Игорь Гергенрёдер

 

Послесловие к повести

«Дайте руку королю»

 

 

Будучи в отпуске летом 1978, я приехал из Новокуйбышевска в Москву, куда нередко ездил по делам, не по делу. То есть оно было – и, пожалуй что поглавнее всех предыдущих, но такое, что им лишь в отпуске и заниматься. Меня не отпускала тяга взяться за книгу о том, как я в детстве лечился в Москве. Я оказался в научно-исследовательском институте без малого шестилетним и провёл более года в здании, где мне навсегда въелись в память цвета стен в коридоре, в палате, в столовой, в уборной. Что говорить об обитателях, которые, стоило закрыть глаза, появлялись передо мной в цепко впечатляющей ясности?

Пойдя в первый класс, я заявил родителям, что напишу «историю про то, как было в Москве». На протяжении школьных лет я не раз пытался приступить к делу, но меня топила в пучине неисчерпаемость воспоминаний. Начать с самого начала и последовательно рассказывать, рассказывать? Чувство, что это невозможно, нагоняло растерянность. Мне всего не описать. А если выбирать – то что именно? Я пасовал. Проблему, безусловно, ждало разрешение, надо было лишь учиться. Однако взросление принесло свою муку: всё неумолимее осознавалось время, в котором живёшь, время, отмеченное непреложным: писать можно не обо всём. Тем дальше, чем очевиднее становилось: то, что я хочу написать, не опубликуют.

Я учился в университете, работал в газетах, и моё московское лечение вновь и вновь вызывало приступы беспокойства: не было сомнений – вещь получится сильная, так бы и взяться за неё!.. чтобы в итоге рукопись осталась желтеть в папке? Соображение, что когда-нибудь настанет миг и она увидит свет, не вооружало меня необходимой вдохновенной решимостью.

Бывало, мне доводилось разговориться с кем-нибудь, к кому я чувствовал доверие, и поделиться тем, что донимало меня. В июле 1978 на турбазе я беседовал под ушицу и водку с одним из давних членов областной писательской организации Куйбышева (ныне Самары) – человеком завидных ума и опыта. Он с неподдельным интересом кивал, похохатывал, когда я описывал старшую сестру Бах-бах, Сашку-короля, его свиту, внимание профессионала было мне донельзя лестно. Угостившись очередным эпизодом, он воскликнул: «Как это всё должно заиграть в книге! Но – тема непроходная!» Развёл руками, я вздохнул, мы поглощали вкусную уху, «Ну-ну», – поощрил меня писатель к дальнейшему рассказу. Дошёл черёд до визитов «военврачей» – мой слушатель стал мрачен. Я подробно рассказывал, как военные врачи меня обследовали, писатель был чуток к каждому слову. Я высказал то, что слышал от нянек: врачам требовались для опытов перенёсшие болезнь дети. Мой собеседник задумчиво взял чистый стакан, налил почти до края ухой из тарелки, запил ею порцию водки и, окунув в солонку хлебную корочку, пожёвывал её. Один мой знакомый, проговорил он, знает про это. Очень порядочный человек, хороший журналист и прозаик – я ему с первой книгой помог. То, что он знает, крепко ему повредило, он не процветает. Хочешь – встреться с ним. Увидит, что ты был кандидатом в подопытные, и расскажет тебе… Если бы я был на твоём месте, произнёс писатель, я бы хотел узнать, по возможности, всё.

Знакомый его жил в Москве. Двухнедельный заезд на турбазу закончился, у меня имелось ещё едва ли не пол-отпуска, и вскоре я сошёл с самолёта в Домодедово. Прежде всего, мне хотелось взглянуть на место действия, пусть и скрытое стенами; такой страстишки не было в былые приезды в столицу.

Я отправился по адресу на другой день, со свежими силами. Безоблачность утра навевала чувство, что ненастье если и может случиться, то вряд ли тут или вряд ли в обозримом будущем. Поднявшись из метро на станции «Октябрьская», немного проехав на троллейбусе до остановки «Улица Стасовой», я вскоре остановился перед входом в здание, стоящее к тротуару торцом. Слева от двери имелась пластина с надписью столбиком под стеклом: «Центральный ордена Трудового Красного Знамени научно-исследовательский институт ортопедии и протезостроения». Название совпадало, хотя и не полностью, с тем, которое сохраняли бумаги, оставшиеся от общения моих родителей с сотрудниками института. Я стал списывать в блокнот название, которое, видимо, обновилось, и как тряслись руки! Меня едва не колотило от ощущения – какой кусок жизни прожит тут, в этом доме!

Надо было успокоиться, и я простоял довольно долго. От здания веяло чем-то тягостным, что можно было бы назвать казённой враждебностью летнему дню. Наконец я нажал на солидную дверь и вошёл: мгновенно узнал вестибюль. Разумеется, он оказался жалко-тесным в сравнении с тем величественным, который царил в моей памяти. За конторкой сидел пенсионного возраста вахтёр в синем халате, доброжелательно смотревший, как я озираю помещение. Что можно было сказать ему? Девятнадцать лет назад мать забрала меня отсюда. Он улыбался, и так и слышалось: «Понятно… Детская-то память – дело такое…» Но ничего вахтёр не сказал. Я попросил разрешения посидеть в вестибюле на скамье, он, всё так же улыбаясь, кивнул: «Сидите, конечно».

Было тяжело вслушиваться в то, что творилось в недрах здания, ничего более или менее разборчивого не долетало, но меня дрожью пробирало представление: там сейчас идёт та самая угрюмо бесчинствующая жизнь, что и при мне. Кажется, надо бы постараться и под каким-нибудь предлогом войти взглянуть. Но нет. Не хотелось видеть там незнакомые персонажи.

Я подошёл к вахтёру, спросил, не выпьет ли он со мной – схожу, принесу… Он, не расставаясь с улыбкой, твёрдо отказался.

Выйдя на улицу, я тронул рукой садовую ограду. Когда-то в летние дни больным разрешали выходить в прилегающий к институту сад: деревья в нём представали во множестве, росла густая высокая трава, кусты сплетались ветками один с другим, мне помнились ягоды. Теперь за оградой помещался садик, где кошке негде спрятаться. Двое детей-инвалидов, опираясь на палки, двигались по аллейке. Мне подумалось, как скоро вытеснится из памяти этот садик тем детски большим и пышным? Всем умом впав в воспоминания, я шёл по улице, пока мне не преградил путь светофор. Глянув по сторонам, заметил скамейку, сел на неё – был в отключке. Потом, помню, вскинул взгляд к небу в мольбе, чтобы книга получилась и увидела свет. И обнаружил край грозовой почти чёрной тучи рядом с солнцем. Меня ждала заблаговременно обговорённая встреча с журналистом, знакомым самарского писателя, оставалось лишь узнать по телефону, всё ли без изменений. Я был в телефонной будке, когда по ней ударил ливень, струи скользнули по стеклу.

Основная часть пути до места встречи пришлась на метро, и всё равно я ступил в залец шашлычной, будто из-под душа. Мой коллега прибыл минут через пять, узнанный мною по полуседой бородке, о которой он предупредил. От ливня его укрыли зонтик и плащ болонья; видя меня измокшим, он расстроился, сетуя, что мне не во что переодеться и простуда неминуема. Подняв свой стакан, он сказал: «Со знакомством!» – и, стукнув им о мой, добавил: «А вам для сугрева!» Мы проговорили полтора часа, затем в истекающие отпускные дни я два раза побывал у него дома. Он стал со мной совсем откровенным.

В своё время он успешно показал себя популяризатором научных достижений и однажды, из-за оплошности в верхах, получил задание, которым, по его выражению, «был поставлен в соприкосновение со злыми секретами». Любознательный журналист оказался любопытным. И хотя он не написал и не думал писать о чём-либо секретном, его изгнали из круга тех, кто допускался к освещению важных научных разработок. Он сказал мне, что «жалеет и не жалеет о результатах борьбы любопытства и благоразумия». Он говорил о биологическом оружии, о работе над тем, что фигурировало как «бэшка», – и так и виделось, что мне её вводят. В его рассказах прозвучало название биологического института «Загорск-6» спецуправления генштаба, я услышал имена, фамилии специалистов, занимавшихся «бэшкой», стал задавать вопросы о внешности – четыре портрета совпали с теми, что отпечатались в памяти. Совпала с незабытой фамилия Златоверов. Я помнил, как тот называл троих подчинённых: Радик, Миха, Тольша. Обращения сходились с именами и портретами тех, кого рассказчик назвал Бебяковым, Овечкиным и Фоминых.

Мне давно не давало покоя: не огрех ли памяти, что на военных под небрежно накинутыми халатами была не форма, а стиляжьи пёстрые рубашки? Мой друг кивнул, сказав: наших общих знакомых он чаще видел в штатском.

На прощанье он снабдил меня адресом челябинского журналиста, своего товарища со времён учёбы, с которым накануне поговорил по телефону. Челябинец слышал кое-что о том, что делалось на засекреченном объекте «Новогорный-2». Мне удалось встретиться со сведущим человеком через год, тут выяснилось, что информация у него из первых рук. Он был завзятым охотником и понадобился Златоверову, который, не чуждаясь иных удовольствий, обожал убить лося. Журналист и руководитель объекта, где производились опыты над искалеченными детьми, провели немало часов вместе на охоте и у костра. Высокопоставленному лицу оказалась присуща распространённая слабость: водка развязывала ему язык. Журналист выслушивал не менее распространённый среди начальства аргумент: если не расслабляться, то можно и сломаться. Глуша водку, Златоверов говорил, что ответственность, которую он несёт, более чем заслуживает слова «страшная». Детские организмы, уже поражённые вирусами и претерпевшие специфические изменения, сталкиваются с новым противником, помогая вывести средство поражения, неотразимое для тех, кому оно будет предназначено. И когда страна выиграет войну или окажется от неё спасённой, разве кто-то спросит, сколько, кем, чем и как было за это заплачено?

Журналист передавал мне, как Златоверов с пьяной слезой жаловался: «от нас ушёл ещё один из малых сих – а работа продвинулась ещё на шаг». Расслабившийся охотник был неописуем, когда, развалившись перед костром, разглагольствовал с косой извиняющейся ухмылкой: им там лучше, чем тут с нами, никто же не доказал, что там ничего нет.

Я спрашивал челябинского друга, какие привычки, характерные чёрточки имелись у жутковатой личности. Журналист помнил: Златоверов в минуты волнения навязчиво предлагал папиросы всем, кто был рядом, ну и пару раз упомянул, что очень любит студень из лосиных ног.

Металлические коронки, которые взблескивали во рту профессора, мой друг вспомнить не мог, и мне приходила мысль, не перегружаю ли я портрет деталями? Однако стальные златоверовские зубы не изгонялись из памяти. Только-только представлю героя, и вот они блестят, когда тонкие губы раздвигаются при разговоре. Я решил их оставить.

Точно так же я ничего не изменил во внешности других «военврачей», хотя, перечитывая рукопись, предполагал: меня могут обвинить в «окарикатуривании». У Михи Овечкина остались морщинистый, несмотря на молодость, лоб и густейшие жёсткие тёмно-русые волосы, торчащие над ним, будто щетина дикого кабана. Радик Бебяков сохранил тщательно подбритую ниточку усиков, а Тольша Фоминых – странную чёлку полукругом и досадливо-недоуменное выражение: «Я щи просил, а что даёте?» Об этом выражении поясню. До того как оказаться в институте, я лежал в санатории, и там нам в летнюю жарищу пообещали на обед окрошку – но опять дали противный горячий суп. Мне не забыть, каким стало лицо сидевшего рядом со мной мальчика. Выражение вспомнилось, когда я увидел Фоминых, но в отношении к нему окрошку вытеснили щи.

Предметы, лица в детстве видятся, заметил я взрослея, более выпуклыми, резкими, чем их видишь потом, в сравнение с людьми просятся сказочные образы, как, скажем, дикий кабан. У меня не было сомнений, насколько это выигрышно. Поэтому я отказался от формы традиционной автобиографической повести, когда происшедшее передаётся с точки зрения взрослого человека. Если помнить в подробностях не только эпизоды детства, но и тогдашнее их восприятие, тогдашние эмоции, можно писать от первого лица – лица шестилетнего героя – так, что в этом «я» себя ощутит взрослый читатель. Ему будут открываться не сцены, отделённые от него годами и годами, а оживающая явь. И разве лишь душевная глухота не даст разделить с героем его переживания во всей их непосредственности.

Однако вещь, какой я её задумал, не могла состоять лишь из увиденного детскими глазами, поскольку читателю надо было сообщить и о том, что известно не всякому взрослому. Я выбрал приём: писать повесть от третьего лица, чтобы плавно переключаться, когда нужно, с детского восприятия на точку зрения взрослого человека – автора с необходимыми знаниями.

Начать работу мне помогла замаячившая впереди в ореоле риска цель: попытаться передать рукопись на Запад. Но не хотелось отказываться и от надежды, что книга может выйти в СССР – если, ясное дело, не упоминать в ней об опытах над детьми, да и о том, о другом – тоже. Потому не оставалось ничего иного, как поочерёдно работать над двумя вариантами. Какое-то время подзанявшись рукописью «для Запада», я разводил краски пожиже и давал запечатлеться соответствующему куску текста для советских редакторов. Затем вновь брался за прежний вариант. Так оно и двигалось – медленнее некуда. Раздражала нехватка времени: я заведовал отделом промышленности и транспорта городской газеты и работать над книгой мог только по вечерам и в выходные.

Год усилий показался мне достаточным, чтобы приклеить к «соцварианту» happy end и послать рукопись в редакцию центрального журнала. Месяц спустя пришёл немногословный отказ, где указывалось: мне следует основательно потрудиться над осмыслением материала, так как временами создаётся впечатление, что автор не поднимается выше восприятия шестилетнего ребёнка. В ответе из другой редакции я прочитал, что повести необходим «праздничный факт», излечение кого-то из больных. Последующие отказы оказывались преснее.

В то время я уже был на заметке КГБ из-за знакомства с неформальным кружком молодёжи Свердловска (ныне Екатеринбург), меня начали вызывать на так называемые «профилактические беседы» и однажды спросили, что такое я пишу об искалеченных детях. Я объяснил: воспроизвожу часть моей биографии, рассматриваю проблемы детей-инвалидов, глядя глазами пострадавшего. Коли надобно, могу предъявить рукопись для ознакомления. (Не помню – кажется, на следующую беседу я принёс «соцвариант». Во всяком случае, в КГБ насчёт рукописи меня больше не донимали).

Между тем сытый чередой отказов, я стал писать на другие темы, и тут мне повезло больше. В 1985 году в коллективном сборнике «Поиск–85» (Приключения, фантастика) в Челябинске был напечатан мой рассказ «Испытание «Тарана». За дебютом последовали другие публикации, мои рассказы, повести печатали альманахи, журналы, коллективные сборники СССР – книга же о московском лечении лежала на нижней полке. Я не нашёл, с кем передать рукопись на Запад. В пору гласности принялся искать отечественных издателей, но не оказался в нужный миг в нужном месте; в печати раскрывалась гостайна за гостайной, и то, что редакторам представлялось самым ценным в моей рукописи, быстро теряло взрывной эффект. Мне предлагали добавить острых моментов, но это было для меня неприемлемо; когда же один издатель, после препирательств, пообещал оставить текст без изменений, но отказался дать письменные гарантии, я заподозрил, что он сделает как хочет и поставит меня перед фактом.

Другие мои вещи публиковались, приходили новые идеи, работа не давала передохнуть, менялась обстановка, хватало всякого рода хлопот, я с семьёй переехал в Германию. И злополучная московская история нашла выход к читателю только в 1997 году.

Повесть под названием «Дайте руку королю» была напечатана в журнале «Новая студия» (Берлин – Москва), N 1/ 1997. Для журнала вещь оказалась слишком большой, мне пришлось её сократить. Но издательству Volk und Welt («Народ и мир»), которое в те годы ещё существовало со времён ГДР, я представил рукопись в полном объёме. Переведённая Ренатой и Томасом Решке, которые назвали её романом, вещь была издана отдельной книгой в 1998 году. Тут же один за другим пошли отзывы.

«Роман «Дайте руку королю» – подлинная литературная драгоценность», - написал „Buchjournal“, (3/1998, Frankfurt am Main). «Роман, перехватывающий дыхание и потрясающий, как «Над кукушкиным гнездом» Кена Кизи», - говорилось в большой рецензии, помещённой в „Spiegel Spezial“, (Nr.10/1998). «Книга, обозначенная как роман, соединяет в себе автобиографию и художественный рассказ с журналистским исследованием, становясь своего рода памятником каждому, кто пал жертвой восторженного экспериментаторства», - высказалась „Sueddeutsche Zeitung“, (20./21. Februar 1999, Muenchen). «Чарльз Диккенс или Виктор Гюго не смогли бы показать страдания детей более впечатляюще, чем Гергенредер», - мнение „Berliner LeseZeichen“, (Heft 4 April 1999). Подобные отклики были не только в ведущих германских изданиях. «Несмотря на описанные ужасы, роман становится документом надежды», - заключила рецензию швейцарская „Neue Zuercher Zeitung“, (29. Dezember 1998, Цюрих, Швейцария).

Меня приглашали на встречи с читателями в библиотеки, в книжные магазины, в кафе – и сколько раз довелось убедиться, как трудно западному человеку вообразить реалии, атмосферу СССР. Мне задавали вопрос: почему мой герой не подошёл к телефону и не позвонил домой? Я сосредотачивался и строил объяснение по пунктам. Во-первых, описывал, где находился ближайший телефонный аппарат, кто за ним присматривал. Подобраться к аппарату было нелегко. Во-вторых, если бы это удалось, а у меня в повести такой случай передан, обнаружилась бы разница между звонком по московскому номеру и звонком в далёкий город. Звонок в родной город представал задачей, справиться с которой можно было, лишь обладая опытом междугородних телефонных разговоров. Ну, а в третьих… звонить было некуда. Телефон дома представлял собой немаловажную привилегию, на моих родителей она не распространялась.

Встречались вопросы полегче, например: чем нам, детям, помогал психолог? Когда я отвечал, что никакого психолога не существовало, немцы не верили: никто не заботился о душевном состоянии детей? Мне ничего не оставалось, как сказать побольше о действующих в повести воспитательнице Нонке и культорге с баяном – дяде Паше. Я стал носить на встречи с читателями запись марша монтажников из кинофильма «Высота», всякий раз остро жалея: ах, если бы это была запись исполнения дяди Паши и нашей палаты! То-то слушателей потянуло бы подпеть!

Приходили на встречи и люди из экс-СССР: кто-то прочитал мою повесть на русском языке в журнале, кто-то, владея немецким, заинтересовался изданной книгой. Меня спросили: а почему военные врачи выбирали детей для опытов в московском институте? Не проще ли было набрать искалеченных сирот в захолустье? Между прочим, ещё в 1978 мы говорили об этом с журналистом, открывшим мне секрет «Загорска-6», он указал мне простенькую причину. В глазах людей, живших в сравнительном комфорте, жизнь в захолустной гостинице не тянула на вожделенную цель, и если удавалось находить материал под рукой в таком хорошо оборудованном для обследований месте, как НИИ в столице, зачем отправляться куда-то в дыру?

Среди других вопросов особенно часто повторялось: вы наворочали столько ужасов, чтобы свести счёты? Признаюсь: я до сих пор не избавился от как бы сказать – удивления, что ли, которое нападает, когда слышишь, что у меня в повести много ужасного. Те, кто выходят в интернет, должны бы представлять картину российской жизни сегодня и вчера и чем, как не ужасами, считать происходящее, к примеру, в армии? Там-то и там-то солдаты доведены до самоубийства. Есть часть, где военнослужащего пытали до того, что врачам пришлось ампутировать ему ноги и гениталии. В другой части замученному удалили кишечник, но несчастный всё равно умер. Факты, факты, факты один хлеще другого. А если поинтересоваться иной общегосударственной сферой – заглянуть на женский сайт и почитать, как в России обращаются с роженицами? Что им доводится пережить из-за врачей, медсестёр, пресловутых нянечек… На этом фоне описанное мною обращение с искалеченными детьми – никакой не кошмар, а сложившийся уклад, который в своих рамках и со своими особенностями бытует наряду с укладами, существующими в детских домах и в домах престарелых, в интернатах, в обыкновенных больницах. Большинство показанных мной людей в халатах не злы. Они равнодушны.

Радик, Миха, Тольша, другие фигуры – молодые, здоровые, жизнелюбивые. Может, кто-то и страдал садистскими наклонностями, но не это типично. Типичен их карьеризм. Они усердствовали во всём, чего требовала карьера. Могли при этом сделать и добро. Та же Роксана Владимировна, если имевшиеся у неё средства позволяли принести пользу больному, разумеется, не применяла их ему во вред. Но если случай требовал затрат, не предусмотренных для пациента из низов, она занималась им ради отчётов о полученной им «помощи», отчего ему делалось только хуже. Врачи приспосабливались, принимали правила, диктуемые условиями.

Читатели на это мне говорили: ещё одно обличение системы! Я и соглашался и нет. Безусловно, моя книга направлена против системы, которая, впрочем, уже несколько лет как рухнула к моменту, когда я предложил рукопись издателю. При новой системе (или бессистемье) положение больных, я уверен, только ухудшилось – что всё равно произошло бы, даже выйди году эдак в 1991-м десяток книг вроде моей. От стремления повлиять на реальность, мне кажется, веет душком самомнения и тщеславия. У меня был другой колодец вдохновения. Не веря, что книги способны изменять порядки, я был бы вполне доволен, если бы в мире духовного, в мире нетленного обрели жизнь те, кому пришлось так тяжко в реальной жизни. Мне хотелось бы, чтобы Сашка-король и обитатели королевства поли оставались с людьми всегда, как с нами остаются Том Сойер и Гекльберри Финн.

Потому важнее важного для меня – не сведение счётов, обличения, ужасы, а – характеры. Прежде всего, наиболее индивидуальный и оттого самый интересный из них – характер Сашки-короля. Не понимая его, не замечая случая с письмом, которое могло не дойти из-за неверного адреса на конверте, мне говорят, будто я в лучших традициях советской литературы дал жестокому вожаку преобразиться к концу книги в благородного спасителя детей. То есть читают и не видят в упор, как он издевается над Скрипом, сообщая ему: родители Кири и Проши согласились, чтобы над ними проводили опыты. Сашка не договаривает о родителях Скрипа, поглаживает его по голове. Тот почти уверен – и его «отдали». То же думает и король. Он упивается чувством превосходства: его не отдала мать, она ни за что его не отдаст, он любим!

Сашка купается в самодовольстве, живописуя, как отрывал бы от себя лакомства для тех, от кого отказались родители. Неужели можно не заметить, какого рода благородством он блещет, говоря, как троих обречённых угощал бы финиками – напоследок? Он любуется картиной отмщения, которая должна отразить то, что едва не было сделано с ним. Они, желавшие, чтобы он разбился, бросятся из окна – а он, великодушный, участливый король, скрасив им последние часы жизни и испив чашу победы, назовёт это подвигом.

 Он, безусловно, благодарен Скрипу за спасение – но благодарность строго отмерена. Спасать было бы некого, если бы Сашка не ухватился за оконную створку, не повис на ней. Ему подмигнула Судьба, и он этим воспользовался. Сильный характер, он умеет быть благодарным: по просьбе Скрипа, чтобы спасти Кирю и Прошу от опытов, пишет письма их родителям, и не по его вине письма не помогают.

Он торжествовал бы, если бы точно так же «отдали» и Скрипа. Но как быть заранее уверенным? И Сашка, по натуре игрок, перемигивается с Судьбой: надписывая на конверте адрес, меняет местами номера дома и квартиры. Разумеется, он мог написать вовсе вымышленные номера, чтобы письмо не дошло наверняка, но то была бы обыкновенная гнусность. А ему нужна игра случая. Он ждёт шутки от Судьбы. И подобно тому как она спасла его, дав чудом уцепиться за створку окна, он даёт шанс письму дойти до адресата.

Мне скажут: воспевать такого героя – ещё хуже, чем дать облагороженного, ставшего добрым.

Хуже всего другое – подправлять, обедняя, правду реальности, лишать её кажущихся неувязок, лепить «цельности». Интересен герой, в котором живёт самое противоречивое, но это нужно вместить, встретив его в жизни. В моей московской истории Сашка-король – именно такой, какой он есть, – дерзко вступился за королевство поли и одним этим заслужил, чтобы ему протянули руку.