Сергей Поликарпов

"Жизнь должна быть лучше..."

К 60-летию со дня рождения Юрия Казакова

"Лит. Россия", 11 августа 1987 г., № 32 (1280)

OCR и вычитка – Александр Продан, Кишинев

alexpro@enteh.com

23.09.05

В ОКТЯБРЕ семьдесят первого года, едва дождавшись очередного отпуска (я тогда работал в журнала «Октябрь»), я отправился в Гагры, а Дом творчества писателей. Не терпелось засесть за новую поэму, замысел которой, как молодое вино, бродил во мне, но окончательно не вызревал: ежедневное чтение множества чужих рукописей, встречи с авторами, телефонные разговоры — словом, редакционная текучка мешала сосредоточиться над своею вещью. Я злился, что вовсе уж было во вред делу...

«Ладно, — решил я после долгих напрасных маяний у стола, — как говорится; сена нет, так и солома съедома. Буду отдыхать...»

Осень в Гаграх...

Цикад перезвон,

Янтари в мандариновых ветках,

И Гогуша —

Приюта патрон, —

Над маститостью квохчет наседкой...

Мимо снежных вершин проходя,

Солнце голову держит высоко,

Глядь,

И к ночи намолишь дожди —

Струй хмельного лозового сока!

И опять же

Я — сам по себе,

Собеседник по сердцу подобран...

Этим собеседником, «подобранным по сердцу», стал оказавшийся моим соседом по маленькому приморскому флигельку Юрий Казаков, с которым мы были давно и добро знакомы и который, как и я, занедужил тогда «неработицей». Причина его маяний была хотя и определенней, но не менее тягостной: из-за болезни маленького Алешки, его сына, жена со дня на день откладывала свой приезд в Гагры. Сына он очень любил, и нездоровье мальчика его сильно удручало. А тут еще пришло известие из Москвы, что трагически погиб его друг и сосед по даче а Абрамцеве, интересный поэт, умница и прекрасной души человек Дмитрий Голубков, с которым и у меня были давние и добрые отношения...

Поистине дружба слезой сваривается. А слезы после трагически грянувшей, как гром среди курортного неба, вести о гибели друга — слезы иссушающие, внутреннего, душевного плача были немалые, особенно излитые Казаковым.

— С-с-таричок, — заикаясь заметнее обыкновенного, сокрушался он, — ведь патроны-то я ему дал... Моим патроном-то Дима убил себя!.. Понимаешь, старичок!.. Попросил: «Дай, — говорит, — «патронов взаймы, может, поохочусь...» Если бы я их тогда не дал, может, ничего и не случилось бы, жив был бы Дима... Не могу простить себе этого, старичок, понимаешь?..

Я как мог утешал Юрия, но он словно бы не слышал меня, в который раз повторяя этот свой сбивчивый и щемящий душу монолог. Глубоко и болезненно переживая случившееся, он долго находился в какой-то заклиненности на трагической гибели друга, заслонившей собою на время все остальные стороны бытия. Видимо, именно в эти дни стая складываться в нем замысел одного из пронзительнейших его рассказов, написание которого помечено им семьдесят седьмым годом, — «Во сне ты горько плакал». Так и слышатся в нем все гагринские переживания Казакова: и тоска по маленькому сыну, позднему, потому и особо любимому, и скорбь по безвременно ушедшему другу — все это я как бы физически ощущаю, вновь и вновь перечитывая его строки:

«Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди травы и цветов, которые были тебе по плачи, или приседал на корточки, долго разглядывая какую-нибудь хвоинку или травинку, и с лица твоего не сходила неопределенная полуулыбка, которую тщетно пытался я разгадать.

Набегавшись среди кустов орешника, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Он останавливался несколько боком к тебе и, по-волчьи выставив плечо, туго повернув шею, скашивал в твою сторону свои кофейные глаза и молил тебя, ждал, чтобы ты ласково взглянул на него. Тогда он мгновенно припал бы на передние лапы, завертел бы коротким хвостом и залился бы заговорщицким лаем. Но ты почему-то боялся Чифа, опасливо обходил его, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал в лицо мне синими, отражающими небо глазами, и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека:

— Папа!

И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук.

Случайные твои объятия трогали, наверное, и моего товарища, потому что он вдруг замолкал, ерошил пушистые твои волосы и долго, задумчиво созерцал тебя.

Теперь никогда больше не посмотрит он на тебя с нежностью, не заговорит с тобой, потому что его уже нет на свете, а ты, конечно же, не вспомнишь его, как не вспомнишь и многого другого...»

В приведенном отрывке нет ни одного «случайного» слова, проходного, не нагруженного смыслом, все способствуют раскрытию главной идеи повествования. А она — как воспринимаю ее я — достаточно явственно прослеживается уже на втором абзаце примера, в пояснении поведения Чифа, который, глядя на мальчика, «молил... ждал, чтобы... ласково взглянул на него».

Недостаток человеческого тепла и внимания ближних — вот причина наших многих сокрушений, а нередко и крушений... Это же прослеживается Казаковым и в подоплеке трагического выстрела на даче, оборвавшего жизнь незаурядного писателя Дмитрия Голубкова.

То грустное «гагринское сидение» положило начало нашему более тесному сближению о Юрием Казаковым, хотя приветили друг друга мы задолго до этого. Свидетельством тому — его сборник рассказов «По дороге», подаренный мне Юрием с добро-шутливой надписью еще в марте шестьдесят второго года, когда у меня не было ни одной своей книжки и нечем было даже отдарить.

Той осенью в Гаграх Казакову, как и мне, тоже не писалось. Болезнь сынишки, потеря друга мешали сосредоточиться. К тому же, по его признанию, он был изрядно «выжат» переводом огромного романа казахского прозаика Нурпеисова «Пот и кровь», за который он взялся в надежде поправить свои материальные дела, так как его собственные книги издавались редко.

Переведенный им роман после опубликования его на русском языке был отмечен Ленинской премией, стал широко издаваться у нас и за рубежом. Своим успехом у читателя он в немалой степени, конечно же, был обязан выдающемуся мастерству переводчика, вложившего в свой самоотверженный труд, кроме умения, и подлинное творческое вдохновении, страстность художнической души.

Такой успешный дебют в роли переводчика принес Казакову известное моральное удовлетворение, но в материальном отношении, видимо, вопреки ожиданиям, дела его не очень-то пошли в гору.

Он переживал. Я как мог пытался утешить его. Напомнил ему его же высказывание из статьи «О мужестве писателя», написанной еще в 1956 году:

«Писатель должен быть мужествен, думал я, потому что жизнь его тяжела. Когда он один на один с чистым листом бумаги, против него решительно все. Против него миллионы написанных ранее книг — просто страшно подумать! — и мысли о том, зачем же еще писать, когда про все это уже было. Против него головная боль и неуверенность в себе в разные дни, и разные люди, которые в эту минуту звонят к нему или приходят, и всякие заботы, хлопоты, дела, как будто важные, хотя нет для него в этот час дела важнее того, которое ему предстоит. Против него солнце, когда тянет выйти из дому, вообще поехать куда-нибудь, что-то такое повидать, испытать какое-то счастье. И дождь против него, когда на душе тяжело, пасмурно и не хочется работать...

...В том-то вся и штука, что ему никто никогда не поможет, не возьмет ручку или машинку, не напишет за него, не покажет, как надо писать. Это он должен сам. И если он сам не может, значит, все пропало — он не писатель. Никому нет дела до того, болен ты или здоров, за свое ли ты дело взялся, есть ли у тебя терпение, — это наивысшее мужество. Если ты написал плохо, тебя не спасут ни звания, ни награды, ни прошлые успехи. Звания иногда помогут тебе опубликовать твою плохую вещь, друзья твои поторопятся расхвалить ее, и деньги ты за нее получишь; но все равно ты не писатель.

Нужно держаться, нужно быть мужественным, чтобы терпеть и ждать, если талант твой вдруг уйдет от тебя и ты почувствуешь отвращение при одной мысли сесть за стол. Талант иногда уходит надолго, но он всегда возвращается, если ты мужествен».

А потом была встреча Нового года у наго на даче, в Абрамцеве. Семьями. В небольшом кругу его знакомых, не литераторов. И был, помнится, стихийно вспыхнувший спор с кем-то из его гостей, самоуверенно отождествлявшим, по определению хозяина дома, хрен с пальцем, имея в виду попытку его знакомого поставить в прямую зависимость истинную художественную ценность произведения от житейских привычек и особенностей характера его создателя. И утром было катание маленького Алешки на санках по улице поселка, будто принаряженного, светлого и торжественного от выпавшего накануне снега, очень припозднившегося тогда в Подмосковье...

И новые встречи. Не частые, но неизменно душевные, с приглашениями пожить у него на даче.

В то время вконец «раздрызгался» его старенький «москвичонок», и в городе Казаков появлялся редко из-за невозможности найти стоящего механика на месте, который бы поставил машину на ноги. У меня случайно сохранилась его записка той поры, которая, думается, интересна как подробность, частная деталь его тогдашней жизни:

«Милый Сережа!

Посылаю тебе книжку, авось что-нибудь в ней придется тебе по душе. Поскольку ты теперь на коне (я купил машину. — С. П.). надеюсь теперь на более частые твои приезды. У нас тут летом будет собираться порядочная компания, как то: Садовников, Семенов, Хмелик... и т. д. Приезжай почаще и учти, что по субботам я обычно топлю баню.

Хочу напомнить тебе о нашей мимолетной встрече и повторяю, что буду тебе страшно благодарен, если ты приедешь на первый раз с механиком. Скажи ему, что если он со товарищи поставит мою машину на ноги, то им может крупно обломиться. Удобнее всего приезжать в субботу, воскресенье или на ближайшие праздники, я буду на дача...

Рад был видать тебя в добром здравии. Обнимаю тебя и кланяюсь Алёне.

23 апреля 74 г.

Ю. КАЗАКОВ»

Радость и печаль — две подруги неразлучные: где одна появилась, там вскорости жди и другую.

Поздней осенью 1982 года Юрия Казакова не стало...

Невелик был траурный сход у гроба трудно жившего и рано умершего моего давнего товарища, прекрасного поэта в прозе Юрия Казакова. Невелик перечень его книг, изданных при жизни писателя, но, мне думается, большей части созданного им уготован долгий век, потому что оно освящено неподдельною душевною теплотою к людям, чистым и живительным, как родник, глубоко им почитаемым русским словом.

Говорят, пока человек не умрет, его дела не видны. Пословица не на ветер молвится. Со смертью человека уходит в осадок все сиюминутное, что замутняет истинную ценность им совершенного, свет той личностной правды, которую он нес в себе. Чтобы эта правда отстоялась до прозрачности, нужно время и порою немалое.

Он так ждал выхода своей новой книги «Поедемте в Лопшеньгу», так ждал! Чувствовалось, как сильно истосковался он по радости — увидеть дела ума и рук своих, собранные вместе, под одною обложкой.

— Старичок, — говорил он мне в одну из последних с ним встреч, мечтательно глядя куда-то вдаль, — вот увидишь, это будет не пустячок. Там последние два рассказа — закачаешься!.. Вот увидишь!..

Я увидел. А он своего нового сборника так и не дождался.

Два последних рассказа в этой книге — «Свечечка» и «Во сне ты горько плакал» — действительно поразительны по глубине проникновения в человеческую душу и художественной выразительности.

Я не гожусь на роль исследователя творчества Юрия Казакова. Моя любовь ко многому из написанного им слепа, как бывает слепа всякая любовь вообще, которая тем на менее всегда достаточно зряча, чтобы отличить подлинную красоту от модной поделки, «накрасивленной» с помощью ретуши и румян. Но всякий грим — до первого умывания, и уж тем более — до первого доброго дождя...

«...Жизнь должна быть лучше, — звучат в памяти слова незабвенного друга. — И ты должен быть трижды мужествен, чтобы, несмотря на свои несчастья, неудачи и срывы, все-таки нести людям радость...»)

В этих словах больше ободрения и доброжелательства для человека, торящего свою жизненную тропу, чем в ином похлопывании по плечу свысока, даже доброжелательном. Человек, сказавший их, не был баловнем судьбы и знал цену слова. И знал цену жизни и любил ее так же самозабвенно, как и землю, на которой жил. И как хорошо он, Юрий Казаков, сказал и о своей земле, и обо всем сущем на ней:

«Кругом нас простиралась одна из древнейших русских земель — земля радонежская, тихое удельное княжество Московской земли. Над краем поля, высоко, плавными медленными кругами ходили два коршуна. Ничего нам с тобой не досталось от прошлого, сама земля переменилась, деревни и леса, и Радонеж пропал, будто его и не было, одна память о нем осталась, да вон те два коршуна ходят кругами, как и тысячу лет назад, да, может быть, Яснушка течет все тем же руслом...

Ты доедал яблоко, но мысли твои, я видел, были далеко. Ты тоже заметил коршунов и долго следил за ними, бабочки пролетали над тобой, некоторые из них, привлеченные красным цветом твоих штанишек, пытались сесть на них, но тут же взмывали, и ты провожал взглядом их восхитительный полет. Ты говорил мало и коротко, но по лицу твоему и глазам видно было, что думаешь ты постоянно. Ах, как хотел я стать хоть на минутку тобою, чтобы узнать твои мысли! Ведь ты был уже человеком!

Нет, благословен, прекрасен был наш мир! Не рвались бомбы, не горели города и деревни, трупные мухи не вились над валяющимися на дорогах детьми, не окостеневали они от холода, не ходили в лохмотьях, кишащих паразитами, не жили в развалинах и во всяческих норках, подобно диким зверям. Лились и теперь детские слезы, лились, но совсем, совсем по другому поводу... Это ли не блаженство, это ли не счастье!»

Это ли не счастье, говорю я, это ли не блаженство художника было увидеть все это и суметь запечатлеть эту красоту в слове, способном являть ее снова и снова, как бы рождая наяву!..