– он издал
смешок.
– Интересно,
каким вы
сами-то были… –
невинным тоном
обронил
Виктор.
Профессор
сделал вид,
будто
сосредотачивается
на чём-то
необыкновенно
значимом и вдруг
искренне
просто
сказал:
– Выпьем
за псковские
леса!
Он
выпил стопку
медленно,
словно
мысленно уносясь
в далёкое
уединение,
молодой человек
неохотно
хлебнул
нарзана, Алик
лишь пригубила
рюмку.
Беседу
следовало
возобновить,
дабы гостья
не решила,
что пора
прощаться, и
хозяин задал
ей вопрос с
удавшейся
непринуждённостью:
– Альхен,
если парень
вертит в
пальцах
спичку, а
девушка её
отнимает, что
сие значит?
Удивлённая
быстротой
перехода,
Алик улыбнулась:
– Она
согласна с
ним дружить.
– Видите,
какой я
эрудит! – с
нарочитым
самодовольством
произнёс
Лонгин
Антонович.
9
Хозяин
желал
затеять
чаепитие, но
Алик почувствовала
в себе
тончайшую
границу, отмерявшую
время визита.
Стала
прощаться, а
он перечислял
названия
варений,
которые она могла
бы отведать,
и вдруг на её: –
Я не в силах,
профессор! –
воскликнул:
– Назовите
меня
Велимир-заде!
– Что,
что?
– Покличьте
Велимиром-заде!
– Ну
почему?
– Ум-мереть
можно, до
чего
прелестно
это ваше «ну
почему»!
Сидя
в машине
рядом с
Виктором,
отвозившим
её домой,
Алик не могла
не
вспоминать
вслух о
настроении
слепого,
столь
необычном для
калеки.
– Велимир-заде
– и придумал
же! Ему
действительно
идёт.
Парень
помалкивал,
небрежно
держа руки на
руле. Глядя
на дорогу,
попросил:
– Можешь
дать ему
характеристику?
Она
взглянула на
Виктора
сбоку в
чувстве: он
зол на
профессора.
Волевой,
властный, тот
может этим
надоесть и
предстать
деспотом.
– Тебя
глубоко
волнует моё
мнение? –
спросила неторопливо.
– Интересно…
Понимая:
он изучает
её, Алик
стала
подбирать
слова. Её
затрудняет
его слепота.
Если о ней не
думать, то
налицо:
пример птицы
высокого
полёта.
Привык к
тому, что
преуспевает.
Выражаясь
по-книжному,
произнесла
она, светский
лев.
Добавила: «в
прошлом». И
заключила:
– Хотя
и теперь ещё
бабник.
Виктор
чуть заметно
кивнул и
покривил
губы, не дав
себе улыбнуться.
Она спросила:
– Зачем
тебе, как он
воевал в
партизанах?
Остановив
«волгу» перед
светофором,
парень повернул
голову и
вдруг
показался
расслабленно-понурым:
– Хотелось
услышать
что-то…
Дом,
где она жила,
был уже
недалеко,
девушка
занервничала
– миг прощания!
– и завернула
в фантастику:
– Он
был
штурмбаннфюрер,
прятался в
лесах, одичал,
обрусел и
проник в
советскую
науку!
Виктор
сказал без
тени иронии:
– Куда
до него
штурмбаннфюреру.
Она
указала на
дом, парень
подрулил к
подъезду.
Вряд ли он
дерзнёт с
поцелуем,
полагала она,
но всё же
поспешила
выпорхнуть
из машины и,
уже стоя на
тротуаре,
назвала свой
номер
телефона и
поблагодарила
«за всё
сегодняшнее».
Он
чувствовал,
как сердце
отсчитывает
каждый её удаляющийся
шаг, и упрямо
хотел быть
насмешливым
и злым.
Вспоминался
рассказ
профессора о
муже, что
бросил жену,
убегая от
хулиганов, и
думалось – он
обязательно
напал бы на них:
и лишь потом,
наверное,
стал бы
считать, будто
причиной
была
женщина...
Кирпич необходимо
метко
направлять в
голову, как нож
– в
подреберье.
Услышь он это
в детстве – чтил
бы как зарок.
10
Физически
очень
развитый,
Виктор и в
двенадцать
лет не
допускал
неосторожности
к себе,
особенно при
неблагоприятном
встречном
ветре.
Приятного
ему
недоставало
и чаще – при
его избытке,
а ветер
охотно
кидался
навстречу, и
можно взять
мутный
зимний день,
когда Виктор
с приятелями
бежал на
каток по
выглаженному
позёмкой
скользкому
тротуару.
Гнулись
тонкие ветви
деревьев, и
мальчики
отворачивали
лица от
прокалённых
стужей
порывов.
Товарищ отчего-то
сплюнул на
бегу, и
плевок
прибило к рукаву
Виктора. От
омерзения
натянулась под
шапкой кожа
головы.
Виновник
наспех
крикнул: –
Случайно! –
что надо было
понять как
извинение.
– Эй!
Вытри!
Тот
не внял, и Виктор
поймал его за
конец шарфа.
– Отстань,
я не хотел!
Это ветер! –
мальчик начинал
злиться, а по
виду был он
не слабее
приятеля.
– Вынь
платок и
вытри.
– Нет
у меня
платка!
– Шарфом!
– и Виктор за
рукав
потянул его с
тротуара на
глубокий
снег.
Другие
мальчики
окружили их,
уважая
сшибку и ценя
случай
вынести
приговор.
– Драться
хочешь? –
сказал
угрожающе
виновный,
заводя себя,
чтобы не
отступить.
Виктор
дурашливо
сорвал шапку
и кинул на снег.
Кто-то
хохотнул –
оказывается,
они ошиблись
и ожидалась
комическая
выходка. А он
взаправду
улыбался и
широко, кладя
руки
приятелю на
плечи...
ладони переместились
тому на
затылок в
дружеской
фамильярности,
рывок – и нос
расплющился
о лоб Виктора.
Для чего и
была
предварительно
сброшена
шапка.
Мальчик
обмяк –
оттого что напружился
от боли,
какой ещё не
испытывал. Горло
не сумело
крикнуть,
тело
клонилось вперёд,
и Виктор,
сцепив
пятерни «в
замок», развернулся
влево и изо
всей силы
ударил его в
лицо. Кулаки
заходили по
упавшему,
брызги крови
отлетали на
снег, и все
услышали:
– Прости-ии!!!
Мальчики-зрители
имели
крепкие
холки, что отвечало
назначению
ходить в
упряжке, и пока
ещё были не
прочь
полягаться и
даже выбить
копытцем
кровь из
податливого.
Но сейчас
бляшки их
глаз
отразили
некий иной
проблеск. Над
ними
возымело
власть
деяние
леопарда...
Избитый,
самозабвенно
отвечая
какой-то болезненно
разгоревшейся
потребности,
объяснил
дома, будто
вблизи катка,
в тёмном проходе,
на него
бросился
неизвестный
наголо обритый
мужик.
Товарищи это
подтвердили
с жаром,
вдохновляемые
чувством, что
они по-своему
честны и
верны чему-то
зловеще-священному
и
повелительному.
На
Виктора
теперь
смотрели
ночными
светящимися
глазами
ожидания. Он
должен был
дарить
радость –
выборочно
выплёскивая
ненависть. В
нём
обнаружили
сердце, в
которое можно
красться
повинуясь,
чтобы, хваля
и льстя,
прививать
свою
трусливую
злобность к
смелости истого
зла.
Но
он бывал
жесток лишь
из страха
презрения к
себе, и, когда
не стало для
этого
оснований,
оказалось,
что злоба не
трепещет в
нём от жажды
самоотдачи.
Его сердца с
полным
правом
требовали
девочки, с
которыми,
замечательно
красивый,
обворожительный,
он рано начал
читать
загадочную,
сладко
запутывающую
сказку. Он
сделался
любителем
приключений
под звуки
лиры и бубна,
а не
барабана,
дрался, лишь
будучи
задетым, и не думал,
как
несправедлив
к мальчикам.
Они хотели
вожаком
леопарда – а
он не
замечал, бессильный
выбирать для
битья кого-то
из презираемых.
Отец
его не понял
бы – если
можно быть
лидером, то и
нужно. Но
одарённый
Виктор
учился отлично,
и занятой
специалист не
видел
необходимости
распространять
внимание к
нему за эти
рамки. Он
установил для
сына: сначала
стать
военным
лётчиком, а
затем – «асом в
области
ракетостроения»,
к каковым
принадлежал
он сам,
главный
инженер Можов.
Полноценными
людьми он
считал лишь
профессиональных
военных и
«специалистов
оборонно-интеллектуальной
сферы».
Он в
душе молился
на
милитаристскую
мощь СССР, но
в домашнем
кругу
самоуверенно
подтрунивал
над
партийной
идеологией и
вообще завёл
манеру вне
работы
холодно
«юморить». С
детьми снисходительно
играл в
надзирающую
строгость: «Хулиганишь?
Лентяйничаешь?
В угол
поставлю!»
Заглянув в
комнату,
когда там сын
смотрел
телевизор,
он, выйдя,
громко
произносил:
«Виктор всё
ещё стоит в
углу?» Раза
два в неделю
он совершал
пробежку по
скверу, по стадиону,
старался
почаще
заниматься
гимнастикой,
но здоровьем
не отличался.
Иногда у него
на работе
устраивались
полулегальные
мужские
попойки
«сабантуи»,
тогда он приходил
домой
пошатываясь,
говоря: «Я
смирненький,
я не шумлю, я
положу себя
сейчас в
гор-ризонтальное
положение...»
Мать
наутро
напоминала,
что
«необидчива и
этим жестоко
пользуются».
Она была не
против почтить
присутствием
сабантуй.
Миловидная,
наигранно-изнеженная
«женщина-девочка»,
она
считалась в
кругу мужа
«изюмистой».
Посредственный
работник,
кандидатскую,
однако,
защитила –
как жена
Можова. Она
волнующе
выделялась
на праздничных
сборищах,
когда во
дворе
какой-нибудь
обширной
государственной
дачи, на фоне пышных
кустов
сирени,
устраивались
танцы. Выглядела
избалованной
и в то же
время подкупающе-растерянной,
что так и
влекло
мужчин, создавая
вокруг неё
атмосферу
какого-то озорного
беспокойства.
Её кружили в
танцах, а она
предвкушала,
как
продемонстрирует
прекрасный,
по её
убеждению,
голос. Когда
мужчины
подвыпьют, её
попросят
петь... Пела она
романсы.
11
Романс
из иных, не
менее
прелестных,
иногда слышал
в себе
Виктор. Его
товарищи
между тем
умели
несмолкаемо
кричать, не
слыша и упоённо
слушая себя,
и шум
сгущённо
оседал к земле,
тогда как дым
костра
тянулся в
небо столбом,
розовевшим
на солнце.
Десятый
класс в свои
последние,
весенние,
каникулы
совершал
лесной поход.
Тональность
возгласов
изменилась
оттого, что
одного
паренька
скрутил
приступ аппендицита.
Молодая
учительница
физкультуры,
отвечавшая
за
школьников,
принялась действовать.
Больного
уложили на
плащ-палатку,
и четверо понесли
его.
Подтаявший
рыхло-липучий
снег сопротивлялся
спешке, и,
хотя
четвёрки
часто менялись,
все были
вымотаны,
когда
опустили
ношу на
обочине
глухой
дороги. У
нескольких
всё же
достало сил
пуститься к
ближайшему
посёлку за
помощью.
Остальные
уселись на рюкзаки.
Корчи
кидали
больного то
на один бок,
то на другой,
сгибали его
пополам, он
вскрикивал быстро,
часто и
слабо, точно
не желая
отдаться
тяжкому
воплю, и
всё-таки
натужный
вопль выворачивал
его.
Учительница,
в слезах,
одичалым от
сострадания
и ужаса голосом
умоляла:
– Потерпи-и...
сейчас
«скорая»
будет,
сейчас...
Виктор,
странно
невозмутимый,
стоял рядом и
казался
отупело-вежливым
болваном. Он
чувствовал:
паренёк,
возможно,
сейчас
избирается
Смертью.
Переход в
гибель
заставлял
ощущать
некую
необъяснимую
ответственность
– надо, чтобы
Смерть видела
связь
забираемого
с живущими.
Он
наклонился
над больным,
поднял и
понёс. Кругом
кричали: –
Оставь! Ему
только хуже! –
а он шептал
пареньку
что-то
ласковое и,
покрываясь
испариной,
пытался
перейти на
бег в чувстве,
что выносит
человека из
смертельного
одиночества.
Кто-то
поспешал
следом и со
злостью
доказывал:
– Нет
смысла!
Протащишь
сто метров – а
тут «скорая».
Что для неё –
сто метров?!
Впереди
показались
домики посёлка,
и, в самом
деле, на
дорогу
выкатила и
понеслась
навстречу
«скорая
помощь».
Можов перевёл
дух, лишь
когда
заскрежетали
тормоза. Потом
ему казалось,
он уже тогда
знал, что аппендикс
вырежут
благополучно.
По
словам
хирурга,
«больной имел
не более двух
часов
запаса».
Одноклассники
же засекли:
Можов нёс
товарища
полчаса.
Выходит, это
не меняло
ничего.
Застарелая
обида
мальчиков
вознаградилась.
«Порисовался!»,
«Витенька
изобразил
героический
поступок!» Он
увидел, как
перекошенные
глаза
себялюбия
наливаются
удовлетворением.
Толпа
наступала на
него, и с наглой
радостью ему
было брошено
в лицо:
– Можешь,
Можов! Можешь
– что на хрен
нужно!
Каким-то
образом
чуяли – за это
не ударит. А, может
быть, именно
и ждали:
ударит, и
теперь уж ему
бы отлилось –
леопард-то оказался
негодный.
Разумеется,
они не
поверили бы,
что он не уязвлён,
а доволен.
Он-то знал,
что старался
не для
зрителей, и
сейчас они
били мимо
цели, являя
ему,
насколько он
выше их. Они
были неспособны
даже смутно
представить,
что он возлагал
на себя, когда
нёс больного.
Наскакивая
на Виктора, они
тешили его
своим жалким
счастьем от
фальшивого
выигрыша,
виделись
слизывающими
крошки с
земли.
Его
презрение к
этим
существам
уловила чувствительная
женская
психика.
Девушки не сомневались,
что он сносит
кривляния не
из трусости.
Причиной
была его
стыдливая
гордость.
Учительница
физкультуры
не раз
рассказала в
учительской
о происшедшем,
и
педколлектив
по телефону
поздравил Можова-старшего
«с таким
достойным
сыном».
К
малому
тянулись
взоры и
дарили
клятвы, между
тем первую
судорогу он
пережил ещё в
тринадцать
лет. Девочка,
которая
мужественно
согласилась
на процедуру,
была его
соседкой и
одноклассницей.
Когда они
приходили
домой из
школы, его и
её родители
были на работе.
Он шёл к ней
или приводил
её к себе и
говорил о…
любви. Лора
(так звали
девочку)
боялась и не
уступала, но
он пригрозил,
что разлюбит
её.
– Мы
начнём как
будто
понарошке, –
настаивал он.
У
неё отчаянно
распахнулись
глазки, когда
он показал ей
стоячий член.
Уступая
требованию
(или движимая
любопытством?)
она
прикоснулась
к нему
пальцами, оттянула
кожу к
основанию.
Ещё раз так
сделай!
подвигай-подвигай!
– выдохнул её
друг с подхлёстывающим
сладострастием,
стал щупать
через
трусики
губки
влажнеющего
зева, потом
запустил
руку под
трусики,
потом сказал:
сними сама!
Она, красная
как помидор,
сняла. Он
всовывал ей,
предельно
разведшей
ноги, плачущей,
повторяя:
шире
раздвинь! ну
потерпи
немножко…
На
другой день
он кончил в
самую её
глубь, всё
происходило
проще и
лучше. И
повелось. Но
пару недель
спустя, когда
они
возвратились
из школы и
расстались
на
лестничной
площадке, он
не побежал к
ней через
двадцать
минут, как
вчера. Ему
хотелось
послоняться
по улице.
Собрался
уходить, но
позвонили в
дверь: на
пороге
стояла Лора.
Теперь
уступил он…
Они
развернули
софу так,
чтобы
отражаться в
зеркале,
голенькая Лора
встала на
софу
коленками,
руками упёрлась
в подушки, он,
стоя за нею,
ввёл член в
её лазейку.
Лора,
блаженно
улыбавшаяся
своему и его
отражению,
сладко
прищурилась.
Она
высокая,
лицом
хорошенькая
девочка, но
нескладная.
Однажды в
слезах
призналась Виктору
– как она
мучается, что
он красивее её.
Он
помалкивал,
помня
разговор
матери с подругой
– у той
вырвалось:
«Ты
счастливая –
у тебя Витька
таким
красавцем
растёт!»
Поклонение
девочек
развило в нём
непринуждённую
мужскую
самонадеянность.
Вот только в лётном
училище
ДОСААФ, куда
он поступил
после
окончания
школы,
предстояло,
казалось, пострадать
от нехватки
поклонниц.
12
Буровато-серое
пыльное,
почти без
травы лётное
поле, плоское
раболепство
бараков, ровная
одинаковая
приниженность
до горизонта
с чуть видным
на нём
зданьицем
железнодорожной
станции.
Откуда на
этой равнине
захолустья
взяться
миловидной
особе? Но
миловидность
не
обязательно
равна
притягательности,
в чём вскоре
убедился
Можов.
Местная
почтальонша,
женщина
гораздо
старше его, с
тонковатыми
ногами,
всегда чем-то
раздосадованная,
склонная к
скандалу,
обладала
своеобразным
влиянием не
только на
юношество, но
и на комсостав,
будучи
пресыщенной
и критически
настроенной.
Она выделила
Виктора и
создала имя
курсанту,
сходясь с ним
в зарослях
между кухонной
подсобкой и
холодильным
складом.
В
трёх
километрах
на железной
дороге работала
бригада
ремонтников –
по советской
традиции,
сплошь
женская.
Стоило
выпасть случаю,
и Виктор
навещал
небольшой
общительный
коллектив.
Поблизости
не торчало ни
кустика – так
девчата не
поленились
вырыть
окопчик...
Вслед за
Можовым,
вольно и
невольно
воздавая ему
должное,
импровизированное
гнёздышко
обжили и
другие.
В
окопчике
скакали
крошечные
земляные лягушки,
и, когда
ремонтница с
подоспевшим
курсантом
ныряла в
него, то, в
первую
очередь,
взвизгивала
не сладострастно,
а панически.
Друг
стремительно
выкидывал
лягушек вон,
другие
вскоре
выползали из
земли и
прыгали
любовникам
на обнажённые
участки тел,
но яростное
горение делало
это
несущественным.
Потом,
когда
девушка
устало брала
трусы, из них,
случалось,
выскакивал
лягушонок.
Остро
прорывался
вширь и вдаль
визг и
трепетал на
фоне рыка
авиадвигателей,
по равнине мчалась
белозадая
фигурка,
достигала
болотца,
трусы
полоскались,
выжимались,
и, когда
владелица
надевала их,
она усекала
глядящих из
воды
здоровенных
болотных
лягух.
Воспользовавшись
испугом, она
вновь
голосисто
выражала
свои впечатления
от
проделанного
в окопчике и
опрометью
подавалась к
подругам,
которые
встречали её
натянутым
смехом
ревнивого
любопытства.
Если
бы не
подобные
эпизоды, до
чего тягомотнее
была бы
казарменная
жизнь! К
счастью, по
окончании
училища
ДОСААФ
служба не
являлась
обязательной.
Стал
лётчиком – и
хорошо,
теперь
предстояло
обратиться в
специалиста
оборонно-научной
сферы.
13
Поступив
в столичный
элитный вуз и
живя в общежитии,
он поначалу
был доволен
двумя соседями
по комнате,
которые
выгодно
отличались
от
обитателей
казармы.
Спустя
время, сосед
украл у
Можова
деньги и так
изящно, что
ничего
нельзя было
доказать.
Деньги были
испрошены у
отца на заказ
модного
костюма.
Отец,
конечно, снова
пришлёт
сумму – но
лишь после
выволочки и
назиданий по
телефону,
после
повторного
нудёжа на
тему, как
пагубна
привычка к
излишествам.
От одного
представления
об этом нутро
Виктора
сжималось в
спазме
«Противно!»
Но
как обойти
противное в
его жизни – ту
же жратву в
студенческой
столовой?
Ударит в ноздри
неистребимый
«фирменный»
столовский запах
(душок
несвежего
мяса,
тронутых
гнилью
овощей,
затхлого
много раз
остывавшего
и вновь
разогретого
жира) – и уже
подташнивает.
Тебя. Других –
ни в малейшей
мере! Доев порцию
липких
макарон с
обрезками
жил, они ломтями
хлеба
вытирают с
тарелок
томатную подливку.
Скажи им, до
чего тебе
хочется сегодня
заиметь
перстень с
камнем, а через
пяток лет –
особнячок на
кавказском
побережье,
решат: ты
немного
переигрываешь,
но в целом
интересен. А
попробуй
поделись
своим
истинным,
признайся,
что за
прелесть для
тебя –
питаться в
столовке…
Взбеленятся.
Сочтут тебя
дешёвым
притворщиком,
который «строит
дворянчика».
Ты станешь
для них сволочью,
желающей
злостно
оскорбить их
всех. Тебя не
поймёт и
девушка, с
которой ты
близок, она
кушает в
столовой и
довольна.
Так
кто
оскорблён –
они или ты? Ты –
неотвязно оскорбляемый
сознанием,
что даже
сумев стать,
как отец,
спецом
военно-промышленного
комплекса,
средства на
вожделенный
особнячок
сподобишься
накопить
разве что за
годы и годы
муторной
экономии.
Тучка
хищно-скаредной
реальности
похищала у
Виктора небо.
И коли
очевидно, что
спортивная
бодрящая
ходьба под
тиканье
часов,
восхваляемая
отцом, – ковыляние,
– как не
заинтересоваться
поступью
приобщённых
к балету?
Подпольные
цеховики,
теневые
коммерсанты,
люди в сфере
торговли,
иные лица
того рода
занятий,
когда доходы
не попадают в
поле зрения
государства… Все
они
своевременно
поняли, что
делать, дабы
устроиться
таким
образом,
когда сервелат
на завтрак и
шашлык
по-карски на
обед воспринимаются
как должное.
Обостряя
чутьё на
кого-либо
подобного
(или стремящегося
стать
подобным),
Можов добыл у
одного
старшекурсника
совет купить
«знакомство»
с выгодной
дамой. Совет
придал
решимости –
отказать себе
в костюме,
получив от
отца сумму
взамен украденной.
14
Человека,
что продавал
«знакомство»,
старшекурсник
назвал
Казаком и дал
его номер телефона.
Позвонившему
Виктору
сказали,
когда он
должен быть в
забегаловке
у
Савёловского
вокзала. Там
к нему подошёл
располагающего
облика
мужчина с длинными
седеющими
волосами,
похожий на
администратора
театра. Взяв
деньги, он
сообщил, что
познакомит
клиента с
директрисой
одной из
гостиниц, не
из самых
знаменитых,
конечно, и
попросил
позаботиться
о такси. В
гостинице
провёл в
служебный
коридор,
оставил в пустой
приёмной
перед
директорским
кабинетом, в
котором
исчез. Выйдя,
повернулся к
появившейся
следом
женщине:
ухоженной,
лет за
тридцать
пять, в
бежевом
платье
строгого покроя.
Виктор
встал с
кресла.
Казак,
наклонив
голову,
качнул ею в
его сторону:
– Римма
Сергеевна,
это тот
художник...
Небольшие
зоркие глаза
с прямотой
оглядели
молодого
человека, и в
них прочлось:
«Да, заинтересована».
Она
произнесла
безапелляционно,
будто ожидая
неизбежных
возражений и
заранее
отметая их:
– У
меня ремонт
квартиры – я
ищу, чтобы
делал художник!
Он
постарался
выражением
лица
показать ей:
«А мне
плевать –
художник так
художник! и
нашла же начало!..»
Она
пристукнула
пальцем по
золотым
наручным
часикам:
– Полседьмого.
Вы посидите у
нас в
ресторане, я
освобожусь –
и поедем
посмотрим
квартиру...
Съев
на
даровщинку
салат с
крабами и
лангет, выпив
сто
пятьдесят
граммов
молдавского
коньяка
«Дойна», он сел
к ней в белые
«жигули». По
дороге тоном вежливой
чиновницы
она задала
вопросы: когда
он родился,
кто родители.
Не женат? А
был? Что он
студент и
какого вуза,
она уже знала
от Казака. Во
время
остановок
перед светофором
неизменно
посматривала
на Виктора
изучающе, а
раз, глядя
ему в глаза,
произнесла
чуть
дрогнувшим
голосом:
– Я
не страдаю от
одиночества…
мне нужен
только
нормальный
отдых после
работы.
Как
и следовало
ожидать,
квартира
оказалась
уютной, с
импортной
мягкой
мебелью и коврами,
и в спальне,
куда его
провели,
фотообои
представляли
взору
красочные
виды на море.
Римма Сергеевна,
встав перед
облитой
солнцем
синевой и
раскинув
руки, стала
похлопывать
ладонями по
морским
волнам:
– Это
всё заменять!
полностью
обновить...
Он
приблизился
сзади, прикоснулся
пальцами к её
шее, пальцы
заскользили
по её спине
вниз. Она
замерла и, не
оборачиваясь,
сказала
грудным
полушёпотом:
– Разденься.
Он
водрузил
пиджак на
спинку стула,
разулся,
сложил на
стул
остальную
одежду. Когда
Римма
Сергеевна
повернулась,
Виктор стоял
на ковре
нагишом, с
поднявшимся
фаллосом.
– Хорошо…
– выдохнула
она, суетливо
оправляя на
себе платье,
улыбаясь, и,
словно прося
прощения,
добавила: –
Сейчас я
приду, ладно?..
Возвратилась
в спальню в
халате, под
которым
оказалась
голой, а
когда молодой
человек,
отбросив
халат, хотел
распластать
её на
кровати,
напомнила
ему о презервативе.
Любвеобилие
Виктора
перекрыло её
ожидания. Он
рьяно щупал,
целовал
груди и,
повернув
женщину
ничком,
исщекотал
губами,
языком её
спину,
побудил
приподнять
зад, развести
пошире ноги,
после чего
резко вошёл в
изнывающий
зев и
принялся
ярыми толчками
сотрясать её
упоённо
отдающееся
тело.
Она
раньше него
достигла
финиша, но
продолжала в
полузабытьи
чуть
встанывать, а
когда он
застыл,
прижав пах к
её ягодицам,
нежно пролепетала:
– Полежи
на мне…
До
этой встречи
ему виделось
неприятное: как
может
выглядеть
женщина,
готовая
платить за
любовь?
Теперь он
находил: ему
повезло,
дама, при её
возрасте, его
порадовала.
– Я
приму ванну,
а ты найдёшь
на кухне
выпить, поесть…
– сказала она
просяще-смущённо,
потянулась
за халатом и,
встав с
постели,
надела его.
Он,
по-прежнему
нагой, сидел
за кухонным
столом,
попивал
прикумское
вино, ел
яблоко. Римма
Сергеевна
после ванны
вошла,
обёрнутая банным
полотенцем,
томно
попросила:
– Пусти
меня к тебе…
Он
помог ей
устроиться у
него на
коленях, полотенце
с неё
соскользнуло.
– Дай
мне глоточек.
Виктор
поднёс
стакан к её
губам, она
чуть отпила и
лизнула
молодому
человеку
уголок рта.
Спросила:
– Как
вы с Казаком
нашли друг
друга?
Можов
спокойно ответил:
– Я
искал такую,
как ты. Мне
сказали,
чтобы я с ним
поговорил.
– А
зачем ты
искал? Чего
тебе не
хватало? – она
окрасила
вопрос
осторожной
игривостью.
Ему
хотелось
быть проще,
он объяснил
кратко:
– Надоело!
В училище
была
столовка,
теперь – столовка,
общага, а
настоящей
жизни не пробуешь.
Она
деланно
всхохотнула,
но он был
уверен – рано
считать его
примитивом.
Да она и не
считала.
Римма
Сергеевна
оценила
честность его
ответа.
– Отнеси
меня в
постель… –
проворковала,
лениво
ластясь.
Исполнив
веление, он
отпустил
щедрую
порцию
нежности
раскинувшейся
навзничь
даме,
продемонстрировал
класс в
оральном
ласкании её
сладкоежки, и
доведённая
до предела
пылкости Римма
Сергеевна
отменно
показала
себя в подмашке.
15
Потекла
новая жизнь
Можова. Римма
Сергеевна,
закончив в
гостинице
хлопотный
рабочий день,
приносила
домой
импортных кур,
шматы
тамбовского
окорока,
стерлядей. Частенько
Виктор
отправлялся
обедать в ресторан
гостиницы.
Расслабился,
разнежился
от
довольства,
каким его ещё
не баловали,
безбожно
пропускал
лекции в
институте.
Он
просил Римму
приискать
ему доходное
занятие – у
неё,
разумеется,
имелись
нужные связи.
Она обещала,
но не
спешила,
сомневаясь в
деляческих
способностях
Виктора, в
его изворотливости,
без какой так
нетрудно попасть
под пяту
государства.
Морозным
декабрём в
поздний час
она и Можов
возвращались
в её «жигулях»
с балета и
были
остановлены
гаишниками,
собиравшими
мзду. Дама
выскользнула
из авто,
держа в руке сумочку,
содержимое
которой, в
ходе негромкого
разговора,
должно было поубавиться.
Но Виктор,
привыкший к
самоуважению,
не смог
остаться
безучастным.
Тоже выйдя из
машины,
вскинув
подбородок,
заявил:
правила
движения не
нарушались!
Двое
гаишников
окинули его
взорами,
переглянулись,
затем один
вызвал по
рации милицейский
патруль.
Римма делала
безумцу
знаки,
подскочила к
нему,
потребовала,
чтобы он сел
в «жигули» и
проглотил
язык. Виктор
же по своему
характеру
был способен
лишь
независимо и
гордо произнести,
глядя на
двоих:
– Это
вы нарушаете!
Его
спутница
шагнула к
ним:
– Не
слушайте
его!..
Пожалуйста… я
всё объясню…
с моей
стороны
никаких
претензий!
Всё, что нужно…
Можов
неукротимо
повысил
голос:
– Ну
зачем ты
унижаешься?
– Заткнёшься
ты, наконец?! –
сорвалась
она на визг.
Виктор
понимал уже:
благополучного
исхода ждать
не приходится.
Но он был бы
не он, если бы
пошёл на попятный.
Гаишники
поспешили к
подкатившему
милицейскому
«москвичу», до
Можова
донеслось
«пьяный…» А он
позволил
себе в буфете
театра лишь
пару рюмок
мятного
ликёра. Его
возражения
восприняли с
весёлым
безмолвием,
милиционеры,
резко
поднажав,
поместили опрометчивого
человека в
«москвич»,
доставили в
отделение,
где он был
встречен
старшим
лейтенантом
с
ехидно-цепкими
глазами. Тот
с явным
удовольствием
принял фразу
одного из
милиционеров:
– Бросался
на
инспекторов
ГАИ, угрожал:
«Убью!»
– Вы
же видите,
что я не
пьяный… –
начал Виктор,
но был
прерван:
– Пройди!
Его
повлекли в
камеру, и он
получил
неизгладимое
впечатление
о том, что
такое
отработанный
удар сзади в
правую почку.
С полминуты
им владело
неистовство
сопротивления,
но двое
заломили
руки, а ещё
двое принялись
тюкать его по
грудной
клетке, животу,
бокам, потом
кинули на пол
и предоставили
корчиться от
пинков. Тут
скользнувший
в камеру
милиционер
зашептал
что-то старшему
лейтенанту,
который со
взмахом руки
бросил:
– Хватит!
Римма
Сергеевна,
последовав
на своих
«жигулях» за
милицейской
машиной,
сумела
добиться в
приёмной
отделения,
чтобы её
выслушали, и
назвала
фамилию
знакомого
чина МВД. Уведомлённый
старший
лейтенант
вышел к ней, спросил,
кто она
такая. Дама скромно
сообщила о
месте работы
и попросила:
– Могу
я позвонить?..
Офицер
услышал имя,
отчество
одного из начальников
и озабоченно
проговорил:
– Может,
не стоит его
ночью
беспокоить
на дому?
Римма
Сергеевна и
сама была не
прочь обойтись
без этого. А
взгляд старшего
лейтенанта
обрёл
прозрачность
человека
самых
честных
намерений:
– Пройдёмте
ко мне…
Несколько
минут спустя
дама вышла из
кабинета со
своей
фасонной
сумочкой,
которая только
что
открылась и
закрылась.
Офицер с видом
предупредительного
старого знакомого
обогнал
женщину,
устремился в
камеру, и
оттуда
вывели под
руки Можова,
который
переступал
весьма
нетвёрдо, но
на лице не
имел ни
синяка, ни
царапинки.
– Так
помногу
больше не
пить! –
строго-шутливо
сказал ему
старший
лейтенант и,
показывая всю
снисходительность
к
провинности
молодого человека,
благодушно
улыбнулся
Римме Сергеевне.
16
В
«жигулях»
Виктор,
привалясь к
спинке сиденья,
отвечал на
вопросы
сквозь
стиснутые зубы:
– Рёбра
целы… ну,
конечно,
пинали… туда –
нет.
Римма
сострадающе
нервничала:
– Завтра
отвезу тебя к
врачу! У меня
очень хороший
знакомый
врач!
Можов,
морщась,
рычал:
– Легавые!
Ненавижу…
– Зачем,
зачем ты
влез?! –
вырывалось у
дамы. – Кто тебя
просил?!
Дома
она помогла
ему
раздеться и,
увидев кровоподтёки,
прижала
пальцы к
вискам:
– Ужас!..
– суетилась
вокруг него,
принесла обезболивающую
таблетку, а
уложив в
постель, не
легла рядом: –
Тебе нужен
полный покой!
Не дай Бог
что-то внутри
повреждено…
Присев
на край
постели,
поправила
под его головой
подушку:
– Разве
можно было
соваться?
Чего ты
добился… кому
это надо?
– Но
они тебя
внаглую
грабили! Как
я мог спокойно
смотреть?!
– О-о… –
она с
гримасой
отчаяния
мотнула
головой. –
Хочешь мир
перевернуть?..
А сам ты – за
честный
рубль?!
Он
хотел
бросить ей в
лицо, что не
намерен обирать
какого-то
конкретного
человека, но
смолчал.
– Ты –
трудный, –
говорила она,
приняв
успокоительное.
– У меня муж
тоже был
трудный…
Виктор
знал от неё,
что она
разведена, но
в подробности
брачной
жизни Римма
не вдавалась.
Известно ему
было, и что у
неё есть дочь-студентка,
которая
живёт у
бабушки, – «чтобы
не стеснять
маму в личной
жизни», – заключил
Можов. Он не
питал
интереса к
родным своей
дамы, к её
прошлому, но
сейчас она,
видимо, не
могла не
сказать о
бывшем муже:
– Он
нарывался на
конфликты с начальством!
И все
проблемы
волок домой.
Ему раз дали
пятнадцать
суток. Я знаю
точно: он не
нахулиганил,
но начальник
так устроил, что
его посадили
на
пятнадцать
суток за хулиганство.
И мой
нисколько
потом не
успокоился,
нет! В конце
концов мне
обрыдло: «Всё!
Ты
конфликтный,
с тобой
нельзя жить!
Сыта по
горло!»
Виктор
попытался
улечься так,
чтобы избитое
тело
поменьше
болело.
«Намекаешь? –
мысленно
вопросил он
даму. – Я
раньше уйду».
Происшествие
поселило в
Можове
глухую обиду
на Римму
Сергеевну. Он
понимал: в
той ситуации,
которую он
навязал ей,
она сделала для
него всё
возможное. И,
тем не менее,
его корёжило
при
воспоминании,
как она
старалась
найти общий
язык с
легавыми:
«Сама послушность!
Сучонка
угодливая!»
Она
оказывалась
виновной в
том, что ей не
было дано
действительностью,
в какой они
жили, вести
себя иначе,
чем она вела
себя. У него не
лежала душа
взвешивать
обстоятельства,
ибо тогда
пришлось бы
учесть то,
что говорило
в её пользу, и
оправдать её.
А его чувства
восставали
против этого.
Тем
более что с
каждым днём
он убеждался:
теперь уж она
ни за что не
пристроит
его где-либо
снимать
сытный
наварец, она
уверена – он
её подведёт.
17
Зимнюю
сессию Можов
завалил. Его
ждали дома на
каникулы, но
он мысленно
воздевал
кулаки
оттого, что
придётся
отчитываться…
Да и денег на
билет
недоставало.
Приходилось
просить у
Риммы, что
теперь
глубоко его
задевало, и
кипятясь он
вернулся в
общежитие.
Там ему
сообщили о
звонке отца:
тот вылетает
в Москву в
командировку,
остановится
в ведомственной
гостинице.
Когда
Виктор вошёл
в номер, отец
приподнялся
на кровати,
на которую
прилёг в
обуви, в галстуке,
сняв лишь
пиджак.
Морщась,
словно от
нестерпимо
кислого,
произнёс:
– Ну,
что там у
тебя?
Он
успел
поговорить с
деканом
факультета,
и, лишь только
сын вяло
начал о
«неуспехе»,
крикнул:
– Так
позорно
провалиться
на всех
экзаменах!
Чем ты
занимался? Я
узнал – ты не
жил в общежитии,
прогуливал
лекции…
Отец
резонно
полагал, что
сынок
связался с жульём.
Посыпались
ругательства,
которые в
устах невежественного
в мате
человека
оборачивались
насмешкой
над ним.
Виктор
представил
себя на его
месте и,
ожидая
ощутить
сострадание,
почувствовал,
что страдает.
Всё-таки он
любил этого
воинствующего
дикобраза.
– Пойми
– меня
регулярно
обкрадывали,
папа!
И
папа услышал
– сына
обворовали
четыре раза.
Скупо, но
искренне он
объяснил, что
«жил у симпатичной
женщины».
– Если
бы ты сравнил
то, что она
готовит, и то,
чем я давился
в столовке,
ты меня бы
понял, папа.
– Ты
что –
язвенник?
– Я
бы стал
язвенником. У
меня были
приступы гастрита.
Отец,
естественно,
не отступил,
речи его длились
два с лишним
часа. Не
поверив, что
у сына,
помимо
знакомства с
«симпатичной
женщиной»,
нет
каких-либо
иных отнюдь
не безобидных
знакомств, он
почёл за
лучшее, чтобы
Виктор не
пересдавал
экзамены, а
покинул
Москву.
«Неплохие
вузы есть и
на Урале!»
Можов-старший
любил «не
скрывать
преданности
батюшке-Уралу»
– «колыбели
рода», с
напускной
отчасти
растроганностью
произнося, что
«Урал – и
кладовая, и
кузница, и во
всех смыслах
– сердцевина
России».
Извечная
потребность
заявлять
вышестоящим
о своём
значении
приискала
для себя
форму
«доброкачественно-оппозиционного»
уральского
патриотизма.
В верхнем
слое уральской
интеллигенции
предавались
настроению как
бы некоего
вызова
Москве.
Почему бы «не
оставить» её
столицей
СССР – «при
естественном,
по праву
вклада»,
стольном
граде России
Свердловске?
Здесь
открыть и
Академию
наук, которой
почему-то нет
у России,
тогда как у каждой
союзной
республики –
имеется.
Кремль
пока
воздерживался
от окрика,
поскольку
забавлялась
порода
почитающих, и
зачем
повышать
голос на тех,
кто чтит
подозрение к
собственному
голосу? Таким
образом, Можов-старший
мог
наслаждаться
ролью наседки
на яйцах
уральской
самодостаточности.
Виктор же
теперь был
рад услышать,
вместо
разноса,
много раз
слышанные
размышления
о значении
Урала, о его
истории и о
его будущем.
18
Возвратившись
домой, он,
прежде всего,
показал
основательность
сугубо
практичного человека:
пошёл
учиться
вождению
автомобиля и
получил
права.
Напрягшись в
подготовке к экзаменам,
в конце июля
отправился в
Свердловск,
где жила
старшая
сестра
матери, и поступил
в Уральский
политехнический
институт.
Тётя
и её муж,
крепенький
хозяйственный
пенсионер,
обитали в
собственном
бревенчатом
доме: три
комнаты,
чуланы,
кладовые,
пристройки.
Тётя в давней
домашней
манере частенько
называла
мужа по
фамилии:
Хритин.
Григорий
Федотович
Хритин ездил
на своей старой,
но хорошо
отремонтированной
«победе» за
город на
дачу, где
разводил
пчёл. Супруги
прибыльно
торговали
мёдом и, как
принято было
говорить,
питались с
базара. Тётя
кормила
Виктора
наваристым
борщом
непременно с
густой
деревенской
сметаной, а
также супами:
куриным, с
бараньим
потрохом, с
горохом и
домашней
ветчиной.
Само собой
разумеется,
подавались
сваренные в
костном
бульоне пельмени.
Не
переводились
пироги,
беляши, пончики,
ватрушки.
Можов
блаженствовал
взатяжку.
Родители ежемесячно
высылали
сумму на его
содержание,
он получал
стипендию. У
отца, который
заставил
себя сделать
выводы и помягчел,
не
приходилось
теперь
просить денег,
он каждое
первое число
отправлял
сыну двадцатку
«на карманные
расходы».
Григорий Федотович
позволял
Виктору
катать на
«победе»
девушек и
иной раз
вдвоём с
подругой поужинать
на даче и
заночевать,
что бывало
так кстати,
пока не
прижали
холода.
Выдалась
поистине
счастливая
полоса жизни.
Можов, не
слишком
отлынивая от
учёбы, выжал
из своих
способностей
необходимое
и сдал зимнюю
сессию на
«хорошо» и
«отлично». Отец
увидел
малого в
свете
воскресших
надежд и
решил укрепить
его на
«волевой
стезе».
Настоял, чтобы
сын провёл
каникулы
«по-спартански
– в мужественной
обстановке
гор». Виктор
был включён в
группу
лыжников, и
ему из
сурово-романтической
дали
улыбнулась
Черкесия.
19
Уносимый
скорым
поездом
Можов
чувствовал
себя похожим
на лист,
которому
объясняется
в любви
могучая
воздушная
струя. Он
постаивал в
коридоре
купейного
вагона в
нарастающей
тоске по
взмаху
крыльями
свободы. А поезд,
проехав
станцию
Волгоград,
никак не мог
проехать
длинный
змеевидный
город, незамёрзшая
река
тянулась и
тянулась. За
тёмно-серой
Волгой
немного
возвышался
коричневатый,
местами
побелённый
снегом берег,
а выше
всевластвовало
небо
сизо-железного
цвета.
Душа
малого
молила об
отдохновении.
Покашляв, он
сказал
руководителю
группы, как в
сортире
выворачивала
рвота и ноги
подкашиваются:
видимо,
отравился
варёным
мясом в топлёном
сале, которое
продают в
банках бабки
на перроне.
Руководитель,
не любивший
Можова как
навязанного
«по блату»,
догадался и,
маскируя
радость
пренебрежением,
спросил:
– Где
сойдёшь?
Так
и подмыло
подразнить
спортсмена.
– Может,
обойдётся...
Сошёл
в пятом часу
вечера на
станции
Тихорецкая.
За перроном
высились
пирамидальные
тополя с
дождевыми
каплями на
голых ветвях,
снега нигде
ни следа,
температура
плюсовая,
голуби
купаются в
лужах. И это – в
последней
декаде
января, в
самый разгул
морозов в
«сердцевинной
России».
Чуть
в стороне от
здания
вокзала
смирно переносили
малолюдье
гниловатые
столы базарчика.
Пора не
ранняя, и
Виктор
спрашивал себя,
не
припозднился
ли он с
желанием
проверить
свою
догадливость,
что связывала
базар с
домашним
вином,
предлагаемым
на разлив. С
чемоданом в
руке он
приблизился к
торговому
рядку и,
увидев
полиэтиленовую
канистру,
сделал
приятное
торговке,
томящейся
под открытым
небом:
– Не
нальёшь,
мать, стакашек?
– И
налью,
молодой
человек, и
налью...
Мутновато-красное
вино
показалось
подкисленной
водичкой, но
оно омыло
представления
о сладких
вещах. В то
время как
тётка уговаривала
его купить и
пирожок, он
ухватился
мыслью за всё
то, чего
поднабрался
в ресторане
гостиницы у
Риммы
Сергеевны,
где деляги,
приезжавшие
отовсюду, не
всегда безмолвствовали
в подпитии,
да и сама
директриса
не могла не
просветить
настырного
молодого
друга насчёт
способов
заработать.
– А
что, мать,
можно тут на
квартиру на
время? –
сказал
Виктор в
неком
предвкушении,
прислушиваясь
к действию
второго
стакана и к
сердечному
шуму
врасплох
объявшей
весны.
– А
на что вам? –
вопросила
пронырливость
голосом
малосильной
стяжательницы,
и малый стал
приоткрывать
себя в
соответствующем
ракурсе:
– Пирожок
с яйцом?
– С
картошечкой,
хлопец, со
своего
огороду картошечкой...
и откуда вы
будете, такой
гарний
молодой
человек?
– Остыл
пирожок. Они
только
горячие
хороши.
– И-и-ии
какие
разговоры
для хлопца!
Нехай старики
горячие
пирожки
щупают. А
жить я бы
пустила – до
лета дача
пустая стоит.
Чего тильки
здесь шукает
москвич?
– С
севера я, из
Воркуты.
Чеснок буду у
вас закупать:
конечно, не
по госценам, –
использовал
Можов
кое-какой,
пусть и
умозрительный,
опыт.
– Так
приезжал же
пожилой!
– Было.
А теперь
ребята меня
прислали.
И
малый
заполучил
ещё одно
женское
сердце: на
этот раз как
деловой
мужчина,
который играет
в кости с
государством,
завозя чеснок
туда, куда
оно его не
завозит, но
всегда выигрывает
на костях.
– Я и
сама
уступила бы
чесноку... –
сказала
женщина, как
бы ещё не
решившись и приглашая
к уговорам.
Она хотела
знать его осведомлённость
о ценах.
Виктор
тоже
стремился к
знаниям:
– Тепло
на даче?
Постель есть?
Его
заверили в
наличии
постели,
калорифера и
электроплитки
и в том, что он
мог бы всем
этим
немедленно
насладиться,
если бы купил
непроданные
четыре литра
вина. В канистре
не было и
трёх литров,
но он уплатил
и направился
с тёткой к
дачному
посёлку. Они
шли у края
обширного
пространства,
устланного
железнодорожными
путями и
гудливо-гулкого
от тяжёлого
густого
движения
составов и
маневровых
локомотивов,
в том числе, пыхтящих,
сопящих
паровозов,
которые не
спешили в
утиль.
Станция
Тихорецкая –
мощный узел
пересечения
нескольких
железнодорожных
направлений,
и каждое
загружено и
перегружено.
Дощатый
настил
перекидного
моста убегал далеко
вперёд, а
внизу
неслись,
плыли, стояли
цистерны,
открытые
платформы,
товарные и пассажирские
вагоны. Потом
Виктор
увидел сверху
дымчато-сумеречную
голь садов и
множество
угнездившихся
в ней
безлюдных летних
домишек.
Хозяйка
отперла
калитку, и
они прошли в
глубину
участка к
времянке,
обмазанной
глиной и
выбеленной
известью.
Ступеньки
вели на высокое
крыльцо под
навесиком. В
помещении
стояли
кровать,
стол, три
стула и
посудный
шкаф, тут же
хранились и
орудия труда:
из-под койки
выглядывал
черен,
похоже,
лопаты, а
сбоку от
двери
прислонились
к стене две
мотыги.
Вид
старого, но
достаточно
толстого
одеяла на
постели
отвечал
настрою, и
Виктор попросил
включить
калорифер,
поставив на
стол канистру
с вином и
доставая из
шкафа посуду.
Малому так и
виделось
молодое
раскованное
создание, и
рука
потянулась к
чашке, чтобы
ввести душу в
преддверие завораживающей
неги. Хозяйка
всучила ему холодные
зачерствелые
пирожки, и он,
раскошелившись,
не чаял,
когда она
уйдёт.
Она
же настропалилась
содрать с
него за
полмесяца
вперёд, зная,
что с
закупками не
сладить в два
дня, а он-то и
рассчитывал
на пару деньков
приключений...
Кое-как
помирились
на пяти
сутках.
– Курвочки
наши вам
прохода не
дадут –
приводи.
Жарко спать
будет. Вино
будете у меня
брать,
картошку: вон
полный подпол,
– она
притопнула
по доскам
пола. – И
чеснок там.
Хотите
посмотреть?
Отказ
был бы
подозрителен,
и он
спустился в подполье,
поглядел и
одобрил
товар.
– Скильки
даёшь за
кило? –
пытливо
взглянула хозяйка.
– Пока
не скажу,
мать.
Зависит, не
захочет ли
ваше здешнее
начальство
меня
ободрать
догола и сколько
запросит
железная
дорога…
Когда
вылезли
наверх, в
окне нудно
задребезжало
стекло: через
станцию
одновременно
проходило
несколько
составов.
Грохот давил
на перепонки
и мешал
слушать, что
говорила
хозяйка. Она
отдавала
ключи: этот к
замку на
калитке, а
два – для
двери.
Они
распрощались
до утра, и
Виктор,
пожертвовав
минут десять,
дабы она
достаточно
удалилась,
запер домик и
зашагал к
вокзалу.
20
Он
полагал
найти ресторан,
что и
удалось,
попался и
незанятый столик.
К читающему
меню гостю
подошёл официант
одних с ним
лет:
– У
нас идут
солянка
сборная,
антрекот из
говядины и
бифштекс с
яйцом.
– И
всё? А тут
стоит: паштет
из печени,
язык заливной?
Парень
невозмутимо
пояснил:
– Это
как
оформление
меню. Надо
читать не где
напечатано
на
мелованном,
а, видите,
вложено, – он
указал на
узкий
обрезок
бумаги вроде папиросной.
И тепло
добавил: –
Водка «кубанская»
есть, очень
мягкая.
Можов
заказал к
бифштексу
триста грамм,
а взор шарил
по залу и
отмечал
личики,
достойные того.
Грянула
музыка, он
приглашал
девушек на
танец,
отплясывал,
знакомился,
ухаживал: две
согласились
встретиться
с ним назавтра,
но до
закрытия
ресторана
так и не
нашлось
заинтересованной
в ночлеге.
Ночь
ожесточилась
нахрапистой
непогодой.
Грязь под
ногами не
замёрзла, но
Виктор
предпочёл бы
стужу или
метель этому
противно-сырому
разнузданно
свистящему
ветру. Урезанная
луна наспех
выскакивала
в прорехах несущейся
облачной
мути, и
тотчас снова
бурей
набрасывалась
темнота. С
прискорбием
кричащего одиночества
Можов шептал
два-три
слова, попадая
ботинком в
рытвину, и
продолжал
безотрадный
путь меж
огороженных
глухих участков
и покинутых
на зиму
домишек. Хоть
бы где собака
бреханула!
Ненастье
глушило
живые звуки и
время от
времени само
теряло голос
в грохоте
поездов.
Перед
тем как войти
в калитку,
Виктор помочился,
встав так,
чтобы ветром
не сносило
брызги на
брюки. В
домике его
обдало
теплом: уходя,
он оставил
включёнными
калорифер и
электроплитку,
чтобы
привести
предполагаемую
спутницу в
объятия разнеживающего
жара.
Прогоркло
пахло жжёным,
и, бросив
ключ в замке,
он кинулся к
раскалённой
электроплитке,
отодвинул её
от кровати: в
образовавшейся
на одеяле
дыре
затлевала
вата. Он
включил свет,
схватил
ковшик, плававший
в ведре с
водой, и
залил
припалину.
Теперь
следовало
нагреть воды,
чтобы почистить
зубы. И тут
сквозь
стенания
стихии проклюнулись
голоса. Это
не
понравилось,
хотя он ни от
кого не
прятался, за
ночлег уплатил
и имел в
достатке
силы и
ловкости.
Однако одиночествовал
он в чужом
месте, и в
подобные
ночи
инстинкт
бывает на
посту.
Голоса
приближались
– Можов
потушил свет.
21
Справа
от двери было
прорезано
узкое оконце:
он отдёрнул
занавеску и,
пригнувшись,
глядел. За
изгородью
остановились
люди, потом
калитка
распахнулась
– два мужика
шли к домику,
следом
рослая
молодо
шагающая
женщина несла
в руке
какую-то
ношу.
Заскрипели
ступеньки
крыльца: тот,
кто взбежал
на него,
пропал из
поля зрения.
Щёлкнул
отпираемый
замок, но во
втором
изнутри торчал
ключ, оставленный
впопыхах, и
ключ
пришельца наткнулся
на него.
Дверь с
хрустом
дрогнула от
пинка.
– Вынь,
чертяка! –
гаркнул,
бесясь,
мужчина.
Виктору
подумалось:
раз есть
ключи, то это
родные или
знакомые
хозяйки. Не
муж ли, обозлённый,
что баба
пустила
жильца? Без
охоты
настраиваясь
на
объяснение и,
кажется,
драку, Можов
в мрачной
безвыходности
собрался
отпереть, но
тут месяц
озарил стоящих
перед
крыльцом
мужика и
женщину. На нём
погоны,
кобура,
сапоги.
«Старшина
милиции!» –
открытие
тотчас
окунуло в
незабываемые
хлопоты,
которыми он в
минувшем
году обременил
охранителей
правопорядка.
В
мозгу
нарисовалось:
тётка
капнула, что
приехал
спекулянт с
севера, и
легавые
заспешили
подержать
его за кисет.
Обманувшись
относительно
ожидаемой
суммы, они
выразят ему
разочарование
– вдохновенно
по-садистски.
Они будут измываться
над ним с тем,
дабы он через
них подал
весть
дружкам и те
выкупили бы
его.
У
малого тело
разверзло
все поры,
окатываясь
свежим потом.
Выпитая
водка
обострила импульсивность.
Меж тем дверь
наподдали ещё
разок, но,
видать, сочли
излишним
обивать носки
новых сапог:
вой ветра
рассёкся
сухим
хлопком
выстрела,
негромким на
шумовом фоне
проходящего
поезда.
– Сделаю
решето из
филё-о-нок!!!
Его
кинуло к
окну, у
которого
стоял стол:
выбить раму,
выпрыгнуть –
но они
обогнут
домик и либо
успеют
сцапать, либо
подстрелят. В
дверь
пальнули в
упор – удар
выстрела
продолжился
мгновенным
свистом пули
и острым
стуком, с
каким она
въелась в
стену.
– Сейчас...
– он бросился
в угол сбоку
от двери, где
стояли
мотыги, и, уже
не думая, но
слушаясь
кого-то в
себе, выбрал
тяпку, чей
черен был
короче и
позволял
размахнуться.
Держа его
правой,
протянул
левую руку:
– Открываю!
– выдернул
ключ из замка
и плотно сжал
черенок
обеими
руками.
Дверь
распахнулась
– входил
милиционер.
Прикрываемый
дверью
Виктор
отклонился
вправо до
полу, занося
в сторону
мотыгу.
Вошедший сделал
шаг, и в миг,
когда он
поворачивал
голову,
осматриваясь,
Можов резко
распрямился, в
развороте
рубнул его
снизу под
шапку. Заточенный
край тяпки
проник в
крыло носа и
надбровную
дугу,
разрезав
глаз,
пистолет упал
на пол: в
дверной
проём падали
лунные лучи,
и на рукоятке
блеснула
пятиконечная
звезда.
Виктор
схватил
оружие и, в то
время как
раненый
оседал и
скрючивался,
взглянул в
дверной
проём.
Старшина, что
стоял у крыльца,
уже вырвал
пистолет из
кобуры и
вскидывал
его – Можов
дважды нажал
на спуск.
Фигура сотряслась
с какой-то
стремительностью
и грянулась
оземь. В ту же
секунду
раненый в домике
вдруг
обхватил
малого за
ноги, едва не
опрокинув.
Виктор вжал
ствол ему в
спину ниже
воротника
шинели,
выпустил две
пули.
Теперь
он видел
женщину,
которая
держалась за
голову,
пятилась и
припустила к
калитке. Он
чуть не
выстрелил –
то ли
показалось,
она уже
далековато:
не попасть,
то ли ещё
что-то не
дало; он
помчался и,
настигнув в
проулке,
вывернув ей
руку, привёл
назад во
времянку. Она
не визжала –
из
благоразумия
или оттого,
что вконец
обалдела. Сам
он дрожал
крупной
ужасной
дрожью и,
сжимая одной
рукой её
запястье,
водил по
сторонам
стволом
пистолета.
Пойманная
была не
старше двадцати.
Он хотел
усадить её на
стул, но она боялась
обойти
лежащего на
полу.
– Ты –
легавая?
Она
разинула и
округлила
рот, но
попытка заговорить
не удалась.
– Ты –
свидетельница!
Он начал
стрелять – он!
Хотел меня
убить! –
парень
выкрикивал
это в истерическом
порыве
высветлить
свою
очевидную невиновность
перед теми,
кто вот-вот
набежит, и
вместе со
страшным
осознанием,
что ничем уже
не обелиться,
держалась
мысль: а,
может, и не
набегут
сию-то
минуту...
Выглянул
в дверь: шум
унёсшегося
состава затухал
– мощнее
буйствовал
ветер, и
кругом было
всё так же
безлюдно. Он
помнил
грохот
состава при первом
выстреле –
значит, и
последующая
пальба
глушилась.
Метнулся
к девке:
– Зачем
шли сюда-аа?
Отпрянув,
она
наступила на
руку
лежащего и не
заметила:
– Меня
Семенчук выгнал...
Девушка
привносила
радость в
свободные ночи
целого круга
мужчин,
однако с
мужской благодарностью
уживалось
коварство.
Один тип
пообещал
гостье тепло
и уют до утра,
но насладившись,
выпроводил
её на улицу.
– А
тут идут они,
Кущенко и
Сушицкий
Лёша.
– Эти
два мента?
Она
кивнула:
– Увидали
меня: идём с
нами, у нас
вино. Дали мне
сумку – вон
она на дворе
лежит: там
бутыль вина,
закусь.
Милиционеры,
как
выразилась
девушка,
«выбрали
погреться»
дачу тётки
Ковалихи.
Когда муж у
той запивал,
она спала во
времянке,
почему в ней
и имелось
необходимое
обустройство,
хорошая
постель.
Нынче вечером
мужика
видели
трезвым –
значит,
Ковалиха
ночует дома.
Теперь,
когда Можов
знал причину
визита, пронзило:
бесценное
время!
– Переверни
его! Жив?
Она,
под дулом, нагнулась
над лежащим
на боку и
повернула его
кверху лицом.
– Не
дышит... –
бормотнув,
шлёпнулась
задом на пол,
развозя ноги
и протягивая
руки к Виктору:
– Смертынька
моя...
смертынька...
Он
направил
ствол ей в
лоб:
– Лезь
в подпол!
Мёртвое
тело не
давало открыть
подполье, и
он торопливо
помог девке.
Захлопнув,
лишь только
она
спустилась, крышку,
опять уложил
на неё труп,
передвинул на
край крышки
посудный
шкаф. Как
страшно доставались
эти минуты,
когда, умея
не удариться
в бег сломя
голову, он
вылавливал наиважное
в беге
сознания...
Отпечатки
пальцев!
Надев
перчатки,
носовым
платком
обтёр дверную
ручку, черен
мотыги и
пистолет,
который так и
тянуло взять
с собой, но он
положил его
на убитого.
Хотелось
запереть
домик, но у
крыльца на виду
всё равно
красовался
второй.
Застыл на
земле,
подогнув
ноги и вывернув
руку ладонью
вверх.
Проблеснул
месяц, и на
этот момент
Можов
предпочёл бы
стать
близоруким:
лицо
лежащего
было погружено
в ямку,
полную крови.
Недоверчиво
следя за
трупом,
парень с
чемоданом
описал
большое
полукружье и
лишь тогда
побежал.
22
Вокзал
почти
несомненно
означал
ловушку: кто-то
запомнит и
подсобит
розыску... Он
обежал
стороной
перрон и,
подныривая
под стоящие
составы,
добрался до
пути, по
которому нешибко
катил
товарняк.
Виктор
понёсся по гравию,
и нагрузка на
мышцы,
кажется,
превысила давление
на нервы. Он
изловчился
забросить
чемодан на
тормозную
площадку
цистерны, ухватился
за поручни и
взобрался
сам. Себе он
оставлял
только
желание
удаляться и
побыстрее, а
вопрос «куда?»
уступил
обстоятельствам.
Это
великодушие
было
вознаграждено
тем, что
состав
заметно
увеличил
скорость.
Малый
поставил
целью
съёжиться
так, чтобы чемодан
заслонял его
от ветра, меж
тем как все
мысли и
чувства
знали сейчас
единственных
благодетелей:
меховую
куртку и
шапку из ондатры.
Он упустил из
виду засечь
время, когда
началась
поездка и,
поддерживаемый
стуком колёс,
глядя на
проплывающие
огни, полагал,
что уже
многие часы
спасается
упорным холодом
духа от
расточительно
горячащего
страха.
Огни
стали
множиться и
тесниться, поезд
сбавлял ход,
и Виктор, до
того как тело
в окоченении
скатилось бы
под колёса,
сбросил
чемодан и
сумел
соскочить на
щебёнку. Пришлось
потоптаться
и поплясать
на месте, прежде
чем ноги
запросили
рывка и махом
взяли около
километра до
станции.
Часовая
стрелка
приближалась
к пяти утра,
станция называлась
Сальск, и на
первом пути
притормаживала
электричка.
Через
несколько
путей стояла
другая,
создавая
вопрос:
которая не увезёт
назад и,
во-вторых,
раньше
отбудет?
Он
побежал с
бабами,
желавшими
сесть на более
удалённую
электричку, и
перенял у них
в кутерьме –
на Батайск.
Это
подходило.
Пришлось рискнуть
на
безбилетный
проезд, чтобы
не показываться
у билетной
кассы, где
его могли
запомнить.
Он
страдал от
скромной
скорости
электрички,
теснимый к
стене
соседом по скамье,
и его мучило
насмешливое
и неоспоримое:
пощадил – а
она погубит!
Он повторял
про себя
вывод, как
заклинание, в
детской надежде,
что
благодаря
этому – не
сбудется.
А
вывод-то
находил
подтверждение:
кассиры Сальска
пытали
взглядами
лица, что возникали
перед
окошечком.
Когда Можов
устремлялся
на посадку,
линейная
служба милиции
и кассы уже
располагали
его описанием.
В электричке,
которая
отбыла с
первого пути
чуть позже
той, что
умчала его,
продвигалась
группа
оперативников,
вооружённых
показаниями
Оксаны
Попович,
девятнадцати
лет, не учащейся
и не
работающей.
Подполье
традиционно
ассоциируется
с геройством,
и молодая
подпольщица
доказала, что
не напрасно.
Рост дал ей
возможность
толкать
головой
крышку, и за
час с лишним
она достигла
того, что посудный
шкаф и труп
сдвинулись.
Узница сочла
наилучшим не
опоздать в
отделение
милиции.
23
Измотанный
парень, сидя
в электричке,
впал в
мёртвый сон.
Отличники же
мордующей
профессии, уж
куда как зная
толк в
обработке
плоти,
находились
под сильным
впечатлением
деяния. Его
суровая
эстетика
была по достоинству
оценена. От
безупречного
по меткости
удара
мотыгой
нельзя было
требовать,
чтобы он
оказался ещё
и
смертельным,
но пули
пробили
позвоночник
милиционера
и дали труп. В
другого
попала одна
пуля из двух,
она порвала
дыхательное
горло, после
чего не
живут.
Не
безошибочное
ли
предчувствие
уже давно
склоняло
милицию к
опеке
временных
неблагонадёжных
жилищ? Зимой
в них
прокрадывались
бомжи,
изгоняемые
холодами из
средней
полосы
России, и для
удобства
ночных облав
тихорецкая
милиция
запросила у
владельцев
дач
дубликаты
ключей.
Соглашались
не сразу – и
кому же это
не
понравилось?
Бомжам! Они
наладились
бесчинствовать
именно у несогласных.
Бывало, найдя
общий язык с
замком,
ночевали
безобидно –
но теперь
погромно вырвут
оконные рамы,
всё в домике
перепортят и
испражнятся
на пол. На
месте
разорения попадались
окурки, что
было странно,
ибо для бомжа
окурок, как
известно, –
немаловажная
ценность.
Что
да как поняли
несогласные,
но сломились,
за
исключением
разве что самых
неподдающихся.
Так,
через
внезапно
озверевших
бомжей, правоохранители
обеспечились
ключами, что
помогало
скрашивать
ночные
дежурства.
Двое, которых
сопровождала
девушка, были
уже под
градусом, и
их бычья
горячность
нуждалась
лишь в
мало-мальском
поводе, чтобы
произошёл
выплеск
свирепой
энергии.
Возможно, в
их головы
пришло: в
домике затаился
действительно
бомж.
Впрочем,
могли они
разъяриться
и оттого, что
ключ в замке
оставил
пожелавший
без помех
выпить
хозяин, которого
оба
регулярно
доставляли в
вытрезвитель,
предварительно
укротив
по-свойски.
Пробил
час, и дача
настрадавшегося
владельца
преподнесла
знакомцам
сюрприз.
Участник
действа
очнулся от
сна без снов,
когда
пассажиры
стали
подниматься
с мест, чтобы
ощутить под
ногами
перрон
Батайска. Можов
пошёл к
вокзалу,
всеми силами
стараясь не
озираться.
Ему так и
виделось:
вот-вот
впереди, справа
ли, слева
возникнет
фигура
милиционера,
чей взгляд в
следующий
миг
почувствуется
кожей и
нутром. Я иду
один – при том
что приметы
сходятся!
Он
пристроился
к группе: две
женщины
провинциального
вида, пожилая
и
сравнительно
молодая, и
две девочки –
лет пяти и
лет четырёх –
шли, как и
положено, с
грузом вещей.
Руки женщин
отягощали
чемоданы, на
плече
молодой
висела ещё и
сумка, девочки
несли
небольшие
торбы.
Пожилая женщина
приостановилась
перевести
дух, Можов зашёл
сбоку,
предложил:
– Я
вам помогу.
Он
встретил
насторожённый
взгляд не
приученной к
любезностям
советской
гражданки.
– Вас
не встретили…
– выказал
Виктор
сочувствие.
– Некому
нас тут
встречать,
здесь
пересадка.
– Вы
на вокзале
будете? –
обрадовался
он. – Я тоже
дальше еду.
Присмотрите
за моим
чемоданом,
пока за
билетом буду
стоять?
Женщина
кивнула,
позволила
ему
подхватить
её чемодан.
Услуга за
услугу – это
было понятно
и приемлемо.
Он, словно по
инерции, невзначай
спросил:
– Вы
куда едете?
– До
Петрова Вала.
Виктор
сообщил, что
и ему туда же.
Он с обретёнными
попутчицами,
по виду член
семьи, остановился
в помещении
вокзала
перед скамьёй,
где нашлись
два
свободных
места. Пожилая
села на
скамью, одна
из девочек поместилась
рядом, другую
бабушка
усадила на
колени. Можов
и вторая
женщина
складывали
багаж горкой
– мимо
проходил
милиционер. Парень
обратился к
попутчицам
со словами: поезда
запаздывают,
поэтому так
много народа
скопилось.
Ему ответили:
народа
всегда много.
Милиционер,
окинув
взглядом
беседующее семейство,
удалялся.
Мать
девочек и
Виктор,
которого не
отпускал
внутренний
холодок,
встали в
очередь за билетами.
Как обычно,
люди
озабоченно
теснились у
кассы,
парень,
прикрывая
женщину, отталкивал
тех, кто
пытался
влезть
впереди них.
Со стороны
всё выглядело
вполне
обыденно,
нормально.
Для мужа Можов
был
несколько
молод, но
ведь бывает
же. Мог он
сойти и за
младшего
брата. Когда
подошла
очередь, он
взял у новой
знакомой
деньги и
вместе со
своими держа
в руке, наклонился
к окошку
кассы:
– До
Петрова Вала
три взрослых
билета и два
детских.
Кассирша
посмотрела
на него и, не
заинтересовавшись,
выдала
билеты. Ехать
предстояло в
общем вагоне,
в купейных и
плацкартных
не оказалось
мест.
Когда
возвратились
к скамье,
мать девочек,
сев рядом с
пожилой – то
ли матерью, то
ли свекровью,
– взяла дочь
на колени, а
Виктор
устроился
перед ними на
положенном
на пол
чемодане.
Пожилая
спросила:
– Вы
в Камышин?
Парень,
не зная, куда
заведёт
ответ, скрыл
растерянность
широкой
улыбкой, сказал:
– Я к
бабушкиной
сестре еду,
не был у неё
никогда –
мать
попросила
съездить. Та
заболела, живёт
одна, помочь
надо.
– Плохо
старой-то
болеть, когда
одна живёшь, – вздохнула
пожилая
женщина.
Завёлся
разговор на
эту тему.
Можов вставлял
реплики,
наводил
беседу на
нужное и
окольно
вызнал, что
попутчицы,
доехав до
Петрова Вала,
пересядут в
электричку
на Камышин.
Чтобы
избежать вопроса,
куда он едет,
Можов
спросил
девочек, знают
ли они сказку
про Карлика
Носа. Они не
знали, он
принялся её
рассказывать.
Пока
ждали поезда,
он раз пять
заметил в
зале милиционеров,
один, а затем
второй
прошли совсем
рядом –
каждый раз
парень
цепенел. Когда
двинулись на
посадку и он
нёс два
чемодана, то
на перроне
боковым
зрением усёк
фигуру в
форме, тут же
наклонился к
младшей
девочке:
– Не
отставай, за
ручку
чемодана
держись.
Народ,
толпясь,
штурмовал
вагоны, и
Виктор, защищая
девочек от
давки,
выдержав
борьбу за
места, стал
совсем своим
для попутчиц.
Поезд,
казалось,
упорно не
набирал
скорость. Пообвыкнув
в тесноте,
спутницы Можова
собрались
перекусить.
Ему предложили
два варёных
яйца и
бутерброд с
«любительской»
колбасой, он,
поблагодарив,
взял только
яйцо, а от
остального
упрямо
отказался:
– У
меня
привычка – не
ем в поезде!
Чего только мне
мать с собой
не совала!
К
его словам
отнеслись с
добродушным
недоумением.
Позже он,
однако, у
проходившей
разносчицы купил
пирожки с
капустой, а
также две
шоколадки,
которыми
угостил
девочек.
Муторно-напряжённый
день всё
никак не мог
истечь. Наконец
при свете
фонарей
сошли на
станции Петров
Вал. Можов
заявил
попутчицам,
что не покинет
их, пока не
поможет
сесть в
электричку, и
так и сделал.
Прощаясь,
пожелал:
– Счастливо
доехать!
Вернувшись
в здание
вокзала,
направился в туалет,
где нашлась
розетка;
достав из
чемодана
электробритву,
побрился. Он
не стал
искать, к
кому
прибиться:
второй раз
вряд ли
повезло бы,
да и был он
уже довольно
далеко от
места
происшествия.
Но к окошечку
кассы не
пошёл. Прибыл
поезд,
проходивший
из Адлера до
Южного Урала,
и он сел в общий
вагон, сунув
проводнику
столько,
сколько
стоил проезд
в купейном,
будь там
места.
В
длинной
дороге не раз
посетив
вагон-ресторан,
в подпитии
сошёл в
Челябинске,
откуда было
недалеко до
дома. Он
чувствовал:
изнемогшая
воля вот-вот
опочит хоть
на снегу, хоть
на угольях –
не миновать
всерьёз
припасть к
стакану, а
там уж и
засыпаться
через язык.
Что
оставалось,
как не
запросить
помощи, то ли
сложив
ладони, то ли
прижав их к
глазам?
24
Открывшей
дверь матери
он улыбнулся
так вымученно,
что та, в
первый миг
обрадованно
воскликнув:
– О, Витя!
– тревожно
спросила: –
Тебя
обокрали? – но тут
же заметила:
чемодан при
нём.
Сын
проговорил
удручённо:
– Сорвалось
с
горнолыжным
спортом.
Разведя
руками,
устало
снимая
куртку, кратко
поведал
матери: в
поезде
ребята
подвыпили, и
он от других
не отстал, а
руководитель
взъелся
именно на
него, хоть и
сам был
нетрезв…
словом,
получилась
свара, он
сошёл с
поезда – и
домой.
В
прихожей уже
стоял отец, и
Виктор,
поцеловав в
щёку мать, с
выражением:
«Иду под
розги!» – направился
за родителем
в его
кабинет. Плотно
закрыв дверь,
сын присел на
стул перед отцом,
опустившимся
в кресло, и
стал
исповедоваться,
то и дело
потерянно,
беспомощно
прикасаясь
пальцами
правой руки к
нижней губе.
Поведав
о жизни у
Риммы
Сергеевны,
рассказал о
встрече с
гаишниками и
о том незабываемом,
с чем
познакомился
в отделении
милиции.
Затем, заново
переживая
происходившее,
восстановил
его с
момента,
когда оказался
в Тихорецкой,
до убытия
оттуда на
тормозной
площадке
цистерны,
обрисовал и
свой дальнейший
путь до
Петрова Вала.
Можов-старший,
слушая,
горбился,
ниже и ниже
опускал
голову.
Попросил
дать ему
таблетки из
секретера. В
кабинете был
графин,
Виктор налил
стакан воды,
но отец
потребовал
графин,
проглотил таблетку
и пил, пил из
него, выпил
всю воду до
капли. Уперев
локти в
колени, сжимая
обеими
руками
горлышко
графина,
сидел недвижно,
поднимая
тяжёлый
взгляд на
сына и вновь
опуская.
Заговорить
смог лишь
минут через
десять.
– Я
на тебя не
лаю – поздно.
Всё – поздно!
Этих кретинов
я бы сам
убивал время
от времени –
после работы,
для разрядки.
И хорошо бы
себя
чувствовал.
Как они обращаются
с пьяными, с
бродягами –
известно, но
с этим
отребьем так
и надо, я их не
жалею. Сволочь
– и те, и другие,
но ты не
должен был с
ними
столкнуться.
Я с ними
никогда не
сталкивался.
А ты нарушил
правила. В нашей
стране
нельзя
нарушать
правила – я имею
в виду не
закон, а
правила для
тех, кому хорошо.
Мне было
сравнительно
хорошо. Тебе –
нет? Неужели
нельзя было
не пойти к
той директрисе?
А к той
торговке на
станции? Если
в самом деле
настолько
замучила
учёба, почему
и вправду
было не
выпить в
вагоне-ресторане?
– А
руководитель
смолчал бы?
– В
крайнем
случае,
вернулся бы с
дороги в Свердловск,
и уж там...
– Тётя
Лиза тут же
бы позвонила
маме...
– Да,
конечно... Но
какого рожна
тебя завело
сойти
неизвестно
где? Зачем ты
связался с
этой
торговкой
вином? Сейчас
всё было бы
по-другому...
Никакие мои связи
не помогут –
МВД умеет
постоять за
свой престиж.
Оно не
уступит
давлению. Да
никто и не
возьмётся
давить при
таком диком
случае:
перестрелять
двоих
милиционеров!
Ни о каком
объективном
расследовании
нечего и
помышлять –
тут работает
правило, не
закон.
Милиционеры
при
исполнении
обязанностей
заметили
незнакомца,
который
вошёл в дачный
домик, они
должны были
поинтересоваться,
кто он, что
делает… а он
напал! Именно
так всё уже
зафиксировано
на бумаге. Ни
о каком вине,
что у них с
собой было, и
речи нет. А
девушка
скажет, что
ей велят.
Тебя ждёт
верный расстрел,
а до того они,
конечно,
поизмываются...
Витька... а-аа,
Витька… – отец
стал хватать
ртом воздух,
уронил
пустой
графин на
ковёр.
Виктор
помог ему
встать с
кресла и лечь
на диван.
– Я
пока с тобой,
меня ещё не
схватили...
Может, на
след не
нападут?
– Если
ты не
наследил... ты
действительно
там ничего не
оставил? Раз
ускользнул,
может быть,
есть
надежда... В
общем, они
там кретины.
Все
способные
люди у нас в армии.
Да – но ты сам
можешь
выдать себя.
Загуляешь,
сболтнёшь…
Те, кто тебя
знают,
заметят, как
ты
изменился...
прежде всего,
заметят самые
близкие… – он
оторвал
голову от
подушки, указал
глазами на
закрытую
дверь. – Мать
не сможет не
поделиться с
подругами, –
прошептал,
страдальчески
и гадливо
морщась,
откинулся на
подушку, тут
же опять приподнялся:
– Витя, нам до
зарезу нужно
нестандартное
решение.
Виктор
опустился у
дивана на
колени, смотрел
в лицо
прикрывшего глаза
отца,
осознав, что,
нередко
ругая, высмеивая
его про себя,
всегда любил
его. Всё существо
сейчас
пронизывала
точащая слёзы
любовь к
отцу. Тот
пробормотал:
– Я
посижу с
тобой на
кухне. Выпей
стакан водки,
плотно поешь
и спать.
Можов-младший
выпил два стакана
водки, съел
тарелку
студня, круто
перчённого,
политого
лимонным
соком, сдобренного
хреном,
повалился в
постель и
проспал
десять часов.
Когда
поднялся,
было воскресное
утро. Отец, во
всю ночь не
забывшийся сном
ни на минуту,
выглядел:
краше в гроб
кладут. После
завтрака с
крепким кофе
оба опять
уединились в
кабинете.
– Будем
исходить из
следующего, –
начал Можов-старший.
– Здесь тебе
оставаться
нельзя. Мать
почувствует,
если уже не
почувствовала:
произошло
нечто
большее, чем
пьяный
скандал в
поезде… Среди
её подруг
загуляет:
Виктор ехал
из Свердловска
в Черкесию,
из-за пьянки
сошёл с поезда
– и что-то
случилось!
Это будет
наталкивать
и
наталкивать
на вопрос, на
догадки: что?
что
случилось?..
То же самое, –
прошептал отец,
– получится,
если ты
будешь жить у
тёти. Только
там в тебя
станут
вглядываться
и тётя и дядя.
И оба тоже с
кем-нибудь да
поделятся.
Виктор
восхитился
неоспоримостью
соображений
и ждал от
отца решения.
Тот проговорил
медленно,
чуть слышно:
– Тебе
нужны особые
условия.
Кругом
карлики, и
твоя жизнь
так
рискованна,
потому что ты
– самородок.
Самородок, в
котором, при
всём его
великолепии,
остался
неразвившимся
признак,
размноженный
во многих
миллионах
карликов… Я о
том, что ты
должен был
молчать, когда
гаишники
потребовали
дань с той
женщины. А ты
отчаянно,
безрассудно…
как и потом на
этой даче… да
что там!
Виктор
растроганно
прошептал:
– Папа,
ладно тебе…
– Да! –
сказал тот
упрямо-подтверждающе.
– Карлики
чуют в тебе
большого
ребёнка, и их
искушает
соблазн
встать над
тобой. Ты
должен быть там,
где тебя не
знают и где
рядом будет
не карлик.
Где твоя
жизнь войдёт
в регламент и
притом ты
сможешь
многое
почерпнуть.
В
выражении
отца была
твёрдость, он
говорил
приглушённо,
почти
шёпотом:
– Есть
такой
человек. Мы
встречались
несколько
раз на несанкционированных
конференциях
«Свердловск –
столица
России».
Однажды я
проговорил с
ним полночи.
У него
огромный
авторитет, он
– родной брат… –
Можов-старший
произнёс
фамилию
министра
обороны и,
словно
запнувшись,
помолчал.
– О
маршале
ходит дурно
пахнущее…
– Что?
– живо
поинтересовался
Виктор.
– Питает
слабость к
невинным
девочкам…
Глядя
на
хмыкнувшего
сына, отец
проговорил:
– Брат,
я думаю, тоже
не ангел, но… – и
Можов-старший
счёл
возможным
заключить: –
Двое из одной
семьи не
могут быть
наделены
одинаковыми
пороками.
Виктор
впервые за
последнее
время улыбнулся
от души. Он
услышал: брат
министра так
любит Урал,
что, хотя мог
бы жить в
Москве, живёт
на Урале.
– Глубокая
волевая
натура, ему
претят карлики.
По-моему, он
очень одинок.
Он признался
мне, что не видит
вблизи
достойных
людей, а ему
нужен личный
сотрудник –
кто-то вроде
ассистента, секретаря…
Я испытываю к
нему доверие,
симпатию, у
меня чувство,
что, если он
тебя примет, то
будет
опекать. Не
исключено,
что вы с ним схожи…
я даже уверен
в этом.
Отец
ждал, что
скажет сын, а
тот думал:
если в его положении
так ясно
видны пути к
камере смертника,
то почему не
попробовать
ход, пока остающийся
непрояснённым?
Можов-старший
сел за
телефон… И не
минуло пары
суток, как в
квартире
Лонгина
Антоновича
появился платиновый
блондин.
25
Алик
вошла в
квартиру во
власти
впечатлений
от блондина,
мама могла бы
прочесть на
её лице: «Кого
я встретила!»
– Было
весело?
– Да!
И интересно. –
Дочь прошла к
себе в комнату,
откуда
бросила: –
Расскажу за
ужином. Только
я так сыта!
Мама,
взалкав
рассказа,
была занята
неотступно
посещавшим
её: хорошо ли
то, что
кажется
хорошим
дочери? А та в
своей
маленькой
комнате
осваивалась
с
происшедшим
сегодня как с
волнующе-неясным
приобретением.
Когда
она,
переодевшись
в домашнее
платьице,
появилась в
кухне, папа
сидел за
столом в своей
линялой
желтоватой
спортивной
майке,
щекастый,
склонный к
полноте. Он с
хитроватым
выражением
сообщил:
– Футболист
твои вещи
принёс.
Сказал, что
ты уехала с
пикничка.
Алик,
перенесясь в
первые
минуты
знакомства с
Виктором,
задумчиво
улыбнулась.
Мама, положив
мужу и себе
на тарелки
поджаристые
котлеты,
неохотно
подчинилась
жесту дочери
и не
поставила
перед ней
прибор. Будучи
женщиной с
выдержкой,
она вместо
расспросов
прибегла к
комплименту:
– Ты
сейчас свежее,
чем утром.
Дочка
и сама это
находила:
лишь минут
пять назад
она
оторвалась
от зеркала.
Попросив повидло,
она взяла
ломтик булки
и, избалованное
дитя, озорно
спросила
отца:
– Что
такое
«ерофеич»?
Папа,
некогда
усердно
выслуживавшийся
сержант
Советской Армии,
а в последние
годы –
начальник
цеха крупного
завода, –
блеснул
зоркими
глазками. Не
спеша
отвечать,
разрезал на
кусочки
котлету,
поддел ножом
горчицу в
горчичнице,
перенёс
порцию на
край тарелки.
– И
кто тебя
угощал
«ерофеичем»? –
промолвил с ласковым
лукавством.
Алик,
намазывая
ломтик булки
повидлом, перевела
взгляд с папы
на маму и
назвала
фамилию
Лонгина
Антоновича.
– Что-то
знаете о нём?
Он учёный. И
не однофамилец,
а родной брат
маршала.
– Есть
такой… – папа
воткнул
вилку в
кусочек котлеты,
повозил его в
горчице и,
отправив в
рот,
переглянулся
с женой.
Они
жили в
привязанности
друг к другу.
Она, сдобная
дама, в сорок
с лишним лет
преисполненная
вкуса к жизни
не менее, чем
в юности, была
довольна
мужем.
Когда-то
стройненькая
девушка,
отнюдь не
сетуя на свою
внешность,
подала
согласие на
брак как
милостивый
жест,
избавляющий
парня от прыжка
с моста.
Батанов мог
бы её
шокировать:
он не видел в
ней такую уж
недосягаемую
красавицу. Но
она его
волновала,
чтобы вскорости
и успокоить:
не проиграл
ли он по другим
статьям. Став
врачом-косметологом,
жена успешно
помогала в
нуждах тем,
кто был способен,
в свою
очередь,
спасать от
нужд – касалось
ли то
бакалеи,
галантереи
или импортной
мебели.
Ценя
жену,
Батанов, как
и она,
гордился
дочерью и был
внимателен к
опасениям,
которые Алик
вызывала у
матери. Та полагала:
дочка
слишком
впечатлительна
и, не дай Бог,
«увлечётся
фантазией».
Под этим подразумевалось
увлечение
каким-нибудь
непризнанным
гением из
художников,
поэтов или
изобретателей.
«Такие всегда
на пороге достижения,
– говаривала
мама папе, – но
жизнь идёт, а
они
болтаются,
как… кое-что в
проруби». Будь
родители
вольны
выбирать, кем
быть дочке:
«идеалисткой»
или
сладострастницей,
они предпочли
бы второе.
За
ужином
поглощая
котлеты, мама
и папа хотели
бы почувствовать
в рассказе
Алика
плотский
привкус.
– Боря-футболист
сказал, что
ты вроде ногу
повредила, –
произнесла
мама: она
сразу по походке
возвратившейся
дочери
увидела, что
ноги в
порядке.
– Я
оступилась и
испугалась,
что
разболится. Обошлось.
А то хотели отвезти
меня к
травматологу.
Родители
отметили –
«хотели». Мама
спросила:
– Налить
тебе молока?
– Не,
кефира.
Папа
с
добродушной
усмешечкой
проговорил:
– И
куда же они
тебя повезли?
– Домой
к учёному, он
пригласил
меня на обед, – сказала
Алик
невозмутимо, как
о чём-то, что в
порядке
вещей.
Впрочем,
играть на
нетерпении
родителей ей
не хотелось,
и она
рассказала:
профессор и
его помощник
поехали в лес
развеяться,
помощник
намеревался
ягоды
пособирать,
да не нашёл.
Возвращался,
а тут у неё с
ногой приключись.
– Помощника
и за ягодами
послал, –
вставил папа
не сказать
чтобы с
осуждением.
Дочь
строго
взглянула на
него:
– Профессор
слепой. Ты не
знал?
Отец
посерьёзнел:
– Не
слышал.
– Совсем
слепой? – с
неудовольствием
произнесла
мама.
Кивнув,
Алик
закончила
рассказ
описанием
квартиры
Лонгина
Антоновича и
обеда, кратко
упомянув, что
говорили о поэзии:
– Профессор
читал
наизусть
Гумилёва, а
Виктор –
Бальмонта.
26
Два
дня спустя
Лонгин
Антонович
позвонил девушке,
светски-участливым
тоном осведомился,
как у неё
дела, и
попросил
позволения
«высказать
кое-какую
идейку». Алик
весело
произнесла:
– А
почему бы и
нет!
Он
сказал, что
менее чем
через неделю
«стукнет
тридцать
лет», как он
живёт на
Урале.
– И
идея моя в
том, чтобы
это
отпраздновать
с вами и со
всей вашей
компанией,
которая была
в лесу.
Девушка
от
неожиданности
не нашлась,
что сказать,
кроме:
– Это
оригинально!
– Я
приглашаю
вас и ваших
друзей в
следующую субботу
в ресторан
«Уралочка», –
передала телефонная
трубка
проникновенную
просьбу профессора.
Алик
понимала, что
надобно
удивиться,
поиграть в
смущение,
поколебаться,
но не
захотела это
делать. А
Лонгин
Антонович
объяснял,
почему выбрал
«Уралочку».
Во-первых,
название
подходящее,
во-вторых,
ресторан
открылся
только полмесяца
назад, а на
первых порах
снабжение щедрее
и
обслуживание
лучше.
– Я
передам ваше
приглашение,
– пообещала
девушка, – но
не знаю, кто
как
откликнется.
– Очень
надеюсь, что
придут все, –
прозвучал в трубке
тронутый
грустью
голос
жизнелюбия,
которое не
желало бы
сдаваться.
В
продолжение
разговора и
после Алик
переживала
натиск
вопроса:
каким
предстанет
на банкете
Виктор? Её творящая
воля
бросилась
играть
красками и линиями
и всё острее
волновала
тем, а как должна
выглядеть
она сама? Она
вновь и вновь
поворачивалась
перед
трельяжем,
примеряя наряды…
К ней словно
прикасалась
хрупкая ласка
того дня,
когда она
школьницей
впервые пришла
в Дом
моделей. Маме
с её умением
никогда не
упускать
нужное стало
известно, что
требуется
манекенщица-подросток.
Простенькое,
казалось бы,
платье так
преобразило
школьницу,
что, оглядев
её,
директриса
Дома моделей,
поджарая
дама с
сигаретой,
встала рядом
с
нехуденькой
маменькой:
– Назвать
её сейчас
Аллочкой? Не
идёт. А что идёт?
Алик!
Теперь,
в атакующих
её
представлениях
о банкете,
девушка,
примерив
облегающее
платье с
вырезом,
мысленно
воскликнула:
«Всего лишь
Аллочка!» И
выбрала
другое –
посвободнее, типа
греческой
туники с
защипами на
плечах,
перехваченное
пояском. Оно
должно бы скрадывать
формы, но
происходит
наоборот: лёгкая
ткань, при
каждом
движении
приникая к телу,
подчёркивает
линии
фигурки.
Серо-голубой
– жемчужный –
цвет туники
подходит к
цвету глаз.
Отступить на
пару шагов от
трельяжа,
приблизиться…
Проделать
это ещё раз,
ещё…
поворотик,
ещё… Набросим
на плечи
пелерину из
того же
полупрозрачного
шифона, кусок
ткани
свернём
жгутом и,
перевязав им
волосы,
небрежно
кинем концы
на правое
плечо. На нас
глядит из
зазеркалья
истый кураж в
облике играющей
девочки –
Алик.
27
В квартале
от «Уралочки»
встретились,
чтобы направиться
туда вместе,
Алик,
подъехавшая на
такси, Дэн,
Галя и Люда,
которая всё
ещё гостила у
родителей
Боба. Сам он
со своей командой
накануне
вылетел в
другой город.
Друзья Алика
узнали из
телефонного
с нею разговора,
кому
принадлежит
увёзшая её
чёрная
«волга».
Девушка
рассказывала
об очень занятном
слепом
чудаке-учёном,
но они переключались
мыслью на
иную хорошо
запомнившуюся
фигуру.
Виктор
стоял на
тротуаре у
ресторана и
пошёл
навстречу
компании.
Алик вся внутренне
подобралась.
Он был
безупречно
эффектен в
костюме
стального
цвета в
тёмную полоску,
в синей
рубахе с
расстёгнутым
воротом. В
какое
блаженство
окунул
девушку его взгляд,
вобравший её
всю с её
нарядом. Двое
видели лишь
друг друга,
меж тем как
три пары глаз
пристально
наблюдали за
ними. «Самец, умеющий
себя подать! –
была мысль
Гали. – Сейчас
он в чарах
Цирцеи, но на
меня
обязательно
положит
глаз».
Пятунин
перебирал в
уме фамилии
портных,
какие могли
так одеть
этого претенциозного
блондина.
Если бы Дэна
попросили
охарактеризовать
его одним словом
без
перехлёста
эмоций, он со
всей сдержанностью
дал бы
определение:
«Полусволочь
– по меньшей
мере».
Испытывая
к Виктору
иное и
гораздо
более терзающее
чувство, Люда
Енбаева
предавалась
сущей муке –
смотреть на него
и модницу.
«Повернусь и
уйду!» –
объявляла
она себе,
понимая, что
не уйдёт.
– Мы
снова
встретились,
– промямлила
она, впрочем,
довольно
громко, и
молодой
человек, наконец,
обернулся;
начав с неё,
он уделил
улыбку с чуть
заметным
поклонцем
Гале и Денису,
здороваясь и
добавляя:
– Лонгин
Антонович
будет рад…
Можов
повёл
компанию в
зал
ресторана,
где осанисто
стоял
профессор в
почти чёрных
очках –
неожиданно
внушительный.
Виктор представил
его Дэну,
Гале и Люде, а
тот, любезно
клоня голову,
слушал, как
называли
себя гости.
Затем
сообщил, что
зарезервировал
три столика:
– Чтобы
вы могли
рассаживаться
в самых разных
сочетаниях...
Попросил
выбирать в
меню что
захочется:
– Цены
сегодня не
существуют!
Обязательно
рекомендую
всем жаркое в
горшочках.
Напитки я уже
заказал: увы,
это лучшее,
что тут
имеется. Советское
шампанское,
вино «Лидия»,
коньяк «Плиска».
Он
пригласил за
свой столик
Галю и
Пятунина и
повернул
голову
совсем не в
ту сторону, где
стоял его
помощник:
–
Виктор, а ты,
будь добр,
займи пока
Алика и Люду.
Дэн
не отказал
себе в
удовольствии
подумать, что
слепой не
против
посводничать.
Однако
нельзя было
не отдать
должное
похвальной
для
несчастного
галантной
лёгкости обращения:
– Галочка,
Денис, вы оба
родились на
Урале? Как
славно! А я
приехал сюда
тридцать лет
назад и –
влюблён...
Сегодня
влюблён как
никогда.
Климат,
обычаи,
самобытность
коллективного
бессознательного
– да простится
мне
громоздкость
фразы. Суть
та, что Урал,
Гималаи,
Алтай –
прародина
единой
цивилизации,
чего мы, её
наследники,
пока не познали...
Дэн
вставил с
томной
ноткой
устающего от
таких
разговоров
человека:
– Но
вы-то
познали,
наверно?
Лонгин
Антонович с
иронично
утрированным
апломбом
произнёс:
– Познать
– значит
увидеть
рождённую
здешними
краями
индивидуальность!
Он
замолчал,
словно
удовлетворённый
тем, что
сказанное
воспринято
как заумь.
– Кровь!
– сказал он. –
Кровь
породившая и
кровь пролитая.
Кровь –
пароль и
признак…. Но
давайте не о
той, о
которой вы
подумали, а о
маслянистой
высококалорийной
удушливо
пахнущей и
одновременно
ароматной
крови Земли –
о нефти. Моя
специальность,
– пояснил, как
бы заключая
изложенное в
скобки.
Галя,
нечасто
питая
симпатию к
знакомым, редко
изменяла
себе и в
отношении к
остальным.
Она глядела
на слепого
без
притворства:
«Говоришь,
как вурдалак,
разве что
причмока не
хватает».
Профессор
вдруг
обратился к
ней, отделённой
от него
столиком:
– Вы
темноволосы?
Да? О-о… В пору,
когда я
видел, – промолвил
печально, – я
запомнил
взметнувшуюся
нефтяную
струю при
ослепительном
солнце…
исчерна-коричневый
цвет в серёдке
переходил в
цвет мёда по
сторонам. Мне
кажется, у
вас карие с
блеском
глаза. Если
так, я
сравнил бы их
цвет с игрой
оттенков
нефтяной
струи…
– Замечательно!
– произнесла
девушка без
восторга, а
Пятунин
изумлённо
уведомил
слепого:
–
Глаза у неё действительно
карие. И
бывают с
огоньком – правда,
холодным. – Он
словно в
испуге
отстранился
от Гали,
делая вид,
что пытается
съёжиться, –
она вскинула
руку, чтобы
дать ему по загривку,
но
удержалась.
– Не
буду вам
более
докучать,
друзья мои, –
преувеличенно
заботливо
произнёс
Лонгин
Антонович. – Вас
ждёт
отдельный
столик.
Молодой
человек и
девушка
пересели, на
столике
стояла
бутылка
советского
шампанского,
и Дэн был
обрадован:
довольно
редкое полусладкое,
а не
распространённое
сухое.
28
Виктор
остался один
за столиком –
девушки
теперь
составили компанию
профессору.
Люда
оказалась
напротив
него, Алик – по
правую руку.
– Ещё
раз
здравствуйте,
дорогой…
Лонгин Антонович,
– она чуть не
назвала его
Велимиром-заде,
будучи в
приподнятом
настроении,
но сдержалась
при Енбаевой.
– Я
блаженствую,
– сказал он,
подтрунивая
над собой.
После паузы
произнёс
тоном
размышления:
– Людмила
видит меня
впервые и,
конечно,
думает:
хорошо ли,
что такой
человек, как
я, наслаждается
обществом
столь юных
девушек.
Профессор
замолчал,
молчала и
Люда, но не
выдержала:
– Вы
лучше меня
знаете, вот и
скажите за
меня.
Он
кивнул.
– Я
скажу, что в
народе
говорят. Если
бы и самые
старые щуки
не клевали,
как и все, то
не было бы
ухищрений
отбивать
привкус тины.
У
Алика
вырвался
смешок и едва
не вырвалось
«Браво!» Люда
смотрела на
слепого с
мыслью: «Я
хочу думать,
что вы
порядочный и не
подкатываетесь
ради
кое-чего…»
Он
продолжил:
– Ещё
есть в народе
поверье.
Когда
заканчивается
жатва,
девушки
должны сжать
последний
сноп,
называемый –
сноп-молчанушка.
Жать его надо
молча. Если
девушка заговорит,
жених будет
слепой.
И
Алику и
Людмиле
одинаково не
понравилось
то, что
сказал
профессор. Им
стало
тягостно. Он
предпочёл не
замечать
этого,
говоря: народные
поверья – тот
глубинный,
донный ключ,
который освежает
веру,
помогает
ждать, струя
втекающая
рождает
вытекающую –
и чем не
пример он и его
имя? Народ
почитал
Святого
Лонгина как врачевателя
глазных
болезней.
«Он
надеется, что
будет
видеть?» –
жалостливо подумала
Алик.
Заиграл
оркестр,
нахлынула
властная
мелодия,
голос певицы
был хорош,
пробирал бередящей
меланхолией:
Ветер,
листья
Догони,
догони-и-ии,
Возврати
назад,
Верни,
возврати-и-ии…
В
продолжение
песни
девушки и
Лонгин Антонович
хранили
безмолвие.
Потом он
произнёс:
– Эти
дни в народе
зовут Мироны-ветрогоны.
Они гонят
пыль по
дороге, по
красному
лету стонут...
Вам, девушки,
это ещё долго
не будет
слышно...
Алик
слышала
закоснело-отчаянного
неудачника,
который
изнывает по
радости
более мучительной,
чем всякая
скорбь:
– Если
бы мне не
было отказано
в пустячке…
Для меня
несравненно
важны
наступающие
осень и зима.
Должно
решиться то,
чего я много
лет жду...
Поверье
рекомендует
в
дни-ветрогоны
смотреть на
воду: коли в
полдень
окажется
тиха – осень
будет приветливая
и зима без
бурь.
Алик
про себя взмолилась:
не говорите
более, чем
уже сказали!
Почему вам
непременно
должно быть
мало того
милого, что
создалось?..
Она
сострадала ему,
и её пугало,
что он
вынудит
сказать то, что
ему больно
будет
услышать.
– Завтра
в полдень я
погляжу на
воду и позвоню
вам, –
промолвила
она, не
договорив: «И
тут будет вешка
границы!»
Енбаева
уставила на
неё
возмущённо-насмешливый
взгляд, будто
говоря: «Ну
что ты врёшь?
Ты встанешь
завтра утром,
чтобы
поехать за
город
смотреть на
воду?!»
– Я
действительно
поеду
погляжу, – обратилась
Люда к
профессору.
Алик
замкнулась в
надменном
равнодушии. Енбаева
спросила
Лонгина
Антоновича:
– Вы
мне скажете
номер
телефона?
– Разумеется,
– тепло
ответил он.
К
столикам
подошли
официантки с
подносами,
горшочки с
говяжьим
жарким
распространяли
соблазнительный
аромат.
– Альхен…
– произнёс
профессор с
грустной нежностью,
– я прошу вас
разделить
трапезу с Виктором,
он там
заждался. А
мы тут вдвоём
с Людой
угостимся и
побеседуем…
Люда, вы не
против? –
перешёл он на
бодро-шутливый
тон.
Она
была не против.
Когда Алик
садилась за
столик молодого
человека,
Людмила не
стерпела,
бросила
взгляд на них
и едва не
пропустила
мимо ушей,
что Лонгин
Антонович
сказал о
соусе: он должен
быть неплох.
Профессор
попросил поухаживать
за ним, и она
налила ему
рюмку коньяка.
Поддавшись
уговорам,
выпила
шампанского.
– По-моему,
вас не
увлекают
сельские
истории, –
проговорил
её
сотрапезник.
Она
возразила.
Дед
рассказывал
ей, маленькой,
очень
интересное.
– Например?
– Ну…
откуда
взялась наша
фамилия. Она
казачья – дед
был уральский
казак. Целую
историю
рассказал.
Лонгин
Антонович
отвлёкся от
жаркого:
– Давайте
её!
– Я
помню, что
она
интересная,
но саму её
забыла, –
простодушно
сказала Люда.
Профессор
подкидывал
вопросы о
другом, о третьем.
Он услышал,
что ей
нравятся
сказы Бажова,
а из
«произведений
для взрослых»
– рассказы
Шукшина.
Нравятся и
стихи –
особенно Людмилы
Татьяничевой,
челябинской
поэтессы.
– У
меня её книга
есть, –
сообщила
девушка.
Выведал
любопытный и
то, что её
любимый фильм
– «Доживём до
понедельника»
и что она
умеет жарить
в сметане
карасей,
начинённых
пшённой
кашей,
отменно
варит щи с
мозговой
костью и
знает: на
другой день
после свадьбы
положено
есть уху.
Лонгина
Антоновича
всецело
заняло приготовление
супа из
топора,
правда, с
одной поправкой,
и, найдя, что
не хватает
лишь соли, он
сообщил
Енбаевой: у
неё будут
замечательные
дети.
29
Блондин
и блондинка
сидели за
столиком друг
против друга,
прикасаясь
пальцами к
стоящим
перед ними
бокалам.
– Что
он говорил
тебе? –
спросил
Виктор, впившись
взглядом в её
лицо.
Она,
подавая себя играющей
девочкой,
шельмецки
повела
глазами. У
неё с
Велимиром,
прошептала,
зарождается
некая
родственность,
только не
тычь мне
примитивным:
«старик»,
«слепой»... я не
живу грубо
физическим, я
– истая
женщина в
самом
изящном
смысле этого
слова, у меня
тонкие вкусы,
причуды, капризы,
я – раффинэ!
Эмоционально
жить
означает для
меня пленять
и награждать,
изощрённо
распознавать
прелесть в
том, в чём
остальные
разбираются
не лучше, чем
свинья в
апельсинах,
так что приготовься...
У него захолодели
глаза.
Уверена, что
ловко дразнишь?
Не считай
меня тупицей,
ревнивым
хряком, я
легко
поддержал бы
твой трёп –
умею и почище,
– но не та
ситуация.
– Он
может
диктовать, –
сказал
Виктор со
злобой к
тому, кого
имел в виду.
Алику
показалось,
парень не
договорил: «Я
боюсь его!» У
тебя,
подумала она,
несомненно
есть
актёрские
данные, и ты хочешь
предстать в
драматическом
ореоле. Я, мол,
противостою
сильному,
опасному! Ей
вспоминался
обед у
профессора,
поведение
молодого
человека
приоткрыло,
что у него на
хозяина зуб.
Естественно,
парня
раздражало,
полагала
Алик, что
слепой в ауре
юной гостьи
стал
добиваться
её
расположения.
Но вражда
могла
зародиться и
раньше:
возможно,
Виктор
помогает
учёному в
перспективной
работе и
считает, что
тот занижает
оценку его
вклада. Ты
мучаешься,
что тебя
используют,
подумала она,
но, может
быть, ты
преувеличиваешь,
тебя не так
уж обижают?
Она решила,
что будет
влиять на
Лонгина
Антоновича
ко благу
Виктора.
– Я
всё понимаю, –
сказала она, –
он постоянно
у тебя на
глазах, ему
нужно то,
другое,
третье… он до
смерти тебе надоел.
Но будь
снисходительным…
Алик
продолжила
мысленно:
«Брось – я не
вижу тебя его
прислужником!
Я вижу тебя
гордым, сильным».
Она могла бы
заключить:
«Просто тебе
не хватало
меня», – если бы
только
посмела
претворить
чувство в
слова.
За
ней следила,
сидя за
столиком с
Дэном, Галя,
задавшая ему
вполголоса
вопрос:
– Интересно,
а как скоро
она в этом
избраннике
разочаруется?
– Пари
о сроке меня
не
привлекает, –
ответил Пятунин
и отправил в
рот
очередной
кусочек мяса.
– Она
не думает,
что у старика
и его
подручного
на уме?
Старый со
мной
поболтал,
деревенской
свинопаске
уделил
внимания, а
этот с Аликом
занят. Мне
кажется, –
Галя
хихикнула, –
нас, троих
девушек,
хотят
попробовать.
– Если
для этого
есть
достаточные
средства… –
Дэн с улыбкой
налил ей
вина, – я имею в
виду не
только
деньги, но и
связи, которые
помогают
исполнять
желания…
жизнь может
удивительно
измениться к
лучшему.
– Циник!
– она
одёрнула его.
– Я
всего лишь
прямодушен.
Почему и тебе
не быть
такой?
Галя,
вспыхнув,
искала что
сказать,
чтобы вышло
натурально.
Тут начались
танцы.
Алик
танцевала с
Виктором, с
Дэном, с
незнакомыми
мужчинами,
которые
наперебой её
приглашали, и
снова с
Виктором.
Ждала, он
скажет, что
завтра
позвонит ей и
они
встретятся…
Лонгин
Антонович
позаботился,
чтобы девушки
и Дэн
возвратились
домой на
такси. Можов
вывел
профессора
из ресторана,
и тот, стоя на
тротуаре,
прощался с
отъезжающими.
Алик, когда
Виктор
открыл для
неё дверцу
машины, садясь,
снизу
глянула на
него
требовательно.
Он молчал.
«Держит
паузу, чтобы
увидеть меня
просящей, –
думала она по
дороге домой
и дома, –
ставит меня
вровень с
теми, какие у
него были».
30
Он
не позвонил
на другой
день. Прошёл
ещё день, ещё.
Как она
нервничала!
её выпуклые
чувственные
губы были искусаны
до крови.
Чтобы легче
переносить ожидание,
обращалась к
фантазии. Ей
было дано
претворять
переживания
в акварели,
сугубо
по-своему
запечатлевая
тех, кто
близок или
просто
оказался
рядом.
Первого
возлюбленного,
её ровесника,
который
лишился невинности
одновременно
с ней, она
оставила
себе на
память в виде
солдатской
пилотки
бутылочного
цвета,
украшенной,
вместо
звёздочки, мордочкой
котёнка.
Её
вторым стал
бесспорный
чемпион
института по
девушкам, их
длинноволосый
баловень и
мучитель,
сказавший ей:
«Наша постель
ничего не
значит».
Помимо обиды,
её поразило обозначение
«постель» в
его устах.
Она изобразила
его в виде
согбенной
фигуры,
несущей на
себе матрац.
Позже она
преподнесла
незабываемую
фразу Дэну…
Но актёру
Данкову так и
не смогла
сказать, что
их постель не
значит ничего,
хотя
кончилось
именно тем.
Она
всё более
изощрялась в
своеобразной
творческой
манере, дар
создавать
покровы помогал
ей снимать их
с характеров,
схватывая
сущностное.
Дэн был
обращён ею в
кокетливо
завязанный
розовый бант:
густо-розовый
цвет переходил
в
бледно-розовый
и окаймлялся
слабым
морковным.
Актёр Данков,
чувствительный
лицемер,
любитель
похвалами
вызывать боль
и прикарманивать
всякий
трогательный
трепет, был
лишён ясных
контуров и
представал как
пятно
Роршаха –
психологический
тест для
проверки
фантазии –
растёкшиеся
по листу и
причудливо
перемешанные
кляксы,
чередование
фиолетового,
синего,
голубого
цветов в
богатой
гамме их
оттенков, с
лёгкой
примесью бордового.
Думая,
как
изобразить
Гаплова,
который занимал
видную
должность в
облисполкоме
– ведал
культурой, –
Алик
мысленно
усмехалась: с тобой
– ни за что! Но
не слишком ли
настойчиво
стремилась
она
отделаться
от ощущения
прикасающихся
липких
пальцев? Изрисовала
лист
отпечатками
и пальцев, и
ладоней:
лиловых,
грязно-серых,
цвета
портящегося
мяса.
Проще
всех было с
Бобом: вот
уж нет! Его
портретом
стал шар:
тёмно-коричневая
середина
окружалась
бурым, к
которому
поодаль
добавлялось
чуть тёмной и
чуть светлой зелени.
Папки,
посвящённые
нескольким
мужчинам, лежали
в шкафчике –
ими
пренебрегали.
Извлекалась
лишь верхняя.
Зажмурившись,
Алик представляла
лицо Виктора.
Целовала-целовала...
Так
беспокойно,
так
невероятно
трудно его
ждать!
сдерживать
нежность...
«Виктор, – она
звала
шёпотом, с
ударением на
втором слоге,
растягивая
«о», – Викто-о-ор...»
Она
перебирала
листы –
рисунки
всего того, во
что хотела бы
одеть его... В
первый же
вечер после
их
знакомства,
когда она
ушла от него,
чувствуя, до
чего он не
хочет, чтобы она
уходила, Алик
схватилась
за карандаши,
но они
дырявили
бумагу,
стержни
ломались – она
бросилась на
софу. Её
будоражило
сознание, как
он не хотел
её отпускать!
Она знала, что
не заснёт –
всю ночь
представляя
его тело и
придумывая
наряды для
него… За неделю
Алик создала
невообразимый
гардероб, где
были вязаные
комбинезоны,
шальвары из
ткани лаке,
свободные
расшитые
куртки и узкие
сюртуки, она
облачала
Виктора то в
червлёную с
застёжкой на
груди епанчу,
то в наряд, в
котором
наряду с
замшевым
полукафтаном
присутствовали
брабантские
кружева и
ботфорты…
Иногда,
отложив
рисование
одежды, она
бралась за
портрет. В
центре листа
была ярко-красная
маска,
верхним и
боковым
краями из-под
неё
выдвигалась
маска чёрная,
из-под чёрной
– стальная,
из-под
стальной –
бронзовая...
маски
выглядывали
из-под масок,
убегая
вглубь: чем
дальше, тем
более
размытые и
бледные, и
все они,
наконец,
замыкались в
геометрически
правильный
восьмигранник,
выложенный
свинцом. Алик
мастерски
написала
металл:
казалось,
тряхни как
следует листом,
и маски
начнут с
тяжёлым
звяканьем падать
на пол. Что
под ними
откроется?
Он
позвонил на
четвёртый
день после
субботнего
банкета:
профессор
просит в
пятницу после
работы
посетить его
на даче. Алик
сухо ответила:
– Я
занята, у
меня свои
планы.
– Тогда
я передаю ему
трубку…
– Не
сейчас. Я не
одна, –
солгала она
голосом девушки,
невинно
говорящей
правду, когда
её не
говорят.
На
другой вечер
позвонил
Лонгин
Антонович.
Алик, сыграв
колебания,
неохоту,
приняла приглашение.
31
Чёрной
«волге»
пришлось
поскучать у
подъезда,
прежде чем
появилось
бедствие
нескучающих
в
серебристо-серых
брюках и в
ярко-пунцовой
блузке с
широкими
рукавами:
воротничок-стойка
переходил в
бант,
роскошные
волосы были
укрощённо
подобраны
вверх и
заколоты.
Перекинув
куртку через
руку, Алик
приближалась
к Виктору,
который
стоял у
машины,
держась за
приоткрытую
дверцу, и смотрел
изнурённо:
«Мучительно
изысканная девочка!»
– Что
случилось?
Он
выдавил:
– Нет,
ничего...
– Но
я же вижу! Ты
болен?
Он насильственно
улыбнулся и
жестом
неудавшейся
церемонности
пригласил её
в машину. Душа
Алика заныла:
профессор
решил предпринять
наступление
и Виктора
давит предвидение
победы
влиятельного
старика.
Лонгин
Антонович
возбуждал
нарастающую
досаду.
«Старый немощный
человек –
какого чёрта
ещё надо?!»
Видит небо,
как нелегко
ей дастся
жестокость.
Парень,
с
побито-тоскливым
видом
управляя «волгой»,
молчал.
Схватить бы
его за волосы
и встряхнуть
как следует.
– Что
вы там мне
готовите? –
спросила она
нервно.
Он
прибавил
скорость,
проговорил
бесцветно:
– Хочешь,
чтобы я
высадил тебя
и разбился?
В
охватившем
её страхе ей
захотелось
притворно
пошутить:
«Кончай
театр!»
Справа заходило
солнце,
принуждая
жмуриться. Не
собирается
ли профессор
сообщить ей,
что парень платит
алименты? У
неё
зачесался
висок.
Автострада устремлялась
к горизонту
под тучкой,
оставляя по
бокам
изрытую под
строительство
местность.
Потом дорога
стала хуже,
они катили
вдоль
лесного
массива, он
поредел, и
дорога
повернула в
него.
Въехали
в открытые, очевидно,
заранее
ворота и
оказались
среди
яблоневого
сада.
Множество
яблок отягощало
ветви, землю
усеивала
падалица, и
это изобилие
напоминало
об обилии
попрошаек, которые
предпочитают
вымогательство
собирательству,
подстрекая к
наслаждению
ограбить
ворующих.
Виктор
остановил
машину перед
просторным
деревянным
домом,
обсаженным
кустами, и, когда
направились
к двери,
попытался
обнять Алика.
Он сделал это
замедленно-трусовато
– и она
ошпаренно
вскинулась:
– Брось!
– Пойми...
– в каком-то
горестном
исступлении
сказал он, –
одно твоё
слово – и ты
ничего не потеряешь.
– Да
что это? –
выдохнула
она в
яростно-испуганном
недоумении и
отвернулась.
32
Он
пропустил её
в комнату,
где весь пол
покрывал
ворсистый
ковёр. В
дальнем углу
за письменным
столом, на
котором горела
лампа, сидел,
читая бумаги,
человек. В первый
же миг этот
мужчина в
джемпере
показался
Алику
знакомым. Он
оторвался от
чтения: на
неё смотрело
продолговатое
интеллигентское,
с узким
заметно
выступающим
носом лицо.
Брат-близнец
профессора?!
Поражённая,
она не
сдержала
смешка
деланно-вежливой
радости.
Мужчина
был в очках –
обычных, а ей
так и виделись
тёмные. Он
снял очки
как-то через
силу, словно
удовлетворяя
слёзную
просьбу и испытывая
неловкость
за просителя:
– Добрый
вечер, Алла.
Её
врасплох
стиснуло всю,
будто она
проснулась и
увидела в
спальне
чужих и
раздетых.
– Вы-ы?!
Он
встал из-за
стола и
направился к
ней с видом
степенного
смирения.
– То,
что я
предстал
перед вами
слепым, прошу
считать за
причуду. Хотя
она не
беспочвенна.
Меня, в самом
деле, едва не
оставили без
глаз... и тем
подсказали попробовать:
подорожает
ли солнце для
того, о ком
думают, что
он не видит... –
он напирал на
неё какими-то
ширящимися
огнисто-плескучими
голубыми
глазами. – Оно
подорожало! –
произнёс
тоном
снявшего
маску монарха.
Алик
замерла от
злости на
этот
бесстыжий взгляд
любующегося
собой
надувательства,
она терялась,
какой бы
одарить
резкостью, но
ей не дали
раскрыть рта.
– Ваш
вывих –
склонность к
коварству.
Гладко вы
проделали –
набились на
знакомство.
Она,
как не заметив,
проглатывала
шип, стоя
горделиво и
одураченно.
Позади
Виктор
утеснённо
выкрикнул
что-то: она не
слушала,
шатко
подавшись к
двери – бежать
в забытье.
Лонгин
Антонович
словил её и
доказал
хваткой: его
поживе не
хватит живости
ни
ускользнуть,
ни выжить. Крепко
обнимая
Алика сбоку,
он подвёл её
к дивану у
покрытой
ковром стены:
– Сядьте!
Виктор
подступал к
профессору в
перенапряжении
гнева и как
бы усилия
выбрать:
кинуться ли
его душить
или пнуть в
пах?
– А
ты вон туда
сядь! – Лонгин
Антонович
указал рукой на
венский стул
у окна.
Алику
только
сейчас
бросилось в
глаза, что оба
одного роста
и в плечах
профессор
даже шире.
Сидя на самом
краешке
дивана, она
сцепила
пальцы рук и
стиснула
колени так,
точно её
должны
тащить к
позорному
столбу, и, не смея
драться, она
готова
пассивно, но
предельно
упрямо мешать.
Лонгин
Антонович,
будто
передавая ей
нечто
утешительное
и стараясь,
чтобы
звучало подоходчивее,
проговорил:
– Этот
молодой
человек – во
всесоюзном
розыске как
особо
опасный
преступник.
Она
впилась
взглядом в присевшего
на стул
парня, её
руки
вдавились в
край дивана,
словно она
хотела
помочь себе
подняться и
не было сил.
Профессор
стал рассказывать
о
похождениях
пассажира,
покинувшего
поезд.
Описывая, как
тот убил двоих
милиционеров,
Лонгин
Антонович
время от времени
оборачивался
к Можову:
– Я
не искажаю?
В
первый раз
тот бешено
крикнул: – Нет! –
а потом,
словно еле
держась на
воде и боясь
захлебнуться,
лишь не
сводил глаз с
девушки.
Она,
застыв,
уставилась
под ноги в
узор на ковре,
слушая
продолжение
рассказа: как
парень
бросился
прочь от
трупов на даче.
Вдруг
вскинула
голову,
невольно
предоставив
профессору
полюбоваться
маняще-прекрасной
шеей:
– Викто-о-р,
было?
Он с
отталкивающе-фальшивой
бодростью выкрикнул:
– Так
точно! –
хохотнул и,
внезапно
обмякнув, обратился
к девушке: –
Прости.
Лонгин
Антонович
высказал ей
тоном соболезнования:
– Вам
бы у него
прощенья
попросить...
Она
глянула с
испепеляюще-гадливым
вопросом:
«Как укусишь
ещё,
тарантул?»
Он
словно бы
сдержал
вздох
сожаления:
– До
вас он жил не
только хлебом,
но и
яблоками.
Видите ли,
его отец
однажды
спросил меня,
не найдётся
ли место? Оно
нашлось... как
и
разъясняющие
ответы. Всё
вам изложенное
я узнал от
самого
молодого человека.
– Он
обернулся за
подтверждением,
и Можов с
закрытыми
глазами
трижды кивнул:
– Да!
Да! Да!
Алик,
будто силясь
не закричать
ему через комнату,
сжала губы.
Вы, два
проходимца,
лжёте-лжёте –
старалась
отстранённо
твердить себе,
а существо её
противилось:
ей сказали правду.
Лонгин
Антонович
был поглощён
наблюдением
за ней,
Виктор вскочил
со стула,
горячо
воззвал к
девушке:
– Докажи,
что меня не
жалеешь…
Профессор
вытянул к
нему руку,
властно-успокаивающе
двинул
ладонью
сверху вниз,
затем указал
гостье на
письменный
стол с грудкой
бумаг:
–
Там всё
зафиксировано.
Дело будет
представлено
так: оно мне
только
сейчас стало
известно, и я
немедля
довожу до
сведения... Ну,
а в случае
моей
скоропостижной
кончины
сработает копия.
– Да
я сам на себя
заявлю! –
утрированно
грубо рыкнул
Можов, вновь
поднимаясь
со стула. Глядя
на Алика, он
закричал, как
кричат от
нестерпимой
боли: – Плюнь,
плюнь ты на
меня и на
него-оо!
Она
вздрогнула,
глотая слёзы,
чувствуя себя
так, как если
бы её уносила
бурная река к
водопаду и не
за что было
ухватиться.
Профессор
меж тем
говорил
Виктору:
– Да
посиди ты
спокойно! А
Алла пусть
посмотрит на
тебя
повнимательнее…
– он встал
боком к
девушке, с
нею вместе разглядывая
молодого
человека. –
Здоровый – кровь
с молоком!
Про красоту
уж и не
заикаюсь. Так
вот, на него
наденут
наручники, –
приступил к
пояснениям
Лонгин
Антонович, – в
МВД хватает
садистов, а
тут – какой
предлог!
расквитаться
за своих
убитых!.. Его
будут пытать,
сколько
протянется
следствие. Представьте
его тело с
красно-бурыми
полосами на
спине, полосы
испещрены
бескровными трещинами
глубиною до
рёбер: не
ранами, а
трещинами,
какие бывают
на сильно
изношенной
резине. Тело
живого
человека с
расползающимися
тканями...
Представьте
его руки с оголёнными
у локтей
костями... Не
машите руками
– всё это
сделаете вы
вашим
отказом!
У
неё
вырывалось
сквозь
рыданья:
– Вы
маньяк! Какой
вы гнусный,
гнусный…
Он
невозмутимо
произносил:
– Представьте
его дни, ночи
перед
расстрелом,
сколько он
перечувствует,
переживёт в
ожидании… Я
интересовался
процедурой,
при моих
связях моё
любопытство
оказалось
удовлетворено.
Приговорённых
к расстрелу
держат
отнюдь не в
одиночках – в
стране
коммуналок
это было бы
слишком
экстравагантно.
Смертники
скученно
сидят в узкой
камере без
окон – в
бетонном
пенале. Непрерывно
горит
скрытая
стальной
сеткой лампочка,
в унитазе всё
время журчит
вода: в него справляют
нужду, но из
него же и
пьют. Умывальник
или иное
подключение
воды не
предусмотрены.
Лонгин
Антонович
переступил с
ноги на ногу
перед
сидящей на
краю дивана
девушкой:
– Стальная
дверь после
щелчка
распахивается,
и перед
узниками
возникает
группа мордоворотов
– они приняли
водки,
пожрали колбасы,
в них каждый
мускул
лютует от
предстоящего.
Предвкушая
кровь, они
наслаждаются
прелюдией –
бросаются с
дубинками на
узников,
молотят их.
Тем положено
сгибаться до
полу. Пьяные
хамы с
налитыми
кровью
глазами
рычат,
хрипят, тратя
в ударах
злобу, которой
в них через
край. Наконец
сосредотачиваются
на одном
смертнике,
которому
нынче вышел
срок. Его
бьют до того,
что на ноги
он поднимается
лишь с их
помощью. Ему
заламывают за
спину руки,
волокут по
коридору в
камеру со
сливом в
цементном
полу, ставят
на колени – и
палач, прижав
дуло
пистолета к
его затылку,
стреляет.
Профессор
почёл за
нужное
уточнить,
демонстрируя
скрупулёзность
подхода к
вопросу:
– Пистолет
специально
приспособлен:
в стенках
ствола
просверлены отверстия,
чтобы
сбросом
газов
ослабить удар
пули. Она не
должна
пробивать
голову навылет,
не к чему
разбрызгивать
кровь, частицы
мозга. От
пули
требуется
войти в череп
и застрять в
мозгу.
33
Лонгин
Антонович
прохаживался
по ковру перед
девушкой,
тёмный джемпер
облегал его
нестариковский
могучий торс.
Можов, встав
со стула,
обращался к Алику
тоном
бессознательного
упрямства:
– Мне
нужно одно:
чтобы ты
говорила
«нет», чтобы ты
не досталась
ему! А на
расстрел мне
плевать-плевать!
Она
видела парня
сквозь красноватую
пелену,
застилающую
зрачки. Пелена
сменилась
полуобморочной
мутью – она перевела
взгляд на
профессора,
который так и
лучился
теплом,
произнося:
– Конечно,
вы можете
внушить себе,
что мы вам врём,
и уйти. Но
когда
узнаете о
суде, что вы будете
чувствовать…
Алик
зло
всхлипнула,
набрала в
грудь воздуха:
– Вы
хотите от
меня… куда
мне пройти? –
на грани срыва
голос
зазвенел
вызовом
безысходности:
– Или
это должно
происходить
здесь?
Он
отступил от
неё на шаг, с
насмешливой
меланхолией
произнёс:
– Я
понимаю – вам
желательно
видеть меня
самым гнусным,
грязным из
подонков.
Пожалуйста,
не удивляйтесь,
но я против.
Почему вы не
учитываете
мои плюсы? – он
укоризненно
умолк, затем
повысил
голос: – Я
сочувствовал
и сочувствую ему!
Разве я
подвёл его?
Его слабости,
его нужды я
понимаю
лучше его
самого. Когда
ему очень
хотелось
выпить, он
выпивал, хотелось
женского
общества –
что же, он это
имел.
Лонгин
Антонович
повернулся к
сидящему на
стуле Можову
и уставил в
него
указательный
палец, говоря
с усталым
гневом:
– Я,
как приставленный
к нему,
следил, чтобы
он не
ударился в
излияния. Это
у него,
инфантильного
типа, на
уровне
детского
хвастовства.
И недетской
мании
исключительности.
– Профессор
вновь
обратился к
девушке: – Ну
как не
открыть в миг
полёта, что
ты – нечто
особо
роковое? Я
видел, как
его тянуло
похвастать
передо мной,
потрясти
меня – кто
поселился
под моей
крышей! И как
было его не
подзавести? Я
подзавёл и
узнал то, что
эта несчастная
душа не
смогла в себе
похоронить.
Алик
прошептала
беззвучно:
вызовите мне
такси.
Ничего
не
услышавший
профессор
слегка кивнул
и проговорил
удручённо:
– Проклинаете
нас обоих? Ну
зачтите мне
плюс – узнав, я
пошёл на
сокрытие
тягчайших
преступлений.
Ради
молодого
человека я
напрашиваюсь
на пакость
суда, тюрьму...
Она
опустила веки,
взмахнув
ресницами.
– Зачла!
Какую
весёленькую
жизнюху вели
эти двое, думала
она, а ты
отменно
постаралась
оказаться
третьей! И
довольно! Ты
сейчас
действительно
уйдёшь,
потому что
они
нагородили
гору лжи.
– Скажи
«нет»! –
раздался
выкрик
Можова, на сей
раз
надсадный.
Таким,
каков он
теперь,
немыслимо
притвориться:
дурновато-жалким,
словно
собравшимся
надеть петлю
в ужасе перед
чем-то более
страшным. Она
порывисто
отвернулась,
с силой двинувшись
всем телом, и
теперь
сидела на краешке
дивана боком.
Профессор
любовался ею,
охватывая
взглядом её
профиль,
выпуклость
грудки,
округлое бедро,
обтянутое
материей
брюк. Он
словно захотел
развести
руками, но
лишь немного
приподнял их:
– Вы
всунулись в
нашу жизнь.
Вы сделали
так, что ни он,
ни я уже не
можем жить,
как прежде.
Вам остаётся
или
благословить
его на камеру
смертника,
или выйти за
меня замуж.
Она,
бросив на
диванную
подушку руки,
прижалась к
ним лицом, её
плечи
дёрнулись в
плаче. Он
склонился
над ней:
– Вы
обязаны себе
и только
себе, что я не
могу без вас.
Судорожный
плач не давал
ей говорить:
– За…чем
вам
жени…ться? Я
могу и
так…бу-у…дьте
спокойны!
– Вы
невозможны,
Алла! – сказал
он более
растроганно,
чем было
надо, и
добавил
тоном всего
навидавшегося
человека: – Я
не стою
вашего мизинца,
и потому вы
должны быть
моей женой.
Такой я
циник!
Она
рыдала,
уткнувшись
лицом в свои
руки, скрещённые
на подушке
дивана, в то
время как профессор
сообщил с
видом
благодетеля,
который
устал, но ни
за что этого
не признает:
– А
Можов
женится на
Енбаевой.
Алик,
умолкнув,
услышала, что
Люда ради
Виктора
осталась в
городе,
поступила
учиться на
водителя троллейбуса,
ей дали место
в общежитии.
Это та, для
кого мир
станет
совершенным –
когда она
выйдет за
любимого. Она
его не
подведёт – и
узнав, что он
поубивал
сотни. Такие
простят
любое зло
суженого уже
лишь за то, что
это не любовь
к другой.
Можов
на стуле у
окна, за
спиной
профессора,
отстраняюще
выбросил
руку:
– Со
мной – не
выйдет!
Лонгин
Антонович
глубокомысленно
хмыкнул.
Девушка
оторвалась
от подушки,
села на диване
и переводила
взгляд с
одного на
другого. Профессор
продолжил:
молодые
будут жить в
посёлке на
юге области,
с работой всё
устроится.
Родят
ребёнка –
купит им дом.
У
Алика
блестели
слёзы,
тонкое,
жгуче-нервное
лицо
улыбалось, и
то был её
проклинающий
крик. Малый
глядел на
неё, как
сжигаемый
еретик глядит
на ту, за кого
он скоро
будет
ходатайствовать
на небе.
– Я
сделаю – что
ни хрена ему
не обломится!
– Помолчи-ии…
– измученно
адресовала
она ему и
бросила
профессору: –
Какую
подлость вы
делаете!
– Ну
что вы – я
спасаю его, –
сказал тот с
любезным
выражением, с
каким
отвечают на
любезность. –
Около него
должна быть
женщина,
которая
посвятит ему
жизнь, не
давая
распуститься.
Он будет
знать, что за
нею стою я,
что она
немедля просигналит
мне в случае
чего… Человек
заживёт по
заведённому
порядку,
окружённый
заботой, не
допускаемый
к краю
пропасти… –
Лонгин
Антонович
лучезарно
улыбнулся Алику:
– Считаете – он
не испытает с
Людой радости?
Ах, эта
ревность…
Её
так и
подбросило.
Стоя перед
ним, разъярённо
метнула ему в
лицо:
– Сволочь!!!
– с
наслаждением
представила,
как вонзает в
его
подглазья
длинные
ногти.
Он
бесцеремонно
схватил её за
запястья. Подбежал
Можов – у
Алика
вырвалось:
–
Всё, всё, всё!!!
Профессор
выпустил её
руки, она
спросила, где
ванная. Он
проводил её в
ванную, Алик
потребовала,
чтобы он
принёс её
сумочку.
Заперевшись,
открыла кран
и под шум
воды нарыдалась
вдосталь.
Потом, вынув
из сумочки косметичку,
перед
зеркалом
постаралась
вернуть себе
должный вид и
вышла.
Лонгин
Антонович,
стоя в
коридоре,
заканчивал
разговор по
телефону.
Алик ни на
кого ещё не
была так зла,
но ни за что
себе не призналась
бы, как не
хочет
увидеть по
его глазам,
что выглядит
она сейчас
неважно. Он
положил
трубку и
сказал в
открытую
дверь
комнаты:
– Завтра
к
одиннадцати
утра подъедешь
за Людой.
Виктор
не отозвался,
профессор
стал наставлять
его, какой
подарок
купить, как
поднести, а
Алику
виделось: она
помогает
слепому всходить
по лестнице,
и он
изображает
одышку.
Сейчас у него
беззаботно-прямая
спина, а выражение,
когда он
повернулся к
девушке,
такое, словно
он
приглашает
сесть на эту
спину и
прокатиться.
Алик подумала:
не будет ли
лучшим
ответом
застенчиво улыбнуться,
идя в
открытые
двери
угрозой для
беззастенчивости?
– Может,
нам не стоит
в таком же
темпе? –
спросила она
Лонгина Антоновича
– он жадно
вобрал в себя
услышанное,
пристальный
к каждой
нотке.
Прищёлкнул пальцами,
как если бы
она выразила
то, о чём он
только и
мечтал:
– Именно!
Предоставим
нашему другу,
– он процитировал:
– «готовиться
к тому, чтобы
в слезах от
жизни просить
бессонницы у
любви»! А мы
вдвоём едем
удить рыбу.
«То
есть моё
незабываемое
блаженство
будет
зваться
рыбалкой», –
мысленно
вывела Алик, в
то время как
профессор
спешил
известить её
родителей:
этой ночью не
им стеречь её
сон. На
другом конце
провода отозвался
папа. Лонгин
Антонович
назвал себя и
заговорил
светски-ветрено,
что воздействовало
по-особенному
серьёзно:
– Георгий
Иванович,
ваша дочь у
меня в плену! У
меня и у
поэзии: всю
ночь будут
костёр, стихи...
Девушка
невольно
отметила:
«Знает, как
зовут!» Она
прикрыла
ладонью
микрофон
телефонной
трубки в его
руке,
прошептала:
– Он
думает, вы
слепой.
Мужчина
сориентировался,
послал по
проводу
барски-шаловливый
хохоток:
– Вы
спросите, по
какому
случаю
веселье. Чудо
вернуло мне
зрение… Но
если честно,
ничего опасного
не было.
Спасибо
вашей дочери.
Батанову
кокетливо
приоткрывалась
слабость
стоящего над
слабыми, но
нервировал вопрос:
не к лицу ли
слабо
заартачиться?
Лонгин
Антонович,
словно
услышав
ожидаемый
ответ,
произнёс:
– Под
мою
ответственность!
Вот она
рядом… – он вновь
забалагурил:
– Вы не
удивляйтесь,
что у неё
плачущий
голос, она же
пленница.
Алик
взяла трубку
и была
вынуждена
рассмеяться.
– Я
попалась!
Её
шею щекотал
взгляд
профессора.
Она
попросила
папу не
беспокоиться,
представив
его и маменьки
всепоглощающую
щекотку. Ей
стало до того
нудно, что
подумалось: а
впрямь ли
мучает, а не
веселит
мучитель?
34
Помимо
«волги», он
имел «уазик» с
брезентовым верхом
и, увозя
девушку,
вырулив за
ворота дачи,
заговорил о
том, что в
мифах народа
коми
встречается:
невеста,
недовольная
женихом,
жалуется водяному.
– Тот
брызжет
водой на
жениха, и
жених несказанно
преображается
душой и
телом, –
продолжила
Алик в
презрении к
пошлости
сюжета.
Профессор,
крутя
баранку
крутого в
подскоках
вездехода,
возразил:
– Нет.
Водяной
посылает им
улов на уху.
– Они
едят её, и
тогда жених
преображается,
– внесла Алик
поправку.
Лонгин
Антонович,
внимательный
к дороге в свете
фар,
притормозил
перед рытвиной
и, когда она
осталась
позади, сказал:
– Она
отказалась
есть уху. И
о-очень
обожглась!
На
место
приехали уже
ночью, когда
река угадывалась
по едва
приметному
лоску недвижности.
Была пора
перед
новолунием,
но в темноте
тлели звёзды,
и девушка
различила
очертания
деревьев
справа и
слева по берегу.
Лонгин
Антонович в
брезентовой
куртке,
называемой
«штормовкой»,
стал
выгружать из
«уазика»
рыболовные и
спальные
принадлежности,
а она,
облачённая
им в такую же
куртку,
немного
прошлась в
непривычных
грубых ботинках
туриста,
обутых на
шерстяные
носки. У
самой воды
росла
болотная
трава. Комары
с густым
писклявым
гудом стояли
тучей, но не
садились на
лицо и руки,
натёртые
специальной
мазью.
Лонгин
Антонович
надувал
резиновый
матрац, и
Алику
рисовалось,
как её воля
явит себя
купающейся в
собственном
вине – в
презрении к
тому, кто
окажется не
хозяином, а
лишь
тюремщиком
насмехающегося
тела.
Он
подошёл с
термосом в
руках:
– Не
глотнёте
горячего
бульона?
– Куриный?
– спросила
она нарочито
брезгливо.
– Из
отличной, с
базара,
курицы...
– Я
не люблю!
Он
взял другой
термос:
– А
чаю с мятным
ликёром?.. Ну, а
я побалуюсь, –
сев на
матрац, налил
из термоса в
крышечку и стал
дуть и
прихлёбывать.
– Я думаю, Алла,
о том же, о чём
и вы: о
солнечном
дне, когда вы
сделали шаг и
мы
встретились.
Меня
поражает
ваша безумная
лихость. Вы
устремляетесь
в неведомое такая
изящно-беспечная
и без опаски –
что открыть-то,
может, и
нечего.
– Откуда
вам знать,
что без
опаски? –
вырвалось у
неё.
Он
сказал в
бережном
внимании:
– Мне
казалось, вы
смелы от
невольной
готовности
придумать
что-то, если
будет нечего
открыть...
Она
спросила
себя:
обряжается
ли комедиант
прорицателем
или перед нею
трагик и реалист?
– Если
хватит
придуманного
– зачем
рисковать? –
сказала с
холодной
отчаянной
ноткой.
Он
допил чай и
закрутил
крышку
термоса.
– Значит,
понимали,
терзались
страхом... Я
ошибся
насчёт
лёгкости. – Он
поднялся: – Вы
стоический
характер,
Алла. Я прошу
у вас
прощения.
Она
глядела в
тёмную траву
и, чуть
заикнувшись,
потому что
подступило к
горлу,
спросила:
– Ужи
тут есть?
– Наверно...
– Я
боюсь!
Он
властно
усадил её на
надувной
матрац, а ей
почему-то
вдруг стало
не по себе,
что, когда он
приступит,
она не сможет
скрыть
отвращения...
Но Лонгин
Антонович
направился к
машине за
припасёнными
дровами,
разложил
огонь,
занялся
удочками.
Потом надел
болотные
сапоги и,
прежде чем
удалиться к
реке, присел
перед Аликом:
– Вы
только
думаете,
будто ищете для
себя. Вы
безумно
хотите
творить: но
творить не
себе – а себя-себя-себя!
Для этого же
потребно
нечто исключительно
вещное.
Её
словно
пробрало
сквозняком, к
которому так
тянутся в
горячке, и
ещё
пронзительнее
ощутился
присмотр. Она
растерянно
глядела в
спину
уходящему:
невозможно
представить,
что
когда-нибудь
она не будет
думать о нём.
Освещённая
сбоку пламенем
костра, она
лежала на
матраце,
опираясь на
локоть,
кругом было
невозмутимо-темно,
и время от
времени
некто
деятельный
выбирался с
удочкой из
камыша,
возился с
рыбой, с наживкой
и снова
входил в
реку. Он был в
своей стихии
– матёрый,
искушённый... хлопотун.
В ней крепло
чувство,
которое
возникло, когда
он
разговаривал
по телефону с
её отцом. Это
было подобие
некоего
любопытства...
Она почувствовала
себя не
только
захваченной,
но и
защищённой:
от всего!
Её
странно,
изысканно
тревожило,
каким глубоким
врагом она
богата.
Начинали
смыкаться
веки, но глаз
не хотел
упускать
силуэт хлопотуна,
которым
притворяется
чернокнижник.
Вдруг
она пережила
какой-то
торопливый
испуг, и это
оказалось
пробуждением.
Миг в глазах
всё лучилось,
а потом она
увидела
вблизи
дерево, в
чьей
желтеющей
листве так и
кипел свет.
По ту его
сторону
встало
солнце.
Профессор,
нагнувшись,
помешал в
костре угли
обломком
ветви,
поставил на
треножник сковороду
– улыбчивый, в
светленькой
рубашке с
короткими
рукавами.
– Вы
так сладко
спали,
Альхен.
Отчётливо
вспомнилось
то, что было, и
всколыхнувшаяся
жизнерадостность
угасла. Девушка
сбросила
штормовку,
профессорский
пуловер и
осталась в
спортивной
майке – его же.
Ни слова не
сказав, она
пошла к речке
умыться,
привести
себя в
порядок. В
ольховнике её
напугала
водяная
крыса, едва
слышно скользнувшая
в воду. Крыса
выбралась на
полузатонувшее
дерево:
рыжеватая, с
остренькой
усатой
мордочкой,
она смотрела
на девушку в
неподражаемо
лукавом
интересе.
«Здравствуй,
Федора! – тихо
сказала ей
Алик. – С тобой
поздороваться
мне очень
приятно».
Было грустно-грустно,
и вдруг стало
чуточку
вольнее.
Когда
возвратилась
к костру,
профессор снимал
с треножника
шипящую
сковороду. На
предложение
позавтракать
девушка
помотала
головой –
проглотив
слюнки. От
запаха яичницы,
жареной
ветчины
можно было
взбеситься.
Лонгин
Антонович
положил
часть
яичницы с ветчиной
на ломоть
хлеба, поднёс
ко рту девушки
– рот
открылся...
Они
пили
ароматный чай.
Профессор
влил ей в
кружку маленькую
порцию
ликёра, раза
в два поболе уделил
себе.
– А улов-то
наш – два
окуня,
лещишка и
тринадцать
ершей!
Алик
подула на
чай,
отхлебнула и
спросила:
– Это
много или
мало?
– Ну...
для такого
рыболова, как
я, довольно
умелого...
мало,
конечно. Но
на даче щука
замороженная
на кило
триста. Уха
будет
превосходная
на четверых.
«На
четверых», –
повторилось
в уме Алика.
Она с прищуром
смотрела в
чай, злясь: он
прочитал то,
что у неё на
лице.
35
Всю
дорогу до
дачи она
переживала:
Виктор, может
быть, запил и
никуда не
поехал...
Будет скандал
с
профессором.
Какую снова
придётся
переносить
нервотрёпку...
Только бы
стычка не
довела до
милиции! до
последующего…
Вездеход
лихо
проскочил в
ворота дачи.
На прежнем
месте перед
домом стояла
старая знакомая
– чёрная
«волга» с
несущимся
оленем на
радиаторе. В
мысли, что
Енбаева
напрасно
прождала
жениха, Алик
выпрыгнула
из «уазика».
Профессор
подошёл к
ней, взглянул
на часы:
– Третий
час. Мы
опоздали.
Она
смотрела не
понимая. Он
потянул
носом воздух:
– Берёзовые
дрова! – и взял
её под руку.
Она подчинилась
в страхе
неизвестности...
чего бы она
не дала,
чтобы
неизвестность
не была
условной.
Они
обогнули дом,
её взгляд
скользнул по
участку:
кочаны
капусты,
грядки
зелёного лука.
Дорожка
убегала к
кустам
крыжовника,
за ними
возвышалось
обшитое
досками
строение с
белёной
трубой, из которой
выпархивал
беловато-смуглый
дымок.
– Баньку
топят. –
Лонгин
Антонович
взял девушку
под руку,
повлёк по
дорожке, в
пяти шагах от
бани она
стала
упираться,
остановилась.
Он оставил
её, тихо
ступил в
сенцы и, не
закрыв дверь,
возвратился.
Алик уловила женский
голос, ей
казалось, она
слышит сладострастное
постанывание.
Профессор
стоял перед
нею –
торжественный,
ироничный.
– Помните,
в день нашего
знакомства я
сказал, что
осмысленная
повседневность
– война! – вскинув
руку, он
большим
пальцем
указал за спину
на баню. –
Извольте
осмыслить
факт повседневности.
Она
наотмашь
влепила ему
пощёчину,
несколько
секунд
смотрела на
него, склонив
набок голову,
словно бы
изучая, потом
повернулась,
побежала в
дом. Над
Виктором
повисло остриё
меча: то, что
малый так
поторопился
привезти
Енбаеву –
спозаранок
помчался за
ней! –
обливало
кровью
сердце Алика,
которая
счастливо
захохотала
бы, загорись
сейчас баня.
Она готова
была
крикнуть профессору:
ей плевать на
всё! пусть он
выдаёт убийцу.
Она собрала
свои вещи,
закрыв дверь
комнаты,
переоделась.
В
распахнутую
фортку
проникал
запах дымка.
Выскочив на
крыльцо,
увидев
Лонгина
Антоновича
около «волги», сказала
со звенящей
злостью:
– Я
домой!
Представился
Виктор ночью
на этой даче.
Профессор
увёз её, и
парень не
сомкнул глаз…
«Ему так и
виделось, как
старый
негодяй ебёт
меня, – с
болезненным
удовольствием
мысленно произнесла
она матерное
слово. – Он не
мог не
рисовать
себе, как мы
ебёмся! До
чего, должно
быть,
разыгралось
его
воображение».
Она думала:
парню
досталось –
мало не покажется,
– и как было
ему не
помчаться
чуть свет за
Енбаевой?
Вывод был
неприятен, и
Алик старалась
больше
думать о том,
как малый помучился
и помучается
ещё… Она
открыла заднюю
дверцу
«волги», со
вздохом села.
Профессор,
усевшись за
руль, сказал:
– Мы
едем к нам.
Девушка
не отвечала.
«К нам». Он
включил зажигание.
36
Раздавался
ровный шум
мотора,
спидометр отсчитывал
километры,
молчание в
машине не нарушалось.
Лонгин
Антонович за
рулём поднимал
глаза к
зеркалу –
девушка на
заднем сиденье
демонстративно
смотрела в
окно вправо
или влево.
День разгулялся
солнечный,
тёплый.
Голуби, галки
садились на
поле, стаи
воробьёв,
случалось,
летели
вровень с
машиной,
похожие на
брошенную меняющую
очертания
сеть.
Притормозив
на перекрёстке,
профессор
повернул
голову к Алику,
пристально
взглянул ей в
глаза – она вдруг
сильно
смутилась,
опустила их.
Его настроение
явно
поднялось.
Она
стала
поглядывать
в зеркало на
его лицо,
ожидая, что
он заговорит
– такой
словоохотливый
обычно. Но он
молчал,
похожий на
творческого
человека,
который
собрался
осмотреть
свою новую работу
и не хочет
преждевременно
распространяться
о ней.
Алик
мысленно
приговорила
его к
беспощадному
унижению.
«Будет повод –
о, как я уколю
тебя, старый
потаскун!» –
смаковала
она мысль, подбирая
слова,
которые ещё
никогда
вслух не
произносила.
Вот
и знакомый
переулок;
листва
деревьев, у которых
остановилась
машина, была
густа, как и в
первый
приезд
девушки, но
теперь тронута
желтизной.
Алик в злой
грусти от
сравнения
того часа с
теперешним
засмотрелась
на внушительное
здание с
барельефом
над парадным
и не успела,
как
собиралась,
выйти и
избежать галантности
Лонгина
Антоновича,
который не замедлил
открыть ей
дверцу.
«Спокойно
привёз меня
ебать», –
мысленно
произнеслось
в упрямой
тяге к
цинизму. И
подумалось:
«Даже самая
высоконравственная
особа сейчас
была бы за то,
чтобы дать, а
поскольку я,
как ни крути,
таила
испорченность,
мне и подавно
остаётся
лишь
пуститься в
разврат».
Она
шла за
профессором
к дому, чуть
приотстав,
зная: в
парадном он
захочет
пропустить её
вперёд,
чтобы, когда
она будет
подниматься
по лестнице,
любоваться
её попкой в
тесных брюках.
Он обернулся,
шагнул в
сторону,
освобождая
ей путь, она
искоса с
презрением
взглянула на
него и
остановилась.
Он
беззаботно
улыбнулся,
словно
сказав: «Да
ещё насмотрюсь!»
– и стал не
спеша
подниматься
по ступеням.
Она
следовала за
ним – «ведёт
ебать» – и
видела себя и
его со
стороны,
словно бы
чувствуя, как
от них веет
бесстыдством;
представляла
грязненькое
любопытство,
с каким
сейчас впивались
бы в них
глазами Дэн, Данков
или Гаплов. В
каких
романтических
предположениях
всходила она
по этой лестнице
в прошлый
раз, как было
волнующе
интересно!..
Алик ни за
что не
призналась
бы себе, что
интерес, хотя
и иного рода,
тлеет в ней и
теперь. Она
молила на
голову
старика наказания
позором, но
вместе с тем
само её существо
чуждалось
отвращения и
пустоты.
Отпирая
дверь
квартиры, он
хотел
встретиться
с ней
взглядом –
Алик встала к
нему боком,
словно вовсе
не замечая
его. Вошли в
коридор, он
открыл дверь
в комнату, в
которую она не
заглядывала
в её прошлый
приезд, это
была спальня,
судя по
просторной
кровати со спинками
карельской
берёзы. Над
изголовьем висела
написанная
маслом
картина:
вышедшую на
берег из воды
нагую
купальщицу,
изображённую
вполоборота
к публике,
уводил в лес
козлоногий
сатир. У
купальщицы
был сдобный зад,
она через
плечо
глядела на
публику с напускным
наивно-растерянным
выражением.
Лонгин
Антонович
пояснил:
– Не
копия –
подлинник.
Автор не из
знаменитых,
скорее, из
гонимых,
каким и
положено
быть у нас
художнику,
берущему
такие темы… И
талантлив же,
каналья! –
профессор
прошёл вдоль
кровати к
изголовью,
протянул
руку к
картине: –
Посмотрите, как
передал на её
лице игру в
невинное
изумление.
– Мне
хватит того,
кто там с ней.
Я терпеть не
могу старых
сатиров. –
Алик с
удовольствием
отметила, что
задела его. Как
бы
раздражённо
распорядилась:
– Приготовьте
мне ванну.
Выкупавшись,
она
облачилась в
халат, заботливо
оставленный
хозяином в
ванной, всунула
стопы в
хозяйские же
домашние
тапочки, прошла
в спальню и
окинула взглядом
приготовленную
постель с
двумя взбитыми
подушками.
Окно было
занавешено
тюлем,
профессор
сидел на
стуле в двух
шагах от
кровати,
положив ногу
на ногу. Он
переоделся в
домашние
брюки
жёлтого
полотна и в
белую
безрукавку.
Алик
задержала на
нём взгляд на
долю секунды,
а затем уже
боковым
зрением
увидела, как
он сложил на
груди руки.
Она
сняла халат,
небрежно
уронила его
на ковёр и,
встряхнув
головой с
распущенными
волосами,
шагнула к
кровати.
Встав на неё
коленом,
оперлась
рукой,
грациозно
занесла другую
ногу и
оказалась на
кровати на
четвереньках
попкой к
Лонгину
Антоновичу, у
которого
перехватило
дух от
дерзкой
прелести ещё чуть
влажного
после
купания тела.
Она помешкала,
слыша, как он
сбрасывает
одежду, улеглась
навзничь,
развела ноги
и, невольно
напрягшись,
прижала
ладони к
простыне.
Хотелось
нарочито
повернуть
голову вбок,
закрыв глаза,
– не смогла.
Взглянула на
него в миг,
когда
обнажённый,
он
наклонился
над ней, её
глаза
мгновенно
полоснули
его торчащий
член. Ранее
природа
говорила в
ней: его
орудие
непременно
впечатлит –
заматеревший
фаллос
многоопытного
из сатиров.
Так и было.
Профессор
на постели
прилёг так,
что его голова
оказалась
над пахом
девушки. Он
запустил
ладони под её
ягодицы,
приник ртом к
её паху,
который она
регулярно
брила, в
последний
раз сделав
это в
позапрошлый
вечер. Мужчина
нежно
облизывал
лобок,
покрывал его
поцелуями,
чмокал
гребешок,
упруго
вставший заветной
кнопкой меж
пухлых
лепестков, касался
его
привередливым
носом
интеллигента.
Раскрыв рот,
провёл
нижней
влажной губой,
выворачивая
её, снизу
вверх по
гребешку,
затем
прошёлся по
нему языком,
смачно
присосался и
стал лизать,
усиливая
нажим, – при
этом страстно
пощупывая
ягодицы
Алика. Они
непроизвольно
напрягались,
ляжки
раздвинулись
шире – её тело
не могло не
пить
наслаждение,
как бы ни
желала она
обратного. Он
погрузил нос
в полнящийся
соком зев,
принялся распаляюще
играть
языком с
лепестками;
носом и
полуоткрытым
ртом
проводил по
зеву сверху
вниз и снизу
вверх,
запуская
язык как можно
глубже;
энергично
двигая
головой, он
убыстрял
лижущие
движения.
Алика
ещё никто не
ласкал так
самозабвенно.
Она не
думала, что
может быть
так, собираясь
показать ему,
что
всего-навсего
вытерпела
близость с
ним. Но он-то
знал, за что
взяться,
чтобы её
плоть
запросила
ещё и ещё, в
его власти
была кнопка
исступления,
и он
заставлял
время работать
на себя,
приберегая
стоячий
наготове.
Принялся
правой рукой
щекотать
копчик
девушки,
поясничку,
рука легла на
её грудь,
стала
ласкать её,
левая его
рука
продолжала
пощипывать
разгорячённые
окорочки, тем
временем его
язык «драил
кнопку». Тело
Алика вздрагивало,
она едва
подавляла
стон, низ её туловища
невольно
начал
подскакивать.
Профессор
нагнетал и
нагнетал в
ней наслаждение,
и неумолимо
пришла
минута, когда
он почувствовал,
что её тело
сделало
переполнивший
его глоток
ликования.
Он
лёг на бок
слева от неё,
взял губами
набухший
сосок её
левой груди,
левой рукой
накрыл
правую грудь.
Подсунув
другую руку
под лопатку
девушки, он
впился в её
сосок так, что
она
сладострастно
запрокинула
голову. Алик –
тут ничего не
поделать –
потеплела к
нему, телу
была угодна
безраздельность
его желания.
Заласкав
левой рукой
её грудку, он
погладил
пальцами её
пах, стал
пощупывать и
массировать
залитую
влагой
промежность.
Опять время –
его союзник,
а жертве в
удел – лишь
стоическое
терпение. Ей
остаётся
призывать на
помощь всю
злость, чтобы
в изводящем
голоде по фаллосу
вымаливать
ему
посрамление
осечки.
Только кого
это обманет?
Профессор
поднялся,
расположился
меж ног Алика,
руками
задрал круто
её ноги, стал
задоряще раз
за разом
сильно
сжимать её
задние булки,
потом ввёл в
зев
«луковицу»,
вогнал черен
целиком, с
силой кинув
низ туловища,
– нанёс
«кабаний
удар». Тело
девушки
затрепетало
в остром
чувстве
распирающей
наполненности,
на второй толчок
она дала
подскок
попки.
Сотрясаемая
толчками
мужчины, она
безоглядно
подмахивала,
пока не
испытала
неописуемое
торжество
плоти. Затем
ощутила, как
мужчина излил,
– её пятый.
37
Он
мягко прилёг
на неё,
поцеловал в
плечико,
тронул носом
прядь её
волос и
улёгся на спину
рядом с ней.
Она смотрела
в потолок и
не могла
опомниться.
«Теперь ты
знаешь, что
такое –
развращение»,
– сказала
себе в обиде:
почему всё
сложилось
так безвыходно
для неё.
Мерзавцу –
счастье! Как он
балдеет
сейчас! Ещё
бы: заставил
её взахлёб
принять от
него
наслаждение,
дважды довёл
до финала.
Она ждала – он
произнесёт
что-либо
самодовольное.
– Я
сварю и
принесу тебе
кофе, – сказал
с ласкающей
улыбкой.
– Не
хватало мне
вашего кофе! –
произнесла
она грубо,
доставив
себе этим
удовольствие.
Ей
было приятно,
что он
распереживался,
когда она
заявила: я
хочу домой!
Но нынче
только
суббота,
увещевал её
он, а я сказал твоим
родителям –
пикник будет
до воскресенья.
– Угомонитесь
вы! – бросила
она с
уничтожающим
взглядом.
Он
вёз её к ней,
она, сидя
теперь с ним
рядом, думала,
сколько уже
раз он мог бы
ковырнуть её
самолюбие. Но
он лишь
виновато
улыбается
время от времени,
привычно
храня мину
замеченного
в чём-то
нехорошем
опустившегося
интеллигента.
«Смилуйся,
будь ко мне
снисходительной!»
– казалось,
говорил он
всем своим
видом и поведением.
Представить
только: чтобы
кто-то другой
на его месте
не дал себе
труда поизгаляться
над ней?.. В
глубине её
души крепло
что-то вроде
уважения и
симпатии к
влюблённому
негодяю.
– Могу
я спросить… –
промолвил он
осторожно, с просительной
улыбкой, – что
дальше?
– Я
сейчас
подготовлю
родителей, а
ты завтра позвонишь
им и скажешь,
что на неделе
зайдёшь, –
впервые
произнесла
она мирным
тоном.
– Я
сегодня
вечером
позвоню!
– Как
хочешь, –
обронила она.
«Кто
бы сказал,
что такая
фигура
вообще встретится,
а я верчу им – и
терпит!» –
думала в
некотором
запоздалом
изумлении
Алик, идя
домой и
вспоминая,
как держала
себя с
Лонгином
Антоновичем.
По
физиономии
ему дала! Ей
стало на миг
почти весело,
она едва не
прыснула.
Маменька,
услышав, что
он предложил
дочери руку и
сердце,
воскликнула:
– Это
серьёзно?!
Алик
была уверена,
что такую
вероятность
родители
обсуждали
вчера после
телефонного
разговора с
профессором.
Мама,
волнуясь,
продолжила:
– Он
был выпимши?
Дочь
отрицательно
помотала
головой.
– Что
ты ему ответила?
– Что
мне надо
подумать,
услышать, что
скажут родители,
– произнесла
Алик с видом
благоразумной
воспитанной
девочки.
Заговорил
папа:
– Староват,
конечно… –
вернувшись
полчаса назад
с
предприятия,
куда его
частенько
вызывали и в
выходные,
Батанов допивал
бутылку пива.
– А у
меня такие
милые
поклонники,
Пятунин тот
же! –
язвительно
сказала дочь.
Вмешалась
мама:
– О
таких, у кого
своей
квартиры нет,
никакого
разговора.
– Я
хотел бы
знать, –
сказал папа, –
сколько раз он
был женат,
платит ли
алименты,
имеет ли
взрослых
детей. –
Георгий
Иванович
требовательно
смотрел на
дочь: – Об этом
не говорили?
Она
выдохнула:
«Не-е-ет!» –
словно
простонала от
невыносимой
скуки.
– О
чём ты? Он
видный
учёный моей
великой страны!
– воскликнула
с чуть
ироническим
пафосом.
Папа,
любитель
анекдотов и
всевозможных
подколок,
усмехнулся,
весьма
довольный
дочерью.
Немного
позже он
выслушал по
телефону просьбу
Лонгина
Антоновича
принять его,
а через
несколько
дней тот
явился с
визитом – истый
светский лев,
по
согласному
мнению супругов
Батановых. В
заграничном
костюме,
пахнущий
тонкими
духами, гость
подарил маменьке
розы, папе –
армянский
коньяк и в пять
минут, не
дожидаясь
вопросов,
удовлетворил
их
любознательность.
Помимо
оклада в НИИ,
он
зарабатывает
лекциями в
вузе и получает,
как он
выразился, за
участие в
деятельности
Всесоюзного
научного
учреждения.
Женится
впервые – да-с,
хотите или
нет вы в это
поверить!
Детей не
имеет. В
известном
случае за
вдовой
сохранится
его квартира,
вдова наследует
всё его
имущество,
включающее
две
автомашины,
дачу,
накопления
на сберкнижке.
Позвали
Алика,
которая
уединилась в
своей комнате.
Мама,
поглядывая
на
профессора и
боясь,
неизвестно
почему,
скандала или
какого-либо
подвоха,
обратилась к
дочери с трепетом:
– Ты
знаешь, мы с
отцом всегда
желали тебе
только
самого
лучшего… – тут
она заметила,
с каким
обожанием
Лонгин
Антонович
глядит на её
дочь, сущую
овечку,
успокоилась,
всплеснула
руками и
обняла её.
– Всё
ясно, –
произнесла
та.
Уходя,
профессор
оставил
шкатулку, в
которой
обнаружилось
жемчужное
ожерелье с
нефритом.
38
Свадебное
застолье в
банкетном
зале Дома учёных
разнообразили
такие изыски,
как мясо
зубра из
Беловежской
пущи и
коллекционное
крымское
вино «Чёрный
доктор».
Присутствовали
два
нерядовых
работника
обкома партии.
Брат
новобрачного
по своей
занятости не
прилетел –
прислал
телеграмму.
Лонгин
Антонович
был молчалив,
даже отчасти
замкнут, как
человек,
уверенный:
быстро освоиться
с
неслыханной
удачей
немыслимо. «Горько!»
не кричали –
таково было
его пожелание,
шёпотом
переданное
каждому.
Звучали
избитые
дежурные
тосты, такие,
как «За
прочность
советской
семьи!», «За радость
в труде и
испытаниях!»,
после них
стали попадаться
и цветистые,
вроде:
«прожить сто лет,
деля любовь,
плывя по морю
счастья…»
Дородный
с мешочками
под глазами коллега
Лонгина
Антоновича,
подняв рюмку,
начал:
– За
славу
советской
науки… –
остановил на
невесте
смакующий
взгляд
знатока,
добавил с особенной
сочной
ноткой: – И за
лебедь-молодость!
Все
захлопали.
Алик
большинству
гостей, безусловно,
нравилась
как деловая
умница,
которая не
опускается
до пошлости
изображать
влюблённость.
Достойно выглядели
её родители.
Мама была
немногословна,
демонстрируя
скромность и
спокойствие.
Под стать ей
держался
папа. Он
отдавал должное
снеди, пил же
весьма
умеренно.
Галя
завидовала
выигрышу
подруги в
отношении
материальных
благ, почему,
сидя за
столом рядом
с Дэном, не
нашла ничего
иного, как
прошептать
ему на ухо,
имея в виду
зрелый
возраст жениха:
– Было
ради чего
наступать на
сучок!
– Зато
незрячий так
удачно
прозрел! –
шепнул в
ответ
молодой
человек.
Когда
Алик,
приглашая
Галю на
свадьбу, сказала,
что
профессор
играл
слепого, та
поразилась:
– Не
представляла,
чтобы в его
возрасте и
положении
таким фарсом
заниматься.
А
Дэн, услышав
о розыгрыше,
заметил:
– Вполне
свободно
живёт.
Значит,
действительно
влиятельный.
– И подумал: «А
чем тогда
балуются те,
кто повыше?»
Ему
представились
пузатые
старички в
ночном
субтропическом
душном парке,
голышом бегающие
за
шестиклассницами,
забывшими, куда
они дели свои
платьица.
Не
радуясь
замужеству
Алика, он
гораздо
больше
переживал бы,
выйди она за
блондина. И
потому
старался говорить
о ней
хорошее.
– Поплакала
Цирцея в
подушку,
меняя парня
на престарелого,
– прошептала
Галя.
– Перестань!
– остановил
Пятунин и
потом, танцуя
с ней,
принялся объяснять,
до чего
нелегко
творить
молодому таланту,
у кого
предостаточно
завистников, и
потому можно
лишь
восхищаться,
когда замуж
выходят по
любви к делу.
Именно!
У
девушки на
лице было
выражение: ну
и накрутил!
Модельер
растолковал
ей:
– Влиятельного
мужа выбрала
не та, кто
ищет благ, а
художница, безмерно
преданная
своей работе.
Её работам дорожка
открыта.
Галя
усмехнулась:
ах, вот оно
как! Есть что
с восхищением
сказать о
подруге.
Лебедь-молодость
– наивность,
чистота,
романтика…
Карьеристка!
А и старик каков
– так
подстраховаться!
От Боба было
известно, что
Виктор вдруг
уехал с
Енбаевой в посёлок
у чёрта на
рогах, и там
они
поженились.
– Я
вся в слезах, –
сказала Галя
так, что Дэн
решил: слёзы
у неё в самом
деле сейчас
потекут. – Сирая
я сирая, не
разделась до
трусиков, не
подвернула
ножку…
Она
рассмеялась,
и смех не
отпустил, ей
долго не
удавалось
успокоиться.
39
Женой
профессора
войдя в их
общую теперь
квартиру,
Алик
позволила,
чтобы муж
надел на её
палец кольцо
с крупным
сапфиром,
были преподнесены
ей и серьги –
также с
сапфирами. В
спальне она увидела
появившееся
на стене
зеркало, где
отражалась
вся кровать.
– Будешь
просить меня,
чтобы я
раздевалась
догола и
натягивала
чёрные чулки?
– сказала она
мужу с
обворожительно
капризной
ноткой в
голосе.
– Если
бы ты об этом
промолчала, я
бы попросил.
А теперь не
буду, –
промолвил
Лонгин
Антонович с
не совсем
шутливым
сожалением. –
Но мольбу о
туфлях на
каблуке я за
собой
оставляю.
– И
вкус-сы же у
тебя! – Алик не
пожалела
высокомерия
для реплики.
Освежившись
душем, они
начали, как в
прошлый раз:
она вытянулась
на спине, муж
устроился
меж её раскинутых
ног, припал
ртом к
источнику
жажды. Осязая
в упоении его
губы, язык,
она видела в
зеркале его
внушительную,
с сединой в
волосах
голову из
тех, которые –
при иных обстоятельствах
– вызывают у
многих почтение.
То, что эта
состарившаяся
маститая голова
всецело
поглощена
ублажением
её сладкоежки,
возбуждало в
Алике
утончённое
волнение. Она
запустила
пальцы в его
волосы, потирала
порывисто,
сладко его
темя,
затылок, виски.
А когда он
поддал
«кабаньим
ударом» её тело
и наяривал
вовсю,
прижала руки
к его подпрыгивающим
ягодицам,
поощрительно
нажимала на
них и
пощипывала.
Прочь
стеснение!
Если ты не
пошла на то,
чтобы был
запытан и
убит парень,
и потому тебе
ничего – ничего!
– не
оставалось,
как
сделаться
женой
растленного
циника, надо
пить самое
хмельное,
находя
сладость в
бесстыдстве.
На
работе она
представляла,
чем они с
Велимиром-заде
займутся в
постели.
Ощущая тяжесть
его тела,
мощь толчков,
обхватить
его ногами. Сжать
зубами его
нижнюю губу,
укусить его кончик
носа. Если
она кончит
раньше, то
непременно
пощекочет
его
подмышками и
смажет ему
завершение.
Обескураженный,
он будет выглядеть
осмеянным.
Хохоча,
она шлёпала
его по заду с
возгласом:
«Зад-дэ-э!»
Побуждала лечь
навзничь и
садилась ему
на лицо промежностью.
Отвергала
позу, в какой
он хотел совокупиться,
и предлагала
свою.
Насладившись,
она
поворачивалась
к нему спиной
и в то время
как он устало
целовал её в
плечико, мысленно
говорила:
балдей,
балдей – пока
не
отомстится! я
смирилась, не
правда ли?
Ещё бы! Не зря
же её осыпали
подарками,
предоставили
ей жить
сибариткой.
Спальня, из
которой она
удалила
картину с
купальщицей,
превращена в
её комнату.
Квартиру
убирает
приходящая
прислуга. Еду
готовит
(опять же приходящий)
бывший повар
санатория
партийной
элиты
Николай
Юрьевич
(Юрыч).
Благообразный,
с седым
бобриком, он
отсидел при
Сталине
десять лет по
сфабрикованному
обвинению. Юрыч
неизменно
знакомит
Алика с меню
на завтра, и
она может
вместо
одного блюда
заказать
другое. Много
ли жён в
городе
похвастают подобным?
Когда ей надо
куда-то
съездить, а мужу
везти
недосуг, к её
услугам
служебная машина.
В
Доме моделей
отношение к
Алику после
замужества
попахивало
пиететом.
Дружно отмечали
достоинства
её работы –
женского
брючного
костюма из
шёлка, – забыв,
что он был
назван
«сексуально
провокационным».
Теперь
костюм
хвалили и за
брюки-клёш, и
за то, что
блузон
притален и
оригинально
украшен шнуровкой,
и – за вырез
«мысом».
Приходя
с работы,
Алик
замечала, что
мужа интересуют
её успехи,
однако не
спешила
отвечать на
его вопросы,
и он всё
время
нащупывал
темы, на
которые она
не
отказалась
бы поговорить.
Однажды
заговорил о
Викторе и
Людмиле. Они
в посёлке
получили
однокомнатную
квартиру,
Виктор
работает
заведующим
автоклубом
ДОСААФ, жена –
библиотекарем.
Алик
ответила
молчанием, а
могла кое-что
и добавить.
Покидая
город, Можов
оставил в Доме
моделей
вахтёру
письмецо для
неё, где указал
почтовое
отделение,
куда будет
посылать
письма до
востребования.
Болезненно
взволнованная
букетом
чувств к
парню,
который был у
неё отнят и
жил с другой,
она зашла на
почту. Ожидали
два письма.
Первое
начиналось
проклятием в
адрес
«паскудника».
Виктор писал,
что профессор
– наверняка
извращенец и
будет склонять
её к
групповому
сексу,
рассказал,
откуда у того
взялась
манера
изображать слепого.
Он
задуривает
головы
девчонкам. Девчонка
слышит о
большой
любви, верит,
что он
страдает от
своего
чувства, и
отдаётся ему.
А тут
оказывается:
у него есть
другая. Одна из
ревности
плеснула ему
в лицо
кислотой, но
кислота
попалась не
та или
плеснула неловко
– старый гад
не пострадал.
Это не помешало
его знакомым
повторять,
как если бы
он ослеп:
«Человеку
плеснули
кислотой в
глаза!»
И
ведь все
знают, писал
возмущённо
Можов, он
нормально
видит, у него
плюс два, в
очках только
читает, он
без очков
машину водит!
И всё равно
сочувствуют
ему наперебой.
Гнев
парня
нарастал,
из-под его
пера являлась
совсем уже
зловещая
фигура. «Я
пишу тебе, чтобы
ты поняла
серьёзность
и не была
легкомысленной,
в деле
задействованы
самые
высокие
верхи, –
читала Алик. –
Представь…» И
она силилась
представить
отрасли:
нефтепереработку,
нефтехимию.
Профессор
обосновывает,
что нужно
купить за
границей
проект для
внедрения,
проект
допотопно
устаревший,
который
никто не
купит. «А наши
покупают!
Отваливают
за него
государственные
миллионы,
потому что
те, кто
проворачивает
дельце,
получили от
иностранцев
жирную
взятку», – и
Виктор
сообщал, что
проходимцу-учёному
всякий раз
перепадает
толстый
бутербродик.
Алик
поймала себя
на том, так ли
уж она негодует,
что её муж –
преступник,
обкрадывающий
народ?
Впрочем,
рядом с этой
мыслью была другая:
молодой
человек
преувеличивает,
что
естественно
в его
положении.
Он
писал:
припугнуть
профессора
разоблачением
невозможно,
так как тот
знает, его
спасут те,
кто
действует
вместе с ним,
кто берёт
свою долю. Но
я, грозил
Можов, найду,
чем его можно
прижать, и мы
с ним будем
на равных.
«Лишь бы ты, – перечитала
несколько
раз Алик, – не
разочаровалась
во мне».
Виктор,
умоляя её
ответить,
«подать знак
надежды», в
целях
надёжной
конспирации
указывал
почтовое
отделение не
посёлка, а
железнодорожной
станции
рядом с ним.
Во
втором
письме
сообщал:
квартиру им с
Людмилой
дали в так
называемом
коттедже,
одноэтажном,
четырёхквартирном.
Вход отдельный,
имеются все
удобства. «Но
как глупы
надежды
старика, что
я удовлетворюсь
этим и
успокоюсь, –
следовало
далее, завершаясь
строками-стенанием:
– нельзя передать
невыносимость
той тоски,
когда я не вижу
тебя, но
представляю
тебя с ним».
Алик
мысленно
принялась за
ответ. Она
напомнила о
сатанинском
вечере на
даче, о том,
как старый
циник, сыграв
на её
сострадании
к парню,
заставил её
принять
условия, а
парень сразу
после этого
понёсся за
Енбаевой,
натопил для
неё и для
себя баню…
Как хотелось
найти самые
обидные,
самые
уязвляющие
слова, в то
время как она
видела себя
перед баней с
приоткрытой
дверью в
сенцы и
слышала доносящиеся
звуки…
Кончился
день, минула
ночь, а слов,
какие
удовлетворили
бы её, не
нашлось. На
работе
наклонившись
над листом
бумаги, она
написала: «Ты
дрянь. То, что
у тебя теперь
есть, даже
слишком
хорошо для тебя».
Уже
через пять
минут после
того, как она
бросила
конверт в
ящик, ей
стало худо:
пересолила, и
он не
ответит…
Страсть
побольнее
обидеть его
уступала
силе тяги к
нему. И
теперь приходилось
страдать
сутки, вторые,
третьи… И до
чего
натянулись
нервы, когда она
взбежала по
ступеням в
почтовое
отделение,
так и слыша:
«Вам ничего
нет».
Письмо
было.
«Любимая,
милая, ты во
всём права!
Хочешь
добить меня,
добей, если
не веришь, что
мы можем
встретиться
и сами
распорядиться
собой… – далее
Виктор
омывал
ненаглядную
самой
трогательной
нежностью,
которой отвёл
более
страницы, а
затем
заявлял: – На
паскудника
можно надеть
намордник, и
я это сделаю,
только бы ты
была вместе
со мной против
него. Будешь?»
Её ответ
занял на
листке
немного
места: «Да.
Пиши мне».
И
Можов
поделился с
ней замыслом.
Известно, что
Лонгин
Антонович
отличился,
воюя в партизанском
отряде.
Однако он
никогда об
этом не
рассказывает,
разве что
когда его
прижмёшь,
отделается
скупой
фразой. Алик
должна
помнить: в
день их
знакомства,
за обедом, он
не захотел
двух слов
сказать, как
воевал. Он
предложил:
«Выпьем за
псковские
леса!» И
покончил с темой.
А ещё до
встречи с
Аликом был
случай. У Виктора
с
профессором
зашёл
разговор, возможна
ли верность
мужчины в
любви, и у
старика
вырвалось:
«Возможна!» Он
был поддавши,
вопросы на
него
посыпались, и
прозвучало:
«Я никого не
мог
представить
рядом с собой,
кроме неё». –
«Когда? Где?» – «В
войну в
Пскове». Виктор
спросил: её
убили немцы?
Профессор ответил
такой
усмешкой, что
стало
понятно:
немцы ни при
чём.
«Может,
его любовь и
была немкой», –
предполагал
Можов в
письме Алику
и просил её
«колупнуть
тайну
Пскова».
Она
не дала
подгореть
жаркому. За
вечерним чаем
с мужем
проговорила,
блеснув на
него глазами:
– Наверно,
мне ты не
соврёшь. С
чего такой
закоснелый
холостяк
решил
жениться? Ты
был женат и
не раз, правда?
Он
сказал без
улыбки:
– Женат
не был. Но
невеста у
меня была.
Пожалуйста –
я не хочу об
этом
говорить.
– А я
хочу, –
произнесла
она едко.
– Если
бы ты знала,
что с ней
сделали, ты
бы так не
говорила, –
сказал он с
тихой
печалью.
Печали было
так много, что
Алик
мысленно
попятилась.
Она
молчала,
трогая
ложечкой
кружок лимона
в тонком
стакане чая и
вдруг
сказала с искренней
уверенностью:
– Уж
ты за неё
отплатил.
Он
стал само
внимание:
– Если
ты так
думаешь, я
вознесён!
Ей
остро
захотелось
близости с
ним, и она не
имела ничего
против, чтобы
он прочёл это
в её глазах.
Пара
поспешила в
спальню, где
незамедлительно
разделась.
Алик легла на
кровать
ничком,
Лонгин
Антонович взялся
баловать
цепкими
поцелуями и
полизыванием
её шею, плечи,
спину,
поясницу, добрался
снизу рукой
до соска; она
лелеяла нетерпение.
Но вот задик
приподнялся,
призывая
мужскую руку
в
промежность
к жадно ждущему
гребешку, к
губкам, чтобы
затем
нектарная со
жгучей
благодарностью
ощутила
входящий.
40
Зима
застала
Алика и
Можова в
поиске, как
встретиться.
Людмила не
скрыла от
Виктора, что
профессор
сказал о нём:
у него
детская душа,
и ловкие
дружки могут
втянуть его в
маложелательные
приключения,
его нужно
беречь от
них. Без
сомнения,
телефон
служил свою
службу,
Лонгин
Антонович
был бы быстро
извещён,
отлучись
молодой муж
из дома; требовалось
прикрытие.
В
снеговых
пухлых тучах
Можову
сверкнула «Зарница».
Так
прозывалась
военная игра,
в которую
вовлекались
школьники
всей страны,
чтобы
сделать один
из выходных
февраля
воскресеньем
деревянного
автомата.
Зава
автоклубом
ДОСААФ обязывали
руководить
перевозкой
детей в поле,
к месту
манёвров, и
Можов, загодя
поставив
начальнику
пару бутылок
водки,
попросил заменить
его
кем-нибудь. К
Алику
полетела
весточка, что
в её судьбе
сыграет роль
пельменная в
трёх
кварталах от
привокзальной
площади.
Люда,
поднявшаяся
под утро,
чтобы
накормить
мужа горячим,
вдоволь
посетовала,
почему «Зарницу»
не проведут в
мае: «В такую
стужу детей в
поле тащить!»
Виктор
покончил с
калорийным
завтраком,
бодро
пробежал по
хрусткому
снегу к
автоклубу,
потолкался
там, а через
полчаса на
станции сел в
электричку,
уходящую в
город.
Как
и следовало в
выходные,
Алик встала в
девять, не
спеша пила с
Лонгином
Антоновичем
кофе,
неторопливо
занималась
внешностью и
едва не
захлёбывалась
страхом, что
от усилий,
которых ей
стоит спокойствие,
её вот-вот
затрясёт,
предметы станут
падать из
рук. Сказав,
что заглянет
к одной-двум
подругам,
она, наконец,
вышла и припустила
бегом ловить
такси.
Таксист
привёз её к
обшарпанному
желтоватому
зданию, перед
которым
накатанный
снег
заледенел от
извержений
носоглоток.
Она стояла,
нерешительно
глядя на
дверь: входили
и выходили
люди, вдруг
выскочил
увидевший её
в окно Виктор,
проскользил
на каблуках к
ней, обнял,
приподнял,
чтобы
закружиться,
но
толкающийся
народ не дал,
и они ушли за
пельменную.
Объятие
возобновилось,
на нём был
полушубок, на
ней шубка, но
оба сквозь
одежду обоюдно
ощущали
тепло
упругих
сильных тел.
Их неуёмность
слилась в
поцелуе,
который всё
же должен был
прерваться,
чтобы они
вдохнули воздуха,
и тогда
оказалось,
что у них под
ногами
мутно-жёлтый
лёд. Здесь
возникло
отхожее место
взамен
уборной,
закрытой на
ремонт. Подошедший
мужик
расстёгивал
ширинку. Виктор
сжал
ладонями
лицо Алика,
повернул к
себе:
– Дать
ему по
мусалам?
Милиция
будет тут как
тут.
Она
в испуге
повлекла его
прочь, он
выдохнул с
отчаянием:
– Ядрёный
пейзажик
любви!
В
пельменной
они взяли по
порции и,
стоя с подносами,
караулили
миг, когда освободится
один из
столиков.
Усевшись, повели
по сторонам
глазами,
посещённые
одной и той
же мыслью.
– Его
знакомые не
бывают в
таких
заведениях, –
тихо сказал
Виктор, – хотя
назло всё
может быть.
Алик
подумала о
своих
знакомых.
Мысленно оглядывая
прожитое с
профессором,
произнесла:
– Если
он узнает,
неужели
донесёт на
тебя? Чем он
тогда меня
удержит? Я
прокляну его
и уйду.
– При
его связях он
сделает так,
что на меня выйдут
как бы совсем
с другой
стороны, и он
останется
чист.
– Но
я всё равно…
лишь тебя тронут…
– она ощутила
слёзы в
горле.
– Придвинь
к себе
тарелку, –
прошептал он,
– нам всё
удастся.
Они
обсудили, чем
располагают.
Итак у профессора
во время
войны была в
Пскове
любовь, не
забытая до
сих пор. О
любимой он
сказал Алику:
«Если бы ты
знала, что с
ней сделали…»
Вероятно, её
помучили и
убили. Фраза:
«Уж ты за неё
отплатил!» –
необыкновенно
ему
польстила.
Можов
попросил
Алика
детальнее
передать это.
– Он
старался
понять по
мне,
насколько я
серьёзна, и
сказал: «Если
ты так
думаешь, я
вознесён!»
Виктор
кивнул
удовлетворённо.
«Знал
бы ты, что
было потом…» –
со сжавшимся
сердцем
подумала
Алик.
– Его
любимая либо
была немкой –
военнослужащей,
к примеру, –
предлагал
версию
молодой человек,
– и партизаны
убили её.
Либо была своей,
ребята с ней
побаловались.
Только не
говори, что
партизаны
такого не
могли.
Она
не сказала,
не очень веря
в доброе
вечное.
Обронила:
– Может,
полицаи?
– Да
нет, он бы не
молчал. Своим
он отплатил!
Этим и
объясняется,
почему не
хочет
рассказывать,
– заключил
Можов. –
Случай непростой,
его должны
помнить.
Он
считал: Алику
надо попасть
в Псков и
действовать
обаянием.
Память о
Великой
Отечественной
в цене,
пионеры
разыскивают
могилы
героев,
радио,
телевизор
взывают:
«Никто не
забыт, и
ничто не
забыто!» Вот и
она, скажем, хочет
отыскать
следы её
дедушки,
который
партизанил в
псковских
лесах и
погиб.
– Я к
Людке в
библиотеку
заходил – там
отдельно
собраны все
книги о
гражданской
войне в нашей
области.
Маленькая
книжечка, а в
ней о том, о
чём, может,
больше нигде
не написано.
Как дети
помогли
красным
раскрыть
белого шпиона
– указано, что
факт
реальный. Ну
так ты зайди
в главную
библиотеку,
полистай все
книги о
партизанах… –
наставлял
парень.
Приходилось
прощаться:
занятые не
едой, а разговором,
они
раздражали
людей, кому
недоставало
столика. Ей
хотелось
проводить
его до перрона,
но они решили
не дразнить
случай. Виктор
усадил её в
такси,
вернувшее её
мужу.
41
Не
покидал
страх:
вот-вот
откроется
нечто и покажет
беспочвенность
версии
Виктора. Неужели
не может быть
другого
объяснения нескольких
фраз,
оброненных
Велимиром-заде?
А лишь на
этих фразах и
строятся
надежды. Об
этом было в
каждом
письме,
которые слали
друг другу
разлучённые.
Алик хотела,
чтобы Виктор
убеждал её в
верности их
плана, а иногда
твердила
себе о
смехотворности
надежд, чтобы
тем самым
«сглазить»
смехотворность.
Ведь то, что
часто
представляешь
в страхе, не
случается.
Весна,
казалось,
никак не
хотела
настать, но
вот уже
подступает и
лето. Лонгин
Антонович
имел
обыкновение
отдыхать в
бархатный сезон
не только на
черноморском,
но и на
каспийском
побережье,
где ему
готовили
осетровую
икру
способом,
который
позволял
есть её
наисвежайшей.
Когда
Алик
сообщила, что
ей надо
съездить в Эстонию
– посмотреть
национальные
костюмы
крестьян, – он
насупился:
– Со
мной на
Каспий не хочешь?
– Почему?
Мне отмерено
– или Эстония,
или Каспий?
Он
увидел себя
увальнем и
любовно
занервничал,
исправляясь.
Выяснив у
Людмилы, что
Виктор
никаких
отлучек не
планирует,
проводил
жену в
аэропорт.
Алик улетала
в Пярну на курорт
министерства
обороны и перед
посадкой
вздохнула:
– Млеть
мне от
любезности
офицеров.
Лонгин
Антонович,
который
охотно
отправил бы
её погостить
в женский
монастырь,
беспомощно
развёл
руками.
Она
не забыла
телеграфировать
ему из дома отдыха,
что всё
нормально, а
на другой
день поставила
администрацию
в
известность
о познавательной
поездке на
остров
Сааремаа – меж
тем как
отправилась
в Тарту с его
идиллическими
ивами над
рекой.
Заскользивший
по ней
«метеор»
вымахнул в
серую ширь
озера, взял
направление
к устью реки
Великой,
чтобы доставить
к псковскому
причалу
очаровательную
путешественницу
с двумя
дорожными сумками.
В гостинице,
как и
следовало
ожидать,
места не
оказалось,
особенно для
неё, не имевшей
даже
командировочного
удостоверения,
и она,
расспрашивая
о дороге к
церкви, направилась
туда.
В
Божьем храме
Алик была
раза три с
бабушкой в
детстве.
Запомнились
благолепие,
ласковые
старушки,
отчего ещё до
поездки в
Псков возникла
надежда, что
церковь
поможет уладить
два дела:
найти
пристанище и
познакомиться
с кем-то, кто
расскажет о партизанах.
Входя в
церковный
двор, она заметила
– на неё
смотрят. По
народным
представлениям,
она была
«очень хорошо
одета»: от превосходного
портного
жакет, юбка
из дорогой
материи, дань
благопристойности
– тёмная косынка.
Алик
с поклоном
перекрестилась
на
колокольню,
смутилась,
растерянно
взглянула на
зрителей и
обратилась к
старушке, которая
оказалась
поближе:
– Ради
Бога
извините, я
приезжая. Не
скажете, кто
мог бы
пустить меня
на квартиру?
Кругом
засуетились:
казалось,
все, кто тут был,
хотят
пригласить к
себе
непростую
обходительную
незнакомку,
да куда? У
одной
теснота, у
другой муж вечером
пьяный, у
третьей – то и
другое.
– А
вон к Нюре бы! –
и Алику
указали на
сидящую в стороне
на скамейке
пожилую
сутулящуюся женщину.
– Одна в своём
доме живёт.
Та пригласила
приезжую
присесть
рядом.
– Какая
нужда вас
привела?
– Мой
дед здесь был
партизаном, –
начала Алик и,
не решившись
«похоронить»
одного из
своих живых
дедов,
продолжила: –
справка ему
нужна,
попросил
похлопотать.
Нюра
подождала, не
скажет ли незнакомка
ещё
что-нибудь, и
со вздохом
произнесла:
– Отдельной
комнаты для
вас у меня
нет.
Повела
к себе, по
дороге зашли
в магазин: Алик
хотела
купить
съестное на
ужин. Выбор
был
неширокий,
она взяла
кило
свежемороженой
ставриды и,
по просьбе
Нюры, бутылку
красненького.
Пришли к
домику,
вросшему в
землю меж
двух
двухэтажек, в
сенях пахло гниющим
деревом;
дверь
открылась в
кухню, за нею
была комната:
кровать,
диван,
посреди стол
и у стены на
тумбочке
телевизор.
Угол занимали
иконы.
Хозяйка
указала
взглядом на
диван:
– Будете
давать рубль
за ночь,
скажу вам
спасибо.
– Очень
хорошо, мне
подходит, –
приветливо
сказала Алик.
Рубль
в сутки за
койку брали
на
черноморском
побережье в
сезон.
День
истекал,
хозяйка в
кухне, готовя
ужин, отвечала
на вопросы о
партизанах:
– Слыхали
мы о них, но я
никого их не
видела. Ездила
в одну
деревню,
промышляла,
там у меня знакомые
были. С
попутной
машиной
проедешь с
час, а там ещё
час пешком
пройти. В
один-то день
прихожу –
вместо
деревни зола.
Нападение на
немцев в той
местности
было, немцы и
сожгли
деревню.
– Вы
меня ради
Бога
простите, –
Алик
старательно
выказала
смущение, – я
разговоры
слышала и не
знаю, верить
или нет. Не
было такого,
чтобы
партизаны
насиловали
своих
русских девушек?
Нюра,
словно
забывшись,
сказала о
другом:
– Солёная
капустка
осталась с
прошлого года,
а редьки нет. –
Налила в
солёную
капусту подсолнечного
масла и
вернулась к
вопросу постоялицы:
– Девушки
тогда
молчали, кому
охота себе
хуже делать…
Алик
понимающе
кивнула и
вставила:
– Хватало
того, что
немцы творили.
– У
немцев
содержался
дом, и наши,
какие собой
получше, сами
туда
просились,
локтями друг дружку
толкали. А
потом с
немцами
уехали, – поведала
Нюра и, будто
защищаясь от
обидного
упрёка,
заявила: – Я их
не сужу! Богу
их судить, не
нам.
Накрывая
на стол,
сказала:
– Про
то, как немцы
лютовали,
кому не
известно? И
ваш дед
должен был
вам
рассказать. А
мы жить
хотели.
Она
открыла
бутылку,
налила
стаканчики:
– Со
знакомством.
Вино
показалось
Алику
отвратительным,
она
принялась
заедать
сделанный
глоток, помалкивая,
не теребя
хозяйку
расспросами.
Та степенно
закусывала и
лишь, выпив
одна ещё
стаканчик,
заговорила:
– У
вас молодые
самые лучшие
годы, и вам
хочется
побольше
хорошего. Так
и нам в вашу
пору хотелось
– будь тут
наши или
немцы. Не мы
их сюда
пустили, – она
ела жареную
ставриду с
макаронами и хлебом,
подбирая его
мякишем
подливку с тарелки.
– При немцах
жизнь была
много
добычливее.
Кругом
частники
открылись,
кто мебель делает,
кто костюмы
шьёт, кто
одежду
перекраивает,
чинит. Купишь
у них и на
толкучке
торгуешь.
Чего только я
не продавала.
Колбасу,
мыло, вязаные
носки,
самогонку.
Конечно, и
при немцах
были запреты,
но до наших –
куда немцам!
При них я
торговлей
сыта была,
дочь растила,
жили мы в
хорошем доме.
Потом уж пришлось
его продать и
этот купить.
Алику
было
сосуще-тоскливо
в тесном
безотрадном
прибежище;
чувствуя, что
о партизанах
пока больше
не узнать,
она спросила
женщину, что
ей судьба
послала
после войны.
– Мужа,
– ответила
устало Нюра. –
Взял меня с
дочкой и куда
как хорош был
бы, если б не
пил. Сын от
него родился.
С двумя
детьми я состарилась,
у дочери свои
дети пошли, а
сын служил в
армии в
Подмосковье,
там женился и
остался.
– Муж
давно умер? –
спросила
Алик,
поддерживая
разговор.
– Заболел
давно, а умер –
ещё года нет.
О
войне
хозяйка больше
не говорила,
теперь она
расспрашивала
постоялицу о
том, о сём, и та
выдумывала что
попроще.
42
Поднялись
спозаранок.
Нюра,
кондуктор
автобуса,
ушла
совершать
первый рейс,
и Алик принялась
за макияж,
донимаемая
холодящим: их
с Виктором
затея
требует
долгих
поисков, для
неё одной
непосильных. Но
так хочется
добиться
своего!
Услышь она вещий
голос, что
сегодняшний
день ничего не
принесёт – ей
не
остановиться.
Она
надела
американские
джинсы,
коротенькую
замшевую
куртку, вышла
в прохладное
псковское
утро и
бросила
вызов
неизвестности,
найдя справочное
бюро и
запросив
адрес
городской центральной
библиотеки.
Читальный
зал не
пустовал.
Неслышно
переступая
на носках,
чтобы не
беспокоить
публику, Алик
приблизилась
к
библиотекарше,
которая за
своим
столиком за перегородкой
оторвалась
от каких-то
записей,
сняла очки и
стала
протирать их
платком. За
незнакомкой
она
наблюдала
искоса. Та оперлась
на
перегородку
и произнесла
приглушённо:
– Я
очень
надеюсь на
вашу помощь.
Глаза
библиотекарши
потеплели.
Услышав, какая
литература
нужна
пришедшей,
она авторучкой
прицелилась
в полки:
– О
партизанах
вон там!
Алик
взяла
полдюжины
книг, села за
стол, открыла
первую и
начала
просматривать
оглавления.
Судя по
названиям
глав, в трёх
из них могло
быть сказано
о ликвидации
военнослужащей
немки. Ушёл
почти час,
чтобы убедиться:
этого там
нет. Она чуть
не плакала.
Их с Виктором
план –
нахальная и
жалкая
авантюра. Сколько
ещё искать
убитую немку?
И даже если
она найдётся,
не конец ли
на том?
Любимая Лонгина
вполне могла
быть русской.
Ни в
одной
советской
книге не
прочтёшь, что
партизаны
кого-то
изнасиловали,
но Виктор надеялся
– попадётся
упоминание,
как среди партизан
обнаружился
негодяй,
который перебил
столько-то
своих и
скрылся.
«Будут предположения,
что да как,
возможно,
окажутся фамилии
свидетелей, а
там уже легче
копать», –
писал ей
отчаянный
оптимист
после их встречи
в пельменной.
Не
ясно ли, что у
них
заколебался
рассудок, после
того как с
ними
поступили
столь чудовищно,
и иллюзия
стала для них
наркотиком. Алик
замерла в
кошмарном
чувстве: она
осознала
истину?
Тем
временем
библиотекарша,
у которой новая
здесь
читательница
вызвала
симпатию, заметила
неладное и
подошла к
ней:
– Какой
конкретно
вопрос вас
интересует?
В
голосе
седенькой
деловитой
женщины была
участливость,
и Алик, с
признательностью
ей улыбаясь,
не скрыла, как
расстроена:
– Я –
помощник
режиссёра
Свердловской
киностудии,
мне велели
найти факты
для фильма, а я
не
ориентируюсь…
– Вы
недавно на
этой работе?
Алик
простодушно
кивнула и
объяснила:
– Мне
нужно узнать
о девушках в
партизанском
движении, о
том, как к ним
относились… –
она умолкла,
и
библиотекарша
задумалась.
–
Была ли
любовь,
какая… –
сказала,
лукаво поглядывая
из-под очков.
Сменив тон,
спросила: – Вам
известен
писатель
Дульщиков?
Нет? Ну это ничего.
Он друг нашей
библиотеки,
часто у нас
выступает.
Подполье,
партизаны –
его тема, он
много лет собирает
материал.
Хотите, я ему
позвоню?
Может быть,
он вас
примет.
43
Писателя
не сразу
удалось
застать дома,
зато как
только он там
появился,
встретиться захотел
безотлагательно.
Алик с
непритворной
сердечностью
поблагодарила
библиотекаршу,
которая
вручила ей
листок с
адресом.
Недолгое время
спустя
самозваная
помощница
режиссёра,
пересиливая
страх
разоблачения,
подошла к
типовому
пятиэтажному
дому, стоявшему
торцом к тротуару;
в окне
второго
этажа
мелькнуло чьё-то
лицо. Войдя в
подъезд, Алик
не без удивления
обнаружила
половичок.
Квартира
писателя
оказалась на
втором этаже,
коврик был и
перед дверью
с глазком.
Её
открыл
мужчина
средних лет в
заправленной
в брюки
свежевыглаженной
светлой
рубашке, в
галстуке. Гостья,
знакомясь,
назвала свою
девичью
фамилию.
Мужчина
сделал рукой
приглашающий
жест, с каким
говорят
«Прошу!», но
промолчал, и,
когда Алик
вошла в
прихожую,
представился:
– Дульщиков
Виталий
Анатольевич.
У
двери комнаты
стояла
сравнительно
молодая располневшая
женщина.
– Моя
Ольга
Ивановна, –
сообщил, как
сообщают приятное,
писатель и
заявил
гостье: – Вы
останетесь у
нас обедать. –
Возражения
пресёк: – Сочтём
за обиду!
Он
улыбался
хитрой
многозначительной
улыбкой соблазнителя:
– Не
думайте, что
будут
разносолы, у
нас простенько
– бигус. Но
какой!
Хозяин
наградил
жену
взглядом,
показавшим,
насколько он
ею гордится,
она
удалилась на
кухню, и он
пригласил
гостью в
комнату:
– А
мы с вами
поработаем…
Алик
была усажена
за столик с
разложенными
на нём
книгами, писатель,
сев рядом,
проговорил
вкрадчиво:
– Если
мы найдём
нужное для
фильма,
скажите шефу,
что я мог бы
написать
сценарий.
Она
пообещала
сказать.
– Помогите
мне наладить
с ним
продуктивный
контакт… я
буду вам
всецело
обязан…
– Я
постараюсь.
Она
пробегала
взглядом
названия
книг на столике:
«Лесными
тропами к
победе»,
«Разведгруппа
«Псковитянка»,
«Пылающий тыл
врага»…
– В
библиотеке
вы это не
смотрели? –
спросил Виталий
Анатольевич.
– Нет,
ещё не
добралась.
– Мне
сказали, вы
ищете о
девушках в
партизанском
отряде… о
любви… – его
голос
наполнили
ласковые
нотки. –
Конечно,
было! Я не
прохожу мимо такого.
Героизм и
любовь
неразлучны! –
продолжал
писатель
теперь уже с
пафосом,
подавая
гостье книгу,
с чьей
обложки
смотрел
мужик в
треухе,
сжимающий в
руках автомат.
– Здесь есть
фотографии… –
Виталий
Анатольевич
перелистывал
страницы, –
девушка была рядовым
бойцом, а
парень
командовал
разведчиками
отряда, его
тяжело
ранило… здесь
он до
ранения.
Алик
увидела на
снимке парня
в ватнике, к
его плечу
прижималась
в таком же
ватнике
девушка.
– Потом
ранение, она
его выходила,
свадьбу сыграли
в отряде – я
тут описываю…
Гостья,
как бы
загоревшись
интересом,
склонилась
над
страницей. Не
терпелось
спросить о
других
девушках, но
Виталий
Анатольевич
говорил:
– Материал
богатый,
найдётся
нужное по
разным темам,
скажите это
шефу.
Фотоиллюстраций
достаточно…
немецкая
техника
взорванная и
ещё не
взорванная,
работала на
горючем местного
производства,
– он
показывал
фотографию.
На
склон въезжал,
буксируя
пушку,
броневик
странного
вида – на
гусеницах и
колёсах.
Ближе к
зрителям запечатлелись
две фигуры:
германский
офицер
вполоборота
к фотографу и
глядящий в
объектив
человек в
штатском. Это
был молодой Лонгин
Антонович.
44
Если
прошлое
подобно ночи,
уступающей
свету, то не
подобны ли
чьи-то
воспоминания
маршрутам, по
которым добираешься
до
неизвестных
мест с
пересадками
при блеске
луны и звёзд?
В такую
летнюю ночь
разносился
по лесистой
местности
рёв паровоза:
могучей
машины,
носившей имя
Феликса
Дзержинского,
преобразованное
в кратенькое:
эфде. Наспех
сформированный,
по причине
войны, состав
из
пассажирских
и товарных
вагонов
несколько
часов назад
вышел из Риги,
увозя её
гостей –
московских
студентов, – и
вдруг
вынужден был
встать.
Грянувшая война
застала
москвичей в
Прибалтике,
куда их команда
приехала в
рамках
летней
культурно-спортивной
программы.
Организаторов
оглушила
беспомощность
в мгновенно
поднявшейся
волне
неразберихи,
лишь на пятый
день
студенты
втиснулись в
поезд,
отправленный
на Ленинград.
Один
из них,
первый по
нефтяному
институту в
толкании
ядра и
отличник
учёбы, вышел
из вагона и
побежал к
голове
поезда
узнать, отчего
остановились.
Впереди в
темноте
ревели
моторы.
Молодому
человеку
объяснили:
через пути
проходит
боевая
техника. Когда
студент
вернулся в
битком
набитое купе и
передал
новость,
пожилой
бледно-тощий
пассажир, чьи
глаза
заплыли
жёлтыми
припухлостями,
сказал:
– А
тут, Лонгин,
уже слух
прошёл, будто
германский
десант огнём
из леса
подбил
паровоз.
Человек
руководил в
институте
административно-хозяйственной
частью и знал
Лонгина как
студента,
отвечавшего за
спортивный
инвентарь. К
спортсменам
пристроился,
дабы
погостить в
Риге, которая
не столь
давно была
приманчивым
европейским
городом. В
Лонгине он
возбуждал
жалостливую
симпатию,
умея держать
тон
неброского
презрения к
панике и
кошмарам.
– Итак
десант
обезврежен, и
паровоз
починен, –
сказал
человек
после того,
как вагон
дёрнуло и
поезд
возобновил
движение.
Через
некоторое
время,
однако, он
замер, и стали
доноситься
гулкие удары,
будто с крыши
сбрасывали
на камень пустые
бочки. Немцы
бомбили
расположенную
впереди
станцию, и
часть груза в
любой миг могла
достаться и
поезду.
Лонгин
поторопил знакомого:
– Выходим,
выходим, Яков
Захарович!
– Захарьевич
– разрешите
поправить, – сказал
тот,
последним
покидая купе.
Студент
помог ему
сойти с
площадки. Над
чернильно-чёрным
массивом
леса
трепыхались всполохи
пожара.
Толпившийся
вдоль состава
люд подался в
сторону от
железнодорожной
насыпи, чтобы
обойти
горевшую
станцию.
Молодой
человек и его
больной
знакомый всё
более
отставали и,
наконец,
оказались
одни в лесу. В
эти часы
пройденная
немцами
территория
Латвии стремительно
расширялась.
56-й танковый
корпус,
проделав от
германо-советской
границы трёхсоткилометровый
рейд по
прямой, захватил
Даугавпилс,
чтобы вскоре
при
поддержке других
частей
ринуться на
северо-восток
в ленинградском
направлении (1).
Два
человека,
помня, в
какую
сторону
удалились
пассажиры,
шли туда же,
ноги вынесли
их на дорогу.
Лонгин был
мрачен: он не
смог бросить
попутчика и
сомневался,
позволительна
ли ныне такая
роскошь? Тот,
идя еле-еле,
напряг силы и
проговорил:
– Есть
старое
безумие, оно
прозывается
«добро» и «зло».
Всё
вращается
вокруг него и
лебезит
перед
большой
мудростью:
«Ты должен,
ибо так надо!»
Лонгин
быстро
обернулся –
спутник
стоял и едва
не пошатывался
от
изнеможения.
Студент
вдруг подосадовал
на себя, что
взялся нести
его портфель,
а не чемодан.
– Я
читал этого
философа...
Попутчик
недоверчиво
заметил:
– В
самом деле? Я
вам ещё
прочту, а вы
попробуйте
добавить, – и,
переведя дух,
произнёс: –
Горе ли нам?
Благо ли нам?
Всесокрушающий
ветер подул!
Лонгин
подхватил с
неожиданным
чувством:
– Когда
перила и
мосты падают
в воду, кому и
как
держаться за
«добро» и «зло»?
– Браво!
То-то я
чувствовал в
вас
глубинную
гордыню,
прислащённую
тактом и
притворством,
– похвалил
спутник. – Но
только не
внушайте
себе, что вы
со мной
исключительно
из сострадания.
Стадо,
разинув рты,
бежало,
уверенное,
что бежит к
лучшему. Но
вы не из
стада. Вы сейчас
думаете –
достойны ли
получить
винтовку и
заслонить
широкой
грудью маму
Родину.
Замечание
было не
беспочвенным,
молодой человек
искал ответа
у философа –
самой вдохновляющей
привязанности
в его жизни. И
к спутнику
обратился
кратко:
– Так
вы идёте?
Тот
с трудом
держался на
ногах, но не
умолкал:
– Вы,
Лонгин, не
полковник,
которого
ждёт генеральское
звание, и не
снабженец, в
ком сейчас
так
нуждаются
кладовые. Но
если надо –
идите! Желаю
вам и после
войны
разламывать
вашу пайку
двумя руками.
Он
сел на землю
и, достав из
чемодана
шприц, сделал
себе укол в
ногу:
– Морфий!
Не прихоть, а
боли сделали
меня морфинистом.
Утешает
слабо. Как
рано дал я
себе выгореть
– жалею до
стенаний!
Ведь только
на пятьдесят
первом моём
годке видите
меня!
Поднявшись,
он предложил
поискать
где-нибудь в
деревне
приюта и – это
слово
произнёс
врастяжку –
«обождать...»
Лонгин его
вполне понял,
но он был глубокой
натурой, и
всё
прозрачное в
своей простоте
не нравилось
ему. Он
заявил, что
нужно
двигаться
«туда, где
должны быть
наши».
– Надо
бы вас
бросить, но я
этого не
сделаю, – лихо
объявил его
спутник и
заметил, что
им не
остаётся
ничего иного,
как подождать
рассвета.
Они
выбрали в
чемоданах по
рубашке, в
которые
увязали
самое
необходимое,
после чего уселись
на брошенные
вещи. Якова
Захарьевича
обуревало
горячечное
возбуждение:
– В
ваши годы я
был учителем
земской
школы в уездном
городишке. И
не было
похоже, чтобы
царский
режим
собирался
мне
отпустить
что-то
получше. Но я
искал – да-с! –
кое-что понял
и сделался
большевиком.
Шла война, и я
с товарищами
действовал в интересах
противника
на его
деньги. Ленин
преспокойно
получал их от
кайзера.
Подписали
похабный
Брестский
мир, и немцы
заняли Крым,
пришли в
Ростов-на-Дону.
Он
прилёг,
уперев
локоть в
пустой
чемодан:
– Я и
товарищи
были
предателями
отечества. А русские
солдатики?
Они
братались с
немцами,
убивали своих
офицеров и
массой текли
домой делить
барскую
землю. Но
разве они
были не
правы? Если
их погнали
подыхать за
отечество,
которое
вовсе не их
щедро
наделило
землёй, почему
не
поменяться
ролью с его
любимцами?
45
Край
неба вдали
стал белеть и
не для того
ли, дабы ещё
раз
напомнить о
тёмных душах,
чью цель не
всякая рука
способна
ухватить лишь
потому, что у
неё пять
пальцев?.. Во
всяком случае,
прояснилось,
где восток, и
было решено
не
сворачивать
с дороги,
которая
забирала к
северу.
Поживший
человек говорил:
– Предав
отечество, я
и мои
соратники на
самом деле
проявили
верность
себе, своим
собственным
интересам. Мы
добыли
неизмеримые
возможности
добиваться
целей. Я
устроился на
должность по
распределению
продовольствия
и зажи-и-ил!
Тогда, в
голод, чего
только я не
мог! Но не
опускался до
такой
пошлости, как
некоторые.
Видная
большевичка
Лариса Рейснер
– слышали про
такую? –
купалась в
ванне с
шампанским. А
товарищ
Зиновьев
после Октября
принялся так
обжираться,
что буквально
за год из
тощего
мозгляка
превратился
в тушу.
Яков
Захарьевич
обессиленно
упёр руку в сосну
на обочине,
но не оставил
свою историю,
интересную
историко-показательными
подробностями:
– Вчерашние
русские
солдатики,
убийцы русских
же офицеров,
открыв
немцам фронт,
тоже
разжились на
предательстве.
Поделили
барскую
земельку и
познали
разгул
сытости в
благословенном
двадцать
третьем и в
пяти
последующих
годах. Но мы
не могли быть
с ними едины
в
удовольствии,
мы стали их
сажать,
ссылать,
расстреливать,
голодной
смертью
учили любить
коллективизацию.
И им под
колхозным
ярмом стало
тяжелее, чем
их предкам
при
крепостном
праве. Так
теперь бы и
предать
отечество!
Ведь есть же
опыт. И если в
семнадцатом
году были
правы, так
теперь тем
более!
Лонгин,
подозревая,
что спутник
его
провоцирует,
сказал:
– Народ
не знает
хорошего,
кроме
советской власти.
А то, что вы о
своей
позиции
объясняли,
это – крайний
индивидуализм.
– Не
крайний, а
высший! –
брюзгливо-строго
произнёс
Яков
Захарьевич.
Сумерки
рассеивались,
вскоре двое
добрались до
деревни, где
не замечалось
никакого
признака, что
подкатывает
война.
Получив за
плату по
миске щей и
по ломтю хлеба,
они
уговорились
с хозяевами,
что отдохнут
под навесом
сарая.
Старший
расположился
в санях,
стоявших там
в ожидании
зимы, молодой
устроился
подле. После
сна и укола Яков
Захарьевич
возобновил
речи, то ли
агитируя, то
ли
провоцируя:
– На
партию я не в
обиде, хотя
она меня
переместила
далеко вниз,
сунула
ведать
хозяйством
вуза. Причина
– мой
морфинизм.
Пока сию слабость
терпели,
каких
девочек я
щипал за
попки!
Профессорские
дочки были у
меня. А
сколько было
замужних
красавиц! Но
кое-что
мешало
усладам – наша
власть была
слишком
тяжела.
Женщины даже в
верхнем слое
ощущали
давление,
боялись безоглядной
раскованности.
Удобные
постели не
спасали. Ты с
ней играть, а
она подмахивает
сдержанно –
мешает
давление
власти. Ну,
мыслимо так?
Может, от
этой
неполноты я и
того, к
морфию…
Он
присел у
ведра с
водой, стал
пить, а потом смотрел
из сарая на
облако пыли
над дорогой:
удирал
армейский обоз.
Лонгин лежал
на соломе,
размышлял.
Яков
Захарьевич
промолвил
глубокомысленно:
– При
немцах что
хотите, но
бояться
подмахивать
не будут. Не
верите? А вот
пойдёмте к
немцам, и вы
увидите!
Студент
представлял:
попадись им
не немцы, а
взвод
красноармейцев,
не сдаст ли
его им
заботливый
товарищ? После
привала
пошёл на
восток,
товарищ
потащился
следом,
твердя:
первый же наш
военный комиссариат
погонит вас
воевать.
Если, что крайне
сомнительно,
останетесь
живы-здоровы
и война
кончится в
пользу наших,
что будет у
вас в активе?
Потерянные
годы.
Спортивная
карьера –
прощай.
Доучиваться
переростком
в институте,
а дальше – так
себе, будни...
какая-такая
может
ожидать вас
удача?.. А у
немцев –
языком
худо-бедно
владеете –
будете переводчиком,
уже не под
пули идти. А
там и
карьера: при
территориях,
которые они
займут,
русские
администраторы
им нужны. И
мне и вам дел
хватит,
только
держись друг за
друга.
– А
если
Германия
проиграет?
– Не
в один же
день! Успеем
в Европе
пристроиться.
46
Они
избегали
больших
дорог, покупали
в деревнях
еду. Взгляд
Лонгина искал
даль впереди
ли, справа
или слева и
жадно прощупывал
горизонт,
словно душа
подталкивала
и никак не
могла
подтолкнуть
разум к внятному
ответу: куда
броситься по
прямой? Жизнь
при
коммунистах
с её
обличениями
врагов
народа и
арестами
развила в нём
умение приноравливаться,
лицемерить и
ловчить.
Он
был родом из
деревни, чьё
название
напоминало
об известной
поэме
русского
классика.
Деревня на
юге России
звалась
Голодаевка.
Шестнадцатилетний
сын кузнеца
обрюхатил
девочку
четырнадцати
лет, дочь
солдатской
вдовы, и
явившийся на
свет крепыш
громко
оповестил,
что не желает
голодать.
Родитель
честно сказал
дома о своём
отцовстве, и
кузнец взял
под свой кров
малолетку-мать
с младенцем.
Гражданская
война
разоряла
край, масса
народа
умирала и
рождалась
вне
законного учёта.
Когда же
советские
порядки
поутвердились,
было сочтено
за лучшее
записать
Лонгина
сыном
кузнеца и его
жены: благо, у
них уже
имелось
тринадцать
детей и
незачем ему быть
на особицу.
Подлинный
его отец
вступил добровольцем
в Первую
Конную армию,
юная мать,
как минула
голодная
пора,
возвратилась
к своей
матери, позже
поехала в
Ростов-на-Дону
учиться, что
было бы
невозможно с
ребёнком на
руках. В
Ростове на
ней женился
молодой
инженер.
От
Лонгина не
скрыли его происхождение,
но он рос
любимым и
воспринял
его скорее
как выгоду, а
не ущерб. Да
оно так и
было, для
родни он стал
«сынком»,
никто его
иначе не
звал. Все
дети кузнеца
были намного
старше него,
от работы
никто не
бегал, жили
год от года
сытнее, и
подрастающего
сынка
баловали
почём зря.
Мать (бабушка),
достав
рогачом из
печи горшок с
топлёными
сливками,
звала его
полакомиться
румяной
пенкой. Для
него из
варёных
воловьих мослов
выбивали
мозг. Он, в
свою очередь,
угощал
сметаной
кота, собаке
давал кости с
остатками
мяса. В
другой семье
за это ему
разбили бы
голову и для
полного
выхода
чувств повесили
бы кота и
собаку.
Отец,
числившийся
братом, делая
карьеру в Красной
Армии, не
забывал
посылать
сынку подарки:
никто в школе
не носил
такого ранца,
не ходил в
такой обуви,
а позже не
имел таких
книжек с картинками,
как этот
независимый
крепыш. К
книгам его
приобщал и
брат матери
(бабушки)
псаломщик,
при царе
тайно
собиравший
непристойный
фольклор, а
при
советской
власти принявшийся
записывать
контрреволюционные
анекдоты,
частушки,
побаски. У
него
подросток пристрастился
вчитываться
в
истрёпанный
томик
германского
философа,
выпущенный в
1911 году на
средства
давно
канувшего в
Лету общества
«Самопомощь».
Книга
открывалась
портретом
автора с
претенциозно-романтическими
усами и с
лихим взором.
Лонгин
многого не
понимал в
произведении,
псаломщик не
скрывал, что
и сам «ещё не
разобрался» и
повторял: тут
под видом
загадочной
сказки дано
наставление,
как взять
свою судьбу в
собственные
руки и не
заплутать. Если
тебе
трогательно,
ты гляди
вокруг и
сопрягай с
тем, что «говорил
Заратустра».
Лонгин
научился
видеть
вокруг
скудость умственной
и душевной
жизни,
наблюдать
неверное и
убогое в
лицах, в
речах и в
поступках и
мог доказать:
кто стал
председателем
комбеда?
Наиподлый
прощелыга.
Подонки
делались
бригадирами,
милиционерами.
В
комсомольские
секретари
кто вышел?
Отъявленная
сволочь.
Однако (или
посему?)
Лонгин
вступил в
комсомол.
Он
рано начал
шалить с
девчонками, а
там и бабёнки
взялись
искать
случая
полюбезничать
с ним на
бесстыжий
манер. Притом
его не по
возрасту
уважали. Не
рождалось ли
уважение от
того, что в нём
чувствовали
самоощущение:
он достоин гораздо
большего в
любви?
Ему
верилось, что
он
предназначен
встать над
теснотой
низовой
жизни, его
ждёт открытие
или
изобретение –
то, что
непременно
выдвинет его.
Отец (брат) поселил
его у друзей
в Москве,
нашёл ему репетитора,
чтобы парень
наверстал
отставание в
столичной
школе и сумел
поступить в
нефтяной
институт.
47
Лонгин
был
стихийным
язычником и,
думая об опекающей
его высшей
силе,
мысленно
относил к ней
слово «боги».
Будь он в
Москве, когда
началась
война, он тотчас
послал бы
весточку
брату,
который командовал
дивизией на
Украине, да
тот и сам о
нём вспомнил
бы в первые
же минуты
тревоги. Но
волей богов
он очутился в
искушающей
близости от
немцев и
слушает
доводы в
пользу
рискованного
деяния. Брат
сделал бы
так, чтобы он
служил, не
рискуя, но
отличаясь. А
что
припасают
для него боги
здесь?
Он и
его спутник с
безлесного
пологого холма
смотрели на
поле и на
село, которое
начиналось
за ним.
Непохоже,
чтобы там
стояла часть
Красной
Армии. Для
Лонгина это
имело значение
постольку,
поскольку он
не слишком
поощрял
чувство
долга в себе.
Иначе давно бросил
бы Якова
Захарьевича
и устремился к
своим, чтобы
встретить
немцев с
оружием.
Огибая
холм справа,
к селу вела
дорога. Парень,
а за ним и
пожилой
человек
направились
наискосок к
ней, и тут
из-за холма
на дороге показался
народ. То
была в
основном
молодёжь с
«сидорами» за
спиной. С
Лонгином
заговорили:
– На
сборный
пункт?
Молодые
люди, по их
словам,
получили
повестки, но
сборных
пунктов уже
не оказалось
там, где они
должны были
быть,
оставалось
своим ходом
двигать в
отступление.
Студент и
Яков
Захарьевич в
хвосте
группы вошли
в село,
приотстали и
постучали в
ворота.
Подошедший к
калитке
бородач
глянул на
пришельцев
из-под козырька
ветхой кепки,
увидел
купюры в руке
Лонгина и
повеселел.
– Советские
деньги и при
немцах будут
ходить. В мои
времена и
царские
ходили, и
керенки…
Удручённым
старик не
казался.
Путники просили
курицу, он,
показав
несколько
кур на выбор,
понимающе
позволил
Якову
Захарьевичу
пощупать
птиц, выбранную
предложил
сварить с
прошлогодней
картошкой и
крупой.
Старуха и
другая
женщина, видимо,
сноха
принялись
готовить в
летней кухне,
а два
скитальца,
усевшись на
завалинке избы,
задремав,
начали
посапывать,
как вдруг вздрогнули:
их ноздрей
достиг
неизъяснимо
соблазнительный
аромат из
котла.
Они
истомно
предвкушали
восторг
пиршества,
когда
донёсся,
густея, шум
моторов. Поднимая
пыль, по
улице
покатили
бронеавтомобили,
грузовики
Красной
Армии. Кузова
набиты
битком, дают крен
на ухабах,
едва не роняя
станковые
пулемёты.
Пилотки,
пилотки,
торчащие
из-за плеч
стволы
винтовок.
Откуда
ни возьмись
три
красноармейца
уже во дворе
зыркают по
сторонам,
рыскающей трусцой
подались к
избе, миг – и
один за
другим
подскочили к
летней кухне.
Лишь крик
старухи: –
Сырая ещё
курица! – не дал
им сорвать
котёл с огня.
Не прошло
минуты, к ним
добавился
четвёртый.
Трое с
ножами, четвёртый
– с
отомкнутым
штыком
трёхлинейки –
теснились
перед
булькающим котлом.
Какая
ненависть к
ним
пронизала
Лонгина! Не
сравнить ни с
каким иным
испытанным
до того
чувством. С
какой охотой
он прицеливался
бы в головы
этих людей!
– Я
поздравляю
вас! –
подрагивая
всем телом от
злобы,
прошептал
ему Яков
Захарьевич. –
Поделом мне!
Почему я не
сделал
по-своему, а
тратил на вас
драгоценное
время? – он
грязно
выругался. –
Какие
простонародные
лица. Пусть
меня убьют – я
не хочу
видеть, как
они будут
пожирать мой
обед…
Студент
подумал было
положить ему
на плечо
руку, дабы
тот чего не
выкинул, но в
небе вырос
гуд –
внезапный
налёт
германских
самолётов
прогнал
красноармейцев
от кухни.
Лонгин
подхватил
спутника под
руку, увлекая
его за избу
на задворки,
тот
выпучивал
глаза, хватал
ртом воздух,
но продолжал
бежать.
Разрывы бомб
прогулялись
по селу
длинной
очередью,
самолёт,
рёвом мотора
вытягивая из
тебя нервы,
пронёсся, кажется,
над самой
головой.
Падая с
разбегу, немо
вскрикиваешь,
ощущая, как
тело ждёт осколков
долбанувшей
невдали
бомбы.
Ёжишься, дрожа,
в жуткой муке
беззащитности:
вот-вот по
тебе
пройдётся
пулемёт или
земля, которая
то и дело
сотрясается,
подкинет
тебя в огне, в
бешеном
грохоте.
Дрожь
не уходит,
вобрав в себя
время, но, наконец,
замечаешь –
дрожишь
только ты.
Можно провести
ладонями по
земле,
приподняться.
Поистине
снизошёл миг
счастья – всё
стихло.
Лонгин
оглянулся:
Яков
Захарьевич
лежал на
левом боку,
вытянув
левую руку, а
правой
словно
держась за
землю, голова
в спутанных
волосах
запрокинулась,
так что лицо
было видно,
открытые глаза
мёртво
застыли.
– Куда
ему попало? –
раздался
голос.
Приближался
майор
Красной
Армии, кобура
нагана была
расстёгнута.
– Не
вижу ран, а
пульса нет, –
поведал
парень, осмотрев
тело.
Майор
окинул
взглядом его
рослую
плечистую
фигуру.
– Иди
за мной, – и
пошёл в село.
Усадьба,
где путники собирались
пообедать,
оставалась в
стороне, и
Лонгин,
указывая
рукой,
сказал:
– Там
мы курицу
купили. Её
варят.
К
усадьбе
бежали
красноармейцы.
– Никуда
курица не
денется! –
сказал майор
с коротким
жёстким
смехом.
«Попался
бы ты мне
ночью один!» – с
жадной
тоской
подумал
молодой
человек.
На
улице у
плетня
завалился
набок
бронеавтомобиль
без колеса,
рядом зияла
воронка, подальше
стоял
грузовик с
остатками
кузова, там и
там были
видны ещё
машины.
Лонгин переходил
от одной к
другой, ему и
остальным штатским
было
приказано
перетаскивать
грузы с повреждённых
машин на
уцелевшие.
Как только с
этим
покончили,
парней
заставили
влезть в кузов,
и колонна
отправилась
к Пскову.
Глядя на
глушившего в
себе ярость
Лонгина,
майор выразительно
положил руку
на кобуру:
– Все
военнообязанные
здесь в моём
распоряжении!
– он опять
недобро
рассмеялся. –
Пользуйтесь, что
я не обвиняю
в шпионаже.
– В
шпионаже? Да
я документы
покажу! –
вознегодовал
студент.
– А
откуда я
знаю, что они
не фальшивые?
– парировал
красный
командир.
48
Покойный
товарищ не
решился
перейти к немцам
в одиночку.
Его
изболевшееся
сердце не выдержало
рвущего
чувства: как
много он потерял
и что теперь
его ждёт. Но и
Лонгину нечем
перед собой
похвастать.
Не
послушался опытного
человека – не
потому ли,
что самому не
хватало
опыта?..
Остались бы в
какой-нибудь
деревне – чем
раньше, тем
лучше. А если
в неё вошли
бы не немцы, а
отступающие
свои, среди
каких он
сейчас?
На
привале его
наделили
сухарём, а
когда он отошёл
от дороги по
нужде, майор
и кое-кто из
красноармейцев
поглядывали
в его
сторону.
Ночью спали в
сарае
разорённого
колхоза, у
выхода стоял
часовой.
Выжидая
возможности
для побега,
Лонгин
изнурился и
проваливался
в сон, стоило
ему
оказаться в
кузове.
Не
помнилось,
сколько дней
он с колонной
в пути.
Солнце, пыль,
заторы из
кинутой
советской
техники, тряска
на ухабах, а
то вдруг
пройдёт
ливень и
студент с
другими
парнями
толкает
плечом
забуксовавший
грузовик.
Если дорога
шла лесом, на
остановке
хотелось
улучить миг и
спрятаться
за дерево, но
так и виделся
направленный
на тебя ствол
винтовки или
нагана и
слышалось:
«За
дезертирство
– расстрел на
месте!»
По
колонне
пробежала
весть:
повстречалась
группа
отступающих –
Псков
оставлен.
Замолчали
все моторы,
майор
выбирал
новый маршрут.
Близились
сумерки, под
соснами,
росшими
вдоль дороги,
было уже
полутемно. Лонгин,
почти
уверенный,
что его
окликнут, пошёл
в сосняк;
оклика не
раздалось, он
пригнулся и
побежал – и
тогда гулко
стукнула
винтовка,
свистнуло
вблизи
справа, он
инстинктивно
взял влево.
Мчался,
выжимая все силы,
а позади
били, били
винтовки,
рядом проносилось:
вью-у-ууу,
вьи-и-иии…
иногда пуля
звонко
ударяла в
сосну,
срубала
ветку. Он
понял, что
если такая
пальба, за
ним не бегут.
И лёг за
упавшее
дерево.
Стрелять
перестали,
шагов не
слышалось. Он
огляделся, пробежал
метров
тридцать в ту
сторону, где меж
деревьев
просвечивал
закат, сделал
ещё пробежку
и пошёл уже
без опаски.
Лес поредел,
Лонгин
оказался у
поля,
накрытого
темнотой, по
нему
невдалеке
шли,
разговаривали,
смеялись –
голоса явно
принадлежали
подросткам.
Он окликнул
их,
приблизилась
довольно
большая
группа ребят
лет от
двенадцати до
шестнадцати,
были тут и
девчонки.
Ему,
удивлённому
такой ночной
встречей, отвечали
наперебой: в
деревнях,
куда не вошли
ни наши, ни
немцы, жители
режут
скотину, гонят
самогонку,
объедаются.
Никому
неохота
скучать, а
вокруг
столько
интересного –
танк брошенный,
легковая
машина в
канаве –
только и гулять
по
окрестностям.
– Узнали,
что такое
свобода! – не
без зависти сказал
Лонгин и
спросил, нет
ли у них
съестного.
– Да
мы чего
только не
набрали! –
ответили ему,
показывая на
котомки.
В
них
оказались
яйца сырые и
варёные,
сало, мясо
жареное и
пироги с
мясом. Не
было воды, и
его
проводили к
ручью.
Молодой
человек улёгся
на берег и,
вытягивая
шею, напился
вдоволь,
затем
принялся наедаться.
Его
звали с
собой, он с
искренним
страданием в
голосе
воскликнул:
– Да
кто ж мне
даст гулять?
Поймают и
заставят
воевать за
тех или за
этих.
Он
спросил, где
Псков, его
вывели на
пригорок:
– Вон
в той стороне
– дорога на
Псков.
Рассветёт –
увидишь.
Компания
ушла, болтая,
смеясь, а он
сел под дерево,
прислонился
к нему и
заснул.
Сквозь сон
слышал шум
проходившей
по дороге
техники –
немецкой, как
и
предполагал.
Незадолго
до этой ночи
командование
советским
Северо-Западным
фронтом
пыталось разбить
немцев на
линии южнее
Чудского озера.
3-я танковая и
111-я
стрелковая
дивизии контратаковали
германскую
1-ю танковую
дивизию.
После
короткого
боя 111-я
стрелковая
дивизия
обратилась в
бегство, её
командиры
бежали
первыми,
споров
петлицы и
знаки
различия. Немцы
8 июля вошли в
Псков, и
сумятица
советского
отступления
продолжилась.
Потерявшие
управление и
связь с
вышестоящими
штабами,
разрозненные
части 41-го
стрелкового
корпуса были
обнаружены
верховным
командованием
только
неделю
спустя в
глубоком тылу:
под Стругами
Красными,
Щирском и
Лугой (2).
49
Он
решил идти не
по дороге,
где у
кого-нибудь
из
проезжающих
немцев мог
«сорваться
курок» (на
войне и вилы
стреляют).
Пошёл стороной,
то и дело
минуя таборы
беженцев.
Около
полудня он
был на
окраине
Пскова, глядел
в уходящую
вдаль улицу.
Вдоль
обочины лежали
снесённые,
вероятно,
пулемётными
очередями
столбы,
тянулись
оборванные
электрические
провода. Он
прошёл до
первого перекрёстка,
посмотрел за
угол.
Одноэтажный
дом с выбитыми
окнами
чернел
обгоревшими
стропилами
крыши, через
дорогу
перебегали
люди, группка
с мешками
появилась из
калитки и пропала
за ближайшим
углом. В
конце улицы показались
грузовые
машины
несоветского
вида, стали
приближаться
и свернули в
переулок. Над
дальними
крышами
стлался дым.
Лонгин
пристроился
к въехавшей в
город германской
повозке,
успокоенный
мирным видом
кучера;
держась за
край телеги,
оглядел ладно
сидящую на
нём форму. Их
обгоняли
автоматчики
на велосипедах,
мотоциклисты,
бензовозы,
всё больше
становилось
русского
люда. Несколько
мужиков,
заискивая
перед
германским
офицером,
пытались
получить у
него деньги
за пригнанных
откуда-то
свиней, о
которых немец
что-то
говорил
подозванным
солдатам. Позднее
Лонгин узнал
– отступавшие
советские
части вместе
с горами
разнообразного
имущества
бросили
свиноферму.
Он
высмотрел
шагавшего по
мостовой
солдата с
простоватым
строгим
лицом,
направился к
нему, пустил
в ход знания
немецкого,
который учил
в школе и в
институте:
назвал
солдата
«господином
военнослужащим»
и спросил,
как пройти к
коменданту. Лицо
немца, в то
время как он
внимал
родной речи,
выразило
удивление, а
потом словно
сказало: «Я
доволен
тобой,
оболтус ты
этакий!»
Он
дал
разъяснения,
и вскоре
молодой человек
вошёл в
здание, в
чьём
коридоре
выстроилась
длинная
очередь. «И
быстро же
народ соскучился
по
начальству», –
Лонгин
мысленно усмехнулся,
решив
подождать
появления кого-нибудь
из немцев. По
коридору
проходила женщина
в форме, он
обратился к
ней по-немецки:
я московский
студент,
бежал от
советской
мобилизации
и желаю быть
полезным Германии.
Немка не
осталась
безучастной,
он чувствовал
в ней
благосклонность,
когда она повела
головой,
приглашая
его идти за
нею. Она
миновала
дверь, в
которую
упиралась
очередь,
вошла в
другую,
попросив его
подождать, а
выйдя,
сказала: – Вас
вызовут! – и
подбадривающе
улыбнулась,
уходя. Минут
через десять
из-за двери
донеслась
команда
войти.
Лонгина
принял
сотрудник
военной
комендатуры
Густав
Найзель.
Родом из
Риги, он в первую
мировую
войну воевал
в русской
армии, потом
родина
сменилась, в
Германии он
нашёл себя в
кропотливом
деле
восстановления
старинных
книг. С
началом
второй
мировой войны
его
мобилизовали
как годного к
нестроевой
службе, в
чине
оберлейтенанта
он побывал в Польше,
во Франции.
Сидя
за
конторским
столом,
лысеющий
седой офицер
с кустистыми
бровями
смотрел на стоящего
перед ним
крепкого
парня,
небритого,
оборванного,
но глядящего
весьма
самоуверенно,
даже нагло.
Тот начал с
сообщения, что
он студент,
но немец по-русски
перебил его:
– Не
трудитесь.
Лонгин
обрадованно
кивнул,
перейдя на
родной язык,
назвал вуз, в
котором
учился, и был опять
прерван:
– Здесь
нет нефти.
– Да,
конечно. Но у
меня есть
несколько
идей.
– Действительно?
– в глазах
немца была
ирония.
Лонгин
начал о
брошенных
повсюду
советских
грузовиках:
так
называемых
«полуторках» (грузоподъёмность
– полторы
тонны), это
были взятые у
американцев
в
производство
«форды»
образца 1930
года. Они
подходили
для грунтовых
дорог.
Застрянь
полуторка в
осенней грязи,
двум-трём
мужчинам по
силам
вытолкнуть
её.
Найзель
глядел на
парня с
насмешливым
раздражением:
«Ты уверен,
что
сообразил то,
до чего
другие бы не
додумались?»
Как часто
приходится
прогонять
болванов с их
открытиями
или проныр,
пытающихся
хорошо устроиться
под
каким-нибудь
благовидным
предлогом.
Оберлейтенант
проговорил
наставительно:
– Неприятель
не оставил
нам
транспорт в
целости и
сохранности!
У всех
автомашин
повреждены
покрышки и
камеры!
– Пятнадцатого
июля тысяча
восемьсот
сорок
четвёртого
года американец
Charles Nelson Goodyear получил
патент на
процесс
вулканизации
резины, –
высказал
Лонгин ровно,
без запинки, как
говорят о
привычном. – С
тех пор дело
намного
продвинулось
в самых
разных
направлениях.
Сегодня мы
можем не
просто
чинить покрышки,
камеры, а
делать их
лучше новых. –
Он предположил:
– В городе,
наверно,
брошена
авторемонтная
мастерская с
необходимым
оборудованием.
И, кроме того,
разбитые
красные (он
выбрал это
определение)
побросали
армейские мастерские.
Оберлейтенант
Найзель
почувствовал,
что запахло
полезным, и
пригласил
парня сесть
на стул.
Парень не
понравился,
но это было
отметено,
коли дело
коснулось
пользы для
Германии.
– Моё
первое
требование –
вы должны
создать мастерскую!
– произнёс
немец
вразумляющим
тоном.
Лонгин
ответил, что
хотел бы
тотчас
заняться
поиском
необходимого.
– С
вами будет
наш ефрейтор,
– сказал
Найзель, – я
дам вам
шофёра с
грузовой
машиной.
Помощников
из числа
военнопленных
наберёте сами.
Вчерашнего
студента
едва не
подняло со стула
порывом
благодарности.
Аж жарко
стало. Как
было не
проникнуться
симпатией к
этому не
хватающему
звёзд с неба,
но
практичному
немцу? Старый
человек, а
какой молодцеватый
в
превосходно
сшитом по нему
мундире.
Человек, не
побоявшийся
дать ему власть.
Оберлейтенант
промолвил
лишённым эмоций
голосом
формалиста:
– Имеются
приказы
военного
времени, и,
согласно им,
вы понесёте
ответственность,
если не
представите
необходимые
результаты.
Предусмотрен
расстрел.
50
Дульщиков
обратил
внимание, как
неотрывно
гостья
глядит на
снимок в
книге.
– Догадались,
что это
русский? –
указал он на
фигуру
Лонгина
Антоновича.
Глаз
Алика
определил: на
нём стильный,
от портного,
костюм. Если
учесть, что
лицо парня к
типично
русским не
принадлежало,
он мог быть
штатским
германцем.
– О-о!
Так он
русский? А я
подумала:
какой
нахальный
фашист.
«Села
в лужу!» –
скрывая
злорадство,
Виталий Анатольевич
сказал с
выражением
порядочного
человека,
которому
горько
говорить о дрянном:
– Бывают
такие среди
нашего брата.
Обыкновенный
беспринципный
карьерист. В
то время подобных
называли
захребетниками,
шкурниками. Воспользовался
войной – стал
предателем.
Организовал
для немцев
техобслуживание,
загребал
деньги…
– Как
фамилия? –
обронила
гостья
походя, словно
в манере
бездумного
разговорчика.
Писатель
без запинки
назвал
фамилию Лонгина
Антоновича, и
Алик
инстинктивно
прибегла к
средству,
которое
помешало
увидеть в её
глазах
слишком
много: она
рассмеялась.
– Он
не брат
маршала?
Дульщиков
ещё раз
убедился,
насколько
однообразны
ассоциации
средних
людей.
– Это
давным-давно
было бы известно,
– произнёс
заботливо, не
позволяя проскользнуть
снисходительной
нотке, и привёл
обкатанный
пример: –
Олимпийский
чемпион Юрий
Власов – что
же,
родственник
того Власова?
Почему вы не
предполагаете?
Потому что
это давно
было бы
известно!
Алик
кивнула,
одаряя
писателя
смешком
восхищения.
«Недалёкая! А
мужик не
устоял –
помрежем
сделал!» –
Виталий
Анатольевич
не додумал
мысль, что на
месте
кинорежиссёра
поступил бы
так же. Он
мысленно
раздевал
пикантную
гостью.
– И
что
присудили
изменнику? –
спросила она.
– Он
не ждал,
когда Псков
возьмут,
вовремя смазал
пятки.
Обретается
где-нибудь в
ФРГ или в
Америке…
– Я
беру книгу до
завтра? – Алик
улыбалась
автору,
который
вручил ей
томик, с
неизмеримым удовольствием
запечатлев
дарственную
надпись.
Встав,
он не без
артистизма
отвесил
утрированно-чинный
поклон:
– Об
остальных
моих трудах –
после обеда.
Затем
с нарочитой
важностью
приоткрыл дверь,
и вошла Ольга
Ивановна.
Хозяин
обратился к
Алику:
– Признайтесь
моей жене,
что вы
никогда не готовили
бигус.
Она
призналась.
–
Приготовлен
на нашей
домашней
наливочке, –
писатель
сладко
прищурился. –
Капустка своего
посола, с
дачи. Грибы
тоже своего
сбора.
В
продолжение
обеда гостья
непритворно
интересовалась
приготовлением
блюда, ей удавались
комплименты
без фальши,
так что муж с
женой
радовались
тоже
натурально. Потом
он сказал,
что отвезёт
Алика в
гостиницу
или куда ей
нужно, она
ответила, что
остановилась
у
родственницы,
которую мама
просила
проведать.
Он
повёз
молодую
женщину с
сумкой его
книг по
Пскову в
«жигулях» цвета
коррида,
страдая, что
ему ещё год
быть в
очереди на
покупку
машины более
престижного
белого цвета.
Он
рассказывал
о примечательном
в городе, а
Алик
мужественно
скрывала, как
ей не
терпится
прочесть о
человеке на
снимке.
Виталий
Анатольевич
окинул взглядом
жилище Нюры:
– Здесь
вы умрёте от
скуки!
Вечером
заеду: посмотрите
наш театр.
Но
ему, видимо,
решили
напомнить,
что перед ним
помощница
режиссёра.
– Я
должна
работать! –
сказано было
не то что сухо,
а словно с
прорвавшейся
злостью.
Дульщиков
осёкся, перешёл
на тон
ласкового
упрёка:
– Быть
в Пскове и не
посетить наш
драмтеатр? Я
вас
познакомлю с
режиссёром, с
завлитом. Скоро
моя вещь
будет в
репертуаре...
Я заеду и потому
не прощаюсь! –
закончил он и
укатил.
А
она вбежала в
домик, в
темноватой
комнатке
присела к
окну – читать,
читать о
муже...
51
Найзель
инспектировал
мастерскую
Лонгина, для
которой тот
нашёл
подходящее
здание с
обширным
двором. Перед
приездом
оберлейтенант
навёл
справки:
поступающие
из мастерской
шины, камеры
служили
исправно. Посмотрев
на
работающих
людей –
военнопленных
и вольнонаёмных,
– он прошёлся
по складу,
где застал
образцовый
порядок.
Гость
был доволен,
и Лонгин
предложил
план. В
разъездах по
округе он
бывал на
брошенных
торфоразработках,
осмотрел
полуразрушенную
советскую фабрику,
что до войны
производила
торфяное жидкое
топливо.
Расторопный
молодой
человек
находил
работавших
здесь
специалистов,
которых пока
пристраивал
в мастерской,
чтобы
получали
паёк. Теперь
он объяснил
Найзелю, что
из местного
торфа можно
вырабатывать
антисептики,
столь
необходимые
на войне, и
получать
фенолы,
которые
служат для
производства
взрывчатки.
Но это не всё.
В московском
институте,
где учился
Лонгин, было
известно: на
севере
Псковской
области
почти построен
сланцеперегонный
завод для
выпуска искусственного
бензина и
другого
горючего.
– Оборудование
завода можно
привезти и…
– Я
понял, –
кивнул
оберлейтенант
и, перед тем как
сделать
запись в
блокноте,
произнёс: – Предупреждаю
вас об
ответственности!
Расставшись
с Найзелем,
Лонгин
разрешил себе
размечтаться
об удаче, но
подобное
тому, что
произошло
спустя
несколько
дней, не
посещало его
воображение.
Спозаранок в
квартиру, где
его поселили,
явился немец,
назвавший
себя зондерфюрером,
и учтиво
попросил в
машину:
– Вы
приглашены в
штаб группы
армий «Север».
На
лужке перед
уцелевшим,
некогда
помещичьим,
домом стояли
столы,
поодаль
дружественно
покуривали,
прогуливаясь
или стоя в непринуждённых
позах, люди
во всём
белоснежном (3).
Лонгин потом
будет
третировать
себя за то,
что
ошеломлённо
посчитал,
будто это всё
бароны и
графы...
Наверняка
кто-то из этих
людей
принадлежал
к знати, но
вообще тут
собрались
работники
штаба: август
одарял
малооблачной
погодой, а
когда и
зноем, и они
носили
летнюю, белую
для
штабистов,
форму.
Отдельной
группой
держались
служащие
военной
комендатуры
Пскова во
главе с комендантом
и
представители
русской
администрации.
Главнокомандующий
группой
армий «Север»
Вильгельм
фон Лееб
пригласил их,
а также сотрудников
Отдела
армейской
пропаганды и
нескольких
известных
военных
журналистов
на завтрак по
случаю
успешного
наступления.
Так было
объявлено.
Лонгин
присоединился
к русским,
городской
голова пожал
ему руку, и
тут из здания
на крыльцо
вышел
статный
военный, на
ком так и лучились
пуговицы и
награды.
Издали
бросалась в
глаза
красивая посадка
его головы,
которая тоже
посверкивала,
то ли будучи
обритой, то
ли не
нуждаясь в
бритье. Он
легко сошёл
на примятую
траву, и
молодой
человек с
места, где
стоял, увидел
– это старик.
Лонгин
ощутил чью-то
руку на плече
– рядом стоял
Найзель.
– Главнокомандующий
будет
говорить с
вами… –
прошептал он,
и у парня
выступил пот
на висках.
Вильгельм
фон Лееб был
потомственным
воином. В 1916
году он так
отличился в
боях против русских
в Галиции,
что
удостоился
редкого почётного
титула
«Риттер»
(«Рыцарь»). Он считал
Версальский
мирный
договор
глубоко
несправедливым
к Германии,
она была обманута,
сверх всякой
меры унижена,
и потому реванш
являлся для
фон Лееба
святой целью.
Но он не
любил
нацистов. Они
не
приветствовали
религиозность,
и
фельдмаршал
в пику им регулярно
посещал
католическую
мессу. Он
запретил
своим
подчинённым
сотрудничать
с СС в
истребительных
акциях и
выдавать
эсэсовцам
евреев.
Протестуя
против
вандализма
СС, фон Лееб подавал
Гитлеру
гневные
рапорты, с
чем тому приходилось
смиряться:
чтимый
профессионалами
военачальник,
автор книг о
военном
искусстве,
был ему
необходим.
Однако Гитлер
распорядился
установить
за ним тайную
слежку.
Командуя
группой
армий «Север»,
наступающей
на Ленинград,
фельдмаршал
изо дня в
день видел
бездорожье,
лес, болота с
редко и косо
торчащими
чахлыми
деревцами,
примитивные
жилища,
жалкие
хозяйственные
постройки –
безотрадно-дикую
жизнь,
которая словно
глушила
европейскую
культуру на
пространствах
без конца и
края. «Если
всё это, – думал
он, глядя из
автомобиля, –
станет враждебно
нам, мы
сгинем
здесь». И
приказал
поощрять
местное
население к
сотрудничеству
(4). Дать
толчок этой
политике
было
подлинной целью
сегодняшнего
приёма.
Фон
Лееб
беседовал с
журналистами,
когда к Лонгину
подошёл
знакомый
зондерфюрер
и подвёл его
к генералу
плотного
сложения, начальнику
Седьмого
отдела или
гражданского
управления (5). Тот
представил
русского
предпринимателя
фельдмаршалу.
Лонгин стоял
подтянувшись,
думая: если
немец ожидал
заискивающей
улыбки, то
пусть
переживёт
разочарование.
Лицо
фон Лееба с
характерными
подрубленными
усами,
казалось, во
всю жизнь не
меняло суровой
мины.
– Вы
готовы
производить
эрзацгорючее?
– задал он
вопрос.
Лонгин,
последнее
время много
практиковавшийся
в немецком,
подтвердил и
добавил и о
других видах продукции.
– Вы
получите всё,
что вам нужно
для производства.
Мы убедились,
что на вас
можно
положиться, –
произнёс фон
Лееб. – Вы
верно
выбрали работодателя,
мы ценим способности.
С
сегодняшнего
дня ваша
зарплата удваивается.
Молодой
человек с
живостью
поблагодарил,
на сей раз не
сумев
сдержать
улыбку.
Гостей
пригласили
располагаться
за столами на
лужке, места
для русских
оказались в непосредственной
близости от
фельдмаршала.
Городской
голова, при
Советах
ведавший народным
образованием,
начал ровным
голосом:
– Позволю
себе сказать
о лжи и о
сознательности.
Наш юный
предприниматель,
– он повернул
голову к
сидящему
рядом
Лонгину, –
имеет заслуги
потому, что
освободился
от лжи.
Другие
сомневаются,
медлят,
боятся
обвинений в
измене
родине,
потому что
нас много лет
запутывали
ложью, – он
подождал,
чтобы его слова
перевели
фельдмаршалу,
и проговорил
с глухой
тоской: –
Надеяться
нам было не
на кого. Года
за три до
войны стали
показывать
кинокартину
о нашествии
Наполеона и чем
потчевали.
Крепостные
крестьяне,
чтобы
французам
ничего не
досталось,
сжигают свои
деревни и
уходят на
восток.
Рабам, видите
ли,
желательнее
остаться
рабами
своего русского
барина, чем
получить
волю от француза.
Желательнее,
чтобы тебя
могли засечь
до полусмерти,
продать,
проиграть в
карты.
Городской
голова
невесело
помолчал,
прежде чем
повысить
голос:
– Оба
моих деда с
отцовской и с
материнской
стороны были
крепостными,
и я не верю,
что они
подтвердили
бы такую ложь.
Но
кинокартина,
вся
сталинская
пропаганда
заставляли
нас верить.
Сегодняшним крестьянам
внушается:
ваш удел –
готовность
умереть за
свою власть,
которая
отняла, отнимает
и будет
отнимать у
тебя всё, что
ей надобно.
Выступающий
запнулся,
сказал с горечью:
– Кем
надо быть,
чтобы
принять это?
Как надо растоптать
свою
сознательность?
– тут его охватило
другое
чувство: – Но
тому, кто её
сохранил,
даровано
внимание
сильных мира
сего…
Он
говорил об
успехах,
ожидающих
людей свободного
сознания, –
взгляды не отрывались
от Лонгина.
Завершилась
речь напоминанием:
– Ныне
русские
встречают
немцев
хлебом, солью,
я сам видел,
как
крестьянки
выносили иконы
к дороге, по
которой
проезжали
немцы. Я не
забуду этого
и мечтаю
увидеть
кинокартину
о нашествии,
где будут
показаны
бедные, но не
горящие избы,
запечатлена правда
истории с
подлинными
крестьянскими
улыбками,
караваи
хлеба на
белом холсте,
воздетые в
крестном
знамении
руки, будет показан
немецкий
солдат,
пьющий
молоко из кринки,
поданной ему
русской
крестьянкой.
Это должно
остаться, это
должно
крепнуть в
отношениях
русских и
немцев!
Адъютант
фон Лееба
уведомил –
пусть каждый пьёт,
что ему
нравится:
коньяки,
водку, вино, пиво,
прохладительные
напитки.
Лонгин впервые
попробовал
французского
и греческого
коньяков,
вместе со
всеми здесь
желая, чтобы
как можно
больше
русских
переходило к
немцам. А тех
и так уже
потрясало
число
сдающихся в
плен. Военнопленные
охотно шли в
германские
подразделения
возчиками,
шоферами,
работали в мастерских,
было немало
тех, кто брал
винтовку (6).
52
На
фабрику
стало
поступать
оборудование
для
перегонки
сланцев.
Лонгин
приставил к делу
страдавшего,
что остался
без работы, инженера
с
дореволюционным
стажем.
Молодой
предприниматель
рассказал,
какое будет создано
предприятие,
и
многоопытный
специалист
рвался
действовать.
Его донимали болезни,
но он был
уверен, что
«вполне ещё
поприносит
сто
процентов
отдачи», если
получит
лекарства.
Лонгин счёл
наиболее
удобным
попросить
помочь
Найзеля,
причём
обратившись
к нему не в
его
служебном
кабинете, а навестив
вечером на
дому.
Оберлейтенант
занимал в
старом
здании
квартиру с
видом на реку
Великую.
Добрый
семьянин
скучал без
своих
домашних, и
гость не
ошибся, что
визит
развлечёт его.
С начала
двадцатых
Найзель жил в
Берлине и, из
года в год
приводя в
порядок
тронутые
ветхостью
ценные книги,
общался с
учёными, с
писателями,
ненасытно
читал, не
представлял
себе жизни
без раздумий
и бесед, без
труда над
воспоминаниями.
Он
пригласил
молодого
человека
расположиться
за столом у
открытого
окна, на
минуту вышел
– и низенький
пожилой
мужичок с
бородой внёс самовар.
– Здешний
дворник, –
поведал
хозяин, когда
человек
удалился. –
Его жена
свежее
яблочное варенье
сварила –
попробуйте.
Гость
не возразил,
меж тем как
хозяин занёс в
записную
книжку
названия
лекарств,
после чего
налил в чашки
чай и
откинулся на
спинку стула,
показывая,
что
прислушивается
к чему-то за
окном.
– Поют?
– спросил
парня.
Тот
не спеша
отведал
варенья и
кивнул. С берега
реки
доносились
голоса.
– Одни
девушки поют,
– произнёс
Найзель
неторопливо,
словно
собираясь
поразмышлять
вслух.
Выдержав
паузу,
добавил: – Вы
можете
сказать – и
парни пели
бы, если бы не
война, если
бы вы не
пришли сюда.
Лонгин
спросил себя:
«Проверяет
ранимость моего
национального
чувства?» У
него появилась
бесхитростная
улыбка, ибо
чувство
пребывало в
покое.
Оберлейтенант
сказал:
– Мы,
немцы,
привыкли, что
в нас видят
разорителей.
Но на сей раз
мы спасли
маленький
мирный и
сверх похвал
мужественный
народ финнов.
Лонгин
услышал то,
что до сего
мига оставалось
неизвестно
ему, заверченному
деятельной
жизнью. Когда
немецкие танковые
клинья
входили всё
глубже в
страну Советов,
а именно 25
июня,
советская
авиация принялась
засыпать
бомбами
Финляндию, которая
не нападала
на СССР. 2 июля
1941 Красная Армия
перешла
советско-финскую
границу.
Это
вторжение
Сталин стал
тайно
готовить сразу
же после
окончания
«зимней»
войны с Финляндией
13 марта 1940, дабы
со второй
попытки добиться
своего:
обратить
независимое
государство
в советскую
республику.
На сей раз был
создан такой
громадный
перевес в силах,
что
отчаянные
финны
неминуемо
должны были
быть
задавлены.
Немцы же
спутали
планы Сталина,
колосс СССР
не оказался с
Финляндией
один на один,
и небольшая
финская
армия разбила
советские
войска,
выбросила их
со своей
земли,
продолжая
наступление (7).
Найзель
признался
Лонгину, как
ему приятно,
что финны
наверняка
благодарны
немцам. Молодой
человек
хотел
заметить, что
Гитлер, нападая
на СССР, вряд
ли заботился
о Финляндии,
но хозяин
опередил:
– Так
определило
Провидение!
Немцам в этой
ситуации
дана роль спасителей
– благодаря
нам Красная
Армия не топчет
Финляндию,
НКВД не
расстреливает
интеллигенцию,
финнов не
выбрасывают
из их домов.
Лонгин
подумал –
сидящий
перед ним
немец сентиментален,
ему
свойственно
чистоплюйство
(не оттого ли,
что его
воспитали в
дворянской
России?), он
вознаграждает
себя за застарелый
груз упрёков,
под которым
большинство
его родичей
вовсе не
собираются
гнуться.
Немцы
кажутся
Лонгину
нацией
богатых смельчаков,
которые
настолько
уверены в
превосходстве
над всеми,
что для них
обычно приподнятое
настроение (8).
Какая
у солдат
неотразимая
молодцеватость
благодаря
засученным
рукавам!
А
офицеры,
конечно, и
родились с
той походкой
гимнастов, с
той
непринуждённой
статью, блеском
выправки,
которые
вселяют
тоску приниженности
в советского
человека.
И
если ты в
силах, ты
учишься
восхищаться
всем
немецким без
зависти,
начиная с
горделивого
властного
немецкого
языка. Тебе
нравятся
мужественные
голоса
немцев,
нравятся их
форма,
оружие, их
тминная
водка и консервированная,
в банках,
колбаса, их
техника –
всюду
проезжающие
мотоциклы с
пулемётами
на люльках,
амфибии и
приземистые
вездеходы
Порше: когда
их видишь на
болотистой местности,
они кажутся
стремительно
плывущими по
траве
лодками. А
высокие
стройные германские
кони – смешно
сравнивать с
ними беспородных
советскими
лошадёнок.
Уютно
побулькивал
самовар,
хозяин
поднёс к
губам чашку
дымящегося
чая – Густав
Александрович
Найзель,
который, не
будь первой мировой
войны и
переворота
всего бытия,
счастливо
жил бы в
России с её
благополучно
сохранившимися
усадьбами,
монастырями,
часовнями.
– Вы
явный
оптимист, –
обратился он
к молодому
человеку, – и
мне хочется
услышать от
вас – каким вы
видите
будущее
русского
народа?
«Если
ты любишь
свой народ и
желаешь ему
процветания,
то почему я
должен
верить, что
мой достоин
того же?» –
задал себе
вопрос
Лонгин, думая
об ответе,
который
понравился
бы собеседнику.
– Лучше
бы мне вас
послушать. У
вас опыт, а у
меня только
пожелания, –
промолвил
гость.
Густав
Александрович
оказался
расположен
поделиться
накопившимися
мыслями. Я
мечтаю,
сказал он,
чтобы
русские крестьяне
и рабочие
стали
благодарны
немцам за
спасение, как
финны. В
прошлую
войну германские
войска были в
Крыму, в
Ростове-на-Дону,
в Батуми,
всюду
свергая
диктатуру
коммунистов.
Если мы и
теперь будем
там же, народ,
которому
пришлось так
пострадать
от коммунистов,
изгонит их
изо всех
уголков страны,
и Россия
может стать
союзником
Германии, её
надёжным
другом.
Найзель
долил гостю
чаю и,
понизив
голос, сказал:
– Но
в Германии
сегодня
культивируют
высокомерие
к другим
народам,
нацисты
считают
заразой
симпатии,
которые
испытываем к
России мы,
немцы, родившиеся
в ней, – он
нахмурил
кустистые
брови. – А что
за
симпатиями?
Дань нашему
общему германо-русскому
прошлому,
гордость за
сделанное
немцами в
России.
Представляю,
продолжил он,
как мало вам
известно о
немцах в
России-монархии.
Они
составляли
костяк государства,
были
дипломатами,
генералами, градоначальниками,
судьями,
чинами полиции,
казачьими
атаманами –
службисты,
преданные
престолу. Его
с 1762 года
занимали
цари-самодержцы
германской
династии фон
Гольштейн-Готторпов
и немудрено,
что они
находили
опору в
земляках и
вообще в
европейцах.
– Пётр
Третий
происходил
из
Голштинского
Дома, –
вставил
Лонгин о
факте, с
которым был ознакомлен,
правда, без
должных
выводов, на школьном
уроке
истории, и
добавил, что
о преобладании
немцев среди
царских
генералов ему
рассказывал
старший брат.
И ещё молодой
человек
слышал: из
деревни, где
он родился,
возили
молоть зерно
на паровую
мельницу богача-немца.
А что до
династии, то
разве русские
цари были не
Романовы?
Густав
Александрович
взялся за
объяснение
вопросов, к
которым не
мог быть
равнодушен.
У
Петра
Великого
остался
единственный
наследник
мужского
пола внук
Пётр. Он умер
в 1730 году и с ним
оборвалась
мужская
линия Романовых.
Были у Петра
Великого и
две дочери:
Анна и Елизавета.
Анна вышла
замуж за
герцога
Карла Фридриха
фон
Гольштейн-Готторпа,
в старом добром
германском
городе Киле
родила Карла
Петера
Ульриха и
вскоре
умерла от
родильной
горячки.
Вдовец не
оказался
долгожителем:
покинул
бренный мир,
когда Карлу
Петеру Ульриху
исполнилось
одиннадцать
лет. И вот он, государь
Гольштейна, в
1762 году был
объявлен русским
царём Петром
Фёдоровичем
Романовым.
Жена Карла
Петера
Ульриха,
немецкая принцесса,
стала
Екатериной
Второй.
– В
историю она
вошла как
Екатерина
Великая.
Время её
правления
помнят как
«золотой век», –
произнёс
Густав
Александрович
растроганно.
– Русские
признали
полную ничем
не ограниченную
власть над
собой новой
династии,
называя её
династией
Романовых.
Власть,
по выражению
Найзеля,
должна была
приносить и
приносила
свои плоды.
Уже Пётр
Фёдорович,
или Пётр
Третий,
изменил
решающим
образом
русское
государство.
В нём дворяне
обязаны были служить
– и лишь при
этом условии
они владели
землёй и
крепостными
крестьянами.
Пётр Третий
освободил
дворян от
службы,
сохранив за
ними землю и
крепостных.
Отныне
дворяне
могли
праздно, за
счёт
крестьян,
жить где им
по душе: в
своих
поместьях, в
столице или за
границей.
– Представляете,
как это
сказалось на
Германии, в
то время
раздробленной
на маленькие
государства?
– Найзель не
без
самодовольства
увидел, что
этим вопросом
поставил
Лонгина в
тупик.
Молодой
человек
отправил в
рот ложку
варенья,
отхлебнул
чая, понимая,
что хозяину
не терпится
самому дать
ответ.
– Рабочие
места! –
сказал тот.
Лонгин
догадался, в
то время как
Найзель говорил:
в маленьких
государствах
из-за нехватки
средств не
могло число
должностей
расти так
быстро, как
появлялись
на свет дети чиновников.
Детей
воспитывали
в экономии и
строгости,
они с
усердием
учились,
верили в свои
силы, жаждали
приложить их
– а сделать
это на родине
было негде. И
самые
предприимчивые
отправлялись
в восточную
страну, столь
обширную, что
в ней хватало
должностей
для
иноземцев.
Они
находили
службу и до
Петра
Великого, который
вовсю открыл европейцам
дорогу в свою
империю. Но
уж после того
как Пётр
Третий
освободил от
службы
русских
дворян,
вакансий
стало более,
чем летом
птичьих
гнёзд на
берегах
северных морей.
Брошенные
рабочие
места везде и
всюду ждали
честолюбивых
людей, пусть
на первых порах
кое-как
говорящих
по-русски. С
Запада в
Российскую
империю
ехали и шли
будущие губернаторы,
прокуроры,
смотрители
больниц и
тюрем,
начальники
прочих
рангов,
военные
высших чинов
и не очень,
инженеры,
плыли мореходы.
Густав
Александрович
вспоминал
сказанное о
немцах
Пушкиным,
Гоголем,
Тургеневым,
Толстым,
другими
русскими
писателями. Вдоволь
напившийся
чая с
вареньем
гость восхищался
его памятью,
вобравшей
столько подтверждений
той мысли,
что Россия,
как писал
германский
учёный
Арнольд Руге,
представляла
собой
неустроенный
материал,
обработкой
которого
немцы
создали её
великую силу,
красоту и
славу.
53
Чаепития
у Найзеля,
когда Лонгин
узнавал о германском
влиянии на
Россию,
случались снова
и снова.
Молодой
предприниматель
немало
изумился
факту: немцев
в империи
стало так
много, что
без них не обходилось
ни одно
идейное
течение, даже
то, согласно
которому
роль их была
вредоносна. Член
Арзамасского
кружка друг
Пушкина немец
Филипп
Вигель
написал
трактат о
России,
захваченной
германским
племенем. А
сколько им
досталось от
Герцена, у
которого
мать была
немка Луиза
Гаак.
В
один из
приходов
Лонгина
хозяин
проговорил:
– Вы
вовремя, мне
вчера
прислали
книгу из Смоленска…
Он
расчихался, у
него был
сильный
грипп. Лонгин
потому и
пришёл, что
знал о его
болезни, о ней
ему сказала
сотрудница
военной
комендатуры
Беттина,
которая
памятным
июльским
утром
провела его
без очереди к
оберлейтенанту.
Теперь
истекал
ноябрь,
второй день
ожесточённо
дул ледяной
ветер.
Вечером,
когда Лонгин
шёл к
больному,
ненастье
разгулялось
злей некуда.
В комнате
было
натоплено,
самовар
недавно
закипел. У
хозяина
имелась запасная
пара
домашних
туфель, и он
заставил гостя
обуть их –
«чтобы
испытать,
какой приятной
может быть
непогода,
когда она
снаружи». Свисающая
с потолка
лампочка в
абажуре то и
дело
помигивала,
принимаясь
слегка жужжать,
ставни
сотрясались
под порывами
бури.
Измученный
насморком
Густав
Александрович
сидел на
диване,
тяжело
откинувшись
на его
спинку, глаза
слезились.
Лонгин, стоя
перед ним,
внимательно
вгляделся в
него и сказал,
что
требуются
два
свежесваренных
вкрутую яйца.
– Мы
в деревне все
так насморк
лечили, –
пояснил он.
– Народное
средство, –
кивнул немец.
– Русские близки
к природе, вы
знаете
пользу
чего-нибудь
удивительно
простого. Но
русский человек,
как я слышал,
не должен
делиться
секретами с
чужими, иначе
средство не
поможет ему
самому. Вы
даже не подумали
об этом.
Лонгин
изобразил
шутливую
досаду от
промашки,
усмехаясь,
что предстал
наивным добряком
перед тем,
кто
действительно
наивен. Позвав
жену
дворника, он
с позволения
Найзеля дал
ей поручение,
затем больной
вернулся к
разговору о
присланной ему
книге. Гость
не позволил
ему встать с
дивана и сам
взял её со
стола. Автор
штабс-капитан
русской
армии Михаил
Константинович
Лемке назвал
свой труд «250
дней в
царской ставке
(25 сент. 1915 – 2 июля 1916)».
Книгу
выпустило
питерское
Государственное
издательство
в 1920 году.
– Вот
вам
обрусевший
немец,
который
считал своих
соплеменников
отпетыми
врагами русского
человека, –
проговорил
Найзель и
попросил
гостя
прочитать
места,
отмеченные
закладками.
Тут
было о
народной
радости по
поводу начала
войны с
Германией в
августе 1914. К
Зимнему дворцу
шли толпы,
забывшие, как
9 января 1905 года здесь
встретили
огнём мирную
демонстрацию.
Лемке
написал: до
чего же легко
править таким
народом!
«Каким надо
быть тупым и
глупым, чтобы
не понять
народной
души, и каким
черствым,
чтобы
ограничиться
поклонами с
балкона… Да,
Романовы-Гольштейн-Готторпы
не одарены
умом и
сердцем» (9).
– Но
они сделали
то, что
радует
автора, –
заметил
Найзель, – они
ввергли
страну в
пучину войны
с Германией,
которая не
собиралась
нападать на
русских.
Посмотрите,
что пишет
этот
русофильчик
германских
кровей! Народ
столпился на
Дворцовой
площади в
восторге, ибо
преисполнен
«веры в
лучшее
близкое
будущее», он,
видите ли,
надеется «на
немедленные
реформы», и одно
лишь его
беспокоит –
как бы им не
помешала
«свора
придворных
немцев».
Густав
Александрович
возмущён:
– Но
никаких
реформ никто
не обещал!
Каким же образом
немцы могли
им помешать?
Объявлено
было о начале
войны. И
Лемке ликует
оттого, что,
как он пишет,
народ «рад
свести счеты
с немцем». Вы
только почитайте!
Оказывается,
народ давно
ненавидит
немцев, он
якобы знал их
всегда с
самой неприглядной
стороны как
управляющих
имениями или
помещичьих
приказчиков,
мастеров и
администраторов
на фабриках.
Обратите
внимание на
фразу, что
ненависть
эта таится
«со времен
крепостного
права, когда
немцы-управляющие
угнетали
крестьян». Не
помещики
угнетали,
которые
торговали
крестьянами
как скотом,
проигрывали
их в карты, а управляющие.
Лонгин
с раскрытой
книгой
присел к
столу и читал
высказывания
автора,
которые
комментировал
Найзель:
– Нет
ни слова о
либеральных
мерах. Лемке
сводит все
вопросы к
одному
решению:
войне с Германией.
Вот в ком
поистине
причина всех
бед, корень
зла! Вот кто
не даёт массе
русских
людей есть досыта,
кто застит
небо России!
Читайте, там
очень
интересно:
люди слушают,
кого назначают
командовать
армиями и
узнают, что
Шестой
армией будет
командовать
Фан дер Флит.
Германское
имя – но
восторг
толпы
прежний. Как
это увязать?
Народ,
ненавидящий
немцев, рад,
что свести
счёты с ними
поручается
немцу?
Заврался
штабс-капитан
Лемке.
Лонгин
ответил, что,
может, и так, а
может – просто
народ не
способен ни к
какой мысли и
рад при
начале
пожара
поплясать
оттого, что
стало
светлее.
Густав
Александрович
вступился за
русских:
военные
неудачи
скоро
отрезвили их
от бездумного
ликования,
хотя, сделал
он оговорку,
до
пробуждения
разума было
далеко. Началась
охота за
немецкими
фамилиями.
Царских
генералов,
которые их
носили, подозревали
в шпионаже в
пользу
Германии.
Найзеля
мучил жар,
болезненное
возбуждение
подстёгивало
его, он
должен был
высказаться
на
выстраданную
тему.
– Тот,
кто не был
немцем в
царской
России, не может
не удивиться,
что в ней нам
было лучше, чем
русским. Она,
управляемая
нашими
царями, дала
нам благополучие,
а именно это
значит, что
мы не могли
хотеть ей
вреда, ибо
кто же хочет
вреда самому
себе?
Генерал-немец
имел в ней то
материальное
положение и
те
перспективы
для своих
детей, каких
не могла
предоставить
Германия. И
потому можно
только
вообразить
некоего
сумасшедшего
генерала,
который намеренно
привёл бы
свою армию к
поражению от
германцев.
Его помощь не
была бы ими
признана,
лавры
достались бы
его
противнику германскому
генералу,
который
отнюдь не захотел
бы быть
пустышкой,
проехавшей
на чужой подлости.
Было бы
сказано, что
он разгадал
замыслы
неприятеля,
который
сделал эту и
ту ошибку. И
где и кто
провозгласил
бы: «Нет, тут
было тайное
геройство!
Проигравший
именно повёл
дело так,
чтобы его
армия была
разбита, ибо
в нём
германская
кровь и он
желал победы
Германии!»
Лонгин
рассмеялся
от души, а
больной
вновь прибегнул
к носовому
платку, при
этом досадуя,
что Лемке ещё
недостаточно
опровергнут.
Требовались
фигуры
симпатичных
немцев, и
Густав
Александрович
обратился к
вечно
прелестной
повести.
– Тип
генерала-немца
в
«Капитанской
дочке» не превзойдён,
хвала
Пушкину! –
проговорил
он и передал,
что
сохранила
память:
мужчина высокого
роста, но уже
сгорбленный
старостью. Длинные
волосы
совсем белы.
Гринёв подал ему
письмо и
услышал:
«Поже мой!
Тавно ли, кажется,
Андрей
Петрович был
еше твоих
лет».
В
самом деле,
он ли не
вызывает
добрых чувств
– не
забывающий
старых
друзей
Андрей Карлович,
которого
никогда и ни
при каких
обстоятельствах
не
заподозришь
в неверности
престолу? В
молодости
славный воин
был не чужд,
как и его
товарищ Гринёв-старший,
проказ с
некой
Каролинкой,
ему приятно
это
вспомнить, и
разве же не
видно, что
такой
человек не
сделает
подлость, не
запустит
руку в казну,
не займётся
подсиживаньем?
В нём не
появилось
чванства,
заносчивости,
меж тем как
Пушкин
показывает
весьма
важное обстоятельство.
Старший Гринёв
давно
праздно
живёт в своём
именье, а
немец
дослужился
до
генеральского
чина, остаётся
в армии, и
русский
дворянин
просит его распорядиться
о судьбе
сына.
Лонгин
в мысли об
извечной
русской лени
внимал
Найзелю,
который
заговорил о
своих родственниках,
сделавших
при царях
блестящую
карьеру. Жена
дворника
принесла
кастрюльку
со
сваренными
яйцами.
Лонгин
завернул их в
два
вафельных
полотенца и
помог больному
приложить их
к крыльям
носа:
– Вот
так
придерживайте
и
прогревайте
нос!
Не
прошло и пяти
минут, как
Густав
Александрович
с
благодарностью
сказал: он
чувствует
себя лучше.
Главное – он
мог
продолжать разговор,
а ему не
терпелось
передать
гостю, сколь
много
хорошего
принесли
немцы в
Россию.
– Я
рассказал,
как к вам
ехали
честолюбивые
дворяне, дети
чиновников,
но на
протяжении веков
мы отдавали
вашей стране
и тружеников
из народа…
Налив
себе чаю,
Лонгин
слушал
рассказ о старой
раздробленной
Германии, где
даже дюжим
парням было
нелегко
найти место
батрака.
Семьям,
которые не
голодали, имея
кусок земли,
тоже
радоваться
не приходилось.
Участок не
мог
прокормить
лишние рты, а
они
появлялись с
рождением
третьего, четвёртого
ребёнка.
Поместье
переходило к
старшему
сыну, а когда
подрастал
следующий, мать
пекла
пирожки с
рубленой
свининой, с
луком и
сыром, с
морковью, с
тыквой и
другой начинкой,
укладывала
их в его
заплечный
мешок, отец
вручал
молодцу
палку, пару
новых запасных
сапог с
каблуками,
подбитыми
железом, – и
молодой
немец
прощался с
родным домом.
Идти
в армию? Но
она
укомплектована,
казна маленького
государства
не позволяет
её увеличивать,
и приходится
отправляться
на службу к
чужому
государю.
Хорошо бы
уплыть в Америку,
но есть ли
чем оплатить
место на
корабле?
И
вдруг
оказывается –
об этом
объявляли на
городской
площади, – что
русская
императрица,
принцесса с
Рейна,
приглашает
немцев переселяться
в Россию.
Птенец,
ставший
могучей
орлицей, брал
их по
волшебству
под своё крыло.
Небо послало
им это чудесное
покровительство.
Люди слушали
громко
читаемый
манифест, и
кто
соглашался
ехать, тут же
получал
деньги на
еду.
Российская казна
не только
содержала
переселенцев,
но и погашала
их долги.
Собранные
по городам
группы
доставлялись
в Любек,
откуда их на
кораблях
отправляли в
Санкт-Петербург.
Кому-то
предлагали
поселиться
на осушенных
землях
поблизости
от него,
кого-то
направляли в
Малороссию.
Ремесленники
ехали в
Москву, в
Тамбов. Но
большинство
переселенцев
в 60-70-е годы XVIII века
держали путь
в Среднее Поволжье,
где их
ожидали
построенные
русскими
крестьянами
дома,
представления
о которых
даёт Гоголь,
описав
помещичий
дом Собакевича:
«посреди
виднелся
деревянный
дом с
мезонином,
красной
крышей и
темносерыми или,
лучше, дикими
стенами, – дом
вроде тех, как
у нас строят
для военных
поселений и
немецких
колонистов».
(Н.В.Гоголь.
Мёртвые души.
Глава пятая).
Для
колонистов
закупались
орудия труда,
лавки, столы,
домашняя
утварь
вплоть до
ложек и
прочее
необходимое.
Семья
получала бесплатно
тридцать
десятин
земли, двух
лошадей и
корову (10).
Между прочим,
когда в
России
отменили
крепостное
право, на
крестьянскую
семью пришлось
в среднем по
четыре
десятины, и
за них мужик
вносил
выкупные
платежи.
Семьи же колонистов
на тридцать
лет
полностью
освобождались
от налогов и
каких бы то
ни было
выплат и
повинностей,
им
выдавались
беспроцентные
ссуды. И, помимо
этих льгот и
привилегий,
немцы
пользовались
правом
местного
самоуправления.
Они
скоро
становились
зажиточными –
благо, покровительство
властей
оставалось
неизменным при
царях,
всходивших
на престол
после Екатерины
Великой. У
колонистов
всегда имелись
запасы, и ни
они сами, ни
их животные
не ведали
голода,
который так
часто
заставлял русское
крестьянство
питаться
древесной корой.
В необъятных
краях, где
извечно царили
отсталость и
нищета,
немецкие
колонии были
островами
процветания,
и их жители
не смешивались
с чужеродным
населением.
Поток переселенцев
ширился, им
выделяли
благодатные
места в
Северной
Таврии, в
Крыму, на Кавказе,
говорил
Найзель, и
Лонгин
удивлялся непосредственности,
с которой тот
произносил «наши
цари», «наша
Россия».
54
Алик
была в пике
невыразимо
волнующего
торжества:
«Он больше не
страшен!» Она
упивалась
повторением
этой фразы и
не могла с
нею освоиться,
танцуя в
невзрачной
комнате тёти
Нюры. Та была
на работе,
никто и ничто
не мешало
счастливо
смеяться,
раскидывать
руки, кружиться.
Вон на диване
лежит
раскрытая
книга, в ней
сказано:
«Захватчиков
встречали
ненависть и
сопротивление
народа.
Только
террором и
могли они
заставить
людей
работать на себя
и на
продавшегося
им иуду…» –
(далее следовала
фамилия
Лонгина, а на
другой
странице представал
он сам, за
много лет не
изменившийся
настолько,
чтобы его
нельзя было
узнать с
первого
взгляда).
В
книге была
неправда. На
самом деле, к
Лонгину
никого не приводили
под конвоем,
он понимал,
что качество
труда
достигается
его оплатой.
Но Алик, разумеется,
не думала
сейчас о
достоверности
написанного.
Одно имело
значение –
написано в
советской
книге, и
стоит
показать её советским
людям…
Вспоминая,
как «страшный
тип» тешился
властью над
нею, давя тем,
что может
произойти с
Виктором, она
мстительно улыбалась…
Какая услада
– потешиться
теперь самой,
царапая
ногтями его
нервы.
Разрубить
путы и
приступить…
Где, как это
будет? Она войдёт
в квартиру,
он
устремится к
ней взять у
неё вещи,
окружить
хлопотами – и
услышит:
«Фашистский
фабрикант!»
Позеленеет.
Отшатнётся. А
вдруг
бросится
душить?
Ерунда, он же
наверняка
поймёт: то,
что знает
она, уже известно
и Виктору.
Скорее,
старик
сломается.
Обмякнет,
забормочет,
что во всём
виновата его
любовь к ней,
схватится за
сердце,
попросит
подать ему
лекарство…
Интереснее,
если
вернувшись,
она поначалу ничего
не скажет.
Пусть он
наухаживается
за нею
вдоволь,
оботрёт её,
вышедшую из
ванны,
полотенцем и,
когда
подступит к
кровати голый,
захлёбываясь
предвкушением,
с гордостью
нацеливая
торчащий, она
произнесёт –
у него
мгновенно
упадёт. Она
наотмашь
ударит его
хохотом, она
налюбуется,
как он жалко
ёжится перед
нею
хохочущей. И
с каким лицом
выслушивает
её
приказание
позвонить
Виктору: «Скажи,
пусть
приедет.
Теперь у нас
с ним, наконец,
будет
брачная
ночь».
Её
захватывали
иные
варианты
освобождения
и мести, она
забывалась
то лёжа на
диване, то –
сев за стол,
то –
остановившись
посреди комнаты.
55
Дульщиков
остался
верен
обещанию и явился
везти её в
театр. Вновь
отказываться
не годилось,
как он мог
это понять?
В
театре драмы
имени
Пушкина
давали пьесу об
эпохе
великих
строек.
Молодые
мечтатели
рассуждали о
прекрасном
городе,
который останется
после них на
месте глухой
тайги, комсорг,
поймав вора и
под честное
слово скрыв
преступление,
радовался,
что вор
исправился,
девушка,
влюблённая в
комсорга,
признавалась
ему, что
сидела в
тюрьме…
Алик
невнимательно
воспринимала
всё это, видя
иные сцены:
то
бессильную
ярость Лонгина,
то мольбу, с какой
он
простирает к
ней руки.
Дульщиков
представил
её режиссёру
театра и
завлиту,
завёл с ними
разговор о
своей пьесе,
которую
собирались
показать в
новом сезоне.
Писатель
угостил всех
советским шампанским,
сам,
поскольку
предстояло
быть за
рулём, пил лимонад.
Доставив её к
дому тёти
Нюры, галантно
проводил до
двери.
Хозяйка
уже спала.
Алик,
постаравшись
не разбудить
её, легла, но
не могла
уснуть, волнение
не покидало.
Когда явь,
наконец,
замутилась,
она увидела
комсомольцев
из спектакля,
комсорга,
который
ругал её,
топал на неё
ногами из-за
того, что она
будто бы
сидела в
тюрьме.
Обрывками мелькало
что-то
другое,
увиделось
нечто похожее
на фильм о
временах
крепостного
права, она
была
крепостная
крестьянка,
на её голове
соорудили
необыкновенную
причёску и,
чтобы вести к
Лонгину,
раздели
донага, вёл писатель
Дульщиков,
вдруг
проговоривший:
«Мы просто
поедим
бигус». Она
смешливо
спросила: «А
как
правильно –
поедим
«бигус» или
«бигуса»?»
Проснувшись
спозаранок
оттого, что
встала
уходившая на
работу тётя
Нюра, Алик
подумала: а
ей-то куда
спешить. И
вскоре снова
была в
постели. На
этот раз
заснула безмятежно
крепким сном
и, когда
насытившись
им, села на
диване,
потянулась и
сладко зевнула,
был
двенадцатый
час.
Хозяйка
на кухне
оставила ей
хлеб с
маслом. Завтракая,
Алик решала,
стоит ли
возвращаться
в дом отдыха.
Всё равно
теперь она не
вытерпит до конца
срока. Не
лучше ли
прямо сейчас
отправиться
в аэропорт?
Она убрала
постель с
дивана, в
ситцевом
халатике
вытянулась
на нём ничком,
раскрыла
книгу-находку,
охваченная
ленью,
чувствуя, как
отдыхают
нервы.
56
На
улице у дома
оборвался
шум мотора,
раздался
звук
открываемой
дверцы, через
пару минут в
дом
постучали.
«Дульщикова
принесло. Куда
теперь
повезёт?» –
думала она,
без спешки идя
открывать.
На
пороге стоял
Лонгин. «Ой!» –
невольно
воскликнула
она про себя.
Он обвёл её
взглядом с
ног до
головы.
– Погоди,
я отпущу
такси, –
сказал и
удалился.
Она,
не закрыв
дверь, ушла в
комнату,
встала там,
нервно
оттягивая
книзу полы
халатика. Муж,
войдя, тихо
осведомился:
– В
доме кто-то
есть? Можно
свободно
говорить?
– Никого
нет! – сказала
она громче,
чем хотела, и
устремила
взгляд на
раскрытый
томик, лежавший
на диване
обложкой
вверх.
Лонгин
Антонович
одной рукой
взял книгу, другой
– извлёк из
нагрудного
кармана
пиджака очки.
Он читал
стоя,
внимательный
и мрачный.
– Перелистни,
там
портретик, –
ехидно
подсказала
Алик.
Он
перелистнул
и с минуту не
сводил со
снимка глаз.
Потом
осмотрел
книгу с таким
видом, будто
вытащил её из
мусорной
кучи, прочитал
вслух:
– Тираж
двадцать
тысяч.
Она
с издёвкой в
глазах
встретила
его тяжёлый
взгляд.
Лонгин
Антонович
сухо произнёс:
– Тебе
сногсшибательно
подфартило.
– Да! –
Алик стояла
перед ним,
угрюмым,
кажущимся в
тесноте
комнаты выше
и шире.
Сейчас
он смахнёт с
неё халатик,
она окажется
совсем голой.
Чуткость
тела
нестерпимо
обострилась,
оно словно
уже
чувствует,
как он ебёт
её на диване.
– Я
не буду
позёрствовать.
Мы
цивилизованно
договоримся,
– сказал муж.
Она
прошла мимо
него в кухню,
села на
табуретку:
– Как
ты меня
нашёл?
Он
сел рядом.
– Я с
самого
начала
полагал –
Виктор
постарается,
чтобы у вас
завелась
своя почта.
Но я не хотел
опускаться
до мелочной
слежки.
Второе, в чём
не было
сомнений: он
будет искать
что-нибудь
против меня.
Попытки
делал ещё до
нашего с
тобой
знакомства и
в день нашей
встречи, если
помнишь, –
тоже. Ты
знаешь, что его
интересовало.
Алик
насмешливо
бросила,
стараясь
обидеть его
презрением:
– Ты
ему
проболтался!
Он
проглотил,
говоря:
– Когда
ты сказала,
что тебе надо
в Эстонию, ваш
план стал мне
ясен. Я был
уверен, что
он
провалится, и
это отвратит
тебя от
повторения
попыток.
Позвонил в
дом отдыха,
мне говорят –
ты
отправилась
на Сааремаа.
Звоню попозже,
заявляю, что
меня
обманули,
разыгрываю гнев,
и мне
отвечают –
видели, как
ты рано утром
уехала
куда-то на
такси. Итак
молоденькая
дамочка с
щекотливой
миссией в Пскове.
Алик
опустила
глаза, но
только на
миг. Да, их с
Виктором
план был
наивен до
глупости, но
они выиграли!
– Я
думал, где ты
будешь
искать
компромат на
меня, – сказал
тоном
размышления
Лонгин Антонович,
– не в КГБ же
обратишься.
Виктор мог
послать тебя
по
библиотекам.
Его Людмила –
библиотекарь,
и он знает –
там много
местной
документальной
литературы. У
меня доступ к
справочной
службе,
которая даст
номера
телефонов
хоть на
Шпицбергене.
Я стал
обзванивать
библиотеки, и
хватило двух
звонков.
Приметы
совпали:
приезжая
девушка,
блондинка,
ищет местный
материал о
войне.
– Ты
сказал, что
ты муж?
– Мне
претит
комедийный
сюжет. Я
объяснил, что
ищу тебя по
тому же делу,
по какому ты
обратилась в
библиотеку.
За
любезность, с
какой я
говорил, меня
вознаградили
любезностью,
сказали – ты
ищешь
материал у
писателя,
который
пишет о
партизанах,
дали его номер
телефона.
Сегодня я
прилетел, из
аэропорта
позвонил ему…
– И
кем
представился?
Он
пронырливый
тип, – беспокоясь
за Виктора,
Алик боялась,
как бы наружу
не вышло всё
дело.
– Я
сообщил, что
в войну
служил в
разведке, и сказал,
как звали
псковского
городского
голову и
начальника
полиции.
После этого
писатель без
лишних слов
объяснил мне,
как тебя
найти, –
Лонгин
Антонович
устало
прикрыл
глаза, веки
отекли после
ночи, проведённой
без сна. – Я
взял номер в
гостинице, позавтракал
и – к моей
благоверной,
– заключил он
с усмешкой
опустившегося
интеллигента,
который не
уважает
собственную
скорбь.
Алик,
невольно
прислушиваясь
к шумам с улицы,
рассказала,
за кого себя
выдала и как
Дульщиков
воспылал
охотой
написать
сценарий
будущего
фильма.
– Он
не отстанет.
В любой миг
может сюда
заявиться и
узнать тебя
по снимку.
– Так
пойдём.
Она
вскочила и
бросилась
собирать
вещи.
57
Новый
1942 год встречали
у городского
головы, звали
его Василий
Иванович С. В
прихожей у
него пахло принесёнными
с мороза
мехами.
Пожимая Лонгину
руку,
благодушный
хозяин дышал
перегарцем:
– Простите
Бога ради, я
уж не утерпел
– печалюсь…
Он
имел в виду
печаль о
семье, которая
пребывает на
советской
территории.
Жена, тёща,
дети Василия
Ивановича
успели
уехать из
Пскова до
прихода
немцев, сам
он в
последний
миг остался.
Сбросивший
шубу гость в
щегольском
костюме
посверкивал
накрахмаленным
стоячим воротом
– удалец,
полный бьющего
через край
здоровья,
разогревшийся
от быстрой
ходьбы по
морозу. Ему
казалось, от
хозяина веет
банькой, тот
представлялся
сейчас
этаким
ценителем
удовольствий
купцом-хлебосолом
– может быть,
потому, что о купцах
Лонгин знал
понаслышке.
Вслед
за молодым
человеком
пришёл
Найзель,
которого вместе
с Лонгином
хозяин повёл
в комнату со
стоящим в
углу столом:
– Читали
мы о барской
жизни, как
перед застольем
подходили к
закуске… – он
налил из
графинчика
гостям и себе
по рюмке, –
дай-то, Бог,
чтобы то
время вернулось
не только на
сегодня!
Трое,
выпив,
закусили
копчёным
сигом.
– У
меня, знаете,
всё Чаадаев
из ума
нейдёт. Ну, кажется,
дана ему
беззаботная
жизнь, а он – размышлять
с эдакой
чёрной
меланхолией
об отечестве,
– озабоченно
заговорил
Василий Иванович,
знавший о
слабости
Найзеля к
русской истории.
– Чаадаев,
между прочим,
писал и о том,
как царское
правительство
создавало
учреждения
культуры, –
подхватил
Густав
Александрович,
– благодаря
верховной
власти в
России неуклонно
развивались
науки,
искусство, образование,
театр,
литература…
Чаадаев отдавал
должное
власти. А
кому она
принадлежала?
Немцам! Когда
умер Николай
Первый, берлинские
газеты
писали: «Умер
наш
император» (11). А
именем
Александра
Первого в
Берлине названа
площадь.
– Прискорбно,
что потом два
двоюродных
брата начали
столь
кровавую
войну, –
вставил
городской
голова,
подразумевая
Вильгельма
Второго и
Николая
Второго.
– Я
был русским
офицером, я
не нарушил
присягу и
могу
позволить
себе сказать:
Николай Второй
совершил три
предательства,
– промолвил
Найзель. – Он
мог не
начинать
войну с Германией,
отчего
Россия не
только
ничего бы не
проиграла, а,
наоборот,
невероятно
много бы
выиграла.
Второе: он
предал
германских колонистов,
начав их
выселение из
западных областей
и решив
выселить и из
Поволжья: то
есть сделать
то, что
теперь
сделал Сталин.
Третье:
Николай
отрёкся от
престола, думая,
что покупает
этим
безоблачную
частную жизнь
ни за что не
отвечающего
владельца земель
и капиталов.
Густав
Александрович
обвинил
мать-датчанку
Николая в
том, что она
подстрекала
сына к войне.
Мария
Фёдоровна мстила
немцам и
австрийцам,
которые в 1864
году отняли
Шлезвиг у её
родной
маленькой
Дании. Но
гораздо
большей
силой,
страстно
желавшей
войны с
Германией,
были русские
националисты
среди
генералов.
Они знали то,
чего не
понимал царь:
война с
немцами
отдаст его в
руки военных
русского
происхождения.
Эти люди, в
ком
скопилась
застарелая
ненависть к
русским
немцам,
составили
заговор и
здесь, в
Пскове,
поставили
точку на
истории
немецкой
России. Они
думали, что
будущее
теперь
принадлежит
им. Но это,
объявил Найзель
не без
злорадства,
была иллюзия.
Пришли
ещё гости, и
хозяин
засуетился:
– Прошу
в зал,
дорогие!..
За
стол пока не
садились,
ожидая
военного коменданта.
Заиграла
музыка,
Лонгин
увидел за
роялем
девушку. Осторожно,
чтобы не
помешать,
приблизился:
у неё было
лицо
подростка, но
с какой
женственной
грацией
восседала
она перед
инструментом!
как легко,
изящно-прямо
держала
спину и голову.
Произведение,
которое она
исполняла,
трогало
чем-то
загадочным,
какой-то романтичной
печалью.
Когда
она кончила
играть,
первым
захлопал Найзель:
– Браво!
Это из
«Лирических
пьес» Грига?
Не
поворачивая
головы,
девушка тихо
произнесла:
– «Одинокий
путник».
Её
голос
показался
Лонгину
редкостно
мелодичным.
Она встала –
высокая, безупречно
сложённая;
богатая
светло-каштановая
коса
доставала до
талии,
пухловатое с
полными
сочными
губами лицо
было удивительно
славным, на
тупом носике
молодой человек
заметил
веснушки, что
растрогало и совершенно
восхитило
его.
Он
галантно
представился
девушке, она,
чего он не
ожидал,
протянула ему
руку:
– Ксения
Усвяцова.
– И
папу
рекомендую, –
улыбчиво
проговорил
рядом
Василий
Иванович,
наклоняя
голову в сторону
подходившего
бородатого
человека в
подряснике.
Отец
Георгий
Усвяцов
недавно
приехал с семьёй
из Белграда.
С августа
сорок
первого в Псковском
кремле
располагалась
Православная
миссия, отец
Георгий стал
одним из её священников
(12). Его
отец служил
врачом в
Добровольческой
армии, вывез
семью в
Константинополь,
затем в
Югославию.
Георгий стал
псаломщиком
русского
православного
храма, учился,
был
рукоположён
в дьяконы,
потом – в иереи.
Лонгин
взялся
расспрашивать
его о загранице,
познакомился
с попадьёй
Татьяной Федосеевной.
Приехал
военный
комендант,
которого
городской
голова, сияя,
повёл к почётному
месту. Лонгин
сел за стол
рядом с Усвяцовыми.
Гостями были
в основном
служащие городского
управления (13),
переводчики
комендатуры,
отличившиеся
в стычках с
партизанами
полицейские,
несколько
врачей,
учителя.
Начальник
полиции Олег
Ретнёв,
уроженец близлежащей
деревни,
бывший
старший
лейтенант
РККА, загодя
прислал
глухарей,
которых подали
на стол
начинёнными
шпиком,
тушёнными в
красном вине.
Французское
вино, благодаря
связям среди
немцев,
достал
Лонгин.
Василий
Иванович, не
знавший
немецкого, обратился
к коменданту
по-русски:
– Прошу
отведать
кушанье
русских
помещиков.
Гость
выслушал
переводчика
и кивнул. Он
был в
отличном
расположении
духа. Немцы
считали
нужным
поощрять
религиозность
у русских, и,
благодаря
православному
календарю, комендант
мог отпраздновать
русское
Рождество,
проведя своё дома
в Германии.
Он заметил,
что
собравшиеся
держатся
слишком
чинно, и
решил
пошутить:
– А
какую еду
любили
царские
министры?
Лонгин
вонзил вилку
в мясо,
улыбнулся и
соврал:
– Тетерева
на Рождество
всегда
подавали Екатерине
Великой!
Комендант
как истый
немец
восхищался
Екатериной и
предложил
тост в её
память. Найзель,
попросив
позволения,
добавил:
– За
русскую
императрицу,
которая о
немецких
колонистах
заботилась
так, как ни
один государь
не заботился
о своих
подданных! А
для России
она сделала
столько, что
о её
правлении в
истории
осталось
свидетельство:
«Золотой век
Екатерины».
Зазвенели
рюмки,
застольем
овладело
оживление.
Среди гостей
были две
любовницы
Лонгина:
Беттина и
сотрудница
городского
управления
Клара –
русская,
родившаяся в
Эстонии в
семье
эмигрантов.
Обе
переглянулись
с молодым
человеком, но
он
чувствовал
одно: слева,
отделённая
отцом
Георгием,
сидит Ксения.
Отчётливо
представлялось,
сладко
будоража, как
он
упоительно
целует её в
свежие губы,
обхватывая
руками,
осязает юное
тело, а она в
проснувшемся
волнении
роняет
ласковые
обжигающие
слова...
Гости
становились
шумливее,
раздалось:
– Пора
танцевать!
Женщины
чувствовали
на себе
обострившееся
внимание
мужчин. От
некоторых
счастливиц
пахло
дорогими
духами. Все
были хорошо одеты:
ездили
одеваться в
Ригу, которая
прославилась
сравнительно
богатыми, по
военным
меркам, магазинами.
Лонгин, чтобы
не оказаться
невежей, потанцевал
и с Беттиной
и с Кларой.
И
пригласил на
вальс Ксению.
Спросил, как
ей живётся в
Пскове. Она
сказала, что
начала заниматься
в
художественной
школе при Православной
миссии.
Вероятно,
скоро в
кремле будет
организован
литературный
кружок, она
станет
посещать его.
В Белграде
Ксения
загорелась
движением
русских
скаутов и
намерена,
если удастся,
здесь
распространить
скаутскую
программу.
Лонгин
горячо
прошептал,
что всё это
ему в высшей
степени
интересно, и
он хотел бы с
нею дружить.
Так и шепнул:
«дружить...»
– А
вы... хотели бы?
Ксения
подняла
глаза и
спокойно, без
тени кокетства,
произнесла:
– Да.
Потом
с нею
танцевал
Олег Ретнёв,
за ним – переводчик
коменданта,
другие
мужчины. Выпивший
лишку Лонгин
ревновал её
даже к
Василию
Ивановичу,
который
пригласил
девушку со
словами:
– Уж
уважьте
старика, я не
запыхаюсь.
Когда
настала пора
расходиться,
Найзель уговорил
её сыграть
напоследок.
Она заиграла
что-то
чарующе-плавное
– Лонгин ел её
глазами,
облокотясь
на рояль.
58
Спустя
пару дней
вечером он
заглянул к
Усвяцовым и
пригласил
Ксению на
прогулку. Под
их ногами
хрустел снег,
воздух был
сух и разрежен
от мороза,
над трубами
лёгкие
дымные столбики
вытянулись в
небо. Солнце
ещё не закатилось,
крест над
церковью
посверкивал
золотом,
купол
скрывали
леса: велись
реставрационные
работы. Двери
храма были
открыты, шла
служба.
Ксения
набожно перекрестилась.
Лонгин,
собранно-степенный
в эти
мгновения,
последовал
её примеру. Она
вдруг
произнесла:
– Почему
вы ничего не
сказали,
когда немец
расхваливал
немку, русскую
царицу, за то,
что она
больше всего
заботилась о
немцах?
Он,
подумав,
ласково-спокойно
ответил:
– А
что тут
возразишь?
Уже то
хорошо, что
немцы,
стараясь для
себя, и о нас
не забывают.
Эту церковь
они открыли (14). При
Советах,
знаете, что
тут было?
Контора по
приёму
утильсырья,
склад.
Лонгин
окинул
девушку
взглядом:
– На
вас
хорошенькая
шапочка,
перчатки
тоже вязаные.
Козий пух?
Купили на
здешнем
рынке –
понятно. А
при Советах –
если б кто-то
из купленной
им шерсти
связал такие
шапочку и
перчатки и
рискнул
вынести на
рынок – попал
бы в тюрьму.
Ксения
сосредоточенно
сунула носок
сапожка в
сугроб,
словно делая
что-то очень
нужное:
– За
всё это мы
должны
немцев
благодарить?
– спросила с
напором.
Он
рассмеялся:
– Ну,
не ругать же...
Она
вдруг
понеслась от
него –
длинноногая,
спортивная –
свернула с
расчищенного
тротуара в
переулок, на
тропу, что
вилась между
сугробами, он
стремглав
летел за ней
в чувственном
экстазе. Они
промчались
по откосу мимо
стены кремля,
и внизу, под
обросшими
инеем
деревьями, он
обогнал её и
загородил
путь. Она
резко встала
– выросшая из
своей
овечьей
шубки, что
гораздо короче
тёмной
шерстяной
юбки. Девочка
лишь чуть-чуть
запыхалась
от бешеного
бега, но каким
огнём пылали
пухлые щёки.
– Не останавливайте
меня! Вы – не
русский
патриот.
Она
попыталась
обойти его,
их ноги
проваливались
в глубокий
снег.
Изобразив
горечь обиды,
он глухо
выговорил:
– Мы
едва знакомы,
а вы так
оскорбили
меня...
Её
рука
поднялась,
почти
коснулась
его локтя –
опустилась.
– Но
ведь я
сказала
правду! Или...
Он
как мог
старался
выразить
лицом непереносимую
душевную
боль, потом
напустил на себя
мрачность,
заговорил
как бы в
жестоком волнении:
– Судите
сами, кто я. Я
ненавижу
Гитлера, Сталина,
большевиков,
мародёров и
всех тех, кто
убивает
беззащитных,
кто убивает львов,
слонов... я
ненавижу зло!
– А
будущее
России –
добро?
Правда?
Он с
важностью, с
жаром
убеждённости
произнёс:
– Вне
всяких
сомнений!
Девочка
обеими
руками
погладила
его руки ниже
локтей.
– Однако
вы меня очень
обидели. – Он
убито
опустил
голову, шагнул
в сторону.
Она
стояла молча;
медленно,
понуро пошла.
Лонгин
сделал шаг
следом –
услышала,
обернулась. У
её рта
мелькал
парок, меж
тугих губ белели
ровные
несколько
крупноватые
зубы. Любуясь
ею, он взял её
за плечи и
коснулся
влажных губ
быстрым
жгучим поцелуем.
Невыразимо
хотелось
поцеловать
её не так –
поцеловать с
замиранием,
длительно:
лаская
языком её
язык... Кое-как
удержал себя.
Пора
поворачивать
назад.
Возвращаясь,
они поднялись
на откос, она
просунула руку
под его
локоть:
– Вы
мне не
доверяете? – и
еле заметно
прижалась к
нему.
Он
чувствовал:
она ждёт
настоящего
поцелуя –
такого, о
каких
слышала от
старших
подруг. И, как
если бы их
мысли были
совсем об
ином, сказал:
– Тссс!
В первую
прогулку я не
имею права
называть
пароль…
До
самого её
дома он
шутил,
показывая,
что, приоткрыв
завесу над
тайной,
нарочито
обращается с
нею как с
маленькой, а
она притворно
возмущалась,
наслаждаясь
тем, как это
ему нравится.
59
На
улице, перед
тем как с
Аликом войти
в гостиницу,
Лонгин
Антонович
негромко
сказал:
– Пожалуйста,
не забывай о
жучках.
Он
объяснил, что
в гостиницах,
куда простых смертных
не пускают,
установлены
подслушивающие
устройства.
Постояльцами
бывают люди,
облечённые
доверием, а
таких как раз
и проверяют.
До Алика
что-то
подобное уже
доходило, она
не страдала
беззаботностью
и приказала себе
следить за
каждым своим
словом.
Они
поднялись в
номер,
профессор
медленно обвёл
его взглядом
и, чётко
выговаривая
слова,
спросил жену
о её
впечатлениях
от Пскова.
Она посмотрела
на него
понимающе и
ответила кратко:
– Понравился.
– Но
рынок,
наверно,
бедноват, –
сказал муж с
натуральной
миной,
перевоплотившись
в человека,
занятого
рыночными
ценами.
– Я
не была на
рынке, –
сказала сухо.
– А
мне было бы
интересно.
Баранина наверняка
по три
пятьдесят
килограмм, а
её госцена –
девяносто
копеек. Но
попробуй-ка найди
в магазине!
«Это
он передо
мной
выпендривается,
– подумала
Алик, со
злостью
говоря мужу
мысленно: мне
плевать, что
ты нарвёшься
на
неприятности,
но начнётся с
тебя, а
кончиться
может
Виктором».
– Если
бы не рынок,
на одних
макаронах
сидели бы! –
возмущался
профессор.
Она
умоляюще
прижала
палец к
губам.
– Сейчас,
сейчас, –
обронил он,
проходя в
ванную.
Пустив
воду сильной
струёй,
поманил жену.
Она знала из
литературы,
что шум воды
мешает
подслушиванию,
и пошла к
нему, он стал
её раздевать.
Она едва не
фыркнула, как
разъярённая
кошка, он
прошептал:
– Шум
борьбы
возбудит
излишнее
любопытство…
– и снял с себя
брюки, за
ними
последовала
рубашка.
Ей
вдруг
показалось,
что он не
вполне
здоров.
Какой-то
чересчур
спокойный
обнажившийся
Лонгин
Антонович
шагнул из
ванной:
– Я
подожду,
когда ты
помоешься…
Хотел тебе сказать
о…
Она
подскочила к
нему, закрыла
его рот рукой,
прошептала
ему в самое
ухо:
– Не
надо играть! –
потом громко
сказала: – Ты
не помыл
ванну.
Он
стал мыть
ванну, в дно
била струёй
вода, убегая
в сливное
отверстие,
профессор
тихо говорил:
– Как
принято в
хорошем
обществе,
расстанемся
друзьями. Я
расскажу
тебе всё о
себе.
У
него стресс,
думала она,
только бы его
не понесло
под гору. Он
продолжал
драить ванну мочалкой
с куском
мыла.
– Если
он подойдёт
тебе, я буду
вам помогать,
– Лонгин
Антонович
распрямился,
повернулся к
Алику. – Всё,
что в моих
силах, только
чтобы у тебя
было счастье.
– Будет!
– порыв
поднял её на цыпочки,
в радостных
глазах
бесились
искорки.
– Пусть
ты
ошибаешься –
даже ради
твоей ошибки,
ради мелкой
прихоти я
сделаю, что
сказал. Лишь
бы у тебя
оставалось
тёплое
отношение ко
мне… – при этих
словах он
опустил
взгляд на
свой
торчащий
фаллос.
Ей
подумалось:
какой
драматург
передал бы
всю полноту
содержания
этой сцены?
– Иначе
я сдамся, –
произнёс
профессор, – и
его прихвачу
с собой!
Она
резко
мотнула
головой, лицо
исказила гримаса,
на его
предплечье
упала её
слеза.
– Нет-нет-нет!
– вырывался
шёпот из её
полуоткрытого
рта. – Только
не это!
Он
оголил её и
спокойно
промолвил:
– Зачем
лицемерить?
Прикажи:
влупи мне!
Ей
захотелось
сжать рукой
его оружие,
сдавить изо
всей силы. О,
если бы оно
было кованным
из железа…
представилось
– он вынимает
его из огня, и
по нему,
делая его
круглее, бьют
множество тяжёленьких
молоточков.
Если бы оно
было из
железа, какую
она испытала
бы боль! И
пусть!
– Влупи
мне!
Он
вдруг
бесцеремонно
запустил
руку ей между
ног, охватил
пятернёй
сладкоежку –
Алик непроизвольно
ахнула. Едва
не подгоняя
его, дала
повернуть
себя, наклонить
над ванной,
упёрла
ладони в её
дно, ягодицы
трепетали,
переживания
переполняла
некая
изысканность,
как если бы
она прокралась
в чащобу к
первобытному
мужчине-зверю
и тот,
похожий на
зубра, сзади
щекочуще прикасался
к ней, чтобы
внезапно
вызвать взрыв
влупки. Она
резко сдала
задом
навстречу, яро
со стоном
насаживаясь
на лом.
Вкусив медку,
вздыбила зад,
встречая
новый наскок.
Сгибая
ноги в
коленях, он
махал-махал
низом туловища,
она сочно
вбирала, в
тесноте бега
они несли
друг друга
выше и выше,
вдосталь
потчевали, и
в пике
жадности он
сжал руками
её груди.
Сидела
на кровати,
накрывшись
простынёй, умиротворённая,
вяло досадуя
на себя.
Ничего, пусть
у неё
произойдёт с
Виктором, и
она сумеет
дать Лонгину
почувствовать:
с ним ей
неприятно.
Он
принимал душ.
Потом по
телефону
заказал в
ресторане
обед с
венгерским
вином «Бычья кровь».
Оба ели с
аппетитом.
Когда
такси
доставило их
в аэропорт,
Алик по
подсказке
профессора
позвонила
Дульщикову.
Уведомив его,
что обстоятельства
изменились и
ей срочно
нужно быть в
другом месте,
сообщила:
возможно, в
скором
времени дело
опять
приведёт её в
Псков. Она не
жалела
интонаций,
щекотавших
сердце мужчины.
Лонгин
Антонович
слушал с
явным (или
показным?)
удовольствием.
Пара,
улетевшая в
южноуральский
город,
выглядела
вполне
благополучной.
60
Морозным
декабрём
сорок
первого
обжёгшись
под Москвой,
немцы в
феврале
сорок второго
заставили
заглохнуть
контрнаступление
советских
войск, под
Вязьмой
отрезали 33-ю
армию,
которая
продвинулась
наиболее
далеко,
командовавший
ею генерал-лейтенант
Ефремов
застрелился.
Ещё успешнее
немцы
действовали
севернее
Вязьмы, окружив
39-ю армию и
часть 11-го
кавалерийского
корпуса. Доля
окружённых
вышла к
своим, но число
пленных
превысило
пятьдесят
тысяч, а количество
убитых и
пропавших
без вести – двадцать
две тысячи.
Под
Ленинградом
противники
держались в обороне.
Фон Лееб
считал, что в
сентябре
взял бы
город, если
бы фюрер не
приказал ему
перейти к
блокаде.
Гитлер
продолжал
пагубно вмешиваться
в управление
войсками, и
для
фельдмаршала
это стало невыносимо.
16 января 1942 он
подал
заявление об
отставке. Его
сменил Георг
фон Кюхлер.
Не нацист, он,
подобно
предшественнику,
выступал против
истребления
евреев и не
сотрудничал
с карателями
СС (15).
Кюхлер
считал
нужным, по
возможности,
делать для
населения
что-либо
полезное.
Если
гауляйтеры
находили, что
колхозы
облегчают
управление, и
не спешили
распускать
их, то
главнокомандующий
группой
армий «Север»,
поскольку
Псковская
область как
особо важная
в оперативном
отношении,
оставалась в
ведении
военных, уже
весной 1942
приказал
упразднить
колхозы. Земля
была
передана в
частное
пользование крестьянам.
Досталось
работы
землемерам, агрономам.
Партизаны
получили из
Москвы указание
убивать их (16). Олег
Ретнёв,
умевший развивать
полезные
связи, кое о
чём узнавал
вовремя, и
несколько
покушений
удалось предотвратить.
Скобарь
(уроженец
Псковщины),
он встретил войну
старшим
лейтенантом
Красной
Армии, командуя
отдельной
пулемётной
ротой; попав
в окружение,
поспешил
домой в деревню.
Чтобы немцы
не отправили
в лагерь военнопленных,
попросился в
создаваемое
охранное
формирование,
которое
позже было включено
во
вспомогательную
службу полиции
порядка (Schutzmannschaft der Ordnungpolizei).
Назначенный
начальником
охранной
полиции в Пскове,
Ретнёв, имея
родственников
среди чинов
сельской
полиции,
направлял и
её деятельность.
В минуты
откровенности
говаривал,
что положил
себе служить
«с наибольшей
пользой для
народа» –
предупреждать
земляков о
реквизициях,
а тех, кто
отсиживается
в лесу, – о
предстоящих
лесных
операциях. Но
некий
«подпольный
ленинский
комитет
комсомола»
приговорил
его к смерти
«за измену
Матери
Родине и
великому
Сталину».
Отпечатанный
на машинке
приговор
приляпали
смолой к двум-трём
заборам в
родной
деревне
виновника. По
дороге в
Псков машина
угодила в
засаду. Начальник
полиции
ухитрился
уйти, но
шофёра убили.
Ночью
мстители,
злобясь из-за
неудачи, пришли
на двор к
младшей
сестре
Ретнёва – он с
первой
немецкой
получки
подарил ей
поросёнка – и
сожгли хлев.
Брат
присутствовал
на пожарище,
а затем
наладился
проведывать
сродников
вплоть до
самых
дальних, каждому
принося
подарок, а,
главное,
ласково и
твёрдо суля
прибыток в
скором
будущем. И его
навели на
след
«комитета» –
был тот
накрыт, «словно
слепень
горсточкой».
Всех его пятерых
членов
принародно
повесили.
После этого
оставалось
Ретнёву
действовать
«лишь с
высокой
оперативной
тонкостью».
Майским
днём сорок
второго
группу
землемеров и
армейских
чиновников,
проводивших в
поле
размежевание,
обстреляли
из близлежащего
леса. Трое, в
их числе
немец,
оказались
тяжело ранены.
Ретнёв
запросил
нужные
весточки, и
скоро покушавшихся
взяли.
Попутно
открылось
ещё кое-что.
Несколько
дней спустя
его люди перехватили
мужчину и
женщину,
которые
пытались
пронести
взрывчатку
на фабрику
Лонгина.
Начальник
полиции
пригласил к
себе предпринимателя.
От Ретнёва
зависели
безопасность
езды в районе
Пскова,
бесперебойность
доставки
сырья, посему
Лонгин был с
ним в дружбе.
Олег
жаловался,
что немцы для
его автомашин
бензина дают
в обрез, и
инженер потихоньку
снабжал его
горючим, зная
– от начальника
полиции оно
идёт на
чёрный рынок.
Сейчас
по-свойски,
за вялеными
подлещиками
и немецким
пивом, Ретнёв
поставил
приглашённого
в
известность:
партизаны
следят за его
появлениями
на
предприятии.
Тот, скрывая, что
нервничает,
уронил с
улыбкой:
– Завести
телохранителей?
Олег,
тоже
улыбаясь,
молчал –
казалось,
сейчас
кивнёт, но он
произнёс:
– Да
мы скажем,
если будет
нужно.
Негромкий
бесстрастный
голос давал
почувствовать
уважение
человека к
своим словам.
Среднего
роста,
сухопарый, он
держался с
достоинством
мудрого
многоопытного
старика, хотя
ему не было
тридцати.
Медленно,
смакуя, отпил
пива, сказал:
– Хотят
исполнить
над вами
приговор
перед вашими
рабочими.
Бывая
на
предприятии,
Лонгин
обычно обедал
в тамошней столовой,
там были
хорошие
повара, и он
ел то же, что и
все. Ретнёв
сообщил:
наиболее
вероятное
место
покушения –
столовая.
– Ну
так я найду,
где
пообедать! –
ухватился за выход
молодой
фабрикант.
– Тогда
они выберут
другое место,
и неизвестно,
когда мы о нём
узнаем. Не
уклоняйтесь,
ходите в
столовую, –
проговорил
Ретнёв сухим
тоном
бухгалтерского
отчёта.
Лонгин
показал
карманный
пистолет «heim» калибра 6,35 мм.
– Взять
пушку
посильнее? Не
хочется
карманы оттягивать.
В
ответ он
услышал, что
следует
вести себя,
как прежде, а
в случае
стрельбы –
бросаться на
пол.
61
После
этого
разговора
Лонгин
изнывал всю ночь,
вставал чуть
ли не через
каждые двадцать
минут и,
убеждая себя,
что причиной
июльская
духота, пил
квас, пиво,
водку.
Приехав
на фабрику,
занялся делами
суетливо и в
уме
неотступно
держал время,
когда надо
будет пойти в
столовую.
Направившись
туда, был
необыкновенно
внимателен к
незнакомым
лицам: какое
из них
принадлежит
боевику,
присланному
лесным
отрядом? На
сей раз
казалось, что
незнакомых
особенно много.
Он понимал –
за ним
наблюдают
агенты полиции,
не хотел
показаться
трусом и,
демонстрируя
спокойствие,
замедлял шаг.
Войдя
в столовую,
невольно
повернул
голову
вправо – в
полутора
метрах от
входа сидела
за столиком
компания. Два
парня и три
девушки уже
покончили с
едой, один из
парней
угощал девчат
конфетами.
Группка
мгновенно
замолчала,
как если бы
работала на
фабрике и
знала
хозяина. Он
шёл к своему
столику у
окна, выходящего
во двор, с
пронизывающим
холодком
сознавая:
сейчас сзади
стукнет пуля,
если
компания – не
люди Ретнёва.
Смотрел
во двор, по
нему в разных
направлениях
проходил
народ, одна
ничем
неприметная
фигура
приближалась.
Мужчина в
поношенном
пиджаке
поглядывал
на окна
столовой, его
быстрый
взгляд
наткнулся на
взгляд Лонгина
и ушёл в
сторону,
больно
дёрнув
сердце
ощущением
опасности.
Минуты
три спустя
мужчина
вошёл в
столовую,
кинул взгляд
вправо на
компанию,
шагнул в
сторону
раздаточной.
Тут же позади
него встал с
табуретки
парень.
Вошедший,
видимо, уловив
звук,
обернулся,
бросил руку в
карман –
парень
схватил её,
пытаясь
заломить, но
боевик, в чём
уже не было
сомнений,
вырвал руку,
сжимавшую
пистолет,
рванулся
прочь, падая
набок. Парень
ринулся на
него, уклоняясь
от дула, – в тот
же миг ударил
выстрел: девушка
за столом
сильно
вздрогнула, уронила
голову на
грудь,
повалилась
на соседку.
Второй
парень с
пистолетом
заметался
над двумя,
схватившимися
на полу, и
выстрелил
боевику в
голень – тот
тотчас
выдохся, его
стали вязать.
Девушки
опустили на
пол подругу,
глаза у которой
остановились.
Пуля попала
ей снизу в
челюсть и
застряла в
черепе.
Подошёл
Лонгин,
громко
крикнув,
чтобы принесли
носилки. Он
не мог
избавиться
от давящего:
рядом ходят
сообщники
пойманного, ждут
своего мига
выстрелить.
Распорядился,
чтобы к
столовой
подогнали
грузовик, в
его кузов
втащили
наспех
перевязанного
партизана,
подле
поместились
агенты
Ретнёва, избегнувший
кары хозяин
предприятия
сел в кабину
с шофёром.
В
полиции
Лонгин
заговорил с
дежурным на правах
уважаемой
персоны.
Полицейский
носил
нарукавную
повязку с
надписью Polizei (Полиция),
которую
русские люди
относили не к
ведомству, а
к
конкретному
служащему.
Таким
образом,
русский язык
обогатился
понятием,
вызывающим
выразительное
представление
о «полицае»
как носителе
самых
мерзких пороков,
хотя по этой
части
пресловутые
«полицаи»
вряд ли
дотягивали
до работников
НКВД.
От
дежурного
Лонгин
услышал, что
Ретнёв «занят
невпродых».
Тут же в
коридоре
показался и
сам
начальник
полиции:
оторвавшись
от допроса
одних
арестованных,
он торопился
взглянуть на
нового.
Отведя
спасённого
фабриканта в
сторону,
сказал, что
пойманы
связные,
помогавшие
боевикам
просачиваться
из леса в
город.
Вскоре
Лонгину
стало
известно:
добытые сведения
о партизанах
были
представлены
самому
фельдмаршалу
фон Кюхлеру.
Тот приказал
отвлечь на
уничтожение отряда
две роты,
которые
перебрасывались
на фронт
через Псков,
их усилили
семью пулемётами
сверх
комплекта, а
также лёгкой
артбатареей
и пятью
миномётами
калибра 50 мм.
62
Партизаны,
лишь только
узнав, что их
люди пойманы,
покинули
основную
базу. Но Ретнёв
был
осведомлён о
предполагаемых
путях их
отхода,
послал по ним
группы
лазутчиков, и
настигнутый
отряд был
атакован
соединёнными
силами
полиции и
немцев.
Победу
одержали
полную, лишь
часть партизан
смогла уйти,
и тут
победители,
как обычно и
случалось, стали
загонять
себя в
кровавую
трясину, вместо
того чтобы
шествовать
по большаку.
Фон Кюхлер в
своих
приказах
требовал
делать различие
между
жителями,
принявшими
германскую
власть, и
теми, кто
помогал
партизанам, –
только таких
следовало
беспощадно
карать. Исполнители
приказов,
однако, не
умели углубляться
в
разбирательства
и, карая
огнём, его
раздували, а
не
пригашивали.
Оттого всё больше
крестьян,
желавших
партизанам
погибели,
начинало от
отсутствия
выхода помогать
им убивать
немцев.
У
Лонгина
сжималась душа.
Германия
размахивала
кнутом,
упуская из
виду пряник:
причём не из
жадности, а
от тупости. И
ведь так
недавно её
дети
представали
перед ним
воплощением
«военной
культуры»,
полусолдатами-полуспортсменами,
которые с
презрением
крушат
сталинский
режим террора.
Да,
он любил их
внешность,
слаженность
действий, его
восхищали их
бронетранспортёры
разведки, их
самоходные
штурмовые
орудия, их
восьмиколёсные
броневики,
приспособленные
для движения
по
пересечённой
местности,
которые
нередко
застигали
врасплох партизан
на их
лежбищах.
А
ручные
пулемёты MG-42, которые,
при весе
всего
двенадцать
килограммов,
дают две с
половиной
тысячи
выстрелов в
минуту?
Советские
дегтяри
производят в
минуту
только
шестьсот
выстрелов.
Немецкие
пулемёты
обеспечиваются
запасными стволами,
чтобы
заменять те,
которые
перегрелись
от стрельбы.
Пулемётчикам
выдают
асбестовые
перчатки.
Всё
предусмотрено
у немцев с их
пунктуальностью,
с их
горделивой
осанкой,
повелительной
законченностью
жестов.
Безусловно, импонировало
Лонгину, что
солдаты получают
зарплату. А
как
подкупало то,
что одну и ту
же, от одних и
тех же
поваров еду –
гороховый
суп с
ветчиной или
горячие
сосиски – едят
и солдаты и
полковник.
Оказывалось,
за всем этим
стоит грубая
сила
примитивных
захватчиков,
неспособных
ни
дирижировать
плёткой, ни
обращать её в
смычок.
Захватчики
уморили
массу
пленных, хотя
по множеству
примеров
могли судить,
какую пользу
те готовы
были
принести.
Вдали от
полей
сражений
мерзкие
команды
занимаются
тем, о чём можно
услышать
липкую фразу
«евреи
поголовно вывозятся
в
неизвестном
направлении».
Лонгину
хотелось
знать мысли
благоразумного
немца об
истреблении
евреев – в
беседах с
Найзелем он
осторожно
касался
этого. Густав
Александрович,
при его
доверии к
молодому
человеку,
опасался
открыть своё
отношение к антисемитизму
нацистов.
Видимо, решив
не погружаться
в тему, он
однажды
всё-таки не
удержался,
заговорив о
прошлом.
Приятели, как
раз
приближалась
годовщина их
знакомства,
пили чай в
квартире
Найзеля. Тот
сказал:
– В
ту войну было
наоборот. В
армии знали: и
царь, и
тогдашний
Верховный
главнокомандующий
– ярые
юдофобы. В
прифронтовой
полосе
евреев из
местных
жителей
часто
обвиняли в
шпионаже и
вешали.
Солдаты
учиняли погромы.
Мне говорили,
как группа
солдат
насиловала
еврейскую
девочку –
офицеры не
вмешивались.
Это стало
зловещей
русской
традицией.
Он
вспомнил
погромы в
царской
России, когда
беременных
евреек
забивали
ногами, затаптывали,
младенцам
разбивали
головы о печной
угол.
– Я
читал в
газете:
еврейка
бросилась к
офицеру,
проезжавшему
верхом по
улице, умоляла
его
остановить
погром и
спасти её детей…
Он даже
лошадь не
придержал.
По
наблюдениям
Найзеля, во
время войны
верхи более и
более
разжигали
антисемитизм.
Он привёл
факт из книги
Михаила
Лемке «250 дней в
царской
ставке 1914–1915».
Какой-то
бдительный
администратор
донёс
министру
внутренних
дел, что
военная
власть
выселяет
евреев из
Галиции
внутрь
России.
Министр,
которого не
требовалось
настраивать
против евреев,
забил
тревогу, и в
результате
явился на свет
приказ
Верховного
главнокомандующего
великого
князя
Николая
Николаевича
по III армии от 30
марта 1915 г.
Найзель
зачитал
приведённый
в книге текст:
«Принимая во
внимание, что
у нас в
России евреев
и так слишком
много, прилив
их к нам еще
из Галиции не
может быть
допущен. А
потому
Верховный
главн. повелел
при занятии
войсками
новых
местностей всех
евреев
собирать и
гнать вперед
за неприятельскими
войсками, а в
местностях,
уже занятых
нами,
расположенных
в тылу войск, отбирать
из наиболее
состоятельных,
имеющих
среди населения
значение и
влияние
евреев, заложников,
которых и
выселять в
Россию в
район оседлости,
но под
стражу, т.е. в
тюрьму, а
имущество их
секвестровать»
(17).
Густав
Александрович
не
сомневался,
что хотя
немало
русских
военных было
против подобного,
антисемитизм
верхов
значительно
уменьшал
симпатии
других
народов, хотя
бы американцев,
к России.
Главное же –
главы
Германской и
Австро-Венгерской
империй не
замедлили
протянуть
евреям руку
помощи.
– Я
сам читал
листовки, в
которых
говорилось, что
в Германии
создан
«Комитет
освобождения
евреев
России».
Командование
армий,
германской и
австрийской,
призывало
русских
евреев к вооружённой
борьбе
против
«москалей».
Евреям давались
те же
гражданские
права, что и
всем, право
свободно
селиться на
территории, которую
займут
Германия,
Австро-Венгрия.
Я никогда не
забуду
обращение
немцев и австрийцев
к евреям
России:
«Свобода идёт
к вам из
Европы!» (18).
Лонгина
взволновало
открытие. Он
силился представить
появление
этой
листовки сегодня,
поражаясь,
что Германия
в столь короткий
срок могла
так изменить
свою
политику.
– Какого
ляда Рок
играет в
такие
перемены?
– Я
могу только
сказать, –
промолвил
Густав Александрович,
– что царская
власть впала
в соблазн и
работала
против себя,
преследуя евреев.
– В какой же
соблазн
впали… – он
молча, глазами
передал
мысль молодому
человеку.
63
В
ранний
солнечный
час на лесной
прогалине
заработали
моторы,
проглатывая
эрзацгорючее,
произведённое
на фабрике
Лонгина. Он и
его люди
отвечали на
вопросы
гостей. Это
был не первый
приём
военными его
продукции, и,
как и прежде, заказчики
оказались
удовлетворены,
принялись
фотографироваться
с молодым
фабрикантом.
Душок
сгоревшего
топлива
растворялся
в жарком уже
и теперь
воздухе, и
Лонгин
предложил
съездить
искупаться к
излучине
реки Великой,
где берег был
песчаным.
Сбросив
одежду,
молодой
человек
кинулся в
реку. Офицеры
не были столь
разгорячёнными,
но он, плавая
то на спине,
то сажёнками,
фыркал и
хохотал до того
заразительно,
что и они
вскоре
предались
усладе
купания.
Заботилась
об
отдыхающих
команда
рабочих,
отряжённая с
фабрики, они
разложили на
берегу
костёр,
пожарили большую
сковороду
золотисто-красных
сыроежек, и
Лонгин опять
же показал
пример, закусывая
ими водку.
Немцы
угощали
обслугу, а
потом
потребовали,
чтобы люди
сплясали.
Лонгин
увидел в этом
желание
унизить
русских, но
тут же
засомневался:
некоторые
офицеры сами
пустились в
пляс и
проделывали
это так
ловко, что
рабочие в
изумлении
переглядывались
с хозяином.
Особенным
классом щегольнул
лысоватый
майор.
Утомлённо
окончив пляску
и стряхивая
рукой пот с
лица, он сообщил,
что научился
так плясать в
Нарве.
Лонгин
улыбался в
появившемся
вдруг желании
навсегда
запомнить
этого майора.
Радостно
было
смотреть на
реку Великую,
на горячее
небо – и до
чего же
хотелось,
чтобы ничто не
омрачало
успех,
который ему
послало страшное
бытие, дав
удивительное
самоощущение
авторитетного,
несмотря на
молодость,
хозяина, состоятельного
человека.
Там,
где была
фабрика по
выпуску
торфяного жидкого
топлива и
дёгтя, – при
немцах, то
есть при
Лонгине, благодаря
Лонгину, – стало
действовать
немалое предприятие,
производящее
продукцию
более
двадцати
наименований,
и оно всё
росло. На
счёт
владельца в
германском
банке поступает
солидная
прибыль.
Приносит
высокий доход
и открытая им
ранее
автомастерская:
правда,
числится она
за армией, но
он получает
зарплату
начальника.
Его
способности
оценены,
германское
государство
предоставило
свободу его
инициативе,
признало и
обеспечило
его право на
частный
капитал, что
совершенно
исключалось
при Советах.
И дело
завораживает
Лонгина, он
наслаждается
им, отдавая
ему время и
силы «до
полной
выкладки»,
живя в подгоняющем
чувстве
взлёта. Живёт
он в просторной
удобно
обставленной
квартире,
имея четырёх
человек
прислуги.
64
Посланный
им шофёр
поехал в
городское
управление,
когда
окончился
рабочий день,
и привёз
Клару.
Смазливая
с ямочками на
щёчках
ровесница Лонгина
провела
более года в
Париже, куда
уехала от
родителей,
русских
интеллигентов,
которые
после
Октябрьского
переворота
поселились в
Эстонии.
Любознательная
дева смело
искала
развлечений
в жизни
эмигрантской
России во
Франции,
вошла в
эротический
кружок. Стремительно
обогащаясь
опытом, она
знала, например,
каким
бесподобно-пикантным
значением
для
ценителей
обладают её
скульптурные
жамбоны –
этим словом
(от фр. jambon – бедро)
именовались
женские
ягодицы в
тесном кружке
посвящённых.
Вообще же
женская
попка звалась
руфель,
ударение на
втором слоге,
образовано
слово было от
польского rufa (корма).
Лонгин
ждал гостью в
ночной
пижаме, лёжа
на застланной
крахмальной
простынёй
кровати. На
стуле подле
сидела
одетая в светло-серое
льняное
платье
домработница
Антонида
Вохина, для
своих – Тося.
Ей восемнадцать.
Не по
возрасту
степенная,
собранно-внимательная,
она держала
на коленях
раскрытую
книгу, читала
вслух –
Лонгин, не
всё разбирая,
слушал,
однако, с
видом
глубокого спокойного
удовольствия.
Подчинившись
его взгляду,
Тося не
поднялась
навстречу
вошедшей
Кларе.
Та,
приподнимаясь
на носки и
раскидывая
руки,
воскликнула:
– Приф-ф-е-е-ет!
– заменив «в»
слегка
свистящим «ф». – Опять
читаем? –
сказала,
садясь на
край кровати.
– Одно
чтенье-скука
у вас на уме! – с
напускным упрёком
бросила
Лонгину.
Тот
остался
невозмутим, а
Тося
произнесла с
искренностью
твёрдого
убеждения:
– Когда
подходящая
девушка
почитает вам
про любовное
– потом и
любиться вам
будет лучше.
– Что
ты ему читаешь?
– Клара
схватила
книгу. – Это
про восстание
Спартака!
Какое такое
любовное?
Тося
отобрала
томик, говоря
всё так же
наставительно,
певучим
голосом:
– Описано,
как богатые
праздновали
с рабынями,
ели с ними
самое
вкусное,
любили
рабынь и как
тем это было
сладко, и они
старались
как можно
лучше сделать.
Она
принялась
старательно,
хотя и
сбивчиво
читать об
оргии в доме
Суллы, а
Клара выскользнула
в другую
комнату, дабы
возвратиться
почти голой –
лишь в алых
носках и
туфлях на
каблуке;
кроме того,
её талию
охватывал
поясок с
заячьим
хвостиком, прикреплённым
так, что он
сидел на
копчике девушки.
Она
держала
гитару.
Покружившись
по комнате,
повертев
обращённой к
Лонгину
попкой, села
на стол,
перебирая
струны,
запела:
На воле
гордая
свирель
Упёрлась в гладкую
руфель
И хочет в
норку под
руфелью –
Чтоб та
зашлась в
меду
свирелью.
Тося
отложила
книгу, сняла
с Лонгина
пижаму,
возбуждённо-радостно
глядя на его
вставший
фаллос.
Повернувшись
спиной,
совлекла с
себя одежду
и, откидывая
упавшие на
глаза волосы,
из-под руки
взглянула на
растянувшегося
на кровати
хозяина. Он
кивнул, и она
выбежала из
комнаты,
принесла две
лисьих шубы,
расстелила
поверх ковра
на полу.
Клара
перешла к
другой
песенке:
Локон падал
на бровь, вы
жамбонами
Колыхать
начинали
небрежно,
Упивался я
вашими
стонами,
Выносил
муку плоти
мятежной.
Тося
надела
белоснежные
наколку и
передник,
какие носят
горничные
дорогих
гостиниц,
вскочила на
стол,
принялась
танцевать, высоко
вскидывая то
одну ногу, то
другую – показывая
не очень
густую
растительность
в
промежности,
похлопывая
себя по крутым
мускулистым
бёдрам.
Лонгин
встал с
постели,
протянул
руку – девушка
оперлась на
неё,
спрыгнула со
стола.
– Вся
горю… –
виновато
улыбалась.
Клара,
сидя на
столе, под
гитару пела: «Расставляли
вы ножки, но устьице
прикрывали
смешливо
платочком:
«Буду так, пока
он не
опустится!» – я
кусал ваши
задние щёчки…»
Тося сняла
передник,
обернула его
краем торчащий
хозяйский
черен, пожала
и поднесла ткань
к губам, к
носу,
вдохнула
запах. Затем, расставив
ноги, прижала
край
передника к
влажной
нижней
пастечке. Опять
зазвучал
чувственный
голос певуньи:
«Оборвало
спектакль касаньице
– им
безудержно
сладко
волнуем, я прильнув
сзади к вам,
приосанился,
жаждя стыдным
смутить
поцелуем…»
Она
соскочила на
шубы, вместе
с Тосей опустилась
на
четвереньки,
и та
повернула к ней
попку, давая
щупать
жамбоны,
подставляя
пухлогубый
зев. Лонгин
присел на
корточки,
перед ним
подёргивался
заячий
хвостик на
копчике
Клары,
которая
лизала
причинное место
стоящей на
четвереньках
Тоси.
Голый
Лонгин
наблюдал за
ними
минуту-вторую,
вдруг охватил
руками зад
Клары, рванул
к себе. Она остро
встрепенулась,
он повернул
её, всем видом
выражавшую
покорность.
Она стояла перед
ним на
коленях,
поддерживаемая
им под мышки,
ослабевшая
до того, что
едва не опрокидывалась
в жажде его
власти над
собой, словно
моля:
избивай!
мучай! заезди
до обморока!..
Но он грубо
отбросил её,
сел перед
Тосей, широко
разведя ноги,
слегка
согнутые в
коленях.
Девушка,
сев так же,
раскинула
ляжки ещё шире,
стала
надвигаться
на него, упираясь
руками в
разостланную
шубу. Клара
была рядом, и
когда ноги
Тоси
оказались поверх
ног Лонгина,
протянула
руки, помогая
любовникам
свести
залупу и
влажный
входик. Сложность
теперь была в
том, чтобы
вогнать ствол
в лаз
одновременным
движением
двоих: так,
чтобы низы их
туловищ
прошли
навстречу
друг другу
одинаковое
расстояние.
Получилось
– двое
обменялись
восхитительными
зарядами
возбуждения.
Задав ритм, в
лад сдвигали
низы туловищ:
когда они
расходились,
показывался
скользкий
черен – живая
ось, – ронялась
череда
крупных
капель
смазки.
Смычка
– ось, смычка –
ось, смычка –
ось… она блестела,
надраиваемая
зевом,
особенное
наслаждение
доставляли
обоюдность
усилий, дружность
одинаковых
действий.
В
это время
Клара,
развернувшись,
показывала
Лонгину
вздыбленную
попку, заячий
хвостик, то и
дело
закидывая
руку на
жамбон и
разминая его.
Лонгин,
чувствуя, что
вот-вот
выплеснет,
повалился на
спину,
схватив Тосю
за талию,
чтобы не
сорвалась с
тормоза: она
несколько
раз неистово
подскочила –
и его
передёрнуло
на венце
сладострастного
исступления.
Завершила и
она, осела на
ещё стоящий: –
Ох-хх! –
заёрзала
попкой по
мокрому паху
хозяина.
Потом
Клара
сделала ему,
лежащему
навзничь,
массаж груди.
Он вытянул в
сторону
правую ногу,
Тося
полулегла
перед ней,
поместила его
ступню меж
своих ляжек,
он пальцами
ноги теребил
её лобок,
развитый
выступчик,
осязал подошвой
увлажнённость
сладких губ,
мягко, ритмично
нажимал
ступнёй. И у
него набряк.
Клара
чмокнула
уголок его
рта, пальцами
затеребила
его сосок, а
другой стала
полизывать,
покусывать.
Рука хозяина
сдавила ей
шею, он
ощупывал её
тело и хотел
было подмять,
но девушка
выскользнула
из-под него.
Ей нравилось,
чтобы он брал
её грубо и
она могла бы
сопротивляться.
Побежала от
него на
четвереньках
– он поймал её
за щиколотку,
рванул к себе
и навалился:
– От
меня не уйти…
не-е-т!
Кусал
ей плечо и
меж лопаток,
дёргал за
волосы, нашёл
руками её
ноги и
потянул в
стороны,
телом
придавливая
лежащую
ничком:
– Распну-у-у!
Она
закинула
руку на его
ягодицу,
щипала – и он
приподнял
пах. Тут же
она подняла
попку:
– Глубжей!!!
Он
всадил… Это
был пролог,
за которым
последовали
свои ходы и
приёмы.
65
Ему
стало
невмоготу: то
работа, то
отдых взахлёб
– а уже более
трёх недель
он не видел
Ксению.
Выкроил
время, пошёл
к Усвяцовым.
Татьяна
Федосеевна
выгоняла
полотенцем
мух в
распахнутое
окно и словно
попросила у
Лонгина
снисхождения
к немалой
вине:
– Уф-ф,
пекло-то,
пекло какое!
Он
совал
горстями
конфеты в
карманы
младших в
семье:
школьника
Ильи и Ани
лет четырёх.
Из
устроенной в
большой
комнате молельной
каморки
вышел отец
Георгий, он
изнемог от
жары, не
решаясь
снять глухой
шерстяной
подрясник. Промокнул
лицо платком,
указал на
насупленного
Илью:
– Спрашивает
меня на днях:
правда, что
католические
попы
приказывали
живых
русских младенцев
в костры кидать?
Я ужаснулся:
откуда ты
взял эту клевету?
Да, мол,
мальчик
здешний, со
мной вместе учится,
рассказывал:
до войны про
это в кино
показывали...
Отец
Георгий
передал
эпизод из
кинокартины
«Александр
Невский»,
когда
карикатурный
посланник
папы
римского подал
знак, и
тевтонские
рыцари с
людоедской
торжественностью
подняли
плачущих русских
младенцев
над костром,
картинно уронили
их в пламя.
– Веди,
говорю моему,
к мальчику!
Приходим – и тот
мне всё
подтверждает
про кино. А у
нас – вот ведь
привелось! –
как раз
загвоздка с
тевтонами.
В
Риге
печатается
литература
для русских школ
– учебники,
составленные
по дооктябрьским
образцам.
Партия
учебников
поступила в
Православную
миссию – и
надзирающие
за нею немцы
поторопились
прочесть о
победе, одержанной
Александром
Невским над
тевтонскими
рыцарями. Не
будет ли её
описание
воспитывать
русский национализм,
направленный
против
Германии?
Текст
в учебнике
сравнили с
тем, что
рассказал о
кинокартине
мальчик,
которого
скрупулёзно
расспрашивали
через
переводчика. В
итоге зондерфюрер
объявил:
рижские
учебники нужны!
В них нет
вранья, и
рыцарей там
не мажут грязью.
Отец
Георгий с
приподнятостью
заключил:
– Как
привело-то к
тому, что
наша взяла!
Лонгин
поддакнул,
горячо
ожидая, когда
войдёт
Ксения. Знал –
прихорашивается,
услышав о его
приходе. Он
представил, с
какой задорной
живостью она
войдёт, – и она
ворвалась в
комнату,
напуская на
себя
озабоченность,
как если бы
искала
какую-то
нужную ей вещь.
Они
обменялись
лаконичным
«здравствуйте».
На
Ксении –
молочное в
голубую клетку
платьице, на
стройной,
по-детски
тонкой шее –
янтарные
бусы:
«заметил, нет?» –
сверкнул её взгляд.
Красивые
волосы
заплетены в
две густые
тяжёлые косы,
оставляя на
виду розоватые
наивные
мочки ушей.
Она
старательно
показывала
ему: его
визит – не
такой уж и
праздник. С
занятым
видом
помогала матери,
носила из
кладовки
соления. А
для него наслаждение
почти
плотское –
следить, как
она ступает,
поворачивается,
склоняет
голову,
поднимает
руку... Столь
благородными
кажутся все
её движения.
Наконец,
не утерпев,
она бросила
ему
вполоборота:
– Ах,
да! Я не
забыла
пароль,
который вы с
прошлого
раза
оставили.
– А
ну-ка...
– «Рось»!
Погодите! –
требовательно
топнула ножкой.
– Я хочу сама и
отзыв
назвать.
«Порыв»! А позапрошлые
я тоже помню.
Пароль:
«Витязь»! Отзыв:
«Дерзость»!
У
них такая
игра: уходя,
он оставляет
ей пароль и
отзыв, чтобы
проверить в
следующий приход.
Когда она
назовёт их
определённое
число (оно
известно
лишь ему), они
перейдут ко второму
этапу: связи
через
«соколиное
гнездо».
Устроят
потайной
«почтовый
ящик», куда
будут класть
записки друг
для друга.
Делая
вид, что у них
роман в
письмах, они
на самом деле
готовят
освобождение
России. Или
делая вид,
что готовят,
поглощены
романом?
Сели
за стол,
священник
рассказал: в
церкви подошедший
к нему
мужчина жаловался,
что от немцев
мало милости
и кое-кто из
деревенских
подался в
партизаны. Идут
разговоры:
они-де за
правое дело
бьются, а кто
немцам
служит –
предатель.
Верующего мучило:
я служу,
охраняю
железную
дорогу и на
зарплату
семью кормлю.
Предатель я?
Отец
Георгий
поднял чашку
с чаем и
опять поставил
на блюдце.
– Я
стою и думаю,
как ему
полнее
объяснить...
Думать надо о
Боге, говорю
я ему.
Священники у партизан
есть? «Да что
вы, батюшка?!» А
крестики
нательные
они носят,
молитвы
читают, Евангелие
признают?
«Нет!» А вы? Я,
говорит, ношу
и молитву читаю
два раза в
день. Ну,
говорю, и
далее держитесь
Бога – и не
будете
предателем. А
он мне:
немцам
дорогу
охранять – в
своих, в
русских
партизан
стрелять? Я
на это:
убивать –
грех, но вы – на
войне. Так и
делайте, что
положено.
Кайтесь,
молитесь чаще.
А что они –
свои... как же
своими могут
быть безбожники,
что дерутся
за безбожное
дело?
Ксения
метнула
сверкнувшими
глазами на отца:
– Разве
этого ждал от
тебя человек?
Ты думаешь,
он на немцев
не
нагляделся? А
ты,
получилось,
ответил, что
они – борцы с
безбожниками!
Отец
не без
строгости
охладил:
– Потише!
Приструним
себя. – Поднял
руку, призывая
к молчанию,
выдержал
паузу. – Эти
бури и в моей
груди
бушевали.
Утихли –
благодаря молитве
и Провидению.
Он
стал наставлять:
один у нас
враг: и у
немцев, и у
русских –
враг рода
человеческого.
Ловко умеет играть
на самом
бережном в
человеке, в
правду-истину
рядиться. Вот
о чём не след
забывать,
когда,
например,
услышишь в
устах коммуниста
выражение
«святое
чувство Родины».
Что для них
свято – всё
святое
изгадивших?
Однако
многие
слушались их
и приумножали
мерзость.
– Потому
к ним
относится
сказанное в
Книге пророка
Иеремии… –
попросил
Ксению
подать Библию,
нашёл
страницу,
прочитал, как
часть народа
Израилева и
его цари
отступились
от Бога,
насаждая
идолопоклонство
и творя зло, и
тогда
Иерусалим
был осаждён
иноземцами.
Господь
послал к
израильтянам
пророка, дабы
тот передал
им: «Кто выйдет
и предастся
Халдеям,
осаждающим
вас, тот
будет жив, и
душа его
будет ему
вместо добычи».
– Предастся
Халдеям, –
повторил
священник, – то
есть
врагам-иноземцам.
Можно ли
такого человека
предателем
назвать?
– Мне
надо одной
побыть,
подумать, –
произнесла,
покраснев,
взволнованная
Ксения.
Пошла
в свою
комнату, отец
проводил
напутствием:
– Это
место в Книге
пророка
Иеремии
прочти тридцать
три раза.
66
Во
второй
половине
апреля сорок
третьего года
Псков
принимал
Андрея
Власова (19). Эта
фигура была
крайне
интересна
для Лонгина,
которому не
терпелось
узнать,
правильно ли
он понимает,
почему советский
генерал-лейтенант
стал сотрудничать
с немцами.
Гость
оказался
необыкновенно
высок, выше отнюдь
немаленького
фабриканта,
которого
представили
ему в
городском
управлении в
числе
местных
первых лиц.
Костюм на
Власове
шился не на
него, и это
при очках с
толстыми
стёклами
придавало
его облику
что-то
добродушно
неуклюжее.
– Я
хоть и
военный, но
не хочу,
чтобы передо
мной стояли
строем, –
пригласил он
улыбнуться собравшихся
в зале, и
некоторое
напряжение,
каким
попахивало
перед
встречей,
рассеялось. –
Сядьте все,
пожалуйста, а
я постою, –
добавил он кротко,
вызвав у
Лонгина
впечатление:
добрый
чудаковатый
Андрей
Андреевич –
разве же не
желанный
гость в любой
компании?
Но
тут как бы по
обязанности
показывая
суровость
или, скорее,
то, что
даётся она
ему непросто,
Власов
произнёс
раздельно:
–
От-вет-ствен-ность!
Тот зовущий
долг… – он замолчал
и после паузы
промолвил
смягчённо, с отмеренной
долей
торжественности:
– Я говорю о
Русском
Освободительном
Движении… – стоя
под острыми
любопытными
взглядами,
нестарый ещё
человек
словно бы
скромно
потупился и
совсем уже
мягко
поделился: –
Движение возложило
на меня
непосильную,
может быть,
ответственность
– выступать
от его имени,
ратовать за
святую
борьбу, за то,
чтобы чистые
руки
принимали
заветы,
дошедшие до
нас от
Александра
Невского и
Димитрия
Донского...
Поговорив
в таком духе
чуть больше
получаса,
генерал
пленил
слушателей.
Василий Иванович
С., сидевший
рядом с
Лонгином,
прошептал:
– Видел
я
начальников –
ни у кого не
было такого
дара
задушевности!
Чтобы
человек
эдакой цены и
не взял эту
роль?!
Лонгин
попросил
Василия
Ивановича
сказать
Власову,
чтобы тот не
вздумал
отказаться
от
приглашения
поужинать.
Городской
голова,
слушая
просьбу,
приподнял
брови, показав,
что понимает
её важность,
и прошептал с
видом, будто обещает
что-то
рискованное:
– Для
вас чего не
сделаю…
только бы вы
не забывали.
Когда
генерала
обступили
русские,
молодой
человек с
несколькими
немцами
стоял рядом и
увидел, как
городской
голова,
приглушённо
говоря
что-то,
указал на
него гостю.
Тот подошёл,
ответил на
приглашение
улыбкой
удовольствия:
– Истосковался
я по русскому
быту.
– А
мне хотелось
бы послушать
вас наедине… –
проговорил с
ноткой лести
Лонгин.
– Три
человека,
маленькие
чины, от меня
ни на шаг не
отходят, –
сказал,
посмеиваясь,
генерал, – но
если их можно
будет
поместить
через комнату
от нашей, мы с
вами
потолкуем
без чужих
ушей.
67
Из
городского
управления
он поехал в
лагерь
военнопленных,
побывал на
предприятии Лонгина,
сопровождаемый
хозяином,
после чего
переступил
порог его
квартиры.
– У
нас с вами
дела да дела,
а людям надо
поесть, –
Власов
словно бы
сделал
внушение
молодому
человеку, тот
шутливо-церемонно
поклонился и
пригласил
троих
приехавших с
генералом в
столовую,
самого же его
повёл в свой кабинет.
Ужин
был
приготовлен
на славу, но
генерал
покачал
головой:
– Не
соблазняйте!
Дайте чисто
русской
жизнью
пожить…
сейчас
великий пост.
Лонгин
развёл
руками:
«дело-де ваше»
и с ехидством
ожидал, как
поведёт себя
Андрей Андреевич,
который
кинул взгляд
на водку в
хрустальном
графине с льдисто
блестевшими
гранями, с
высоким горлом:
– А
от мамочки
всё-таки не
откажусь!
Хозяин
не сдержал
смешка, и
гость
промолвил с
ноткой
виноватости,
как бы
распахивая душу:
– В
своё время я
учился в
семинарии, а
там, сказать
вам, царило...
словом, я усвоил
разницу
между
внешней
формой и тем, что
под нею. Я был
не лучше
других, и
ныне совестно
вспоминать о
многом...
Почему?
Потому что
жизненный
опыт
непререкаем:
жить без веры
нельзя!
Лонгин,
который жил
своей
собственной
верой, не
знающей
постов, заметил,
когда стопки
были осушены:
«Вот уже и проехали
первый тост!»
Андрей
Андреевич
хрустко
разжевал
солёный
груздь,
извлёк из
нагрудного
кармашка мундштук:
вещица была
скрупулёзно
сработана из
цветной
пластмассы.
– Подарок,
который
изготовил
для меня
пленный боец,
– проговорил
веско,
вставил в
мундштук
папиросу. –
Красноармеец,
запертый в
лагере, искал
и подбирал
материалы,
вытачивал и отшлифовывал
каждое
колечко.
Какое чувство
вкладывал он
в свой труд?
Надежду, что
сможет
вернуться на
родину не с
клеймом труса
и его после
немецкого
концлагеря
не засадят в
сталинский. Я
стараюсь,
чтобы надежда
сотен тысяч
таких, как он,
сбылась.
Лонгин
оценил
аргумент на
«отлично».
Генерал
изучающе
смотрел на
него сквозь
очки.
– Итак
вы с немалым
успехом
работаете на
немцев? –
произнёс с
подковырочкой.
«Теперь
меня щёлкают
по носу как
не имеющего
подобного
аргумента», –
сказал себе
молодой
человек. Он
хотел быть
проще.
Собрался поведать,
что верит в
свою звезду,
и коли она ему
осветила его
пути в месте,
где до немцев
был всего
шаг, он
просто пошёл
за звездой. С
приятной учтивостью
начал:
– Видите
ли, я не
торопился к
немцам, но
после того
как
отнеслись ко
мне наши… – и
вдруг смутился,
замолчал.
– Я
вас
прекрасно
понимаю, –
Власов
щёлкнул зажигалкой,
поднёс
огонёк к
папиросе и закурил.
– Вы думали об
одном: чтобы
наши не погнали
вас под пули.
А перейдя к
немцам, вы увидели,
что им нужны
ваши услуги.
Тут уж будь не
промах.
Лонгин
с тоскливой
скукой
подумал: «А у
тебя,
разумеется,
было не так».
– Не
нужно
обижаться, –
Власов
затянулся,
сосредоточенно-плавно
выдохнул дым
и разогнал
его рукой. – Я
не сказал,
что вы лишены
того, ради
чего сделают
вот это… –
держа мундштук
большим и
средним
пальцами, он
пристукнул
по нему
указательным.
– Я не думаю, что,
несмотря на
вашу
молодость, вы
не
чувствовали
антинародность
сталинского
режима, –
добавив эту
мысль, он
начал рассказывать,
как по
намёкам, по
оброненным
словам
улавливал:
многие
командиры
высокого ранга
были готовы
бороться
против
Сталина.
Страдания
народа, в
особенности
крестьянства,
не могли не
открыть
глаза.
– Но
в то время
нельзя было
делать
решительных
шагов, –
кратко
подытожил он,
вздохнув.
Лонгин
не удержался:
– Почему
же?
– Дорогой
мой Лонгин
Антонович, –
доверительно
промолвил Власов,
– отвечаю вам!
Вы не хуже,
чем я, понимаете,
что политика
Сталина и его
клики
псевдонациональна,
их
патриотизм –
поддельный.
И, однако, нас
считают
изменниками!
– он, негодуя, взмахнул
рукой и взял
рюмку. – А я
считаю изменниками
тех, кто не
воюет против
Сталина!
Они
обменялись
взглядами и
выпили.
– Вот
вам моя
идейно-политическая
позиция! – не
без важности
произнёс
Андрей
Андреевич.
«Да,
но где же
ответ на мой
вопрос?» –
сказал себе
Лонгин.
– Против
Сталина уже
воюют сотни
тысяч русских,
– напомнил он,
имея в виду
не только
роты и
батальоны из
вчерашних
красноармейцев,
но и то, что
какое-то их
количество
имелось
почти в
каждом германском
полку.
Глаза
гостя за
стёклами
очков
похолодели:
– Это
наёмники,
состоящие на
германской
службе!
Лонгин
несколько
озадачился:
– Меня
восхитило,
когда я
узнал, что мобилизованные
германские
солдаты
получают
жалование.
Чего же
плохого в
том, что его
получают и
русские в
германской
форме?
– Германские
солдаты
выполняют
свой долг, воюя
за Германию! –
разделяя
слова,
произнёс повышенным
тоном Власов.
– Как можно не
видеть
разницу?
Гость
и хозяин
сидели друг
против друга
за накрытым
столом,
думая, о чём у
них спор.
– Вы
говорили, –
промолвил с
видом истой
любезности
хозяин, – что
вы сами и
многие
военные понимали
антинародность
режима,
сочувствовали
разорённому
и угнетённому
крестьянству...
Немудрено,
что и другие
понимали и
потому пошли
воевать. Так
почему они –
наёмники?
– Перестаньте!
– раздражённо
бросил
Власов. – Вы
прекрасно
понимаете.
Для человека
– родина,
государство,
законы есть
данность!
Если каждый
станет
определять,
каков режим и
нужно ли
выполнять
долг, всегда
найдётся
предлог
уклониться
от долга... У
этого увели
корову, у
того
раскулачили
родню, у
третьего...
словом, будет
дурно пахнущая
отсебятина,
сведение
счётов.
– Но
это же так
естественно,
– заметил
Лонгин
непроницаемо.
– Это
естественно,
как
естественны
пороки, себялюбие
и всё
доморощенное.
– Андрей
Андреевич
выпил,
закусил и
воодушевлённо
продолжил: –
Военный, да и
гражданин
вообще – это,
прежде всего,
обязанности.
Нарушить
присягу можно
только ради
более или
менее
признанных
принципов.
«Более
или менее… вы
очаровательны!»
– мысленно
воскликнул
Лонгин.
Власов
поделился:
– Даже
немцы, когда
я им
рассказывал,
что творил со
своими
Сталин,
называли это
преступлениями
и не
сомневались –
с ним надо
бороться.
– А с
Гитлером? –
ввернул
молодой
человек. – Вы
их не
спрашивали?
– А
вы? – и Власов с
заразительным
добродушием
расхохотался.
Лонгин,
которому
ничего не
оставалось,
как хохотать
вместе с ним,
наконец
кашлянул и сообщил,
что читал
листовки с
обращением
генерала к
Красной
Армии:
Сталин, его
присные осуждались
резко,
доходчиво.
Власов
кивнул.
– Но
призыва
переходить
на сторону
неприятеля
там не было! –
сказал он
довольно.
– Действительно,
не было, –
вспомнил
молодой человек
и
полюбопытствовал:
– Почему? Вы
посчитали,
что не
откликнутся?
– То
есть как? –
обиделся
генерал. –
Откликнулись
уже и на
такое
воззвание,
без призыва!
Число
перебежчиков
выросло. Оно
увеличивается
– это вам
немцы
подтвердят.
Но надо оставить
на
дальнейшее...
Лонгин,
как бы в
усилии
понять, неопределённо
хмыкнул.
Власов стал
разъяснять:
– Немцы
должны
упираться
лбом в
условие – обращаться
к Красной
Армии может
только русское
национальное
правительство!
«Браво!
– мысленно
вскричал
Лонгин и
заключил: – А
не попади он
в плен, и не
было бы
такого великолепного
Андрея
Андреевича!»
Генерал
многозначительно
поведал, что
немало
высокопоставленных
немцев
поддерживают
план
создания
Русской
Освободительной
Армии:
– Когда
советские
солдаты
увидят перед
собой
Русскую
Армию, её
патриотический
лозунг
борьбы с
антинародным
режимом –
наступит
перелом.
Он
нахмурил
брови и
пожаловался:
– Но
Гитлер и
кое-кто около
него тянут
время. Крах
под
Сталинградом
должен бы
повлиять, но
самые
убедительные
доводы для
них пока ещё
неубедительны.
Я требую
выделения
русских
подразделений
из
германских
частей и
сведения их в
русские
национальные
дивизии: они
должны быть
не под
германским, а
под нашим
командованием.
Я настаиваю
на учёте всех
русских
добровольцев
и передаче их
нам, а мне твердят:
германские
полевые
командиры их
ценят, это
хорошие
солдаты,
командиры не
желают ослабления
своих частей.
– Но
я знаю своё! В
Русской
Освободительной
Армии
окажется до
полутора
миллионов
бойцов! –
сказал, как
молотком
пристукнул
Власов.
– А
если Гитлер
вам не
доверяет?
Почему вы не ожидаете
такого? –
спросил
молодой
хозяин.
– Ожидаю
и чего
похуже. Ему
не может
нравиться
моё
отношение к
евреям. В
наши
программные
документы мы
не включили и
не включим,
несмотря на
давление, ни
слова против
евреев. Мы – не
антисемиты! Я
вообще
считаю
ненужным скрывать
принципы. Мы
и марксизм не
отметаем огульно.
Лонгин
не без
влияния
винных паров
бодро кивнул
и пожелал
гостю
скорейшего
создания РОА.
68
Андрей
Андреевич
отлучился по
надобности, и
в кабинет
скользнула
Вохина в
строгом платье,
шепнула
хозяину:
– Немецкие
госпожи ох и
злющие! того
гляди, без
спроса
войдут!
Беттина
из военной
комендатуры
и сотрудница
армейского
отдела
пропаганды
Керстин
давеча
просили его
устроить
встречу с русским
генералом. Им
было велено
на кухне ждать
приглашения.
Возвратился
Власов.
Хозяин
указал ему
взглядом на
Тосю:
– Ну
как вам? – и
заговорщицки
понизил
голос: – Но
есть и
германский
вариант. Две
службистки
готовы
пыхнуть
азартом в
отдыхе от
службы.
Андрей
Андреевич,
возвышаясь
над девушкой,
осматривая
её сверху и
чуть прикасаясь
ладонью к её
волосам,
проговорил:
– Тебя,
русскую
пяточку,
напоследок
русской ночи
потопчу. А
сейчас
постелешь
перины вот
тут? – он
кивнул на
стоявшую
поодаль от
окна
оттоманку и
повернул
голову к
хозяину: – Хочу,
как помещик,
в перине
утонуть.
Гоголь больно
зримо
описывает,
как для
Чичикова взбивала
перину… у
помещицы
Коробочки
это было… эх,
забыл.
– Фетинья,
– назвал имя
служанки
Лонгин, в детстве
обожавший
представлять
персонажи Гоголя.
– Отличником
были в школе! –
воскликнул
Власов. –
Знала бы ваша
учительница,
кому пятёрки
ставит!
Тося
приготовила
пышную
постель,
пожалуй, нисколько
не уступив
Фетинье, и
Андрей Андреевич
шлёпнул её по
ядрёному
заду:
– Присылай
немок!
Кстати, – он
обернулся к
Лонгину, – при
них можно
продолжать
разговор?
– Без
опасений. Их
знания
русского
исчерпываются
непечатным
резервом.
Раздались
бойкие шаги,
и две молодых
женщины в
военной
форме,
которая
весьма шла
им, быстро
вошли в
кабинет.
Керстин,
высокая, тощенькая,
с длинным
носом и
небольшими
зоркими
глазами, чуть
косолапила,
что
придавало ей
своеобразную
пикантность.
Беттина была
крепка, и
фигура и
волевое лицо
выдавали в
ней
спортсменку.
Она строго
взглянула на
перину, в то
время как
Керстин,
вскинув руку
так, словно
держала
пистолет,
прицелилась
в лоб Власова
указательным
пальцем:
– Пиф-ф-ф!
– и
захохотала.
Он,
застигнутый
врасплох
таким
началом, искал,
как бы
поостроумнее
подыграть, но
лишь склонил
голову набок.
Беттина
шагнула к нему
и, по-немецки
приказав
поднять руки,
стала, будто
производя
обыск,
похлопывать
его ладонями
по бокам, её
руки
ринулись под
его пиджак,
ощупали торс,
тронули пах.
– Эгей!
– оробело
подал голос
Андрей
Андреевич:
пальцы
женщины
вторглись
ему в
ширинку.
– Малшык…
Она,
запрокинув
голову,
смотрела ему
в глаза,
прятавшиеся
за толстыми
стёклами
очков.
Керстин
подскочила к
нему сбоку,
сняла с него
пиджак,
рубашку,
Беттина
расстегнула
на нём
ремень.
– Малэнкий
малшык, не
бойсья…
Немки
в один миг
раздели
Андрея
Андреевича
донага и
остались
сами в чём
мать родила. Беттина
натянула
презерватив
на стоячий фаллос
и, держа его
правой рукой,
стала пятиться
к оттоманке.
Керстин за
спиной
мужчины наклонилась
и обеими
руками
толкала его в
зад с видом,
будто тот не
хотел идти и
каждый его
шаг стоил ей
немалых
усилий.
Беттина
ощутила
позади себя
постель и,
всё так же
остро глядя
снизу в глаза
Андрею
Андреевичу,
попробовала
пальцами
твёрдость
его торчащего,
приподняла
ладонью
увесистые яйца,
пощупывая их.
Андрей
Андреевич
сжал могучими
пятернями
ягодицы
женщины,
поднял её,
опустил на
перину, в
которой та
утонула. Он
налёг на неё,
вкрячил
елдак по
яйца,
страстный
мужской
выдох
перешёл в
утробное
урчание, мужчина
стал жадно
наддавать,
встречая ловкие
умелые
подкиды.
Керстин
прилегла на
перину рядом
с подругой,
схватила её
кисть руки,
прижала к
зеву и стала
потираться
им о неё,
энергично
двигая задом.
Лонгин
сначала из-за
стола
наблюдал за
происходящим,
затем
разделся и
лёг на
кушетку у
стены
напротив
оттоманки.
Керстин
бросилась к
нему,
коснулась
носом жезла
гордости,
чуть
прикусила
уздечку и,
обеими
руками пожимая
яйца, начала
источать
французскую
ласку.
Лонгин, однако,
хотел изойти
в неё,
прикрикнул:
– Цыц,
бабец!
Уложив
бабца
спинкой на
кушетку, вбил
и понёсся.
Гребень у неё
был
расположен
низко, фаллос
сладко
задевал его –
она, быстро
дойдя, пережила
вздрог со
стоном. Семью
толчками
позже
ухватил эту
радость и молодой
хозяин.
Обе
пары
предались
отдохновению
в постелях.
Андрей
Андреевич
подложил под
голову две
подушки,
Беттина
привалилась
к нему спиной,
её зад льнул
к его паху,
меж тем как
кисть руки
Власова
замерла на женском
лобке.
– Скажите
вашей, пусть
пройдётся по
кабинету, –
попросил он
хозяина.
Тот
перевёл
просьбу,
Керстин
вскочила с кушетки
– высокая,
хрупкая –
задиристо
улыбнулась
Власову,
промокая
салфеткой
промежность.
Держа
салфетку
двумя
пальцами,
небрежно взмахнула
ею и
отбросила,
расставила
ноги, двинула
вперёд пахом.
Кунка у неё
была пухлогубая
и при худых
ляжках
особенно
выделялась.
Андрей
Андреевич с
хрипотцой
хихикнул и,
причмокнув,
воскликнул:
– Какой
беляш!
Керстин
мелкими
шажками
приблизилась
к оттоманке,
присела на
корточки,
довольно
глядя, как он,
подавшись к
ней,
рассматривает
сквозь очки
её зев.
Вскочив, она
повернулась
к нему
попкой,
шагнула к
Лонгину,
вернулась, прошла
в одну
сторону
кабинета, в
другую, озорно
перекашивая
таз, так что
ягодицы поочерёдно
подскакивали,
будто на
весах.
– Стрекозёл!
Так
называется
этот тип, –
промолвил
сахарным
тоном Власов.
– Видите, до
чего легко
поднимается
на цыпочки,
как пружинисто
покидывает
задик! как
поворачивается!
И эта
походочка с
перекосиками!
Поменяемся?
Беттина
отправилась
на кушетку к
Лонгину, а
женщина-стрекозёл
прилегла на
постель к Андрею
Андреевичу,
уткнувшись
носом в его грудь.
Он прижал
ладонью
вертлявую
попку, однако
от
продолжения
отвлёк голос
молодого
человека,
которому
приелись
телесные
утехи:
– Если
будет
по-вашему, у
вас под
командованием
окажется
русская
армия в
полтора
миллиона…
– Друг
мой, вы
необыкновенно
милы, – Власов
усмехнулся, –
но всё же
этого
недостаточно,
чтобы
получать
ответы на
подобные
вопросы.
– Мне
кажется, вы
мне уже
ответили. Не
сказали того,
чего не хотели
сказать.
– То
есть вы, как
немцы,
считаете, что
я возьму их
за горло, как
только у меня
окажется
армия, или
просто
перейду к
Сталину, –
сказал Власов
брюзгливо,
как говорят о
надоевшем.
Лонгин
обезоруживающе
улыбнулся, и
Андрей
Андреевич
пожелал,
чтобы прошлась
Беттина.
Нагая
женщина
поднялась с
кушетки,
завела руки
на затылок,
чувственно
потягиваясь.
Плавно
переступая
по кабинету,
она замирала,
прогибала
спину, то упирая
ладони в
ягодицы, то
приподнимая
ладонями
груди.
Генерал,
словно
находясь в
другой
комнате, произнёс
патетически:
– Я
могу служить
только
русскому
народу, который
уже двадцать
пять лет, с
семнадцатого
года, ведёт
неравную
борьбу
против
большевизма!
«Вещает
тот, кто в
восемнадцатом
вступил добровольцем
в Красную
Армию!» –
мысленно
продолжил
молодой
человек, едва
не захлопав в
ладоши.
Андрей
Андреевич,
следя за
Беттиной,
которая,
пройдя перед
ним,
повернула
назад, отметил:
– Тип
– английский
дог.
Лонгин
хмыкнул.
Голая рослая
немка с её
сумрачной вкрадчивостью
движений в
самом деле
напоминала
дога.
Андрей
Андреевич
нехотя
слушал голос
молодого
хозяина:
– Мне
хочется
понять, как
вы
объясняете
вашу позицию
немцам и как
объясните до
конца мне –
русскому.
– Я
не боюсь
доносов. Наша
идея – это
политическая
свобода и
права
человека! У
нас та же цель,
которая была
у великих
борцов за
свободу: у
Джорджа
Вашингтона, у
Бенджамена
Франклина, –
произнёс
лежащий на
оттоманке
Власов.
Нагая
Керстин,
прилёгшая на
него, лизнула
его грудь,
меж тем как
Лонгин
заметил про
себя: ну да,
куда же без
Америки? Не
отметая
марксизм, и
демократии
отвесим
низкий поклон.
Заполучим
любовь
пленных и
всех недовольных
как немцами,
так и
Сталиным,
встанем во
главе
собственных
вооружённых
сил. И, держа
Германию за
горло, будем
стараться
выиграть как
можно больше
у
американцев,
у англичан, у
Сталина.
Керстин,
возбуждаясь,
заелозила на
мужчине,
требуя, чтобы
Лонгин
перевёл ему:
– Zumf! (Щипай!)
Она
укусила
Андрею
Андреевичу
сосок, приподнялась
и, двигая
задом,
приноровилась,
обеими
руками направила
елдак себе в
щель и
уселась на него.
– Zumf! Zumf!
Он
стал щипать
её попку,
которая
заходила по
горизонтали,
затем
принялся
подкидывать
женщину,
сильными
бросками
отрывая от постели
свой зад.
Беттина,
глядя на них,
легла рядом с
Лонгином;
поддаваясь
волнению, она
прижималась
к нему, усеивала
поцелуями
его тело
атлета. Он
отвечал с ленцой
и, думая, что
угадал, какую
позу она предложит,
вдруг увидел
иную: она
встала на четвереньки,
тут же
прильнула к
постели грудями
и щекой,
вытянув
вперёд руки и
круто
вздыбив попу…
Когда
стихли стоны
одной и
другой
женщины, растянувшийся
на оттоманке
во всю длину
своего роста
нагой
мужчина в
очках
промолвил:
– Перечитайте
«Тараса
Бульбу». То,
что вам не понравилось
в моих
объяснениях,
идёт от души
усатого
запорожца. Но
мне
невероятно
близок
Андрий, всё
отдавший за
ласки
прекрасной
панночки,
которая есть
сама жизнь.
Судьба его
трагична, но
я – Андрий.
69
Лонгину
нравилось
выглядеть
примерным молодым
человеком,
что,
несомненно,
бывало в доме
Усвяцовых.
Виноватый, сравнивая
себя с
истаскавшимся
псом, он навестил
их в день,
когда было
принято печь
пирожки с
молодым
ревенем и
сахаром и
класть в один
из пирожков
копейку
царского
времени.
Чтилось
поверье: кому
такой
пирожок попадёт,
того ждёт
радость.
Когда
он постучал в
дверь, семья
пила чай. На
пришедшего
смотрели с
таким
многозначительным
интересом, что
он почти
сконфузился.
И услышал
слова Ильи:
– Ксения
сказала –
если не
враньё, то
сейчас Лонгин
Антонович
придёт. Ей
копейка
досталась.
Девушка
из-за стола
уверенно и невозмутимо
ответила:
– Это
неправда!
Отец
Георгий
оторопело
гмыкнул, с
растерянным
смешком
покачал
головой. А
Лонгину сумасшедше
захотелось
подпрыгнуть
на месте и
пристукнуть
каблуком.
Девочка его
любит, и она
не размазня –
у неё есть
характер!
Священник,
что он охотно
и часто
делал, стал
живописать
поверья, а
всё существо
Лонгина
страстно
затомилось:
девочка в
упрямом
спокойствии
зачерпнула
ложкой
варенье,
отправила в рот,
поднесла к
губам чашку
чая и,
обжёгшись,
ничем это не
выдала,
только
сильнее
покраснела.
А
гость в
ужасе, что
станется,
узнай
девочка о его
утехах, вдруг
отчётливо
проговорил:
– Сижу
мерзавец
мерзавцем.
Хозяин,
вновь было
поднявший
чашку, расплескал
чай. Лонгин
спохватился
и объяснил самобичевание:
– С
работы
пришёл к вам…
а работаю на
немцев.
– Да
уж говорили
об этом, –
отозвалась с
облегчением
Татьяна
Федосеевна.
Вдруг
привстала
девочка,
обратив к
молодому
человеку
пунцовое
лицо,
хлопнула по
столу
ладонью:
– Вас
понимают и
относятся
очень
серьёзно и... и
знают – вы
готовите
спасение России,
рискуя
жизнью!
Отец
Георгий
воззрился на
дочь. Лонгин,
благодаря
Ксению,
учтиво
наклонил
голову:
– Прошу
меня
великодушно
извинить!
Похоже, что я
рисуюсь, а
это и впрямь
неуместно.
Спасибо вам!
Его
ел стыд. По её
намёкам он
догадывался:
она внушила себе,
будто он
тайно
помогает
неким партизанам,
что
героически
борются и с
партизанами-большевиками,
и с немцами.
Настанет час
– партизаны-антикоммунисты
поднимутся и
в тылу
сталинских
войск. К
этому
времени Германия
потерпит
военное
поражение –
немцы отступят
на запад, а
сталинцы
побегут из
России куда
понесут их
ноги... Ксения
нарисовала
раз эту
картину –
якобы свой
навязчивый
сон.
Пользуясь
её фантазией,
Лонгин
эксплуатировал
ореол героя...
Убеждал себя:
нет смысла
разуверять
её – все его
доводы она
поймёт
только как
недоверие к
ней.
Они
пили чай,
глядя в глаза
друг другу.
Её щёки были
всё ещё
розовы от
вспышки, но
до чего нежно
белели
атласные
виски. Он,
словно в том
была нужда,
попросил
позволения
приходить
почаще – она
слегка
кивнула.
Хозяин
и хозяйка,
потчуя гостя
печеньем-вареньем,
делали свои
выводы.
Восемнадцатый
год пошёл
дочери… Отец
Георгий
заботливо
попросил
молодого
человека:
– А о
немцах не
задумывайтесь.
Сейчас я
прочту, что
привёл меня
Господь
прочесть,
когда началась
их война с
Совдепией. –
Он степенно
встал из-за
стола, принёс
из молельной
каморки
блокнотик в
переплёте тиснёной
кожи:
– В
те дни в
Белграде я
посещал
верующего
русского и в
его богатой
библиотеке
заинтересовался
«Очерками об
Эфиопии». Эта
древнехристианская
страна в
Африке – колыбель
веры среди
невежества –
должна заключать
в своей
истории
особенно
важное Божье
поучение.
Отец
Георгий стал
читать в
блокноте
выписку из
белградской
книги. В
начале XVI века на
Эфиопию
наседали
турки. Этим
тяжким,
беспокойным
временем
воспользовались
живущие в
стране
язычники,
восстали и захватили
центральный
район страны.
Тогда эфиопы-христиане
обратились
за помощью к
одним из
самых
опасных,
хищных
колонизаторов
того времени
–
португальцам.
Они уже успели
проглотить
жирные куски
Африки.
Соединённые
силы
эфиопов-христиан
и
португальцев
обратили
язычников в
бегство,
разбили и
отогнали
турок. Но
португальцы
остались
хозяйничать
в стране.
– И
тогда, –
прочёл отец
Георгий тихо
и многозначительно,
– широкое
народное
возмущение обратилось
на них, и им пришлось
убраться.
70
«Она
– моя суженая?
Я вправду
хочу от неё
детей?» –
повторял в
себе Лонгин,
чувствуя, что
иная жизнь не
по нему. Он
пригласил
Ксению в театр.
После
знойного дня
был
предгрозовой
душный вечер,
выгоняющий
пот, низко
над головой
сияли месяц и
большие
звёзды, а в
стороне
дрожащим
светом
озаряли небо
зарницы.
Рижская
русская
труппа
давала в
псковском
театре
оперетту
Легара «В
стране
улыбок». До
чего
обольстительна
была Ксения в
вечернем
платье,
которое
подчёркивало
тонкость и
длину её девической
талии.
В
театре
собрались
почти все
знакомые: военный
комендант,
городской
голова, Олег
Ретнёв и один
из его
подчинённых
обходительный
парень по
фамилии
Колохин,
носивший в петлице
тёмно-зелёную
ленточку с
мечами – знак
отличия для
добровольцев
восточных
областей.
Оперетта
вызвала у
публики
какой-то
лихорадочно-разудалый
приступ
веселья. В
антрактах
громко
хохотали,
жадно пили
холодный морс
местного
изготовления
и французское
вино, женщины
бросали по
сторонам
возбуждённые
взгляды...
Когда
стали расходиться,
комендант
ощутил
потребность в
широком
жесте – отдал
распоряжение
Ретнёву, и
тот стал
окликать
избранных...
Пару дюжин
гостей
пригласили в
комендатуру
«на ликёры».
Клара,
угадавшая
предмет
страсти
Лонгина, бросилась
к Ксении,
утверждая с
радостной
категоричностью
– та должна
непременно сесть
с ней «в
женском
кружке».
Женщина не ревновала
– она
испытывала
азарт
соучастницы,
уверенная в
цели
приятеля
развратить
девочку.
– Обязательно
напою
малышку! –
шепнула ему.
Он
попытался не
пустить
Ксению, но та,
не услышав
слова Клары,
легко и
твёрдо сказала:
– Без
волнений,
пожалуйста!
Мне не нужна
опека!
И
оказалась за
столом между
Кларой и
тощей Керстин.
Зашёл
разговор о
качествах
сыров, Лонгин
вместе со
всеми
смеялся
шуткам, и вдруг
Керстин, чья
худоба и развинченность
были
по-своему так
действенны,
предложила
тост за
кого-то, чьё
имя пока не
называла.
Лонгину
мигом
вспомнилось,
как она
восхищалась
им, когда их
постель бывала
мокрой от
пота!.. Сейчас
она – само воодушевление
– говорит о
неком истом
герое, созданном
не для
шумихи, но
для того,
чтобы его
усилия вели к
победе. Глаза
женщины пылко
блестят, из
рюмки,
зажатой
костлявыми
пальцами,
проливается
ликёр.
Упорядоченно
и без
малейшей
жёсткости
звучит
немецкий, фразы
ясны, как
раскрытая
ладонь. Она
предлагает
выпить за
человека,
принадлежащего
к титанам,
которые
непревзойдённо
делают своё
дело.
Лонгин
знал, что
Ксения
понимает
по-немецки, и
терзался:
немка выдала
свою связь с
ним. Сейчас
прозвучит
его имя...
– За
Гебхарда
Блюхера,
победителя
Наполеона! –
провозгласила
Керстин.
Молодой
человек
отвёл от неё
потухший взгляд,
и тут
девочка,
нашедшая его
глаза, направила
на него
указательный
пальчик и
быстро
пригубила
рюмку.
В
эту минуту,
когда все
поднимали
рюмки и пили,
никто больше
не удостоил
его
вниманием. Клара
охмуряла
представительного
с седыми
висками
капитана
строительных
войск, Беттина
сидела среди
выздоравливающих
раненых. И
лишь в глазах
девочки он,
Лонгин, заслуживал
всего того,
что можно
было сказать о
Блюхере, о
Наполеоне, о
ком угодно.
«Моя
суженая!» –
мысленно
повторял он.
Клара
пыталась
поднести к её
губам рюмку
«бенедиктина»
– Ксения
смотрела на
женщину холодно-скучно,
наконец, та
отступила,
чтобы сказать
Лонгину:
«Ничего у
тебя не
выйдет с чёртовой
крошкой! Она
ждёт
драгоценностей
от парижских ювелиров».
Комендант
распорядился
раздать
одноразовые
пропуска для
ночного
хождения
всем тем, кто,
в отличие от
Лонгина, не
имел постоянного
пропуска;
пьяные и
полупьяные
гости выходили
в ночь,
которая так и
не разразилась
грозой. Тишь
была
тягостно-безветренной,
пахло пылью.
Молодой
человек вёл
девушку под
руку. На перекрёстке,
откуда до его
дома было
чуть больше
квартала, она
просто и
спокойно
обратилась к
нему на «ты»:
– Пойдём
к тебе?
Ему
стало не по
себе.
Представляя,
кем она видит
его, он не
смел погружать
её и себя в то,
что
проделывалось
в его
квартире
несколько
часов назад.
Осторожно
поцеловал её висок,
её жаркую
щёку, мочку
уха:
– Не
будем
сходить с
ума. Родители
до утра изведутся...
Она
встала к нему
спиной,
произнесла
тихо: когда
комендантский
час застаёт
её у подруги,
она у неё
ночует. Он мягко
возразил: на
этот раз она
ушла не к подруге,
а с ним...
Обнимая её
сзади,
прикасаясь ладонью
к её животу,
прошептал:
– Я
очень уважаю
твоих
родителей, а
по их убеждению
кое-чему
надлежит
произойти
после свадьбы…
Она
ждала. Его
руки
загуляли по
её телу, и тогда
она играючи
вырвалась.
Они
поспешили в городской
сад и до
предрассветного
часа занимались
тем, что она
ускользала, а
он ловил её,
ласкал,
целовал,
истомлённо
прижимал к
себе, чтобы
вдруг опять
дать ей
вырваться и
преследовать
её снова.
71
Лишь
осенью
Лонгин
сказал
мысленно:
«Жертва
принесена».
Почти два
месяца
выносил он воздержание
и в день их
очередной
встречи чувствовал
дразнящую
лёгкость от
проведённых
в
одиночестве
ночей.
Солнце
слабо, но пригревало,
он и она были
у реки, вдоль
которой тянулось
то, что в
старину
представляло
собой
крепостной
вал. Из
земляной
насыпи там и
тут
выступали
глыбы, будто
почерневшие
исполинские
кости. У воды
лежали
серо-зеленоватые
мшистые
стволы былых
древесных гигантов.
Меж ними
округло
выдавались
из илистой
почвы
великаны-валуны,
тоже
обросшие густым
мхом.
Молодой
человек
забрасывал
удочки, Ксения
прохаживалась
возле –
бранила
немцев, радовалась
слухам об их
поражениях,
мечтала, что
Красная
Армия
повернёт
оружие против
НКВД,
Сталина. А
мужчине
страстно
хотелось,
чтобы этот
мелодичный
горячий,
чувственный
голосок
вещал о нём...
Лонгин
начинал тоже
поругивать
немцев,
рассуждая,
что партизаны-антибольшевики
будут
посильнее партизан-коммунистов...
Уж он-то
знает – Ксения
догадывается
совершенно
верно.
Девушка
зачарованно
слушала. В
длинном кожаном
плаще,
перехваченном
тугим поясом,
она уселась
на лежащий
ветхий ствол.
Лонгин не без
пафоса
произносил: с
какой охотой
работал бы он
не с немцами,
а с русскими –
не красными, конечно.
– Но
среди немцев
у вас столько
приятелей! Вы
от них не
отойдёте! – с
тревожной
злостью вскричала
Ксения.
Он
вскочил на
огромный
валун – каким
упоённым
взглядом она
снизу
смотрела на
него, восклицавшего:
– Немцы,
русские,
кто-либо ещё...
Что такое они
все? Ты же
чувствуешь
мои
возможности! Есть
вот! – он
направил
указательный
палец себе в
грудь. – А
остальное –
только фон из
стран и войн.
– Но
не Родина! –
воскликнула
она жалобно,
со слезами. –
Спаси Россию!
– просила так,
точно в эту
минуту в реке
тонула
собака и
Лонгин мог
вскочить в
лодку и
вытащить её
из воды.
«Да
я для неё
поболе
России!» –
объял его
непередаваемо
возвышающий
порыв. Он
спрыгнул с валуна,
девушка
вскочила с
колоды
навстречу
ему, уголки
её влажного
рта дрогнули,
растягиваясь,
глаза
потемнели.
Он
обнял её,
почти бегом
они
направились
к нему домой.
Нетерпеливо
раздевшись,
затеяли
борьбу на
постели, он
согревал её
груди ладонями:
– Чьё
это?
Ксения
захлёбывалась
сумасшедшим
смехом:
– Твоё!
Твоё!
Он
брал в рот
сосок,
щекотал
языком, а
рука
скользила по
её животу
вниз:
– Попка
ваша под
шёлком тугая.
Поддеваю я
пальцами
ткань, вам
теснящие
снять
помогая, взять
готовясь
медовую дань.
Помассировав
чуткое место
– для тебя,
покрасневший
жених, – я
дразню
нетерпенье
невесты,
тормозя между
губ наливных.
Лонгин
выдыхал с
грудным
рокотком:
– Пухленькие
нижние губки!
Что они так
сжались? Кто
их раздвинет?
Заласкав
ртом её
невинный
тюльпан, так
что остро
разогрелась
глубь, он лёг
навзничь, и,
когда она
оказалась
сверху,
приподнял её,
повернул к
себе спинкой
и помог
усесться на
пах. Она
приподнялась,
упираясь
коленями в
постель по сторонам
от его
туловища,
двигая
попкой, пристраиваясь.
Он
поглаживал,
щупал,
пощипывал её
булочки,
снизу
вправляя
торчащий сук
меж губ и
произнося:
– Меж
двух долек
апельсина
закрутела
сласть
малины, кто
там колышком
стоит и по
яйца будет
вбит?
Она
сквозь плач
хихикнула, ей
было предоставлено
призывать
всё её
мужество в
напоре на
фаллос.
Стонала,
вскрикивала,
замирала… поддерживаемая
опытными
руками, вновь
приподнималась…
Он
налюбовался
на её
ягодицы,
которые
напрягались,
вздрагивали
и чуть
расслаблялись,
чтобы снова
напрячься.
Попка после
каждого
подъёма
оседала ниже,
ниже,
поясничка
всё более
прогибалась.
Им
казалось, они
только-только
возликовали,
как
долетевшим
стуком в дверь
заявил о себе
посыльный –
Лонгина ждали
дела.
Покончив с
ними, он
отправился к
Усвяцовым и
посватался.
72
Помолвку
праздновали
жареным
поросёнком.
Жених и
невеста
торопили со
свадьбой – улыбающийся
отец Георгий
посмотрел на
жену:
– На
Покров, что ли?
– На
Параскеву
Пятницу, –
чуть-чуть
продлила время
Татьяна
Федосеевна. –
Параскева –
женская
святая, бабья
заступница.
Оставалось
больше двух
недель.
Хозяйка
подкладывала
лучшие куски
на тарелку
будущему
зятю, а
хозяин был
отвлечён чем-то
своим, ел с радостно-рассеянным
выражением.
Дочь окликнула
его:
– Ты
о нашей с
Лонгином
судьбе
размышляешь?
Он
встрепенулся:
– То
есть и об
этом... Но
сейчас я о
другом хотел сказать,
– обратился к
её жениху: –
Это на тему наших
прошлых
разговоров.
Накануне
священнику
представились
несколько
русских
добровольцев,
служащих в
германской
части, заказали
молебен за
упокой
душ рабов
Божьих
Волобуева и
Половинкина, чьих
имён не знали
(20). В
своё время
Волобуев был
зачислен
красноармейцем
в 3-ю роту 1096
полка, а
Половинкин –
в 5-ю роту 1044
полка. Эти
два человека
демонстративно
отказались
принимать
присягу. Были
и ещё такие
же, но их
фамилии
неизвестны. Произошло
событие в
декабре
сорок
первого, в
городке
Михайлов к
югу от
Москвы. Оба
полка
находились в
составе 325-й
стрелковой
дивизии 10-й
армии
Западного
фронта.
Красноармеец
Волобуев,
единоличник,
родственники
которого
были
репрессированы
Советской
властью,
перед строем
заявил:
– У
меня нет
врагов.
Стрелять мне
не в кого. Если
попадётся
даже сам
Гитлер – я всё
равно стрелять
не буду.
Красноармеец
Половинкин
произнёс
своё:
– Присягу
принимать не
буду. Убивать
гитлеровцев
также не буду
потому, что
колхоз сделал
меня
пастухом.
Лонгин
был поражён,
воображение
навязывало
суровое
зрелище.
Стоят два
безоружных человека,
вокруг которых
мечутся
лютоглазые
военные, а на
расстоянии,
когда всё
видно и
слышно,
замерли нескончаемые
ряды серых
фигур.
Как
просто могли
поступить
оба
крестьянина:
присягнуть, а
потом
перебежать к
немцам. Но
что-то не
позволило им
так сделать.
Что? Они не
чувствовали
себя
настолько
слабыми,
чтобы забыть
о
достоинстве.
Власть
унизила их
там, где
смогла, но
могла она не
везде и не
всегда. И они
открыто, при
свидетелях,
сказали ей об
этом,
отказавшись
делать то,
для чего ей
понадобились.
В их
ответе была
безупречная
красота
чистого
мужества. Кто
обвинит их в
его
недостатке?
или в
хитрости?
Отец
Георгий
прервал
молчание:
– Жив
русский
народ такими,
кто правду
отстоит
правдой!
Лонгин
неожиданно
вставил:
– А
вот бы и
церковь
соблюла
правду –
объявила их
святыми, в
Русской
земле
просиявшими!
Ведь не
объявит, а?
Священник
побледнел,
замкнулся.
Крестясь, произнёс:
упаси его
Бог, червя
ничтожного, касаться
подобных тем.
Лонгин
долго не мог
побороть
волнение. Когда
прощался с
Ксенией, она
шепнула:
– Ты
всё о них
думаешь?
Кивнул.
Образы двоих
крестьян уже
никогда не
оставят его,
поселив в нём
привычку
нет-нет да и
вглядеться в
попавшееся
тут или там лицо
– такое уж
простое,
каким оно
кажется?
Его
крутило в
деловой
сутолоке, он
добивался
большей
отдачи от
предприятия
и в мелькании
дней,
спозаранок
выйдя из
квартиры,
столкнулся
на лестнице с
прибежавшей
Ксенией:
– Папу
посылают в
село! Мы
уезжаем.
73
На
плечи
Усвяцовых
легли
хлопоты:
перебираться
из Пскова в
направлении
фронта, в село
Выходцы. В
советское
время его
переименовывали
в колхоз
«Ленинский
путь». В селе
стоял
каменный
храм святого
Пантелеймона
Исцелителя,
коммунисты
превратили
его в хранилище
кормов для
скота. В
начале войны
о Выходцах
разнеслась
радостная
слава. Когда,
по
распоряжению
немцев, храм
был открыт, на
торжественное
богослужение
прибыл германский
генерал со
своим
окружением –
поклонился
русскому
Богу.
Было
в
наивно-лучезарную
пору, когда
колхозники с
бережной
жадностью
читали
листовки с
портретом
Гитлера-освободителя,
когда сами
собой
возникали
благие для
немцев
народные
инициативы. В
те дни в лесах
скрывались
крупные
группировки
советских
окруженцев, и
жители
некоторых
деревень, где
ночевали
беспечные
ещё немцы,
ставили
караулы –
предупредить,
если
окруженцы приблизятся.
Увы,
негибкая
оккупационная
власть часто
делала то,
чего
вожделел
Сталин: отталкивала
русских. Но
восторг по
поводу события
в Выходцах
жил.
Село
не
бедствовало,
храм
полнился
верующими.
Служил в нём
престарелый
священник, который
при Советах
получил
нефрит почек
в лагере на торфоразработках.
Осенью сорок
третьего он
умер, на его
место
Православная
миссия направила
отца Георгия.
Расхворалась
его младшая
дочь, сын
Илья, слабый
здоровьем,
жаловался на
боль в горле,
но священник
не отложил
отъезд: как
бы не подумали,
что его смущает
приближение
Красной
Армии.
Лонгин
и Ксения
попросили
срочно их
обвенчать. Он
смиренно
потупил
взгляд:
– Разве
не вдоволь
забот с
отъездом, с
болезнью
детей? Зачем
зряшно
суетиться?
Это грешно.
Приведёт Бог
– сочетаетесь
в Выходцах.
Лонгин
уговаривал
Ксению
остаться с
ним в Пскове,
но она не
могла
бросить мать
с больными
детьми. В
распутицу, в
неприютный, с
первыми
белыми
мухами день
отправились
на подводах.
Когда
жених
выбрался в
Выходцы,
длился пост:
свадеб не
играют. Отец
Георгий
благодушно
рассудил:
– Видите,
всё к тому,
что ко вреду
спешка, а не к пользе.
Значит,
сыграем
свадьбу на
масленицу.
Вот и Ксении
будет
восемнадцать
лет.
Жених,
сидя рядом с
невестой и
чувствуя, как
ей хочется к
нему
прижаться,
озирался в
освещённой
керосиновой
лампой
комнате дома,
досаждавшего
влюблённым
теснотой.
Они
отправились
прогуляться
по молодому холодку
ещё
неустоявшейся
зимы.
Миновали околицу
с кривой
городьбой
заснеженной
поскотины,
когда
близкий лес
загудел от
ветра. Ветер
расходился,
всё гуще
сыпали мелкие
снежинки, их
струйки в
неплотной
темноте
стекали по стволам
старых сосен
и елей.
Лонгина
проняло
наплывом
клокочущего
подъёма,
будто он
осушил
залпом
большой стакан
горячего,
сдобренного
ромом
портвейна с
пряностями.
– Кого
я люблю, я
особенно
люблю зимой,
когда в
спальне
слышна вьюга!
– он
поцеловал
Ксению в
губы.
– Поэтичный
экспромт! –
Ксения
порывисто
нахлобучила
ему шапку на
самые глаза.
– Я
цитирую
философа,
который
говорит, как
важен холод
для
жизненной
борьбы и
радостей. Философия
очень мне
помогает, – и Лонгин
доверил
девушке
осмысленное
в последнее
время.
Немцы
оказались
слишком
самонадеянными
задаваками:
они
поставили
себя так, что
им не
выдержать.
Воюй они с
СССР один на
один – не было
бы вопроса.
Советы пали
бы хотя б уже
потому, что
нечем бы
стало кормиться:
население и
до войны
перебивалось
на карточках,
простого
хлеба и того
не ело досыта.
Но Америка –
даже если не
считать вооружение
и
технические
материалы –
спасла Советы
продовольствием,
и время явно
работает
против
Германии.
Когда
Великобритания
и Штаты
даванут на
неё и всей
своей
военной мощью
– неминуем
капут.
– И
тогда
возрождение
России… –
начала было
Ксения.
– В
России
ничего
хорошего не
будет. Мы
уплывём в
Гренландию!
– В
Гренландию?.. –
едва ли не
беззвучно
повторила
девушка.
– На
блаженный ледяной
остров –
владения
датских
королей! –
Лонгин
рассказал,
что не раз
пил пиво с
работавшими
в Пскове
электротехниками-датчанами,
был
накоротке с
представителями
датских фирм.
Как он понял,
у
малочисленных
немцев в
занятой ими
Дании далеко
не до всего доходили
руки. Там
вполне можно
подготовиться
и в
подходящий
момент
отбыть за
океан. Средства
у него
имеются, и он
их умножит,
ликвидировав
дело.
В
холодной
Гренландии
для оружия и
всевозможных
механизмов
годится
только
особая, морозостойкая
смазка. Те, кто
её
поставляет,
за товар
берут дорого.
Лонгин
создаст
предприятие,
которое
станет обычные
смазочные
масла
превращать в
морозостойкие:
они окажутся
дешевле
привозных – дело
пойдёт.
У
Ксении
распахнулись
глаза, она
воскликнула
с
болезненной
ноткой:
– А
освобождение
России? А... а
мама и папа?..
Лонгин,
растроганный,
заверил: мама
и папа будут
с ними – они
откроют
православную
миссию для
духовного
окормления
гренландских
эскимосов.
– Ну,
а
относительно
освобождения
России, – сказал
он с грустью, –
если явятся
надежды и
возможности –
мы не уедем
ни в коем
случае!
– Они
явятся! –
девушка
упрямо
топнула
сильной
ногой по
пухлому
сыроватому
снегу и закончила
шёпотом: – Я
верю...
Он
крепко
обхватил её,
шепча
интимно-щекочущие
прозвища. Она
проговорила
томным голоском:
– В
Гренландии
ведь одни
льды и камни...
– Не
только! На
южном
побережье
распространено
берёзовое
криволесье.
Сколько там
водится
симпатичных
пушистых
зверьков –
леммингов! А
мускусные
быки или
овцебыки.
Нигде больше
в мире нет их –
а одни
названия чего
стоят!
Пора
было
возвращаться.
Они шли и то и
дело стряхивали
друг с друга
липкие
снежные хлопья.
74
Он
уезжал из
Выходцов в
ноющем
недоверии к завтра.
По последним
сводкам,
наползавший фронт
приостановился.
Отец Георгий,
прощаясь,
произносил –
они не мешкая
отъедут в
Псков, лишь
только немцы
начнут
отступать.
Лонгина,
однако, не
отпускала
«ломота души».
Ехала бы с
ним Ксения!..
Но
опережать
свадьбу? Он
уступил
семейной стойкости:
свершить всё
отменно и
чинно, «как
Бог велит».
Машина
тяжеловато
шла по безобразной,
в
обрыхлевшем
снегу дороге,
осмотрительно-занятой
шофёр
напряжённо
сжимал
баранку,
давил на
педали –
пассажир на заднем
сиденье
отдался
сбивчивому
ритму и
налегавшему
утомлению
езды.
Он
мысленно
высказывал
то, что имел
против немцев.
Они провели
его, представ
глубоким
народом.
Поначалу
замечая, что
что-то не так,
он объяснял
себе: они
глубокий, но неловкий
народ. Опыт
между тем
быстро
накапливался,
и стало
понятно, до
чего немцы
грубо невежественны.
Они
оказались
неспособны
сопоставить
свои ресурсы
с силами и
возможностями
противника. У
них
достаточно
удали – но
какой, при
внешней
«основательности»,
переизбыток
легкомыслия!
Может
быть, ему не
удаётся
постичь, что
в глубине их
души таится
болезненное
тяготение к
самоубийству?..
Не похоже: в
эффектно-самоуверенных,
общительных,
часто добродушных
немцах так и
играет
жизнелюбие.
Однако
политику они
ведут как
самоубийцы. Горячка
политического
и
национального
честолюбия,
косность,
тяжеловесное
самоупоение
не дали им
поддержать
такие для них
благоприятные
ожидания
русских,
угнетённых
коммунистами.
А
отношение
немцев к
евреям?.. Как
можно было
недооценить
то, что
отмечал в
прошлом веке
зоркий
философ
Германии:
мыслящие умы,
составляя
планы о
будущности
Европы,
должны будут
считаться с
евреями и с
русскими как
с наиболее
надёжными и
вероятными
факторами в
великой игре
и борьбе сил (21).
Потерять
евреев – какое
жалкое
фиаско, какая
позорная
сдача всему
самому
мелкому, что,
воссев на
троне, пыжится
и трубит о
славе, дабы
скрыть (в первую
очередь, от
себя!), как оно
страждет
недостающей
ему силы.
«Евреи же, без
всякого
сомнения, –
самая
сильная, самая
цепкая, самая
чистая раса
из всего теперешнего
населения
Европы» (22), – философ,
надо
полагать,
знал, что
говорил.
Работая
с немцами,
Лонгин видел,
как оборачивалось
к их вреду
многое
хорошее в
них. Бодрость
и
самоуважение,
вера во
взаимность
обязанностей
побуждают их
целиком
отдавать время
текущим
делам, и они
даже не
пытаются урвать
минуту и
помыслить о
том, что
образцовое
выполнение
обязанностей
не избавляет их
от одной,
которая всё
более
определяется:
бездарно
погибнуть.
…В
оттепель
пришло
письмо от
Ксении, в
котором
трогательный
колокольчик
и урчание львицы
подгоняли
масленицу.
Между тем
Красная
Армия опять
наступала, и
масленица в
Выходцах
могла
обернуться
кумачом с
пятиконечными
звёздами.
От
ужаса
кромешной
неясности
уберегло отчасти
сообщение
отца Георгия,
переданное с
оказией:
Усвяцовы
безотлагательно
возвращаются
в Псков.
75
Лонгин
ожидал их со
дня на день.
Восемнадцатого
февраля в
пять вечера,
когда на его
предприятии
закончила
работу
дневная
смена и он по
делу поехал в
городское
управление,
на Псков
впервые
совершили
налёт советские
самолёты.
Шофёр
остановил
машину и
две-три
минуты лежал
грудью на
баранке – как
видно, сам не
зная, для
чего.
Невдалеке
стоял бывший
дом Лапина
(так
называемая
«Солодежня»),
архитектурный
памятник
семнадцатого
века. Одна из
бомб, истомно
проныв, люто рявкнула,
ударившись о
мощную
каменную стену
дома. Близкое
небо рвали
моторы,
оглушая до
писка в
перепонках, и
когда Лонгин
добрался до
битком
набитого
бомбоубежища,
он отнюдь не
ощутил себя в
безопасности,
ёжась от
тряски земли.
После налёта
тишина казалась
какой-то
испуганно-ненадёжной.
В
городском
управлении
почти все
окна выдуло
напрохват –
первая же
пущенная
бомба умостилась
во двор,
второй
разрыв
убойно
плеснул неподалёку.
Лонгин отвёл
взгляд от
огромных алых
пятен на
снегу:
служащие
выходили из
здания, когда
налетели
самолёты...
Тела уже убрали.
В
здании
разносился
прокуренный
и словно скандалящий
голос –
какой-то
русский начальник
приказывал
прекратить
панику. Городской
голова
несколько
дней как
выехал в
Ригу, сегодня
от него
поступило
уведомление,
что
возвратиться
нет
возможности.
Налёты
повторялись,
и уж было не
взглянуть на
небо без
ужаса. Наутро
Лонгина
вызвал военный
комендант. Во
дворе
пошустревшие
солдаты втаскивали
на грузовики
упакованные
ящики. Комендант
передал
приказ
срочно
подготовить
предприятие
к эвакуации в
Ригу...
По
несколько
раз на день
Лонгин
посылал человека
в дом, где до
отъезда жили
Усвяцовы, и в
Православную
миссию: не
вернулись?
Среди ночи
разбудил
телефон: Олег
Ретнёв
приглашал
приехать к
нему.
Предприниматель
нашёл
начальника
полиции,
которого
германское
командование
наградило
орденами «За
храбрость» I и II
степеней с
мечами, не в
знакомом
доме, а в строении
вроде
складской
конторы.
Гостю показалось:
здесь пахнет,
как в
магазине скобяных
товаров, –
металлом,
смазкой. Он
не ошибался:
в
неприметном
шкафчике
было заперто
смазанное
приготовленное
к бою оружие.
Начальник
полиции
вычерпывал
ложкой из котелка
холодный суп,
доедая
ломоть хлеба.
Когда Лонгин
уселся на
обшарпанную
табуретку, хозяин,
знавший о
помолвке,
сказал:
– Имею
данные об
Усвяцовых.
Выехали из
Выходцов на
Псков на
телегах, со
всем скарбом,
но возчики их
обманули, – не
переставая
энергично жевать,
Ретнёв
опустил
глаза, –
завезли к партизанам.
Сейчас они у
партизан.
Лонгин
подался
вперёд и
застыл,
сжимая пальцами
край стола,
ногти
яростно
скребнули краску,
лицевые
мускулы
подёрнулись.
Полицейский
начальник,
видимо, не
ждал такой реакции.
– Воды
вам? под
рукой-то нет...
Гость
мотнул
головой,
потёр
ладонью лоб,
глаза.
– Ну...
что сказал?
– Воды
хотите?
– Нет,
об Усвяцовых.
Ретнёв,
не изменив ни
слов, ни тона,
повторил
известие.
Лонгин,
вскочив,
резко
наклонился к
нему:
– Отбей
её! Назови
цену – я
рассчитаюсь.
Хозяин
указал
ложкой на
табуретку:
– Успокойтесь
маленько.
Гость
не садился,
лихорадочно
уговаривая:
– На
это все мои
деньги отдам…
хочешь
золото – обращу
в золото.
Полицейский
промолвил:
– Получу
новые
сведения –
тут же их вам!
76
Спустя
трое суток
Ретнёв, придя
на дом к фабриканту
поздним
вечером,
сообщил, что
партизаны
передали
Усвяцовых
советским
военным,
которые
вошли в
деревню
Серёдкино,
семью держат
там.
Хозяин
поставил на
стол два
тонких
чайных стакана,
налил до
краёв
коньяком.
– Я
пойду с тобой
туда!
Пойдёшь? –
спросил шёпотом,
словно
простуженный.
«И
дерут же тебе
сердце
кошки», –
представил себя
на его месте
Ретнёв, не
проживший
ещё месяца с
восемнадцатилетней
женой, ради
которой
покинул
прежнюю.
– Даю
половину
моего капитала
– только
вырви её из
их лап! –
моляще
проговорил
Лонгин,
назвал цифру.
Двое
сидели за
столом друг
перед другом,
хозяин
подливал
гостю
коньяку в
стакан:
– У
немцев ты
столько не
выслужишь.
Это твой шанс!
Грандиозность
суммы
вдохновляла
Олега, но он
не верил, что
с инженера не
схлынет, что
тот «не задаст
рачьего
хода». Так
прямо и
порушит свою
карьеру из-за
девчонки...
– Если
и отобьём её,
то вы учтите –
может, придётся
укрыться у
кого-то на
время. –
Позволяя инженеру
«тыкать», Олег,
хотя он был
на несколько
лет старше,
неизменно
обращался к
нему на «вы».
Лонгин
отхлебнул
коньяку из
бутылки и припечатал
её к столу до
того крепко,
что едва не
расколол.
– Найдёшь,
укрыться у
кого?
Ретнёв
равнодушно
буркнул:
– За
бесплатно не
укроют.
– Заплачу
– не обижу!
Полицейский
начальник,
подумав,
заметил, как
бы между
прочим:
– Долгое
укрывание не
гарантирую.
Докопается
НКВД.
Лонгин
в
неукротимом
душевном
рывке к единственному
выдохнул:
– На
первое время
укрой! А там –
беру на себя...
Гость
скупо
придерживал
ответ.
Кумекал. По всему
видать, Псков
немцы не
удержат,
придётся
уходить с
ними. Работа
для него ещё
какое-то
время будет,
но в худших
условиях: в
чужих местах,
без сети
своих
осведомителей.
Самая пора
искать, как
вынырнуть из
омута, – и тут
золотишко ой
как кстати!
Действительно,
шанс. Чудо. И
обстоятельства
удачные. По
согласованию
с германским
руководством
(немцы
никогда не
исключали вероятность
своего
скорого
возвращения),
он оставил в
тылу Красной
Армии лучшую
агентуру.
Помимо
неё, осталось
немало его
сродников,
тех, что
помогали не
явно и
уповали ныне:
авось, не заметёт
советская
метла. Все
прочно к нему
привязаны:
кто получил
от него за
работу корову,
кто – пару
овечек, отрез
сукна. Среди
этих людей –
бабы, шустрые
старики, инвалиды
и – дети. Чаще
дети
приносили
для него
сведения
через линию
фронта.
«На
родине и
каждая
сорока для
меня верещит»,
– Ретнёва уже
проняло
стремление к
рискованной,
но столь
выгодной
операции. У
него вкус к
отчаянному.
Однако «да» он
не сказал,
попросив
немного
времени
«побалакать с
людьми».
А
Лонгину
виделась и
виделась его
Ксения – голенастая
невыразимо
милая, нежная
девочка...
Какой
неизъяснимой
мукой
изводило его сознание,
в чьих она
руках.
Скорее,
скорее, через
все преграды,
– к ней!
Начальство
ему доверяло:
осталось
незамеченным,
что он
ликвидировал
банковский
счёт и стал
оформлять
продажу
предприятия
датской фирме.
Ретнёв
застал его на
фабричном
дворе кричащим:
–
Демонтировать
змеевики и
все медные части!
– Шла
погрузка на
грузовики
проданного имущества.
Лонгин
едва не
вцепился в
пришельца:
– Что
решил?
Тот
был удручён
тем, что
приходилось
сообщить:
– Имею
сведения:
девушка была
ранена
осколками в
ноги.
Фельдшер
перевязал, и
тут же их развели,
привязали к
концам
коромысла и
давай
измываться. В
сарае
колхоза
происходило.
Он
умолк. Лонгин
потребовал:
– Всё
говори!
Кого-то
запомнили,
кто измывался?
– Мне
сказали:
капитан. Он
первый её...
тут и солдаты.
Скопом. Потом
её убили.
Приказали
мужикам тело
зарыть.
Остальную
семью увезли
– скорее
всего, в Ленинград.
У
Лонгина
обнажились
белки над
зрачками, искривился
рот.
– Я
их буду
кусками
резать!
77
По
двору
сновали
занятые люди,
ворочали и перетаскивали
грузы: нигде
не было
местечка
постоять. Он
перешёл двор
к месту, где
громоздилась
заготовленная
тара,
принялся
ходить
взад-вперёд,
заглядывая в пустые
ящики,
постукивая
кулаком по их
стенкам:
будто
проверял
надёжность.
Ретнёву стало
жалко его, и
он не уходил.
– Ищете
что-то? –
спросил в
мысли: ой,
худое творится
с инженером!
– Подойди-ка,
– позвал тот.
Но и
отсюда их
потеснили:
грузчикам
понадобились
ящики. Тогда
Лонгин вошёл
в проход меж рядами
поставленных
одна на
другую бочек с
эрзацбензином,
зашагал
дальше:
Ретнёв следовал
за ним.
Лонгин,
задевая
плечами бочки,
повернулся к
спутнику
лицом.
– Щёлк
зажигалкой –
и мы уже
будем не мы, а
центр
рукотворного
солнца!
Олег
стоял как не
слыша; не
глядя на руки
приятеля,
готов был
действовать
молниеносно –
рванись они к
карману.
Лонгин
сказал с тихой
яростью:
– Дай
мне достать
капитана!
Налёт устрой!
Раненых буду своей
рукой
добивать… –
показал
Ретнёву могучую
руку.
– Выйдемте
отсюда! –
требовательно
произнёс тот.
– Одна бочка
стронется: и
все кувырком.
Завалит нас.
Они
возвратились
на свободное
пространство.
Пристально
следящий за
инженером
Ретнёв понял:
тот не сыплет
угрозами
попусту, лишь
бы отвести
душу.
– Вы
хотите
операцию по
уничтожению?
– Во
что бы то ни
стало!
Пойдёшь – на
прежних условиях?
78
К
северо-востоку
от Пскова,
углубившись
в лесной
массив, ночью
перешли
линию фронта
шестеро.
Двигались
сквозь дебри
по рыхлому
снегу, одежда
на спинах напитывалась
потом, а лица
полизывал
мороз.
Неясно
белел месяц,
впереди за
деревьями различилось
малозаметное
возвышение.
Снег лежал на
нём, словно
исполинский
ломоть сала,
из ломтя
торчало
что-то
похожее на
низко обломившийся
древесный
ствол:
дымовая труба.
– Прибыли!
– бросил
Ретнёв,
экономя
дыхание.
Лонгин
разглядывал
возвышение:
оно оказалось
землянкой.
Нижний край
её крыши
пришёлся
чуть выше
пояса. Стены
были из
брёвен, стоймя
врытых в
землю и точно
сросшихся подтёсанными
боками. Ход в
землянку
скрывал настил
из ветвей,
задержавший
на себе снег.
Спускались
чутко и
бережно, луч
фонарика загулял
в утробе
землянки.
Чиркнув
спичкой, взлелеяли
пламя под
дровами в
открытом очаге:
над ним
нависало,
напоминая
огромный перевёрнутый
таз, жестяное
устье
дымохода. Закрутевший
вихревой жар
так и заревел
в нём.
Трещали
пылающие
смолистые
сучья, оглушительно
постреливали
выкорчеванные
ещё в прошлые
года,
порубленные
пни.
Бревенчатые
стены,
лоснясь
сажей,
замокрели от
тепла. Люди
стали
раздеваться,
чтобы
просушить
набрякшее
потом бельё.
В
группе были
два парня из
эстонского
отделения
полиции
безопасности,
которое немцы
в своё время
сочли нужным
учредить в
Острове близ
Пскова. В
отделении
хорошо знали
Ретнёва по
нередко
совместной
работе, и он,
со своей
стороны,
нашёл, кого
позвать на
операцию.
Первым же,
кому сказал о
ней и кто без
раздумий
согласился,
стал Степан
Колохин, в
последнее
время
грустивший из-за
проигрываемой
войны. О чём
бы он ни упоминал
– неизменно
подпускал
горечи.
Сейчас,
заглянув в
известный
ему выдолбленный
в бревне
тайник и
найдя там не
только патроны,
но и курево,
выразил
радость
тоном жалобного
упрёка:
– Это
кто ж удружил
– покурить
оставил?
Колохин
был
старшиной
Красной
Армии, кадровым
военным.
После
ранения на
финской
войне
приехал в
отпуск к
родителям, в
село под
Псковом. У
них, помимо
Степана, была
дочь на
выданье и ещё
трое
подрастающих
детей. Семья
перебивалась
кое-как в неотвязной
заботе
добыть корм
для
поросёнка. На
колхозном
поле там, сям
осталась под
снегом
невыкопанная
кормовая
свёкла. Степан
в одну ночь
накопал
полмешка, в
другую – мешок.
Кто-то
заприметил,
донёс.
Приглашённый
хлебать за
решёткой щи у
кума, Колохин
отдыхал под
Гомелем –
срок
прервали
немцы.
Вернувшись
следом за
ними домой,
подался в
Псков
служить в
полиции.
Думал о
помощи семье,
но, конечно,
побуждала
идти и
ненависть к
злобной,
скаредной
советской
власти. В полиции
его
неотразимо
пленил
Ретнёв –
истый артельный
старшой,
умеющий жить
гибкой твёрдостью
и деловым
умом. Тот, со
своей стороны,
оценил
понятливость
Колохина и приблизил
его к себе.
Взяли
с собой и
третьего
земляка,
служившего в
полиции:
нагло
задирающего
смерть парня
лет двадцати
Швечикова:
ловкого и
развязного.
Лонгин
расстелил
поближе к
огню нижнюю
рубаху, и
Швечиков, показывая
на неё,
заржал:
– Наберутся
вши, ха-ха-ха!
Испугаешься?
Лонгин
словно не
услышал. Он
рассчитался
заранее со
всеми пятью:
они теперь
привязаны к
нему лишь
честным
словом.
Каждого
ожидает
оставленная
где-то в
Пскове доля:
в царских
золотых
рублях, что
ходят на
чёрном рынке,
в золотых
вещицах и в
рейхсмарках.
Повезло бы
вернуться. И
лишь для него
это
малоподходяще:
лишив немцев
предприятия,
он стал
преступником.
При
нём –
значительная
сумма
фальшивыми
советскими
рублями:
изготавливали
их германские
специалисты,
и обнаружить
подделку без
квалифицированного
исследования
невозможно. То,
ради чего он
жил теперь,
был миг
отмщения.
Прогревшиеся
недра
землянки как
бы расправились,
воздух стал
мыльным и
липким; от просушиваемого
белья
поднималась
терпкая испарина.
В открытом
очаге
нагорел слой
рдеющих углей,
от сполохов
огня по
стенам
вздрагивали
блики.
Лонгин
ненасытно, со
странным
приятным удивлением
рассматривал
нож, который,
по его просьбе,
дал ему
Ретнёв:
разноцветную
наборную
рукоятку,
чуть-чуть
завитые «усики».
До чего ладно
подходила
руке финка! Как
красиво
воплотившееся
в ней
мастерство.
Лонгин
лёг на
посечённые
еловые
веточки, покрытые
рядном, и
забылся.
79
Мало-помалу
сон
истончался,
пропуская
неспешные
рассудительные
голоса. В
разговоре
проступали контуры
операции,
которой был
одержим Лонгин.
План был –
«вытащить»
капитана и
его солдат из
Серёдкино.
Ночной
тревогой:
«Напали бандиты!»
– вызвать их в
деревню
Нижнёвку.
Там, куда они
выедут из
леса, на
недлинном
отрезке между
луговиной и
озером,
должны лязгнуть
капканы...
Быть
тому или нет –
над тем
вольна душа
местного
народа. И
Ретнёв споро
тянул стёжки
от сельца к
сельцу – от
чего
подгребали в
землянку
знающие
жители.
Лонгин
разлепил
веки: в огонь
подкладывал сучья
кто-то
бородатый.
Человек
обратился к
инженеру:
– Боле,
боле их было,
чем десяток, –
чекистов. – И пояснил
проснувшемуся:
– Засаду мы
тоже делали в
двадцать
первом году.
Чекистов
побольше
десяти, а нас –
пять. У нас –
пулемёт
«льюис», и четыре
бомбы мы
кинули.
Побили их,
земляк, слышь,
как городки
сшибают.
– Всех?
– Ну,
какие и
убегли...
Рядом
с
незнакомцем
у очага сидел
на корточках
Швечиков.
– У
нас, борода,
ни один не
сбегёт!
– Ой
ли?
Лонгин
выбрался
наружу.
Десятый час
утра, солнце
залегло за
облаком и
оттуда
вонзало световые
мечи в неясное,
затуманенное
пространство.
Внизу под
могучими
деревьями
расплывчато
серел сумрак.
Только
инженер
вернулся в
нору – пришёл
Ретнёв:
выбритый, с
холода
смугло-розовый;
поздоровался
с занятым
видом. В
землянку
спускались
осмотрительные,
приглядистые
люди.
Принесли три
ручных
пулемёта,
гранаты, патроны.
Один из
гостей
всмотрелся в
инженера и
вполголоса,
будто
предназначая
лишь ему то,
что никому не
ведомо,
доверил:
– Покамесь
оружье можно
после боёв
подбирать –
валяется
открыто.
Другой
мужик
заметил:
– Бери
да молись,
как бы
руки-ноги не
оставить –
мины!
– Мины
нам тоже
нужны, –
указал
Ретнёв,
подозвал
эстонцев:
один из них
понимал в
минах.
Олег
сидел на
чурбане в
серёдке
кружка, щепетильно
«прокатывал»
предстоящее,
разъясняя
вопросы.
Потом
распределял, кому
что делать.
Из
незнакомцев
остались,
помимо
«бороды», двое:
на вид им, как
и ему, по
пятьдесят с
лишком. Был
ещё
замкнуто-бесстрастный
мальчик в неказистой,
но как будто
бы тёплой
шубейке.
Прозвище
«бороды»
оказалось
вовсе не
Борода, а –
Сало Ем. Он и
принёс сало –
«дин-цать
хунтиков».
– Эй,
Веркин Внук,
я говорю, как
мы
партизанили
в двадцатом,
в двадцать
первом
годе-то...
Веркин
Внук, чьи усы
были щедро
пробиты сединой,
раскинул на
постланном
хворосте дублёный
тулуп,
проговорил
тоскливо,
задушевно и яростно,
будто
разъедаемый
стремлением
помочь, тогда
как помочь
нельзя:
– Только
не надо мне
про того
офицера! я не
могу слышать
о нём... если б
опять – я бы
снова пожелал
его душке:
паром уйти!
Оказалось,
крестьянами-повстанцами
командовал
офицер,
который
потом ушёл
сдаваться
коммунистам
и увёл с собой
четверых.
Красные их
обласкали,
дали службу в
Пскове – «а
через два
годика всех и
кокнули!»
Сало
Ем обратился
к Лонгину:
– Боролись
мы, слышь,
земляк, за ту
же совецкую
власть,
кхе-кхе, за
Советы – но
без коммунистов!
Третий
мужик вдруг
начал
занозисто,
настырным
голосом:
– Во-во...
разъебаи
совецкие!
Надо было
стоять за
возврат
Керенского!
Мужика
звали Лысарь,
хотя лыс он
не был. Молодым
воевал в
белой армии,
угодил в плен
и в то время,
когда
земляки
партизанили,
сидел в
лагере.
Сало
Ем с
выражением
сладкого
благодушия адресовал
Лысарю:
– К
хуям твоего
Керенского!
– У-уу,
образина
тёмная!
– Не
темнее тебя,
парикмахера!
(Лысарь
отродясь не
бывал
парикмахером,
и Сало Ем,
вероятно, сам
не знал,
почему так
назвал его).
Молчаливый
мальчик
вдруг
закатисто,
радостно
расхохотался.
Взрослые не
снизошли до
того, чтобы
это заметить.
Веркин
Внук сел на
тулупе и,
подобрав
губы, смотрел
в пламя очага
так, словно
хотел пустить
в него меткий
плевок.
– Х-хы!
– сказал, ни к
кому не
обращаясь. –
Ну да, Советы.
А при Власове
были б
городские и
сельские
думы...
Все
молчали.
Степан
Колохин
прихлёбывал
из котелка
горячую воду,
посасывал
кусок сахара.
– Эх,
милый! Теперь
жди-ии... –
протянул с
неподражаемой
скорбью.
Сало
Ем тряхнул головой
и, энергично
почёсывая
обеими руками
щёки под
бородой,
усмехнулся:
– Явись
Власов – во-о
было б кино!
– Германия
может
вернуться – с
Власовым, –
поддержал, но
ворчливо, в
не
отпустившей
ещё обиде
Лысарь.
– Только
бы потом
ушла! –
высказал
Сало Ем, подвинулся
к Лонгину: –
Священник в
Выходцах говорил:
уже целые
русские
части бьются
против
Сталина –
эти-то, мол, и
возьмут
Москву. А ему,
попу,
говорят: так!
а почему они
в немецкой
форме? А он:
вот и хорошо!
значит,
немецкие солдаты
видят в них
равных братьев
по оружию и
после победы
не обманут.
– У
власовских –
своя форма! –
перебил
Веркин Внук.
– Дак
и я к тому! –
Сало Ем ещё
ближе
придвинулся
к инженеру: –
Священнику
говорят: под
Псковом
стояли
власовцы,
бригада. В
своей форме,
под
бело-сине-красным
флагом. Так
эти как
немцам – не
братья по оружию?
А он: это по
чьему
желанию
такая форма –
по немецкому
или по
русскому? По
русскому. Ну
так – он
говорит – это
ж уважение к
нам, к русским.
Тем более
Германия не
обманет!
Рассказчик
произнёс
тихо,
нараспев, захваченный
воспоминанием:
– За
эти ре-е-чи
теперь вынет
из него душу
НКВД.
У
Лонгина было
свербяще-сухо
во рту. Он
хотел было
заговорить
об Усвяцовых,
но только захватил
нижними
зубами
верхнюю
длинную губу.
Неожиданно
для себя
улыбнулся
мальчику в
тёплой шубейке.
Затем уже
осозналось:
«Я благодарен
ему за то, что
он – дошлый,
юркий: такой
полезный для
моего дела».
Точно
так же
открылась
Лонгину в
мужиках, ширококостных
и ухватистых,
от века
неистребимая
дельность. В
том, как
ладненько
они полёживали
и посиживали
у огня, как
родственно
одушевляли первобытное
убежище, была
непреходящая
дикарская
грация.
80
Лонгин
наблюдал за
Ретнёвым,
который отмахал
ещё одну
ходку и опять
был в работе:
невозмутимо,
как прялку,
осматривал с
эстонцами
плоскую
увесистую
мину и
извлечённый
взрыватель.
Колохин
поскрёб
ногтем дно
пустого
котелка,
вздохнул и
воззвал
горько, точно
вопрошая
недобрую к
нему судьбу:
– Сало
не будем
жарить?
На
огромной
сковороде
зашипело
сало, нарезанное
пластинками.
Жирно-вяжущий
запах, несравненно
пленительный
для знатоков,
заполонил
сжатое
пространство.
Неразговорчивые
эстонцы разительно
повеселели и
переместились
к самому
очагу,
оказавшись
вдруг
беззаботно-расслабленными
и
обаятельными.
Жался
к очагу и
нетерпеливо
навострившийся
мальчик.
Ретнёв удивлённо
и
требовательно
спросил его:
– Титешный!
Ты чё не
пошёл к
Игнату?
– Иду-иду!..
– убеждающе,
искренне
отвечал мальчик.
– Щас сало
готово – и иду!
На
него
оглянулся
Сало Ем:
– Дак
ты взял свою
долю!
– Тут
– жареное!
Душа разницу
понимает.
Ретнёв
дал ему
плитку
шоколада.
– На-а
и дуй! Не
запоздай, не
подведи нас!
Мальчик
быстро
цапнул
шоколад, но
тут же построжал,
небрежно
сунул плитку
в карман шубейки
и ушёл с
недовольным
видом. Ему,
«Титешному»,
всего
одиннадцать
лет, однако
заметно: он
чувствует
себя фигурой
весьма
нужной и
обоснованно
проникнут
самоуважением.
От
него
требовалось,
придя в
Нижнёвку, по
памяти
передать
необходимое
своему
человеку.
Советские
тотчас по
приходе
взялись за население,
«строя работу
по просеву и
выявлению»,
но ещё не во
всё въелись и
– наспех пока –
поставили
Игната Мызникова
председателем
сельсовета.
Очень он
убедительно
при слове
«немцы»
сжимал кулак
и морщил лицо
плаксиво-злобной
гримасой.
Капитан даже
выпил с ним
водки.
Фамилия капитана
была
Мозолевский,
его люди
носили погоны
с краповыми
кантами –
отличительный
знак войск
НКВД.
81
Вынырнув
из землянки,
Лонгин
загрёб рукой снег
и вытер им
заспанное
лицо. Только
что внизу
Ретнёв
скомандовал:
– Пора!
Поспешаем с
козами на
торг!
Начиналась
ночь с лёгким
морозцем, над
верхушками
елей стояли
звёзды.
Ретнёв
махнул рукой,
и группка
гуськом
пошла за ним
в самую, показалось
Лонгину,
чащобу.
Снеговая
толща взялась
коркой, она
не держала
человека – и продвигались,
увязая по
пояс. Вскоре
начался
пологий
спуск, склон
делался
круче и вдруг
обрезался
почти
вертикальным
земляным
откосом: все
попрыгали в
сугроб. Из
него попали
на голый,
выпукло
наросший лёд,
блёсткий и
прозрачный в
свете месяца,
как стекло.
Ретнёв
приказал
наддать:
сторожко
пустились по
петляющей
ледяной
речке, её то и
дело
накрывали
сугробы,
попадались
тёмно-серые
гладкие
валуны. Потом
группка
выбралась
наверх – и
снова объяла
глушь леса;
утекала по
краю
крутояра
тропа. Ретнёв
обронил: – Шире
шаг! –
Побежали за
ним по тропе.
Когда
пришли на
место засады,
там поджидали
помощники,
среди них
Игнат
Мызников: они
уже всё
сделали по
плану и уйдут
перед боем –
смертельно
рисковать в
нём будут
лишь те
шестеро, что
прибыли из-за
линии фронта.
Дорога
из Серёдкино
в Нижнёвку
ведёт поначалу
через лес,
выбегая
затем на
открытое место:
слева –
луговина, а
справа
тянутся
замёрзшее озерко,
обросшие
снегом кусты
тальника.
На
дороге
заложили
мину, после
чего эстонцы
залегли на
луговине:
один
изготовился
с пулемётом,
а второй
притаился
ближе к обочине,
чтобы
бросить в
проезжающих
гранаты.
По другую
сторону, в
зарослях,
спрятался с
пулемётом
Ретнёв.
Колохин с
ручным же
пулемётом и
Лонгин с
автоматом
караулили
там, где дорога
выходила из
леса. Они,
пропустив
едущих,
открывали по
ним огонь
сзади...
Швечиков, оснастив
ноги
«когтями», что
служат монтёрам
для влезания
на столбы,
взобрался на одну
из мачтовых
сосен,
высившихся
над колеёй.
При нём три
лимонки, да
ещё он поднял
к себе на
шнуре три
связки по
паре
немецких гранат
с
деревянными
рукоятками.
Около
одиннадцати
часов ночи
люди, ушедшие
с Игнатом
Мызниковым,
подключились
к телефонному
проводу, что
соединяет
Серёдкино с Нижнёвкой.
Мызников,
звоня якобы
из Нижнёвки,
потребовал к
телефону в
Серёдкино
капитана
Мозолевского.
Тот узнал
голос председателя
сельсовета:
– Нападение
на нас! Дом
окружают,
отстреливаемся...
Со мной – один
ваш боец, он
ранен, и два
активиста...
– Сколько
их?
– Человек
шесть... у всех –
автоматы... – И
тут же провод
был
перерезан.
Мозолевский
понял, какие
его ждут
угощения от
начальства,
если не
кинуться
стремглав к
обложенной
волками
овчарне. При
кобуре
поверх полушубка,
он вынесся на
обледенелое
крыльцо,
затоптался,
командуя, по
двору.
Полыхнули
автомобильные
фары, упуская
свет в ночное
безлюдие
между изб,
выметнулась
на миг из тьмы
изгородь
поскотины, а
вот и опушка
леса...
82
До
Нижнёвки –
семь
километров, а
засада подстерегала
менее чем в
трёх: едущие
ещё не успели
настроиться
на опасность.
Впереди катил
мотоцикл,
следом
поспевала
полуторка, в чьём
кузове
горбилось с
десяток
автоматчиков
и ждал
беспощадного
разогрева ручной
пулемёт
Максима –
Токарева.
Далее держался,
умеряя прыть,
быстроходный
«виллис» с
капитаном
Мозолевским
и
несколькими
его людьми.
Замыкающим
следовал
новенький высокий
студебеккер,
неся в кузове
ещё дюжину
чекистов с
автоматами и
крупнокалиберный
пулемёт
Дегтярёва –
Шпагина.
Машины
выехали на
дорогу между
луговиной и
озерком,
проследовали
мимо
залёгших у обочины
Лонгина и
Колохина.
Студебеккер
поравнялся с
высоченной
сосной –
Швечиков послал
вниз первую
связку
гранат...
Лилово-огненным
взрывом
разъяло
ночное
пространство,
вспышка
скрыла на миг
вместительный
трёхосный
грузовик, ударило-полыхнуло
ещё, ещё, ещё… Колохин
отчётливо
хмыкнул, и
его пулемёт захлебнулся
в осатанелой
тряске:
та-та-та-а… Рудо-жёлто
сыпнули
трескуче-сухие
разрывы
впереди, куда
ушли
мотоцикл,
полуторка,
«виллис» – туда
метнулись
очереди
справа, из
мёрзлых
заснеженных
зарослей
тальника: это
Ретнёв.
Лонгин
ради
интереса
упражнялся в
Пскове с
оружием и
теперь,
плавно
нажимая на
спуск немецкого
автомата Maschinenpistole 40, жадно
подмечал
попадания в
шмыгающие с
дороги
фигурки.
В
небо
взметались
палево-оранжевые
широко
вскипавшие
фонтаны –
обвально и
раскатисто
ухало раз за
разом.
Заполошно-чумным
воплем
продёрнуло
лес...
Немощная,
предсмертно ворчащая
полуторка
косо съехала
с дороги, передние
колёса до
крыльев
зарылись в
снег, радиатор,
дымя,
облизнулся
пламенем.
Воздух
вверху
взялся
необъятной
клокотливо-шуршащей
круговертью:
несметная
ошалело
орущая орда
ворон, галок,
соек, сорок
мятущейся
стихией
стеснилась
над лесом, и
её стенания и
ворохня
крыльев
служили
фоном
безостановочной
стрельбе.
Сквозь все
шумы бритвой прорезался
металлический
писк –
несколько
коршунов
носились в
самой гуще
паники.
А
понизу с
беглым
звонким
постукиванием
или же с
робким
чмоком
жалили
древесную и
людскую плоть
пульки. На
дороге, резво
буксуя, без
толку хрипел
взбесившимся
мотором
исковерканный
«виллис». Его
сверзило
влево, круто
развернуло и
опрокинуло:
джип, задрав
бок, в облегчении
завертел
колесом.
Выпали,
шевелясь,
фигурки, одна
живенько
поползла по
снегу и
нырком
промызнула в
сосняк.
Ненависть,
как серная
кислота,
облила оголённые
нервы
Лонгина.
Перезаряжая
автомат, он
обжёг руку о
раскалённый
ствол. Нытьё
заждавшихся
мышц
разрядилось
в рывке – туда,
туда, где
хоронится
беглый
чекист.
Лонгин нёсся,
клонясь к
стелящемуся
насту.
Чекист,
надеясь, что пропал
из виду,
замер за
толстой
сосной: побежишь
дальше –
выдашь себя...
Запоздало
выглянул: на
него мчался
человек с
автоматом. Чекист
поспешил
выбросить
длинную руку
с пистолетом
– в глаза
скакнули
хлещущие вспышки.
Он кинул
оружие,
приподнял,
слегка раздвигая,
полусогнутые
руки – словно
желал и не
решался
обнять:
– Сдаю-у-усь!
Лонгин
набежал на
присадистого
плечистого
детину,
увидел
усатое, в
лоске
испарины лицо.
Держа
автомат
левой рукой,
правой двинул
детину в
переносье:
голова у того
мотнулась,
тело нехотя
легло на
хрупнувший
зернистый
снег.
Прыгнув,
Лонгин
врезался
коленями в
упавшего
навзничь,
достал из-за
голенища
финку. Остриё
проткнуло
полушубок
сантиметров на
пять ниже
верхней
пуговицы,
посеребрённые
«усики»
глубоко
вжались в
овчину.
Склонившись
к
побелевшему
лицу, утоляя
гнетущее
пламя в себе,
Лонгин как
скареда вбирал
движение
выпученных
глаз, ещё
полных жизни
и какого-то
приторного
искательства.
Они не желали
стекленеть,
и, вырвав нож
из груди
чекиста, он
прижал
лезвие к его
голове ниже
правого уха –
гадливо
дёрнул вниз и
влево.
Был
не в себе,
когда
возвращался
к дороге, сжимая
в руке нож,
другой –
держа
автомат.
После
взрывов мины
и гранат люди
Мозолевского
попали под
перекрёстный
кинжальный огонь,
что не
заставило их
долго
нервничать. А
нападавшие
не потеряли
ни одного
человека. Пуля
зацепила
руку одному
из эстонцев,
и Швечиков,
бросивший с
вершины
сосны все
гранаты, был
задет
осколками.
Колохин
и эстонцы
ходили по
закопчённому
снегу и
теперь
производили
лишь
одиночные
выстрелы – по
тем, кто ещё
пошевеливался.
У
перевёрнутого
«виллиса»
стоял Ретнёв,
уперев в бок
руку в перчатке,
другой –
обнажённой –
держа
парабеллум. Он
обернулся к
подошедшему
Лонгину:
– Здесь
ваш капитан!
83
На
снегу
полулежал боком
мужчина без
шапки, его
коротко
остриженная
торчащая из
воротника
голова тряслась,
содранный со
лба над
бровью
лоскут кожи
налип на
глаз. Мужчина
опирался на
локоть,
протянув
перед собой
по снегу
другую руку с
неестественно
вывернутой
кистью. Он
неглубоко,
учащённо
дышал и
проговорил
странно монотонным,
каким-то
механическим
голосом, с
паузами:
– У
меня... в
сапоге –
кровь.
Остановите...
кровь. Я вам
пона-а...доблюсь
живой.
Лонгин,
наклонившись,
смотрел ему в
лицо:
– Вы
действительно
– капитан Мозолевский?
– Да.
Я – капитан
Мозолевский,
– сказал
раненый как
бы даже
обрадованно.
Вероятно,
надеялся,
что, зная, кто
он, его могут
поберечь для
своих целей. –
Я истекаю
кровью! – Его
глаз настойчиво
глядел в
глаза
Лонгину.
– Что
вы делали с
дочкой священника?
Капитан
неожиданно
сильно
застонал,
стон вылился
в крик:
– Где-э-э
командир?
Кто-о-о
командир? Я
много знаю! Я
вам нужен
живой!
Ретнёв,
Колохин, два
эстонца
стояли
вокруг, захваченно
следя, а
скрипучий
снег звонко считал
шаги
подбегавшего
Швечикова.
Лонгин,
придерживая
здоровую
руку капитана,
кротко
спросил:
– Дочку
священника
не помните?
Раненый
смотрел,
будто не
совсем
понимая.
– Допрос...
надо
допросить
меня, –
проговорил севшим,
разбитым
голосом. – Вы
будете...
отвечать
перед
вашими... если
не допросите
меня...
Лонгин
чувствовал в
себе
нарастающий
болезненно-тяжёлый
пыл.
– Вы
помните, что
делали с
девочкой...
Мозолевский
вдруг
распялил
лицо жаркой полуидиотской
ухмылкой и не
сказал, а
неподражаемо
проворковал:
– Допросите
меня...
Лонгин
обнажил его
шею, срезав
ножом
пуговицы у ворота
полушубка,
ощутил
пальцами
неподатливо-крепкий
кадык.
Капитан
взбешённо
дёрнул его
руку
здоровой
рукой,
забился,
напружинил
шею и,
вывернувшись,
укусил за
палец. Лонгин
поморщился
от боли,
тряхнул
кистью. Двинуть
капитану в
зубы –
бить-бить,
вышибая их!..
Он
сумел этого
не сделать:
провёл, чуть
нажимая,
лезвием по
горлу –
появилась
кровь. Терпеливо
слушая крик,
выждал и
слегка
углубил
надрез.
Мозолевский
здоровой
рукой ударял
его в бок, в
плечо,
силился
попасть в
голову –
Лонгин ждал.
Потом лезвие
опустилось
на надрез.
Через
паузы
повторялось,
с несильным
нажимом,
движение
ножа слева
направо по
надрезу,
словно
человек,
методично
отрывая
лезвие от
раны и
поднимая,
совершал
ритуал некоего
кровавого
культа. Лицо
капитана,
потемнев,
вспухло.
Наконец
горло
оказалось
рассечено,
кровь пошла
точками.
Лонгин,
поднявшись,
стоял поодаль.
Ретнёв и
остальные
по-прежнему
молчали,
глядя на него
и на тело,
бившееся в
агонии. Когда
оно замерло,
Ретнёв
сказал:
– Сделано!
Уходим.
Эстонец,
тот, что не
был ранен,
взял инженера
за
предплечье:
– Не
надо, труг, об
этом больше
тумать, –
крепко пожал
его мокрую
холодную
руку. – Всё
прошло!
Трое
непострадавших
спешно
перевязали раненых,
и группка,
проделав
заранее
обдуманный
Ретнёвым
хитрый
переход,
выложившись
до бессилия,
приютилась
на днёвку в
охотничьей
избушке. В
ней с её
заросшими
инеем
стенами,
сквозь холод
почувствовалось
как бы чьё-то
благоприятное
дыхание. У
камелька
ждали
заготовленные
дрова, под
рогожей
обнаружилась
смёрзшаяся горка
ледяных рыб,
на полке
лежал
клеёнчатый
мешочек с
солью.
Пока
топился
камелёк,
рыбин
поворачивали
над огнём, и
они оттаяли.
Их положили в
угли и
спекли.
Разрезая их
вдоль хребта,
разнимали на
половинки и,
вынув кости,
внутренности,
солили
мякоть и ели.
Затем
улеглись на
укрытый
опилками
земляной пол,
прислонив к
стенам
поднятые
ноги: для
оттока крови
и скорого
отдыха мышц.
Встрепенувшись
после
короткого
сна, услыхали
вьюгу
снаружи.
– Нам
на руку
метель-то, –
сказал
Колохин, как
обыкновенно,
с кручиной, не
идущей к
смыслу
сказанного.
Пятерым
предстояло
пробираться
через линию
фронта, а
инженеру был
обещан приют
у человека,
обязанного
чем-то
Ретнёву.
Лонгин, неспокойный,
погружённый
в своё, хотел
выйти из
избушки, но
его позвал
эстонец:
– Труг,
на ваш русский
обычай –
сидеть на
тарожку.
Швечиков
всхохотнул –
Ретнёв осёк
его взглядом.
Все
опустились
на опилки.
Лонгин видел,
что эстонец
хочет ещё
что-то
сказать, и тот
начал:
– Труг,
я снаю, у вас
будет
неприятность
с немцами... Но
мы вам
поможем
прятаться в Эстонию.
У меня там
отец, мать и
братья – вы с
нами уйдёте
на лодке в
Швецию.
Лонгин
с
сердечностью
поблагодарил
парня и
развёл
руками:
– Не
могу.
Ещё
не стемнело.
Ветер
присвистывал
в ветвях и
гнал
падающий
снег по
синеватому
насту. Ретнёв
прощался,
откровенно
сожалея:
– Зря
вы, Лонгин
Антонович. Он
дело сказал.
Рядом
несдержимо
переступал
на месте Швечиков:
сквозь
обмотавший
голову бинт
проступила и
запеклась
кровь.
– Не
в настроении
инженер
вертаться!
– Настроение
у меня
мечтательное.
Охота обстреливать,
жечь
советские
машины, почты
громить... – сказал
Лонгин
незлобиво.
Ретнёв
заметил с
укором:
– Вам
не приснится,
сколько
чекистов
нагнали с
собаками!
Вот-вот на
этом месте
будут. – И повернулся
к спутникам,
помня уже
только об ожидавшем
их переходе.
84
Лонгин
переходил
перед
зорькой в
ожидавший его
закуток в
хлеву, чтобы
ночью
проскочить
назад в избу.
Недавно в
закутке
проживала свинья,
рядом за
перегородкой
зимовал другой
скот,
перетирала
жвачку
корова. Но
после
освобождения
деревни
Красной
Армией уцелел
только козёл,
и хозяин
молился,
чтобы и его не
забрали.
Хозяин,
мослаковатый
мужик-подстарок,
ходивший в
заплатанном
нагольном
полушубке, оставлял
Лонгину в
закутке
быстро
простывавшую
варёную
картошку и
самогонку в
бутылке,
заткнутой
обёрнутым
тряпкой сучком.
Беглец
сносно
выдерживал
днёвки, облачившись
в тулуп и
накрывшись
попоной. В
задней стене
хлева можно
было, в
случае
опасности,
легко
отодрать две
доски и
ускользнуть
в близкий
лес.
Прибегая
по ночам в
избу и
принимаясь
за горячие,
густые от
мучной подболтки
щи,
заправленные
салом, он
ненасытно
желал узнать
о выздоровлении
народа.
Отогреваясь
на хорошо
протопленной
русской
печке, Лонгин
оживлял в
себе
недавний разговор
мужиков в
землянке,
фразу о том,
что Германия
может
вернуться – с
Власовым. В
этой фразе
одновременно
присутствовали
простота
детскости и
детская,
неразрешимо
сложная для
отвердевшего
ума хитрость.
Желалось
и впрямь
возвращения
Германии или
нет – это уже
дело второе.
А первое было
то, что ей – не
вернуться!
Германия
была и будет соседом
– и быть кем-то,
кроме как им,
ей
невозможно.
Знали
это мужики
или только
предчувствовали
– Лонгин
сказать не
мог. Но сам он знал. И
видел то, что
мужицкая
душа
соединяла Власова
с Германией в
стихийном
побуждении ороднить
соседа. Но
сам Власов не
был ли слишком
родным
для этого?
На
неостывающей
русской
печке больше
и больше
хотелось
Лонгину родства с
выздоравливающим
народом.
Беглец
ночами стал
высовываться
из сеней, вдыхая
душок
весенней
прели и
слушая шуршащий
пролёт
птичьих стай
с юга на
север. Сверху
часто
точилась
изморось, она
ела
одряхлевшие
сугробы
вдоль плетня,
и когда нужно
было перебежать
из хлева в
избу или
обратно, под
ногами
хлюпало и
чавкало.
Лонгину
хотелось
слышать о
злости
деревни на
восстанавливаемые
Советы, и он
всё спрашивал
хозяина, не пахнет
ли
заварушкой?
Малоречивый
мужик,
который сам
вопросов не
задавал,
пояснял
философически
и словно бы
одобрительно:
– Одно
благодарение.
Что ни укажут
– благодарим.
Мясо
спускают с
нас – опять же
благодарность.
Жилец
несдержанно
вскинулся:
– Это
что за народ
у вас?
– А у
вас?
И
Лонгину
стало
приятно, что
человек
ловок на
слово. Тоже и
он, с его умом, –
одиночка
среди
всеохватной
смирности?
Жилец,
хозяин и
хозяйка, хоть
час был
поздний,
сидели у
топящейся
печки.
Хозяйка
сноровисто
чесала лён:
ладила на
пряжу. Вдруг
сказала, не
поднимая
глаз от работы:
– Вот
ведь
Скуридина
убили.
Лонгин
вопросительно
глядел на
мужика. Тот
сделал вид,
будто ему
невтерпёж
зевнуть, но,
вероятно, и
самому
хотелось
рассказать.
– Был
такой
любитель
баранов
стричь.
Руководил, это,
на приёмке
шерсти. Над
весовщиками
стоял.
Запишет
фальшиво и
зажулит.
Ворюга! И партеец,
член
правления. В
газетку про
то да сё напишет,
критику
наведёт:
стараюсь,
мол, для
колхоза.
На
хозяина,
кажется,
нашёл стих,
он пригласил
гостя за
стол, налил
ему и себе
самогонки. С
важностью
подержав перед
собой
стаканчик,
выпил
мелкими
глотками,
забрав в себя
воздух, и
выдохнул
через нос, не
размыкая губ.
Сочно
хрумкая
кислой капустой,
заметил:
– Малость
пересолена.
– Ой
ли? – задето
откликнулась
жена.
– Ну! – ответствовал
муж и без
перехода
продолжил: –
Все знали,
что жулик
Скуридин. И
шло ему в пользу.
Ходили к нему
с нуждой и
подносили. Один
волокёт
мешок
картошки,
другой –
опять же
шерсть. А то
бабу
приходилось
послать. Скуридин
стал и дочек
требовать, к
малолетним
пристрастился.
Но он
отплачивал –
делал, что у
него просили,
и народ
терпел.
Хозяин,
подождав,
когда гость
выпьет и закусит,
осмотрел,
точно некий
предлагаемый
товар,
бутылку с
самогонкой,
сказал
сожалеюще:
– Шабаш!
Этому
празднику не
будет конца. –
И вернулся к
Скуридину: –
Война
началась, немцы
не успели
прийти – он
удрал. Теперь
советские
пришли, и он с
ними.
Поставлен
председателем
колхоза. Но
народ после
немцев стал бойчее.
Кто-то
встретил его
за деревней,
когда он в
санях поехал
в райцентр, и бахнул
из ружья.
– Расследовали?
–
поинтересовался
Лонгин.
– У
всех искали
ружьё. Ни у
кого не
нашли.
Хозяин
указал
жильцу на
бутылку и
словно упрекнул:
– Будете?
– Не
уговаривая,
степенно
встал и запер
её в шкафчик,
прибитый к
стене.
Лонгин
чувствовал
себя так,
словно
замечательно
выспался,
отдохнул.
– И
всё-таки
почему вы при
советских
такие тихие? –
не утерпел
он.
Хозяин
сворачивал
козью ножку и
как не услышал.
Он курил
чинно и
отрешённо и
через некоторое
время кивнул
на жену:
– У
нас с ней три
дочери. Одна
вдовая – на
мужа
похоронка
вперёд немцев
сюда дошла. А
у других
мужья –
совецкие командиры.
Один –
старшина, а
второй – аж
капитан. И от
них у нас
внуки. Теперь
глядите, чего
нам хотеть?
Чтобы их отцы
домой
вернулись – вот
чего нам
хотеть.
Гостю
помыслилось,
что
довольно-таки
сложно
гостить в иных
мгновениях.
На другой
день он
прибинтовал
к телу
деньги,
предварительно
заплатив
человеку. Тот
дал ему
видавшую
виды солдатскую
шинель,
сапоги-кирзухи,
вещмешок с припасами
и своими
путями,
мудрёно и
увёртливо
провёл
нетерпеливого
мстителя в
Ленинградскую
область.
Здесь
Лонгин вышел
к полустанку.
По советским
удостоверению
личности и
справкам, сработанным
в Пскове, он
оказывался
бывшим бойцом
партизанского
отряда и
подлежал лечению
по поводу
последствий
инфекционного
менингита.
Документы
помогли попасть
на поезд.
В
Гатчине,
подмазав
врачебному
начальству
крупной
взяткой, он
лёг в
госпиталь.
Тут ему
помогли
узнать
местонахождение
брата и
отослать
весточку.
Брат
командовал
1-й гвардейской
армией,
которая, взяв
Проскуров на
Правобережной
Украине,
действовала
против
окружённой
группировки
германских
войск,
сумевшей 7
апреля
вырваться из
котла.
Вскоре
Лонгин
приехал в
Белокаменную
и несколько
месяцев
спустя
отправился
оттуда по
назначению в
глубокий тыл
на новый нефтеперерабатывающий
завод.
85
Алик
и Лонгин
Антонович
ещё в Пскове
договорились:
он срочно
назначит
день, и
Виктор приедет...
На работе на
профессора
навалилась
куча
неотложных
дел, и, поздно
возвращаясь
домой, он
поднимал
руки,
болезненно
гримасничая:
«Ничего не
подозревай!
Ещё день-два,
и я войду в колею.
Надо хотя бы
перевести
дух – не овцу же
продаю!» Алик
тревожилась,
что, того и
гляди,
потеряет
инициативу.
Да и Виктор –
без какой-либо
весточки от
неё – может
сорваться и что-нибудь
натворить.
Суровая
конспирация
больше не
требовалась,
и в обеденный
перерыв Алик
забежала на
переговорный
пункт,
позвонила в
посёлок, в
автоклуб ДОСААФ.
Не застав
Виктора,
попросила
того, кто
поднял
трубку,
передать:
«Съездила
отлично. Все
вещи достала.
Приезжай за
делом».
Через
день в Дом
моделей
позвонил
Виктор: он в
городе.
Накануне
сказал жене:
его направляют
«в область на
трёхдневное
совещание».
Утром
Людмила,
которая была
беременна,
спешила к
врачу и не
отвлеклась
на звонок
профессору.
Алик
почему-то не
смела ещё
встретиться
с Виктором
открыто.
Велела
подождать её
недалеко от
Дома моделей
на строительной
площадке:
стройка по
каким-то
причинам замерла,
и на изрытом
обнесённом
забором пустыре
никто не
должен был
помешать
разговору.
Остановившись
у бреши в
ограде,
позвала –
ответил
голос
Виктора. Алик
скользнула в
пролом и
попала в
сладостные
объятия.
Когда
наплыв
страсти
поистратился
в поцелуях,
Виктор, держа
возлюбленную
за плечи, заглянул
ей в глаза:
– Так
ты откопала?
Она
кивнула, и он
восторженно
взрычал. Едва
не дрожа от
счастливого
волнения, она
рассказывала
о
приключениях,
об открытии...
Рядом на мусоре
валялась
пустая бадья
для
бетонного раствора,
среди ям
высились
горы песка,
глины, кучи
кирпичей.
Перед
влюблёнными
скособочился
предназначенный
для
строителей дощатый
нужник без
двери,
ветерок
выдувал
оттуда измятые
грязные
клочки газет.
На дальнем краю
пустыря
появилась
стайка
мальчишек лет
двенадцати и
младше, в
любопытстве
замерла,
следя за
парой, жадно
ожидая того,
ради чего
уединяются
парочки...
Алик
убрала руку друга
с плеча и
неожиданно
заявила:
– Имей
в виду, что и
всё
последнее
время я с ним
жила.
Лицо
Можова
изменилось.
Сказал
беспомощно и
глупо:
– В
каком смысле?
– Нормально
спала с ним!
По-хорошему!
Не хотела
обижать, да и
вообще... он же
обещал не
мешать нам в
дальнейшем.
Однако
Виктор
наливался
обидой, и она
ядовито
ввернула:
– Вспомни,
как ты с ним
работал
заодно, когда
мы
познакомились!
Подтверждал,
будто он слепой...
вы оба меня
затягивали в
ваш разврат. Ты
сам, может,
ещё и
похлеще!
Виктор
взбеленился:
– Похлеще
его?!
Алик
не стала
сдерживаться:
– Скажи,
что ты свою
Люду не
ебёшь! Может
быть, вчера
не ебал, и то я
сомневаюсь, а
позавчера?
два дня
назад?
Кувыркал до
опупения!
Он
хотел что-то
выкрикнуть и
осёкся,
потерянно
укорил:
– Зачем
сейчас-то об
этом? Нарочно
искала
момент?
Они
ещё
поупрекали
друг друга и
разошлись до
вечера, когда
Можов придёт
на дом к
профессору
объясниться.
86
Вернувшийся
с работы
Лонгин
Антонович по виду
Алика не
догадался о
предстоящем.
Она вышла к
нему в
прихожую с
книгой в руке
– по вечерам
нередко
читала. На
ней было
обычное
домашнее
облачение:
лиловая не доходящая
до колен
туника из
лёгкого
полотна и
мягкие туфли.
– Припозднился
– я уже поела. – И
она
возвратилась
в свою
комнату.
Когда
прозвучали
два
ожидаемых ею
звонка, профессор
был в
столовой. Она
услышала, он
пробормотал,
выходя:
– Кого
нам бесы
принесли? –
щёлкнул
отпираемый
замок: – А-аа...
вызвала!
Потерпеть
невмоготу.
Послышался
голос
Виктора:
– На
твоём месте я
был бы
сдержаннее.
Пустишь или
как?
Она,
уронив книгу,
выпорхнула в
коридор.
Лонгин
Антонович
смерил её
нехорошим
взглядом.
Виктор, улыбнувшись,
кивнул ей и
прошёл
впереди хозяина
в комнату,
где раньше
жил. Алик,
серьёзная,
независимая,
последовала
за профессором.
Он
отодвинул
мягкий стул
от
письменного
стола и со
вздохом сел.
Гость
расположился
метрах в
трёх, в
кресле у
стеллажа с
книгами. Алик
присела на
тахту у окна.
Воцарилась
тишина.
Лонгин
Антонович
хранил
неприязненное
выражение,
словно требовал
от пришельца:
«Давай
выкладывай
твою глупость
и уматывай!
Мне недосуг».
Тот закинул
ногу на ногу
и с деланной
весёлостью
спросил:
– Больше
никого в
квартире?
Предупреждаю
в твоих
интересах.
Профессор
нетерпеливо
бросил:
– Никого,
никого-о-оо!
Гость
с
многозначительностью
стал пересказывать
то, что узнал
от Алика,
некоторые
слова
разрывая для
большей
выразительности:
«Изме-е-на
Ро-о-дине», «преда-а-тельство»,
«госуда-а-рственный
престу-у-пник».
– Я
всё это
перепишу
аккуратным
разборчивым
почерком, –
произнёс он
веско, – и
поеду в Псков
к писателю
Дурщикову, он
будет рад
принять
участие в
разоблачении...
Можов
вопросительно
взглянул на
Алика – она,
бледная,
поправила:
– Дульщикову!
– и с колким
вызовом
адресовала мужу:
– Да, конечно!
Она
сидела, тоже
положив ногу
на ногу, они были
оголены выше
колен – чувственно-притягательные
ноги с
высоким подъёмом,
на ногтях
поблескивал
лак. Тонкая
туника
натянулась
слева на
бедре, и оно
чётко
обрисовалось.
Открытые до
плеч руки похлопывали
по тахте,
пышные
натурального
золотистого
цвета волосы
добавляли
очарования. Муж
вперил в неё
пристально-жаркий
взгляд.
Можова
подхлестнула
злость:
– Ну,
что молчим,
псковский
деятель?
Лонгин
Антонович
внезапно
просыпал
странный
хохоток.
Придав лицу
сосредоточенную
внимательность,
обратился к
гостю:
– Прошу
вдуматься!
Люди
сведущие ценят
породу
псковских
лысых гусей.
У них голубовато-серое
оперение, на
лбу – белое
пятно, отсюда
и
обозначение
«лысые». Они
замечательно
быстро
откармливаются,
вес гусака доходит
до восьми
кило. Ты
задумался,
нет? Так вот,
побывали мы
сейчас в
Пскове на базаре
и не увидели
ни одной
птицы из
породы псковских
лысых гусей.
А ты глаза
мне колешь
базарными
новостями!
Можов
агрессивно
повёл
плечами:
– Вон
что-о!
Захотелось
попиздить!
Дешёвая игра
– ни хуя из неё
не выйдет.
Профессор,
покачав
головой,
сказал Алику:
– Я
тебе говорил,
что он – хамло?
Она
покраснела.
– Я
извиняюсь за
выражения, –
досадуя,
проговорил
Виктор, – я
сейчас
сделаю из
старого человека
котлету, но
за это уже не
буду извиняться...
– он встал.
Встал
и хозяин.
Алик, вскочив
с тахты,
бросилась между
ними:
– Я
буду кричать,
пока не
сбегутся
люди! Сядьте
оба! – она
отодвинула
штору,
показывая,
что окно
открыто.
87
Алик
сновала
туда-сюда по
комнате,
тугой поясок,
перехватывая
тунику,
подчёркивал
осиную талию:
благодаря
ему не
скрадывались
очертания
бёдер, они
подрагивали
от непрестанного
движения.
Мужчины
впивались в
неё глазами,
представляли
её под
туникой
совершенно
голой,
переполнялись
чувством. Она
поворачивалась
то к одному,
то к другому,
наклонялась,
поднося
напряжённые
ладони к
лицу, горячо
упрекала:
– Вы –
дети? Дети вы?! –
глядела на
одного, ко
второму
оборотясь
задом.
Оба
молчали, при
этом один
увлечённо ждал
очередного
поворота.
Наконец Алик
задержалась
перед мужем:
– Ведь
ты обещал мне
– отступишься
по-хорошему,
сам дашь нам
свободу...
Профессор
думал с
ревнивой
завистью:
«Жеребчик
любуется
твоими
жамбонами!»
– Было,
– он кивнул, –
было! Обещал.
После этого у
нас
возникала
особая
близость... я понял:
другой любви,
равной этой,
у меня уже не
будет. Пусть
случится всё,
что может
случиться,
мне не станет
хуже, чем ему.
Виктор
вскочил с
кресла и
обхватил
Алика сзади:
– Она
– моя!
Кончился
твой кайф!
Грози теперь...
– он тесно
прижимал её к
себе – ей
стало неловко,
она
высвободилась.
Лонгин
Антонович,
встав, взял
её за руку:
– Речь
не об
угрозах, –
внушительно
обратился к
жене. – Я
говорю о
моей, если
угодно, вере.
Я изложил её
принципы в
день нашего
знакомства...
– Давай
без ссор! –
воззвала она
умоляюще. Тут
же глаза
похолодели,
она резко
добавила: – Или
я сама полечу
к Дульщикову!
Профессор
невозмутимо
адресовал
Можову:
– Ты
её покрепче
обхвати,
покрепче!
Завтра тебя
арестуют по
обвинению в
убийстве
двух сотрудников
милиции.
Недолго
будет она
твоей. Ты
уверен – она, в
самом деле,
полетит в
Псков?
Полетит,
зная, что
тебе нет
возврата? Ты
уверен – она
снова не
станет моей?
– А-а-ххх!..
– жена хотела
хлестнуть
его по щеке, но
он поймал её
руку.
– Отпусти-и
её! – рыкнул
Виктор: он
стоял за
спиной Алика
и хотел сбоку
ударить
профессора в
голову, но тот
уклонился.
– Я
закричу-уу!! –
Алик и впрямь
вскричала. –
Всю округу
подыму.
Сядьте!
Мужчины
неохотно
разошлись и
сели. Она бросилась
было к
Виктору,
нежно
протянув руки,
но замерла и
метнулась к
мужу:
– Ты –
лгун! Ты –
подлец! Когда
ты
прекратишь
издеваться?!
Лонгин
Антонович –
стареющий
сухопарый атлет
с
интеллигентным
лицом –
спокойно
произнёс:
– Живу
по моей вере, вере
отмеченных.
Да, я
индивидуалист
до кончиков ногтей,
и страна –
лишь фон для
меня!
– У-ууу,
как ты мне
душу измотал!
– Алик
схватилась
за голову.
Профессор
властно
потребовал:
– Кончено!
Выметайтесь
оба из моего
кабинета!
Сейчас я
подыму
дежурного
МВД, и он
прямо сейчас,
ночью,
пришлёт
спецкурьера.
Я вручу ему
известный
вам пакет! Не
верим? Так
убедитесь... –
он встал.
Алик
выговорила
задрожавшим
голосом:
– Успокойся!..
– выбросила
руки, как бы
пытаясь толкнуть
его назад на
стул.
Лонгин
Антонович
шагнул к
телефону.
Виктор
шевельнулся
в кресле,
развязно
потребовал:
– Минутку-минутку!
– и
прищёлкнул
пальцами. Изменив
выражение,
ласково
попросил
Алика: – Пожалуйста,
оставь нас
одних!
В
глазах у неё
стояли слёзы,
он повторил
просьбу. Алик
нервно
прищурилась:
– А
вы не будете
драться?
– Ну
что ты...
Исключено!
– Услышу
– закричу! – Она
вышла,
прижалась к
двери, стала
слушать.
Позже
ей придётся
признаться
себе, какое дразнящее
чувство
испытывала
она в этот момент.
Её самолюбие
не могло не
щекотать – двое
мужчин
схватились
из-за неё
насмерть. Она
ловила то,
что говорили
за дверью.
Виктор
сказал
приглушённым
голосом:
– Брось
рисоваться! Я
знаю: ты
сделаешь, как
обещал. Я
уважаю... Но и
ты имей
уважение! Я
предлагаю: на
эту ночь
остаюсь у вас
– ты нам разрешаешь...
Наутро
сматываюсь в
мою дыру. Но
приезжаю
дважды в
месяц на два
выходных. Ты
устраиваешь
мне в
гостинице
номер-люкс.
Профессор
ответил тихо,
но
категорично:
– Выбрось
из головы!
Раз в два
месяца и ни
хуя больше!
Приезжаешь
на один
выходной.
Ночуешь одну
ночь.
– У
вас?
– Ну
уж нет! В
гостинице.
– И
всего раз в
два месяца?
Ты смеёшься,
что ли? Давай –
два раза в
месяц на один
выходной.
Не-е-т? Ну, тогда
– раз, но на две
ночи, или
звони, сажай
и сам садись!
– И
посажу, и
сяду! Я своё
пожил. Это ты,
дурачок, мало
ещё чего
видел, –
высказал
профессор и продолжил:
– Хорошо, раз в
месяц на один
выходной. Каждый
третий месяц
– на два.
– Ладно,
пусть так.
Договорились.
88
Алик
мысленно
повторяла:
«Ужас! ужас!..» –
внушая себе,
как
чудовищно
оскорблена.
Ей было пронзительно
жалко себя, и
в то же время
она ни в коем
случае не
призналась
бы себе, что
не чувствует
особого
ужаса. Лишь
бы не
облеклось в мысль
неосознанное
согласие: а
почему, в самом
деле, не устроиться?..
Но она поняла
то, чего ещё
не
сообразили
мужчины
(сильно бы их
это
встревожило?)
– стоит их
договору
осуществиться,
и Алик
перестанет
быть несказанно
вожделенным,
любимым
Аликом. Она подешевеет.
Будь
она
прирождённой
бесстыдно-экспансивной
куртизанкой –
другое дело.
Она сделалась
бы для них
лишь ещё
желаннее. Но
Алик – иная. Её
не отличают
агрессивный
цинизм и
холодная
злость истой
развратницы.
Алик в
глубине души
застенчива, а
чем она щедро
наделена, так
это
артистизмом,
она – талантливая
играющая
девочка.
Влетев
в комнату,
закрыв окно,
бешено, со взвизгом,
бросила:
– Дряни!
Гнусные
дря-а-ни!!
Сожр-рите
друг друга –
мне плевать!
Они
переглянулись
– она всё
слышала, и её
взаправду
прожигает
глубочайшая
обида.
– Делить
меня как
последнюю... –
она схватила
с письменного
стола бюст
Сократа и с
размаху
швырнула на
паркет: бюст
раскололся
на четыре
части.
Мужчины
несмело
бормотали,
просили
успокоиться –
она
разъярённо
бросилась к
книжному
стеллажу. На
полке стояла
початая
бутылка
коньяка –
Алик изо всей
силы бросила
её на ковёр,
покрывавший
пол, следом
за бутылкой
полетела
рюмка. Обеими
руками
вцепившись в книгу
потяжелее,
Алик подняла
её над головой
и с размаху
швырнула в
картину с
голой купальщицей,
перенесённую
сюда из
спальни. Можов,
вскочив,
протянул
руки к
разъярившейся
любимой.
– Га-а-д!!!
– Не увернись
он, её ногти
располосовали
бы ему щёку. –
Пр-р-ровались
вы оба...
делить меня... –
она
метнулась вон.
У
себя в
комнате,
белая от
злости,
запихивала в
дорожную
сумку вещи:
сколько
войдёт. Переодеться
– и скорее
прочь из
этого гнезда
ебли! Она, не
взяв с собой
подарки:
жемчужное ожерелье
с нефритом,
кольцо с
сапфиром,
серьги с
сапфирами, –
выбежала в
прихожую с
набитой
тяжёлой
сумкой за плечом.
Мужчины
поджидали –
побито-покорные
и, казалось
ей,
помирившиеся.
– Тва-а-р-ри
пр-роклятые! –
На этот раз
от её ногтей
пришлось
уворачиваться
мужу.
Рванувшись
за порог,
хлопнула
дверью –
«чтобы
посыпалась штукатурка».
В первом часу
ночи явилась
под отчий
кров,
перепугав и
расстроив
родителей.
89
Всю
ночь Алик
ждала, что
позвонит
Можов. Ей нестерпимо
хотелось
хлестать,
хлестать его
словами – и
чтобы он всё
вынес и искал
встречи с
нею. Он не
позвонил.
Мама,
бледная, с
красными
пятнами на
лице, входила
в комнату
Алика,
принимала
успокоительное
–
демонстрировала,
как дрожит
рука со
стаканом
воды.
– Неужели
не скажешь,
что
произошло? Ты
меня в могилу
вгоняешь!
Отец тоже не
спит, а у него
на заводе
такая
напряжёнка!..
Алик
психовала:
– Мамуся,
тебе не из-за
чего умирать.
Но объяснять
мне
неприятно!
Наконец
поняла: всё
равно надо
что-то
придумать.
– Он
устроил мне
гнусную
сцену
ревности!
– Из-за
кого?
– Из-за
бывшего
секретаря.
Мама
вспомнила:
– А-аа...
но ведь он
женился
где-то в
деревне?
– Ну
да – и
позвонил мне
оттуда по
телефону: просто
по-приятельски,
там же глушь,
тоска.
– Позвонил
при муже? ты
при нём
говорила?
– Ну
да...
– Какая
же ты наивная
дурочка!
В
дверях стоял
папа:
– Значит,
он ревнивый?
Я так и думал.
Ничего страшного:
перебесится –
крепче
привяжется. Ударит
– дай сдачи. Он
человек
интеллигентный
– полезет
извиняться.
Мама
встревоженно
спросила:
– Но
он тебя не
бил?
– Нет.
Грязно
обзывал,
отвратительно.
Мама
понимающе
кивнула:
– И
ты его
обзови, не
стесняйся. Он
уступит – и ты
с ним
помягче. На
днях за тобой
приедет.
– Я
не вернусь! –
воскликнула
Алик.
– Хорошо,
хорошо, –
согласилась
мама,
убеждённая,
что это
тривиальная
поза, –
успокойся,
засни.
На
работе, где
её окружали
жгуче
любопытные
проницательные
женщины, Алик
не сумела сыграть
беззаботность
и
благополучие
и скоро
почувствовала:
принялись обсуждать.
Чтобы не
увлеклись
догадками,
призналась с
влажными
глазами: супруг
нашёл
любовное
письмо – ещё
до женитьбы
прислал
один...
Коллегам
понравилось:
хи-хи-хи,
какой эмоциональный
учёный! И что
за выражения
ему подвезло
прочесть?
Алик, скромно
помедлив, поведала:
– Целую
твои
трогательные
розочки.
– Хо-хо-хо,
и всё?
– Сладко-сладко
нежу
незабудку...
Одни
прыснули,
кто-то, ликуя,
зажмурился. Ай,
да приятные
излияния для
старичка!..
Алик
бросила
пренебрежительно
и рассерженно:
– Дурак
написал!
Дэн
спросил её
наедине:
– Этот
актёр?
– Угу
– Данков.
90
Через
день профессор
прислал к
родителям
Алика шофёра.
Тот не попросил
позвать
Алика (она
уже
возвратилась
из Дома
моделей), а
вручил пакет
маме:
– Велели
вам передать.
– А
сказали что?
– Ничё-о.
Мама
промолвила
со значением:
– Передайте
ему: у меня в
среду – день
рождения. Мы
все
приглашаем
Лонгина
Антоновича.
В
своей
комнате
вскочила с
софы Алик –
мама, услышав,
поспешно
закрыла за
шофёром дверь
и
повернулась
к
подбежавшей
дочери:
– Тебе
от него...
– Зачем
ты взяла?!
– А
разве мы
договаривались,
что я не буду
брать? – голос
мамы стал
ядовитым: –
Если ты ушла,
а он отсылает
тебе твои
вещи по
частям... – она
повернула
булавку, –
по-твоему, я
должна их
назад
отсылать?
Алик
еле
удерживала
слёзы
беспомощности
и злость.
Если бы она
могла
открыть
матери, до
чего оскорбили
её в тот
вечер! Её делили, не
сомневаясь,
что она будет
доступной...
Убежала
к себе, а
маменька
унесла пакет
на кухню,
нашла сверху
на вещах
конверт с
размашистой
надписью:
«Моей жене».
Сняв крышку с
закипавшего
чайника,
подержала
конверт на
пару, вскрыла,
извлекла
записку: «Тут
твои любимые
летние
платья.
Платья моего
обожаемого,
ненаглядного
Алика, моей
вдохновляющей
грации. «Не
хнычь,
старик», –
приказываю я
себе (несколько
букв
тщательно
зачёркнуты)…
ты была ни с
чем не
сравнимо,
блестяще
хороша! Прости
безмерно
покорного.
Жду! Твой
Лонгин».
Тонус
мамы
мгновенно
подскочил.
Она заклеила
и сунула
конверт под
вещи, а
посылку небрежно
бросила в
угол. Как и
ожидала,
после вечернего
чая дочь
забрала
пакет.
В
среду, когда
папа, мама,
Алик и гости
отмечали мамин
день
рождения, в
дверь
позвонили. К
гостю
поспешила
хозяйка. Как
ни тянуло
Алика выглянуть
в прихожую –
стерпела.
Возвратилась
маменька: и
без того
импозантная,
она сейчас
обострила
общее
внимание
бусами из золотисто-жёлтого
хризолита.
– Зять
мой, как вам
известно,
большой
учёный. Очень
извиняется,
что занят на
своём научном
посту и не
смог прийти
меня
поздравить – прислал
с человеком
подарок... –
ухоженным мизинцем
она
кокетливо
указала на
бусы.
Дочь,
покраснев,
вскочила
из-за стола:
– Отошли
назад!
Маменька
властно
махнула на
неё рукой:
– Конечно,
я не приму! Я
просто
показала,
всего-навсего...
Посыльный
ждёт... –
улыбаясь, она
прошлась
перед
гостями,
демонстрируя
украшение, и
удалилась.
На
лестничной
площадке
топтался
давешний
шофёр.
Маменька
распорядилась
передать
«огромное
спасибо Лонгину
Антоновичу»,
добавила:
«Очень
всё-таки жаль,
что сами не
пришли», а
также:
«Девочка скоро
перестанет
дуться и
придёт, она
уже соскучилась
– я же мать, я
вижу». Затем,
забежав в
кухню,
спрятала
бусы и
вернулась к
гостям:
– Я
не досказала
про зятя, про
нашу персону.
Мы
старенькие и
ревнивые,
устраиваем
молодой жене
сцены дикой
цыганской
ревности – и дочка
решила
проучить.
Ушла на время
к нам – пусть
Отелло
покипит один.
Подвыпивший
папин
сослуживец
поддержал:
– Так
ему!
Правильно!
Нечего
смотреть, что
важная
фигура.
– Ну-ну!
– окоротила
одна из
женщин в
убеждении,
что
учитывать
важность
фигур
необходимо.
Мама
успокоила:
– Как
он
извиняется!
как умоляет
вернуться...
Другие
гости, что
осторожно
помалкивали,
принялись одобрять:
«Ясное дело,
переработает,
нанервничается
– и срывает на
жене...», «Не надо
поваживать!»,
«Жена должна
тоже своё
слово
сказать!»
Папин
сослуживец
жизнерадостно
предложил
тост за
«молодчину
Аллочку!»
Гости
помногу пили,
уминали
копчёную
колбасу, которую
хозяйка,
врач-косметолог,
достала через
свою
клиентку,
занятую в
пищевой
сфере. «Надо
деньги под
контроль
взять, раз он
уступает, –
советовали
Алику. – Он
будет
извиняться, а
ему это
требование!»,
«Умная жена первым
делом
устроит так,
чтобы
распоряжаться
деньгами!», «Он
будет
липнуть, а с
ним похолоднее,
похолоднее…»
Кто-то из
мужчин вставил:
«Ну-у, тут
зависимо,
насколько
сильно он привязан».
Папа,
после
очередной
стопки
отправив в рот
кружок
колбасы с
горчицей,
обратился к
дочери со
строгостью:
– Слыхала?
это ва-а-жная
мысль!
наглей, да не
перенаглей.
После
застолья
Алик
разрыдалась.
Папа, чьи глаза
от водки
налились
кровью, понял
это по-своему:
– Ты
что-о –
обманула нас?
Не сама ушла,
а он тебя выгнал?
Маменька
делала ему
знаки, силясь
внушить: да
нет же!
успокойся!
Алик едва не
крикнула ему
в лицо: «Уйди
от меня,
животное!» Он
всматривался
в неё с
непробиваемым
упрямством:
– Люди
теперь будут
следить,
сколько ты
тут у нас...
Какое-то
время – да,
обида, характер
и всё такое... А
потом скажут:
он тебя
выгнал.
Обратно не
пускает.
Мама
чмокнула
дочь в плечо:
– Он
тебя ждёт. Он
любит тебя.
– Но
как мерзко он
меня
оскорбил!
После этого я
не хочу к
нему! Ну,
режьте
меня-аа,
режьте! – Алик
заплакала
навзрыд.
Мама,
тоже в
слезах,
обняла её:
– Даже
если бы мы с
отцом
захотели
тебя забрать
от него, мы не
смогли бы… в
моральном
плане. Мы
живём,
работаем
среди людей,
ты работаешь
среди людей.
А люди будут
за него
горой: кто – он,
и кто – мы.
– Скажут,
– включился
папа, –
полгода
подержал и
под зад
коленом! С
чего это? И
что я на это
скажу? Кто я
против него?
Маменька,
прижимая
дочь к себе,
прошептала:
– Люди
нас засмеют,
а тебя
затюкают.
Будут распространять
всякую
грязь...
– Обязательно!
– подтвердил
папа. – Скажут:
и не Отелло, и
не цыганская
ревность, а
просто
поймал её в
постели с
мужиком. –
Георгий Иванович
направил
указательный
палец в потолок:
– Но если к
нему
вернёшься
вовремя, обо что
языки
трепать?
91
Алик
подолгу не
засыпала
летними
ночами, лежала
на постели
под открытым
окном нагая и
растравляла
себя
нахально-феерическими
мечтами.
Виктор
униженно
каялся перед
нею, и она,
вдосталь
помучив его,
уступила.
Лонгин,
которого грызла
вина за
нанесённое
ей
оскорбление,
не только
отпустил её.
Любовь этого
незаурядного,
неожиданного
человека
стала
возвышенной,
альтруистичной,
он помог
деньгами:
пусть два
настрадавшихся
сердца в
далёком
новом месте
построят
своё
счастье...
В
разгар лета
нерабочим
субботним
утром, когда
мама
готовила на
кухне
поздний
завтрак, в
квартиру позвонили,
дверь
отворила
Алик. В
голове туманилось
после
тяжёлой ночи,
и совсем не
занимало: а
кто может
быть на
пороге?
От
неожиданности
она слегка
ахнула. Перед
ней был
Виктор. Он
стоял в
светлой
рубашке, напитавшейся
потом под
мышками:
тёмные полукружья
расползались
по сторонам
груди. Выжидая,
сказал
несколько
туповато,
чего Алик,
впрочем, не
заметила:
– Чуть
свет выехал и
вот добрался.
Вырвался. Твой
дом я знал, а
номер
квартиры у
твоей подруги
спросил.
Выглядел
гость
несвеже. Она,
уже
внутренне подобравшаяся,
произнесла:
– Пришёл
насчёт
договора? Как
вы умело
поладили с
твоим другом!
С кем и по
сколько раз я
должна в
месяц?
Глаза
Виктора
стали
испуганно-собачьими:
– С
языка
сорвалось –
от отчаяния!
Он довёл! Вспомни,
он и тебя
довёл. В
таком
состоянии
себя уже не
контролируешь.
Выглянула
маменька,
мгновенно
обшарила взглядом
фигуру гостя.
Он вежливо
поздоровался.
– А
что же Алла
не пригласит
в дом? –
маменька лучезарно
улыбалась,
однако дверь
не распахивала.
Дочь
холодно
пояснила –
человек
забежал на секунду.
Проверив, что
мать ушла,
нарочито зло
прошипела:
– Сколько
я слышала
твоих
извинений? За
кого ты меня
принимаешь?
Ты сволочь!
Маменьку
меж тем
зажгло: «Тот
самый
секретарь,
вне сомнений!
Что-то было.
Наверняка. А
муж, тем не
менее,
прощает...
Только бы
дурочка не
перенаглела...
Надо послать
моего на дачу
поливать лук
– чтобы туда
не привела. А
пустит сюда –
уж я им не
позволю...»
Алик
слушала
самобичевания
Можова, его
мольбы пойти
с ним
«погулять».
Она стояла на
лестничной
площадке
тесного
подъезда с
исчёрканными
стенами и
думала о
гулко-просторном
чисто
вымытом
парадном, что
так и дышит
комфортом.
Куда зовёт
этот милый ей
красивый и
удручающе
слабый
парень? В
пригородную
рощу, где он
угостит её
тёплым лимонадом
и будет
уговаривать
прилечь на
вытоптанную
траву меж
берёзкой и
кустом
орешника?
Словно она
коллективная
дворовая
девочка.
Затравленная
волнением,
Алик
заговорила:
– Хочется
тебя послать,
не стесняясь
в выражениях.
Но так и быть,
не буду. Ты
знаешь, что
ты – дубина? Но
мне тебя всё
ещё жалко. На
что я пошла
ради тебя, на
что-оо?.. И
сейчас опять
я
постаралась
бы тебя
простить... – у
неё дрогнул
голос, она
быстро
повернулась
спиной – не
договаривая,
подавала ему
надежду, оставляла
шанс.
– Попыталась
бы простить... –
повторила и,
не оборачиваясь,
ушла в
квартиру.
День
долог, он
постучится
опять, и
тогда она
согласится с
ним немного
погулять. Он
снова
примется
клясть себя –
пусть, у него
это неплохо
получается.
Она, в конце
концов, снизойдёт:
пойдёт с ним
в кино.
Фильмы идут
скучные, зал
будет почти
пуст: она
позволит
пару раз
поцеловать её
– и на этом на
сей раз
точка!
Она
изнывала с
книгой в
своей
комнате, прислушиваясь
к шумам на
лестнице.
Мама тоже никуда
не уходила:
вынесла на
балкон
подсушить
зимние вещи.
Папа, по её
настоянию,
уехал с
великим
неудовольствием
на дачу
заниматься
поливкой.
Когда
стемнело, он
возвратился
и сели пить чай.
Алик забыла,
что надо
выпить хоть
несколько
глотков чаю и
съесть
что-то. Мама
сумела
осторожно
напомнить ей
об этом,
успев предварительно
шепнуть отцу,
чтобы не
нажимал с
вопросами, и
он сидел и ел –
переламывая
себя.
92
Воскресенье
тянулось так
же несносно,
как и
суббота, а в
понедельник
Алику на
работу позвонила
Галя, сказала
– надо
встретиться.
– Я
буду дома,
заходи, –
сказала Алик,
которой стало
ещё тоскливей.
– Нет,
разговор
будет за
закрытой
дверью, и твои
родители
изведутся, –
объявила
подруга.
Они
встретились
в парке
культуры и
отдыха. Галя
в джинсах Wrangler,
привлекательная,
энергичная, с
подведёнными
глазами,
быстро
приблизилась
к Алику, нервно
обняла её.
– Ты
знаешь –
Виктор мне
звонил, потом
он к тебе
пошёл.
Алику
царапнуло
слух имя
Можова,
произнесённое,
как обычно, с
ударением на
первом слоге.
– У
его Людки
есть мой
номер
телефона, он
и позвонил –
спрашивал
номер твоей
квартиры.
– Да,
я поняла, – сказала
Алик, сердце
у неё
сжималось.
Подруги
медленно
пошли по
аллее.
Галя,
глянув
искоса,
помолчала.
– Ты
послала его –
куда, сама
знаешь, – и он
мне позвонил,
стал просить
встретиться,
– заговорила
небрежным
тоном, – я
подумала:
может, что-то
важное касается
тебя, и не
могла не
пойти... Он
пригласил в
ресторан,
заказывал
самое
дорогое. Мы
танцевали,
болтали о
том, о сём, и он
мне одни комплименты:
глаза у меня
отливают
перламутром,
кожа
лилейная,
фигура –
мечта
принцесс... Как
стал
объясняться
в любви – упадёшь
на месте. Я
для него –
совершенное
открытие! Ну,
жизни ему без
меня не
будет.
Девушка
повернула
голову к
Алику, та
прочла в её
глазах
пытливое
ожидание. Обе
остановились.
Галя
продолжила:
– Короче,
он стал
намекать, в
общем,
напрямую. Я
сказала: в первый
же вечер?! – и
она
напомнила
подруге словно
бы ей известное:
– У меня на
такое – ты знаешь
– какой
всегда ответ!
– после чего
констатировала:
– А он липнет –
почему я
такая жестокая?
Алик
смотрела в
сторону,
чтобы не
выдать отчаянной
муки. Вновь зазвучал
сладко
волнующийся
голосок подруги:
– Мы
из ресторана
вышли, он из
телефонной
будки
позвонил
твоему
профессору, я
рядом стояла.
Спросил:
можно с
девушкой к
вам на дачу поехать?
Вы эту
девушку
знаете, вы с
ней в «Уралочке»
разговаривали
– с кареглазой
шатеночкой.
Тот велел мне
трубку дать.
Представляешь,
– Галя встала
перед Аликом,
– он не забыл,
как меня
зовут: это вы,
Галенька? Я говорю:
да.
Она
сообщила, что
профессор
пригласил её
и Виктора к
себе домой,
Виктор
поймал такси,
и они
поехали. Алик
направилась
по аллее
прогуливающейся
походкой,
усиленно
разыгрывая
равнодушие. Галя
её обогнала.
– Квартира
что надо! –
произнесла с
восхищением,
в котором
пробивалась
зависть к
подруге. Не
дождавшись
от той ни
слова,
продолжила
рассказ:
– Он
дал нам ключи
от дачи, и мы
на такси
туда… –
последние
слова она
произнесла с
полной
невозмутимостью.
Алик
бросила
звенящим от
отчаяния
голосом:
– Зачем
ты мне всё
это
говоришь?!
Галя
опять встала
перед ней.
– Ты
знаешь, что я
не могла не
сказать тебе о таком!
– она произнесла
«о
таком» как о
чём-то
необыкновенно
значимом. – Я
была с ним
ночью и весь
день вчера. –
Глаза подруги
кололи Алика
любопытством
и плотоядным
торжеством.
– Ну
и как? – на этот
раз Алик не
отвела
взгляд. – Хорошо
было в бане
париться?
– Он
тебе уже
сказал? –
вырвалось у
Гали.
– Нет.
Но разве
трудно
догадаться?
Подруга
хмыкнула и
выразительно
усмехнулась:
– А
для чего там
баня? Уж ты с
твоим
напарилась в
ней.
Спросила,
когда Алик
вернётся к
мужу и услышала
прозвучавшее
с
раскалённой
ненавистью:
– Когда
сочту нужным.
Мужики
нуждаются,
чтобы им побольнее
давали по
носу!
– Сильная
ты! – деланно
восхитилась
Галя с гордой
мыслью о
разнице
между
любовью
пожилого
профессора и
упоительной
страстью двадцатишестилетнего
красавца
Виктора.
93
Алик
извелась, против
воли
представляя
Галю и
Виктора
нагими,
ласкающими
друг друга.
Она мотала
головой,
зажмуривалась,
а когда
открывала
глаза, ей
казалось –
стены
качаются. В
этих
терзаниях её
обливал
страх, что
Галю
пригласит
Лонгин и та
будет
принимать
его ласки на
её, Алика,
кровати.
Лонгин
Антонович
прислал с
шофёром
записку, Алик
тут же прочла
её: «Думаю, ты
знаешь, что
Можов
ударился в
новое
увлечение, а
его жена
должна
родить. Я не
могу без
тебя. Очень прошу
тебя:
возвращайся!»
Через
три дня
вечером в
комнату к ней
вошёл отец.
Он уже
предупреждал:
она не может
здесь жить,
как до
замужества!
Решила не возвращаться
к мужу –
подавай на
развод, обращайся
в суд на
предмет
раздела
профессорской
квартиры и
имущества!
Вези вагон
судебных
хлопот, бегай
по
инстанциям,
отвечай на
вопросы
судейских,
терпи
взгляды,
сплетни,
насмешки
людей...
Она
жалобно
вскричала:
– Ухожу-уу
я!
– Когда?
Вбежала
маменька,
потянула
отца за руку:
– Хватит,
хватит! Она
сказала – и ты
пойми...
Утром
Алик
позвонила с
работы мужу
на дом. Трубку
поднял приходящий
повар Юрыч.
Оказывается,
профессор
вчера улетел
отдыхать в
Сочи. У неё
перехватило
дыхание,
волнение
прерывистой
болью било в
ушные
перепонки.
– Почему
же улетел...
только
август
начался... – она
не говорила,
а лепетала
разбитым
голосом.
Обычно
Лонгин
Антонович
отправлялся
отдыхать в первых
числах
сентября.
Голос Юрыча в
телефонной
трубке был
неподдельно
дружелюбен:
– Я и
сам удивился,
с чего новая
мода – вдруг
собирает
вещи: лечу,
мол.
– А
он... – она
хотела
спросить:
«один улетел?»
Каких сил стоило
ей изменить
вопрос: –
Ничего не
просил мне
передать?
– Э-ээ...
просить – нет.
Да я сам вижу:
плохо ему без
вас. Ну что вы,
как
маленькие?
Давайте возвращайтесь!
Слышьте? Не
тяните.
Она
подавила
всхлип,
пролепетала
в трубку:
– Спасибо,
Юрыч!
Вечером,
выйдя из
такси перед
домом с
лепной
античной
богиней над
парадным,
глубоко
вздохнула,
простояла,
замерев,
несколько
минут. И пустилась
наверх бегом.
В её
комнате
ничего не
изменилось.
Она торопливо
и вместе с
тем
аккуратно
разложила по
местам
принесённые
вещи. Потом
позвонила
Юрычу: не
известен ли ему
сочинский
адрес
Лонгина
Антоновича.
– Известен,
конечно.
Только бы вы
вернулись.
– Я
вернулась, –
виновато
вымолвила
она.
– Вот
это хорошо вы
сделали! –
голос Юрыча
выразил
явное
удовольствие.
– Адрес: Сочи, улица
Виноградная,
сто двадцать
пять. Это дом
его приятеля,
фамилия
Модебадзе, а
имя я не знаю.
Вы можете
туда
позвонить… – и
Алику был
сообщён
номер
телефона.
Она
положила
руку на
трубку, но не
подняла её.
Мучил страх,
мнилось:
ответит
молодая женщина…
Дать
телеграмму!
Алик
взглянула на
часы: поздно,
ближнее
телеграфное
отделение
уже закрыто.
Она вызвала
такси,
помчалась на
Центральный
телеграф,
поспешно, но
старательно
написала на
бланке:
«Срочно
прилетай
точка твоя
Алла».
Застыла,
кусая
чувственную
нижнюю губу.
Зачеркнула
два
последних
слова и поставила
вместо них:
«Алик».
Ночью
металась в
постели –
виделось:
Лонгин не
один. Он и его
любовница
прочли
телеграмму,
скомкали,
отшвырнули,
занялись
друг с другом...
Утром,
подавленная,
позвонила на
работу, извинилась,
что не сможет
сегодня
прийти. «Если
не прилетит?..
что делать
тогда?», «...а то
придёт какая-нибудь
резкая,
ехидная
телеграмма».
Почему-то
ждала именно
язвительного,
смертельно
ранящего
глумлением
ответа.
94
Пришёл
Юрыч, человек
с седым
бобриком, в
очках,
носивший под
пиджаком
жилет. Он был ещё
крепок и
бодр,
несмотря на
то, что при Сталине
отсидел
десять лет по
сфабрикованному
обвинению.
Юрыч принёс
тяжёлую
сумку.
– Алла
Георгиевна,
вот у меня
для вас, – и он
достал из
сумки
закрытый
крышечкой
кувшин, –
берёзовый
сок купил
сейчас на
базаре. Ну-ка
выпейте!
Алик,
тепло
улыбнувшись,
угодила ему,
выпив полстакана
сока. Юрыч,
хитровато
глядя сквозь
очки,
спросил:
– Поговорили
с Лонгином
Антоновичем?
– Дала
телеграмму.
Повар
подумал: «Не
захотела
баловать
голоском.
Может, и
права».
– Вы,
конечно, и
бутерброда
себе не
сделали, – посетовал
он, – я знал и
взял на
базаре линей
ещё живых.
Алик
позавтракала
жареными
линями, выпила
две чашки
крепкого
кофе, то и
дело бросая взгляд
то на часы,
стоявшие на
кухонном шкафу,
то на свои
наручные
часики. Повар
видел, как
подрагивают
её пальцы. Он
счёл нужным
остаться,
чтобы помочь
ей коротать
время. Она
была не
против. Он
извлёк из
кармана жилета
колоду карт,
стал учить
Алика игре в
буру, в то
время как её
помыслами
владел
Лонгин,
потерять
которого
сейчас было
бы безумно
обидно. Знала
бы она, что он
улетел в Сочи
по совету её
мамы.
Маменька
позвонила
ему и
подсказала:
«Это очень
нужно, это её
обеспокоит –
и она тут же вернётся.
Я знаю мою
девочку, она –
чудесная, она
не хотела
всерьёз
ссориться».
Он
был занят на
работе и
улетел всего
на три дня,
чего Алик не
подозревала.
Его изматывала
мысль: не
глупой ли
подсказке он
последовал?
Так и
вернётся
сразу?..
Раздражало
сочинское
солнце
разгара лета
– он привык к
бархатному сезону,
и солнце
сейчас
представлялось
неприятно
резким,
агрессивным.
Отталкивал плотно
устланный
обнажёнными
телами пляж – Лонгин
Антонович
находил
выход
настроению,
по-молодому
взбегая в
гору. Когда
начиналась
одышка,
старался не
обращать на
неё внимания,
наконец
останавливался
на склоне,
смотрел на
череду гор,
будто бы
таких
близких – в полчаса
дойдёшь.
Оборачивался
и, щурясь
(тёмные очки
помогали
мало), взирал
на море. Густо-синее,
оно имело у
берега
широкую
противно-желтоватую
кайму: там,
где кишат люди.
Путник
получал
заряд злой
активности и
уходил выше.
Возвратившись
в потёмках в
дом
обаятельного
увальня
Модебадзе,
взял из его
рук телеграмму,
каковую
проглотил в
долю секунды,
но не
перестал
сосредоточенно
смотреть как
бы сквозь
неё, держа её
перед глазами.
Подпись
«Алик» – вот оно
небывалое!
знак тебе, по
которому ты
изнывал,
который так
лелеял в
мечтах. Он
перечитывал
и перечитывал
безоружное в
своей
простоте –
«Алик».
95
Юрыч
с мягкой
настойчивостью
заставил Алика
освоить
правила игры
и с таинственным
видом открыл:
– Должен
предостеречь
вас от
неприличия.
Она
взглянула на
него с
неприятным
изумлением.
– Неприлично
в буру не на
деньги
играть, – услышала
объяснение.
Она
подумала: её
положение
таково, что
не воспользоваться
им считают за
грех. Ну так что
ж – только бы
ей не быть
наедине с
собой. Она
пошла за
деньгами.
Юрыч
как человек
истого такта
повёл игру таким
образом, что
Алик
выигрывала
раз за разом.
Они сидели на
кухне за
столом,
занятые картами,
и время
впрямь
протекало
незаметнее.
Мало-помалу удаче
надоело
улыбаться
Алику, и к
концу дня она
проиграла
тридцать
четыре рубля
– треть своей
месячной
зарплаты. Но
не оттого ей
делалось то
жарко, то
холодно.
Внимание её
устремлялось
за открытое
окно, когда
на улице
останавливалась
машина.
После
одной из
таких минут с
лестничной
площадки
донёсся шум,
повернулся
ключ в замке –
и вошёл Лонгин
Антонович с
саквояжем и
спортивной
сумкой. Его
русые с
сединой
волосы
растрепались,
воротничок
сорочки
топорщился,
весь облик
выражал
спешку и
готовность к
неожиданному.
Перед
ним была
появившаяся
из кухни Алик
в лёгком, из
пёстренького
ситца платье
с открытыми
плечами.
Одну-две
секунды она
выглядела
испуганной.
Он встретил
её измученный
ожиданием,
стенающий
взгляд,
спросил с
дотошностью
мнительного
человека:
– Что-то
случилось?
Она,
мотнув
головой,
опустила её и
молчала, чтобы
не
расплакаться,
оттого что
чувствовала
себя побитым
пуделем. За
её спиной раздался
голос Юрыча:
– С
прилётом,
Лонгин
Антонович! А
мы, чтобы не скучно
было ждать
вас, в карты
играли.
Профессор,
не сводя глаз
с жены,
переспросил:
– В
карты?
Он
шагнул к ней,
чмокнул её в
щёку, после
чего
поздоровался
за руку с
Юрычем,
который уже
успел
положить
выигранное в
кошелёк и сунуть
его в карман.
Алик ушла в
спальню, повар
сказал
хозяину, что
в
холодильнике
есть сыр,
ветчина,
балык и
кетовая икра,
а завтра он
предлагает
приготовить
кролика, нашпигованного
чесноком.
Хозяин
кивнул, и Юрыч
отправился
домой.
Лонгин
Антонович
постучал в
дверь спальни,
услышал:
«Да-да!» и вошёл.
Жена стояла у
торца кровати,
уперев руку в
бок. Сейчас
она
чувствовала
себя увереннее
и надменно, с
вызовом,
улыбнулась.
Он произнёс,
со значением
понижая
голос:
– Я
выкупаюсь с
дороги и… –
выдержав
паузу, договорил:
– Идёт?
– Да! –
сказала она
отчётливо.
Он
поспешил в
ванную, а
Алик на кухне
умылась
холодной
водой из-под
крана и вернулась
к себе
прихорашиваться.
«Его нужно пленить
бесповоротно!»
– говорила
она себе.
Когда
он, опять
постучавшись,
ступил в спальню
в запахнутом
халате,
постель
белела свежей
простынёй.
Алик сидела
на её краю в том
же платье, но
домашние
туфли
заменили лаковые
туфли на
каблуке. Она
встала
навстречу
Лонгину
Антоновичу,
сняла через
голову платье,
оставшись в
узких
тёмно-синих
трусиках,
повела
головой –
роскошные
цвета южного
солнца
волосы
ниспадали на
голые покатые
плечи. Плавно
покачивая
бёдрами, она
медленно
стянула с
себя трусики
и
освободилась
от них,
приподняв
одну, а затем
другую ногу.
Мужчина
сбросил
халат,
швырнул его в
сторону на
кресло, и она
увидела, как
набрякший фаллос
увеличился,
встав торчмя.
Алик, смотря
в глаза
Лонгину
Антоновичу,
произнесла:
– Ты
мерзавец, но
он не
виноват, –
перевела взгляд
на почти
полностью
обнажившуюся
головку
всегдашнего
труженика.
Шагнув
ближе, она
прикоснулась
к нему подушечками
пальцев,
чуть-чуть
пожала,
двинула кожный
покров,
собирая его в
гармошку и
совсем
оголив луковицу.
Мужчина
старался не
двинуться, боясь
вспугнуть её
инициативу.
Алик отступила
к кровати,
легла
поперёк неё
навзничь, подняла
обутые в
туфли
выпрямленные
ноги и широко
развела их.
– Я
хочу сразу, –
промолвила с
властно-чувственной
ноткой.
Он
подступил,
взял
пальцами
фаллос, стал
водить по
гребешку и
меж
лепестков
головкой, погружая
её в бутон до
половины,
потом впёр черен
по лобок и
начал
вваливать,
положив пятерни
Алику на
груди,
пощупывая их.
Она поощрительно
постанывала,
выдавала
бесподобно возбуждающим
голоском:
– Хотчее!
хотчее, мой
хороший! – и
держась руками
за
раскинутые
ноги, в такт
толчкам
нажимала на
них, доводя
растяжку до
предела.
Когда
у них
свершилось,
он хотел
пойти в ванную,
но Алик
сказала
капризно:
– Куда
же ты? Полежи
со мной.
Он
вытянулся на
кровати
блаженствуя,
и Алик, чего
раньше не
делала, легла
грудью ему на
живот,
чмокнула
сосок,
прижалась
лицом к его
груди. Он
показал себя
сейчас столь
жадным и
сильным, что
она сделала
вывод: в Сочи
он не
подержался
за бабу.
Лонгин
Антонович в
безраздельном
кайфе смаковал
мысленно: как
у неё
блеснули
глаза, когда
она сказала:
«Я хочу сразу»
и какой потом
в них горел
огонь
требования!..
Он чувствовал
– надо
поставить
точку после
их ссоры, – и,
придав
голосу
горечь,
проговорил:
– Ты
оскорбилась,
что тебя, как
ты сказала,
делили. Но я
не мыслю без
тебя жизни и
хотел хоть
таким
образом –
хоть
насколько-то
– сохранить
тебя! Для
меня это не
менее
оскорбительно.
Она
подумала о
его
безграничном
самолюбии, о гордости
и не могла не
признать его
правоту. Он
поглаживал
её голую
спину,
упиваясь счастьем.
– Ло-о…
– ласкающе
прошептала
Алик
уменьшительное
от его имени.
Вскоре
он вновь
ретиво
наяривал и
заслужил
похвалу, от
которой
невыразимо
млел, отвалившись
навзничь:
– Ты
меня заебал
до пьяной
дрёмы!
96
В
несколько
дней Лонгин
Антонович
отощал, хотя
аппетит у
него стал
волчьим: Юрыч
получал
заказы на
говяжью
вырезку, на
свиные отбивные.
После работы
профессор
всецело отдавался
баловству с
Аликом. В
выходные они начинали
с утра:
разумеется,
позднего, ибо
беспробудно
засыпали
лишь перед
рассветом.
Солнце
жаркого
субботнего
дня
пронизывало
оконные
шторы.
Отдохнувшая
пара позавтракала
в просторной
столовой,
сидя за антикварным
столом под
живописной
люстрой. Алик
в лиловой
тунике, в
жемчужном
ожерелье с
нефритом, при
серьгах с
сапфирами,
допила кофе и
посмотрела
на стоящий на
подоконнике
кувшин с
букетиком
цветов.
– Пора
сменить воду,
– она встала,
сняла тунику
и нагишом, в
босоножках
на высоком
каблуке,
направилась
к окну
походкой,
которую
освоила по
страстному
желанию
профессора:
то одна
ягодица – вверх
и чуть в
сторону, то
вторая.
Взяв
кувшин и
будоража
Лонгина
Антоновича
всё той же
«перекосистой»
походочкой,
Алик
покинула
столовую, в
кухне
сменила воду
в кувшине и, возвратясь,
поставила
его на стол.
Капельки влаги
усыпали
пурпурно-красные
цветки львиного
зева.
Профессор
потянул
носом воздух,
стараясь
уловить
аромат.
– Богиня
Хлорида
сотворила
цветок в
честь победы
Геракла над
Немейским
львом, –
произнёс он
нараспев.
– Я
знаю
древнегреческие
мифы… –
промолвила Алик,
вперяя в
глаза ему
многозначительный,
понимающий
взгляд
соучастницы.
Вынув
один цветок
из букета,
направилась
в комнату, в
которой
впервые
оказалась
прошлым
летом,
неловко
наступив в
лесу на
сучок. На
этой тахте
она сидела,
вытянув
загорелую
ногу, и платиновый
блондин
накладывал
на неё компресс.
Сейчас, за
голой
спинкой
чувствуя Лонгина
Антоновича,
она слегка её
прогнула и через
правое
плечико
взглянула на
него, облачённого
в халат. Он
подался
ближе, прикоснулся
ладонями к её
ягодицам. Она
отошла к магнитофону
на тумбочке,
включила:
комнату наполнила
мелодия из
американского
кинофильма
«Генералы
песчаных
карьеров».
Профессор
не жаловался
на
отсутствие
слуха и
пропел: «Вы вечно
молитесь своим
богам, и ваши
боги всё
прощают вам».
Алик
подумала:
«Это он о себе.
Его боги
гораздо
сильнее тех,
которые
покровительствуют
мне… хотя как
сказать, если
мне дано
пленять его –
при его
положении и
деньгах, не
страдающего
от
недостатка
выбора».
Она
положила
себе
овладеть им
так, чтобы он никогда
ей не
изменял, меж
тем как она
не лишала бы
себя
разнообразия
грехотворных
встреч. Ей
казалось, что
при этом
условии она
будет не
только
желать, но и
искренне
любить его.
Держа
в левой руке
цветок, Алик дразняще
поигрывала
попкой.
Танцевальные
па в
очаровании
музыки. Она
переместилась
к тахте,
повернулась
к Лонгину
Антоновичу,
который,
освободившись
от халата,
ощупывал её,
голую,
ненасытными
глазами.
Нагота
и
драгоценности:
серьги с
васильковыми
сапфирами,
жемчуг и
нефрит
ожерелья,
перстень на
безымянном
пальце левой
руки,
запястье
охвачено
золотым
браслетом
часиков.
Она
поднесла
рдеющий
цветок к
лицу, сладко жмурясь,
поводила им
по губам,
коснулась им одного
соска,
другого,
львиный зев
заскользил
по её телу
вниз,
прильнул к
пупку; рука
опустилась ниже
–
пурпурно-красный
цветок у
паха. Она расставила
ноги.
Профессор
опустился на
колени, с
возгласом: – Я
кайман! –
пригнулся к
ковру,
устремился к Алику,
ткнулся
носом в её
пухленькую,
сжал зубами
стебель
цветка.
– Ло!
Ло-о! – Алик
захохотала
страстным,
подхлёстывающим
хохотком,
обеими
руками
взъерошила
его волосы,
стала
трепать и
пощипывать
уши.
Он
перекусил
стебель,
выдохнул:
– Львиный
зев хочет
Геракла? а-а?
Вскочив,
подхватил её,
уложил на
тахту, на которую
встал
коленями.
Алик свела и
круто
подняла ноги,
опустила их
ему на правое
плечо, он приопустил
зад и вдвинул
торчащий
фаллос в расселинку.
Они
обстоятельно
пили радость,
получая по максимуму,
его
невозможно
уже было
превзойти
неизведанностью
ощущений, но Алик
узнала, что
можно: когда
от ласк Ло из
её
мочеиспускательного
отверстия
брызнула
влага,
которая не
была мочой…
Потом
они лежали,
отдыхая, Алик
спросила:
– Ло,
а в твою
молодость
что было
модно танцевать?
– Свинг!
Такой же
быстрый
танец, как
современные.
Только
сейчас
партнёры
почти не
касаются
друг друга, а
мы вовсю
подхватывали
и крутили
девушек.
– Представляю,
– сказала
Алик не без
ревности, – уж
ты умел
повеселиться...
Он
ударился в
воспоминания:
– Моду
привезли
датчане:
рабочие
электротехнической
фирмы, они
налаживали
энергообеспечение
в Пскове, в
свободное
время
щеголяли,
тоже по моде,
в клетчатых
пиджаках на
размер больше,
чем надо:
будто с
чужого плеча.
От девушек
отбоя не
было. Во
время войны
людям особенно
хочется
развлечься, –
погружаясь в
прошлое, он
усмехнулся и
поведал, как
генерал
Власов
развлекался
с двумя
немками. Лонгин
Антонович
отвёл себе в
рассказе
роль зрителя.
Алик
полюбопытствовала,
как выглядел
Власов, и
профессор
описал
мужчину
сорока с небольшим
лет, ростом
под два
метра, говорившего
басом. Не
преминул
сообщить, что
генерал
замечательно
разбирался в
женских типах.
Алик
задумчиво
молчала.
– Расскажи
мне о твоей
невесте, –
попросила с обезоруживающе
наивным
интересом.
Лонгин
Антонович не
отвечал, и
она произнесла
капризно-обиженно:
– Я
хочу знать,
что с ней
сделали и как
ты отплатил.
Его
близость с
Аликом
теперь стала
такой, что
было
немыслимо,
как в прошлый
раз, уклониться
от ответа. Он
коротко
рассказал,
что случилось
с Ксенией,
умолчав о
мести,
отделавшись
двумя-тремя
фразами: отомстило
Провидение –
насильников
перебили
эстонские
лесные
братья,
которые действовали
в тылу
советских
войск.
Алик
проговорила
с
задушевностью,
какой он ещё
не слышал:
– Я
благодарна,
что ты
рассказал
мне про неё... я
жалею эту
девушку... И
знаю: ты был с
теми лесными
братьями! ты
пошёл на
самоотречение!
Это было
сильно!
Чистая-чистая
жертвенность...
Я говорю как
женщина,
которая хотела
бы, чтобы её
так же
любили, чтобы
ради неё на
то же пошли...
Она
опрокинула
его навзничь,
награждая любовью,
– и Лонгину
Антоновичу
вдруг стало
ясно: он
переживает
то высшее
счастье,
которого и
малая доля не
досталась
подавляющему
большинству
живших и
живущих на
свете.
97
По
вечерам и в
выходные они
стали ездить
на дачу. В
первую
поездку
Алика
прессовали
воспоминания
о том, что
произошло с
ней на этой
даче в прошлом
году. Выйдя
из «волги», она
видела себя
вышедшей из
неё же в тот
раз. Кругом
были те же яблони,
землю, как и
тогда,
усыпала
падалица. Но
теперь Алик
хозяйкой
направилась
к просторному
дому,
обсаженному
кустами, и за
нею следовал
влюблённый
прирученный
Лонгин
Антонович.
В
комнате, где
разыгралась
незабываемая
сцена, она на
несколько
секунд
замерла в буре
эмоций, потом
представилось,
как недавно Виктор
вошёл сюда с
Галей… Алик
обернулась к
профессору и
сказала мстительно-злым
голосом:
– Мы
сейчас же
истопим баню
и попаримся!
В
первый миг её
тон озадачил
его, но,
внимательно
глядя ей в
глаза, Лонгин
Антонович всё
понял.
Они
понаслаждались
перед тем как
париться, и
волнение
оттого, что
тут Виктор
парился с
Людой, а
затем с
Галей, делало
Алика
по-особенному
яростно-изощрённой
в ласках и
требованиях.
После
бани пили чай
из самовара,
и без чаепития
уже не
обходился ни
один приезд.
Дегустировали
ягодные
наливки, в
обилии
заготовленные
Юрычем, и
Алик со всей
остротой внимания
слушала
Лонгина
Антоновича,
который
приобщал её к
своему
восприятию
мира. Ей было
занятно, как
он
оправдывает
свою работу
на немцев:
– Я
работал,
прежде всего,
на себя. Так
получилось,
что у немцев
для этого
оказались
самые
благоприятные
условия.
– Но
ты предал
родину, –
произнесла
Алик без обычного
для таких
оборотов
негодования.
Лонгин
Антонович с
минуту
потягивал из
стакана
малиновую
наливку.
Родина, начал
он, была у
русских до
октября
семнадцатого
года. Была
она и у
Ленина и его
приспешников.
Но они хотели
личной
власти над
родиной и
стали
открыто
бороться за
её поражение
в войне. Они
отдали
противнику
Белоруссию,
Украину с
Крымом,
Ростов-на-Дону,
Новочеркасск,
Закавказье:
чтобы, сидя в
Москве,
сохранять личную
власть.
Говорят,
Ленин
предвидел, что
немцы уйдут.
Значит, если
«предвидишь»,
то можно
предавать?
Тогда каждый,
прежде чем идти
умирать за
родину,
должен
подумать: а
не предвидится
ли чего-то
лучшего для
неё, если он
воевать не
пойдёт? а
может, станет
ей ещё лучше,
коли
выступить за
её поражение?
Алик
возразила:
– Но
ведь каждый –
не Ленин.
– Ах,
вон что! Ну, а
если
чувствует
себя Лениным?..
Да и, в конце
концов,
почему
нельзя
следовать
примеру
вождя?
Лонгин
Антонович
задавал
вопросы и
отвечал на
них, выводя
из
рассуждений
совершенно
неожиданное.
Алика
поражали
новые выводы,
что следовали
из, казалось
бы, давно ей
известного.
Как
могла она
жить до сих
пор, считая
ясным и
незыблемым
то, что
оказывалось
теперь дешёвой
фальшью?..
Лонгин
Антонович
напомнил:
родина
русских
искони была
православной.
Ленин,
большевики
стали
закрывать,
осквернять,
взрывать
церкви,
расстреливать
священников,
глумиться
над верой
предков и вместо
неё
насаждать
веру в рай на
земле – марксизм.
И всё это не
считается
предательством!
Отказаться
от веры отцов
и стать
марксистом –
не
предательство,
а очень
достойный поощряемый
властью шаг.
Но
тогда почему
нельзя, в
свою очередь,
отказаться и
от марксизма?
Почему можно
прийти к
мысли, что
Бог выдуман,
но почему
нельзя сделать
тот же вывод
об учении
Маркса?.. Перестать
верить в Бога
и начать
верить в
Ленина,
Сталина – можно
и нужно. Но
перестать
верить в
Ленина, Сталина
и начать
верить,
скажем, в
генерала Власова
–
предательство.
Власов
продался немцам.
А Ленин,
который
отдал немцам
в самый для
них трудный
момент войны
хлебную Украину,
уголь
Донбасса, не
продался?
Против
этого есть
несокрушимый,
по мнению быдла,
довод: Ленин,
Сталин
обладали
властью, а
Власов – нет.
Позволь
немцы
Власову создать
полуторамиллионную
армию, займи
она Москву – и
переход к
Власову уже
не был бы предательством.
То есть у
преданности
советской родине
– сугубо
холуйская
природа: прав
не тот, кто
прав, а кто
силён.
– А
кому, чему
были верны
Ленин?
Сталин? –
произнёс
профессор и
ответил на
свой вопрос: –
Себе и только
себе! В этом
была их вера,
их мораль. Единственно
для них
важное:
самовыражение
через
расширение
личной
власти.
Разрушать то,
что
существует, и
заменять его
тем, что сложилось
в их мыслях.
Больше,
больше
разрушить и
взамен
возвести
больше
своего – это
было
расширение
их
обожаемого
«я» и потому давало
им ни с чем не
сравнимое
удовлетворение.
Их
самоупоение
зависело от
количества
убитых ими,
объяснил
Лонгин
Антонович и
спросил
Алика, что
она знает о
душегубках.
– Знаю
то, что и все.
Их придумали
немцы.
– Нет!
– возразил
профессор. –
Душегубку, по
виду
автофургон, в
каких
развозили
хлеб, но только
внутрь была
выведена
труба для выхлопных
газов,
изобрели
сталинские
специалисты.
Впервые
душегубка
была
применена в СССР
в 1936 году (23).
Немцы лишь
позаимствовали
изобретение,
как и
концлагеря,
созданные в
восемнадцатом
году по
предложению
Ленина.
Гитлер не
дотягивал до
него и до
Сталина, у
которых
стремление
громить,
истреблять и
на
«расчищенном
месте»
вбивать
колья нового,
своего –
составляло
смысл жизни.
Сталину
досталось
гораздо
больше
времени, и он
так расширил
своё «я», что
вся страна
стала его изделием. И
это
большевицко-сталинское
изделие
всучивали
населению в
качестве
родины и требовали
за него
доблестно
умирать.
Алик
услышала
рассказ про
Волобуева и
Половинкина.
В первую
секунду
воскликнула:
– Они
что, не знали,
что их
расстреляют?
– Чудачка,
как они могли
этого не
знать?!
– Но
тогда... – и не
договорила,
растерянная.
– Вопрос,
на который
большинству
не захочется
правильного
ответа, –
определил
профессор. –
Почему не
притворились?
Разве грех – слукавить
перед такой
властью?
Разумеется,
нет. Но эти
люди не
захотели
даже делать вид,
будто готовы
воевать за
говённую
власть!
власть,
которая
считает их
даровой
скотиной.
Показали ей –
пусть не
считает!
Становиться
на колени
перед её
знаменем –
это ниже их
достоинства.
Они
превзошли
героических
японских
камикадзе. Те
шли на
смерть, вдохновляемые
своим
государством,
народом, а наши
Волобуев и
Половинкин
оставались
наедине с
собой, когда
пошли против
всесильного
государства
и несчётной
холуйской массы.
Лонгин
Антонович с
уверенностью
произнёс:
– И
они были не
единственные
в той
дивизии. А сколько
было таких по
всей стране?
Две тысячи?
Три? тех,
через кого
русский
народ доказал
чувство
собственного
достоинства?
98
Осень
настаивалась,
как вино, они
отправлялись
в лес на
«третью
охоту» –
собирали
грибы. Дни
стояли
безветренные,
кудлатые
облака
заслоняли
солнце. По
опушке шли
двое, заглядывали
под деревья:
о, лисички! и
опята... Профессор
заявлял: без
груздей
домой не
уеду!.. Он
прислушивался,
принюхивался
к осени.
Тополя
только
начали
желтеть, а
листва
клёнов стала
уже
жёлто-розовой.
Гуще и темнее,
чем летом,
казалась
хвоя высоких
прямых елей.
– Вот
тут должны
быть грибы! –
Лонгин
Антонович
указал на
рядок берёз.
До чего они
были хороши в
их
шелковистой
чистой коре.
Но
подберёзовиков
под ними не
оказалось.
Двое
углубились в
лес, в тёплом
сыром воздухе
стоял
крепкий
грибной
запах. Но где
же грибы?
– Ло,
сюда! – Алик
обнаружила
выводок
сыроежек и,
по-детски
подпрыгнув
на месте,
стала азартно
и
старательно
срезать их
ножом.
Профессор
наклонился,
посмотрел –
оставил сыроежки
жене. Она
наслаждалась
грибной охотой,
гордая тем,
какая сила
оберегает её,
какой
необыкновенный,
влюблённый в
неё человек
рядом с нею.
– Мой
первый
груздь
сегодня! –
сказал
Лонгин Антонович,
радостно
потирая
ладони;
поставил
корзину наземь,
присел на
корточки
возле гриба и
срезал его
безукоризненно,
не повредив
грибницу.
Алик
ощущала, до
чего ему тут
уютно, в ней
запечатлевалось,
как он
поглаживает
ладонью
траву,
трогает
ольху, ствол
ясеня. А вот
вкусно
причмокивает,
похохатывает,
принимаясь
рассуждать о
ядрёных
солёных груздях
и груздянке,
о грибном
супе, о
пирогах с
грибами...
Ворчит: лишь
сумасшедший
может не
замечать, до
чего всё это
прелестно!
сумасшедший,
помешавшийся
на власти, на
том, чтобы на
свой лад
переиначивать
природу...
Алик,
втянувшись,
слушала,
сколько
страна претерпела
всего, пока
стала
Изделием.
Бесчисленные
жертвы
приносились
ради коммунизма?
Россказни.
Истребление
людей, на самом
деле, было
необходимо
Сталину,
чтобы чувствовать
собственное
величие. Он
жаждал
обладать
такой
властью,
какой не имел
ни один деспот
в истории. Но
чем измерить
объём власти?
Количеством
умерщвлённых:
причём,
умерщвлённых
безвинно, по
одной лишь
причине – так
угодно
повелителю!
Количество
истреблённых
и то, что было
воздвигнуто
террором:
новая страна,
стоящая на
крови. Вот
плод
самовыражения
Сталина, вот
то, что
питало его
сознание
собственного
величия. Это
его «я», которое
он продолжал
и дальше расширять
и углублять,
«я», которое
овладевало миллионами,
деформировало
их психику, и
они становились
его
принадлежностью:
люди, кого на
данный
момент ещё не
срезала коса
смерти. Эти
люди
понимали, до
чего оно
вероятно:
попасть под
косу (как
попали все
те, что
находились рядом),
но они не
ненавидели
Сталина за
то, что он
поубивал
столько тех, других,
– напротив,
они были
благодарны
ему за то, что
лично им он
дарует жизнь.
Они
были преданы
Сталину
именно в силу
его кровавости,
они любили
его как
сурового бога,
который сеет
смерть
сплошь и
рядом – а их, как
им мнилось в
подобострастии
и наглости,
избрал для
жизни.
Любовь
рабов, с
восторгом
отдающихся
рабству.
Новый
эмоциональный
настрой,
заменивший
христианское
отношение к
жизни. Чем дальше,
тем больше
это будет
заметно в
народе – привычность
к убийству,
его растущее
значение в
жизни.
Убийство
– лучший
инструмент
для решения проблем,
средство
самоутверждения,
мерило власти.
Убийство
– деяние,
дающее
наиболее
полное эмоциональное
удовлетворение.
Лонгин
Антонович
перепрыгнул
через глубокую
колею лесной
дороги и протянул
руку Алику,
она взяла её,
крепко сжала.
Профессор
говорил:
– Ты
задела меня
словом
«родина», и я
объяснил: драться
за эту
«родину»
могли только
рабы. Они
никого не
победили, ибо
рабы не
побеждают.
Побеждает
хозяин. Будь
большинство
не рабы, они в начале
войны
разошлись бы
по домам с
оружием,
предоставив
Сталину
метаться по
просторам
опустошённой
переиначенной
сделанной
им «родины»,
пока
где-нибудь не
сдохнет. Драться
с немцами или
договариваться
– этим занимались
бы, во всяком
случае, без
Сталина.
Но
нет – они
молились на
него! И что
несли тем, кого
«освобождали»
от немцев?
Псковские
крестьяне
получили при
немцах землю,
имели скот, в
избытке
зерно – а свои
загнали их
опять в
колхоз.
Цепляешься
за пару
овечек? Указ
Сталина –
траву для них
рви руками.
Косить траву
косой для
личных
животных воспрещалось!
Как бы
слишком не
разжирела личная-то
овца – как бы
семья
крестьянская
без
кормильца (на
фронте
кормилец) не
переела жирного!
Самый
махровый
фашист
додумался бы
до такого?.. И
ничего –
терпели,
подличали.
Зато уж
немцев
проклинали!
Лонгин
Антонович
разъярился:
– И
возненавидел
же я эту
хуету! Нет
более
меткого
словечка.
Обозначена
не просто
низовая
масса, из
низов при
любом строе
поднимались
самородки. Но
хуетой
народ назвал
ту массу
безликих, из
которой, при
нормальных
условиях, не
поднимаются.
Именно ей
большевики
отдавали
чужие места. Не
зря бытовало
в народе при
вести о
новоявленном
герое: «Как
родина тебя
подняла, пусть
так же и
опустит!» – не
глядя под
ноги, он широко
шагал в
долинку.
Поспевая
за ним, Алик
несмело
побежала по
скользкой
тропинке и
упала б – не
схватись
крепко за его
плечи. Он
повернулся,
они
прижались
друг к другу.
«До чего
волнует его
то далёкое!
колхозы, псковские
люди, Сталин!.. –
думала она. –
Как же это
всё намучило
его, если он и
сейчас от
этих
вопросов –
будто
ужаленный?»
Все,
кого она
знает,
никогда не
говорили бы о
чём-либо
подобном. Её
родители,
строящий из
себя сноба
Гаплов, актёр
Данков,
другие знакомые
– беспокоят
кого-то из
них хоть
изредка
мысли о
сталинском
терроре? Она
не помнила ни
одного
разговора на
эту тему.
А
расскажи им о
прошлом
профессора –
о! все принялись
бы вопить: «Он
предатель!
Продался фашистам!»
Их сжирала бы
лютая
зависть: был фабрикантом!
загребал
деньги! немцы
его уважали!..
Она
перебирала в
уме знакомых:
кто не облил
бы его
грязью? Не
нашлось никого
– и тогда она
поняла: он
прав, во всём
прав! И в эту
минуту, как и
он,
возненавидела
хуету.
Ей
стало
страшно за её
Ло.
Действительно
ли он хорошо
защищён в
этой жизни?
Запрокинув голову,
смятенно и
пытливо
всмотрелась
в его глаза.
99
Они
шли просекой.
В небе
протянулась
линия
электропередач,
вид тонких
проводов в
вышине
нагонял на Алика
зябкое
ощущение
неустойчивости.
Вспоминалось,
как Виктор
упомянул –
профессор,
связанный с
«самыми
высокими
верхами», проворачивает
тёмные дела...
Она
осторожно спросила:
– Ло,
а то, что ты
теперь
делаешь...
твоя работа... это
не опасно?
Он
движением
головы
выразил «нет»,
Алик услышала:
– В
своё время я
пошёл на
подсоветскую
землю с
надеждой, что
война
изменила
людей и начнётся
сопротивление
ярму. Мне
этого одержимо
желалось – в
таком я был
тогда
состоянии. Я
так хотел
видеть
возникающее
движение!
участвовать!..
Увы, мои
мечты
оказались
достойны
кривой
усмешки. И
тогда я
решил, не
считаясь ни с
каким риском,
мстить хуете!
Он
вдруг
беззаботно,
уверенно
хохотнул:
– Так
что ты
думаешь? –
обнял её за
талию,
приподнял и,
игриво
встряхнув,
поставил на
ноги. – Я расскажу
тебе
поразительную
вещь...
Выяснилось:
где же риск?
То, что он
стал делать,
устроившись
во
Всесоюзный
институт, весьма
подошло
людям власти.
Они
принялись поощрять
его.
Он
предложил
внедрить на
одном из
нефтеперерабатывающих
заводов
проект,
созданный за
рубежом.
Проект 1938 года.
Тогда ещё не
беспокоились
об охране
окружающей
среды и не предусмотрели
очистных
сооружений.
Лонгин
Антонович
указал, что
этот «недостаток»
восполнит.
Казалось бы,
начальство должно
насторожиться:
каким
образом «восполнит»?
и зачем
возиться со
старьём?
Почему не
создать
собственный
современный
проект?
Приготовившись
хитроумно
защищать
заведомо
вредное
предложение,
Лонгин
Антонович
ждал взбучки.
Ничего
подобного не
случилось. Наверху
решили:
проект
купить и
внедрить! Там
быстро
сообразили,
что к чему.
Фирма, которая
вряд ли
надеялась
сбыть свой
товарец, не
поскупится
на взятку. А
валюта,
собственные
счета в
заграничных
банках
необходимы и
самым-самым
высоким
советским
руководителям:
мало ли что
случается в
жизни? да и, в любом
случае,
детям, внукам
надо надёжно
обеспечить
благополучие.
Словом,
взятку
урвали. А ему
поручили
позаботиться
об очистных
сооружениях.
Средств выделили
очень умеренно,
но он и их
ополовинил:
взял на свои
нужды. Однако
подобие
очистной
системы было
«сдано в
эксплуатацию»
на сутки
досрочно, и
его, как
положено,
удостоили
премии: в
отечественных,
конечно,
рублях.
А на
город, где
нарывом
засел завод,
вязко легло
смердящее
облако.
В
справках о
вредных
веществах в
воздухе обычно
пишут:
предельно
допустимые
нормы. Так
«нормы» одних
веществ были
превышены в
девяносто
раз, других – в
сто пять, а
некоторых – и
в сто
двадцать.
Стремительно
росло число поражённых
болезнями
дыхательных
путей, крови,
другими
недугами. Но город
жил
по-прежнему
мирно. И не
так уж и мало
было в нём
тех, кто знал
жуткие цифры,
– и поди ж ты...
Загадка
советской
души! Никто
не протестовал
и – за редким
исключением –
не стремился
сменить
место
жительства.
На
другом
заводе по
проекту,
который
порекомендовал
купить
профессор,
возвели установку
для
получения
парафиновой
экстракции.
Её стали
направлять в
качестве
корма на так
называемую
птицефабрику,
где в клетках
сидели утки,
никогда не
видевшие
воды, они необыкновенно
прибавляли в
весе – но
какое у них
было мясо!
Оно смердило,
когда
варилось или
жарилось, но
его поедали,
как и сосиски
в целлофане,
изготовленные
из такого дерьма,
что ими
брезговали
кошки. Чего
ожидать от
быдла,
которое в
магазинах
стояло в длинных
очередях за
куриными
тушками, обглоданными
крысами?
Лонгину
Антоновичу
помогли
отстроить структуру,
с помощью
которой он
стал в масштабах
страны
определять,
куда
приткнуть
подысканный
за рубежом
проект, за
покупку которого
будет
отвалена
полновесная
взятка.
По
предложению
профессора,
его «контору»
разместили
подальше от
глаз
иностранцев –
в промышленном
городе
Южного Урала,
в регионе,
особо
оберегаемом
из-за
множества
военных
секретов.
Ему
удобнее
здесь и вести
ту жизнь,
какая желается.
Местное руководство,
благодаря
чутью,
именуемому административным,
представляет
его значение
и стремится
делать так,
чтобы ничто
не стесняло
Лонгина
Антоновича.
Он любит широко,
по-барски
отдохнуть –
но уж в
работе себя не
щадит. Там и
там на
заводах
Совдепии
оживает
купленный за
границей
хлам –
обогатив высокопоставленных,
ответственных
людей, наращивая
выбросы
всевозможной
гадости в воздух
и в водоёмы.
Профессор
живописал
порядки,
царящие на советских
предприятиях:
сколь
гнусный обман
подаётся как
«новые
достижения»,
«открытия»,
«изобретательство».
Алик ужасалась,
и Лонгин
Антонович
сказал:
– Для
этой страны
такое
нормально.
Это в русле
проводимой
сверху
политики.
Если уж они на
собственном
народе
ядерную
бомбу испытали…
И он
поведал, как 14
сентября 1954
года в густонаселённой
Оренбургской
области близ
Тоцких
военных
лагерей была
взорвана плутониевая
бомба
мощностью в
два раза больше
той, которая
упала на
Хиросиму.
Испытание
именовалось
общевойсковым
учением
«Снежок», им
руководил
маршал Жуков.
Советская
верхушка готовилась
к ядерной
войне и
хотела знать,
как ядерные
удары скажутся
на войсках и
населении.
В месте,
над которым
на высоте
трёхсот
пятидесяти
метров
взорвалась
бомба,
заранее сосредоточили
военную
технику и
сорокапятитысячный
армейский
контингент. Эвакуировали
жителей лишь
тех деревень,
которые
находились в
пяти, в шести
с половиной
километрах
от
предполагаемого
эпицентра, но
уже через
несколько
часов после
испытания
они были
возвращены
на их
местожительство.
Сразу после
взрыва
технику и
войска без средств
защиты
бросили в
атаку на
предполагаемого
противника –
в зону
поражения, в
самое пекло.
А
через два-три
дня зона
стала местом
автобусных
экскурсий,
сюда
привозили не
только взрослых,
но и детей.
Правительство
обеспечило
себя богатым
материалом о
воздействии
на людей
ядерных
ударов.
100
В
одну из
суббот
профессор и
Алик
отправились
к озеру, до
которого
было три часа
езды. Солнечным
утром
казалось, их
ждёт славный денёк
бабьего лета.
«Волга»,
сверкая
чёрным лаком,
неслась по
шоссе: по
сторонам
высокой
насыпи
простирались
поля с ещё не
убранной
сахарной
свёклой,
пролегли
полосы лесопосадок.
Разгулялся
равнинный
ветер, быстро
нанесло
низких
толстобрюхих
туч. На
ветровое стекло
упали
дождевые
капли.
Обворожительное
личико Алика
сделалось
кислым:
– На
что это
похоже, Ло?
или нас ждёт
закрытая для
других
укромная
партийная
гостиница, где
можно мило
уединиться?
– Нас
ждёт турбаза,
– бодро
сказал муж, –
побудем в
народе.
Дождь
сулил
оказаться
затяжным.
Шоссе, маслянисто
блестя,
уходило в
хвойный лес. Профессор
убавил
скорость,
вскоре лес
поредел:
раскинулось
тёмное
неспокойное
озеро; шоссе
забирало
влево, в
обход его – а
Лонгин
Антонович
съехал по
спуску прямо
к безлесному
берегу.
Берег
был застроен
сборными
дощатыми домиками,
окрашенными
в светло-зелёный
цвет. Лонгин
Антонович
подрулил по
мокрому
песку к
строению
покрупнее – с
высоким
крыльцом и
террасой под
навесом, с
промокшей
линялой
вывеской
«Буфет». Струи
дождя так и
лили с
оцинкованной
железной
крыши.
Профессор,
подхватив
Алика под
руку, увлекая
за собой,
взбежал на
крыльцо.
– Ло,
что ты
собрался
здесь
покупать? Да
тут и нет
никого!
– Не
скажи.
Кто-нибудь да
есть!
Порыв
ветра едва не
сорвал с него
шляпу, он схватил
её за поля и
энергично
натянул на голову.
Постучал в
окошко
костяшками
пальцев и, когда
оно
отворилось,
опередил
нестарую с накрашенными
губами
буфетчицу: –
Ну, чего надо? –
Улыбкой дал
понять, что
острит.
Она
смотрела
оценивающе.
Не разделяя
его шутливости,
но, однако, и
без грубости
произнесла:
– Буфет
закрыт.
– Вы
посмотрите,
кто к вам
приехал! –
Было
непонятно,
продолжает
ли он шутить
или уже
говорит
серьёзно.
Буфетчица
приоткрыла
заднюю дверь
помещения,
увидела
начальническую
чёрную «волгу».
Вернувшись к
окошку,
заговорила
дружелюбно:
не знает, что
и предложить.
На турбазе – «массовка»,
праздник:
чествуют
трудовых
победителей,
всё
позабрали.
– Коньяк?
Водка?
– Только
пиво.
Оставила
себе четыре
бутылочки.
Профессор
поинтересовался,
свежее ли пиво?
Алик
изумилась:
– Ты
его сейчас
будешь пить?!
Холодный
ветер,
пронизывая,
ударял порывами,
обдавал
густыми
брызгами
дождя, они казались
Алику
ледяными. До
чего стало ей
зябко, как
она
съёжилась в
наглухо
застёгнутой
куртке, когда
Лонгин
Антонович
принялся пить
пиво из
горлышка.
– Ты
простудишься,
Ло!
Перестань!
Но
он стоял на
ветру с
мокрым от
дождя лицом,
с открытой
шеей, вливал
в себя
содержимое
бутылки, и
кадык ходил
вверх и вниз.
– Бррр!
– она
зажмурилась,
и в этот миг
её рот ощутил
губы Лонгина
Антоновича,
горьковатый
вкус пива, ей
удивлённо
подумалось:
«Неужели я
влюблена в
него?»
Он говорил:
– Ты
покупала так
называемый
комбижир? Ах,
мама
покупает для
пирогов. Ну,
так ты его
видела. Про
маргарин я
уже не
спрашиваю,
без него и
подавно не
обойдёшься.
За квартал от
любой
столовой
чуешь
горелые
комбижир,
маргарин. Их
делали из
растительного
масла. Чтобы
хватало на
страну, нужно
засевать
масличными
культурами
полтора миллиона
гектаров. Но,
оказалось,
всё можно упростить...
– Лонгин
Антонович,
обнимая
Алика, отвёл
её на край
террасы,
перед ними
волновалось
хмурое
осеннее
озеро,
хлестал
дождь,
барабаня по
навесу.
Профессор,
наклоняясь к
жене, шептал:
сколько было
вложено
труда!
сколько
понадобилось
изобретательности!
Сперва
взялись строить
по
купленному
проекту
(устаревшему,
дрянному,
конечно)
производство
синтетических
жирных
кислот. Их
используют в
мыловаренной
промышленности
как заменители
натуральных
пищевых
жиров. А я предложил
получать из
кислот
маргарин и другие
жиры,
предназначенные
в пищу...
Алик
оторопело
высвободилась,
взглянула на
него, веря и
не веря:
– Но
это не
прошло?
– Почему
же? Верхам
неопасно: они
едят только
то, что проверено,
что
экологически
чисто. А
высвободить
полтора
миллиона
гектаров! На
это можно
такие суммы
выделить... и
разворовать.
Цех
построили.
Было это в
городе
соседней области.
Тут мне
звонки:
нельзя, мол,
работать!
Вредностей
целый букет:
в твёрдом, в жидком
состоянии, в
виде паров,
газа... – Лонгин Антонович
сделал
«ужасные
глаза», –
каждую смену
кого-нибудь
увозила
«скорая
помощь». Я предложил
примитивную,
зато дешёвую
вентиляционную
систему: все
летучие выбросы
стали
направлять
прямиком в
атмосферу. А
для других
отходов
поставили
печь: сжигать.
Как известно,
ничто без
дыма не
горит. Дым
опять же из
трубы – и в
воздух.
Ничего: дышат.
И комбижир,
маргарин
идут
нарасхват.
Алик
подумала о
себе и
потрясённо
выдохнула:
– Что
ты творишь!
Он
прижал её к
груди: я
каюсь! Но
партия посчитала
дело
полезным, а
народ не
возражает. И
не надо
уверять,
будто он
ничего не
знает. В народ
просачивается
всё! Но он
безмолвствует.
Ей
вспомнилось:
мать
принесла
домой три кило
французского
сливочного
масла,
похвастала
на кухне –
достала
через
знакомую!
Отец тут же
взял нож и,
пробуя масло,
сказал
довольно:
«Вот где
никакой
химии!»
А
как-то Алик
студенткой
собиралась в
турпоход,
мать купила
для неё
рыбные
консервы в томате.
Всегда, мол,
покупай в
томате, а не в
масле:
известно, что
за масло в
консервы
кладут. Мать
предостерегала:
«Не пей
лимонад: там –
химия!», «Не ешь
дешёвые
конфеты: они –
синтетические!»
Значит,
действительно
просачивалось:
слышали,
знали. И не
испытывали
позыва громко
возмутиться.
А она сама?
Принимая
предупреждения,
отнюдь не
закипала от
негодования.
Мучает
противная
мысль... что
может быть
гаже
принадлежности
к быдлу?
Поделилась с
мужем. Он
весел и
ласков: не
выдумывай
пустяков, моя
хорошая! у
тебя такой
дар любить! «Я
не о любви, а о
протесте...»
Любовь, прошептал
он ей,
рождает
способность
к протесту,
одушевляет
твоё
творчество!
Твой талант –
в начале
развития, ты –
из редких
избранниц.
101
Ветер
яростно
трепал
поднятое на
стальных
штангах
полотнище:
«Туристическая
база
«Комарик».
Распахнулась
дверь
ближнего
строения:
выскочили
две девушки в
непромокаемых
куртках, но с
голыми ногами,
помчались
вглубь
турбазы. В
комнате включён
на полную
мощность
проигрыватель:
Полем, вдоль
берега
крутого
Мимо хат,
В серой шинели
рядового
Шёл солдат.
Шёл солдат,
слуга
Отчизны
Шёл солдат
во имя жизни…
Лонгин
Антонович
демонстративно
вздохнул и
сказал жене:
– Во
имя какой
жизни он шёл!
Из
другого
домика вышел
мужчина в
плаще с капюшоном,
накинутым на
голову,
поглядел на чёрную
«волгу», на
двоих на
террасе
буфета. И направился
к шумным
соседям, вид
он имел начальнический.
Взойдя на
крыльцо и
встав у открытой
двери,
коротко
взмахнул
рукой, сделал
замечание –
музыка стала
потише. Он
закрыл
снаружи
дверь и
направился к
двоим. Плащ
он не
застегнул, и
под ним был
виден спортивный
шерстяной
костюм, явно
импортный.
Человек
поглядывал
на
незнакомую
пару юркими
глазами, у
него было
поношенное
лицо отменного
любителя
выпить и
закусить.
– Вы –
по
договорённости?
– обратился к
профессору.
Тот
ответил
вопросом:
– Директор
турбазы?
– Он –
в моём
ведении. Меня
как
руководителя
интересует:
это насчёт
вас вчера
звонили?
Лонгин
Антонович
кивнул, и
руководитель
пожал ему
руку,
уведомляя:
– Я
как
ответственный
выделил вам
домик. Жаль,
погода подвела,
но молодёжь
это
игнорирует –
девушке должно
понравиться.
– Это
моя жена.
– Да?
Очень
приятно, –
произнёс
руководитель,
улыбаясь.
Находя Алика
чересчур
юной и пикантной
для её
спутника, не
исключил, что
ему соврали.
Алик
была
растерянно-зла,
не оправившись
от
потрясённости,
какую в ней
вызвали
сведения о
комбижире и
маргарине. Она
не замечала
ответственного
человека, который
вёл её и
профессора
по турбазе,
рассказывая:
слёт
победителей
социалистического
соревнования,
по итогам
третьего
квартала получили
поздравление
правительства.
Заслужили
люди – пусть
отдохнут.
Приблизились
к постройке с
крытой
верандой,
столы на ней
были
уставлены
советским шампанским:
число
бутылок
превышало,
пожалуй, три
дюжины.
– Для
прохладности
выставлены, –
пояснил провожатый,
– ветер с
дождём
освежает. – Он
вдруг занервничал:
– И никто не
присматривает?
Позади
стола
заскрипела,
по-видимому,
раскладушка –
над батареей
бутылок
возникли голова,
плечи. Во
весь рост
встал парень,
держа в руке
длинный
обрезок
стальной
трубы.
– Смотри
не засни! –
было ему
сказано. – А то
могут...
– Башки
разобью, –
произнёс
парень с
удовольствием.
Лицо у него
было тупое и
решительное.
Руководитель
взгромоздился
животом на бортик
веранды,
разглядывая бутылки:
– Всё
–
полусладкое?
– обернулся к
Алику: – Есть пять
бутылок
сладкого!
Она
смотрела
мимо него.
Послышался
топот:
пригибаясь, с
визгливым смехом
бежала
девушка в
плаще и в
резиновых
сапогах, за
нею гнался,
белея
мощными ляжками,
тип в плавках
и в короткой
цвета хаки
куртке.
– Бригадир
комсомольско-молодёжной
бригады.
Такой
молодчага! –
сообщил
провожатый
Лонгину
Антоновичу. –
А за кем
бежит? –
мясистая физиономия
руководителя
преисполнилась
неодобрения:
– За дрянцом
бежит!
Открылась
дверь
довольно
просторного
строения
справа: в
освещённой
электричеством
комнате под
«Севастопольский
вальс»
кружились
пары.
Из
двери
напротив
плыл
табачный дым,
немолодой
голос
самозабвенно
исполнял под
баян:
Стоят
дворцы, стоят
вокзалы
И заводские
корпуса,
И заводские
корпуса –
Могу
назвать вам
адреса.
Руководитель
отпер домик,
предназначенный
профессору и
Алику. Пол
здесь был
вымыт, у
порога лежал
половик.
Ответственный
человек
вложил в руку
Лонгина
Антоновича
ключ, прошёл
к постели, с
силой ткнул
кулаком:
– Не
скрипит?
Проверьте! А
то, если
стеснительно,
другую
принесут… – он
взглянул на
Алика нахально
блеснувшими
глазками, и
тут же физиономия
стала
фальшиво-равнодушной.
Когда
пара
осталась
одна, Лонгин
Антонович
рассказал,
как питается
высокое
начальство. В
каждой
обкомовской
столовой
кастрюли с
приготовленной
пищей
«запечатываются»
наклейками:
«Проверено на
радиоактивность».
А
попробуй
простой
человек
раздобыть
счётчик
Гейгера?
Посадят. Если
обычному
гражданину
удалось бы
проверить, не
заражена ли его
пища
радиацией,
закон
признал бы
его совершившим
уголовно
наказуемое
деяние.
102
Повариха
турбазы
Олёна,
умелая,
сметливая, лет
сорока пяти,
и её
помощница,
накрываясь от
дождя
плащами,
отнесли
гостям
горячую уху и
двух жареных
диких уток.
Ответственный
человек
Валер Иваныч
предупредил
Олёну, ухмыляясь:
– Он –
о-ох, и хитрый
хер! большая
шишка. Привёз
такую
молоденькую
красоточку!
Жена – говорит.
Кому врёт?
Мне, хи-хи-хи!..
Ты будь
готова: застанешь
их друг на
дружке – уху
не урони, – он
гаденько
засмеялся и
добавил: –
Если она на
нём будет –
уронишь обязательно.
Повариху
разобрало
любопытство.
Разок стукнув
в дверь, тут
же её
распахнула и
была разочарована.
Красотка,
одетая,
сидела на кровати,
а мужчина,
стоя в двух
шагах,
говорил ей
что-то совсем
не любовное.
Вежливый –
давай
улыбаться,
руки потирает:
– А-ай,
ушица
душистая!
Смотри-ка –
огненная. А уточки
– с пылу-жару!
Ухи
он не видал!
Это чтоб
девку
задурить: чем,
мол, потчую!
Наврёт,
наврёт – и
приступит... У самого,
чай, не на
пищу слюнки
текут. А она и
правда –
загляденье
для мужиков,
её в кино показывать,
а ложится,
подлая, под
старую сволочь.
В
противоположность
мыслям,
выражение у Олёны
было
хлопотливо-сладкое,
она ворковала,
накрывая на
стол:
– Покушайте
на здоровье,
отдохните...
Да опять к
нам приезжайте!
И
ведь не
смутятся.
Лица до чего
бесстыжи. Ему,
тёртому
хрену, не
совестно на
такую молоденькую
лечь? А она-то,
может, блядь
почище его!
Олёна
словно
забыла
собственную
молодость,
когда её
отмечали
лаской люди
тоже немолодые...
Помнилась,
однако, обида:
скупы они
были, ничего
не подарят из
одежды,
четвертной
никогда не
дадут. А нынешние
начальники
сорят
деньгами. А
уж девки стали
– наглей
наглого,
любого
старика научат
такому
безобразию –
ему и
хочется, и не
можется:
гляди,
развяжется
пупок...
Олёна
улыбалась
парочке,
злобясь: он
представлялся
ехидным и
требовательным,
она – алчной и,
как
культурные
люди
выражаются,
ловкой «в
отношении
всяких
бесстыжих
фокусов».
Помощница
Олёны,
женщина
моложе
тридцати, не
менее
внимательная
к
необыкновенной
паре, молча
положила на
край стола
стопку дефицитных
салфеток и
обмахнула
тряпкой
стулья. В ней
крепла мысль,
что если в
другой раз мужчина
приедет один,
она
взглядами и
смешком
выразит ему
многообещающее
«да». Она и теперь
старалась
посмотреть
на него так,
чтобы он
понял и
приехал один.
Когда
повариха с
помощницей
уходили, Лонгин
Антонович
сунул им под
плащи, в
карманы халатов,
по купюре.
Олёна с
уважением
подумала о
муже,
работающем
на этой же
турбазе, он уехал
к
браконьерам
за лосятиной
для начальства.
«Пёс ни одной
сучки не
пропустит, но
денег –
копейки не
даст! легче
удавить его», –
отметила
положительную
черту в
характере
супруга.
Она
и помощница
возвращались
в кухню под дождём,
который стал
мелким,
моросящим.
Две девушки
вели под руки
пьяного
парня. Он
свесил
голову, ноги
в резиновых
сапогах,
вымазанных
глиной, едва
переступали.
Вдруг одна из
девушек
выругалась:
– Его
легче
отъебать, чем
тащить! – и
отстранилась.
Вторая,
тоже
отпустив
пьяного, ещё
и толкнула в
спину – он
упал в грязь
ничком.
Обе
были выпивши,
пошли прочь,
стараясь
вышагивать
нарочито-независимо.
Помощница
Олёны,
проходя мимо
лежащего, окликнула:
– Эй,
чего лёг?
Вставай!
Женщины
удалились
шагов на
семь, как он
вдруг
вскочил и
побежал за
ними. Они
понеслись во
всю мочь,
вбежали в
кухню – Олёна
заперла
дверь и,
багровея от
злобы,
закричала:
– Я
те, бля-а-дь,
погоняюсь!
Из
открытого
окна
неподалёку
доносился не
лишённый
приятности
баритон:
Я сегодня до
зари встану,
По широкому
пройду полю…
103
Снаружи
что-то мягко
стукнуло в
стекло. Профессор
и Алик
отвлеклись
от еды. За
стенами
царила
непогода,
стояла
полутьма,
хотя не было
и четырёх
пополудни.
Звук
повторился.
Профессор
встал из-за
стола.
– Кто-то
швыряется
песком...
К
оконному
стеклу
прижались
носами девушка
и вымокший
взъерошенный
парнишка. Он
высунул язык,
кривляясь, а
девушка стала
игриво
просить:
– Пустите
нас к ва-а-м!
Лонгин
Антонович
властно
спросил:
– У
вас своего
домика нет?
– Мы
с родителями,
– плаксиво
сказала
девушка, – там
скучно. В
гости хотим!
Он
прикрикнул,
чтобы ушли
стучаться к
кому-нибудь
другому.
Парнишка
плюнул в стекло,
а подружка
пригрозила:
– Мы
вам не дадим
это самое
делать! Будем
под окном
мяукать и
кричать, что
вы делаете...
А
Олёну на
кухне в эти
минуты
мучило: какую
купюру сунул
профессор её
помощнице?
Надвинулась
на неё
грудастым
торсом:
– Сколько
дал тебе?
Та
вынула из
кармана
смятую
десятку. «Как
и мне!» –
безжалостно
царапнула
обида сердце
поварихи. Она
вырвала
десятку:
– Думала,
подарил? Он
на
шампанское
дал!
– Я
отнесу...
– Она
отнесёт! –
взъярилась
Олёна. – Ты
носить-то
культурно
умеешь?!
Спрятав
под плащом
завёрнутую в
бумагу бутылку,
пошла
торопливо к
домику
важного гостя
– глядь, а на
крыльце
топчутся
Шурка, сын беспутной
Лариски-мотористки,
и Натка Вырлакина,
блядюшка из
ранних.
Повариха
угрожающе
крикнула им: –
Э-эй! – чем их не
испугала и
тогда бегом завернула
к домику
Валер
Иваныча:
– Над
вашим шишкой
–
хулиганство!
Он
оторвался от
телевизора,
по которому
смотрел
соревнования
по
художественной
гимнастике, и
побежал
наводить
порядок. Лонгин
Антонович,
вышедший на
крыльцо
прогнать
прилипчивую
парочку,
сказал Натке:
– Тебя
не шлёпали
давно?!
Она
играючи
отскочила:
– А
вы
пошлёпайте!
Тут
подоспела
помощь. Олёна
с разбегу
сбила с ног
щуплого
паренька, но
Натка
увернулась
от Валер
Иваныча и
припустила
за домики. Он
понёсся за
ней, похожий
на упрямого
свирепеющего
барбоса.
Профессор
смог,
наконец,
возвратиться
к Алику;
через пару
минут
повариха
подала им шампанское.
А
Валер Иваныч
заглянул,
лишь спустя
почти час.
Извинился за
недогляд,
сообщил, что
«хулиганка
наказана», не
уточняя – как.
Спрашивал, не
надо ли чего,
с
благодушным
видом
учащённо дышал,
в глазах от
прилившей
крови
краснели жилки.
Девушка
попалась ему
в руки – когда
ей надоело
убегать...
Алик
после его
ухода
пробормотала:
– Отталкивающая
личность.
Профессор
сказал,
посмеиваясь:
– Ты
ведь
отдыхала
только со
студентами?
так погляди
на трудовой
люд.
– Я
уже всё
поняла! Самое
ужасное, Ло:
если бы не
твои
рассказы, я
увидела бы
всего-навсего
отдельных
идиотов...
жила бы, как
все, и не знала
лицо и
суть народа.
«Вы
что же
предлагаете
народу?! –
устраивал ей
разнос (до её
замужества)
чиновник,
приглашённый
на худсовет. –
Оборочки-оборочки-оборочки!
Разве эта
помпадурщина
нужна нашей
женщине?!»
Теперь
казалось,
человек этот
и Валер
Иваныч
похожи, как
братья-близнецы.
Она
подумала об
отце: не
похож ли он
на того чиновника?
или на Валер
Иваныча? Отец
иногда ездит
на заводскую
турбазу, но
ни мать, ни её
с собою не
берёт. Теперь
понятно –
почему. Там у
них девки.
Она
представила
отца и
«руководителя»,
пьянствующих
в домике, и
голоногих
девок:
подвыпивших,
бессовестных,
цинично
визжащих...
– Ло,
мы будем
здесь
ночевать? –
спросила,
едва не
поёжившись.
– Впечатлений
достаточно? –
улыбнулся профессор
и заговорил о
том, что если
этим людям
рассказать
правду о
маргарине и
комбижире,
они не
откажутся ни
от фальшивых
несъедобных
жиров, ни в
целом от той
жизни, которую
ведут.
Их
единственной
надеждой
могла бы быть
власть, имеющая
совесть. Но
они не примут
такую власть.
Им подавай
власть лживую,
ибо лживость
для них то же,
что для алкоголика
– алкоголь. Во
лжи им
видится
позитивность
правды, а
правда
противна им,
как ложь.
Причём,
ситуации
случаются
самые неожиданные.
Свою базу
отдыха
назвали «Комарик».
И попробуй
скажи им:
ведь это то
же, что «Кровососик».
Взлютуют.
Лонгин
Антонович
рассказал,
что однажды забыл
взять в лес
мазь от
комаров: и
мук же натерпелся!
разодрал в
кровь руки,
вся физиономия
была в
расчёсах!
Вспомнишь – и
передёрнет
всего, невольно
начинаешь
чесаться.
Ну,
а эти люди?
Для них
комары –
нечто
уютно-идиллическое,
лиричное. Вот
что за
водораздел
пролегает
через
«Комарик»! как
много ужасающего
зашифровано
в «Комарике»...
Алик
слушала мужа,
идя с ним к
машине, и
жгуче
переживала:
её тоже,
бывало,
изводили
комары, но
предложи кто-то
назвать
турбазу
«Комариком» –
она бы не
возразила.
Просто
промолчала
бы без какой-либо
мысли. «И
оттого
теперь, –
понимала она,
– я
возненавидела
бы Ло – не будь
он для меня тем,
кто он есть.
Каждый из тех,
кто вокруг,
из тех, кого я
знаю,
возненавидит
его за одно
лишь это
рассуждение».
Лонгин
Антонович
осмотрительно
вёл «волгу», он
воздержался
от
шампанского –
ему нравилось
беречь Алика.
Наслаждаясь
выражением, с
каким она
слушала его,
он говорил:
– Когда
я работал на
немцев, я был
гораздо чище,
лучше. Я
производил
неплохое
горючее,
антисептики –
они так нужны
были в
госпиталях! Я
жил с
сознанием
собственной
полезности и
благодарен
немцам за
это... Душа
болит до сего
дня: ведь они
решили, будто
я перебежал к
«своим»... Для
меня было бы
огромным
облегчением –
узнай они
правду.
– Веришь,
что их
тронула бы
твоя история?
– произнесла
с грустью
Алик,
прижимаясь к
его плечу, и
вдруг в
охватившем
её пафосе
чуть не воскликнула:
«Если бы я
могла, я
сделала бы мир
таким, чтобы
ты был в нём
тем, кем
должен быть: прославленным
учёным!»
104
Сделать,
увы, она
может
немного.
Угадывать его
прихоти... Или
это много
невообразимо?
На даче,
когда за
окнами сыпал
первый снег,
она
танцевала
для него при
жарко
растопленном
камине.
Полупрозрачные
шальвары,
индийская блузка,
браслет над
локтем: на
ней всё то же,
что было в их
встречу в
лесу, только
волосы заплетены
в косу.
Отблески
огня,
опаляющая мелодия
из
магнитофона:
зурна,
ионика,
барабан...
Запрокинув
голову, она
отбросила толстую
косу за
плечо,
ритмично
покачиваясь,
поплыла на
носках,
томительные
взмахи рук,
скольжение,
полное
энергии,
зримость плоти,
усмешка на
чувственном
лице – она вся
затрепетала.
Танец живота.
Его
обуяло...
любить её на
подушках,
брошенных
перед камином!
На шее и лбу у
него
вздулись
сосуды, резче
сделались
бороздки
морщин, он
побагровел: она,
вспомнив о
его возрасте,
встревожилась.
Лаская её, он
настаивал на
своём,
опрокинул
навзничь,
задирая её
ноги и
покусывая мизинец
правой. Она,
как ему
хотелось, согнула
ноги в
коленях,
оттянула
руками на груди,
он медлил
входить,
занимаясь
«дразнением»,
она с
щекочущей
гордостью
слушала, что она
– сама
царственная
грация... И оба
забылись в
сумасшедшей
спешке тел.
Когда
он потом лёг
подле, её
испугало,
почему он так
часто и
глубоко
вдыхает? Но
на
измождённом лице
глаза
счастливо
улыбались:
– Всё
чудесно! – он
протянул
руку,
погладил её колено
и выше. Его «я»,
произнёс
лукаво, расширилось
до масштабов
космоса.
Личность расширяет
любовь, а не
число
отнятых
жизней. Те,
кому дано это
понять, но не
дано любви,
сколько бы ни
убивали
людей, –
скрежетали
бы зубами от
зависти к
нему.
– И
это всё
благодаря
тебе, моя
Алик.
Она
думала: кто
ещё может так
говорить?
Какая из её
знакомых
слышала
такое? А в
камине потрескивали
дрова, гудело
пламя. Как не
похоже это на
ту жизнь, что
течёт рядом!
Он
сказал:
– Остаётся
уйти с
максимальным
количеством
очков.
– Уйти?
– она
забеспокоилась.
Его
вера,
напомнил он.
Завоевать
такую любовь,
ради которой
пойдёшь на
смерть, – это
значит
набрать столько
очков, что
погасятся
все потери от
дурных
деяний.
Уйдёшь с
победой!
Она
зажмурилась
и словно
отстранила
что-то
руками.
– Почему
именно
смерть?
Почему сила,
в которую ты
веришь, не
может дать
нам жить?
– Жить
до момента,
когда ты
начнёшь мне
изменять? При
твоей
молодости и
темпераменте
быть только
моей – всё
равно что
ласточке
никогда не
улетать за
моря.
Она
приподнялась
на подушках и
дрожащим голосом
чуть не
вскричала:
– Ло-о,
ты хочешь
сейчас всё
нам
отравить?!
Нет-нет,
он хочет лишь
отодвинуться
от камина: ну
и жар!
105
Профессору
нередко
звонила из
далёкого посёлка
жена Виктора,
жаловалась
на его отъезды
в город.
Поначалу
думала, он
ездит на встречи
с Аликом, но
Лонгин
Антонович
заверил, что
Алик тут ни
при чём. В
конце концов
Людмила
узнала – муж
крутит с
Галей. Та,
живя в
двухкомнатной
квартире с
матерью,
отвоевала
себе право уединяться
в своей
комнате, с
кем считает
нужным.
Людмила
просила
профессора
повлиять на
Виктора –
Лонгин
Антонович
вздыхал в трубку
и выражал
сожаление,
что понятия
не имеет, как
тут помочь.
В
середине
ноября, когда
Алик в
кабинете мужа
лежала на
тахте и ела
кишмиш,
Лонгин Антонович
поднял
трубку
зазвонившего
телефона:
Людмила
сказала, что
родила сына,
назвали
Виктором. Она
счастливо
расплакалась:
«Спасибо вам,
наш родненький!..»
Профессор
пробормотал:
«За что же...» – «Вы знаете,
что за
всё-о-оо!»
Алик,
упрямо
внушавшая
себе, что
Можов её не
волнует,
произнесла:
– Я
рада за неё.
Она не дура,
раз тебя
благодарит –
твою роль
понимает.
Правда,
убеждена, что
ты вручил ей
сокровище...
но это уж её
дело.
Проклинаемый
Виктор – его
власть не
оставляла
Алика. Он
безупречно
сложён, он
так красив!
платиновый
блондин с
тёмно-синими
глазами! что
его, то его. Её
уже не очень
мучило, что
он спит с
Людмилой, но
за связь с
Галей она его
ненавидела. И
вместе с тем
Алик иногда
не могла
отогнать
прилипчивую
мечту, что
однажды случай
сведёт её с
Виктором, она
уязвит его как
нельзя
сильнее и
затем
познает с ним
до сих пор не
удавшееся.
Сейчас же она
искренне
хотела, чтобы
его
обременили
домашние
дела, чтобы
он, как
принято
говорить,
погряз в
быту,
остепенился,
тогда
отношение к
нему стало бы
спокойнее.
– Людмила
на верху
счастья:
родила от
любимого. Но
куда денется
его бес? –
задумчиво
заметил
профессор.
Алик
предположила:
может,
Виктора
изменит к
лучшему
появление
ребёнка?.. И
тут, хотя, кроме
них, в
квартире
никого не
было, они
почему-то
шёпотом
стали
говорить о
том, что и у них
может
появиться
ребёнок...
Мечтали-шептались,
кормили друг
друга
кишмишом,
давили его
друг у друга
на губах и
стали бегать
по комнате,
кидаться
маленькими
узорными
подушками,
лежавшими на
тахте.
Через
пару дней
Людмила
позвонила
опять: она
тысячу раз
извиняется,
но ребёнку
необходимо
столько
вещей! а в их
посёлке не
достать
ничего...
Нельзя ли
помочь?
Виктор
приехал бы за
вещами...
Лонгин
Антонович
отвлёкся на
хлопоты. Наконец
всё нужное
было
упаковано в
большие картонные
коробки.
Можов
появился в
выходной.
Профессор и
Алик
собирались
на дачу. Алик
возилась в
гостиной,
открыл муж,
она услышала
– Виктор
спросил:
«Неужели мне
ни за чем
бегать не
надо?» – «Не надо».
Гость, как ей
показалось,
искренним
тоном сказал:
«Ну, что же,
благодарю!»
Она
думала, что
от его
прихода
смутится, не захочет,
чтобы он
видел её.
Подобного не
ощутилось.
Нужно
было взять
осетрину в
кухне, и она пошла.
Можов сидел в
кухне на
табуретке, а
муж с
прозаической
деловитостью
указывал ему,
в какой
коробке что
лежит. Виктор
вскинул
глаза – они
нехорошо
сверкнули.
Глядя в сторону,
проговорил
злым голосом:
– Здравствуй...
– Здравствуй,
– сказала она,
напуская
равнодушие.
Открывая
холодильник,
беря
осетрину,
почувствовала
накал его
нервов. С
острой ясностью
представилось
рассказанное
Галей: как он
подличал,
клеился,
уверял ту в
любви... Если
честно: есть
желание
заехать ему
рыбиной по
морде? Ни в
коем случае.
В ней к нему
лишь
презрение –
заявила она
себе.
Ушла
укладывать
рыбу в сумку,
услыхала, он
спросил мужа:
«Часто
лаетесь?» Тот
спокойно ответил:
«Не спишь
из-за этого?»
Можов сказал
с наигранным
довольством:
«А меня Людка
не ругает, а
хвалит всё
больше последнее
время! Мне
прямо
неудобно».
Захохотал, и
было слышно:
хохотать ему
не хочется.
Пауза.
Бери коробки
и уходи –
медлит.
Уходить
неохота.
«Юрыч так и
помогает
вам?» Муж ответил:
да. «Ну, как он?» –
«Хорошо
живёт». – «А её
родители
как?» – «В
порядке». –
«Привет им!»
Проходя
мимо
гостиной, чья
дверь была
чуть приоткрыта,
адресовал
Алику:
– Итак
спасибо и до
свидания...
– До
свидания.
106
Лонгину
Антоновичу
предстояло
купить молодой
семье дом,
как он обещал
в своё время. Он
поехал в
посёлок и
уладил всё дело
сам, не
доверяя
денег
Виктору.
Домик был
построен из
отличных
брёвен лет
пятьдесят
назад, а
недавно
капитально
отремонтирован
на продажу.
Семья
отпраздновала
в нём новый 1976
год.
Когда
настали
тимофеевские
морозы, предвозвестники
исхода зимы, –
как сказал
Алику муж,
знаток
народного
календаря, –
приехал
Можов: опять
за вещами.
Накануне
Алик водила
Лонгина
Антоновича в
Дом моделей
на закрытый
просмотр. Муж
любил многие
её работы,
для него был
бесспорен её
дар художника-модельера.
Не случалось
вечера, когда
бы он не
расспрашивал
о жизни Дома
моделей.
Рассказы о её
проектах, её
рисунки втягивали
его в
приятное
сопереживание.
На этом
просмотре
она
представляла
модели женской
одежды для
дома.
– Ты
только
посмотри, как
та дамочка
глядит! Это
жена второго
секретаря, –
шептал Алику
рьяно
следивший за
публикой
Лонгин
Антонович. –
Обязательно
себе такое
закажет.
Манекенщица
демонстрировала
костюм из коричневого
атласа:
свободные
брюки, блузон
длиной до
середины
бедра с
разрезами по
бокам и
накладными
нагрудными кармашками.
Профессор
считал это
лучшей работой
Алика, а ей
больше
нравилась
пижама из
тёмно-синего
шёлка с
однотонными
брюками и
пёстрой, в
жёлтых
бабочках,
курточкой.
Она
повернулась
к нему и
шепнула:
– А у
меня для тебя
сюрприз есть!
Придём домой
– покажу. Эта
модель –
только для
тебя!
Они
до полуночи
разглядывали
её рисунки. О них
говорили и на
другой день,
пакуя приготовленное
для Можова.
Виктор
выглядел
поживее, чем
в прошлый
раз. Хвалил
подаренный
профессором
дом и, хотя профессор
не протянул
руки, схватил
её сам и
прочувствованно
пожал. Лонгин
Антонович
помялся и без
воодушевления
предложил:
– Поешь
чего-нибудь?
– Да
мне Людка
дала котлет
полкило.
У
Алика
вырвалось:
– Есть
кулебяка
Юрыча. – Тут же
она мысленно
обругала
себя: зачем
вылезла?
Конечно, он
сделает
выводы в свою
пользу.
Решив:
«Довольно
общения!
пусть
катится!» – пошла
принять
ванну.
Вымылась,
побултыхалась
в воде,
обдала себя
душем,
прислушиваясь:
ушёл он,
наконец, со
своими
коробками?
Вновь
наполнив
ванну,
нежилась в
ней,
вспоминала,
как
директриса
вчера
пообещала
лучшие её работы
направить в
Москву. Но,
может, это
только лесть,
больше – для
ушей
профессора?
Жёны начальников
в восхищении
от костюмов,
но у Алика
есть
противники, а
сколько
недоброжелателей...
Завернувшись
в длинный
халат, она
выскользнула
в коридор,
шагнула к
кабинету
мужа. Тот
сидел за
письменным
столом над
рабочими
чертежами.
Гость
убрался! Она
бросила
халат на
тахту,
нагишом, в
домашних туфельках,
подкралась к
мужу и
уселась к нему
на колени.
Обняв за шею,
прильнув
щекой к его
щеке,
зашептала:
– Помнишь,
я тебе
рассказывала,
как придирались
к моим
работам? Если
такое
случится, не сможешь
повлиять?
Он
поглаживал
её по голой
спинке,
пощекотал
копчик:
– Повлияю...
Оба
обернулись
на лёгкий
шорох. В
дверях стоял
Виктор.
Отскочив в
коридор,
бросил
оттуда
немного
громче, чем
следовало:
– Ничего,
ничего-оо!
Она
спряталась
за Лонгина
Антоновича,
будто Можов
вот-вот
войдёт.
Бормоча
ругательства,
профессор
выбежал из
кабинета,
захлопнув за
собой дверь.
Из-за неё
донёсся
озлобленно-нервный
голос
Виктора:
– Ухожу-уу...
уже ушёл! За
кулебяку
спасибо Юрычу!
Лонгин
Антонович
возвратился
в досаде:
– Я
был уверен –
он ушёл!
Оказывается,
когда он
прощался с
Можовым, тому
понадобилось
в туалет.
Профессор,
естественно,
не стал
ждать, а
пошёл к себе
поработать.
Затем решил,
что гость тихо
убрался. А
тот был занят
мыслью о
кулебяке. Из
туалета
по-свойски
отправился
на кухню,
выпил, поел. И
сейчас
заглянул в
кабинет сказать
«до свидания»...
– Ну,
увидал и
увидал! –
Лонгин
Антонович
махнул рукой,
однако
посматривал
на жену
ревниво.
– Пусть
побесится, –
высказала
она голосом,
полным
чувств,
адресованных
Можову.
107
Прошло
с полмесяца.
На работы
Алика нападали,
особенно – на
домашний
костюм из
коричневого
атласа.
Лонгин
Антонович
решил задействовать
связи. Когда
однажды он
вернулся
домой мрачным,
жену
кольнуло:
«Даже он не в
силах отстоять!»
Она готова
была
разрыдаться
от боли за
свои
творения.
Но,
оказалось, не
они вызвали
пасмурное
настроение
мужа.
– Наш
друг
преподнёс!..
Алика
до того
занимали её модели,
что она
спросила с
гримаской
досады и
недоумения:
какой ещё
друг?
– Можов
написал
телегу на
себя и на
меня! Не телегу
– а целый обоз!
Сегодня
Лонгина
Антоновича
пригласили в компетентное
учреждение,
начальник
принял его
наедине. Без
нужды
передвигая
перед собой
на столе
папку,
доверительным
тоном, как
своему,
принялся
жаловаться
на клеветников,
которые
«бомбардируют
органы
своими
злобными
измышлениями».
– Некогда
заниматься
важными
делами – знай
проверяй
разную грязь.
– Просительно
улыбаясь,
начальник
обратился к
гостю: – Вы бы
уж нам
помогли, а? – Он
открыл папку,
протянул
бумаги,
которые оказались
копией
послания,
написанного
Можовым...
Возвратясь
домой в
посёлок,
Виктор запил.
Ещё в буфете
вокзала он
опрокинул в
себя пару
стаканов
крепляка,
прихватил
бутылку в
электричку.
Ночью бегал
по знакомым –
искал водку,
самогонку. На
работу не
пошёл.
В
доме была
рядом с
кухней
каморка,
названная им
«мои
апартаменты».
Он там
заперся и
пил. Потом
взялся
писать.
Опохмеляясь
рюмкой-другой,
исправлял,
переписывал.
Несмотря
на недельную
пьянку,
послание получилось
довольно
стройным.
Сначала он описывал
своё
приключение
в Тихорецке:
то, каким
образом были
убиты им два
сотрудника милиции
и как он
затем
скрылся. В
виде отступления
следовало
обращение к
«советским руководителям».
Когда, мол,
они «проверят
и убедятся»,
что всё
рассказанное
им о его вине – правда,
то должны
будут понять:
«и всё последующее
изобличение
является
точно такой же
подлинной
правдой». Им
«останется
лишь отдать
приказ о
глубоком
расследовании
и
последующем
наказании
предателя
Родины».
Нигде
не называя
имя Алика,
Можов
утверждал,
будто
«сведения о
прошлом
предателя
были почерпнуты
из
собственных
его
признаний во
время частых
совместных
выпивок».
Следовало
выведенное
крупным
почерком
пояснение: «Сильная
степень
опьянения
(пились
неограниченно
водка, коньяк
выдержанный)
доказывает
потерю
тормозов и, как
результат,
полноту и
правдивость
признаний».
Сообщая,
как Лонгин
Антонович
«обеспечивал
гитлеровцев
первосортным
горючим в огромных
количествах,
которое
оборачивалось
реками крови
советских
воинов»,
Можов
заявлял: «Я
больше не могу
нести груз
как
собственной
вины, так и
вины
молчания о
делах иуды» и
«пусть меня
расстреляют,
верю, и он,
несмотря на
огромные связи,
пойдёт в
тюрьму. А
после его
красивой
сладкой
жизни тюрьма,
лагерь для
него хуже
расстрела».
Послание
писалось
шариковой
авторучкой под
копирку.
Можов
написал его
дважды и адресовал
первые
экземпляры
Брежневу,
главе правительства
Косыгину,
копии –
председателю
Верховного
Совета
Подгорному и
председателю
КГБ
Андропову.
Доехав электричкой
до станции,
через
которую шли
поезда на
Москву, Можов
подождал
скорого и
бросил
письма в ящик
почтового
вагона.
Кремлёвские
люди уделили
посланию,
поскольку
оно
относилось к
Лонгину
Антоновичу, должное
внимание.
Товарищи,
которые
ощущали
значительную
пользу от его
деятельности,
рассудили: если
написана
правда
(талантливый
человек впрямь
работал на
немцев), то
кому нужно
сегодня его
разоблачение?
Одному
написавшему. А
он, следует
из его
признания,
сам убийца. Таким
образом,
наиболее
разумное –
ознакомить
профессора с
тем, какой
информацией
он вооружил
пригретого
им
преступника.
Затем надо
будет найти
оптимальный
выход из ситуации.
Копия
послания
была
«спущена»
компетентной
службе на
местах.
Начальник,
принимавший
Лонгина
Антоновича, с
видом
озабоченности
ждал, когда
тот окончит
чтение. Гость
положил на
стол
последний
лист, глядя
на него в
спокойном
раздумье.
– Что
за негодяй-то
рядом с вами
был, – выразил сожаление
хозяин
кабинета.
Профессор
не поднимал
глаз от листа.
– Не
ожидал я от
него такой
писучести.
Начальник
проговорил с
издёвкой:
– Как
же вы так
наивно
относились? –
он постучал
пальцами по
столу, требуя
внимания, и,
когда
профессор
встретился с
ним взглядом,
произнёс
назидательно:
– Надо быть
осмотрительнее
в выборе
собутыльников.
Лицо
гостя было
бесстрастным.
Минуты три в кабинете
стояла
тишина. Его
хозяин
сказал с
таким видом,
будто его
осенило:
– Он
психопат?
Профессор
не ответил.
– Вы
не замечали у
него ничего
ненормального?
– задал
вопрос
начальник.
– Замечал
странности.
– Понятно…
– проговорил
хозяин
кабинета,
тоном
поощряя
Лонгина
Антоновича к
продолжению,
но тот
спросил:
– Где
он сейчас?
– Скрывается.
– Скрывается?
– сказал
профессор,
словно не расслышав.
Его
собеседник
усмехнулся:
– А
вы думали, он
с поднятой
головой
будет ждать
следователей?
– у
начальника
было выражение,
будто он
несказанно
удивлён, что
есть люди,
допускающие
подобное.
Он
подождал, не
скажет ли
гость
что-нибудь, и
завершил
разговор:
– На
сегодня
хватит.
Подумайте над
объяснением,
как могли
родиться эти
обвинения
против вас?
Есть ли в них
доля правды?
Позвоните
мне, и я вас
приму.
108
По
пути домой
Лонгину
Антоновичу
представлялась
и
представлялась
набитая
немытыми
людьми
ужасная
тюремная
камера,
зловонная
параша, возникали
перед
внутренним
взором колючая
проволока
лагеря,
остервенело
лающие овчарки,
автоматчики
на вышках...
Он
рассказывал
Алику о
«телеге»
Виктора, а душу
крутило.
Алик, лёжа на
тахте ничком,
вскричала
приглушённо:
– Я
ждала от него
скандалов, но
такого?! А
после
последнего
приезда уже и
скандалов не
ждала. Он был
спокойный.
Чего ему недоставало?
Свой дом,
любящая баба!
Деньгами помогаем
– на водку
хватает... Вот
га-а-дина! какая
же он
пакостная
гадина!
Профессор
ходил по
кабинету,
выпив коньяку,
на столе
стояли
бутылка и
рюмка.
– Я
предчувствовал.
В нём же
сидит
неуправляемое
второе «я».
– Но
себе же во
вред! себе-е… –
Алик
уткнулась лицом
в узорную
подушечку. – У
него же было
всё, как у
людей! Лучше,
чем у многих,
многих людей,
Ло-о!
Лонгин
Антонович
взял бутылку,
опустился в
кресло. Когда
наливал
рюмку, рука
дрожала, и
коньяк он
выпил морщась,
чего раньше
за ним не
замечалось. Алик
вскочила с
тахты, села
на ковёр
перед креслом
мужа. Он
привстал,
чтобы
поднять её, но,
забыв об
этом, сел на
ковёр рядом с
нею:
– Он
думал – ты
живёшь со
мной через не
хочу. Не зря
спрашивал,
часто ли
ругаемся? Он
решил: ты, всё
взвесив,
вернулась ко
мне из-за
материальных
выгод.
Надеялся – ты
продолжаешь
любить его:
он весьма
самонадеян.
Может, даже
рассчитывал
на флирт в будущем.
– Ло-о!
– с надсадой
воззвала она.
– Но ты же
знаешь, что
это не для
меня?!
Муж
поспешно
кивнул,
говоря:
– И
вдруг он
видит – ты
нагишом села
ко мне на колени
и воркуешь со
мной!.. Истина,
такая зримая,
поразила его:
ты любишь
меня! мы
счастливы! Его,
молодого,
красивого,
отважного и
прочее и
прочее... ты,
узнав,
разлюбила. А
меня, лжеца,
мерзавца и
так далее, и
тому
подобное...
узнав –
полюбила! И
наслаждаешься
– он это
почувствовал.
Вообрази
его
состояние:
сколько
всего в нём
загорелось,
заболело,
сколько
вспомнилось
ему... Как
неимоверно
разрасталась
его с большой
буквы Обида!
Я представляю,
как его
корчила
жалость к
себе.
Профессор
выразительно
посмотрел в
глаза жены,
предлагая
вообразить
терзаемого обидой
Можова, затем
сказал:
– Он
мог бы поставить
целью
подкараулить
меня и
зарезать – но
тогда собой
не больно-то
полюбуешься. А
так – когда
отдаёшь себя
на расстрел –
ну, это ли не
апофеоз
мужества,
отваги,
дерзкой красоты?
Он
восхищался
собой и
рисовал себе
мои
страдания в
тюремной
камере, он балдел,
воображая,
как всё
рушится у
тебя.
Лонгин
Антонович
поднялся,
вновь взял
бутылку:
дрожь руки
постепенно
утихла. Держа
левой рукой
рюмку,
осторожно
наполнил её
коньяком, не
пролив ни
капли. Поднёс
ко рту – и рюмка
опустела,
хотя губы не
шевельнулись
и не дрогнул
ни один
лицевой
мускул.
– Но
ты всё равно
нервничаешь,
я же вижу, Ло-о!
Что теперь
будет? – Алик
измученно
вопрошала его.
Он
прикрыл
глаза,
продолжая о
Викторе:
– Наверняка
рассуждал:
могу,
дескать,
подготовиться
и убить
старого так,
что комар носа
не подточит –
меня не
возьмут. И со
временем она
станет моей.
Но я встаю
над этим, видя
мою
заведомую
гибель!.. И как
же умильно-радостно
делалось у
него на душе!
Профессор
пытался
изобразить
улыбку умиления
и спешил
высказаться:
– А
подоплёка-то иная.
Убей он меня,
всё
имущество
тебе достанется,
ты будешь
богатенькая
вдовушка большого
учёного. А
ему нужны
суд, позор и
полная
конфискация,
чтобы ты,
побитая,
осталась на
поругание –
знала, как ко
мне на
коленки-то
садиться
голенькой!
Грызи, мол,
себя за то,
что добыла на
мужа
компромат и
посадила
любимого. Вот
что он себе
рисовал, и
это подвигло
его решиться.
И
ещё есть
тонкость. Он
обижен на
страну, что
она не
удовлетворяет
его запросы.
При том он
видит: и я
страну не
жалую – но мои
запросы она
удовлетворяет,
я в ней как
сыр в масле.
Так не будешь,
мол: обрушит
она на тебя
гнев и
презрение...
Он всё это
себе
представлял,
смакуя моё медленное
умирание в
лагере, и ему
дышалось во
всю грудь.
– Я
бы его убила,
Ло! Будь он
здесь –
пырнула б ножом.
Как я его
ненави-и-жу!
Он в тюрьме?
Профессор
проговорил
со вздохом:
– Не
выдержал
роль до
конца,
ударился в
бега.
– Но
его поймают?
– Вопрос
недолгого
времени. Ему
некуда податься,
не к кому
постучаться,
– сказал
Лонгин Антонович
без тени
злорадства.
Алика
поразил
смысл слов,
ненависть к
Виктору
слилась со
жгучей
жалостью, она
невольно
прошептала:
– Лучше
бы он себя
убил.
Пространство
комнаты
пронзили
суетливо-беспорядочные
звонки
телефона:
междугородка.
Алик, вскочив
с ковра,
растерянно и
испуганно
перевела
взгляд с
аппарата на
мужа. Тот
подошёл к
телефону,
поднял
трубку.
– Здравствуй,
дорогой, –
услышал он
голос брата
(то есть отца), –
я сегодня из
загранпоездки…
и вот узнал.
Тебя уже
вызывали?
– Да.
– Так.
Сейчас же
выезжай в
аэропорт и
ближайшим
рейсом ко
мне! –
приказал
брат в явной
тревоге.
Профессор
смотрел на
Алика,
которая
замерла в
нестерпимом
волнении, вся
обратившись
в зрение и
слух.
Немыслимо
было не
показать ей
презрительную
насмешку над
положением,
которым он
был обязан
Можову. С
иронией ничем
невозмутимого
бесстрашия
Лонгин
Антонович
сказал в
трубку:
– Я
дрожу и не в
силах не
спешить
сломя голову.
– Слушай
меня
внимательно!
– голос брата
был сдавленным
и отчаянно
просящим. – Я
не могу по
телефону
сказать, но
дорога
каждая минута!
Профессор,
глядя на жену,
произнёс
тоном
беспечного
подтрунивания:
– Понимаю,
что каждая
минута
дорога. Но не
получается у
меня –
дрожать.
Научи,
пожалуйста.
Ответ
прозвучал не
сразу.
Раздались
ругательства
и два слова:
«Вылетай
немедленно!»
Трубку на том
конце
провода
положили.
Профессор
сообщил жене,
улыбаясь:
– Братец
хочет, чтобы
я в аэропорт
помчался.
Алик
обхватила
мужа за шею,
прижалась к
нему:
– Я
сейчас
соберу, что
тебе надо с
собой. Езжай!
Он,
блаженствуя,
не желал
расстаться с
позой
насмешливого
презрения к
опасности:
– Чтобы
я так за себя
трясся? Ты
подозреваешь
во мне такую
привычку?
Завтра поеду
– но не в аэропорт,
а на вокзал. И
в Москву
поездом.
– Ло,
прекрати! Не
мучай меня!
Почему
поездом?
– Потому
что я давно
им не ездил.
Отправлюсь в
купе
спокойно, без
суеты,
совершу
приятную
поездку… –
сказав это,
он стал
целовать
Алика.
Он
увёл её в
спальню и в
постели
ласкал со всегдашним
умением, пока
её тревога не
отступила на
второй план.
Алик
расположилась
сверху,
впустила
рычаг до
половины и,
прижавшись
грудками к
мужу,
принялась
ритмично
двигаться
телом по его
телу,
потираясь
клитором о
его лобок и
одновременно
вбирая
берложкой
фаллос на две
трети длины.
Приблизившись
к
сладчайшему мигу,
она
выпрямилась
и насела на
торчащий елдак
до упора
залупы в
донце, попка
заходила
ходуном
взад-вперёд,
словно
оборзевший
маятник.
Пережив
апогей
восхитительной
встряски, оба
вытянулись
на постели,
положили
руки на
причинные
места друг
друга, и
профессор стал
рассуждать о
государстве,
в центр которого
ему
предстояло
явиться.
Во
всяком государстве,
начал он,
власть, будь
даже это
власть
диктатора,
вынуждена
считаться с населением,
она
реагирует на
его
требования,
ожидания,
даёт ему
какие-то
выгоды. Самая
жёсткая
власть, если
она
неспособна
подстраиваться
под интересы
народа, будет
им в конце
концов
сброшена. Без
уступок
народу её не
спасёт
никакой
террор.
Государство
какого
угодно
жестокого
диктатора
держится на
равновесии
между
интересами
власти и требованиями
более или
менее
значимых слоёв
населения.
В
нашей же
стране,
сделал
ударение профессор,
население до
того
безгласно, до
того
безвольно,
что оно не
влияет на
власть, и
потому
государства
как такового
нет, а есть
лишь сгусток
власти и
огромная
территория.
На её
обитателях
можно
испытывать
ядерную
бомбу, их
можно
травить
выбросами
предприятий,
не заботясь
об очистных
сооружениях,
и вообще
трудно
сказать, чего
нельзя сделать
с этими
миллионами.
Власть,
не ведая
сопротивления,
озабочена только
тем, чтобы
иметь лицо в
отношениях с другими
странами, и
она лжёт, что
представляет
государство.
Она лжёт, что
у нас есть
законы и что
они действуют,
лжёт, будто
происходят
выборы и будто
жизнь людей
улучшается,
лжёт о
прошлом и настоящем.
Население
питается
ложью, дышит
ею, ложь
пропитывает
все поры
нашего так называемого
государства,
и сама
власть, не
зная ничего,
кроме лжи,
изолгалась
до того, что
обманывает
не только
других, но и
себя.
Лонгин
Антонович
дал
определение:
– Лживость
стала
Абсолютом, и
именно он и
есть
настоящая
власть – ибо
представители
власти, мешая
населению
созидать,
распродавая ресурсы,
уродуя
экономику,
вредят
власти как
таковой ради
личной
корысти.
Баловни лживости,
они лгут о
преданности
Родине и продают
её с
лёгкостью,
которая
говорит, что,
при всей их
изолганности,
они всё же
знают правду:
никакой
Родины нет.
Под
её видом, объяснил
Лонгин
Антонович,
существуют
интересы
людей власти,
которые
делят и не
могут
поделить
выгоды,
вредят друг
другу и самим
себе,
олицетворяя
самодовлеющий
Абсолют.
109
Алик
очень хотела
проводить
мужа, но он
настоял,
чтобы она не
нарушала
распорядок
своего
рабочего дня.
Скорый
поезд отошёл
от перрона
после полудня,
было морозно,
отчего в
натопленном
спальном
вагоне
пассажиры
чувствовали
себя особенно
уютно. Но
профессор,
улёгшись на верхней
полке, чтобы,
по
возможности,
избежать
общения с
соседями по
купе, смотрел
в окно с
тоской, у
него сосало под
ложечкой.
Вылети он
самолётом, то
в эти часы
говорил бы
уже с братом,
который,
разумеется,
не зря
предупредил
его, как
дорого время.
Однако
сказав Алику,
что выбирает
поезд, Лонгин
Антонович не
мог пойти на
попятную.
Хотя почему?
Не уведомляя
жену, взять
да и поехать
бы не на
вокзал, а в
аэропорт.
Нет,
он не сумел
позволить
себе эту
мелкую уловку.
И теперь
оставалось
клясть себя
за то, что
желание
покрасоваться
перед Аликом заставило
его сделать
глупость. Брат
могуществен,
но он – не
первое лицо
во власти, и
задержка с
приездом
может
повлиять на
то, какую
помощь он
способен
оказать.
Безусловно,
помочь
должны и
отнюдь не
бессильные
люди, которых
обогащает
деятельность
профессора:
однако мысль,
что он им
нужен,
подминалась
мыслью, что
незаменимых
нет, и будущее
представлялось
зыбким.
Лонгин
Антонович
слышал, как
колотится сердце,
на которое
раньше не
жаловался,
заболела
голова,
пришлось
принять
таблетку.
Проведя
в поезде
почти двое
суток, он
вышел на
московский перрон,
перед этим
увидев в окно
представительного
военного. То
был
посланный
братом
адъютант.
– С
приездом! – он
с
отработанной
улыбкой взял
у профессора
саквояж. – А мы
вас
позавчера ждали,
думали – вы
самолётом.
– Так
получилось, –
улыбнулся, в
свою очередь,
Лонгин
Антонович.
В
машине, чтобы
не молчать,
спросил,
какая в последнее
время погода
стояла в
Белокаменной.
– Давно
снег не
выпадал,
вчера была
оттепель, плюс
один, а
сегодня
минус четыре,
– чётко доложил
адъютант.
– Минус
четыре, –
вежливо
повторил
профессор, – а
у нас морозец
до минус
десяти, – добавил
с радостной
ноткой,
словно
гордясь
морозцем.
Подкатили
к
охраняемому
дому, в
котором министр
обороны
занимал одну
из квартир.
Адъютант,
шедший
впереди,
нажал кнопку
звонка, дверь
приоткрылась,
затем распахнулась
перед
Лонгином
Антоновичем,
и
поджидавший
в прихожей
офицер помог
гостю снять
пальто. Затем
офицер с
благоговейным
выражением
лица
осторожно
дважды стукнул
согнутыми
пальцами в
дверь
комнаты, из
неё
донеслось:
«Войдите!» – и
профессор
вошёл.
Министр,
одетый
по-домашнему
в пуловер
ручной вязки
и в
спортивные
штаны, встал
со стула,
взгляд так и
впился в лицо
гостя. Они не
виделись два
года, и
Лонгин
Антонович
сразу заметил,
как отец (а
для всех – его
старший брат)
постарел,
осунулся. Его
щёки втянулись,
виски впали,
морщинистое
лицо покрывал
сероватый
налёт. «Болен!» –
уколола мысль;
профессору
был дорог
этот человек,
всю жизнь
любивший его
искренне и
сильно.
Весной
сорок
четвёртого
получив
письмо от
Лонгина,
лежавшего в
госпитале в
Гатчине, брат
устроил его
приезд в
Москву и,
когда по делам
службы
приехал туда,
они
увиделись.
Лонгин,
уверенный,
что вполне
будет понят,
рассказал,
почему и
каким
образом
началось его
сотрудничество
с немцами,
посчитал
только лишним
говорить о
своей любви,
о том, как отомстил
за Ксению. Он
знал, однако,
что и это
было бы
понято.
Брат,
хотя и не
читал о
Талейране,
мог бы развить
его
известную
мысль и
сказать: для
него важно не
понятие
«преступление»,
а понятие
«ошибка». Он
смахнул в
небытие не
один и не два
десятка людей,
которые
чем-либо ему
мешали, или
же складывалось
так, что их
смерть была
для него выгодна.
Некоторые
коллеги, сами
не ангелы,
считали его
жестоким.
Этот
человек был
задушевно
рад своему
любимцу,
польщённый,
что тот,
когда немцы
оказались в
петле, бросился
через линию
фронта под
его защиту.
Он
воспользовался
своим
положением
главнокомандующего
1-й
гвардейской
армией, связями
в столице, и
Лонгин по
документам
обрёл
прошлое
партизана,
который,
храбро действуя
против
гитлеровских
оккупантов,
из-за перенесённой
болезни стал
негоден к
военной службе.
Направленный
в глубокий
тыл, он, несмотря
на молодость
и отсутствие
диплома, получил
должность не
из мелких, с
чего началось
его
восхождение,
которым он
был обязан уже
самому себе.
То,
что теперь
произошло с ним,
стало для
маршала
сюрпризом
вроде засаженного
под кожу
крючка.
– Что
тебя
задержало? –
спросил отец
сына чуть
слышно,
шагнул к
нему, положил
ему на плечо дрожащую
руку. – Погоди,
не говори, –
добавил в сильном
волнении,
выглянул в
прихожую, плотно
закрыл дверь
и,
возвратившись
к своему стулу
и сев, велел
гостю сесть
на стул
рядом. – Почему
ты не
прилетел
позавчера?
Погода была лётная.
– К
чему было так
паниковать? –
тоном
покорности
сказал
Лонгин
Антонович,
понурясь в
чувстве вины.
– Ты
что передо мной
выёбываешься?
– маршал сжал
стариковскую
в синих венах
руку в кулак. –
Сейчас вечер,
а днём я мог
встретиться
с Ильичом, –
сказал он,
имея в виду
Генерального
секретаря ЦК
КПСС. – Я
попросил бы
за тебя, но
сначала я
должен
узнать от
тебя всё,
потому что
Ильич может
задать
вопросы. Как
я тебя торопил!
как торопил!
Какого хуя ты
тянул?!
– Извини,
но не
хотелось
паники…
– Не
хотелось
паники?! –
перебил отец
в отчаянии. –
Вместо
встречи с
генсеком
пришлось вызывать
врача, и он
настаивает,
чтобы я лёг в
больницу.
Лонгин
Антонович,
искренне
расстроенный,
совсем
склонил
голову.
– Прости.
– Да
что там! –
маршал
горестно
махнул рукой.
– Рассказывай,
как
появилось
это
заявление.
Профессор
приступил к
изложению
истории, начав
с того, что
поехал с
Можовым в лес
по ягоды и
познакомился
с будущей
женой. Он опустил,
что
притворялся
слепым, но
сказал, что
Виктор
положил на
девушку глаз.
Оба стали за
ней
ухаживать, но
она выбрала
профессора.
– Ещё
бы! Уж,
наверно, ты
не стал
скрывать, что
ты брат
министра
обороны, –
заметил
маршал.
Лонгин
Антонович
смиренно
кивнул.
– Но
парень
ревновал, – со
вздохом
продолжил он
повествование.
– К нему
льнула
другая бабец,
всё при ней – и
фигурка и
мордашка. Она
ему нравилась,
они у меня на
даче в бане
сошлись. И я
дал ему денег
на свадьбу,
устроил им
жильё и
работу в
посёлке.
Другой был бы
доволен.
Маршал,
болезненно-напряжённо
следя за говорившим,
резко
спросил:
– Как
он узнал про
твоё
псковское?
Профессор
поднял на
него глаза, в
которых было
глубокое
раскаяние.
– Ещё
до
знакомства с
моей женой мы
с ним
выпивали, и
он открыл мне
душу: как с
ним
случилось,
что он убил
двоих из милиции.
После этого
мог ли я ему
не доверять?
Он же сам мне
свою жизнь
отдал! И
однажды, когда
мы с ним
хорошо
выпили и мне
молодость вспомнилась,
я ему
рассказал…
Лонгин
Антонович ни
при каких
обстоятельствах
не заикнулся
бы, что к
выяснению
его прошлого
была
причастна
жена.
– Ты
ёбнулся, –
отец
поморщился,
как от боли. –
Пить стал без
меры, через
водочку увяз
в своём
говне! Ты
понимаешь,
что уравнял
себя с говнюком,
у которого
язык
болтается,
как хуёвая
писька?
Профессор
ответил
беспомощной
улыбкой, показывающей,
что он
сознаёт, как
низко пал.
– Да,
я ошибся.
– Э-эх-х!
– в
бессильном
возмущении
выдохнул маршал.
– Я хоть за
что-то тебя
осуждал?! А за
эту ошибку
тебя выпороть
надо до
полусмерти,
как пацана! –
руки старика
лежали на
коленях и
мелко подрагивали.
– Что
послужило
тому, что он
тебя и себя
решил
бросить
грудью на
амбразуру?
«Что
послужило
тому…» –
повторилось
в уме Лонгина
Антоновича.
Отец глядел
въедливо:
– Между
ним и твоей
женой что-то
было, конечно?
– Нет!
– категорично
отверг
профессор. – Я
следил! Его
жена мне о
каждом его
шаге
сообщала, я
всегда знал,
в какое время
он приезжает
в город.
Вышло вот
что… – и Лонгин
Антонович поведал,
как
получилось,
что Виктор
увидел у него
на коленях
голенькую жену.
– Его
это взбесило,
он запил. Он
не мог смириться,
что ей со
мной хорошо.
Это вопрос
психологии,
об этом есть
работы
учёных. Ему
ударило, что
надо встать
надо мной,
показать
себя героем.
– Гамлет,
ебёна мать! –
злобно
сказал
маршал.
– Теперь
ты всё
знаешь, –
сокрушённо
проговорил
профессор.
Лоб
старика
вертикально
пересекала
набухшая
вена, на лице
застыло
страдание. Он
произнёс
осипшим
голосом:
– Завтра
я буду
говорить с
Ильичом.
В
этот день
Можов ещё был
в лесу. И в
наступившую
ночь – тоже.
110
Отправив
своё
послание в
Москву,
Виктор почувствовал,
что больше не
может пить.
Страсти,
распалявшие
его,
поостыли, и
для него со всей
отчётливостью
прояснилось,
что он учинил
и что его
ждёт. Он
почувствовал
себя так, как,
наверно,
должен был бы
чувствовать
себя бык,
дойди до него
каким-нибудь
образом, что
завтра
придут его
резать.
Виктор
бросился к
знакомому, у
которого имелся
спальный
мешок, и
попросил его.
Набив консервами
рюкзак, встал
на лыжи и
ушёл в зимний
лес.
Через
два дня
приехала
оперативная
группа его
арестовывать.
Людмила
рыдала и, как
её научил
муж, врала,
будто он
уехал в
город. Но люди
видели его
уходящим в
лес, о чём
сообщили
операм.
Органы
подняли
работников
лесничества,
охотников
посёлка и
окрестных
сёл. Те
охотники, у
которых были
гончие, взяли
на себя
главную роль
в поиске
беглеца.
Он
скрывался в
лесу пять
суток, пока
не напали на
его след.
Виктор с
невероятной
энергией
убегал от
погони, он
надеялся, что
его застрелят,
но по нему не
стреляли. Предельно
измотанного
в последнюю
ночь, его на
рассвете
искусали
собаки, а
потом за него
взялась
милиция.
В
городе его
поместили на
обследование
в психиатрическую
больницу. В
этот день в
Москве
генсек
принял в
своём
кабинете
министра
обороны.
Холеный
мясистый
генсек,
который был
на три года
моложе своего
давнего
приятеля, по
сравнению с
ним, весьма
сдавшим в
последнее
время,
выглядел сибаритствующим
жизнелюбом.
Он знал, о чём
его
собирался
просить
маршал,
которого ему уже
не один раз
доводилось
ограждать от
неприятностей.
Тот,
под стать
другим
представителям
верхушки, не
исключая и
самого
генсека, имел
свою
слабость:
питал
пристрастие
к растлению невинных
отроковиц.
Как
правило,
родители
оказывались
благоразумными
и
помалкивали,
не без
материальных
выгод для себя.
Однако
случались и
недоразумения.
Однажды отец
и мать
двенадцатилетней
девочки,
которую из
пионерлагеря
увезли на
дачу к министру,
а спустя
сутки
доставили не
в лагерь, а
домой, дабы
она в
семейной
обстановке
освоилась с
пережитым, не
оценили
любезности.
Они
принялись
строчить
жалобы в
Верховный
Совет, в ЦК
КПСС – ну и
незамедлительно
попали в
больницу, где
скончались,
по выданному
родне
заключению,
от
отравления
маринованными
грибами,
купленными
на рынке.
Другой
девочке
достался
непокладистый
папа, написавший
одну жалобу
и, несмотря
на сделанное
ему внушение,
– вторую. Он
умер,
неосторожно
прикоснувшись
к
электрическому
проводу. Ещё
один
подобный не
умевший
молчать отец,
возвращаясь
с работы
домой, не
вошёл в свою
квартиру на
втором этаже,
а поднялся на
лестничную
площадку
между
четвёртым и пятым
этажами и
выпрыгнул из
окна на
тротуар.
Внезапно
уходили из
жизни и
другие
неразумные
родители – во
имя покоя,
который
дарил своему
министру
обороны
генсек, дав
кому следует
устное
указание.
Теперь
министр просил
выручить
таким же
указанием
своего любимого
брата.
– Ты
знал, что он
был у немцев? –
спросил
генсек без
напускной
строгости.
Маршал
удручённо
кивнул:
– Знал.
Мальчишка он
тогда был,
молоко на
губах не
обсохло. Со
студенческой
спортивной командой
приехал из
Москвы в
Ригу, а тут
война. Когда
возвращались,
поезд
разбомбило,
пешком не
успел выйти к
нашим. В
Пскове немцы
предложили
ему работу,
он
согласился,
не устоял.
Когда фронт
приблизился,
он его
перешёл и ко
мне, всё мне
начистоту
рассказал.
Как я мог ему
не помочь? В
то время, в
той
обстановке,
его уморили
бы в лагере.
Генсек,
бесстрастно
выслушав, со
значением
приподнял
густые
чёрные брови
– предмет своей
гордости.
– Немецкую
форму
надевал? –
спросил он.
– Нет!
Ни формы не
надевал, ни
оружия не
брал в руки.
Он был занят
на
производстве
горючего.
– Руки
кровью не
обагрял? –
уточнил
человек с густыми
бровями.
– Нет!
Конечно, нет! –
поспешно
произнёс
министр
обороны.
Генсек
с интересом
смотрел ему в
лицо: впервые
тот просил
помощи не для
себя лично и
при этом не
мог скрыть
переживаний.
– Зелёный
был парнишка
совсем, а
повзрослел – осознал…
– проговорил
министр,
умоляюще глядя
в глаза
хозяину.
Тот
знал, что и
сам
проситель,
очутись он на
месте брата,
не поступил
бы иначе
(впрочем, как
и человек со
знаменитыми
густыми
бровями).
Помолчав, он
сказал:
– Ну-ну,
говори.
– Всё
это дело –
типичная
бытовуха, –
министр перевёл
дух, – тип,
который эту
писанину
написал, –
псих и
запойный
алкоголик.
Приставал к
жене брата,
она его
послала – он
завёлся и настрочил,
а потом
сбежал. Таким
ничего не
стоит в петлю
влезть…
Генсек
подождал, не
скажет ли
министр ещё что-нибудь,
и обронил:
– Итак…
– Когда
его поймают… –
проситель
запнулся, – если
поймают, а не
тело найдут,
и он себя сам…
всё бы и
кончилось,
как не было! И
писанину со
всеми
копиями
уничтожить
бы.
Генсек
вновь двинул
бровями:
– Чего
я для тебя не
делал… сделаю
и это.
Министр
поднялся со
стула и
обеими
руками стал
пожимать
руку
благодетеля,
в глазах блеснули
слёзы.
После
ухода
маршала в
кабинете
появился секретарь.
Хозяин
произнёс:
– Ты
знаешь дело
его брата… – и
собрался
отдать
распоряжение,
но
вышколенно-подобострастный
человек
вставил
осторожно:
– Поступила
информация о
нём.
Генсек
взглянул на
тонкую папку
в руках секретаря,
спросил:
– О
брате?
– Нет,
о нём самом.
Врач написал…
– Прочти.
Секретарь
вынул из
папки бумагу
и зачитал сообщение
врача, что
состояние
министра обороны,
страдающего
серьёзным
заболеванием,
резко ухудшилось
и он
нуждается в
стационарном
лечении.
Генсек
подумал, что
предстоит
решать вопрос
о замене.
После
минутной
паузы он
хотел сделать
то, что
обещал
человеку,
который
переставал
быть нужным,
и тут
проявила
себя лживость,
развившаяся
до Абсолюта.
Секретарь
услышал:
– В
отношении
брата
разобраться,
как положено,
по закону.
Хозяин
не забыл о
пользе,
приносимой
братом
министра
ряду лиц (а через
них – и самому
генсеку), он
не собирался
отправлять
деятеля
науки в
тюрьму.
Потянуло
лишь
поиграть в
справедливость
до определённого
момента.
Секретарь
записал
указание в
блокнот и исчез.
Между
тем маршал
возвратился
домой и обнял
Лонгина
Антоновича,
который
довольно-таки
изнервничался
в ожидании:
– Ну,
гора с плеч!
Ильич сказал:
сделает.
Считай, того
типа уже нет
и его
писанины как
не было.
111
Профессор
тут же
позвонил
Алику: «Всё
улажено!» Он
на пару дней
задержался в
Москве –
купить жене
подарки – и,
вернувшись в
южноуральский
город самолётом,
преподнёс ей
платиновое с
бирюзой колье
и перстень
белого
золота с
огненным опалом.
Её это не на
шутку
тронуло, и
она вознаградила
Лонгина
Антоновича
долгим страстным
поцелуем.
Юрычу был
заказан
роскошный обед
на
завтрашний
день, но
профессор
чувствовал –
жену что-то
гнетёт. Он
знал – что. Ему
самому было
не по себе по
той же
причине.
Когда
они вдвоём
пили кофе,
Алик
дрогнувшим
голосом
сказала:
– Его…
убили?
Муж
недвусмысленно
промолчал.
Перед
тем как
принять
ванну, Алик
сказала:
– Мы
не будем
сегодня, Ло…
Юрыч
приготовил
на обед,
среди
прочего, жареных
голубей, но и
они не
возбудили
аппетит у
Алика и
профессора.
На
другой день
приехала из
посёлка
Людмила –
просить Лонгина
Антоновича,
чтобы
устроил ей
свидание с
Виктором.
Плача,
спросила, как
спрашивала
до того по
телефону, не
известно ли
что профессору,
почему
арестовали
её мужа? Сама она
могла лишь
сказать, что
он запил и
что-то писал,
а потом
заявил ей –
ему надо скрыться
и она должна
отвечать
милиции: он
уехал в
город.
Лонгин
Антонович
сказал ей то,
чего не говорил
по телефону:
его вызывали
кое-куда,
расспрашивали,
что он знает
о прошлом
Виктора, и
сообщили: тот
несколько
лет назад на
юге убил двух
милиционеров.
– Я
не верю! –
вскричала
Людмила. –
Чтобы он был
бандитом?! Вы
в это верите?!
– Нет,
– мрачно
ответил
профессор, – я
только передаю
чужие слова.
Алик
была в своей
комнате,
слышала
рыдания Людмилы.
Лонгин
Антонович
обещал той
разузнать,
где держат
Виктора и когда
она сможет
его увидеть.
Он дал ей
приготовленные
деньги,
которых
должно было
хватить до
конца её
декретного
отпуска, если
расходовать
в месяц по
сумме, равной
зарплате
библиотекарши.
Ничего
разузнавать
он не стал.
Вскоре Людмила
вновь
приехала в
город,
побывала в
прокуратуре
и пришла к
профессору:
ей сказали,
что Виктор
этапирован
на место
совершённых
им убийств.
Лонгин Антонович
подумал:
видимо, от
неё скрыли,
что его уже
нет в живых,
или же его
решено
устранить
где-то в ином
месте…
После
ухода Людмилы
профессор
разволновался
и, приложившись
к бутылке
коньяка,
ходил по
кабинету, жена
полулежала
на тахте.
– То,
что он на
себя
погибель
призвал, лишь
бы мою жизнь
смять,
кажется
невероятным,
но в этом
диком
поступке
есть и
типичное, –
Лонгин
Антонович
налил себе
ещё рюмку,
сказал: –
Отвыкать мне
уже надо от
коньячка,
отвыка-а-ть… –
Он оторвал руку
от рюмки и,
словно
сбившись,
произнёс:
– Чем
Ленин,
большевики
купили народ?
Ведь для
большинства
жизнь сразу
же стала
хуже. Зато на
глазах этого
большинства
знатные,
богатые и
вовсе
лишались
жизни. Царских
министров,
генералов,
вчера таких
важных,
всемогущих,
выводят из их
особняков и в
кузове
грузовика
везут в ЧК.
Все эти
обласканные
судьбой,
которые, по
представлению
хуеты,
купались в
счастье (а
как же? ели
рябчиков!),
получают от
власти
кулаком в
морду, прикладом
по черепу,
штыком в
брюхо!
Это
ли не
всесветная
радость? Что,
барин белотелый,
к шёлковому
исподнему
привыкший, будешь
ещё на мягких
постелях с
красотками ебаться?
Постой
босиком на
ледяном
цементе, ха-ха-ха,
почерней
телом-то,
пока не
разрядит в
тебя наган
чекист...
Что
за
неслыханное
торжество
для тех бессчётных,
кого точит
зависть! В
этой стране
зависть была
освобождена
от всех
препон и узаконена,
она
справляла
здесь оргии,
какие нигде
больше
невообразимы.
Лонгин
Антонович
ходил
туда-сюда
перед тахтой,
на которой
расположилась
Алик, и говорил:
– Советские
люди не
избалованы
сытостью, но чем
они могут
похвастать
перед миром,
так это
познанием
своеобразного
наслаждения –
утоления
Зависти. Они
балдели во
дворцах,
мочась в
собранные
там дорогие вазы,
любовались,
как
господские
дочки-подростки,
сделанные
сиротами,
выходили на
панель.
Упивались,
когда соседа,
нажившего
несколько
коров,
которых он
берёг пуще
себя, волокли
от этих
коров, от
построенного
им дома,
волокли с
женой, с
разутыми,
раздетыми детьми,
чтобы
посадить в
скотный
вагон и отправить
в Сибирь.
Что
за услада для
тех, кто не
может
заставить
себя
трудиться,
неспособен
наживать, не
умеет
построить
ничего
крепкого,
уютного! Все
эти миллионы,
даже не веря
в коммунизм,
будут всегда
восхвалять
революцию,
будут звать:
«Приди, Ленин,
и уничтожь
того, кто на
моих глазах
купается в счастье!»
Даже
когда ни одно
из обещаний
Ленина не сбудется,
его будут
боготворить.
Ведь он, в глазах
больных
Завистью,
справился с наиглавным.
Смог
узаконить их Жажду
злорадства,
доказать: да,
это реально,
это
достижимо –
обездолить
богатых, всех
имущих, то
есть – счастливых!
и не только
обездолить,
но и убивать,
убивать их…
Он
высказывался,
благодарный
Алику за то, что
она с таким
вниманием
слушает его:
– В
советском
человеке это
генетически
заложено –
пристрастие
к утолению
Зависти.
Такой к этому
вкус – чем
угодно
заплатит за радость!
Ну объясни
человеку в
здравом уме: можно
ли, зная, что
тебя
расстреляют,
наслаждаться
тем, что
другого
посадят?
Профессор
развёл
руками, глядя
на жену:
– Уверяю
тебя, Можов
горячечно
ждал такого наслаждения!
Ждал, когда
его станут
допрашивать
и из вопросов
можно будет
понять, что я
арестован.
Какой экстаз
он испытал
бы! какие
переживал бы
часы блаженства,
не сравнимые
ни с чем!
Конечно,
посещал его и
ужас,
смертный пот
прошибал не
один раз:
жалко
себя-то!.. и
раскаялся он
– зачем такое
сделал... Но не
сделать он не
мог – зависть
сильнее его.
Лонгин
Антонович
помолчал и
добавил:
– Похожее
бывало на
Руси и до
Советов.
Вспомни
Гоголя:
Чичиков
служил на
таможне, они
с
приятелем-чиновником
баснословно
наживались –
но замешалась
страсть к
женскому
полу.
Приятель не
вынес чужого
успеха,
настрочил
донос на
Чичикова –
тот
пострадал. Но
себя-то
приятель и вовсе
сгубил!
Алик
думала: то, о
чём говорит
Ло, – это
история,
литература, а
Виктор бывал
совсем рядом,
она видела в
его глазах
обожание,
целовалась с
ним, она
любила его… И,
однако, в нём
таилось всё
то, что она
услышала от
Ло, – иначе он
не поступил
бы так…
Виктор,
которого уже
нет на свете.
У
неё текли
слёзы, она
мысленно
кляла себя, что,
не
удостоверившись,
ушёл ли он,
села нагишом
на колени
мужу. Не
произойди
это, настал
бы момент,
когда она
дала бы
понять парню
– не
помириться
ли им?.. Он
нашёл бы в городе
старушку,
которая в
определённые
дни за плату
уступала бы
им на пару
часов свою
комнату:
какими
чудесно-упоительными
были бы их
встречи!..
Людмила,
конечно,
сообщала бы
Ло по
телефону об
отлучках
мужа, но Ло думал
бы: тот
встречается
с Галей.
Милому-милому
Велимиру-заде
хватало бы
ласк – Алик
чувствовала
в себе столь
много тепла!
Они, трое,
избежали бы
постигшего
их ужаса и
жили бы
теперь,
по-своему
счастливые.
112
Профессор
заезжал за
женой в конце
её рабочего
дня и вёз
смотреть
зарубежные
фильмы,
которые
показывали
лишь
избранным.
Драматизм
чужих судеб,
любовные
сцены, игра
актёров
отвоёвывали
сердце Алика
у состояния самоедства.
Минул
день
Меремьяны-Кикиморы,
сообщил Лонгин
Антонович. В
свои права
вступал март,
солнце в
полдень
резало глаза.
В выходной
профессор и
Алик, взяв с
собой Юрыча,
поехали на
озеро ловить
из-подо льда
рыбу. Лонгин
Антонович
хлопотал
вокруг жены,
наживлял её
удочку, они
выудили
немало рыбы:
главным
образом,
подлещиков,
считала Алик,
но муж
пояснил – это
густера.
Алик
возвращалась
домой в
весеннем
настроении.
Пораньше
отправившись
с Ло в
спальню, она
разделила с
ним восемь
минут острой
любви, поначалу
вскинув
ввысь ноги,
качая ими, а
затем уронив
их на стороны
и издавая
безудержные стоны.
Заснув
глубоким
сном, увидела
себя голой, в
босоножках
на каблуке, и
стоящего рядом
голого
мужчину,
необыкновенно
высокого, в
очках, о
котором
знала, что
это – генерал
Андрей
Власов. Он
улыбался ей,
что-то говорил,
рокотал его
бас, но слов
нельзя было
разобрать.
Она,
испытывая к
нему горячую
симпатию,
глядела на
его торчащий
член, мужчина
взял её под
руку, подвёл
к столу, покрытому
белой
скатертью,
Алик увидела,
как он наклоняется.
Он подхватил
её под попу,
поднял,
уложил на
стол на
спину, она
подняла круто
ноги, её
ступни в
босоножках
легли на его
плечи. Алик
сдавила
ступнями его
шею, ожидая
ощущения
фаллоса в
сладкоежке,
но его не
было, она
протянула
руку, ища
член, – и проснулась.
Положив
ладонь на
фаллос
спавшего на
спине мужа,
прижалась к
нему грудями,
разбудила,
прошептала:
– Ло,
мне хочется.
Она
сжимала
чуткой рукой
его яйца,
потом легла
на него и,
приподняв
попку,
залупила пальцами
фаллос, стала
потирать его
головку о клитор.
Орудие
встало
вторчь, Алик,
введя его и
усевшись,
экстазно
прогибала
спинку, щипала
мужу грудь,
раскачивая
маятник,
затем её попа
стала мелко и
часто-часто
подскакивать,
вся вибрируя…
темп-темп-темп!..
тело
пронизала
судорога;
сладострастно
ёжась, Алик
приняла
упоительно
щекочущий выброс
и потянулась.
Утром
за завтраком
она сказала
Лонгину Антоновичу:
– Я
думаю о людях,
у кого жизнь
ужасно
оборвалась.
Власов мне
вспомнился.
Если всё так,
как ты о нём говоришь,
его очень
жалко.
– Жалко…
– повторил
профессор,
вспоминая
генерала, – он
бросил вызов
непобедимому,
и оно его
задушило. Он
был человек
риска и
остаётся для
меня
примером
индивидуалиста.
Крестьянский
сын,
учившийся в
семинарии,
сделал в
советское
время
карьеру, с
начала войны,
как велели
ему
обстоятельства,
воевал с
немцами, командовал
корпусом, а
потом – 20-й
армией под Москвой.
Тут он весьма
отличился. Но
когда ему
дали 2-ю
ударную
армию и немцы
обложили её в
волховских
болотах, что
было делать? Застрелиться?
Чего ради?
Лонгин
Антонович
прикоснулся
к несчастной
судьбе:
– Его
выдали
крестьяне,
оказался в
плену. Что ждало
его? Генералы
в немецких
лагерях от голода
не умирали,
он дожил бы
до конца
войны, но, избеги
или нет
сталинского
гнева, в
любом случае
тащился бы по
жизни
презренным
неудачником.
Бывшим
пленным была
заказана
дорога
наверх.
Я
отлично
представляю,
сказал
профессор, его
состояние в
бараке для
пленных:
настоящее
было
печальным,
будущее –
грустным. И
тут ему
предложили
взяться за
создание
Русской
Освободительной
Армии, провозглашая
цель – борьбу
с кровавым
режимом Сталина.
Пленный
становился
нужной
деятельной
личностью –
разве же
этого мало?
Из-за чего
ему было не
соглашаться?
Из
преданности
так
называемой
родине? У
Ленина и
других большевиков
была родина –
Российская
империя. Но в
разгар её
войны с
Германией
Ленин вступил
в сговор с
германской
верхушкой,
брал немецкие
деньги, чтобы
пропагандой
разлагать
русскую
армию. Немцы
провезли его
с группой
соратников
через свою
территорию,
чтобы он
явился в
Россию и
взорвал её
изнутри.
То
есть, сделал
вывод Лонгин
Антонович,
Ленина не
удовлетворяла
родина,
которая ему досталась,
и он решил с
помощью
немцев создать
и, в конечном
счёте, создал
другую, подходящую
для себя
родину. Так
почему было
Власову не
попытаться
сделать то же
самое? Он и его
соратники
выработали
программу,
как построить
новую Россию
после
свержения Сталина
и
коммунистов.
Другое
дело,
объяснял профессор,
что немцы не
захотели,
чтобы он сосредоточил
под своей
властью
русскую армию
в полтора
миллиона. Они
были правы.
Войну они
медленно, но
проигрывали,
и как бы они помешали
генералу с
такими
войсками
перейти на
сторону того
же Сталина,
чтобы стать героем?
У немцев были
свои
интересы, у
Власова –
свои.
Командующий
армией в
полтора миллиона
имел бы
выбор: почему
не вступить в
союз с
американцами
и
англичанами?
Короче, он мог
взять
Германию за
горло.
Поэтому ему
позволили
создать к
началу сорок
пятого года
лишь одну
русскую
дивизию.
Алик
хмыкнула.
– Я
поняла – ты
хвалишь его
за то, что ему
было всё
равно, на
какой
стороне быть.
Лонгин
Антонович
ответил с
видом
человека,
который
привык к
возражениям
и знает, насколько
они
неубедительны:
– Он
был целиком и
полностью на
стороне
самого себя.
В плену он
выбрал: не
прозябать, а
выдвигаться
благодаря
своим
энергии,
способностям.
Личность
имеет право
на всё, где
применимы её
способности.
Профессор
добавил
тоном
уважительного
сочувствия:
– Он
мне сказал,
его любимый
литературный
герой – сын
Тараса
Бульбы Андрий,
который из
любви к
прекрасной
польке пошёл
против своих
запорожцев.
Признание
Власова меня
тронуло.
Кстати, после
нашей
встречи он
женился на
немке из
высшего слоя.
Алик
промолвила
виновато и
смешливо:
– Он
мне
приснился… –
она умолкла
на секунду. –
Представь, он
был совсем
голый. Что-то
говорил мне,
но я не
поняла – что.
– Он
называл тебя
обворожительной
панночкой, –
сказал
профессор.
Было
воскресенье,
идти на
работу не
требовалось,
и они
подумали об
одном,
глазами
понимающе
улыбаясь
друг другу.
113
Профессору
позвонил на
работу
начальник, который
уже с ним
беседовал о
послании Можова.
Надо было
опять
посетить
кабинет в здании,
куда многие
предпочли бы
никогда не входить.
На
этот раз
начальник не
выказал приветливой
свойскости.
– Садитесь,
пожалуйста, –
произнёс
дежурно-любезно
и кивнул на
стул перед
столом, за
которым
сидел. – Вы
должны
ответить на
ряд вопросов,
вам их задаст
наш
следователь.
Дверь
открылась, и
в кабинет
вошёл
немолодой
человек,
держа перед
собой
пишущую
машинку. Он
поставил её
на стол сбоку
от
начальника и
Лонгина
Антоновича и
опустился
перед ней на
стул. Повернув
к профессору
голову,
следователь
начал с вопросов,
требуемых
формой
допроса:
фамилия?
имя-отчество?
Дата, место
рождения?
национальность?
Затем
спросил,
когда и каким
образом
состоялось
знакомство
профессора с
Можовым.
Прежде чем
ответить,
Лонгин Антонович
обратился к
начальнику:
– Что
с ним?
Хозяин
кабинета
произнёс:
– Он
под стражей.
В отношении
него ведётся
следствие.
Профессор
постарался
скрыть
волнение. Ему
повторили
вопрос о
знакомстве с
Можовым,
Лонгин Антонович
ответил: был
нужен
способный
помощник, и
давний
приятель
Можов-старший,
ныне покойный,
рекомендовал
своего сына.
Следователь
постукивал
указательными
пальцами по клавишам
машинки.
– Он
жил в вашей
квартире, –
сказал,
уставив в профессора
тяжёлый
взгляд: –
Рассказывал
он о
совершённых
убийствах?
– Нет.
Ничего
подобного он
не говорил.
– В
каких он был
отношениях с
вашей женой?
– Ни
в каких, –
сказал
профессор с
такой
усмешкой, с
какой
отвечают на
глупейший вопрос.
Следователь
стал
спрашивать
Лонгина Антоновича
о его военном
прошлом, и
тот рассказал,
как война
застала его в
Риге,
вернуться
поездом в
Москву не
удалось, он
очутился в немецком
тылу,
встретился с
группой попавших
в окружение
красноармейцев.
Позднее к ней
присоединились
другие
группы, образовался
партизанский
отряд, и
Лонгин Антонович
был его
бойцом до
весны сорок
четвёртого
года, когда
советские
войска освободили
деревню, где
его,
заболевшего,
прятали от немцев
крестьяне.
– Имею
подтверждающие
документы, –
со спокойствием
сказал
профессор.
– Проверим,
– строго
произнёс
хозяин
кабинета.
Следователь
передал ему
напечатанное,
тот с
демонстративным
вниманием
прочитал бумаги
и протянул их
гостю:
– Ознакомьтесь
и подпишите.
Лонгин
Антонович
исправил
грамматические
ошибки,
вставил
недостающие
запятые, прочитал
вслух: «Не
проявлял
интереса к
совершённым
Можовым
убийствам».
Указывая
авторучкой
на фразу,
сказал:
– Я
не говорил
так. Смысл
таков, что
можно понять,
будто я знал
об убийствах.
На
лице
начальника
появилось
выражение, словно
он раздражён,
но
сдерживается.
– Так
как вы
предлагаете?
– произнёс он
скрипуче.
– Можов
не говорил
мне, что
совершал
какие-либо
преступления,
тем более –
убийства! –
отчеканил
профессор.
Исправление
было внесено,
и Лонгин
Антонович
подписал
показания.
– Пока
можете идти, –
начальник
сделал
ударение на
слове «пока», –
но вы не
должны
покидать город.
С
профессора
взяли
подписку о
невыезде.
114
Когда
Лонгин
Антонович
вошёл к себе
в квартиру,
вернувшаяся
с работы Алик
в трико
крутила обруч,
приводя
осиную талию
в
грациозно-упругое
движение. Она
по лицу мужа
почувствовала
неладное,
дала обручу
упасть на
ковёр.
– Что-то
случилось,
Ло?
Он
принял вид
человека,
вынужденного
сообщить
настолько
ожидавшееся,
что остаётся
только
вздохнуть:
– Виктор
жив, Людмиле
сказали
правду.
От
слова «жив»
Алик
неосознанно
ощутила радость,
но тут
профессор
сказал:
– Он
у них в руках
и, значит,
мёртвым
завидует.
Её
лицо
исказилось.
– Я
не могу это
выносить!
Не-могу-не-могу-не-могу,
Ло-о! – она
повернулась
к нему спиной.
Он
ласково её
обнял.
– Человек
сделал это
сам.
Они
молчали.
– Ты
говорил – всё
уладилось… –
промолвила
она дрожащим
голосом.
– Мне
так сказали.
Но, видимо,
улаживается
иначе, чем я
думал.
Он
позвонил брату
и услышал:
маршал
находится в
больнице, его
запрещено
беспокоить.
Положив трубку,
профессор
сказал жене:
– Брат
попал в
больницу, и
этим
объясняется…
– он не
договорил.
– Ужас!
какой ужас –
то, что
происходит! –
Алик, стоя
перед ним,
сжала в
горстях волосы
на висках.
Профессор
заговорил с
тихой
терпеливой скорбью:
– Мы
уже
толковали и
толковали об
этом. Ты умница,
и что толку
повторять
тебе, что
надо взять
себя в руки и
так далее и
тому
подобное…
– Но
если идёт не
так, как ты
думал, что
будет с тобой?
Лонгин
Антонович,
понимая, что
обещанное братом
по каким-то
причинам не
удалось, стал
уверять жену:
даже если
возникли
неувязки, для
него, при его
связях, дело
завершится
благополучно.
Она смотрела
на него
полными слёз
глазами:
– Но
ты объяснял –
в этом государстве
всё так
ненадёжно!
«Поразительно
схватчивый
ум!» –
восхитился он
и опять обнял
её:
– Да.
Ни в чём
нельзя быть
уверенным.
Также и в том,
что дело
кончится
плохо –
вполне может оказаться
наоборот, – он
издал смешок
беззаботности.
Он
подбадривал
её и в
последующие
дни, между
тем свозил к
нотариусу,
познакомил с
адвокатом.
– Мы,
независимо
ни от чего,
должны
позаботиться
об этих
делах,
Альхен. Рано
или поздно я заболею,
со мной может
приключиться
несчастный
случай. Надо,
чтобы я был
спокоен: ты получишь
всё
положенное.
– Ло! –
она ловила
его взгляд. –
Ты не уверен,
что обойдётся?
Чего
бы он не дал,
чтобы эти
страдающие, в
слезах, глаза
повеселели! И
переводил
разговор на
её работы, не
в силах
спастись от
горечи – до
чего же у
девочки
болит душа...
Пренебрегая
подпиской о
невыезде, он
вылетел в
Москву и,
звонком
уведомив о
прибытии высокопоставленного
покровителя,
получил отдельный
номер в
гостинице.
115
Приняв
Лонгина
Антоновича,
покровитель
забыл, что
они давно на
«ты».
– Почему
вы нарушили
закон? Вы
подписались
о невыезде, и
вас можно
привлечь к
ответственности.
Профессор
с покорной
угрюмостью
ответил:
– Привлекайте.
– Что
это за поза?! – с
резко-металлической
ноткой
выкрикнул
человек
власти, не
один год набивавший
карман
благодаря
профессору. –
Вам теперь
только
каяться! Вы
укрывали
убийцу!
– Я
каюсь, –
произнёс
профессор
невозмутимо.
– Ты
над кем себя
ставишь? –
прошептал
большой
начальник, не
выдерживая
первоначально
взятой роли. –
Ты от нас
таил, что
работал на немцев,
а перед
подонком распахнулся!
Вы с ним
педерасничали?
Лицо
Лонгина
Антоновича
осталось
бесстрастным.
– Не
страдаю.
– Так
пострадаешь!
Мы из тебя
крови попьём!
Зажрался,
вообразил –
так нужен,
что мы будем
твою шкуру
спасать. Не
выйдет! Всё
будет по советским
законам.
Профессору
запретили
отлучаться
из гостиницы
и звонить
кому-либо. Он
должен
сидеть в
номере под
наблюдением
«человека» и
ждать, когда
вызовут.
Вызывали
и рано утром,
и в середине
дня, и в восемь
вечера.
Привозили к
тому или
иному высокому
начальнику,
хорошенько
выдерживали
в приёмной, а
потом в кабинете
требовали
читать вслух
то, что написал
на него
Можов,
кричали:
– Вы
с самого
начала знали,
что он
убийца?!
Лонгин
Антонович с
безучастным
лицом твердил
«нет».
– С
какой целью
вы его
укрывали?
– Я
его не укрывал.
Я принял его
по просьбе
его отца –
ныне покойного
учёного.
Ему
совали под
нос
собранную в
последнее время
информацию о
его работе на
немцев, заставляли
тоже читать
вслух, орали:
он шкурник,
изменник
Родины.
Приказывали
писать подробные
объяснительные.
Ему грозили и
снова
грозили,
повторяя, что
в отношении
его будет
соблюдена
законность.
Он полагал,
что в таком
случае его
должны были
уже
арестовать.
Однако до
ареста не доходило.
Другие
люди
занимались
Виктором
Можовым. Признанного
в
психиатрической
больнице
вменяемым,
его
доставили в
Тихорецк, где
написанное
им о себе
полностью
подтвердилось.
По тому делу
уже
расстреляли
парня –
попавшегося
поблизости
от места
происшествия
дезертира из
рядов
Советской
Армии.
Виноторговка
и девица,
которую
Виктор запер в
погребе, под
нажимом
«опознали
убийцу». Теперь
они опознали
Можова, и
вдобавок его
отпечатки
пальцев
совпали с
парочкой тех,
что остались
в дачном
домике.
Виктор
жаждал
вопросов, в
которых
проявился бы
хищный
интерес к
Лонгину,
однако компетентных
лиц пока
интересовал
только он
сам. Когда
его держали в
психушке,
врач
допытывался,
были ли в его
роду
алкоголики,
психбольные.
Таковых не
имелось. В
следственном
изоляторе
его стали
допрашивать
о
происшедшем
в Тихорецке.
Он отвечал
искренне,
подробно –
чтобы, улучив
момент,
спросить
следователя
прокуратуры:
а когда
займутся
другой
частью его заявления,
о предателе?
«Это
компетенция
иного
ведомства», –
сказал
следователь.
Можова
отправили из
Тихорецка в
СИЗО тамошнего
краевого
центра
Краснодара.
Когда была
поставлена
последняя
подпись под
показаниями
и следователь
вышел из
камеры
допросов, появились
работники
МВД: «Ну,
теперь ты
узнаешь, как
стрелять в
нас!»
Ему
завернули
руки за
спину,
сковали
наручниками
и, усадив на
стул,
принялись
хлестать
ладонями по
щекам. Он
заливался
кровью из
носа, ему
плескали в лицо
холодной
водой и
хлестали
снова.
Его
хватали под
мышки и за
ноги,
поднимали со
стула и
давали в
сидячем
положении
упасть задом
на цементный
пол, отчего
внутренности
пронзало
болью.
Пинками ему
добавляли приятного.
Он терял
сознание, и
под лопатку
всаживали
шприц: уколы
были до того
болезненными,
что у него
вырывались
вопли. Сорвав
с него брюки,
трусы, его
сажали на два
стула, между
которыми
оставался
промежуток, в
нём оказывались
гениталии.
Стоящий
перед избитым
молодчик не
давал ему
подняться, а
двое других,
встав по
бокам,
несильно
пинали стулья
– мошонка,
член
усаженного
«на прищепку»
сдавливались,
плющились...
Если
бы Можов
каким-нибудь
чудом
очутился теперь
на воле, он
был бы уже не
жилец.
116
В
его сознании
не потухали
въевшиеся в
самую глубь мысли
об Алике и
профессоре,
лихорадочно-неотвязно
обуревало
видение:
ошеломлённая
Алик яростно
и беспомощно
смотрит, как
в их с
Лонгином
квартире
проводят
обыск, а всесильный
муженёк,
осунувшийся,
позеленевший,
бестолково
бормочет:
«Это
недоразумение,
Альхен,
недоразумение...»
Его
уводят, а она
бесится
оттого, что
теряет
прекрасную
квартиру,
«волгу», дачу...
Виктору неистово
желалось,
чтобы это
случилось как
можно скорее,
и досаждал
страх: связи
профессора
окажутся
столь велики,
что
заявление
похерят.
Была
ночь, когда
Можова
привели к
следователю,
который
улыбчиво
сообщил, что
он из КГБ.
Галстук на
нём не был
затянут,
верхняя пуговица
светло-голубой
рубашки была
расстёгнута,
молодящийся
мужчина
насмешливо
глядел на парня,
понимая по
его виду, что
он претерпел,
и ожидая
жалоб. Но
Можов
заговорил о
советской
родине, о
долге, о том,
что
фашистским прихвостням
не должно
быть пощады.
«Вот
это
ненависть!» –
почувствовал
интерес следователь
и с медовой
нотой
поддержал Виктора:
вы очень всё
правильно
говорите,
хорошо, что
обратились,
раскрыли
прошлое
этого типа...
ведь он,
наверное, и в
бытовом
смысле нехороший
человек?
– Сволочь!
– Аморальный,
распутный?
– Ещё
какой!
Следователь
приветливо
кивал и вдруг
приблизил
лицо к самому
лицу Можова:
– Эту
молоденькую,
на ком он
женился, он
её у тебя
увёл?
Раньше
Виктор
подумывал –
ему,
очевидно, зададут
такие
вопросы, они
обернутся
болью. Так и
есть.
Полоснула
нестерпимая
обида: кем он
предстаёт
перед
гэбистами?
мстительным человечишкой,
спятившим
оттого, что
девчонка
предпочла
ему другого?
Бывают на
свете
слизняки – из
ревности
суют голову в
петлю. И он из
подобных –
сунулся в
камеру
смертника.
Ничтожество,
переполненное
завистью к
сопернику,
заливает
ядом и себя, и
его,
извивается,
шипит –
обделённая,
обездоленная
гнусь...
В
искалеченном
теле душа
вдруг
возмутилась
с
несказанным
пылом. «Я
– не-ничтожен!!!»
Во что бы то
ни стало надо
отнять у
гэбистов их
правду!
– С
чего вы – про
его жену? –
сказал как бы
вскользь и
осторожно покашлял,
оберегая
отбитые
лёгкие. – Что я,
баб не имел? У
меня своя
жена – что
надо, девочкой
взял,
восемнадцать
исполнилось...
«Что осклабился,
ехидна? не
веришь...
вывернуться,
как
вывернуться?..»
– Моей
жене,
особенно в том
смысле, цены
нет! – он невольно
повысил
голос: в
селезёнке
дёрнулась боль,
и лицо
исказила
гримаса.
Следователь
моментально
навострился.
Со сладкой
миной
выдохнул:
– Он
вам дом помог
купить... ваша
жена ему нравилась?
Виктор
понял. И
почувствовал:
это единственное,
что ему
остаётся. Позор
правды или
позор
выдумки. При
выдумке – не
такой уж и
позор: не он
остаётся в
дураках.
Парень
прохрипел:
– Он –
скотина! Я не
хочу об этом
говорить.
Следователь
злобно
улыбнулся:
– А
придётся.
Посыпались
вопросы.
Виктор
сначала
подавленно
молчал, как
бы
уничтоженный
ими, затем
стал
неохотно, будто
под нажимом
гэбиста,
подтверждать.
Уточнять,
словно бы
ненароком...
Профессор познакомился
с Людмилой в
лесу, где та
собирала
ягоды. Стал
дарить ей
подарки, и
она сошлась с
ним.
– Так
не ты, а он
взял её девочкой?
– Да-а!
ебались они!!!
Видел
ли я? Застал
их однажды
непосредственно...
поза? очень
похабная. К
тому времени
профессор
уже сильно
развратил
Людмилу... да, он
отец
ребёнка...
Гэбист
«выматывал»
детали,
«особенности»,
возвращался
к теме
сексуальной утончённости
(как-как? но
это же явное
извращение!),
заставлял
повторить,
посмеивался.
– Ну,
и что же вы?
– Он
её мне в жёны –
я согласился.
Из-за денег,
из-за дома.
Договор был:
между ними –
разрыв! Но старик
продолжал её
ебать. И
жмотничал!
Разве это деньги
– что он давал?
И ведь две
машины у него
– нет чтобы
одну
подарить!
Как
бы
спохватившись,
Виктор
упорядочил речь:
– И
тогда от
невозможности
и дальше
выносить и
желая одним
разом
покончить...
– После
многодневной
пьянки, –
добавил
следователь,
– когда жена
не дала
денег, ты
рванул на
груди рубашку
и – с гранатой
под танк! –
Гэбист был в
неплохом
настроении.
Можов
спросил, что
будет
профессору
«по фактам
измены
родине»?
– Это
пусть тебя не
ебёт! –
неожиданно
хамски обрезал
следователь.
– Или ты думал –
будут учтены
твои желания?
Виктор
осознал, что
ничего
больше не
узнает. Но до
чего же
изнуряюще
жадно
хотелось представить
крах врага! В
душе теперь
сидело неверие.
Следователь
не спросил ни
разу, не добавит
ли он ещё
чего-то о
работе
Лонгина на
немцев? Зато
настойчиво
добивался:
«Ты кому-то
трепался?
Кто-то ещё
знает?»
Власть
продажна до самых
верхов, и
проходимца
не отдадут
под суд.
Страх,
что кончится
этим,
охватывал
парня, когда
он только
приступал к
заявлению, но
перемочь
себя и не
написать он
не сумел. От
мысли, что
всё было зря,
в сосущем отчаянии
Виктор
цеплялся за
видения:
профессор
устраивает
Алику сцену:
«Ты добыла
для него
сведения!
спала с ним!
Ты, ты
виновата, недаром
он тебя не
задевает в
своём доносе!
Но теряем-то
мы оба! мы с
тобой лишаемся
всего!..» У неё
истерика: хочет
защититься –
и нечем. Она
тоже не желает
терять блага.
Но
вот
выяснилось:
муженька не
выдадут на расправу.
Он
торжествует:
враг пошёл на
смерть, но не
причинил ему
никакого
вреда! Старый
кобель лезет
к девчонке с поцелуями,
тянет её в
постель... А
она вспоминает
«принципы»,
которые он
так красиво
расписывал.
Уйти из
жизни, набрав
максимум
очков! То
есть когда
мужчина из
любви к
прекрасной
женщине идёт
на смерть.
Алик
видит: это
сделал ради
неё Виктор! А
Лонгин – дешёвый
комедиант,
для него
«принципы» –
лишь способ
заинтересовать
девушку.
Болтливый
трус будет
дряхлеть,
делаясь всё
противнее.
Она
возненавидит
его, её переполнит
гадливость. И
каким же
дорогим
станет ей
образ
Виктора!
Это
убеждение
стало жить
будто отдельно
от
измолоченного
тела, от
страха смерти.
Ревность,
зависть
перестали
грызть.
Выступали
слёзы тихого
восторга и
любви к себе.
Когда
мнилась
влюблённая в
него,
плачущая по
нему Алик,
утихала
головная
боль, что после
истязаний
изнуряла его.
Движения стали
замедленными,
не
замечалось
окружающее.
Он
пил любовь,
воссоздавая
в себе
встречи с Аликом,
её нежные
слова,
интонации,
ласки, и жил
пьяным. Его «я»
обратилось в
купание, в утопание
в грёзах, и то
ли низшей
точкой в тёмной
глуби, то ли
высшей, при
взлёте на
волне, было
воображать
Алика в миг, когда
она узнаёт о
его смерти.
117
Положение
Лонгина
Антоновича
не стало беспросветно-грозовым.
Генсек,
которому доложили,
что
профессор
день за днём
подвергается
выволочкам и
внушениям,
велел сурово предупредить
его в
последний
раз и
спустить
дело на тормозах,
дабы учёный
вернулся к
деятельности,
столь
полезной в
определённом
аспекте.
Лонгина
Антоновича
вызвали в
кабинет, где собрались
семь-восемь
самых
высокопоставленных
лиц.
Председательствующий,
указывая другим
на грешника,
понуро
севшего на
стул, вскричал:
– Он
вообразил –
мы ради него
отменим
советские
законы!
Служил
оккупантам?
ну и ладно-де, тебе
– можно.
– Этого
ты ждал?! –
подхватил
другой
руководитель,
вперяя
негодующий
взгляд в
профессора, и
на того посыпался
отборный мат.
Каждый
из
собравшихся
внёс свою
лепту в обличение
изменника
Родины, после
чего председательствующий,
оглядывая их,
сказал:
– Так,
значит,
передаём
дело в
советский
суд? – последние
два слова он
выговорил
почти с молитвенным
благоговением.
Раздались
возгласы
одобрения.
Один из обличителей
предложил
срок
передачи
дела в суд не
определять,
«а вернуть
человека к
работе».
– А
там
посмотрим...
Это
было заранее
обговорено.
Председатель
хотел уже
заканчивать,
как вдруг
заметил загоревшийся
сигнал:
секретарь в
приёмной
спрашивал
позволения
прислать
неотложную
информацию.
Лонгину
Антоновичу
было сказано:
– Вас
проводят в
комнату –
отдохните
там!
Комната
с мягкими
стульями,
полированный
стол, на
котором
стоят
бутылки с
минеральной
водой,
перевёрнутые
стаканы.
Профессор
подошёл к
окну. Оно выходило
во двор с
десятком
деревьев,
здесь была
тень, но в
окнах
напротив
сверкало весеннее
солнце, почки
на деревьях
набухли. Он
изводился
вопросом: что
же произошло?
не открылось
ли насчёт
Мозолевского
и его сволочи?
А
председателю
передали
докладную
псковских
гэбистов и
книгу
Дульщикова,
где на одном
из снимков
был
запечатлён
Лонгин Антонович.
В докладной
говорилось,
что книга распространена
не только по
всему СССР.
Переведённая
на языки
братских
народов, она размножена
многотысячными
тиражами почти
в каждой
социалистической
стране. «Объект
проходит в
книге под
собственной,
не изменённой
и в настоящее
время
фамилией,
указываются
его
подлинные
инициалы...»
Авторы
донесения
высказывали
мысль «об имеющем
место риске
почти
стопроцентной
вероятности»:
кому-то из
иностранцев,
знающих
Лонгина
Антоновича,
может
попасться
книга
Дульщикова, и
иностранец
увидит, что
работавший
на немцев
инженер и
советский
доктор наук,
брат министра
обороны, –
одно и то же
лицо.
Или
иначе:
кто-либо уже
знающий
книгу
встретит
Лонгина
Антоновича и
сделает то же
открытие. Его
может
сделать и
какой-нибудь
советский отщепенец.
Он поспешит
передать
сенсацию зарубежным
журналистам.
В любом
случае, грянет
громкий
скандал.
Председатель
ознакомил товарищей
с докладной,
они
принялись
рассматривать
книгу. Можов
не упомянул о
ней в своём
послании, а
гэбисты
Пскова
заинтересовались
библиотеками
отнюдь не в
первую очередь.
Таким
образом, на
собравшихся
свалилась
новость, к
которой они
не были
готовы. Один
из них
взглянул на
председательствующего:
– Это
требует
другого
решения.
Прошло
более трёх
часов, прежде
чем профессора
пригласили в
кабинет.
Сейчас там
был только
его хозяин,
что
председательствовал
на давешнем
заседании, он
посматривал
в раскрытый томик
на столе.
– Любишь
на память
сниматься? –
«тыкнул»
гостя на сей
раз
дружелюбно,
по-свойски.
Руководитель
смотрел на
снимок, где
германский
полугусеничный
бронетранспортёр,
используемый
и как тягач,
тащил в гору
пушку, а на
переднем
плане
запечатлелись
офицер
вермахта и
человек в
штатском, которого
нетрудно
было узнать.
Профессору,
присевшему
по другую
сторону
стола,
иллюстрация
была не
видна, но он
догадался:
«Труд того
писателя...» За
три часа
ожидания не
раз приходила
мысль о
книге,
которая
могла весьма
осложнить
его
положение.
Большой
начальник
убрал томик в
стол, небрежно
спросил,
знает ли жена
о прошлом
профессора?
сообщил ли он
ей о
заявлении
Можова?
Лонгин
Антонович
спокойно
отвечал «нет».
Начальник
недоверчиво
усмехался,
затем проговорил
доверительно:
– Есть
люди, которые
требуют тебя
наказать. Но
мы попросили
Ильича, он
сказал – надо
дать делу
остыть, и он
его
закруглит.
Тебя надо на
время – с глаз
долой по
состоянию
здоровья. Ты
в санатории
«Михайловское»
не бывал?
– Нет.
– Так
надо
восполнить.
Пройдёшь там
диагностику,
специализация
там широкая:
сердце,
почки,
нервная
система.
Отсюда тебя и
отправим.
Позвони жене,
скажи –
неважно себя
почувствовал,
а тут
представилась
возможность
подлечиться
в подмосковном
санатории, – и
профессору
было указано
на
телефонный
аппарат.
Лонгин
Антонович,
смертельно
побледнев, поднял
трубку,
дважды
сбился,
набирая код
междугородной
связи. Алик
только что
вернулась с
работы: по
тону мужа
поняла, что
надо быть
осмотрительной
в разговоре,
не удержалась
лишь от
вопроса: «Всё
благополучно?»
Он, под
взглядом
начальника,
ответил:
«Сердчишко
прихватило,
отдохну в
санатории.
Нет-нет,
ничего
серьёзного…» Произнёс
ещё
несколько
успокоительных
фраз и,
положив
трубку,
попросил
позволения написать
жене письмо.
Руководитель
хмыкнул,
подумал и
подвинул к
нему стопку бумаги.
Профессор
промокнул
платком пот
на лбу,
вдавил
пальцы в
виски, где
сейчас пульсировала
боль. Усилием
воли
заставил
себя поскорее
написать:
«Любимая!
В последнее
время у меня
стали
возникать галлюцинаторные
явления. Это
наследственная
болезнь, и я
знаю, что
будет дальше.
Возникающие
кошмары невозможно
перенести. Я
решил уйти из
этой череды
страданий.
Больше всего
на свете меня
страшит, что
ты можешь
увидеть меня
в состоянии
болезни. Она
неизлечима.
Помимо неё,
не вини
абсолютно
никого в моём
конце. Я безмерно
благодарен
тебе за твою
любовь! Прощай,
родная!
Твой Лонгин».
Профессор
протянул
листок
начальнику,
тот взял его
с интересом.
– Ничего
не понимаю!
Ты что, в
самом деле,
болен? или
это в связи с
нашим разговором?
Ну-ну-ну-у,
напридумывал,
развёл трагедию.
Рано ещё тебе
с жизнью
прощаться. Будешь
работать! Но
подлечиться
надо. А это выкинь
из головы! – он
помахал
листком и
убрал его в
стол.
Глядя
в спину
уходящему,
думал: «Ещё бы
не догадаться!»
Досаждала мысль
о большой
потере, и он
чувствовал
жалость... к
себе.
За
дверью
профессора
ждал молодой
мужчина, он
предупредительно
поклонился и
пошёл рядом.
Возле машины
стоял
человек в
плаще с непокрытой
по-весеннему
головой, он с
улыбкой
кивнул
Лонгину
Антоновичу,
распахивая
перед ним
заднюю
дверцу.
118
Лонгин
Антонович
был с
ветерком
доставлен в
санаторий,
расположенный
в тридцати пяти
километрах
от
Белокаменной,
в своё время
здесь было
живописное
поместье
графа Сергея
Дмитриевича
Шереметева.
Место
сохранило вид
старинного
французского
парка с
прудом. Профессор
прожил здесь
в отдельной
палате
несколько
дней конца
апреля, ни с
кем не знакомясь.
Мысль нет-нет
да и уносила
его в прошлое,
снова и снова
обращалась к
Волобуеву и
Половинкину:
каково было
им после
того, как они
отказались
присягать?..
Он
прогуливался
по аллеям,
любовался
прудом,
останавливался
перед
старыми
пихтами, которые
в
Подмосковье
нигде больше
не росли, и
всё время
чувствовал,
что за ним
наблюдают.
Посматривая
на людей,
которые были
вблизи или в отдалении,
задавался
вопросом:
этот? эта?
Он
не знал, что
его отец,
числящийся
братом, выписан
из больницы с
назначением
постельного
режима в
домашних
условиях.
Министр взялся
за телефон и
выведал,
какое
решение породила
обнаруженная
книга
Дульщикова. Маршал
добился,
чтобы его
соединили с
генсеком, попросил
прощения за
беспокойство,
сказал:
– Мне
считанные
дни остались…
Генсек,
имея от
врачей более
оптимистичный
прогноз о
состоянии
министра,
выжидательно
молчал. Тот
проговорил с
усилием:
– Если
меня не станет,
ему некого
будет
компрометировать.
Можно, чтобы
он жил?
Человек
со
знаменитыми
бровями
удивился силе
родственного
чувства, он
испытал что-то
вроде
растроганности,
сказал с
хрипотцой и
почти с
искренним
участием:
– Я
сделаю для
тебя.
Маршал,
переведя дух,
спросил:
– Я
могу быть
спокоен, что
он будет
жить?
– Будь
спокоен! –
прозвучало в
трубке.
Не
прошло суток,
как генсеку
доложили:
министр
обороны
скончался,
проглотив
горсть сильнодействующих
таблеток.
Всесильное лицо
вспомнило об
обещании, и в
течение нескольких
часов
желание
исполнить
его боролось
с лживостью,
развившейся
до Абсолюта.
Наконец
генсек
позвонил
чиновнику,
которому
было
поручено
провести
мероприятие,
как
выразились
высокопоставленные
бюрократы.
– Что
у тебя с
делом? – был
задан вопрос.
Чиновник
с
готовностью
ответил: дело
делается.
– Отменяю,
– произнёс
генсек и
после паузы
добавил: –
Если не
поздно.
Чиновник,
прошедший
хитроумную
школу недомолвок
и умолчаний,
силился
уяснить истинное
пожелание
первого лица
в государстве.
Повременив с
час, он
позвонил в
санаторий
«Михайловское»
доверенному
врачу, но
трубку
поднял не он,
а одна из его
коллег,
которая
сообщила:
врач ушёл к
больному.
– Позовите
его к
телефону, –
приказал
человек с
полномочиями,
помолчал и
обронил: –
Срочно.
Как
и в прежние
дни, Лонгин
Антонович в
послеобеденные
минуты сидел
у себя в
палате на
постели,
ожидая медсестру,
которая и
появилась –
молодая, улыбчиво-бодрая,
хорошенькая.
Она ловко
несла поднос
с
лекарствами,
с двумя
стаканами воды:
– Пожалуйста!
Этим запить
вот это, а здесь
–
растворённая
таблетка.
Он,
как и в
прошлые разы,
напрягся во
всю мочь –
только бы не
дрогнула
рука, не
расплескалась
жидкость... «Она?..» – поскорее
проглотить...
Медсестра
лучисто улыбнулась:
– Отдыхайте
на здоровье!
Он
лёг на правый
бок,
перевернулся
на спину,
непреодолимо
тянуло в сон...
он оказался в
зале
ресторана,
столик перед
ним полон вин
и закусок, на
встречу
должны прийти
люди – враги,
выдающие
себя за
друзей. Поэтому
у него на
скатерти под
меню лежит
пистолет.
Что
такое?
Пистолет
сейчас только
был – и его уже
нет! ни под
меню, ни под
винной
карточкой. Он
обшаривает
свои карманы
– нет
пистолета! А
вот-вот
появятся
убийцы. Его
пронизывает
чувство
беззащитности
– бежать
сломя
голову... Но
вот же он,
пистолет: лежит
на тарелке.
Лонгин
Антонович
тянет к нему
руку…
В
палату вошёл
врач,
профессионально
впивающимся
взглядом
прозондировал
лицо человека,
погружённого
сильным
наркотиком в кому.
Наполнив
шприц
препаратом,
врач удобно
уселся на
стул у
постели, и
тут
послышался
топоток, в
палату
рысцой вбежала
коллега-доктор:
– Вас
к телефону
срочно!
Врач,
отрываемый
от дела, на
исполнении
которого он
сосредоточился,
недовольно
спросил:
– Что-то
ещё сказали?
– Да
нет…
Он
сделал
Лонгину
Антоновичу
укол в вену, отправился
в кабинет и
взял
телефонную
трубку. В ней
раздался
знакомый ему
голос
распорядителя:
– Отменяется!
Врач
оторопел, у
него
вырвалось:
– Но
я уже ввёл…
Он
ввёл
профессору
препарат,
который, угнетая
деятельность
дыхательных
органов, вызывал
смерть.
– Так,
– сказал
голос в
трубке, –
значит, уже поздно.
– Я
могу
нейтрализовать
действие, –
поспешно сказал
врач, –
сделать?
Чиновник
готов был
сказать «да!» –
но что-то ему
помешало. Это
включился
Абсолют. Врач
повторил
вопрос, но
ответом было
молчание, а
затем
раздались
короткие
гудки: на
другом конце провода
положили
трубку.
119
Алик
после
разговора с
мужем по
телефону не
жила, а
переносила
давление
беспрерывной
тревоги. Ло
не назвал её
ни «Алик», ни
«Альхен», в его
голосе не
проскользнули
нежно-интимные
интонации.
Нет сомнений
– он был
несвободен, говоря
с ней.
Несмотря на
его связи,
ему, вероятно,
крепко
достаётся. И
что с его
здоровьем?
Наверняка
состояние
хуже, чем он
сказал.
Спустя
несколько
дней она
услышала
утром по
радио:
скончался от
болезни
министр обороны.
Стало ещё
тревожнее: Ло
лишился могущественной
поддержки.
Минул
долгий день
нестерпимого
накала нервов,
потянулся
другой, и
поздним
вечером дома,
бросившись к
зазвонившему
телефону, она
услышала в
трубке голос
человека,
назвавшего
свою фамилию,
которая
ничего ей не
сказала.
Человек
добавил:
– Я
был у вас на
свадьбе, я –
коллега
вашего мужа.
Она
невольно
зажмурилась
не дыша,
услышала:
– Дорогая
Алла
Георгиевна, я
вынужден с
прискорбием
известить
вас… Из
подмосковного
санатория
«Михайловское»,
где
находился
Лонгин
Антонович,
сообщили: он
умер от
закупорки
артерии.
Всю
ночь она
металась в
постели, под
утро босиком
пошла в
кабинет, села
в кресло,
подобрав под
себя ноги, и
замерла. В
семь утра
позвонила
директриса
Дома моделей,
которую уведомили
о несчастье
Алика,
посочувствовала
ей и сказала,
что в
ближайшие
дня три её не
ждут на
работе. Алик
набрала
номер
телефона
родителей,
трубку
подняла мама,
дочь
произнесла:
«Лонгин умер» –
и
разрыдалась.
Маменька
тоже не пошла
на работу,
приехала к
дочери в
строгом
тёмно-сером
костюме, порывисто
прижала её к
себе, не без
недоумения
чувствуя, что
та взаправду
в горе.
Потом
был звонок в
дверь – Алик
сама не своя поднялась
с кресла,
каждую её
клетку лихорадило.
У порога
стоял старик
в дорогом
пальто, в
шляпе.
– Моя
фамилия
Филимон. Я –
член-корреспондент
Академии
наук, прибыл
из Москвы по
причине… – он
склонил
голову: –
наука много
потеряла с
уходом из
жизни
Лонгина
Антоновича.
Алик
с
неосознанной
ненавистью
проговорила:
– Он
был здоров и
почему вдруг
умер?
Старик
взял её под
руку:
– Будьте
спокойнее.
Проследил,
заперла ли
она дверь,
снял пальто,
повесил на
вешалку. Из
кабинета в
прихожую
вышла маменька,
гость
горестно
кивнул ей,
перевёл взгляд
с неё на
вдову:
– Сорвался
тромб,
закупорил
сердце.
Он
извлёк из
кармана
носовой
платок, рука
тряслась.
Прижимая
платок к
векам, другой
рукой достал
из
внутреннего
кармана
пиджака и
протянул
Алику письмо Лонгина
Антоновича.
Беря конверт,
она увидела –
старик отнял
платок от
глаз, и в них,
выцветших,
желтоватых,
мелькнуло
что-то хитрое
и злое. Или ей
показалось?
Скользнув
взглядом по
письму, она
ушла в
спальню,
захлопнула
дверь, стала
вчитываться.
Сколько
минуло
времени?
Полчаса, чаc?..
Она поднялась
с кровати, на
которую
упала ничком,
пошла в
кабинет.
Гость сидел
на стуле
перед расположившейся
в кресле
маменькой и
хранил скорбное
молчание. При
появлении
вдовы он встал,
иссохший
неприятный
старик,
выразил соболезнование,
просыпав
принятые в
таких случаях
фразы.
– Крепитесь,
дорогая,
будьте
мужественны.
С минуты на
минуту
прибудут
останки. А
когда вам
будет удобно,
я бы произвёл
учёт
служебных
бумаг...
Ей в
мозг
впаялось
расплавленным
оловом: «прибудут
останки». Она
отпрянула от
гостя, но тут
же вновь повернулась
к нему:
– Вы
говорите, он
умер от
тромба, а из
письма понятно
– он покончил
с собой! Из-за
чего?!
Старик
ответил с видом
угнетённости:
– Я
не читал
письмо и
говорю то,
что знаю от
врачей. Вы
получите их
заключение.
Она,
в слезах,
яростно
мотнула
головой:
– Что
вынудило его
сделать это?
Он был
здоров! у
него не было
никаких
галлюцинаций,
о которых
написано!
Глаза
гостя превратились
в узкие
щёлки, он
стал монотонно
вещать, что
знал
покойного по
его научной
деятельности,
но не
осведомлён о
личных моментах.
120
В
последующие
часы вокруг
Алика
постоянно
появлялись
люди из
руководящего
слоя и, словно
напоминая ей
о лживости,
развившейся
до Абсолюта,
прочувствованно
утешали её,
ободряли и,
вместе с тем,
тактично, но
властно
советовали,
как вести
себя. Чтобы
не щекотать
нездоровое
любопытство,
о письме
Лонгина
Антоновича, о
«подозрении
на
самоубийство»
говорить не
следует. Он умер
от остановки
сердца в
результате
закупорки
артерии. Так
было сказано
на гражданской
панихиде.
Хоронить
его
прилетели и
приехали
родственники,
о которых
Алик никогда
не слышала. Маменька
охотно
знакомилась
с ними, а ей,
улучив
минуту,
шептала: «Не
вздумай
никому
ничего
давать! Ты –
единственная
наследница
всего,
понимаешь,
всего!»
Алика
безоглядно
захватило
горе, у неё
текли и текли
слёзы, она
представляла
мужа, беззвучно
разговаривала
с ним.
Некоторые
родственники
пытались
потолковать
с ней по имущественным
вопросам, но
вмешивалась
маменька и так
нахраписто
отрезала:
«Все
претензии –
через суд!»,
что люди
скисали.
Алика
тянуло
уединение.
Она
запиралась в
пустой
квартире,
садилась в
гостиной за
стол и,
содрогаясь
от плача,
вспоминала,
как Лонгин
Антонович
перед нею, играющей
девочкой,
мастерски
сыграл
слепого.
Потчевал её
кушаньями,
объяснял
своё
миропонимание,
спрашивал: а
что будет
означать,
если парень
зажжёт
спичку, а
девушка
дунет на неё
и погасит?
Дни
проплывали
неясностью,
болезненно
видимой
сквозь завесу
слёз. Как-то
на работу ей
позвонили: её
хочет видеть
один из
областных
руководителей,
если она
будет
любезна
найти время, он
пришлёт
машину. В
мозгу
зажглось:
«Донос Можова!»
– и
оцепенение
слетело. Она
понимала:
несмотря на
смерть
Лонгина
Антоновича,
донос рано
или поздно
всплывёт. Муж
предупреждал:
«Я тебя не
посвящал ни
во что моё! Ни во
что!!!»
То,
что она
узнала от
мужа о
государстве,
оказало своё
действие, и
Алик
предстала
перед важным
лицом
собранной. Её
внешность,
бесспорно,
впечатлила
руководителя.
Он довольно
долго
выражал ей
своё участие,
тщательно
подбирая
слова:
– Ваш
муж был
выдающимся
изобретателем
и учёным,
талантливым
организатором,
прекрасным
воспитателем
молодых
кадров...
Присевшая
на стул Алик
была
недвижна –
бледная,
непроницаемая,
в трауре.
Собеседник
перечислял
заслуги покойного
и вдруг
спросил:
– А
эти
неприятности
его сильно
расстроили?
Вот
оно!
– Простите,
я не совсем
поняла… – она
чувствовала,
с какой
хищной
зоркостью он
следит за её
лицом.
– Ваша
сдержанность
понятна, – снисходительно
заметил
обкомовский
начальник, –
мы разделяем
её. Но перед
нами не стоит
таиться.
Проблема нам
известна.
– Какая
проблема? –
вскинулась
Алик, весь её
облик
выражал
насторожённый
вопрос, хотя
в душе его не
было: она
считала, что
речь о доносе
Можова.
Собеседник
молча изучал
её. Она
повысила голос,
разыгрывая
состояние
перед
истерикой:
– Я
не знаю,
почему он
написал мне
письмо, о котором
вы знаете,
только не
надо мне
врать! я не
знаю, почему
он умер! А
теперь ещё
какая-то
проблема! Я
хочу знать –
какая?
– Мы
были уверены,
он с вами
делился. Как
же он так...
– Ничем
он со мной не
делился!
Человек
поспешно
налил вдове
стакан воды из
графина и
почти
взмолился: не
надо волноваться!..
проблема – не
то слово.
Профессору, как
всякому
новатору,
встречались
трудности,
вот что
имелось в
виду.
Начальник
сделал
главный для
себя вывод, что
молоденькой
вдове
неведома
суть работы
мужа, и
продолжил:
– Квартира
остаётся вам.
Мы окружим
вас постоянной
заботой. Не
стесняйтесь
обращаться к
нам по
любому, в том
числе, и
бытовому
поводу. А
станете
стесняться, я
всё равно
буду
интересоваться
регулярно.
Она
возражала –
ничего этого
не надо, на
что обкомовский
руководитель
улыбнулся с
видом: он
одобряет её
скромность!
вместе с тем,
всё пойдёт,
как он
сказал. Он
проводил её
до порога
кабинета и
тепло пожал
ей руку.
121
Алик
вспоминала
рассказы
Лонгина
Антоновича о
советском
руководстве –
закоренелом
ворье. Это
ворьё
говорит о
покойном
чуть ли не с
трепетом. А
какая жаркая
заботливость
уделяется ей,
вдове. Так,
может, донос
был оставлен
без внимания,
а Лонгин ушёл
из жизни
действительно
из-за
болезни?
Она
обливала
себя душем,
когда
зазвонил телефон.
Наскоро
обернувшись
полотенцем,
подошла к
аппарату. В
трубке
раздалось:
– Приговорили
к
расстре-е-лу...
– Что
такое?! Кто
это?! –
вскричала
Алик, не
слыша, как
громко, как
страшно она
кричит. Она
сразу всё
поняла, но перебивала
Людмилу
криком: – Кто
звонит?
И
тогда трубка
тоже
закричала –
так, что Алик
отдёрнула её
от уха:
– Письмо
пришло-оо!!!
Раздалось
что-то
нечленораздельное,
перешедшее в
протяжный
кошмарный
стон.
После
того как
Людмиле
сказали в
прокуратуре,
что её муж
обвиняется в
убийстве
двоих сотрудников
милиции, она,
не поверив в
это, искала
помощи. Она
переполошила
родню, родня
посоветовала
нанять
адвоката, что
Людмила и
сделала, и от
адвоката, ею
была женщина,
теперь
пришло
письмо: Можов
приговорён к
исключительной
мере
наказания.
– Он
невиновен! он
никого не мог
убить! – кричала
Людмила в
телефонную
трубку, и
Алик услышала,
что как-то
раз соседи
позвали
Виктора помочь
зарезать
свинью, а он
отказался –
сказал, не может
себя
заставить.
И
если Людмила
приносила с
базара живую
курицу, то
сама и
перерезала
ей горло – муж
не мог взять
топор и
оттяпать ей
голову. Алик
на это
мысленно
сказала: «И
однако же…»
Если
бы не
требующий
заботы
ребёнок,
Людмила
сошла бы с
ума. Но надо
было кормить
маленького
Виктора, стирать,
убираться,
ходить за
продуктами.
Она забывалась
в этих
хлопотах.
Борис
Чугунов,
Галя, Дэн
знали её
версию происшедшего,
в которую она
верила как в
доподлинную
правду. В
своё время
Виктор,
якобы,
оказался
свидетелем
какой-то
схватки,
какой-то
перестрелки,
в которой
были убиты
два
милиционера,
он не захотел
впутываться,
уехал. Но ему
стало
известно, что
вину
взвалили на
невиновного,
а у Виктора, в
отличие от
многих, есть
совесть, и он,
чтобы спасти
человека, описал
всё, что
видел своими
глазами. Он
понимал, что
правда может
кому-то не
понравиться, и,
отправив
заявление,
скрылся, но
его поймали.
И сделали его
самого
виновным.
Объяснению
Людмилы не
верили. Галя
представляла
Виктора
убивающим
противника и
чувствовала
его
способность
это
совершить. Её
самолюбие
изощрённо
щекотало, что
тот, кто убил
двоих
милиционеров,
был её
любовником, орально
ласкал её
гениталии, а
она познала вкус
его спермы,
его фаллос
растягивал
ей лоно и раз
за разом
одарял её
незабываемо
острым
оргазмом.
Она
торжествовала,
что Алику не
довелось испытать
с Виктором
желанную
радость. Впрочем,
тут
оставался
мучающий
вопрос. А
вдруг он,
встречаясь с
ней, с Галей,
встречался
где-то и с
Аликом и та
тешилась с
ним?
Неотвязно
хотелось
убедиться в
обратном, но
Галя
понимала, что
прямо
спросить подругу
ещё не время.
Алику
же виделся
Виктор в
узкой, как
пенал, камере
с голыми
цементными
стенами,
набитой
другими
приговорёнными
к расстрелу,
в такой,
какой её
описал Лонгин
Антонович. В
мыслях о нём
и о Викторе
Алик
упиралась в
нечто, что
ещё не
понято, и надо
было
добраться до
ответа – но
нагрянула
маменька. Она
убеждена –
профессорскую
квартиру
Алику не
оставят, так
пусть она не
вздумает
взять то, что
ей
постараются всучить
взамен, надо
требовать
лучшее, собирать
подписи
коллег
покойного.
Маменьку
потрясло:
оказалось,
обкомовское
руководство
вежливо
уведомило
дочь – квартира
за ней
сохраняется.
Так почему не
заметно
радости?..
Видимо, своей
хмуростью
дочка
напоминает,
что надо
вернуть
деньги,
которые
Лонгин Антонович,
опасаясь
какой-то
проверки,
положил на
сберкнижки
ей и мужу.
Большей
частью этих
денег уже
распорядились:
старый «москвич»
заменили
новыми
«жигулями»,
отремонтировали
и заново
обставили
квартиру.
Мама
горячо
заверила
дочь:
– Мы
с отцом живём
для тебя!
Ведь у нас
никого больше
нет. Всё
достанется
тебе!
Если
Алик хочет
куда-то
поехать или
купить ещё
один ковёр,
она сейчас же
снимет
деньги с
книжки...
Дочь
не выказала
интереса,
выражение
осталось
горьким и замкнутым.
Тогда
маменька
подумала: это
принято в
избранном
слое – столь
трагически
себя держать.
Быстро же
Алка
ухватила!
Родной матери
выставляется
безутешной
скорбящей
маркизой, а
на самом-то
деле,
конечно, наслаждается
благоволением
судьбы.
Освободилась
от больного
старика и в
свои
двадцать
четыре, при
красоте и
здоровье,
имеет
гораздо больше,
чем её
родители
наживали
четверть века!
С
искренностью
её горя
соглашался
Юрыч. Зайдя
после
похорон,
присел на
стул:
– Не
сберёгся
Антоныч!
Укатали
Сивку крутые горки,
никакая не
болезнь, а
работа съела
его. Уморили
его работой! –
подняв глаза
на Алика,
расстроенно
покивал: –
Знаю, знаю,
как вы были к
нему
привязаны...
Юрыч
хотел
приходить
готовить для
неё – она тепло
поблагодарила
и отказалась.
Чьё-либо
общество в доме
было
невыносимо.
122
Раз
вечером
позвонили в
дверь. Она
увидела в
глазок
актёра
Данкова –
ушла,
закрылась в спальне;
он звонил,
звонил – не
реагировала. Утром
увидела у
порога
букетик
незабудок.
Данков
подкараулил
её у дома,
когда она возвращалась
с работы,
пошёл рядом,
торопливо
говоря:
– Гони
меня! ругай,
проклинай!
Плюй в меня!
Но, заклинаю,
забирай то,
что будет у
твоего порога:
цветы,
записки,
стихи... Для
меня
достаточно,
что есть твой
порог.
Он
преградил ей
путь.
Посмотрела
раздражённо
и так пристально
– Данков
отступил:
– Ка-а-кая
злая! Все
силы ада не
злы так. Это
работа
старика –
распалял
даром твою
чувственность,
и в тебе всё
застыло...
Она
бегом
бросилась в
подъезд. Дома
выхватила
цветы из
мусорной
корзины и
вышвырнула в
фортку.
Напомнил
о себе и
Гаплов. Придя
в Дом моделей
на очередную
демонстрацию
новинок,
вертелся
среди
почитателей
Алика. Её
работами все
восхищались,
и
чувствовалось:
одобрение
идёт сверху.
Гаплов
терпеливо
выждал, когда
другие
выскажут
похвалы, и,
приготовившись
говорить сам,
нежно взял
женщину за
руку выше
запястья.
Алик
бесцеремонно
отбросила
его пятерню.
Позже он
подскочил в
вестибюле:
– Вы
изменились к
худшему. Я
наблюдаю: у
вас постоянно
–
неприязненное
выражение!
Покойный
заразил вас
болезненной
аурой озлобления.
Она
со злорадным
удовольствием
назвала его
идиотом.
Как
ни в чём не
бывало он
нанёс визит
её родителям.
Мама
сообщила:
«Напросился в
гости, принёс
торт, бутылку
коньяка.
Рассказывал, какой
он
интеллигентный,
и это всё к
тому, чтобы
мы его перед
тобой расхваливали».
Алик
отреагировала
на сообщение
брезгливо.
Маменька
этого и
ожидала.
«Осмелела не
на шутку. Ишь,
как высоко
себя ставит!
Я бы не решилась».
Завидовала
дочке всей
душой.
С
прежним
поклонением
к Алику
относился Дэн.
Он считал: её
муж был
развращённым
и в силу
этого
глубоко
несчастным
человеком,
сумасшедше
влюблённым в
неё. Она не могла
от этого
отмахнуться,
её жалость к
нему стала
такой, что у
девчонки
теперь
чувство
потери. В
садике у
кинотеатра,
где обычно встречались
Боб, Галя и
Дэн, он
преданно
защищал
Алика.
Боб
(в сборную
страны его
пока не
взяли, но он
держал себя
так, будто
вот-вот
возьмут) опирался
на версию,
возникшую в
уме Людмилы.
Виктор
никого не
убивал! Но
так как Алик
говорила, её
идеал –
бесстрашный,
невероятно
дерзкий
парень, – он и
выдумал,
будто
застрелил
двоих
милиционеров.
Наслаждаясь
ролью
повелительницы,
Алик
настаивала,
чтобы он
повинился.
Обольстительница
довела его до
умопомрачения
(пытаясь
заглушить её
чары, он ещё и
порядочно
пил), словом,
фантастическое
«признание» оказалось
написанным. И
Виктору
навесили
чужие преступления.
Дэн
возразил: он
видит Алика
на работе,
знает о ней
больше
других. Её
занимали
проблемы мужа
– до чего
бережно она
разговаривала
с ним по
телефону! И
вообще она не
из таких, кто заставлял
бы покаяться
в убийстве
милиционеров,
это не в её
духе.
Галя
перебила:
– И
очень даже в
духе! Но
только он не
выдумал – он
написал о
том, что
сделал. Как
хотите, но он –
супермен! –
она,
побледнев,
отвернулась,
чтобы скрыть
слезу.
В
один из
вечеров Боб
представил
друзьям
недурненькую
учительницу
музыки Веронику,
которая,
послушав
споры, томно
произнесла:
– Человек
– вот уж
исчадие...
может
питаться растительным,
жить, не
убивая, а
почему-то не
хочет. – У неё
был вид,
словно она
страшно устала
от этого.
Вероника
увлекалась
йогой, не ела
мяса. О ней
Галя
рассказала
Алику в один
из визитов:
– Девочка
пока не
раскрылась,
но, я думаю,
она специалистка
по
индийскому
сексу. На
голове стоит
бесподобно –
это надо
видеть!
Алику
были
неприятны
приходы Гали,
но она не
решалась не впускать
подругу
детства, и та
приносила сорочьи
подарки. Боб
утверждает:
не будь профессор
неизлечимо
больным, он
не женился бы
на Алке. А она
запаривала
его до
обмороков –
«большими
затяжками
докурила его
жизнь».
«Терпеть
и это?»
– Топай-ка
отсюда!
– Ты послушай:
я ему такое
сказала! я
ему говорю – трепло...
– Пошла-а!!!
– Алик
вырвала у
подруги
сумочку и метнула
в прихожую.
Галя
подхватила
сумку на
бегу,
прыгнула через
порог,
оставив
дверь
распахнутой:
– Ты
не можешь
простить мне
его!
И с
лестницы
донёсся
стремительный
топот её
каблуков.
123
Алика
преследовало
где-то
когда-то
прочитанное:
«Её душа пила
тоску». Да,
пила тоску
день за днём,
ночь за
ночью, и в
этой
заливающей тоске
мелькнул ещё
один
телефонный
звонок
Людмилы:
«Расстреляли…»
Людмила
сказала – в
почтовом
ящике
оказался
служебный конверт,
а в нём – узкий
бланк. На нём
было напечатано
на машинке,
что приговор
приведён в исполнение.
Алик ждала –
из трубки
вырвутся проклятия,
но услышала:
– Помнишь
тот день? Мы с
тобой
встретили
наших мужей,
а теперь мы
обе их
потеряли.
Людмила
не добавила
то, что,
казалось бы,
должна была
добавить:
«Твой был
неизлечимо
больной, а
моему бы жить
и жить». Алика
изводили
слова о том,
что её муж
был
неизлечимо
больным. Её
как бы желали
этим утешить:
что же, мол,
такова
судьба. Алик,
наконец,
поняла: те,
кто говорит
это, не могут
согласиться,
что её ждали
годы счастья.
Их нутро
восстаёт. Им
хочется
утверждаться
в факте, как
она была
несчастна и
теперь
втайне
радуется
избавлению.
Её травят
словами о
болезни,
изливая в них
злорадство,
зависть.
«Он
ушёл, потому
что ему
ничего
другого не оставалось»,
– внушали ей
правящие
люди, что сочеталось
с восторгом
быдла, и от
этого её лихорадило...
И,
наконец,
сейчас, после
разрыва с
Галей, после
встряски,
открылась
истина: годы
счастья
ждали её!
Радость
быдла
чересчур
эмоциональна,
чтобы
покоиться на
правде.
Лонгин был
здоров! Уж
больно алчно
ухватились
за его
болезнь.
Она
так и видит:
старик-учёный
по фамилии Филимон
протягивает
прощальное
письмо мужа.
Глаза
Филимона
цвета помоев –
хитрые,
жестокие. В
её уме
повторяются
слова
Лонгина о лживости,
развившейся
до Абсолюта,
она слово за
словом
перечитывает
письмо: «Больше
всего на
свете меня
страшит, что ты
можешь
увидеть меня
в состоянии
болезни…
Помимо неё,
не вини
абсолютно
никого в моём
конце…» Без
слова «абсолютно»
тут вполне
можно
обойтись, Ло
отнёс его не к
болезни, оно
о другом: о
том, что его убил
Абсолют, убили
сидящие на
самом верху
мерзавцы.
Она
увидела: он
замер над
листком
бумаги, ощущая
отсчёт своих
последних
минут. Сильнейшее
напряжение:
надо
передать ей
правду так,
чтобы не
распознали
другие и
чтобы она не
поняла её в
первый же миг
– иначе она
выдаст себя и
погубит. Он
строит и
отметает
фразы,
подбирает
слова,
заменяет... А
жизнь уносится.
Он нашёл
слово-ключ –
подбросил в одну
из последних
фраз, чтобы
оно ей открыло
понятное им
двоим...
«Ло-о,
я поняла
тебя, милый! –
она присела
за его письменный
стол,
стиснула
голову
ладонями. – Но – убить
тебя, столь
им нужного?..»
Она
видит себя и
Ло в момент,
когда тот
сказал о
послании
Виктора,
когда небо
показалось с
овчинку и ей
захотелось,
чтобы
доносчика
прикончили –
дело бы
заглохло. Но
Ло не пожелал
использовать
связи для
этого. Ну, конечно
же! По его
представлениям,
он уронил бы
себя. И к нему
пришло
решение
отдать за неё
жизнь, набрав
тот максимум
очков, о
котором он
говорил в
день их
встречи. Он
смотрел, как
огонь
разгорается.
Его вызвали в
Москву – он
наотрез
отказался
изворачиваться,
оправдываться,
дабы дело
замяли. Но за
свой тихий
уход он
выговорил
для любимой
всё, что только
мог. Её
прекратят
хаять за её
работы, а, напротив,
поддержат.
Сохранят за
ней квартиру,
не откажут в
помощи в
трудный
момент...
Видимо,
там, наверху,
была очень нужна
его «кончина
от недуга». Но
почему Ло не
подумал, что
отнимает у
неё годы
счастья? будь
он проще,
сделай так,
как сделал бы
другой… Мысль
о том, что она
желала
смерти
Виктору, мучительна.
Ещё не так
давно душа
взрывалась
яростью на
него, а
теперь она думает:
ведь его
раздирали не
только
зависть и
ревность.
Была же
любовь! Он не
запятнал имя
любимой, хотя
о ней его
наверняка
расспрашивали
с
пристрастием.
Их не могла
не интересовать
в этом деле
её роль –
молодой, эротичной,
талантливой.
Он мог
рассказать им
о её находках
в Пскове – с
тем, чтобы
вернее
утопить
Лонгина.
Но
нет – он не
коснулся её.
И тоже набрал
свои очки...
Её
жизнь
посетило
чудо. Два
человека
полюбили её
так, как,
наверное,
теперь
никого в мире
не любят.
Кончилось
тем, что их не
стало, а она в
своём горе
дичайше
одинока. Нет
ни единого
существа,
которое
поверило бы
ей, поняло её,
пожалело.
Однако она
существует –
уйдя в свой
дар, в свой
талант
создавать
модели одежды,
которые
будят
восхищение и
зависть. Зависть
– ибо к лицу
они отнюдь не
всем. Те же,
кого они
украсят,
вызовут
любовь к себе.
То будет и
любовь к
Алику.
Она
пашет и
засевает
поле для
урожая любви,
трудясь и
дома в
выходные, а
за
распахнутыми
окнами стоит
вязко-надсадный
зной: может быть,
последний
жаркий день
лета. Как
обычно, звонит
Дэн и,
заранее зная
её ответ,
приглашает
на пикник.
– Хочешь,
я Боба не
позову? И без
Гали можем,
только ты и я.
У неё крах
отношений с
этим... э-э... выпускником
строительного,
прорабом... ты
не слышала?
Не
слышала. И
пусть будут и
Боб, и Галя.
Лес, полянка,
компания у
костра, его
пламя почти
невидимо на
солнце,
шашлык
румянится
над угольями
недавнего.
Галя окунает
в уксус шпильки,
предназначенные
Веронике.
Теперь та – играющая
девочка.
Танцует?
стоит на
голове? Боб,
Дэн зыркают на
неё...
Голос
Дэна нудит в
трубке:
– Я
тебя умоляю –
поедем! Тебе
надо
перенестись
в другую
обстановку,
вспомнить...
Она
поблагодарила,
попрощалась.
«Я уже вспомнила...»
Про то, что
когда-то в
этот день
пекли пироги
с гречневой
кашей и
ходили
смотреть,
какая
уродилась
малина.
Приложение
(1) «26
июня утром 8
тд (танковая
дивизия –
прим. моё: И.Г.)
подошла к
Двинску
(Даугавпилс).
В 8 часов утра,
будучи в ее
штабе, я
получил
донесение о
том, что оба
больших
моста через
Двину в наших
руках. Бой
шел за город,
расположенный
на том
берегу.
Большой мост,
абсолютно не
поврежденный,
попал в наши
руки. Посты,
которые должны
были поджечь
огнепроводный
шнур, были
схвачены у
подходов к
мосту.
Железнодорожный
мост был
только легко
поврежден
небольшим
взрывом, но
остался
пригоден для
движения. На
следующий
день 3
мотопехотной
дивизии
удалось
неожиданно
форсировать
реку выше
города. Наша
цель была
достигнута!
Перед
началом
наступления
мне задавали
вопрос,
думаем ли мы
и за сколько
времени достичь
Двинска
(Даугавпилс).
Я отвечал,
что если не удастся
это сделать
за 4 дня, то
вряд ли нам
удастся
захватить
мосты в
неповрежденном
состоянии.
Теперь мы это
сделали за 4
дня и 5 часов,
считая с
момента
начала
наступления;
мы
преодолели
сопротивление
противника, проделав
300 км (по прямой)
в
непрерывном
рейде».
(Генерал-фельдмаршал
Эрих фон
Манштейн. Утерянные
победы.
Ростов-на-Дону,
«Феникс», 1999, ISBN 5-222-00609-3, с.
189-190).
(2) «4 июля
части 1-й
танковой
дивизии /.../
противника
подошли к
реке Великой.
К
этому
времени 41-й
стрелковый
корпус (111-я, 118-я и
235-я
стрелковые
дивизии)
спешно
выдвигался в
укрепленные
районы. Там
же сосредотачивались
соединения
1-го
механизированного
корпуса. 111-я
стрелковая
дивизия под
командованием
полковника
И.М.Иванова
занимала
оборону в
Островском
укрепрайоне
и в городе.
Утром
4 июля
противник
беспрепятственно
преодолел
реку Великую
и вышел на
южную окраину
Острова. Наши
войска,
вступавшие в
бой с ходу,
противостоять
врагу не
смогли. Проявив
растерянность,
они поспешно
оставили оборонительные
позиции.
Однако
командующий
фронтом, уже
генерал-майор
Собенников,
вновь
приказал
силами 111-й
стрелковой
дивизии и 3-й
танковой
дивизии (из
состава 1-го
мехкорпуса) с
рассветом 5
июля
уничтожить
гитлеровские
части в
районе
Острова.
В
спешке не
было
организовано
взаимодействие
между нашими
соединениями
/.../ Сразу же под
угрозой
сдачи
противнику оказался
и Псков.
Части 118-й
стрелковой
дивизии, не
имея
поддержки с
левого
фланга, вынужденно
покинули
оборонительные
рубежи, прикрывавшие
город. Взятие
Пскова
немецкими
войсками на
одни сутки
задержал
лишь подрыв
мостов на
реке Великой.
Сумятица
в действиях
войск
повлияла на
их дальнейшее
беспорядочное
отступление.
Потерявшие
управление и
связь с
вышестоящими
штабами,
разрозненные
части 41-го
стрелкового
корпуса были
обнаружены
только 13 июля
под Стругами
Красными,
Щирском и
Лугой.
/.../
Под Островом
командир 5
т/анкового/
п/олка/ Посенчук
рассказывал
о бое за
Остров. Из его
рассказа
следует, что
сил у немцев
на Островском
направлении
очень мало и
что захват
города
нашими
частями
сорвался
только лишь
потому, что с поля
боя постыдно
дезертировала
111-я с/трелковая/
д/ивизия/, ее
командиры
бежали
первыми,
споров
петлицы и
сняв знаки
различия».
(Скрытая
правда войны:
1941 год.
Неизвестные
документы.
Москва,
«Русская
книга», 1992, ISBN 5-268-01422-9, с. 125, 128).
(3) «Первым
русским
пленным,
доставленным
в штаб группы
армий «Центр»,
был командир
батальона, то
есть, по
нашим
понятиям,
офицер. До вступления
в
командование
он был
комиссаром.
Об этом он и
заявил
откровенно,
не подозревая,
что по
вермахту был
отдан приказ о
расстреле
всех
комиссаров.
Война началась
менее двух
суток назад,
и он никак
еще не мог об
этом знать.
Пленный
с удивлением
рассматривал
германских
штабных
офицеров,
одетых в
белоснежную
летнюю форму.
Он тихо спросил
меня:
– Видно,
всё это графы
и князья?
Непроходимая
пропасть
лежала между
привычной
ему
бедностью и
миром этих
«блистательных
существ».
(В.
Штрик-Штрикфельдт.
Против
Сталина и
Гитлера. «Посев», Frankfurt/Main, 2-е
изд., 1981, с.
14-15).
(4) «К 1933 году,
когда к
власти
пришли
нацисты, Лееб
был уже
известен как
аскетичный,
неприступный
и не лишенный
здравого
смысла
офицер-христианин
с высокими
моральными
принципами.
Он открыто
выражал
неприязнь к
нацистской
партии и ее
лидеру, в то
время как
остальные
генералы с
энтузиазмом
поддержали
программу
Гитлера,
направленную
на милитаризацию
Германии.
Добрый
католик Лееб
специально
ходил на
мессу в форме
офицера
(вместе с
семьей), а это
не очень
одобрялось
нацистами.
Бескомпромиссный
в
принципиальных
вопросах Риттер
фон Лееб
отказался
посещать
обеды, устраиваемые
Альфредом
Розенбергом,
одним из
главных
нацистов,
только
потому, что тот
был атеистом.
/.../
В
задачу Лееба
входило
быстрое
продвижение
внутрь
страны,
отсечение и
уничтожение основных
сил
противника в Прибалтике
и захват
Ленинграда.
Лееб
столкнулся с
гигантскими
трудностями:
болотистая
местность,
отвратительные
дороги,
недостаточные
для
выполнения
операции
силы. В его
распоряжении
имелось всего
16 дивизий, из
которых
только 3 были
танковыми и 3
моторизованными.
Им
противостояли
30 советских
дивизий,
включая 4
бронетанковые
и 2
моторизованные.
Кроме того, у
противника 20
дивизий имелось
в резерве. /.../
Тем не менее
полки Лееба
продвигались
вперед по
размытым
дорогам, продирались
сквозь
густые леса,
преодолевая
пересеченную
местность с
множеством
оврагов,
озер, болот и
рек.
Форсировав Двину,
они взяли
Остров.
Отражая
бесконечные
контратаки
русских,
войска Лееба
почти целиком
уничтожили
противостоящие
им армии и
вышли к
Старой Руссе,
которая была
захвачена после
тяжелого
сражения,
когда бой
велся практически
за каждый
дом. /.../ 8
сентября 1941
года Лееб,
окружив
Ленинград,
начал
решающий бросок
на «колыбель
российских
революций»,
которая уже
находилась в
пределах
досягаемости
выстрелов
240-миллиметровых
орудий.
Сталин
бросил в бой
три свежие
армии, направив
еще три на
правый фланг
Лееба к Старой
Руссе и
Холму.
Солдаты
Лееба
отразили все
атаки, и 11
сентября 6-я
танковая
дивизия, прорвавшись
через
Пулковские
высоты и фортификационные
укрепления
Ленинграда,
заняла
позиции, с
которых
хорошо
просматривался
весь город.
Тем временем
58-я пехотная дивизия
ворвалась в
окрестности
Ленинграда и
всего в 6
милях от его
центра
захватила городской
трамвай. В
это же время
126-я пехотная
дивизия
взяла
Шлиссельбург
на восточном
берегу
Ладожского
озера и
перекрыла все
доступы к
Ленинграду с
суши. Лееб
готовился к
последнему
штурму.
Казалось, что
второй по
величине
город
Советского
Союза обречен,
как вдруг, 12
сентября 1941
года, прибыл
приказ
Адольфа
Гитлера
Ленинград не
брать. Вместо
этого
предполагалось
заморить горожан
голодом, а
Леебу
предписывалось
немедленно
перебросить
4-ю танковую
группу (вместе
с 5 танковыми
и двумя
моторизованными
дивизиями), а
также весь VIII корпус
Люфтваффе в
группу армий
«Центр».
Лееб
тотчас
заявил о
своем
несогласии с
таким
нелепым
приказом, но
это никакого
действия не
возымело: Гитлер
стоял на
своем.
Принятое им
решение оказалось
одним из
самых грубых
просчетов в войне.
Две
гитлеровские
армии
оказались накрепко
привязанными
к городу в
совершенно бесполезной
осаде /.../
В
середине
декабря
советское
зимнее контрнаступление
развернулось
во всю мощь.
Риттер фон
Лееб стал
вслух
высказывать
предположение
о том, не
является ли
Гитлер тайным
союзником
Сталина в его
борьбе
против германской
армии. Лееб
продолжал
раздражать
нацистов
своими
протестами
против
расправ,
чинимых СС и
СД над советскими
евреями».
(Сэмюел
В. Митчем,
Джин Мюллер.
Командиры
«Третьего
Рейха».
Смоленск:
Русич, 1997, ISBN 5-88590-778-1, с. 78, 79, 82, 83, 84, 85).
«Попробуй
фон Лееб хоть
раз
улыбнуться, у
него
наверняка
треснуло бы
лицо», –
заметил о нем
как-то раз
фельдмаршал
Зигмунд
Вильгельм
Лист.
Вильгельм
Йозеф Франц
фон Лееб. Этот
суровый,
замкнутый
человек,
известный
своими
моральными
принципами,
родился 5 сентября
1876 года в городе
Ландсберг-ам-Лех
в Баварии. Он
был потомственным
военным. /.../ В 1916
году его
дивизия была
переброшена
на Восточный
фронт, и во время
операции в
Галиции и
Сербии фон
Лееб за
выдающуюся
доблесть
удостоился
баварского
военного
ордена Макса
Иосифа. К
этой боевой
награде
также
полагалось
рыцарское
звание,
правда, не
передаваемое
по наследству.
С тех пор фон
Лееб
именовался
«риттер». /.../
В
отличие от
большинства
своих
современников
риттер фон
Лееб ни на
минуту не
позволил
Гитлеру
одурачить
себя! 23 января
1933 года, то есть
через три дня
после вступления
на пост
канцлера,
Гитлер
обратился к
генералитету
(во время
обеда,
данного в апартаментах
генерала фон
Хаммерштейна).
Фюрер заявил,
что армия
является
единственной
носительницей
духа
германской
нации, и
призвал к
искоренению
пацифизма,
марксизма и
демократии.
Германия
обязана
перевооружиться,
вопил Гитлер,
чтобы затем
завоевывать
«восточные
земли», под
которыми
генералы,
несомненно, в
первую
очередь
понимали
Польшу,
своего
исконного и
ненавистного
врага. На
большинство
армейских
офицеров
речи и
политика
нацистского
вождя
произвели огромное
впечатление,
но только не
на Лееба. «Торговец,
чей товар
хорош,
никогда не
станет
расхваливать
его во всю
глотку, как
рыночный
зазывала», –
отозвался
Лееб,
добавив, что,
по его
мнению,
Гитлер
откровенно
пытался их
подкупить.
Со
своей
стороны
Гитлер счел
риттера фон Лееба
закоренелым
антинацистом.
Лееб удостоился
сомнительной
чести стать
одним из первых
генералов, за
которыми
гестапо установило
слежку. /.../ Лееб
настроил
против себя
нацистов,
протестуя
против истребления
частями СС
советских
евреев».
(Сэмюел Митчем /Samuel W. Mitcham/. Фельдмаршалы
Гитлера и их
битвы.
Смоленск, «Русич»,
1998, ISBN 5-88590-866-4ISBN 0-8129-8542-2,
с. 171, 172, 175-176, 196).
(5) «Среди встретивших
нас была моя
бывшая
секретарша
из
городского
управления.
Она сказала,
что меня
разыскивает
немецкий
генерал, с которым
я
познакомился
еще в Пскове,
начальник
седьмого
(гражданского)
отдела
группы армий
«Север».
Мы
зарегистрировались,
получили карточки
и помещение.
На следующий
день я отправился
к генералу.
Он принял
меня как старого
знакомого и
сообщил, что
открывает в Риге
учреждение
для помощи
русским
беженцам из
северных
областей.
Беженцев,
ушедших с
немецкой
армией,
много, и они
очень бедствуют.
Между тем в
рижском
Государственном
банке
находятся
деньги,
поступавшие
из всех
комендатур
северных
областей.
Деньги эти
принадлежат
русским и
должны быть
использованы
для помощи
им. Русские
смогут лучше
всего
наладить
помощь
русским,
поэтому генерал
поручает
руководство
делами
помощи мне и Владимиру
Петровичу
Аксенову,
бывшему районному
начальнику
из Острова.
Для создаваемого
учреждения
уже есть
помещение и
назначен
немец
зондерфюрер
для связи с
седьмым
отделом
группы армий
«Север».
Ответственность
за
правильное
использование
средств из
банка
возлагается
на меня и
Аксенова».
(П.В.
Жадан.
Русская
судьба.
Записки
члена НТС о
Гражданской
и Второй
мировой
войне. Посев-США.
Нью-Йорк, 1989, ISBN 0-911-97138-6, с. 177-178).
(6) «В первые
несколько
месяцев войны
офицеры и
солдаты
Красной
армии, а также
горожане и
крестьяне, в
большом
количестве
присоединялись
к германским
воинским частям.
Они были им
полезны во
многих отношениях:
как знающие
местность –
при разведывательных
операциях;
при
постройке
мостов, дорог
и т.д. Они были
незаменимы
при
перевозках
военных и
иных грузов.
/.../
Если
приходилось
встретить на
дороге военную
повозку, то
на вопрос,
обращенный к
вознице,
можно было
получить
ответ: «никс
понимай…»
Русские
надежно
доставляли к
месту назначения
германские
военные
грузы за
сотни километров.
Сперва
в частях
добровольцев
называли «наши
Иваны», а
затем за ними
закрепилось
обозначение
«хиви» (Hilfswillige /Hiwis/ – буквально:
«желающие
помогать» или
добровольные
помощники).
(В.
Штрик-Штрикфельдт.
Против
Сталина и
Гитлера. Там
же, с. 57-58).
«Помимо
национальных
легионов,
казачьих частей
и
антипартизанских
отрядов,
большое
количество
военнопленных
и жителей оккупированных
областей
использовалось
в качестве
вспомогательного
персонала в
германских
войсках,
составляя
при этом
наиболее
многочисленную
категорию
советских
граждан в рядах
вермахта. /.../
рассказывает
бывший командир
батальона 76-й
пехотной
дивизии Й.
Лезер,
принимавший
участие в
битве за
Сталинград:
«Я
был
очевидцем
того, как мы
старались захватить
один
противотанковый
опорный пункт…
в 4
километрах
восточнее
Вертячего… Этот
опорный
пункт
доставлял
нам немало хлопот
и потерь,
пока мы,
наконец, не
подавили его.
Двое из его
противотанкового
расчета были
взяты в плен,
остальные
погибли в
бою… У нас
тогда было
уже совсем
мало солдат –
не больше 4–5
человек в
отделении.
Особенно
большая
нужда была в
подносчиках
боеприпасов и
вторых
номерах при
пулеметах. Мы
изолировали
этих двух
храбрых
пленных из
противотанкового
расчета друг
от друга, и
уже через
полчаса они
были
включены в
состав роты первого
эшелона и
продолжали
вместе с ней
атаковать
высоту. И
когда был
убит второй
номер у
одного из
немецких
пулеметов,
его место
занял
русский
солдат и стал
вести огонь по
своим
прежним
боевым
товарищам».
К
концу 1942 г.
«хиви» стали
важным
компонентом
действовавших
на Восточном
фронте
немецких дивизий.
Только в
службе
снабжения
пехотной дивизии
штатами было
предусмотрено
700 должностей
для
«добровольных
помощников».
На практике
же дело
доходило
иногда до
того, что
общая
численность
русских
добровольцев
вспомогательной
службы в
некоторых дивизиях
немногим
уступала
количеству
немецких
солдат. Так,
например, 134-я
пехотная дивизия
группы армий
«Центр»,
начавшая уже
в июне 1941 г.
принимать в
свои ряды
пленных
красноармейцев,
к весне 1943 г.
почти
наполовину
состояла из
бывших
советских
солдат, 2300 из
которых
находились
на штатных
должностях в
различных
тыловых
подразделениях,
а еще 5000 военнопленных
были
постоянно
задействованы
на подсобных
работах. /.../
Зачисленные
в состав
частей
военнопленные
заносились в
списки,
содержавшие
следующие
данные: имя и
фамилию, дату
рождения,
последнее место
жительства и
личные
приметы.
Каждый из них
получал
полный паек
немецкого
солдата, а
после
двухмесячного
испытания и
официального
зачисления в
качестве
добровольцев
вспомогательной
службы –
денежное
содержание и
дополнительное
довольствие».
(С.И.
Дробязко. Под
знамёнами
врага.
Антисоветские
формирования
в составе
германских
вооруженных
сил 1941–1945. Москва,
«ЭКСМО», 2004, ISBN 5-699-07992-0, с. 171, 172, 173).
Примечательна
листовка,
которую
выпустило
Главное
управление
Красной
армии в количестве
300 тыс.
экземпляров,
пытаясь
повлиять на
воюющих на
стороне
немцев: «Вы
стараетесь
прикрыть
свою измену, –
говорилось в
листовке, – громкими
фразами о
«борьбе с
большевизмом»
«за счастье
народа», за
«Новую
Россию». Все
это ложь – вы
изменники. Вы
просто
служите
немцам, потому
что вам там
хорошо
живется. Вы
продались за
сытную еду,
за красивую
форму, за легкую
жизнь. Немцы
перед вами
всячески
заискивают,
стараются
вам угодить,
лишь бы вы
дрались
вместе с
ними».
(см.
Олег
Романько.
Советский
легион
Гитлера.
Граждане
СССР в рядах
вермахта и
СС. Москва,
«Издатель
Быстров», 2006, ISBN 5-9764-0013-2, с. 35-36).
(7) «Ранним
утром 25 июня 1941
года боевые
самолеты ВВС
Северного
фронта и
Краснознаменного
Балтфлота
пересекли границу
Финляндии. /.../ 25
июня без
объявления войны,
без отзыва
посла из
Хельсинки,
без официального
уведомления
о
расторжении
Московского
мирного
договора 1940
года по территории
Финляндии
наносится
массированный
бомбовый
удар.
Объектами
нападения
становятся
даже города
(Миккели и
Рованиеми),
расположенные
на
расстоянии 100–150
км от
границы. /.../
В
«Журнале
боевых
действий» 21-й
танковой дивизии
читаем: «…в
24.00 1.07.41 на КП
штадива
(командный
пункт штаба
дивизии)
прибыл
командир 10-го
МК
генерал-майор
тов. Лазарев
и поставил
задачу:
выделить из
состава
дивизии РО
(разведывательный
отряд) в составе
танковой
роты,
мотострелковой
роты, взвода
огнеметных
танков.
Задача РО – перейти
границу в
районе ЭНСО –
ИМАТРА провести
боевую
разведку в
районе ЯКОЛА
(поселок на
дороге между
Энсо и
Иматра. – М.С.).
ИМАТРА, ст.
ТАИНИОКОСКИ
и установить
силы, состав
и
группировку
противника.
В 1.40 2.7.
поставлена
задача и
получен
боевой приказ
начальнику
РО, командиру
21-го РБ
(разведбат 21-й
танковой
дивизии)
капитану т.
Жидкову… Задача
по приказу
дивизии: в 6.00 2.7.
перейти границу
в районе ЭНСО
и провести
боевую
разведку в
районе ЯКОЛА,
ИМАТРА, ст.
ТАИНИОКОСКИ
и установить
силы, состав
и группировку
противника.
Путем
захвата контрольных
пленных
установить
нумерацию частей
противника,
по овладении
ст. ИМАТРА – станцию
взорвать и
огнеметными
танками зажечь
лес. В случае
успешного
действия и захвата
рубежей:
ЯКОЛА,
ИМАТРА, ст.
ТАИНИОКОСКИ –
удерживать
их до подхода
нашей пехоты
(подчеркнуто
мной. – М.С.)». /.../
Боевые
действия 2-й
советско-финской
войны отчетливо
распадаются
на три этапа:
– наступление
в
Приладожской
Карелии (июль
1941 г.);
– наступление
финской
армии на
Карельском перешейке
(август 1941 г.);
– наступление
финской
армии к реке
Свирь и Онежскому
озеру
(сентябрь –
октябрь 1941 г.). /.../
29
августа
финны вошли в
Выборг,
варварски разрушенный
отступающими
советскими
частями. 31
августа 12-я
пехотная
дивизия
заняла Терийоки
– приграничный
курортный
поселок, в
котором 1
декабря 1939 г.
якобы
учредилось
«народное правительство»
господина
Куусинена. В
тот же день 18-я
пехотная
дивизия
вышла к
ставшей 26 ноября
1939 г. всемирно
знаменитой
деревне Майнила.
Бойцы
дивизии
Паяри не отказали
себе в
удовольствии
произвести
пять
ритуальных
выстрелов из
орудия в
сторону
бывшей
пограничной
реки Сестра. /.../
В
результате
боевых
действий в
Карелии, продолжавшихся
в общей
сложности
почти пять
месяцев,
финская
армия
перенесла
линию фронта
на рубеж
естественных
водных
преград
Сегозеро –
западный
берег
Онежского
озера – река
Свирь – южный
берег
Ладожского
озера. В
восточной
части реки
Свирь был
создан
плацдарм вдоль
южного
берега реки,
примерно до 15
км в глубину
и до 100 км в
ширину,
который мог быть
использован
в качестве
«предполья»
основной
оборонительной
линии. С
военной точки
зрения был
достигнут
огромный
успех, так
как вместо
прежней
извилистой
линии границы,
не имеющей ни
одного
серьезного
естественного
рубежа,
теперь
предстояло
оборонять фактически
лишь
относительно
короткую линию
фронта по
реке Свирь».
(Марк
Солонин.
Глупость или
агрессия? – М.:
Яуза: Эксмо, 2011, ISBN 978-5-699-46172-1, с. 418, 474, 511, 541, 555, 560-561).
(8) «По
железной
дороге
тянутся
длинные
составы в том
же направлении.
Мы видим, как
на
платформах,
груженных
орудиями и
боеприпасами,
группами
стоят солдаты.
Крепкие,
молодые,
загорелые.
Все, как один,
в темносиних
купальных
трусиках. По углам
платформы –
часовые. На
этих, кроме
трусиков,
стальные
шлемы да
автоматы в руках.
Я не
знаю, что
будут писать
военные
историки и
исследователи,
но армия,
созданная
Гитлером, нам
кажется
совершенной.
Мы вспоминаем
сербских
«войников» в
толстенных
суконных
штанах и
мундирах, в
обмотках и
пудовых ботинках,
обливающихся
потом, с
тяжеленными
ранцами на
спине, Гитлер
в этом отношении
сказал,
конечно,
новое слово.
День
и ночь
транспорты
идут на
восток. Гигантская
военная
машина,
только что с
легкостью
раздробившая
все
враждебные
ей вооруженные
силы
континента,
поворачивается
к границам нашей
родины. Мы
подолгу
смотрим
вслед проходящим
мимо
колоннам…»
(А.С.
Казанцев.
Третья сила:
Россия между
нацизмом и
коммунизмом.
3-е издание.
Издательство
«Посев»,
Российский
филиал,
Москва. ISBN 5-85824-006-2, с. 35).
(9) «16, среда
/.../ В
обществе настроение
двойственное:
все крайнее
левое не ждет
от нашей
армии ничего
доброго и поэтому
склонно
приготовляться
к приему войск
Вильгельма в
столицу не
позже 1
сентября –
это не
преувеличено;
все
остальные
преисполнены
надежд на
быстрый и
решительный успех,
особенно,
если
оправдаются
надежды на активное
союзничество
Франции и
Англии. Я полагаю,
что тогда в
полгода
война будет
кончена на
погибель
Германии.
Народ
настроен еще
более
оптимистически
и рад свести
счеты с
немцем,
которого
давно
ненавидит;
именно народ
знал его
всегда с
самой
неприглядной
стороны как
управляющих
имениями или
помещичьих
приказчиков,
мастеров и
администраторов
на фабриках и
т.п. Еще со
времен крепостного
права, когда
немцы-управляющие
угнетали
крестьян,
ненависть
эта таится, а временами
и
обстоятельствами
то росла, то
проявлялась.
/.../
20,
воскресенье
/…/
Сегодня
подписан
манифест об
объявлении военных
действий
между
Россией и
Германией. В 4
часа в
Николаевском
зале Зимнего
дворца
состоялось
торжественное
молебствие о
ниспослании
победы
русскому
оружию. Царь
с членами
своей фамилии
прибыл из
Нового
Петергофа на
яхте к
Николаевскому
мосту,
пересел там
на катер и
подъехал к
дворцу. Толпа
забывшего
все его зло
народа
кричала «ура».
При
прохождении
царя к
Иорданскому
подъезду
густые толпы
стали на
колени,
кричали «ура»
и пели «Боже,
царя храни». В
это время
стоявшим в
Николаевском
зале был
слышен
громкий
голос
великого князя
Николая
Николаевича:
«…А
главнокомандующим
VI армией
назначен Фан
дер Флит
(Константин Петрович,
генерал от
артиллерии,
помощник
главнокомандующего
войсками
гвардии и
Петербургского
военного
округа).
/…/
Старики
плакали,
молодые едва
сдерживали
рыдания… Царь
с семьей
удалился и
затем вместе
с
Александрой
Федоровной
вышел на балкон…
Толпа ревела
всей грудью,
опустилась на
колени,
склонила
национальные
флаги и запела
гимн. Царь и
царица
кланялись на
все стороны,
а затем с
семьей
вернулись
тем же порядком
в Петергоф.
/…/
Кто был на
Дворцовой
площади 9
января 1905 года,
тот поймет
глубокое
значение
этой манифестации.
Тогда простодушные
люди шли
молить царя
об обуздании
произвола
возглавляемого
им правительства;
сегодня они
все еще
верили в своего
так долго
обманывавшего
всех царя.
Тогда думали,
что, нарушая
полицейское
запрещение о
сборищах и
став рядом с
царем,
услышат от него
слово
освобождения;
сегодня,
забыв тогдашний
гром пушек и
свист
картечи,
преисполненный
веры в лучшее
близкое
будущее, надеявшийся
на
немедленные
реформы,
которым не
помешала бы
свора
придворных
немцев, гордый
сознанием
своего
единения,
народ опять
шел туда же…
Салюты с
верков
Петропавловской
крепости
если и
напоминали
гром орудий 1905
года, то
радостное и
светлое
настроение
сияющих лиц
говорило о
другом.
Как
легко
править
таким
народом!
Каким надо
быть тупым и
глупым, чтобы
не понять
народной
души, и каким
черствым,
чтобы
ограничиться
поклонами с
балкона… Да,
Романовы-Гольштейн-Готторпы
не одарены
умом и
сердцем».
(М.К.
Лемке. 250 дней в
царской
ставке 1914–1915/
М.К.Лемке. – Мн.:
Харвест, 2003, ISBN 985-13-0962-1, с. 9-10, 14, 15-16).
(10) «На основе
Манифестов
Екатерины II от 4 декабря 1762
и 22 июля 1763 гг. в
Россию стали
прибывать
колонисты.
Наиболее
интенсивный
поток
колонистов
приходился
на 1765–1766 гг. В эти
годы прибыло
более 85 проц.
от общей их
численности.
Всего за
период 1763–1772 г. в
Россию
приехало 30.623
человека. /…/ В
колониях
недалеко от
Санкт-Петербурга
было
поселено 416 человек.
/…/ В это же
время первые
колонисты
направлялись
на поселения
в Малороссию.
/…/ Самая
большая
группа
колонистов – 26.676
человек – была
отправлена
для поселения
в районе
Саратова.
/…/
Списки
колонистов
стали
составляться
по мере
формирования
групп, или
как тогда говорили
«транспортов»,
еще в местах
сбора в различных
германских
городах. Их
главное предназначение
– фиксация
размера
выданных «кормовых»
денег на
проезд и
питание до
порта
отправки в
Россию. В
Любеке,
откуда было
отправлено
абсолютное
большинство
колонистов,
эти списки сдавались
комиссару
Шмидту, а
после его смерти
в конце мая 1766
г., комиссару
Лемке.
Комиссары со
своей
стороны
составляли
новые списки
на выдачу
денег на
время
проживания в
Любеке и на
проезд до
Ораниенбаума.
/…/ Эти же
списки
свидетельствуют
о том, что при
приеме в
колонисты
русское
правительство
нередко
брало на себя
выплату
имевшихся за
ними долгов
на родине.
Так, русский
комиссар
Ребиндер
погасил
долги
Фридриха
Шварца, Франца
Губера,
Георга
Петерса,
Михаэля Цильке
и др.
/…/ В
различных
изданиях,
рассказывавших
о первых
годах
проживания
колонистов
на Волге,
нередко
рисуются
мрачные
картины быта,
когда
переселенцы
по несколько
лет якобы
жили в
землянках. В
действительности
ситуация
была
несколько
иной.
С
ранней весны
1764 г. в местах,
определенных
под первые
пять колоний,
работали
бригады плотников
из различных
близлежащих
русских сел.
Так, на
строительство
домов в
колонии
Шиллинг
(Сосновка)
было
задействовано
60 плотников из
государственных
крестьян
села Новые Бурасы.
Дома в
колонии
Антон
(Севастьяновка)
строили 27
человек из
Керенского
уезда, а в колонии
Нижняя
Добринка
строительством
занимались 72
плотника.
Всего за 1764–1766 гг.
были
заключены
договоры на
строительство
886 домов.
/…/
Первые
колонисты
стали
прибывать в
Саратов
сухопутным
путем зимой
1763–1764 гг. Все
заботы по
обеспечению
первых
колонистов
всем необходимым
для
обустройства
на новом месте
были
возложены на
представителя
Канцелярии в
Саратове
Ивана Райса.
В
начале марта
1764 г. Райс
отправил в
Москву на закупку
необходимых
для
колонистов
семян
сержанта
Минаева и
колониста
Будберга. Кроме
этого,
закупались
различные
сельскохозяйственные
орудия.
Поселенцам
колонии Антон,
где имелись
благоприятные
условия для
разведения
садов,
выдавались
саженцы садовых
деревьев.
Всего же Райс
закупал различный
сельхозинвентарь
и предметы
быта из
расчета 50–70 руб.
на семью. К
этому
следует добавить
стоимость
дома (в
пределах 200
руб.).
Размер
денежных
ссуд в первый
год приема колонистов
на Волге был
очень
большим и составлял
200 и более
рублей. Для
сравнения
лошадь
стоила 7–9
рублей,
корова – 5–7.
/…/
Для
прибывших на
Волгу в 1767 г.
колонистов
централизованно
закупали
предметы домашнего
обихода:
столы, лавки,
ложки.
Большинству
семей
выдавалось
по 2 лошади и
одной корове.
Одной
лошадью, по
мнению
специалистов,
поднять
целину было
невозможно.
/…/
Наибольший
интерес
представляют
данные по
колониям,
образованным
в 1764–1765 гг. К моменту
составления
списков
способные к
земледелию
колонисты
смогли за 1–2
года обзавестись
3–4 лошадьми и
несколькими
коровами, распахать
и засеять от 4
до 10 га
земельных
угодий».
(Einwanderung in das Wolgagebiet: 1764–1767
/ Hrsg.: Alfred Eisfeld. Bearb.: Igor Pleve. – Goettinger Arbeitskreis ISBN
3-9806003-3-5 /На немецком и
русском языках/, с.
32, 44, 46, 47).
(11) «Россия
спасла
Германию в
борьбе с
Наполеоном. В
1813 году Берлин
самым теплым
образом – как
освободителей
– встречал
российские
войска.
Прусский
король
Фридрих-Вильгельм
IV считал, что
«союз с
Россией –
наше
последнее убежище».
По поводу
смерти царя
Николая I берлинская
пресса
писала: «Умер
наш император».
(А.И.
Уткин. Первая
мировая
война. М.:
Алгоритм, 2001, ISBN 5-9265-0039-7, с. 14).
(12) «Во
Псковском
кремле с
августа 1941
года находилась
Псковская
православная
миссия, организованная
по
инициативе митрополита
Литовского и
Виленского и
патриаршего
экзарха
Латвии и
Эстонии
Сергия
(впоследствии
убитого, как
передавали,
людьми в
форме СС,
говорившими
между собой
по-русски).
Миссия
должна была в
условиях
оккупации
воссоздавать
разрушенную
советскими
гонениями
церковную
жизнь. В ней
было 15
молодых зарубежных
священников,
служивших по
всей
Псковской
области. Были
при ней и
гражданские
служащие. При
миссии
действовала
художественная
школа,
расположенная
там же, в кремле,
и свечной
завод,
помещавшийся
на первом
этаже
колокольни.
На втором
этаже молодежь
своими
силами
привела
помещение в
порядок для
сборов
младших и для
литературного
кружка
старших. Там
же с
молодежью, по
группам,
велись
беседы на
религиозные
темы.
Все
это
происходило
под надзором
немцев. Но, несмотря
на надзор,
работа с
младшими
была, фактически,
подпольной
скаутской
работой. В
ней
использовалась
программа
занятий «юных
разведчиков»
(скаутов) и
ребята
считали гимн
«Будь готов,
разведчик, к
делу честному…»
своим гимном.
Что же
касается
литературного
кружка
старших,
задачей
которого было
воспитание в
патриотическом,
национальном
и
православном
духе, то туда
негласно подбирали
кандидатов в
члены НТС.
Работу с молодежью
вели наши
члены Союза».
(П.В.
Жадан.
Русская
судьба. Там
же, с. 160-161).
(13) «В Пскове
в то время
было около 30 000
жителей. В городском
управлении
работало
около 1200 служащих.
Управление
имело свое
хозяйство,
пахотные
земли,
лошадей,
свиней,
коров,
грузовые
автомобили и
т.д. В его
ведении
находилось 5
школ, 2
детских сада,
детские ясли,
старческий
дом,
больница,
пожарная команда
с тремя
машинами. В
начале
октября был
открыт
питательный
пункт для
нуждающихся
беженцев и
местных
жителей. Той
же осенью
была
расширена
работа
молодежных
организаций.
При
городском
управлении
был суд, решения
которого
принимали
силу после
утверждения
их военным
комендантом».
(П.В.
Жадан.
Русская
судьба. Там
же, с. 154).
(14) «В
Борисове
германская
армия
восстановила
русскую
православную
церковь,
превращенную
большевиками
в склад.
Армия
передала храм
для использования
по
назначению, и
не в качестве
распространения
«опиума для
народа», а потому,
что
действовать
таким
образом,
слава Богу,
всегда
входило в
традиции
всех армий. Храм
украсили
свежей
зеленью и
цветами, дорожки
посыпали
песком, а
люди надели
свои лучшие
одежды.
Фельдмаршал
фон Бок и его
офицеры
присутствовали
на освящении
храма и на
молебне. Тысячи
людей
заполнили
площадь
перед церковью
и
прилегающие
улицы.
Население
видело, что и
победитель
склонился
перед
Господом,
повелителем
вселенной».
(В.
Штрик-Штрикфельдт.
Против
Сталина и
Гитлера. Там
же, с. 25).
(15) «12 января
Лееб просил
разрешения
отвести 2-й корпус
назад, а
также
выдвинул
идею общего отступления
за реку
Ловать с тем,
чтобы сохранить
непрерывную
линию фронта.
Гитлер отказался
отдать Демянск,
полагая, что
подобные
выступы в
большей
степени
связывают
советские
войска, нежели
немецкие. В
результате
вмешательства
Гитлера в
тактические
вопросы 2-й
корпус,
насчитывавший
100000 человек,
вскоре попал
в окружение.
К 16 января
терпение
Лееба иссякло,
и он попросил
отстранить
его от командования.
Буквально на
следующий
день его сменил
генерал-полковник
фон Кюхлер. /.../
Кюхлер
с его
неизменным
моноклем
имел репутацию
«типичного
пруссака»,
как по
рождению, так
и по складу
характера,
несмотря на
«забавную,
совершенно
не прусскую
неряшливость
во
внешности».
Во время
второй
мировой войны
Кюхлер
цивилизованно
обращался с
мирным
населением. В
Польше он
отказался
сотрудничать
с
карательными
отрядами СС и
не раз имел
ожесточенные
споры с
гауляйтером Эрихом
Кохом
относительно
того, как
вели себя нацисты
в этой
стране.
Осенью 1943 года
Кюхлер приказал
приостановить
эвакуацию
гражданского
населения из
Восточной
Эстонии, поскольку
это
причиняло
мирным
жителям
много страданий».
(Сэмюел Митчем /Samuel W. Mitcham/. Фельдмаршалы
Гитлера и их
битвы. Там же,
с. 198, 368).
«На
протяжении
всей второй
мировой
войны с врагом,
не носившим
военную
форму, Георг
фон Кюхлер
поступал
весьма
цивилизованно.
Он никогда не
сотрудничал
с отрядами
уничтожения
СС и СД и
несколько
раз жестоко
спорил с
Эрихом Кохом
по поводу бесчеловечной
политики
этого
гауляйтера. Осенью
1943 года Кюхлер
приостановил
принудительную
эвакуацию
граждан из
Восточной Эстонии,
поскольку
она вызывала
слишком большие
страдания
гражданского
населения противника».
(Сэмюел
В. Митчем,
Джин Мюллер.
Командиры
«Третьего
Рейха». Там же,
с. 97).
(16) «В
областях,
находящихся
в ведении
военных властей,
население не
голодало /.../ В
технике ограбления
села немцы,
по сравнению
с «рабоче-крестьянской
властью»,
были сущими
дилетантами.
Коровенка,
уведенная
хозяином из крестьянского
двора на
опушку
ближайшего
леса (дальше
нельзя,
потому что
заберут партизаны),
оставалась в
хозяйстве до
возвращения
большевиков.
Зерно,
ссыпанное в
сухом
колодце или
просто в яме,
вырытой во
дворе, не
могли
обнаружить
никакие
немецкие фуражисты
и
хозяйственники.
Поэтому в
годы оккупации
хлеб
перестал
быть в селе
редкой ценностью,
и в каждом
селе, если не
в каждом дворе,
все годы
оккупации
дымились
самогонные
аппараты».
(А.С.
Казанцев.
Третья сила:
Россия между
нацизмом и
коммунизмом.
Там же, с. 183).
«В 1971 году в
Советском
Союзе вышла
книга «Псков.
Очерки
истории»,
написанная
«авторским
коллективом
под руководством
С.И.Колотиловой»
(Лениздат, 368
стр.). В главе
«Во время
фашистской
оккупации»
говорится о
работе
Православной
миссии и в
связи с этим
упоминается,
что «среди
молодежи
Пскова
активизировала
свою
деятельность
белоэмигрантская
организация
НТС».
Небезынтересно
проследить
за тем, как
«авторский
коллектив»
преломляет
действительность
/.../
Карикатурно
представлена
в книге
работа школ в
Пскове, где
якобы
«обучение
детей проводилось
по немецкому
календарю
«Новая Европа»
и по
фашистским
газетам». На
самом деле в
Риге
издавались
доброкачественные
русские
учебники и в
нужном
количестве
доставлялись
в Псков.
Русские
школы в
Пскове были и
городские, и
церковные и
программы у
них, соответственно,
были
различные;
никто к преподаванию
Закона
Божьего не
принуждал.
Работа
Православной
миссии
действительно
обнаружила в
народе
большой
религиозный
подъем, но
никакого
восхваления
Гитлера в
ней,
естественно,
не было, и к СД
церковь имела
лишь то
отношение,
что была у
него под
наблюдением.
«Строевая
подготовка»
молодежи, о
которой
говорит
книга,
готовила
вовсе не
«полувоенизированные
кадры», а
представляла
собой
занятия с
детьми по
скаутской
программе, принятой
в России еще
в 1909 году и
развитой в
национальном
духе в 1930-е годы
в Югославии.
Книга
вскользь
упоминает о
«земельной
реформе». В
принципе,
немцы на
оккупированной
территории
не
торопились
распускать
колхозы.
Переименовав
их в
«общинные
хозяйства»,
они давали
крестьянам
лишь
ограниченные
льготы. Но
Псковская
область
отличалась
тем, что она,
как Operationsgebiet,
всю войну
оставалась в
ведении
военного, а
не
гражданского
управления.
Здесь немецкие
власти уже в 1942
году
упразднили
колхозы и передали
землю в
частное
владение
крестьян. Это
требовало
работы
агрономов и
землемеров,
среди
которых были
русские из
Прибалтики.
Одним из них
был член НТС
Петр
Петрович Маресев,
которого
коммунисты
из партизан убили
в декабре 1943
года именно
за его
участие в
роспуске
колхозов.
Наконец,
полная выдумка,
что
«оккупировав
город,
фашистские
войска
начали
методическое
его разрушение».
Множество
церквей было
осквернено
советской
властью;
часть из них
была восстановлена
верующими.
Немцы же не
трогали «древние
укрепления,
памятники
зодчества».
/..../ 18
февраля 1944
года был
первый налет
советской авиации
на Псков.
Потом налеты
продолжались,
но с меньшей
силой. Они
причинили
серьезные
разрушения и
парализовали
жизнь города,
которая так и
не
наладилась
до самой эвакуации.
/.../ Последнюю
ночь в Пскове
я ночевал у
бывших
соседей на
Некрасовской
улице. Утром
хозяин
сказал, что
пришли со мной
попрощаться.
В комнату
вошло пятеро
девушек.
Некоторые из
них работали
в городском управлении.
Меня
поразило, что
одеты они были
неряшливо, в
потрепанные
платья. И
лица их
выглядели
потускневшими.
Раньше я всегда
видел этих
девушек
аккуратно
одетыми, с приветливыми
лицами. Войдя
в комнату,
они остановились
грустной
стайкой у
двери, говоря,
что пришли
попрощаться
и пожелать
мне счастливого
пути. На мой
удивленный
вопрос, почему
они так
неряшливо
одеты,
последовал ответ:
«скоро придут
наши, мы не
можем показывать,
что нам
хорошо
жилось, мы
должны показать,
что нам
жилось
плохо». Этот
эпизод врезался
мне в память.
Чтобы
встречать
своих освободителей,
русские люди
должны были прикрываться
ложью,
надевать
лохмотья и превращаться
в нищих».
(П.В.
Жадан.
Русская
судьба. Там
же, с. 165, 166, 168, 169, 172, 174-175).
(17) «Какой-то
досужий
полицействующий
администратор
донес
министру
внутренних
дел, что
военная
власть
выселяет евреев
из Галиции
внутрь
России.
Министр поднял
тревогу, и в
результате –
приказ
Верховного,
заимствованный
мной из
приказа по III армии от 30
марта 1915 г.:
«Принимая во
внимание, что
у нас в
России
евреев и так
слишком
много, прилив
их к нам еще
из Галиции не
может быть
допущен. А
потому
Верховный главн.
повелел при
занятии
войсками
новых местностей
всех
евреев
собирать и
гнать вперед
за неприятельскими
войсками, а в
местностях,
уже занятых
нами,
расположенных
в тылу войск, отбирать
из наиболее
состоятельных,
имеющих
среди
населения
значение и
влияние
евреев, заложников,
которых и
выселять в
Россию в
район оседлости,
но под
стражу, т.е. в
тюрьму, а
имущество их
секвестровать».
(К.М.
Лемке. 250 дней в
царской
ставке 1914–1915. Там
же, с. 268).
(18) «После украинцев
в лагерях
военнопленных
начали
отделять
также грузин,
финнов,
мусульман. Особое
внимание
вызвали у
Хайнце
польский и
еврейский
вопросы.
Последний
был назван
«третьим по
значению
после
украинского
и польского».
Германский
историк
Фишер считает,
что в
Германии
«евреи России
рассматривались
как
квазигерманский
элемент,
возможно, учитывая
их идиш».
Немцы
учитывали
эффект погромов.
В первые же
дни войны (17
августа) было
дано
официальное
благословение
для создания
в Германии
«Комитета
освобождения
евреев
России»,
работу
которого
возглавил
берлинский
социолог
профессор
Франц
Оппенхаймер.
В обращении к
русским
евреям,
подписанном
Верховным
командованием
германской и
австрийской
армий,
содержался
призыв к вооруженной
борьбе
против
России.
Русским
евреям обещались
«равные
гражданские
права для всех,
свободное
отправление
религиозных
обрядов,
свободный
выбор места
жительства
на территории,
которую
оккупируют в
будущем центральные
державы». В
направляемых
в Россию
листовках
обещалось
изгнать
«москалей» из
Польши,
Литвы,
Белоруссии,
Украины.
«Свобода идет
к вам из
Европы!»
(А.И.
Уткин. Первая
мировая
война. Там же,
с. 239).
(19) Фельдмаршал
фон Кюхлер и
генерал
Линдеманн по
собственной
инициативе
пригласили Власова
посетить
северный
фронт. Они
узнали о его
успехе на
среднем
участке
фронта.
Власов
спросил меня
– не пришел ли
за это время
ответ на его
требования,
переданные
им Гроте по
возвращении
из группы
армий «Центр».
Он считал,
что его
поездка во
Псков и Гатчину
на северном
фронте
теряет смысл,
если правительство
не склонно
серьезно
рассмотреть
выдвинутые
им
политические
проблемы. Как
всегда,
Гроте, с
присущим ему
тактом,
рассказал
правду и
откровенно
заявил, что
он просто понять
не может
глупости
нацистской
бюрократии.
При этом
разговоре,
кроме меня,
присутствовал
и Дюрксен, за
это время
полностью
вошедший в
доверие
Власова; он
также
открыто высказывал
свое
возмущение.
Гроте
сказал
Власову, что
приглашение
на северный
фронт дает
ему, Власову,
возможность
лично
познакомиться
с
фельдмаршалами
и другими
высшими офицерами
и продвигать
идею Русской
Освободительной
Армии в этих
ключевых
военных кругах.
Этот
аргумент, а
особенно
открытая критика
Гроте и
Дюрксеном
политики их
собственного
правительства,
произвели на
Власова
большое
впечатление.
Он сказал,
между прочим:
– Говорят,
что
национал-социализм
и большевизм
– два сапога
пара. Это
неверно. Вы
можете критиковать,
иметь свое
мнение и даже
настаивать
на нем. Это
всё же –
большая
разница!
И
согласился
поехать,
«хотя бы, чтоб
повидать
генерала
Линдеманна,
который так хорошо
отнесся ко
мне в свое
время».
Эта
вторая
поездка
состоялась с
середины апреля
до начала мая
1943 года и была
полным личным
триумфом
Власова,
которого
население
всюду
восторженно
встречало».
(В.
Штрик-Штрикфельдт.
Против
Сталина и
Гитлера. Там
же, с. 217-218).
«…стихийный
антибольшевизм
русского
населения в
первые годы
оккупации
был очень силен;
сотни тысяч
готовы были
добровольно
служить даже
в немецких
вспомогательных
военных
формированиях,
не говоря уже
про немногие,
подлинно
русские,
части. В апреле
1943 Власова в
Пскове,
Гатчине и
других городах
северной
России
встречали
восторженно –
но этот успех
и привел его
на полтора года
под домашний
арест в
Берлине. В
Стремутке
под Псковом в
мае 1943 года
была, при
участии эмигрантов,
создана
первая
бригада РОА,
которая
находилась в
прямой связи
с Власовым и
выступала
под русским
трехцветным
флагом.
Отношения с
населением у
нее были
самые
дружественные,
и в
добровольцы
люди
просились
без всякой
«вербовки», но
немцы
запретили их
принимать, а
к осени и
вовсе расформировали
часть».
(П.В.
Жадан.
Русская
судьба. Там
же, с. 166-167).
(20) «Из
спецсообщения
Особого
отдела НКВД
10-й армии
Западного
фронта о
политико-моральном
состоянии
личного
состава 325-й
стрелковой
дивизии за
декабрь 1941
года
/не
позднее 5 января
1942 г./
Совершенно
секретно
<...>
Во
время
принятия
присяги
выявлено
четыре
случая
отказа от
присяги:
Красноармеец
3 с/трелковой/
р/оты/ 1096
с/трелкового/
п/олка/
Волобуев,
единоличник,
родственники
которого
репрессированы
Советской властью,
демонстративно
отказался от
принятия присяги,
заявив:
«У
меня нет
врагов.
Стрелять мне
не в кого. Если
попадется
даже сам
Гитлер – я все
равно стрелять
не буду».
Красноармеец
5 с/трелковой/
р/оты/ 1044
с/трелкового/
п/олка/
Половинкин
заявил:
«Присягу
принимать не
буду. Убивать
гитлеровцев
также не буду
потому, что
колхоз
сделал меня
пастухом».
Последние
лица
арестованы и
преданы суду Военного
трибунала.
<...>»
(Скрытая
правда войны.
Неизвестные
документы.
Там же, с. 270).
(21) «Мыслитель,
на совести
которого
лежит
будущее
Европы, при
всех планах,
которые он
составляет
себе
относительно
этого
будущего,
будет
считаться с
евреями и с
русскими как
с наиболее
надежными и
вероятными
факторами в
великой игре
и борьбе сил».
(Фридрих
Ницше. По ту
сторону
добра и зла:
Сочинения. – М.:
ЗАО Изд-во
ЭКСМО-Пресс;
Харьков:
Изд-во «Фолио»,
1998, ISBN 966-03-0237-1 (Фолио) ISBN 5-04-000469-9
(ЭКСМО-Пресс),
с. 707).
(22) «…вся
проблема евреев имеет
место лишь в
пределах
национальных
государств,
так как здесь
их
активность и высшая
интеллигентность,
их от
поколения к
поколению
накоплявшийся
в школе
страдания
капитал ума и
воли должны
всюду получить
перевес и
возбуждать
зависть и
ненависть;
поэтому во
всех
теперешних
нациях – и притом
чем более
последние
снова хотят
иметь национальный
вид –
распространяется
литературное
бесчинство
казнить
евреев, как
козлов отпущения,
за
всевозможные
внешние и
внутренние
бедствия. /.../ я
хотел бы
знать,
сколько снисхождения
следует
оказать в
общем итоге
народу,
который, не
без нашей
совокупной вины,
имел
наиболее
многострадальную
историю
среди всех
народов и
которому мы
обязаны
самым
благородным
человеком
(Христом), самым
чистым
мудрецом
(Спинозой),
самой могущественной
книгой и
самым
влиятельным
нравственным
законом в
мире. Сверх
того: в самую темную
пору
средневековья,
когда
азиатские
тучи тяжело
облегли
Европу,
именно иудейские
вольнодумцы,
ученые и
врачи
удержали
знамя
просвещения
и духовной
независимости
под
жесточайшим
личным
гнетом и защитили
Европу
против Азии;
их усилиям мы
по меньшей мере
обязаны тем,
что могло
снова
восторжествовать
более
естественное,
разумное и во
всяком
случае
немифическое
объяснение
мира и что
культурная
цепь, которая
соединяет
нас теперь с
просвещением
греко-римской
древности,
осталась
непорванной.
/.../
Чем
обязана
Европа
евреям? –
Многим,
хорошим и
дурным, и прежде
всего тем,
что является
вместе и очень
хорошим, и
очень дурным:
высоким
стилем в
морали,
грозностью и
величием
бесконечных
требований,
бесконечных
наставлений,
всей
романтикой и
возвышенностью
моральных
вопросов, – а
следовательно,
всем, что
есть самого
привлекательного,
самого
обманчивого,
самого
отборного в
этом
переливе
цветов, в
этих
приманках
жизни,
отблеском
которых
горит нынче
небо
европейской
культуры /.../ «Не
пускать
больше новых
евреев! И
запереть
двери именно
с востока (а
также из Австрии)!»
– так
повелевает
инстинкт
народа, обладающего
еще слабой и
неустановившейся
натурой,
вследствие
чего она
легко
стушевывается
и
заглушается
более
сильной
расой. Евреи
же, без
всякого
сомнения,
самая сильная,
самая цепкая,
самая чистая
раса из всего
теперешнего
населения
Европы; они
умеют пробиваться
и при
наиболее
дурных
условиях (даже
лучше, чем
при
благоприятных),
в силу неких
добродетелей,
которые
нынче охотно
клеймятся
названием
пороков, –
прежде всего благодаря
решительной
вере, которой
нечего
стыдиться
«современных
идей» /.../ Что
евреи, если
бы захотели –
или если бы
их к тому
принудили,
чего,
по-видимому,
хотят
добиться
антисемиты, –
уже и теперь могли
бы получить
перевес, даже
в буквальном
смысле господство
над Европой,
это
несомненно;
что они не
домогаются
и не
замышляют
этого, также
несомненно».
(Фридрих
Ницше. По ту
сторону
добра и зла:
Сочинения.
Там же, с. 250-251, с. 706-707).
(23)
«Душегубка,
специально
оборудованный
автофургон
типа «Хлеб» с выведенной
в кузов
выхлопной
трубой, была изобретена
в нашей
стране
начальником
АХО
управления
НКВД по
Москве и
Московской области.
Впервые была
применена в 1936
году».
(Иосиф
Раскин.
Энциклопедия
Хулиганствующего
Ортодокса.
Изд-во «Эрго»,
Санкт-Петербург.
Компания L.Y.S. Ltd. Хайфа. 1995, с. 294).
Роман
«Грация и
Абсолют»
издан (без Приложения)
в сборнике
«Близнецы в
мимолётности».
Verlag Thomas
Beckmann, Verein Freier Kulturaktion e.V., Berlin – Brandenburg, 1999.
Издан с
Приложением
в Канаде.
Грация
и Абсолют. Роман. Published in Canada by Altaspera
Publishing & Literary Acency Inc. Ontario, 2014. ISBN 978-1-312-56576-0.
http://www.lulu.com/shop/igor-gergenryoder/gracia-i-absolyut/paperback/product-21831589.html
© Игорь
Гергенрёдер