— Русский язык для меня — всё. Я не знаю, может быть, мои интонации вам кажутся старомодными, может быть, мое словоупотребление удивит кое-кого в Москве, словарь, которым я думаю и которым говорю. Но должна сказать, что никогда не могла утерять полнейшей связи с русским языком, то есть я вросла в этот язык. Меня совершенно не привлекает писать стихи или прозу по-французски, по-английски. Зачем это? Когда у вас выпустили в издательстве «Книга» Ходасевича, его «Державина», я не верила. Но вдруг по почте приходит эта книга от одного американца, который схватил ее в первый же день продажи, — я остолбенела. Я просто села на этот диван, где сейчас сижу, и сидела минут пять, вероятно, не могла даже раскрыть книгу. Было что-то, может быть, извините, даже собачье, мне хотелось облизать обложку. Но я не сделала этого, а прямо открыла последнюю страницу и увидела тираж — 100 тысяч экземпляров. Это же немыслимо! Потом мне сказали, что книгу распродали в неделю. Я всё забыла, не ела, не пила и целый день читала от первой страницы до последней, со всеми примечаниями Андрея Зорина, с его предисловием, он какую-то ошибочку или две нашел у Ходасевича, я и это прочла.
Наконец я что-то должна была съесть вечером и улечься в кровать. К стыду своему, скажу вам, что книгу я под подушку положила. Подумала, что если будет пожар в доме, то я ее спасу, а если она будет далеко от меня, тогда я ее могу не спасти, выбегая из горящего дома. Совершенно серьезно это говорю. Сейчас мне смешно самой, и я вижу — вы улыбаетесь... Но тогда я думала, что расстаться с этой книгой не могу. Это было очень, очень большое впечатление!..
Что касается опубликования моих вещей, то такого ощущения жара пока не было. Вероятно, потому, что я вела предварительные переговоры. Пропал эффект неожиданности.
Наваждение какое-то: я беседую с самой Ниной Николаевной Берберовой! Имя писательницы, вдовы Ходасевича, 67 лет прожившей вдали от родины, окружено легендами. Одну из легенд зафиксировал журнал «Вопросы литературы»: Берберова умерла. Ан нет! Жива «железная женщина» (еще одна легенда-прозвище), жива! Да еще и в Москву собирается. Слышал я и о желчном характере Нины Николаевны. Прямо съест тебя с маслом, говорили мне. Снова враки, не заметил: добрая, приветливая, как говорят в народе, обходительная. Чёткая, почти педантичная, до минуты, до детали договоренность о встрече, приглашение на обед (с дороги, для знакомства) в местный ресторанчик, приглашение домой, в небольшую двухкомнатную квартиру (домик) для длительной многочасовой беседы, чаи, прогулки, подарок хозяйки (выпрашивать боялся, сама предложила) — ее книга «Люди и ложи» о русских масонах XX века, проводы до электрички, идущей на Нью-Йорк. Не заметил ни желчи, ни злобы. Зато при своем фантастическом возрасте (простите, Нина Николаевна!) — за рулем сама. И умна — аж жуть! А какие, помимо литературных, подарки для моих американских наблюдений: «Вы знаете, что дети в Америке не плачут, что кошки не царапаются?..»
«Берберова Нина Николаевна, писательница (8.8/26.7.1901. С.-Петербург). Отец — армянин, работал в министерстве финансов: мать — из среды русских помещиков. В 1919-1920 годах Берберова училась в Ростове-на-Дону. Благодаря первым стихам она в 1921 году вошла в поэтические круги С.-Петербурга. В июне 1922 года Берберова вместе с Ходасевичем получила разрешение на выезд и покинула Советскую Россию. Прежде чем поселиться в Париже в качестве эмигрантов, оба супруга жили у Горького в Берлине и в Италии. В Париже Берберова 17 лет была сотрудником газеты «Последние новости». С Ходасевичем разошлась в 1932 году. Во время войны она оставалась в оккупированной немцами части Франции. В 1950 году Берберова переселилась в США...» Это из Энциклопедического словаря русской литературы с 1917 года, составленного В.Казаком и вышедшего в Лондоне.
Открываю подобные советские источники последнего времени. Ничего... «Литературный энциклопедический словарь», выпуск 1987 года. Бабаевский, Баруздин, Бубеннов... Берберовой нет.
— Когда вы уезжали из Петрограда, каким он вам запомнился?
— Голодный, пустой, страшный, торцы выкапывали, чтобы топить печи... Но мы уезжали, не думая, что навсегда. Мы уезжали, как Горький уехал, как уехал Белый, на время, отъесться, отдохнуть немножко и потом вернуться. В жизни мы не думали, что останемся навсегда. Ленин же был жив еще, 1922 год...
— Через месяц вы будете в Москве. Вас ждет двухнедельное общение с родиной. Не думаете вернуться в Россию совсем?
— Нет, потому что... Вы бы лучше спросили меня о Франции. Во Франции у меня успех, во Франции у меня телевидение, меня знают, приглашают постоянно. «Как мы ее упустили? Как мы дали ей уехать в Америку?» — говорят французы. Это не мои слова, это напечатано. Но я думаю о том, что здесь, в Америке, мне необыкновенно при моем возрасте удобно. Через десять дней мне исполнится восемьдесят восемь. Вы представляете себе, какой это возраст?
— Глядя на вас, не представляю...
— Я привыкла к этому комплименту и уже не реагирую на него. Здесь удобно всё. В округе меня знают добрые соседи, механик за углом, если с машиной что-то случится, снегом завалит, неполадки какие. Доктор принимает без очереди. Вхожу в почтовое отделение и слышу: «Хэлло, Нина!» Фамилию мою им трудно произнести, я не обижаюсь. Ведь они меня знают уже двадцать пять лет. Здесь хорошие библиотеки. Если мне нужна книга, я могу выписать ее на дом.
— То есть вам удобно здесь жить при вашем одиночестве?
— Абсолютно. Мне здесь ужасно удобно. Я когда подумаю о Франции, прежде всего у меня там не может быть машины, потому что там узкие дороги, а скорости огромны, я не могу так ездить, я так не привыкла, буду бояться.
— Вы родились в России, часть жизни прожили во Франции, почти сорок лет в США, четверть века здесь, в Принстоне. Дай вам Бог еще много лет... Но скажите, какое место на земле для вас самое святое?
— Нет, такого местa нет. Впрочем, первое, что мне пришло в голову, видимо, автоматически, когда вы кончили вашу фразу, моментально, — могила Ходасевича на кладбище в Биянкуре... Это серьезно. Я всегда помню об этом месте. Я приезжаю в Париж, на следующий день беру такси и еду туда смотреть, всё ли в порядке, и всё в порядке бывает всегда, потому что не только я езжу туда, но и разные другие люди. Но даже эта могила не остановила меня от переезда в Америку. Когда я уезжала, у меня ничего не оставалось, ни дома, ни квартиры, ничего, библиотеку и ту продала, в Нью-Йорк уехала с двумя чемоданами. Даже эта могила меня не остановила. Вообще я не сентиментальна. И кроме того, я вам отвечу на вопрос, который вы мне не поставили, а я его жду: «Что меня больше всего интересует на земле?»
— «Что» или «кто»?
— «Кто» и «что» вместе. Я только одно могу сказать: люди. И когда мне из Москвы позвонили по поводу визы и очень любезно спросили: «Нина Николаевна, а не хотели бы вы музыку послушать хорошую, побывать на каком-либо концерте?» — я подумала, что музыку можно слушать каждый день и здесь, а я не знаю, приеду ли я в Россию снова, и вообще я чувствую, что мне интересно отвечать на всякие вопросы. И я ответила: «Меня главным образом интересуют люди». Пожалуй, не совсем точно: не только главным образом, я, собственно, исключительно интересуюсь только людьми.
— А потом?
— А потом книгами...
— Вы встречались со многими выдающимися людьми. Кто оказал на вас наибольшее влияние?
— Нет, я на этот вопрос не могу ответить. Книги, вероятно.
— Значит, не люди?
— Но книги, с которыми я встречалась: книги Джойса, Пруста, Кафки, книги Андре Жида, книги современников, моих или старших современников-писателей. Другого влияния я не чувствовала. Ну, Ходасевич, вероятно, потому что мне было двадцать, когда ему было тридцать шесть. Конечно, он оказал на меня влияние, но я бы особенно не придавала большого значения этому.
— Вы сказали, что для вас главное люди, а теперь получилось, что главное все-таки книги?
— Люди не влияли, они просто интересны. Когда мне говорят: «А не хотите ли вы поехать в Загорск? Может быть, какие-то есть места, куда бы вы хотели поехать?» Куда? В Загорск? Зачем? Я вообще предупредила с самого начала еще, давным-давно, год тому назад, что, если приеду, я не пойду ни на какое кладбище и не пойду ни на какую церковь смотреть, мне это совершенно неинтересно.
— Это оригинально, потому что многие посещают прежде всего именно могилы.
— Нет, я ни на какие могилы не пойду.
— А на могилу Пастернака?
— Нет, меня это совершенно не интересует, абсолютно!
— Могила или Пастернак?
— Могила, конечно.
Уже во взрослом состоянии я стала замечать, что русские люди считают так: жизнь не меняется, есть основное, незыблемое. Пушкина читали мои дедушки, Пушкина читали мои отец и мать, и я читала, и так всегда будет... Появились ужасные вещи. «Война и мир» на восьмидесяти страницах за доллар. К экзамену студенты покупают эту брошюрку и считают, что приобщились к Толстому. Не помню, когда я последний раз читала Монтеня. Нет, далеко не всё живет...
— И это естественный процесс?
— Абсолютно. Мир так меняется, когда живешь так долго. Я помню эпоху до 1920-х годов, эпоху до последней большой европейской войны, тогда казалось... Была эпоха между двумя войнами, которая совершенно смыла всё, что было в XIX веке и в начале XX. В Европе ничего не оставалось. И теперь... Я сама не перечитывала Пушкина сорок лет, у меня нет времени его перечитать, я знаю его более или менее наизусть, не всё, конечно, но главное. И я не перечитываю «Преступление и наказание», не перечитываю «Войну и мир»...
— Вы говорите, меняются времена и эпохи, а вы, пережившая уже несколько эпох, вы иная или нет?
— Конечно.
— В каком смысле?
— Во вкусах. Прежде всего, когда я приехала в Европу с Ходасевичем, я читала французов, немцев, читала англичан и американцев... Но от книг я стала совершенно по-другому видеть мир и свое собственное ремесло. И вообще многое.
— А Америка вас тоже изменила?
— Уже меньше, возраст был такой, что я не была так остро восприимчива. А потом материальные возможности не те. Я должна была с утра до вечера работать, а вечером до одиннадцати часов ходить в школу английского языка, иначе я бы пропала.
— А у вас есть сейчас предчувствие того, что, приехав в Советский Союз на две недели, вы станете снова иной?
— Конечно. Это вполне вероятно, не хочу хвастать, но это большое счастье, что в своем возрасте я могу меняться. Значит, какие-то клеточки еще не умерли. Вы, кстати, навели меня сейчас на эту мысль. Мне совсем не хочется ехать в Буэнос-Айрес, мне совсем не хочется ехать в Рио-де-Жанейро, говорят, красивые места, ну и пусть они существуют, я им зла не желаю, но ехать туда не хочу! Меня Москва и в особенности Ленинград привораживают, притягивают. Но, знаете, приезжающие из России обдают меня время от времени холодной водой. Вы будете очень разочарованы Ленинградом, говорят они, это провинциальный город, очень консервативный (намекают, по-видимому, на «Память»). Я не очаровываюсь и не разочаровываюсь, я просто хочу увидеть то, что я не видела столько времени, услышать русскую речь, которой была лишена, для писателя это очень много значит. И речь эта, по-видимому, другая, не та, которой говорили мои деды и родители, нет, и даже в эмиграции, но все-таки русская речь.
— Вы написали одну из самых принципиальных, а может быть, самых скандальных книг нашего времени, книгу о масонах «Люди и ложи». Я хочу спросить вас: вы думаете о ее публикации в Советском Союзе?
— О, я хочу! Ведь в книге нет никакой двусмысленности, Боже упаси. С 1930-х годов я записываю ритуалы масонов. Мой второй муж, Николай Васильевич Макеев, русский человек, был одно время масоном, потом он прекратил это дело, соскучился с ними, с ними не было особенно интересно. Я вспоминала, кого из масонов я знала, вспоминала факты, которые открывали на прошлое глаза. И когда я решилась, то пустилась во все тяжкие, поехала в Париж, прямо пришла в Национальную библиотеку на второй этаж в рукописный отдел и сказала: «Можно ли мне посмотреть масонские архивы?» Меня осмотрели с ног до головы и сказали: «Приходите завтра в 9 часов утра, мы вам дадим ответ». Они моментально кинулись проверять, кто я, и увидели в каталоге все мои книги, вероятно, кое-кому позвонили. Когда я пришла, в мое распоряжение были предоставлены два или три ящика и пустая комната. Меня интересовали только люди, только имена. И тогда я поняла, что мне и все эти обряды, ритуалы, конечно, очень интересны: как называть чашу, как называть председателя и т. д. Масонство XX века — потрясающе интересно, оно связано с европейским масонством, не с шотландским, когда все знают, кто масон, кто не масон, а с тайным обществом, с Францией. И в верности Франции масоны давали клятву.
— Как вы работали над книгой? Кроме архива, чем еще пользовались?
— Архивы были такие, что прямо умереть. Когда я их открыла, то совершенно онемела. Что я там нашла? Вы знаете, что А.Ф.Керенский, М.И.Терещенко и другие министры были масонами, кроме П.Н.Милюкова? И они от французского масонства шли. «Гранд Ореан» — «Великий Восток» французский их благословил на открытие лож и на процветание масонства в России. Они дали масонскую клятву, которая по уставу превышает все остальные — клятву мужа и жены, клятву родине.
Они дали клятву — никогда не бросать Францию. И потому Керенский не заключил мира.
— Кто из масонов, описываемых вами, сегодня жив?
— Никого не осталось, никого. Даже самый младший, из которого я высасывала кое-какие интересные факты, масон Григорий Яковлевич Орансон, умер здесь, в Америке, вероятно, перед тем, как я начала писать. Он знал, что я работаю над масонством, но уже был при смерти...
— Нина Николаевна, для меня было открытием, что упомянутый вами в книге Владимир Сосинский, которого я знал, — он умер два года назад, после возвращения прожил в СССР почти тридцать лет, — состоял в ложе.
— Да, Сосинский был женат на дочери Виктора Чернова Ариадне Черновой-Колбасиной. А я и не знала, быть может, он и был последний из масонов? А может быть, кто-нибудь еще из моего поколения, кому восемьдесят девять или девяносто, доживает свой век в какой-нибудь богадельне?..
— Вы считаете, что историей, обществом движут какие-то теневые правительства, тайные заговоры?
— Нет, всё тайное делается в конце концов явным. Сейчас уже этого ничего нет, думаю, что мода прошла на масонов.
— У нас сегодня гласность, и печать пишет обо всем. Так вот, один человек мне сказал заговорщически: «Ты заметил, что когда Горбачев стал генсеком, то первый визит иностранной делегации был с Мальты. Так что Горбачев-то — масон!»
— Это так глупо, просто стыдно за человека, который так думает. Во-первых, Горбачев никак не мог быть масоном, потому что в Советском Союзе всех масонов уничтожили и никакого тайного общества, как вы сами понимаете, в Москве быть не могло. Затем, что такое мальтийцы? Мальтийского ордена не существует с XVIII века. Николай I запретил масонство, и оно весь XIX век не существовало вообще. Вместо того, чтобы врать всё это и выдумывать, почему бы не поехать и не посмотреть, что делается в западных архивах? В Гуверовском архиве покопаться, в Парижской Национальной библиотеке...
— Вы наверняка знаете, что члены общества «Память» считают, что во всех наших бедах виноваты евреи и масоны, что русский народ не виноват в том, что произошло при Сталине и Брежневе. А другие считают, что во многом виноват именно народ, допустивший чудовищные преступления.
— Смотря как относиться к роли интеллигенции... Если считать, как считали очень многие, что интеллигенция ничего не может сделать с народом, что народ такой косный, такой безграмотный, а безграмотный потому, что Николай II запрещал им грамоту преподавать. Девяносто процентов крестьянского населения было необразованным. Николай II и его министры всё время палки в колеса втыкали, чтобы мужика не учить, чтобы сына его и внука не учить грамоте, пускай, дескать, вот так и живет народ на черном хлебе. Так что если это предположить, тогда русская интеллигенция виновата, потому что мужик не мог всё равно ничего сделать в 1930-х годах, недостаточно времени прошло после революции.
А если считать, что русский народ имеет чувства и мысли, не животное безграмотное, а очень даже способный народ, тогда с этим нельзя согласиться. Но я сужу со стороны. Я думаю, что все-таки это были интриги невероятных преступников и разбойников, которые вокруг Сталина сидели. Не то что народ, даже интеллигенция не была допущена к делам государства. Если уж Горький ничего не мог сделать, что взять с других? В своей книге «Железная женщина» я не могла сказать, потому что недостаточно была уверена, но теперь это уже опубликовано и стало известно, что моя героиня, любовница Горького Закревская-Бенкендорф-Будберг, была двойным агентом: она ГПУ доносила о Европе и английской разведке о том, что делалось в Советском Союзе. Очень хочу, чтобы моя книга вышла в России, потому что тогда кончится легенда, что во всем виноваты евреи. Среди масонов были разные люди, немало было евреев, но еще больше — армян. Два брата моего отца, племянники, мои двоюродные братья — все были масоны. Папа не был, и я не знаю почему. Очевидно, его это не интересовало.
— Как же все-таки вас допустили до таких секретов?
— Да, мне повезло. После того, как я поработала, архивы закрыли опять, окончательно закрыли, вероятно, на 200 лет... Вы знаете, интерес к этой теме огромный. Когда стало известно, что я пишу книгу о масонстве, меня просили: «Нина Николаевна, пожалуйста, впишите моего дедушку». Я говорила: «А вы уверены, что он масон?» — «Да-да-да, мы точно знаем, он был масон».
— А почему вы полагаете, что книга не может выйти у нас?
— Конечно, это было бы событием, потому что в истории масонства XX века нет никакого особого проеврейства.
— А вам известно, что ваши книги тайными путями, контрабандно, нередко с риском, привозили в Советский Союз?
— О да! И мне это приятно. Мне сообщили, что экземпляры моего «Курсива» зачитывались до дыр.
— Сколько книг вами написано, Нина Николаевна?
— Немного. Я бы сказала так, один том ранних рассказов, которые называются «Биянкурские праздники». Я была единственным автором в эмиграции, который писал об эмигрантском пролетариате. И я сама жила тогда с Ходасевичем в Биянкуре — это предместье, где заводы Рено. И очень многие чины белой армии, не только солдаты, но и офицеры, работали там, обзаводились женами, рожали детей, дети ходили в школу. Муж работал, а жена становилась швеей или шляпы делала... Недавно я перечитала эти рассказы и сказала себе: «Гордиться нечем, но и краснеть не от чего». Рассказы прежде всего интересны тем, что о пролетариате эмиграции ничего не известно. И потом, есть какая-то невидимая связь моих персонажей с советскими людьми того времени.
Итак, том «Биянкурских праздников», далее том длинных повестей 1940-1950-х годов, немножко 1930-х годов. Два тома «Курсив мой», один том «Железной женщины», один том статей, «Чайковский» — это уже семь томов. «Бородин» — восемь, два маленьких томика стихов... Пожалуй, всё.
— Почти 10 томов!
— Но это максимум. Наберется еще том статей.
— Какую из ваших книг вы считаете главной?
— Конечно, «Курсив»!
— Ваш архив хранится в нескольких местах. Нельзя ли сделать так, чтобы хотя бы часть его была на родине?
— Конечно, есть возможность кое-что отправить на родину, но не сейчас, потому что у меня нет гарантии, что это всё не сожгут. Я не могу сказать, что вообще ничего не выйдет из перестройки. Я уверена, что выйдет, и уже вышло, и вышло довольно много. Живой пример — я сама, решившая посетить родину. Но я могу сделать другое, то, что вам не приходит в голову. Я могу сделать серьезную бумагу, с тем чтобы советские ученые, литературоведы могли быть допущены к архиву после моей смерти.
— А сейчас нельзя попасть в ваш архив?
— Я могу дать вам, Феликс Николаевич, хоть сейчас письменное разрешение. Пока я жива...
— Спасибо, Нина Николаевна! А какова судьба вашей библиотеки? И что она собой представляет? Она для работы?
— Нет. Зачем же библиотеку иметь? В Америке никто не имеет такой библиотеки. Покупают только исключительные книги. Или они исключительны, если вы знаете, что библиотека их не приобретает, или они исключительны, потому что они для вас нужны, вы хотите, чтобы они у вас были, просто такая человеческая жадность — иметь. На самом деле, конечно, у меня не было достаточно денег, чтобы обзавестись какой-то систематической библиотекой. Но кое-какие книги у меня есть. Вот видите, здесь целая полка набоковских книг: английских и русских. Это я покупала, потому что мне было приятно иметь такую коллекцию и, кроме того, потому что мне нужно было лекции читать по ним. Но вообще говоря, в моем положении профессора — это большая роскошь покупать книги и иметь собственную библиотеку. Я бы сказала, что это делают профессора очень многие, может быть, даже и большинство, но я не могла этого делать.
— А книги, которые вам дарил Владислав Ходасевич, другие ваши знаменитые спутники, сохранились?
— О! Они все здесь. Борис Зайцев есть, Иван Бунин, может быть, есть, а может быть, и нет, не помню... Конечно, Ходасевича книги есть дарственные, но я, вероятно, как профессионал сама не очень ценю это. Какая разница, читать бунинский экземпляр, подписанный «Дорогой Нине», или читать его в библиотеке? Это, между прочим, расстраивало моих родителей, что я ничего не коллекционировала. «Саша коллекционирует бабочек, Маша коллекционирует цветочки, а ты ничего. Заводи гербарий», — говорили мне домашние. А я не хотела. Очевидно, такого таланта во мне нет.
— А что такое для вас советский читатель?
— Советский читатель? Видите ли, я по старой русской привычке все-таки думаю о читателе литературы как об интеллигенте. Правда, мои книги — это не крестьянская литература, не рабочая литература, это всё интеллигентская литература. Но я вам скажу такую вещь: все, кого я здесь встречала, кто приехал сюда в последние пятнадцать лет, — это был великий сход, тут же и еврейство, армянство, много русских... И вот я не помню человека, который бы не сказал: «А я читал ваш «Курсив». Все читали. Для меня это интеллигенция, советский читатель, который знает меня в России.
— В последнее время у нас возрос интерес к Зинаиде Гиппиус и Дмитрию Мережковскому, с которыми вы, конечно, общались. Как вы считаете, достойно ли внимания их творчество для советского читателя?
— Еще как! Они достойны, и их надо печатать. Как исторический документ, а не как сегодняшний день. На сегодняшний день их идеология совершенно не годится. Они были бы в ужасе, если бы они посмотрели на Францию, Россию или на Америку сейчас. Ничего не осталось от прежнего. И Пушкина в XXI веке не будет, как французы не читают дивных поэтов XVI века. Гиппиус и Мережковский так же не годятся, как если бы я на себя пыталась надеть обувь пятилетнего младенца. Но исторически то, что они делали в литературе и в искусстве, это очень интересно. Мережковский — чудная русская фигура. Как они оба тосковали по России!..
— А как вы относитесь к поэзии Гиппиус?
— Она была замечательным лирическим поэтом. Вообще русским читателям надо еще многое вернуть. Надо бы издать антологию зарубежных русских поэтов, включая, естественно, и Дальний Восток — Харбин, Шанхай, там было два или три талантливых поэта, в Париже было человек пять. Я бы рекомендовала Смоленского, Георгия Иванова, Ладинского.
— Каковы ваши отношения с третьей эмиграцией?
— Я ее недостаточно знаю, хотя лично знаю очень многих, но я их очень мало читала, потому что я уже до такой степени занята, что и на письмо трудно ответить, не то что читать большие романы. Читала Войновича. Он такой милый сам, мне приятный как личность, я не хочу сказать о нем плохого слова, но его роман... этот последний «Москва 2042» о XXI веке я едва дочитала...
— Как вы восприняли присуждение Иосифу Бродскому Нобелевской премии?
— Большой поэт, но не прозаик, и по-английски я его считаю большим поэтом, хотя американцы этого не считают. Слависты, которых я знаю, считают, что он замечательный русский поэт. А я чувствую, что он замечателен и по-русски, и по-английски. Я вообще его английскому языку прямо диву даюсь. Так великолепно может сочинять стихи. Когда получил Нобелевскую премию, это для нас всех была радостная весть.
— Вы считаете, эта премия — подлинная заслуга или везенье, обстоятельства?
— Конечно, она заслуженна. Давали премию иногда совершенно не тем людям, давали Ромену Роллану, которого уже пятьдесят лет ни один француз не читает! Кстати, как человек он был необыкновенно противный, а не только как писатель, бездарный, под конец жизни опьяненный своей славой и нобелевскими привилегиями...
Но Бродскому желаю всякого благополучия, я страшно рада была, когда он получил премию. Это был чудный день, мы все друг другу звонили!..
Прощаясь после долгого разговора, Нина Николаевна сказала с юмором, что ее приезд в Россию — это всё равно что «Писемский воскреснет!» Я ответил: «Быть может, не знаю...» И вспомнил четыре строки, написанные Берберовой давным-давно: «Я говорю: я не в изгнанье, я не ищу земных путей. Я не в изгнанье, я — в посланье, легко мне жить среди людей». Возвращение к нам эмиграции — это посланье нам же из нашего прошлого. Так примем с достоинством посланников. Не унижая и не унижаясь.
Август 1989 г.
P.S. 5 сентября 1989 года рейсом Эр-Франс из Парижа в Mocкву прилетела Нина Николаевна Берберова. Повторяю, она не была на родине шестьдесят семь лет.
Феликс Медведев