Писатель Юрий Александрович Кувалдин родился 19 ноября 1946 года в Москве, на улице 25-го Октября (ныне и прежде - Никольской) в доме № 17 (бывшем "Славянском базаре"). Учился в школе, в которой в прежние времена помещалась Славяно-греко-латинская академия, где учились Ломоносов, Тредиаковский, Кантемир. Окончил филологический факультет МГПИ им. В. И. Ленина. В начале 60-х годов Юрий Кувалдин вместе с Александром Чутко занимался в театральной студии при Московском Экспериментальном Театре, основанном Владимиром Высоцким и Геннадием Яловичем. После снятия Хрущева с окончанием оттепели театр прекратил свое существование. Проходил срочную службу в рядях Вооруженных сил СССР в течение трех лет (ВВС) под командованием генерала, Героя Советского Союза Ивана Кожедуба. Автор книг: "Улица Мандельштама", повести ("Московский рабочий", 1989), "Философия печали", повести и рассказы ("Новелла", 1990), "Избушка на елке", роман и повести ("Советский писатель", 1993), "Так говорил Заратустра", роман ("Книжный сад", 1994.), "Кувалдин-Критик", выступления в периодике ("Книжный сад", 2003), "Родина", повести и роман ("Книжный сад", 2004). Печатался в журналах "Наша улица", "Новая Россия", "Время и мы", "Стрелец", "Грани", "Юность", "Знамя", "Литературная учёба", "Континент", "Новый мир", "Дружба народов" и др. Выступал со статьями, очерками, эссе, репортажами, интервью в газетех: "День литературы", "Московский комсомолец", "Вечерняя Москва", "Ленинское знамя", "Социалистическая индустрия", "Литературная Россия", "Невское время", "Слово", "Российские вести", "Вечерний клуб", "Литературная газета", "Московские новости", "Гудок", "Сегодня", "Книжное обозрение", "Независимая газета", "Ex Libris", "Труд", "Московская правда" и др. Основатель и главный редактор журнала современной русской литературы "Наша улица" (1999). Первый в СССР (1988) частный издатель. Основатель и директор Издательства "Книжный сад". Им издано более 100 книг общим тиражом более 15 млн. экз. Среди них книги Евгения Бачурина, Фазиля Искандера, Евгения Блажеевского, Кирилла Ковальджи, Льва Копелева, Семена Липкина, А. и Б. Стругацких, Юрия Нагибина, Вл. Новикова, Льва Разгона, Ирины Роднянской, Александра Тимофеевского, Л.Лазарева, Льва Аннинского, Ст. Рассадина, Нины Красновой и др. Член Союза писателей и Союза журналистов Москвы.

 

 

Юрий Кувалдин

 

ЖИЗНЬ В ТЕКСТЕ

 

Рецептуальное эссе

 

 

1.

 

Систематизатор культуры Слава Лен предельно ясно сформулировал программу свободных художников нового времени: "РЕ-ЦЕПТУАЛИЗМ - ИСКУССТВО ТРЕТЬЕГО ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ" имеет целью возродить идею Большого стиля в ситуации углубляющихся коммуникабельности, взаимосвязанности и единения человечества. В ситуации глобализации". Я, Юрий Кувалдин, сам себя всегда ощущал приверженцем Большого стиля, поскольку узкие рамки прочих течений меня сковывали. Мне нужен был воздух, мне нужна была свобода. Поэтому я оказался на облаке, над схваткой.

Каждое мое слово, каждый мой образ, каждая моя метафора - целое напластование: философий, религий, этик и одновременно - правд жизни со всеми ее грязнотами и вульгарностями. Здесь необходима даже не дешифровка, как у Достоевского, а способность погрузиться в этот круто заваренный интеллектуальный мир, насытиться этим горько-соленым раствором. Бесконечные напластования намеков, недомолвок, реминисценций, открытые и замаскированные цитаты, сложнейшая система отсылок, виртуозные ассоциации, полифилософские метафоры, смешение арго и сакральных текстов, увеличенная до крайних пределов суггестивность слова - вот из какого "сора" я делал "Родину", мой роман.

В каждой новой вещи я стремился к постоянному восхождению по ступеням мастерства. То есть очень серьезно работал над формой. Я всегда помнил, что фраза должна становится все более напевной и простой, несмотря на то, что одновременно должна постоянно удлиняться. Вообще, в стиле писателя есть оптический обман для читателя. Простота достигается через сложность. Чехов кому-то говорил, что писать нужно сложными, сложносочиненными с подчинениями и вводными предложениями фразами, только в этом случае можно добиться простоты. Вот на таких парадоксах зиждется работа над формой в литературе.

 

Жизнь - без начала и конца.

Нас всех подстерегает случай.

Над нами - сумрак неминучий,

Иль ясность божьего лица.

Но ты, художник, твердо веруй

В начала и концы. Ты знай,

Где стерегут нас ад и рай.

Тебе дано бесстрастной мерой

Измерить все, что видишь ты.

Твой взгляд - да будет тверд и ясен.

Сотри случайные черты -

И ты увидишь: мир прекрасен.

(Александр Блок "Возмездие")

 

Реальность бесследно исчезает с лица земли, Слово остается. Реальность мне всегда представлялась нереальной. Мне казалось необходимым подать событие так, как я его видел, а это редко совпадало с более объективным взглядом на происшедшее. Мне хотелось, чтобы реально имевшее место сложилось в стройный рассказ, и я тут же выстраивал его. Самое интересное: я сам проникаюсь искренней верой в истинность того, что увидел, и меня не на шутку удивляет, когда я слышу, что другим случившееся запомнилось иначе. Да и спустя время моя приукрашенная версия, то есть художественная версия событий сохраняет реальность - пусть лишь для меня одного.

Нам, приученным к искусству-отражению, пора переучиваться: искусство - не отражение, а создание своего, доселе не бывшего мира, углубление, достигаемое отстранением, уходом, изоляцией, сосредоточением, отказом, экзистированием. Не от мира к сознанию - от сознания в недра мира. Не изображение вещей - живописание идей.

Литература для меня является, прежде всего, формой переложения души в знаки, которые запечатлеваются в метафизической бессмертной Божественной программе. Это и есть бессмертие души. Биологическое бессмертие невозможно и бессмысленно. Зачем воскрешать какого-нибудь пьяного и рваного бомжа, который и так за свои пятьдесят лет всем надоел и закоптил белый свет, а ему еще новую жизнь подавать?! Тело является, на мой взгляд, всего лишь компьютером, сошедшим с конвейера. Большинство людей так пустыми компьютерами и остаются, или загружаются сущей чепухой - чернушкой с порнушкой. И лишь персонифицированные, вышедшие из социума, сидящие на облаке (над схваткой) единицы, загруженные Достоевским и Кантом, к примеру, начинают сами создавать свою реальность, которая переходя в метафизическое пространство, занимает там почетное место между бессмертными Достоевским и Кантом. Но и эта высокая цель, предельно высоко поставленная планка, на мой взгляд, не самоцель для писателя, а способ выхода к людям, установления контактов с окружающими, иначе зачем нужно свои мысли и чувства - подлинные и мнимые - предавать бумаге, объективировать, ведь это можно переварить в себе самом.

Мой любимый Кьеркегор в свое время подчеркнул трагический аспект коллизии творчества: его писатель - несчастный человек, носящий в душе тяжкие муки, с устами, так созданными, что крики и стоны, прорываясь через них, звучат дивной музыкой. Писатель Кьеркегора - прозорлив. Поднимаясь над обыденной жизнью, он проникает в сокровенные тайны бытия. Познав эти тайны, страдает от бессилия своих пророчеств. Поэтому его чело омрачено мировой скорбью.

Постоянный скрытый страх за жизнь, с годами превращающийся в кротость, рассасывается внутри сам по себе. Страху хочется очутиться среди множества людей и заговорить обо всем мире. Чем человек меньше знает, тем больше всего страшится. Маленькому человеку не заказан путь в большие. Я вообще люблю парадоксы демократического свойства, поэтому считаю, что каждый рождается маленьким человеком. Большинство, подавляющее большинство людей так маленькими и умирают. И лишь единицы двигают историю, работают с логосом, со словом. Ибо давно сказано, что Слово (Логос) - это Бог. Чем больше человек будет становиться человеком, тем меньше согласится он на что-либо иное, кроме бесконечного и неистребимого движения к новому. Для обычного человека новое почти всегда является злым. Зло и новое для него синонимы. Поэтому к новому всегда идет элита, то есть большой человек, а маленький хочет, чтобы ничего не менялось, чтобы трава не росла. В сам ход действия большого человека включается что-то "абсолютное".

Я стою на том, что великая литература выражает сущность божественной трансценденции с помощью символического языка, раскрывающего связь человеческого со священным. Искусство открывает нам глубинную реальность и частное в его связи со Всеобщим. Искусство адекватно трансцендентной компоненте бытия, интимному таинству, реальности, обнаруживающейся в глубинах человеческого "я". Поэзия прозы проникает в сокровенное человеческое, говорит о вершинах существования.

Великое искусство малочувствительно к времени, почти не ведая эволюции. Вместе с тем я-то знаю, что классика происходит от модернизма. Чехов - величайший модернист нового времени. Великое искусство не может не быть модернистским, ибо творчество не терпит повторения, каждое поколение прочитывает Книгу по-новому, слышит свой зов Бытия. К искусству вполне применим принцип пролиферации, нового зрения, неведомой перспективы: новую литературу нельзя скопировать со старой. Самое важное в творце - новое слово: в этом - все. Укорененность и абсолютная новизна - два лика модернизма. Гений - катаклизм, уготованный культурой. Сама же культура, как жизнь, - океан альтернатив, конкурирующих и обогащающих друг друга.

Я был очень настойчив, и всегда с иронией относился к мало работающим коллегам по ремеслу. Впрочем, они сами куда-то всегда исчезали, поскольку в редакции попадали случайно, чаще всего не из-за творческого интереса, а из побуждений наживы. Моя жизнь - в том, чтобы делать литературу в самом широком смысле этого слова, то есть самому писать, самому издавать, и самому читать. Каждый из этих процессов доставляет мне огромное удовольствие. Все свое время я отдаю работе над новым рассказом, романом или повестью, или чтению произведений авторов моего журнала, или редактуре уже отобранных вещей, или обработке текстов на компьютере, или сдаче балансового отчета в налоговую инспекцию, или покупке бумаги, или печатанию журнала или книг в типографии, или еще многому и многому другому, творчески и производственно необходимому... В сущности, я, Юрий Кувалдин, - человек-литература. Я издал в память о советском литературоведении следующих советских критиков, работавших критиками за деньги: Ирина Роднянская "Литературное семилетие"; Лазарь Лазарев "Шестой этаж"; Вл. Новиков "Заскок"; Лев Аннинский "Серебро и чернь"; Станислав Рассадин "Очень простой Мандельштам" и "Русские, или Из дворян в интеллигенты", и еще некоторых авторов. Так что можно подвести некоторые итоги, как говорится, предварительные. Литературоведение (критика) - понятие советское. Штатные должности существовали, а их нужно было заполнять. Существовал уровень заработной платы литературоведа (критика). А все оттого, что тоталитаризм создал идеологическую базу для оправдания своего насилия над Словом. Создал колоссальную систему книгораспространения. Бойцы "литературного фронта" должны были строго соблюдать правила игры, и тогда они получали не только паек, гонорар, но даже дачу в Переделкино. В советской литературе не было деления на собственно литературу и на попсу, то есть коммерческое нечто, что жует губами толпа. В одном месте Рассадин говорит, что его раскупали. Он глубоко заблуждается, его "Союзкнига" распыляла до одного экземпляра от Бреста до Курил, и этот экземпляр обязательно покупался учителем, врачом, графоманом... С падением СССР прекратила существование и советская литература, включавшая такие понятия как темплан, заявка, тираж, гонорар, Коктебель, должности в секретариате Союза и прочее. Быть писателем научить нельзя. Писателем может быть только одиночка, вышагнувший из социума и сидящий на облаке, наблюдающий бесконечное воспроизводство человеков. Странно, что еще существует Литинститут, аппендикс Советской власти - пора сделать операцию по удалению Литинститута. А всем, желающим изучать строительный материал литературы - Слово, Логос - добро пожаловать на филологические факультеты. Деньги из литературы ушли. Это место - Литература - для Христа, Платонова, Достоевского и Кувалдина. Серьезная литература не попадает в экономическую категорию. Литература - это Литургия, а из храмов торгашей давно вытолкали взашей. Следовательно, писательство - род духовной деятельности во благо Божественной программы. Люди - компьютеры. Рождаются в готовую программу - язык, загружаются этой программой и соответственно программе действуют. Работать нужно на заводе, а в свободное от работы время вносить свою лепту в обновление Красоты, ибо она спасет мир.

Если прочие метафизические опыты обставлены бесконечными предисловиями, то художественной прозе, я думаю, не нужны преамбулы, принципы, методы и доказательства. Она отвергает даже сомнение. Единственная нужда ее - в молчании, в прелюдии тишины. Поэтому она, прежде всего, стремится к обезоруживанию слов, заставляя тем самым умолкнуть стихоплетов и все то, что хотя бы отдаленно оставляет в душе читателя намек на какую-либо мысль или звук. Из этой пустоты для меня и рождается художественное мгновение. Именно для того, чтобы создать мгновение сложное, соединив в нем бесчисленные одновременности, я как писатель уничтожаю простую непрерывность связного времени.

Однажды мне звонит Фазиль Искандер и говорит, что его приятель критик Станислав Рассадин написал книгу о Мандельштаме, и что не мог бы я издать его книгу. Я сказал, что все связанное с Осипом Эмильевичем мне интересно, и моя первая, юношеская проза - "Улица Мандельштама" - посвящена этому гениальному надмирному поэту. Да, именно надмирному, поскольку настоящие поэты, писатели - не совсем люди. Они творят в кельях своих монастырей, отделяя душу от тела путем переноса ее, души, в знаках на бумагу (любой другой носитель) и запускают в вечность, в Божественную программу. Поэтому настоящему писателю чуждо все человеческое: деньги, дачи, машины, тряпье, шмотье... Конечно, это говорю я, Юрий Кувалдин, который никогда не шел в строю официальной литературы, а писал то, что хотел, писал, как хотел. С представителями так называемой советской литературы дело обстоит иначе. Они писали то, что печатали и за что платили деньги. Петь в полный голос они не могли. Да и ходили работать они в "литературу", и Станислав Борисович ходил - то в "Молодую гвардию", то в "Литературную газету", то в "Юность"... Работать нужно было ходить на "Серп и молот"! И в Советской Армии послужить! Как говорит Достоевский в моей повести "Вавилонская башня", работа ассоциируется в России только с лопатой! Остальное служба или безделье! А литература - не работа! Писательство - не профессия! Это служение, свет и любовь! Слава Богу, что советская эпоха подавления Логоса рухнула в тартарары и я печатаю то, что я пел, пою и буду петь Свободно! И кое-что из Рассадина останется, конкретнее, то, что связано с Юрием Кувалдиным, "Книжным садом" и Мандельштамом. Жаль, что Рассадин не стал писателем. А мог бы. Но для этого нужна смелость, даже отчаянье. Этого у Станислава Борисовича не было. По чужому следу идти (критики) все мастаки. Ты создай свою Литературу, свое Издательство, свой Журнал, свое Направление, свою Вечность. Впрочем, и в глубине сторожевой ночи чернорабочей вспыхнут земле очи...

 

 

2.

 

Используя изобразительные средства языка, образы, символы, метафоры, я точнее, глубже, рельефнее выражаю мысль, ничего не объясняя или доказывая. Мое художественное произведение рождается из чувства удивления, потрясения, трагической новизны, оно - восприятие в любом бытии, в каждом объекте чего-то нового, чего-то большего, не сводимого ни к дефиниции, какой бы полной она ни была, ни к полезности, сколь бы нужной ее ни признавали; это - восприятие, присущее мне в особые моменты, когда я чувствую, что в неисчерпаемой гармонии открывается сверхъестественное. Метафизическая литература, величайшие образцы которой даны нам Достоевским и Чеховым, суть пророческая, профетическая, сакральная мудрость, не нуждающаяся в системе, методе, понятии. Усмотрении из Ничто, которое - Все. Биологическая жизнь переливается в метафизическую через символ, букву, слово. Слово располагается в тексте. Для текстов я создал сразу после перестройки свое издательство "Книжный сад", а в 1999 году - свой литературный журнал "Наша улица".

Из открытых мною авторов журнала могу назвать Анжелу Ударцеву и Анну Ветлугину. Они поступают правильно, как я учу авторов своего журнала: на жизнь зарабатывать в другом месте, а писать для души. Ударцева и Ветлугина понимают, что литература - дело вечное. Важно пройти весь жизненный путь в постоянном развитии писательского мастерства, писать рассказ за рассказом, повесть за повестью, роман за романом, чтобы сохраниться в памяти народной или войти в метафизическую Божественную программу, то есть войти в литературу. А многие не знают, что такое войти в литературу. Напечататься - это не значит войти в литературу. В литературу "пропускают", как говорится, "по гамбургскому счету". Это когда заинтересованные лица и сам автор уже давно в могиле, а текст пробивается сам, то есть произведение живет само по себе, и никто его не может отменить. Это уже объективная, или Божественная реальность, не подчиняющаяся воле людей. Вместе с Советским Союзом исчезло 99 процентов ото всей печатавшейся советской литературы. А вошли в литературу не печатавшиеся, или мало печатавшиеся Андрей Платонов, Осип Мандельштам, Михаил Булгаков, Веничка Ерофеев... Как мне в беседе, опубликованной в "Нашей улице", сказал Валерий Золотухин: "Не все, что напечатано и издано, написано". Погоня за молодыми дебютантами ничего не дает: прокукарекают и исчезают. Виктор Астафьев начал в своей кочегарке первый рассказ в 26 лет, а только в 40 попал на совещание молодых писателей. Нина Краснова попала на совещание молодых писателей в 29 лет, из которых до этого 22 года писала, с 7 лет...

Известно, что вначале было Слово. Но кто его написал? Несколько упрощая проблему, скажу, что писатель. Писатель умер. Слово осталось и стало управлять людьми и другими писателями, то есть Слово стало Богом. Литература, как литургия, призвана спасать душу.

По собственному писательскому опыту знаю, что святое искусство находится в абсолютной зависимости от божественной мудрости. В знаках, которые оно представляет нашим глазам, проявляется нечто бесконечно превосходящее все наше человеческое искусство, сама божественная Истина - сокровище света, купленное нам кровью Христа (Херистоса). Я легко перехожу от буквы к камню, от Канта - к небу, от звезды - к почве.

Из писателей-почвенников, открытых мною, я выделяю своего автора Сергея Михайлина-Плавского. Конечно, ни один русский писатель не может пройти мимо деревенских проблем, поскольку Россия - страна деревенская, то есть достаточно примитивная. Хотя в ней есть личности высочайшего интеллектуального полета: Чехов, Платонов, Достоевский, Нагибин, Булгаков, Гоголь, Толстой Лев... Деревенские же писатели, как правило, достаточно ограничены и решают некоторые вопросы прямолинейно. А прямо идти на предмет, значит, не быть художником, а быть членом партии. КПСС не допускала ни индивидуального поиска, ни творческой смелости, словом, ничего нового, яркого, оригинального и необычного. А член партии не может быть писателем, потому что писатель - это Бог, который всех людей любит, сидит на облаке и свидетельствует о том, что происходит с человеками. Однако наивные выходцы из деревень думали иначе, вот именно эти члены партии и решали национальные проблемы, не понимая, что такое национальность, если говорить честно. Им кажется, что русский является по рождению русским. А это всего лишь хождения языка по странам и народам. "Русский" это название людей, говорящих и думающих на русском языке. И негр, родившийся в России и говорящий и думающий на русском языке, будет русским! Язык - это Бог, а Бог не делит людей по национальностям, потому что у Бога язык один, стартовавший в Египте, только временно разделившийся из обособленности проживания людей на разные китайский, английский, русский и прочие диалекты. Я всегда с нескрываемой иронией относился к официальной (партийной) советской литературе. Мне всегда она представлялась родом халтуры, исполненной ради гонорара. Тогда производством пропаганды были заняты практически все писатели, выступавшие в газетах и журналах, на телевидении и радио. Повсюду били по глазам транспаранты с лозунгами вроде "Народ и партия едины", "Учение Маркса всесильно, потому что оно верно" или "Победа коммунизма неизбежна"... Потребителем пропаганды являлся каждый советский человек, начиная с ясельного или школьного возраста, когда он впервые становился членом коллектива (уже в яслях висели все эти лозунги, плакаты, портреты и стенгазета). В зависимости от возраста, социального положения, партийности и образовательного уровня каждый человек получал пропаганду в том виде, какой, по мнению властей, был доступен его пониманию. Насильственное вдалбливание прямолинейных идей, как всегда, вызывало противоположную реакцию. В свое время популярность Зощенко, Ахматовой, Пастернака и Солженицына резко возросла после того, как советская пропаганда подвергла их уничтожающей критике. Поскольку в СССР авторскому воображению и свободной воле был положен строго установленный предел, а каждое произведение должно было завершаться счастливым концом, автор стоял перед жестокой необходимостью построить интересный сюжет, хотя развязка заранее была известна читателю. У советского писателя не было свободы. Иные ловкие авторы были известны тем, что в их книгах именно смерть коммуниста на последней странице знаменовала собой триумф коммунистической идеи: я умираю, чтобы Советская страна жила дальше. Если автор был осмотрительным, то он наделял попавшего в беду коммуниста толикой слабости с легкой примесью политического вольнодумства или некоторым буржуазным эклектизмом. К счастью, все эти фальшивые методики творчества остались в прошлом. Силой человека переделать нельзя. Все в нашем мире движется любовью, и совершенствование человека идет через удовольствие. Это заметил Фрейд, по-моему, после Достоевского, сказавшего, что красота спасет мир. Красота как удовольствие!

Теперь точно неизвестно, кем и когда был введен прижившийся впоследствии термин "деревенская проза", обозначивший ряд очень разных произведений очень разных авторов, повествующих о сельских жителях. Помню, я с рыжеволосым Борисом Можаевым стоял на ступенях Книжной фабрики № 1 в Электростали, где только что была отпечатана его новая книга, и он заметил по поводу разделения писателей на "городских" и "деревенских": "А Тургенев - сплошной "деревенщик" получается?! Но похож ли Тургенев на Достоевского с его "Селом Степанчиковом" или на Толстого с его "Хозяином и работником"?.." И далее добавил, что у него, кстати, больше половины всех вещей написаны и об инженерах, и о лесниках, ученых, художниках... "Да черт знает, о ком я только не писал!" В самом деле, прекрасные произведения о крестьянстве оставили, например, Чехов и Бунин, Платонов и Казаков - однако их почему-то деревенщиками величать не принято. А Нагибин с его "Председателем"?! Значит, термин "деревенщики" как бы просит нас снисходительно относиться к слабо владеющим родным языком выходцам из провинции. Вообще, на мой взгляд, раздел в России идет не по национальным, не по партийным и прочим принципам, а по городу и деревне. Мастер может взять любую тему и исполнить ее. Значит, проблема заключена не в том, что показывать, а как это делать. Проблема - в овладении художественным языком.

Итак, в центре внимания этой литературы стояла послевоенная деревня - нищая и бесправная (стоит вспомнить, что колхозники, например, до начала 60-х годов не имели даже собственных паспортов и без специального разрешения начальства не могли покидать "места приписки"). Правдивое изображение такой действительности в рассказах Александра Яшина "Рычаги" (1956) и "Вологодская свадьба" (1962), повестях "Вокруг да около" (1963) Федора Абрамова, "Поденка - век короткий" (1965) Владимира Тендрякова и вот теперь и в произведениях Сергея Михайлина-Плавского являет собой разительный контраст с лакировочной соцреалистической литературой того времени.

Сергей Михайлин-Плавский создает ряд типов, дающих понимание того, что есть русский характер и та самая "загадочная русская душа". В свое время горький итог деревенской прозе подвел Виктор Петрович Астафьев: "Мы отпели последний плач - человек пятнадцать нашлось плакальщиков о бывшей деревне. Мы и воспевали ее одновременно. Как говорится, восплакали хорошо, на достойном уровне, достойном нашей истории, нашей деревни, нашего крестьянства. Но это кончилось. Сейчас идут только жалкие подражания книгам, которые были созданы двадцать-тридцать лет назад. Подражают те наивные люди, которые пишут про уже угасшую деревню. Литература теперь должна пробиваться через асфальт".

Рассматривая вопрос о синхронизации текста и явлений мира тонкого, сводя каждый текстовой феномен к той или иной зависимости в тонком мире, я неизбежно утыкаюсь в природу символического, где знак мыслится, как некая структура, означающая в мире дольнем что-то из мира горнего. В этом смысле любой символ (означающее - означаемое - знак) - есть структура пограничная, обращенная к двум мирам сразу, некое окно. И тут я попадаю под влияние логики Флоренского в его "Иконостасе", со всей неизбежностью приходя к выводам об иконе, как об окне, а не как об изображении и т.д. и т.д. Художественная проза являет образцы более сложно организованных, чем поэзия, ритмов, рифм, являясь по сути синтетическими моделирующими системами, магическими техниками, влияние которых нельзя оценивать однозначно. Мы видим текст, трансформируем его в образ, перед нашим взором предстает картинка, как на экране телевизора, текст пропадает, появляется пейзаж, дерево, река, человек, другой человек, народ...

Разумеется, каждый писатель по-разному смотрит на народ. Одни - на коленях перед ним, каждую мерзость готовы оправдать, а другие - со счетом к народу. Например, у Солженицына рядовой человек только жертва существующего режима. Но он же ведь и опора его. В этом вся сложность. Именно только освещение нашего человека с этих двух сторон позволяет Сергею Михайлину-Плавскому избегать односторонности в изображении жизни. Вот, например, как он передает атмосферу товарищеского суда в деревне: "А в зале чисто: пол подметен, на стенах березовые ветки навешены, прямо как на Троицу, у людей праздник! Бабы обновками хвалятся. Да и то сказать, где еще-то показать новую кофту или рубаху, если с утра до вечера и круглый год одна парадная форма одежки - телогрейка. А тут и костюмы двубортные, и плюшевые жакетки, и плащи все в пуговицах и погончиках... Смотришь, не баба, а чистый генерал Рокоссовский, красота да и только! А на сцене - стол в зеленом сукне с графином и пепельницей синего стекла. А за столом - председатель суда и два народных заседателя: один - Илюха Максимкин, механизатор, черт глазастый - глаза навыкате, как у орла, сам черный весь, одним словом, морда кавказской национальности, только наших кровей деревенских. Другой - Максимка Хромкин, губы толстые, как два пирожка с ливером, заведующий магазином "Сельпо". Он с утра в этот день без дела слонялся. Магазин-то закрыт, чтобы мужики, значит, на радостях не перепились. Налево от стола, если смотреть из зала, трибуна со стаканом воды, а направо, поближе к занавесу, стул, а на нем подсудимый Васька Мишин, бедолага, голова в бинтах и рука на привязи через шею..."

Казалось бы, произведения Сергея Михайлина-Плавского небогаты внешними событиями, резкими поворотами сюжета, нет в них и занимательной интриги, но они богаты писательским мастерством, добрым сердцем, умением ставить слова в нужные места со смаком, ему присуща богатая русская лексика, дух народного языка и его поэзия.

Поскольку художественный текст допускает возможность различных трактовок, то нужно говорить не о правильном, а о полноценном восприятии. Под полноценным восприятием я понимаю способность читателя сопереживать моим героям и мне, автору произведения, видеть динамику эмоций, любоваться изобразительными средствами языка, чувствовать красоту, которая спасает мир, покрывая первичное, животное, причинное, воспроизводить в воображении картины жизни, мною созданные, размышлять над мотивами, обстоятельствами, последствиями поступков персонажей, оценивать героев произведения, определять мою позицию, осваивать идею произведения, то есть находить в своей душе отклик на поставленные мною проблемы. Полноценное восприятие произведения свидетельствует о высоком уровне литературного развития человека.

 

 

3.

 

Анализируя художественный и нехудожественный текст, можно убедиться, что так называемая художественная проза вовсе не равна бытовому языку, только дополненному некоторыми "красивостями". Дело обстоит несколько иначе, мы оказываемся в следующей парадигме рассуждений: бытовая речь - стихотворный текст - художественная проза. Внимательно изучая вопрос, мы увидим, что художественная проза не упраздняет ритмику, рифмовку и другие поэтические приемы. Художественная проза впитывает всю эту механику и значительно усложняет ее, вводя новые правила и разрабатывая старые. В каждый свой текст я вкладываю определенный, скрытый от глаз, ритм. Да и вообще, на мой взгляд, любой художественный прозаический текст существует сразу во множестве заложенных в него ритмов и даже рифм... Прозаическая структура оказывается сложнее и совершеннее стиховой.

Эти этапы развития мы прослеживаем не только на примере истории литературы. Хотя, разумеется, и на истории - тоже. Гораздо более интересным критерием оказывается понятие "информативность текста", как раз и позволяющее оценить нам сложность той или иной художественной структуры, ее "упакованность" смыслами.

Мои дела связаны исключительно с метафизикой, то есть я занят спасением души, проще - переложением ее в знаки и сдачей в типографию, чтобы встать на полку вечности вместе с Достоевским и Чеховым. Как это происходит производственно-экономически, я уже сам не понимаю. Мой журнал, как и я сам, а журнал и я - одно лицо, посвящен исключительно прозе как высшей форме литературы, прозе современной, ибо я живу во времени, прозе русской, ибо я русский и живу в России, прозе серьезной, ибо я поклонник симфонической музыки и полифоничной русской литературы, прозе умной, потому что надоели примитивы и правого и левого толка, прозе художественной, ибо я Бог, создающий живых людей, проще - образы, и мыслю образами, поскольку современная (да и классическая) русская художественная проза - это мышление в образах. В советской литературе крутились огромные деньги, оттого в советских писателях числилось тысяч десять, как теперь у нефтяной трубы. "Преступление и Маргарита", все одно из другого в этой жизни выходит: топор из трамвайного колеса, а стальное колесо из топора. Такие же точно мысли у Достоевского и у Булгакова. Конец всего наступил и у того и у другого. Выходит, что нет ничего нового? Конец истории? Конец культуры? Остается только повторение? Документальные черно-белые кадры XX-го века, XXI-го, XXII-го, XXIII-го... Любопытно, до какого века дотянет человечество? И все повторяется. Информация накапливается, которую аккумулирует техническая память. Новое придумать почти невозможно. Остается только опускать топор на голову то острием, как Достоевский, то обухом трамвайного колеса, как Булгаков, чтобы память отшибать!

Основной критерий, позволяющий определить уровень восприятия произведения, - степень образной конкретизации и образного обобщения. Этот критерий учитывает способность к восприятию художественного образа в единстве конкретного и абстрактного, индивидуального и типичного. Под образной конкретизацией я понимаю способность читателя на основе художественных деталей воссоздать в своем воображении целостный образ. Образное обобщение предполагает, что в конкретной картине человеческой жизни, описанной мною, читатель видит обобщенный смысл, проблему, поставленную в произведении.

А проблемы я ставлю такие, что и самому становится страшно, как будто режешь собственную жизнь, обнаруживаешь пропасти и разрывы, которые раньше не замечал. Но только так и должно подниматься по ступеням мастерства, необходимо рвать с прошлым ради будущего. Так что же, всегда нужны разрывы с прошлым? Сама всемогущая литература, у которой на вооружении не только "Мастер и наказание", но и Библия, говорит постоянно, что нужна революция умов. Если еще есть порох в пороховницах, то нужна эта революция... Иногда бывает так, что третья волна номенклатуры губит государство окончательно и бесповоротно, как какую-нибудь Вавилонию. Например, часто применяется символическое сожжение книг. В китайском мире император Цинь Шихуанди, который был первым революционным основателем китайского универсального государства, систематически конфисковывал и сжигал литературные труды, появлявшиеся в период смутного времени, ибо боялся, что опасные идеи могут исказить проект его нового социального порядка. А в сирийском мире халиф Омар, бывший истинным реформатором сирийского универсального государства, в ответ на запрос одного из своих военачальников, только что захвативших Александрию и не знавших, что им делать с александрийской библиотекой, сказал, что если писания греков согласуются с Книгой Бога, то они бесполезны и их хранить нечего; если же не согласуются, тогда они опасны и их тем более следует уничтожить. Сожжение книг по всей Германии - факт достоверный, а мотив, вдохновивший охваченных массовым психозом немцев, несомненно, перекликается с тем, который легенда приписывает китайскому диктатору, который очень любил стихи и не любил прозу. Стихи - коротки, и их можно петь за столом. Проза требует другого подхода...

Для не привыкших к чтению людей стихи обладают большим воздействием на идеальный мир, чем проза. В чем тут дело? А дело заключается в ритмичности. Скажем, рифмованное четверостишие работает по принципу четырехтактного двигателя. Каждая рифма в четверостишии - как вспышка искры в цилиндрах, расположенных по кругу. При этом в идеальном мире возникает вихреобразное возмущение - воронка, волчок, миниатюрный смерч. Двустишия работают как двухтактные, мопедные двигатели.

Обратите внимание, что в стихе сочетаются несколько типов колебаний с разными частотами: колебания звука - воздуха десятки-сотни герц; ритмическая речь - хорей, ямб, дактиль, амфибрахий, анапест - ритмическое чередование ударных и безударных слогов; рифмы в концах строк - парно организованные. В песне колебания первого типа еще более структурированы и сочетаются с гармоническим аккомпанементом. Так создаются завихрения в идеальном мире, существующие после и самостоятельно, уже независимо от поэта.

Не секрет, что читатель у нас, как правило, ориентируется на известные имена. Чтобы стать известным, писателю требуется полжизни работать на имя, чтобы потом имя работало на него. Вот тут и возникает определенное противоречие. Без имени даже талантливую вещь продвинуть очень трудно. Прежде по-настоящему талантливое произведение раскручивалось достаточно быстро, тем более, в таком закрытом обществе, каковым было наше советское, в котором на слово как таковое был наложен запрет. Поэтому легко путалась художественная литература с политическим манифестом. Все, что шло против КПСС (читай - против всей власти в СССР), вызывало пристальный интерес у читателей и, соответственно, у КГБ. А раз КГБ заинтересовался, стало быть, произведению обеспечена известность. С падением СССР (теперь уже ясно, что страна, построенная на запрете свободного движения Логоса, обречена на гибель) умерла и политическая литература. Например, от Солженицына (революционного публициста по определению) осталась повесть "Один день Ивана Денисовича" и несколько рассказов. Даже роман "В круге первом" сейчас перечитывать невозможно - он художественно пустоват. И, с другой стороны, набирают обороты, если так можно выразиться, настоящие художники и писатели-философы, такие, например, как Пришвин и Астафьев.

Раскодирование графических знаков не вызывает затруднений у квалифицированного читателя, все усилия он тратит на осознание образной системы произведения, на уяснение его идеи и своего собственного отношения к ней. Однако большинство людей еще не владеют навыком чтения в достаточной степени, поэтому для них преобразование графических знаков в слова - довольно трудоемкая операция, которая часто затмевает все остальные действия, и чтение, таким образом, превращается в простое озвучивание, а не становится общением с автором произведения. Воспринимая произведение на слух, наивный человек сталкивается с уже озвученным содержанием и озвученной формой. Через форму, предъявленную исполнителем, ориентируясь на интонацию, жесты, мимику, человек проникает в содержание произведения.

Полноценное восприятие художественного произведения не исчерпывается его пониманием. Оно представляет собой сложный процесс, который непременно включает возникновение того или иного отношения, как к самому произведению, так и к той действительности, которая в нем изображена. А изображение должно превалировать в художественной прозе. Я рисую портреты персонажей, сам перевоплощаюсь в них... Точно так же, уделяя первостепенное внимание изображению, образу, метафоре, детали, работает замечательная поэтесса Нина Краснова, в последнее время написавшая несколько первоклассных эссе, в том числе, например, о забытом великом, по-моему, поэте Александре Тинякове.

О Нине Красновой здесь мне хочется сказать особо. Ее книгу "Цветы запоздалые" (стихи и проза) я издал в 2003 году, а в журнале Нина Краснова печатается со дня основания (1999 год). "Цветы запоздалые" - ранняя повесть Чехова, не очень удачная, но в ней уже видна как бы вся перспектива русского гения. Нина Краснова смело взяла чеховское название для своей новой книги, нисколько не сомневаясь в правильности этого хода. Краснова словно говорит нам, что она всем своим творчеством - с классиками, а не с теми временщиками, которые, рассевшись по разным союзам писателей, все выясняют, кто с кем: с правыми или с левыми, как будто они не писатели, а ярые функционеры партий. Собственно, они и не являются писателями. Краснова же родилась поэтом, родилась для литературы, родилась прямо в литературу.

В тот период, когда стартовала Краснова, в слово "народный" функционерами советской литературы вкладывалось свое понятие: простой, доступный по изложению и... терпеливый, покорный, как сам народ. Какая-то великая сила, которой принято бить поклоны, именем которой надлежит клясться, но которая никогда не взбунтуется, не загорится, не потребует своих прав, а все, что ей нужно (и что "позволено"), - это сентиментальные слезы по поводу овина, кузницы, ржаного поля, протяжной песни, белой березки. Твердить хозяевам, что они хозяева, тогда как их волей и трудом давно распоряжаются слуги, без ведома которых хозяин и пальцем не шевельнет... И государственность, понимаемая как крепость порядка, при котором одни управляют судьбами и благосостоянием других, призванных трудиться, кланяться и благодарить, что их допустили к краю общего государственного котла с кашей...

Краснова в такие толкования народности и государственности не вписывалась, она вырывалась из них в силу огромной человеческой искренности и глубокого ума, поистине народного. Краснова, как река, красавица народная, как море, полноводная, как Родина, свободная, - широка, глубока, сильна, а река - это речь и река, то есть жизнь в живительной влаге, воде, как творчестве, со знаком бесконечности...

Литература - это самая захватывающая вещь на свете. Литература - дело спасения души, переложение ее в слова, знаки. Стало быть, мы имеем дело с литургией. Не литература входит в религию, а религия является частью литературы, с Библией, с единым мировым языком, который есть Бог. Бог - не на небе. Бог в книге. Азъ есмь Альфа и Омега. Когда я в процессе работы над каким-нибудь произведением, то мне хочется, чтобы она длилась бесконечно, и чтобы ни одна душа, даже самая близкая, не лезла ко мне, чтобы стояла в течение нужного мне времени полнейшая тишина. А так как дыхание у меня длинное, то есть я стайер (хотя и в спринте вряд ли кому уступлю), то иногда мне этой тишины требуется размером с неделю, с месяц, с год. То есть я сам тишину (художественный акт) регулирую. Свою тишину. Разумеется, это большая метафора, и я выхожу к людям, езжу в метро, беседую с авторами в редакции, но в душе у меня всегда стоит творческая тишина. Я давно ощутил в себе возможность делать сразу несколько дел. Например, с утра я продолжаю писание повести, затем читаю авторов, после этого доделываю рассказ и начинаю мастерить эту статью, потом верстаю журнал, потом еду в типографию и так далее... Но я всегда в творческой форме, или, как говорит Валерий Золотухин, в режиме.

Я еще сказал бы, что литература - это религия. Что только она бессмертна. Художественная проза - мой способ существования. Таких возможностей не может предоставить ни одно другое искусство. Быть творцом в литературе лучше, нежели в живописи, ибо жизнь можно воссоздавать в движении, в рельефности, как под увеличительным стеклом, кристаллизуя ее подлинную сущность. С моей точки зрения, литература ближе, чем живопись, музыка или даже кино и театр, к чуду зарождения жизни как таковой. Вначале было слово. А в слове был лов. А в лове был логос. По существу слово и является новой формой жизни, которой присущи собственный пульс развития, собственная многоплановость и многозначность, собственный диапазон понимания. Творческий процесс у меня начинается с чувства, а не с идеи и уж тем более не с идеологии. Я - пленник своего рассказа; рассказ жаждет быть поведанным, и мое дело - понять, куда он устремится.

Я преодолеваю время в своем художественном творчестве. Моя душа запечатлевается в моих текстах. Все эти формы представляют собой формы борьбы со временем. Художественное время стремится выключить произведение искусства из реального времени, создать свое время, не зависимое от реального. Я веду борьбу за то, чтобы создать в метафизической программе, то есть в Боге, свое собственное время - время совершающегося в моих литературных произведениях действия. Произведение живет не только в собственном времени, но и в реальном времени. Время произведения всегда в некотором конфликте с временем читателя. В целом это борьба за бессмертие художественного произведения, за преодоление им реального времени.

Распространено мнение, что литература - средство познания жизни. Я не согласен с этим. На мой взгляд, литература - другая реальность, далекая от жизни, и создается писателем-художником для бессмертия. Писателем может быть очень субъективный, очень капризный человек, сдвинувший со стола всех богов, как статуэтки. Литература - высший род деятельности человека. Писатель на облаках, как Бог. И философы, и социологи, и экономисты - все ниже. Заготовки для писателя. Ибо писатель мыслит образами, сам растворяясь в этих образах. Таким образом, все живые существа - лишь материал для писателя. Поскольку бессмертие - это литературное произведение, пережившее свое время. Все уходит в песок. Материальная культура трагична. Слово - бессмертно. Россия - страна высокого литературного стиля.

Язык художественного произведения, казалось бы, прост, но он сильно отличается от разговорной речи, от языка газет, радио и телевидения, отличается тем, что использует изобразительные средства языка. Форма художественной прозы и есть ее содержание.

Восприятие представляет собой достаточно сложный процесс. Если произведения изобразительного искусства, музыки воспринимается непосредственно органами чувств, то читатель воспринимает графические знаки, напечатанные на бумаге. Только посредством включения психических механизмов мозга эти графические знаки преображаются в слова. Благодаря словам и воссоздающему воображению выстраиваются образы, которые вызывают эмоциональную реакцию читателя, рождают сопереживание героям и автору, а отсюда возникает понимание произведения и понимание своего отношения к прочитанному.

В юности я страстно хотел быть драматическим актером, бегал в студию МХАТа, а потом в начале 60-х годов, юнцом, поступил в студию Владимира Высоцкого и Геннадия Яловича. Они создали Московский экспериментальный театр и студию при нем. Ибо все в те времена завидовали "Современнику" Олега Ефремова. Студия и театр помещались в клубе милиции на улице Дзержинского (ныне Лубянка). Там-то я начал понимать, что хороший актер - это пустой сосуд, который с максимальной точностью вмещает в себя другие жизни, каждый раз новые. Андрей Синявский в "Прогулках с Пушкиным" приходит к парадоксальной мысли, что Пушкин был абсолютно пуст в этом смысле. Такое высказывание тончайшего критика многих специалистов по Пушкину, да и рядовых читателей, ошеломило. Как, Пушкин - и пуст?! Моя задача в художественном тексте заключается в том, чтобы максимально выразительно вывернуть себя наизнанку по системе Станиславского, сыграть все роли всех своих персонажей. Чтобы изобразить влюбленного, нужно серьезно влюбиться, чтобы показать пьяного, следует пить неделю без перерыва, чтобы, дойдя до точки, понять, что пьянство очень тяжелое и предельно ответственное дело. Вот читатели и будут верить тогда тебе, и станут восторженно восклицать: "Гляди-ка, вот это по-нашему, взял и стакан водки под соленый огурец выпил, и бабу выебал!" Ибо сказано давно: "Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок - не так, как вы - иначе". (Александр Пушкин. Из письма Петру Вяземскому из Михайловского во второй половине ноября 1825 года.) Я актер и я режиссер своих произведений. И в этом смысле - я полифонист.

 

 

4.

 

Кто-то пытается управлять словами, давать указания языку. Но это те люди, которые не понимают, кто они, куда и откуда. Впрочем, страна, построенная на борьбе со Словом, страна, ради которой расстреливали культурных и умных пачками, сама сыграла в ящик вместе со своими пареньками-романистами, с Союзом писателей СССР из девяти тысяч членов, с цензурой, с запретом на издательское дело и прочими и прочими "нельзя". Да, я родился в стране "нельзя" и делал все возможное, чтобы она превратилась в страну Льзя! И чтобы восторжествовала Литература. В самом слове "литература" содержится указание на величие этого дела, на элитарность - эЛИТер! Биологические субъекты смертны, как мухи, а язык вечен, и он - Бог. Писатель за короткое биологическое существование перекладывает свою душу в слова, в буквы, с непостижимым мастерством, с художественным восторгом, и тем самым обеспечивает себе метафизическое бессмертие. Мы смело произносим имена: Пушкин, Достоевский, Толстой, Платонов, Мандельштам, Булгаков, Крюков, забывая о том, что их нет на свете, их тела истлели в могилах или в ямах, рассыпались на атомы, превратившись в другие соединения: в травы, деревья, в облака, в небо... Но они стоят на полках и говорят с нами, говорят живее всех живых. Вот в чем дело! Язык бессмертен. А если он Бог, то он един. Русский язык, как и испанский и прочие языки - это одно и то же, один язык. Это как дерево. Ствол пошел из Египта, а потом пошли ветви: арабские, китайские, немецкие, французские, славянские, русские и так далее. Из Египта язык двинулся; много позже возник Израиль, и совсем в позднюю эпоху возникли Эллада и Рим. Да, язык двинулся из Египта, и в России закончится. Воссияет Христос в России. Наступит у нас всемирная Паруссия (окончательное объединение языков, воссияние Истины). Был Ад, стал - Лад! Татары бились с русскими, немцы с французами и так далее, полагая, что они какие-то не такие люди, что они обладают правом на истину, что у них свой бог, свой язык. И красные с белыми. А истинный художник всегда сидит на облаке, интеллект поднимает его ввысь. Максимилиан Волошин эту же мысль выразил предельно четко:

 

И красный вождь, и белый офицер -

Фанатики непримиримых вер -

Искали здесь, под кровлею поэта,

Убежища, защиты и совета.

Я ж делал все, чтоб братьям помешать

Себя губить, друг друга истреблять,

И сам читал в одном столбце с другими

В кровавых списках собственное имя...

 

Да, бились страны и народы, и даже брат шел на брата, полагая, что он прав. Как они заблуждались! Язык в мире, на Земном шаре, да и везде - один, и он начинается со слова "Бог", в котором зашифрована страшно-прекрасная сущность мира. Трудно быть писателем, то есть не участвовать в распрях за своих против чужих, трудно быть Богом, но необходимо, ибо у писателя, как у Бога, все свои, люди, появившиеся на свет от священного совокупления. И они не виноваты, что их совокупили. Философы полагали, что жизнь есть существование белковых тел. Я же говорю: жизнь есть всеобщее совокупление: буквы с буквой, слова со словом, водорода с кислородом, мужчины с женщиной... Только при совокуплении возникает новое. Читайте мой роман "Родина", и вы обретете счастье. Все религии мира, даже не подозревая о том, поклоняются одному Богу, или началу языка из двух скрещенных палочек: "Х". И строятся на нем путем сокрытия букв, как на фундаменте. Какие-нибудь майя не знали, что логос пришел к ним по проводам человеческих тел из Египта, а само слово "майя" означает "Моисей"...

Русская литература строится на внимании к маленькому человеку, тем самым как бы подтверждая мысль, что все мы вышли из "Шинели" Гоголя. И я продолжаю сотворение мира своего маленького человека. А пространство и время этого маленького человека в русской литературе огромно. Я сам в своем творчестве постоянно работаю с этим маленьким человеком. Но я стремлюсь ему дать хоть луч надежды на преображение в большого. Через этих, казалось бы, незаметных людей начинается путь к героям, живущим на грани умирания, путь к художественному исследованию экстремальных человеческих состояний. Социалистическому человеку навязывали мечту о коммунизме, как о земле обетованной. Напрямую понятый этот тезис оборачивается тяжелыми разочарованиями. Страна, обещавшая коммунизм, приказала долго жить, или, переиначивая Пушкина, скажу, что страна самых честных правил, когда не в шутку занемогла, то уважать себя заставила и лучше выдумать не могла. А, например, артист Михаил Козаков слово понял напрямую и поехал в Израиль. Но слово и Израиль, как говорится, две большие разницы. Козаков разочаровался в маленькой, душной и тесной полупустыне и вернулся в Москву, сказав сакраментальное, что его родина - Ордынка. Смыслы не нужно искать в земле, в географии, в реальности. Смыслы находятся только в слове, в серьезной художественной литературе. Мечтают о какой-то конечной точке, в которой и находится счастье, а нужно мечтать о постоянном движении. Ибо точка - смерть, ничто.

В работе по вдохновению или в стихийном нечаянном взрыве энергии - человек и может быть наиболее счастлив, наиболее "похож" на себя. Тогда он действительно открыт другим людям, тогда возможны с ним не казенные, а братские отношения. И вся моя надежда, самая неизменная среди многих мечтаний, одна: пусть люди станут существами, не скованными, не "покрытыми" наглухо, не поглощенными работой по расчету, по тщеславию.

Не секрет, что читатель у нас, как правило, ориентируется на известные имена. А начинающему писателю, чтобы его читали, нужно быть известным. А как тут станешь известным, когда ты только начал? Чтобы стать известным, писателю требуется полжизни работать на имя, чтобы потом имя работало на него. Вот тут и возникает определенное противоречие. Без имени даже талантливую вещь продвинуть очень трудно. Прежде по-настоящему талантливое произведение раскручивалось достаточно быстро, тем более, в таком закрытом обществе, каковым было наше советское, в котором на слово как таковое был наложен запрет. Поэтому легко путалась художественная литература с политическим манифестом. Все, что шло против КПСС (читай - против всей власти в СССР), вызывало пристальный интерес у читателей и, соответственно, у КГБ. А раз КГБ заинтересовался, стало быть, произведению обеспечена известность. С падением СССР (теперь уже ясно, что страна, построенная на запрете свободного движения Логоса, обречена на гибель) умерла и политическая литература. Например, от Солженицына (революционного публициста по определению), на мой субъективный взгляд, осталась повесть "Один день Ивана Денисовича" и несколько рассказов. Даже роман "В круге первом" сейчас перечитывать невозможно - он художественно пустоват. И, с другой стороны, набирают обороты, если так можно выразиться, настоящие художники и писатели-философы, такие, например, как Пришвин и Астафьев.

Способность к образному анализу художественного произведения сама собой не формируется. А если она отсутствует, то читатель воспринимает лишь основные поступки героев, следит за ходом сюжета и пропускает в произведении все, что его затрудняет. Такой способ чтения закрепляется у детей и сохраняется даже в зрелом возрасте. Из подлинно художественного произведения усваивают лишь его сюжетную схему и абстрактные, схематические представления об его образах, то есть примерно то же, что из малохудожественных книг.

Каждый по-своему вступает в литературу. Приходится то и дело делать оговорки, ибо не существует науки о воспитании писателя, и каждое, даже самое невинное и вроде бы бесспорное, утверждение можно в два счета опровергнуть, особенно если не искать истину, а тешиться фокусами формальной логики. Подведем итоги: каждый, вступивший на путь литературы, сам определяет для себя, когда ему начинать печататься, - это дело его разума, чувства и совести. Все предназначенное к печати и причастное литературе имеет право быть опубликованным. А уж там видно будет, чего оно стоит. Выводы из читательского отношения к своему произведению будет делать сам пишущий. Опять необходима оговорка: и читательское мнение не бесспорно, не окончательно, оно может быть пересмотрено в пределах одного поколения, и все же нет ничего важнее мнения тех, кому ты несешь - доверчиво и открыто - плод своих мук. Реже всего ошибаются, что ни говори, читатели.

Я не отрицаю метод обстоятельного, неторопливого писания: пристальное наблюдение подробностей жизни заслуживает всяческого уважения, но такое письмо должно быть органически свойственно автору, вытекать из всей его физиологии, устройства хрусталика глаза, слуха, обоняния, их повышенной восприимчивости, да и всего мироощущения, а не навязано со стороны, как некий хороший литературный тон. В этом случае добротная описательная манера при всей своей внешней солидности, густоте, насыщенности будет лишена какой-либо познавательности и художественной ценности, ибо окажется лишь пародией на углубленное раскрытие сути вещей и явлений. Если человек может писать короче, лаконичнее, чтобы словам было тесно, а мыслям просторно, то на здоровье! И все же вопрос о лаконизме, простоте не так очевиден, как представляется на первый взгляд. И я отнюдь не принадлежу ни по собственной литературной практике, ни по убеждениям к тем писателям, которые считают краткость каноном. Таким писателем был Чехов. Он поклонялся пушкинской прозе и считал ее единственным образцом, достойным подражания. В грехе многоречивости он видел источник всякого литературного зла: неясности или затуманенности смысла, фальши, позерства, самолюбования, замаскированной красивыми мнимостями пустоты и прочая, прочая.

Вообще же, у писателя всего два дела в жизни - писать и печататься. Все. Ему не нужно сновать по свету, как туристу, ему не надо выходить на сцену, как эстрадному артисту за быстрым признанием. Самое твердое признание писателя - после его смерти. Так что я иронично и не вполне иронично формулирую: писательство - дело загробное!

Своему юношескому зову к чему-то хорошему я нашел точное определение в "Золотой розе" Константина Паустовского: "Писательство - не ремесло и не занятие. Писательство - признание. Вникая в некоторые слова, в самое их звучание, мы находим их первоначальный смысл. Слово "призвание" родилось от слова "зов".

Теперь я понимаю, что таких, с "зовом", единицы. Советская писательская армия, на девяносто девять процентов состоявшая из бездарностей, в основном, деревенского происхождения, как, впрочем, и правящая верхушка, работала исключительно за гонорары, за посты и привилегии. Культурных москвичей и ленинградцев презирали, гноили, не допускали. Выдвиженцы из деревень, плохо владевшие родным языком, занимали во всех сферах руководящие посты, измывались над интеллигентами. Серость правила серостью и хотела, чтобы все вокруг было серо. Советская система, рассчитанная на серость, позволяла им безбедно существовать.

 

 

5.

 

В работе по вдохновению или в стихийном нечаянном взрыве энергии - человек и может быть наиболее счастлив, наиболее "похож" на себя. Тогда он действительно открыт другим людям, тогда возможны с ним не казенные, а братские отношения. И вся моя надежда, самая неизменная среди многих мечтаний, одна: пусть люди станут существами, не скованными, не "покрытыми" наглухо, не поглощенными работой по расчету, по тщеславию. Любопытно, что эта мечта, будучи доведена до абсурда в утопическом сне, в реформистском поспешании, приводит иных моих героев к апологии... безделья, к мысли, что в работе люди якобы начинают острее чувствовать инструмент, материал, а не души друг друга.

Когда я начинаю воссоздавать такую жизнь, исследовать завязь характера в обезличенном герое, то улавливаю самое незримое, самое мимолетное, что вообще бывает в человеке, когда звездная бездна таинственно ему подмигивает, переливается, тихонько колышется, вращаясь и втягивая все в свой круговорот, и так упоительно это завораживающее зрелище, что только когда у него заноет шея, он понимает, что стоит, задравши вверх голову, уже довольно долго. Дрянная еда, безденежье, унижения, одиночество, постоянные огорчения - все это сразу куда-то отодвигается, кажется незначительным, такой мелочью, по сравнению с исколотой миллиардами мерцающих точек черной бездной мироздания. То есть, я показываю своего персонажа так, чтобы на глазах у читателя начиналось, как с ростка, обогащение души, смена одних состояний привязанности другими, усиление взаимного притяжения. Раз начавшись, это движение чувств становится неостановимым, ни один порыв не замирает в самом герое. Изжив, хотя бы на миг, ощущение своего сиротства, испытав теплоту связанности, душевного сцепления с другим, человек уже не может вернуться к одиночеству. В сущности, я даю эволюцию, осознавшую и даже подгоняющую саму себя, способную ускорять и направлять энергию единения, братства, сопереживаний. Открыв этот закон освобождения света в душах, закрытых или "покрытых" до этого нуждой, неволей труда, я как бы иллюстрирую некоторые общие положения о человеке. Разумеется, человек не статический центр мира, как он долго полагал, а ось и вершина эволюции, что много прекраснее. В человеке мир приобрел чувство движения, способное воспринимать неодолимое развитие, скрытое величайшей медлительностью, крайнее брожение под маской покоя, новое, закравшееся в сердце, - вину монотонного повторения одного и того же.

Настоящий Достоевский начался с повести "Двойник". Ни Белинский, ни Некрасов не поняли этой вещи, посчитав ее слабой и решив, что талант автора "Бедных людей" исчерпался. Но в "Двойнике" намечена как бы вся сущность города-призрака на Неве. Мандельштам по поводу всей этой истории с двойниками написал:

 

Всё перепуталось, и некому сказать,

Что, постепенно холодея,

Всё перепуталось и сладко повторять:

Россия, Лето, Лорелея...

 

Не нужно насиловать вещь, нужно правильно за нее зацепиться, и она сама пойдет, начнет развиваться по своей внутренней логике, герои заговорят своими голосами, а ты лишь должен успевать записывать за ними, передавать интонации, жесты, мимику, атмосферу. Чрезвычайно важна атмосфера: свет, цвет, тень, вкус, запах... Никакая схема не устоит - жизнь прорвется и все заполонит.

Конечно, в этом смысле, пример Чехова достоин для подражания. Я страстно люблю Чехова, и многому у него научился. Главным образом, подтексту, который начинается с пробелов, цезур в изображении. Но, с другой стороны, Чехов и опасен, поскольку Антону Павловичу не оказался близок Достоевский, пришедший в своих философских романах к жесткой дилемме: либо не рассуждающая вера, либо безнравственный разум. Это не значит, что я, например, после этого должен разлюбить Достоевского. В своем творчестве я как бы стараюсь объединить эти два великих начала, Чехова и Достоевского, с одной стороны, у меня есть повесть "Ворона" (выворотка "Чайки"), опубликованная в 1995 году в "Новом мире", и есть повесть "Поле битвы - Достоевский", опубликованная в "Дружбе народов" в 1996 году.

Писатель должен всего лишь писать, то есть работать постоянно над обновлением формы, которая и есть содержание. Все прочее - мирская суета, в том числе и служение нравственному идеалу. Как правило, в эти служители записываются малоталантливые, партийные люди, которые от неудач начинают проклинать литературу и зажимать ей рот.

Для того чтобы словесное творчество воспринималось как искусство, оно должно быть отделено от практической речи. На заре словесного искусства возникало категорическое требование: язык литературы должен отличаться от обыденного, воспроизведение действительности средствами языка с художественной целью - от информационной. Так определилась необходимость поэзии.

Общепринятым заблуждением неподготовленных авторов (как правило, поэтов) считается утверждение, что обычная речь людей и прозаическая речь - одно и то же и, вследствие этого, что проза по отношению к поэзии - явление первичное, предшествующее. Я не могу согласиться с тем, что художественная проза представляет собой исторически исходную форму, однотипную с разговорной нехудожественной речью. Первый литературный порыв выражается в том, чтобы заговорить на "другом" языке, отличном от "прозы" жизни, заговорить "стихами". Почти вся русская провинция литературу понимает, как писание стихов. Поэтому я стихов в своем журнале не печатаю, кроме исключительных случаев (Краснова, Тимофеевский, Слава Лён, Бачурин, Ковальджи и некоторые другие поэты). Стихотворная речь (равно как и распев, пение) была первоначально единственно возможной речью словесного искусства. Этим достигалось "расподобление" языка, отделение его от обычной речи. И лишь затем начиналось "уподобление": из этого - уже резко "непохожего" - материала создавалась проза. Поэтому в любом литобъединении вы обнаружите только поэтов, а если и попадется прозаик, то лишь начинающий, записывающий язык улицы, и это исключение лишь подтвердит правило. И в Литинститут девяносто процентов поступающих идут со стихами. Стиховая речь мыслится как нечто более сложное по структуре. Я же считаю, что на типологической лестнице, построенной по схеме: движение от простоты к сложности, - расположение жанров иное: разговорная речь - песня (текст+мотив) - "классическая поэзия" - художественная проза. Разумеется, схема эта имеет лишь характер грубого приближения.

Понятие простоты в искусстве значительно более всеобъемлющее, чем понятие прозы. Оно шире даже, чем такое литературоведческое обобщение, как "реализм". Я не устаю повторять, что представление о простоте как синониме художественного достоинства появилось в искусстве весьма поздно, характеризуя высокую зрелость художественной культуры человека. Ибо простой человек всегда думает об украшенности, о красивостях. Представление об "украшенности" как необходимом знаке того, чтобы искусство воспринималось именно как искусство (как нечто "сделанное" - модель), будет присуще многим исторически ранним художественным методам.

Ту же черту можно отметить и в современном эстетически неразвитом "взрослом" вкусе, который всегда в литературе рассматривает красоту, как стихи, а прозу и вовсе за искусство не считает. (Из сказанного, конечно, нельзя вывести обратного силлогизма о том, что всякие стихи, уже сами по себе, - свидетельство эстетической невоспитанности.) Потом нельзя забывать, что стихи, как правило, детская забава, а проза - дело позднего философского осмысления жизни. Понимание простоты как эстетической ценности приходит на следующем этапе. Оно неизменно приходит как отказ от украшенности. Ощущение простоты искусства возможно лишь на фоне искусства "украшенного", память о котором присутствует в сознании зрителя-слушателя. Художественная проза возникла на фоне определенной поэтической системы как ее отрицание. И исходя из этого настоящая поэзия возникает как преодоление, даже отрицание выдающихся образцов прозы. Таким образом формула усложняется, и выглядит так: 1. Разговорная речь. 2. Песня (текст+мотив). 3. Поэзия. 4. Проза. 5. Классическая поэзия. 6. Художественная классическая проза. Конечно, эти уровни могут уходить по спирали ввысь, как арифметика стремится стать высшей математикой, как народная мудрость стремится стать философией.

Мне кажется, что каждый пишущий должен ответить для начала на очень простой и понятный вопрос: чем для него является литература? Для меня здесь ответ прост: то, что не зафиксировано в слове, того не существовало. Для меня сама жизнь, в которой бултыхаются миллионы, не имеет отношения к литературе. Жизнь служит лишь поводом для литературы. Жизнь - конечна, литература - вечна, рецептуальна. Рецептуализм естественным образом родился на "Нашей улице". Задача рецептуализма состоит в неконфликтном планетарном объединении языков и культур.