Титаренко Евгений Максимович
На маленьком кусочке Вселенной
Повесть
Сканирование, вычитка: Chernov Sergey (chernov($)orel.ru), Орел, сентябрь 2007 г.
Основано на издании: Евгений Титаренко На маленьком кусочке Вселенной;
М., «Детская литература», 1982 г.
Давнишняя и за давностью позабытая всеми история, которую я хочу рассказать вам, началась, пожалуй, второго сентября, когда счастливчик Димка наладил свой велосипед и впервые выехал из дому на Ермолаевку…
Этот день оказался воскресеньем. А что может быть приятней, отсидев первый день занятий в школе, на второй уже отдохнуть от них?
Димка лишь две недели назад поселился в поселке Шахты, который еще недавно состоял всего из нескольких домиков по ту сторону горы Долгой, а сегодня уже взобрался на ее вершину и теперь катился вниз по склону, к селу Ермолаевке, грозя поглотить со временем как Ермолаевку, так и деревню Холмогоры, что прилепились на скале Долгой вправо от поселка Шахты. Случиться это должно было в самые, ближайшие годы, а пока Холмогоры оставались деревней, Ермолаевка упорно сохраняла за собой звание села, и горы вокруг них были покрыты лесами.
Для Димки, коренного горожанина, только что приехавшего с родителями из Донбасса, открылся какой-то новый, непонятный ему мир, где даль нельзя охватить взглядом. И новые запахи кругом: сена, пшеницы, земли… Оказалось, что земля наша пахнет по-разному, и запахи породы в терриконах Донбасса ничего общего не имеют с запахом пашни…
Со дня приезда Димка мечтал исследовать дальний, за Ермолаевкой, горизонт, и его не покидало странное чувство, словно никто никогда еще не вступал в этот простор, словно он окажется открывателем…
Все утро Димка клеил велосипедную камеру, потом смазал как следует конуса и лишь к обеду вывел велосипед на пыльную дорогу перед домом.
Дороги поселка Шахты оказались невероятно пыльными. Возможно, потому, что на горе Долгой, где, как утверждали геологи, несметные запасы каменного угля, пласты которого выходят почти на поверхность земли, — на этой самой горе абсолютно не было воды. Она сверкала внизу, в трех ермолаевских прудах и в узенькой, метров пять шириной, речке. Но качать воду на двухсотметровую высоту оказывалось делом невыгодным. Геологи лихорадочно бурили Долгую, отыскивая подземные воды для артезианских скважин. А пока дважды в сутки — утром и вечером — улицы поселка Шахты оглашались радостным криком:
— Во-да-а! Во-да-а! Во-да-а!
Это сообщали о ней шоферы, развозившие воду в специальных цистернах.
Крик начинался в одном конце улицы и затихал в другом. Машины медленно ползли по пыльной дороге, а все женское и детское население улицы, похватав бидоны, ведра, чайники, бежало на этот крик, и, сколько бы ни ругались женщины, что такие неблагоустроенные эти Шахты, лица их теплели, когда, брызгая и сверкая на солнце, била в ведра живая, студеная, прозрачная струя воды.
Рано или поздно, конечно, ударят из-под земли артезианские воды, ляжет асфальт на пока что немногочисленные улицы поселка… Когда возведут строители обогатительный комбинат, когда вырастут огромные, на многие сотни машин и механизмов, гаражи, ремонтные мастерские, когда закончатся вскрышные работы на десятке квадратных километров площади, то есть когда экскаваторы снимут верхний слой почвы, чтобы добраться до каменного угля с поверхности, — появятся тогда в Шахтах и большущие магазины, и просторные клубы. Но тогда все здесь станет обыкновенным, как везде. А пока необычайными казались Димке и эта густая, черная пыль на дороге, и этот призывный крик по утрам: «Вода!»
Он выехал на дорогу под откос, отпустил тормоза, два или три раза крутнул педалями… И ветер набился в грудь, рванул воротник Димкиной рубашки, вздул ее барабаном на спине, затуманил глаза, так что он уже не видел ничего, кроме двух метров ускользающей под него черной ленты… А позади рвался из-под колес стремительный вихрастый шлейф пыли, и какая-то баба с окраины Шахт, приложив ладонь козырьком от солнца, повторяла, качая головой: «Вот бешеный… Вот бешеный!..»
А Димка наслаждался. И, вылетев на ровную дорогу перед Ермолаевкой и дождавшись, когда иссякнет инерция, почувствовал слабость во всем теле, дрожь в руках…
Палило солнце.
Закатанным до локтя рукавом Димка утер с лица пот и неслышно засмеялся про себя. Хорошо-таки жить на земле!
Он остановил свой велосипед у дома Валерки, своего первого знакомого и уже почти друга.
Вообще Димка медленно сходился с новыми людьми, так что некоторые считали его даже зазнайкой, гордецом. Но с Валеркой все получилось у него просто, в одну минуту, как бы само собой. Наверное, потому, что Валерка был чуточку отверженным среди ровесников, одиноким, как и Димка на первых порах.
Причиной этого был, правда, не столько характер Валерки, сколько его внешность, на которую больше других, наверное, обращал внимание он сам.
Уродом Валерка не был. Однако низкий рост, привычка ходить ссутулившись да еще предельная худоба при несоразмерно большой голове на широких плечах делали его похожим на горбатого карлика. И Валерка стыдился своей внешности.
Димку уже после звонка ввела в класс учительница русского языка Надежда Филипповна. В шахтинской школе было укомплектовано пока всего восемь классов, и, чтобы через год не менять учителей, Димка решил сразу поступать в ермолаевскую десятилетку…
— Это ваш новый товарищ, ребята, — представила его Надежда Филипповна, в то время как все с любопытством рассматривали Димку. И назвала Димкину фамилию. Потом сказала ему: — Садись.
На первые, девчоночьи парты он не глядел. Но сразу заметил, что во второй половине класса есть два свободных места: одно — за предпоследней партой, в правом ряду, у окна, и одно — в левом ряду, непосредственно за девчонками.
Парту у окна, удобно расположившись посреди сиденья, занимал рыжеватый парень с лихим волнистым чубом и насмешливыми ямочками в уголках губ. Другую занимал Валерка. Димка увидел его мельком и обратил внимание лишь на глаза: большущие, немного испуганные…
Сами обстоятельства требовали от Димки, чтобы он сел за предпоследнюю парту, чтобы уже в первую минуту знакомства с классом показать себя мужчиной — человеком, который знает цену каждого метра расстояния от учителя.
И, двигаясь между рядами, он глядел на задние парты. Мальчишка с чубом даже заранее отодвинулся к окну, освобождая ему крайнее место. Как вдруг Димка остановился, круто повернул налево и сел рядом с Валеркой. Тот даже вздрогнул от неожиданности и покраснел, уткнувшись в книгу. И весь класс бесцеремонно вытаращился на Димку: настолько непонятным был его выбор. Спасибо, Надежда Филипповна тут же стукнула карандашом о крышку стола, и головы обратились к ней.
А Димка и сам не мог бы ответить, почему вдруг сел на это неудобное место. Видимо, существует какое-то еще непонятное нам влечение между людьми, даже если они и не обменялись пока ни словом, а только глянули в глаза друг другу.
Надежда Филипповна стала что-то объяснять, а Валерка вытащил из парты «Цусиму», показал Димке и написал на обложке тетради: «Читал?» — «Читал», — тем же способом ответил ему Димка.
«Меня зовут Валерка», — написал Валерка.
И с этой минуты Димка уже знал, что у него есть друг.
В Ермолаевке было очень мало дощатых заборов, словно ермолаевцы не чувствовали нужды скрываться от кого-нибудь или от кого-то что-то прятать. Обыкновенные плетни, а кое-где и легкие жердяные загородки в одну-две слеги разграничивали усадьбы.
Валерка жил в доме № 3 по Маслозаводской улице, почти на окраине.
Димка отворил калитку, поднялся на крыльцо, несколько раз постучал в дверь и лишь тут вспомнил, что не предупредил Валерку, в котором часу приедет… В досаде оглядел пустые дворы и опять вышел на улицу. Время от времени в порывах ветра он улавливал густой, сытный запах жмыха, что доносился к нему от маслозавода.
До того, как появился на Долгой поселок Шахты, маслозавод был единственным на многие километры вокруг предприятием, и здесь работало большинство ермолаевцев. Остальные трудились на конезаводе, где было до удивительного мало коней, несколько ветхих ферм за селом казались погруженными в летаргический сон.
Димка не отказался от своих первоначальных планов и хотел добраться до той линии горизонта, где за полями холмогоровского колхоза виднелся лес. Нацарапал обломком извести на одной из жердей: «Приезжал. Димка»… И опять заструилась под колеса дорога.
Ермолаевка со своими тремя прудами и сосновым, когда-то помещичьим парком располагалась в низине, так что поля и лес были опять на горе (безымянной, как и другие в окрестностях, кроме Долгой), поэтому горизонт вовсе не был таким уж далеким.
Когда мы представляем себе лес, нам прежде всего слышатся его звуки — так привыкли мы к этим распространенным понятиям: птичье разноголосье, птичий гомон, шорох ветвей…
Но есть другой лес. Надо пойти к нему в канун осени, в тот небольшой период времени, когда лето уже закончилось, а осень не пришла..
Еще по-летнему знойно солнце, еще не поблекло небо за кронами старых осин, еще зелена листва. Но яркость — бездумная, щедрая яркость юности — уже позади. И будто от желтого солнца во всем — в каждом листе, в каждом стебле ясменника, в каждом блике на изуродованном стволе березы — просвечивает желтизна.
Неповторимо и тревожно это волшебное ожидание грядущих перемен.
Не позовет сойка, затаилась и не отсчитывает годы кукушка — лес будто оцепенел в блестках паутины, разливе солнца, тишины…
Дорога сворачивала у опушки. Димка оставил ее и, одной рукой держа велосипед, другой отстраняя случайные ветви на пути, вошел в лес. Трудно сказать, таким или не таким он ожидал увидеть его, — об этом Димка просто не думал. Главное, что лес был настоящим. И Димка на секунду задержал дыхание перед окружившей его тишиной. Потом медленно, осторожно, чтобы не нарушить безмолвия, двинулся глубже, в чащу…
Он заглядывался на каждую случайную березу по пути, на каждое случайное дупло в корявом стволе вяза, твердо убежденный, что в ветвях березы скрывается от него хитрая птица, а в дупле — осторожный зверек. Но сколько ни присматривался, только раз увидел испуганно заметавшуюся перед ним ящерку — точно такую же, каких предостаточно и в степи Донбасса. Но это не разочаровало его: он добрался до намеченного горизонта, и само безмолвие леса было загадочнее всех возможных звучаний. Потому что именно в безмолвии скрываются тайны.
Димка шел и шел, а лес постепенно становился гуще, укрывая его от застывшего в зените солнца. Ни шороха вокруг. И предчувствие чего-то необыкновенного охватило Димку. Ведь не может оказаться в жизни так, что вся она пройдет, а ничего необыкновенного не случится! Пусть не случилось месяц назад, пусть не случилось вчера, но когда-нибудь должно же случиться, если человек прожил четырнадцать с лишним лет на земле, если уехал за сотни километров от донецких терриконов, если пересек Волгу и Каму, если добрался почти до Уральского хребта, если только что, ни разу не притормозив, покорил Долгую гору, если впервые смело вошел в настоящий лес — и не почувствовал себя чужим этому лесу…
Вести велосипед между деревьями стало уже трудно; без конца приходилось утирать глаза от налипающей на ресницы паутины, когда лес вдруг расступился. Димка всего на долю мгновения, ослепленный яркостью желтого солнца и желтой, в усохших травах поляны, закрыл глаза. А когда открыл их — увидел перед собой девчонку. Она держала в одной руке только что сорванный кустик ковыля и, забыв приложить его к букету, глядела на Димку… Вот этого он никак не предполагал: что в лесу, кроме него, может быть еще кто-то.
Димка оглядел поляну. Лес не кончался, он продолжался дальше: за ней и по сторонам. А немного вытянутая вправо и влево поляна была желто-коричневой от засохших трав. Они разрослись под деревьями сплошным покровом, так что велосипедные колеса почти утонули в них, и Димка утонул выше колен, и эта неожиданная девчонка. Но ближе к центру поляны травы словно расступались, чтобы можно было видеть большой плоский камень на земле. Солнце зажигало в нем зеленые искры, и даже отсюда, издалека, Димка видел красноватые прожилки на поверхности камня.
— Откуда это?.. — спросил он, глядя в центр поляны, где лежала плита.
— От ледника, — негромко и спокойно ответила незнакомка.
— От какого ледника? — переспросил Димка.
— Который был, — сказала она.
«Ну да, это ж который еще до царя Гороха…» — спохватился Димка.
Он снова перевел взгляд на девчонку и вспомнил ее: она сидела в классе через парту перед ним. Вернее, чуть вправо от него, перед Валеркой.
— А я тебя знаю, — сказал Димка.
— Вовсе ты не знаешь меня, — все так же спокойно ответила она.
— Ну, видел в школе…
— Так я тебя раньше видела.
В словах ее был резон, и Димка помедлил, досадуя на то, что она восприняла неожиданную встречу гораздо спокойней, чем он, и даже немножко смутился от сознания, что выдумал себе, как маленький; нехоженые тропы, дальний горизонт… Хороши дебри, где на каждом шагу девчонки бродят!
Она была в черной юбке и белой в горошек кофточке без рукавов. Горошек вылинял, так что казался теперь светлосерым, хотя раньше был, наверное, голубым или даже черным. Но узнал ее Димка не по кофточке, а по косе. Коса у нее была ниже пояса. В школе она падала девчонке на спину, теперь лежала на груди. Солнце опалило волосы на ее голове, и они казались поэтому светлее, чем коса.
Только что сорванный кустик ковыля она все еще держала в правой руке. А букет был в левой.
— Не боишься одна тут? — спросил Димка.
— А чего бояться? — ответила девчонка.
— А то, что далеко! — рассердился Димка, подведя велосипед ближе к разноцветному камню и усаживаясь на камень. Велосипед, который он опустил на землю, сразу же утонул в травах.
Девчонка впервые чуточку улыбнулась:
— Я сюда почти каждый день ходила, пока лето…
Димка сорвал прозрачное перышко ковыля и принялся изучать его. «Ковыль как ковыль. Не лучше донбасского…» — мрачно заключил он. Хотелось убедить себя, что эта неожиданная встреча, которой он не планировал, а значит, и не хотел, испортила ему все настроение. Но злости на девчонку не было.
А та, решив, по-видимому, что разговор окончен, сорвала еще две или три ковыльные пряди, немного помедлила, глядя на Димку, и тоже подошла к разноцветному камню. Положив букет, начала заново перебирать свое богатство, тщательно примеряя один к другому стебельки.
Кроме ковыля, у нее были еще ромашки, несколько веточек березы да какой-то незнакомый Димке лиловый цветок с колючками.
Оба сделали вид, что каждый занят своей заботой, но время от времени искоса, будто невзначай, поглядывали друг на друга.
— Садись, что стоишь? — не очень приветливо сказал Димка, чтобы нарушить молчание, и слегка отодвинулся.
Девчонка, поджав губы, несколько секунд еще занималась букетом, словно бы не слыша Димкиного предложения. Но потом все же села, плотно обтянув юбку вокруг ног, и опять занялась ветками.
— Что, ближе к дому разве ковыля нет? — спросил Димка.
— Есть, — сказала девчонка. — Но это моя поляна.
— Как это — твоя?..
Девчонка поглядела на него:
— Потому что здесь никто не ходит.
— Мало ли… полян всяких. — Димка пожал плечами.
Она в ответ на это сдвинула брови, потом, отложив букет и обхватив колени руками, долгим взглядом посмотрела в глубь оцепеневшего под зноем леса. Волосы на голове у нее выгорели, а брови — нет и были темные, цвета косы.
— То всякие, а это — моя, — повторила она.
— Тебе ее выбирали?.. — неуверенно съязвил Димка.
— Сама выбрала.
— А зачем?..
Обернувшись, девчонка секунду-другую внимательно смотрела на него.
— Если мы не поссоримся, я тебе расскажу когда-нибудь.
— А чего нам ссориться? — сказал Димка. — Что мы, дети?
Она опять поглядела на лес, подумала, теребя в пальцах ромашку.
— Просто… Хорошо, когда есть свое что-нибудь. У меня, например, дерево свое — дуб. Я прихожу — и мы как знакомые. Потом вот поляна. А еще есть озерцо. Там все лето утка жила. Маленькая такая… Тебе, например, все равно: лес и лес… — Девчонка снова поглядела на Димку. — А мне не все равно. У меня тут знакомые. Понял?
Димка понял.
— Возьми и ты выбери что-нибудь, — сказала девчонка.
— Да я ж тут в первый раз, — неожиданно для себя признался Димка. — Разве что камень? — Он потрогал рукой шероховатую поверхность камня.
— Камень? — переспросила девчонка. И до того весело засмеялась вдруг, что Димка тоже невольно заулыбался в ответ.
— Но он же на моей поляне! — сказала девчонка. Потом задумалась, перестала смеяться. — Ну, если, конечно, он тебе нравится… Знаешь, ладно, — согласилась она, — камень я отдам тебе. Но если что… могу взять назад! — Она быстро склонилась, чтобы глянуть в глаза Димке, и кончик косы ее при этом лег на траву. — Понял?
— Понял, — сказал Димка. И, воодушевляясь, добавил: — А я разрешаю тебе за это сидеть на моем камне!
Девчонка снова тихонько засмеялась.
Потом взяла свой букет и с прежней серьезностью начала перекладывать с места на место кустики ковыля.
Разговор прервался, и уже скоро, в затянувшемся молчании, его нужно было начинать как бы сначала.
Димка вовсе не стал уверенней оттого, что сидел теперь на собственном камне.
— А может, ты после будешь смеяться над тем, что я тебе рассказала? — строго спросила девчонка.
— С чего это я?.. — Димка тряхнул головой и наконец-то задал вопрос, который с самого начала вертелся у него на языке: — Как тебя зовут?
— Ксана… — сказала девчонка, наклонясь над букетом, чтобы перевязать его стеблем подорожника.
И Димка не видел при этом ее лица.
— А меня зовут Димка, — сообщил он, забыв, что учительница Надежда Филипповна уже представляла его.
— Вообще-то у меня имя Оксана, но все зовут Ксаной. И ты так зови, если хочешь. Ладно? — Она уставилась на Димку глаза в глаза.
Димка кивнул.
… На опушку она вывела его чуть приметной тропинкой и, чтобы тот не забыл дороги к разноцветному камню, поясняла все время:
— Здесь — прямо вон на ту липу!.. Овражек чтобы справа был…
На опушке задерживаться не стали, прошли по дороге до спуска, откуда как на ладони была видна вся Ермолаевка, а поселок Шахты, если бы долететь до него по воздуху, казался и вовсе рядом.
Тут Ксана остановилась.
— Давай я тебя на велосипеде подвезу, — предложил Димка.
— Нет… — Она поглядела в землю и носком прочертила в пыли какую-то замысловатую линию. — Нельзя… — сказала она, поднимая глаза.
И Димка увидел, что на щеках у нее сквозь загар проступил румянец.
— Ну, как хочешь, — ответил Димка, потому что надо было как-то ответить.
— Да нет… — сказала Ксана, еще более смущаясь. — Ну просто нельзя мне… Вот, — заключила она.
Димке тоже стало почему-то неловко. Здесь, на дороге, Ксана вся заметно переменилась. Будто бы на поляне, у камня, она действительно чувствовала себя хозяйкой. А тут ее владения кончились, и она сразу притихла.
— Ну, нельзя так нельзя… — начал было Димка.
Ксана перебила его:
— Прикрути себе вот сюда, — сказала она, отделяя от своего букета больше трети ковыльных прядей и показывая на руль велосипеда. — А то забудешь, что и в лесу был… — Немного погодя добавила: — Всегда надо что-нибудь приносить с собой — тогда долго кажется, что в лесу.
Димка с готовностью взял у нее ковыль и, разрывая от усердия один стебель подорожника за другим, начал тут же прикручивать его к рулю. Ксана тем временем, потроша букет, выбрала для него еще и березовую ветку. Когда же букет удалось наконец пристроить и, проверяя стебли подорожника на прочность, Димка несколько раз ударил передним колесом о землю, она вдруг спросила:
— Валерку ты давно знаешь?
— Откуда? — удивился Димка. — Только вчера познакомились!
— Тогда скажи… — Она перекатила с места на место сухой комочек земли под ногами, отодвинула его ближе к обочине. — Только правду… Ладно? — Поглядела в глаза Димке. — Почему ты сел с Валеркой, а не с Сережкой Дремовым?
— А что?.. — Димка насторожился. — Разве Валерка плохой парень?
— Нет, — серьезно ответила Ксана. — Наоборот. Валерка лучше Сережки. Валерка очень хороший. Но ведь ты же не знал?
— Нет, — согласился Димка. — Но как будто знал! — Он вдруг почувствовал себя благодарным Ксане за то, что она так хорошо думала о Валерке. Значит, он не ошибся ни вчера, ни сегодня. Ни в Валерке, ни в ней.
— Ладно, — сказала Ксана. Опять глянула на сухой комочек земли у своих ног, но не тронула его. — Мне пора… — И, сделав полшага, задержалась. — Ты побудь здесь, хорошо? А когда я спущусь, поедешь. Вон видишь — мой дом… Нет, ближе… Где крайние вот. И журавль напротив. Видишь? (Димка кивнул.) Ну вот, когда я зайду домой, тогда поедешь. Ладно?
И Ксана пошла вниз, под гору. А Димка опять уложил свой велосипед в траву и сел на какой-то бугорок, глядя на Ксану, на ее дом против колодезного журавля, на пруды, в которых отражалось голубое небо.
Сосновый парк и пруды были основными достопримечательностями нашей Ермолаевки.
Прудов было три, а питала их всего одна речка, которую взрослому человеку ничего не стоило перепрыгнуть. И уж на что изощрены люди давать всевозможные названия своему природному окружению: полям, рощам, озерам, луговинам — речка названия не имела. Кому-нибудь это может показаться странным, особенно тем, у кого справа журчит Белянка, слева прячется под нависшими над водой кустами Чернавка, а за спиной игриво петляет, то возвращаясь на полкилометра назад вдоль собственного русла, то убегая куда-то в сторону, Стремянка… А здесь на десятки километров вокруг была одна-единственная речка. И речка — было ее именем, речка — было ее титулом, и должность у нее была речки. Потому-то, наверное, бережливые прадеды и возвели по лопатке, по горсточке три плотины, чтобы речка не уносила свои воды сразу куда-то дальше, а поработала бы немножко, подпоила бы землю вокруг да и глаз порадовала бы…
Пруды назывались: Мельничный, Маслозаводский и У дамбы.
Самый красивый был у дамбы. В нем и купались-то редко, чтобы не потревожить, — до того он был величав, таинствен и спокоен.
Неподалеку от Мельничного располагалась школа. А по берегам его маялись рыбаки: нетерпеливая молодежь — напрасно, а флегматичные старики — с прицелом на уху.
Широкий и многоводный третий пруд по форме напоминал подкову, с наружной стороны которой, на самом горбу ее, пальцем в небо торчала маслозаводская труба, а внутри подковы шумел парк такой красоты, какая вам и не снилась, наверное. Потому что был этот парк сосновым и таким вольготным, с таким хвойным ароматом, что не одна молодая голова закружилась здесь…
Если стать в парке лицом к маслозаводу, поселок Шахты, а значит, и гора Долгая будут за спиной, Валеркина улица — налево от вас. А если спуститься парком вправо, где, собственно, Ермолаевка уже кончается, и если по дощатым мосткам перейти через речку, а затем узкой, петлявой тропинкой между осок и камышей в человеческий рост, через густые посадки рябины и акации, мимо огородов пройти с полкилометра, вы увидите еще с десяток ермолаевских домов (домиков, как их называли в отличие от всей Ермолаевки), неведомым случаем выброшенных из села на эти вот самостоятельные просторы. Здесь мы и остановимся, поскольку именно здесь, между пыльной дорогой и недлинным рядом крепких изб, против одной из оград, как цапля на болоте, возвышался белый, промытый дождями и отшлифованный ветром колодезный журавль, на который глядел теперь Димка, потому что Ксана была уже возле дома.
Еще на подходе она услышала голос матери от крыльца:
— Я не двужильная, хватит с меня одной нахабы! Бегать за тобой не буду, и без того дыхнуть некогда! Всю жизнь, как собака, мотаюсь! Иди, иди! Да только не возвращайся больше! А Ксанку не трожь — никто она тебе!
Голос дяди Мити откуда-то из горницы:
— Ну ладно, ладно, ты соседей только не собирай!
Опять сорванный в крике голос матери…
Мать Оксаны тоже звали Оксаной. И, как бы для того, чтобы не путать их, Оксану-дочь стали называть Ксаной, а мать — Саной.
Отца своего Ксана не помнила. Он был нездешний и куда-то уехал, когда она еще не родилась. Об этом Ксана слышала от людей, мать об отце ничего не говорила.
А участковый милиционер дядя Митя целый год был ее отчимом. Хорошим отчимом — как отец…
Дверь на крыльце соседнего дома чуть приоткрылась. Уж тетя Полина слова не упустит из очередного скандала.
Жалея, что явилась не вовремя, Ксана прижалась к бревенчатому срубу под окном горницы. Впрочем, сцены такого рода повторялись в доме без конца, избежать их не было никакой возможности.
Конечно, мать прожила трудную жизнь. Но почему-то считала, что все, кроме нее, виноваты в этом. Уже не молодая, но еще по-настоящему красивая, она называла себя «двужильной» потому, что вынуждена была работать, тогда как другие «семечки щелкают». Хотя совсем не многие женщины «щелкали семечки» — большинство работало. Дядя Митя в простоте своей намекнул однажды, чтобы она ушла с завода и сидела дома, так на целый час подал ей тему обвинять всех, будто хотят ее на старости «по миру пустить», а она «еще ни на чьей шее не сидела», чтобы ее «куском попрекали»…
«Хватит одной нахабы» — это она про Ксану. Будто Ксана виновата, что родилась… Работала мать действительно много. Но уж лучше бы она меньше работала.
Стоило Ксане взяться мыть посуду, как мать вбежит на кухню, вырвет у нее тарелку и: «Дома люди отдыхают, а я нигде спины не разогну! Что каторжная! И за что меня бог наказал?» Наверное, она была просто очень нервной… Но раньше все это было еще терпимо. Кавардак начался, когда в доме появился дядя Митя. Мать решила вдруг, что он хочет «переманить» у нее Ксану. Раздобудет, например, дядя Митя хорошую, в гладких корочках тетрадку для Ксаны, — матери кажется, он подкупает ее: «Я деньги на хозяйство трачу, мне не до подарков, а он тетрадочки носит!» Тихонько заговорит дядя Митя с приемной дочерью: «Шушукаетесь? Обо мне шушукаетесь? Обо мне шушукаетесь?»
И уж через месяц примерно дядя Митя, глядя куда-то в сторону и смущенно дергая себя за ус, пожаловался Ксане: «Не выдюжу я, наверно…»
Прошлую ночь он возвратился домой часа в два-три. Это случалось и раньше, однако шум на этот раз был особенный. И теперь по словам матери Ксана поняла, что дядя Митя все-таки «не выдюжил».
Зайдя в сени, мать хлопнула дверью так, что вздрогнул весь дом.
А от крыльца, из-за угла дома, вышел с фанерным чемоданчиком в руке дядя Митя. Он глядел под ноги и чуть не прошел мимо Ксаны.
Остановился. Кашлянул.
— Ты, Ксан, заходи, а? У меня ж никого, в общем… И учись. Я, значит, помогу, если что… Бывай…
Дядя Митя натянул козырек фуражки на глаза, дернул себя за ус и зашагал, не оглядываясь, в сторону Ермолаевки.
Бабка Зина, что жила на Парковой улице в доме четырнадцать, где он бессчетное количество лет снимал себе комнату, будет рада возвращению своего постояльца.
Ксана глядела в спину дяде Мите, пока он не скрылся на тропинке за акациями, потом осторожно поднялась на крыльцо. Хотела оставить букет на улице, передумала и вошла в дом с букетом.
Мать, лежа на кровати лицом к стене, плакала. Услышав, как скрипнула дверь, оглянулась, потом села, тыльной стороной ладони утерла глаза и, вопреки ожиданиям, сетовать не стала.
Ксана от пяток до макушки была похожа на мать: что глаза, что нос, что уши, мочки которых у Ксаны давно уже были проколоты, но сережки носить ей было рано, а мать в минуты жалости к самой себе любила повторять: «Умру вот — тогда мои вденешь». Коса у матери была длиннее Ксаниной, и, сколько помнит себя Ксана, мать всегда носила ее два раза обернутой вокруг головы.
— Ушел твой родимый…
Ксана не ответила.
— Побыл — и хватит, — проговорила мать, обращаясь к стене или потолку. — Все вы так. Пока нужна. А потом бросите…
Ксана взяла со стола пустую стеклянную банку и тихо прошла в кухню набрать воды для букета.
— Есть будешь? — спросила мать.
— Нет… — помедлив, отозвалась Ксана.
— Может, аппетит пропал?
Ксана не ответила. Возвратившись в горницу, молча поставила букет на стол. В простенке между окнами, как раз над цветами, висели в двух рамках фотографии: Ксаниного деда, Ксаниной бабушки, матери, трех материных братьев, что погибли во время войны, несколько фотографий Ксаны… Год назад мать подложила под стекло в одну из рамок фотографию дяди Мити: еще молодого, с черными, загнутыми вверх усами. Вытащит мать фотографию или нет?
— Что не отвечаешь?
— Я же, мам, сказала — не хочу.
— Избаловалась ты за этот год. Смотри у меня! — И добавила, оправляя подушки: — Слишком много воли стало… Валяете дурака…
Ксана поглядела на русый затылок матери и незаметно скользнула в другую комнату, что была ее «собственной». Здесь она спала, здесь готовила уроки, здесь пряталась на время от шумных материных бесед с дядей Митей.
Ксана выглянула в окно и сначала увидела только пыльный след по дороге от леса, потом вынырнул из небольшой ложбинки на склоне велосипед, и Ксана разглядела даже, как полощется на ветру Димкина рубаха.
Он правил одной рукой, потому что другой удерживал букет посредине руля.
Потом он опять ненадолго скрылся в низине.
Затем показался уже на подъезде к дому тети Полины. А против дома Ксаны — может, умышленно, а может, случайно — притормозил и глянул на окна.
Ксана отошла в глубь комнаты.
— Иди ешь! — крикнула из кухни мать.
— Иду… — отозвалась Ксана.
Дядя Митя с незапамятных времен был в округе единственным и полномочным представителем закона. Большой, неторопливый, с лихими, вразлет, усами, он принял когда-то — уже не помню когда — сельский участок Ермолаевка — Холмогоры и, внушительный при своей могучей фигуре, сразу стал для всех дядей Митей, хотя лет ему тогда едва перевалило за тридцать. Но годы шли. Взрослели и обзаводились детьми «племянники» участкового, уже у их детей появились дети, поседел дядя Митя, потучнел слегка, но не согнулся и как для третьего поколения, так и для их отцов, дедов по-прежнему оставался «дядей».
Первый год своей работы дядя Митя ездил на лошади. Красивая кобыла была у него, Загадка, — серая в яблоках… Но уж слишком высок дядя Митя, а сядет в седло — хоть пригибайся. Другому это, может, и нравилось бы, а дядя Митя не любил быть заметным, да и обязанности у него не такие, чтобы за версту колокольней просматриваться. Осень и зиму еще холил дядя Митя свою Загадку, а потом взял ее под уздцы и, согласно правилам, которые распространяются на казенное имущество, отвел за ненадобностью в райцентр.
Жили в Ермолаевке и Холмогорах более или менее сытно даже в самые трудные послевоенные годы. Многое тут зависело, конечно, от обыкновенного везенья. Бывало, что и справа у соседей засуха, и слева погорело все, а над Ермолаевкой и Холмогорами, глядишь, пробежит в мае тучка и два-три раза прольется на огороды, на поля.
Ну, а потом все это — война и послевоенное — забылось, отошло, насколько может вообще забыться такое. И один за другим потекли над ермолаевскими прудами годы тихие, мирные, без особых, казалось бы, переворотов и потрясений.
В райотделе главной заботой участкового считали маслозавод. Но директор завода, работник умный, опытный, не попустительствовал злоупотреблениям, а старик Иван Иваныч на проходной обязанности свои знал, и как раз на маслозаводе все пока обходилось без чрезвычайных происшествий.
Заботы явились к дяде Мите оттуда, откуда он их меньше всего ждал… Радовался он, когда ставили первые домики на противоположном склоне Долгой горы, радовался, когда пришли на Долгую первые экскаваторы, и все думал, что перемены — это вон, рядом: гляди, любуйся. А у него — в Холмогорах, в Ермолаевке — все останется как было. И до удивительного внезапно, в одно какое-то мгновение, обнаружил, что ничего, как было, не останется. Что будущий город уже перехлестнул через Долгую и катит вниз, на его владения. А вместе с ним катится и какая-то другая жизнь: с иными темпами, в иных масштабах. И ребята из тамошнего отделения все молодые, образованные; пешечком редко кто пройдет, а чаще шаркнет мимо на мотоцикле: «Привет, дядя Митя!» — и уже нет его.
А дядя Митя когда-то даже Загадку сдал за ненадобностью…
Пойдут ермолаевцы и холмогорцы в карьер, закроют этот несчастный маслозаводишко, который только на безрыбье и заводом-то величают… А куда деваться тогда участковому? Испугался дядя Митя этой лавины сверху. И уже не замечал, как раньше, что стали по-городскому одеваться девчата, что больше гармоней загуляло по вечерам, что дорогу прокладывают асфальтированную к облцентру… Потом спохватился: старость. И решил, что поборется еще. Вспомнил с опозданием лет на тридцать, что не женат.
Когда сватался дядя Митя за Сану, красоту ее в приданое брал. В две минуты собрал он свой старый чемодан, поблагодарил бабку Зину за хлеб, за соль и отправился начинать семейную жизнь…
А жизни не получилось.
Теперь он шел по дощатым мосткам в обратном направлении, к бабке Зине, и устало, беззлобно ругался про себя: «Ксанку там бросил…»
Дядя Митя сгорбился вдруг и, совсем как дряхлый старик, зашаркал ногами.
Выпрямился, перехватил из руки в руку чемодан, поправил фуражку, чтобы козырек прикрывал одну только правую бровь, и зашагал своей обычной ровной походкой.
«Вот так, — сказал он сам себе. — Рано еще сдаваться. А ты, Ксан, ты погоди. У меня ведь, кроме тебя, никого нету…»
И у дяди Мити защипало в глазах.
Валерка сидел на крыльце, читал. Немножко близорукий, положив книгу на высоко поднятые колени и почти уткнувшись носом в страницу, он выглядел еще меньше — каким-нибудь первоклассником.
По крыльцу рядом с ним, громко пища, шныряли цыплята и один за другим пытались выклевать родинку на босой Валеркиной ноге. Валерка был весь в родинках. Говорят, это к счастью. Кто его знает…
С появлением Димки цыплята разбежались. Но, мало-помалу сужая круг, опять осмелели.
— А я за травой ходил для кроликов, — показывая на загородку возле сарая, объяснил Валерка.
Димка сказал ему, что был в лесу. Договорились на будущее заняться рыбалкой: Димка ни разу еще не держал в руках удочки. Там, где он жил раньше, искусственный ставок для купания всегда кишмя кишел от пацанов, и лягушки были единственной живностью, что еще водилась в этой луже.
Обсудив планы на будущее, помолчали. Солнце уже клонилось к вечеру, но было по-прежнему знойно и тихо. Даже собаки не лаяли. А наседка зарылась в пыль у крыльца и, время от времени поднимая голову, чуть слышно всквохтывала, чтобы не задремать.
— Я ведь тоже собирался в лес, — сказал Валерка.
Димка спросил, будто не расслышав его:
— Ты девчонку, что перед нами сидит, с косой такая, знаешь?..
— Перед нами… — Валерка помедлил. — Ксану?
— Ну да, — небрежно ответил Димка.
— А ты откуда ее знаешь?
— Да вот… встретил в лесу. — Димка кивнул на букет у руля.
— Знаю, — сказал Валерка. — Она у меня книги берет… — И неожиданно спросил: — Понравилась тебе?
— Ну, как это… — Димка растерялся.
— Она тебе понравится! — тряхнув большой головой, с непонятной убежденностью заявил Валерка. — Вот увидишь…
А Димка почему-то вспомнил о своей прическе — что волосы его всегда копной на голове. Стал обеими руками приводить их в порядок.
— Она часто в лес ходит… — задумчиво проговорил Валерка.
Взмахнув рукой, он отогнал от своих ног цыпленка и, меняя тему разговора, сказал:
— Ты знаешь, раньше мне книги Надежда Филипповна давала, она и объясняла, что непонятно. А теперь мне свои шофер дядя Василий из города привозит. Он малограмотный: станет возле прилавка и глядит, что люди покупают. — Валерка засмеялся. — Привезет — и растолковывает мне: вот эта самая хорошая, ее пять человек купили, эту — трое, а вот эту, говорит, я сам взял — уж больно фамилия мудреная.
Они посидели еще немного. Потом Димка уехал домой обедать.
А Валерка остался на крыльце. В книгу он не глядел, смотрел, как пологой тропинкой мимо дамбы въезжает на гору Димка, и увидел вдруг, что идет Ксана.
Поздоровалась и, опершись подбородком о кулаки, села рядом с Валеркой.
— Почитать что-нибудь? — спросил Валерка.
Она кивнула:
— Если есть…
— На. — Валерка захлопнул книгу, что лежала у него на коленях. — Про геологов. Вынести еще что-нибудь?
— Нет, хватит.
— Как хочешь, — сказал Валерка.
Ксана глядела прямо перед собой.
— А от нас дядя Митя сегодня ушел…
— Поругались?
Ксана кивнула.
— Может, помирятся, — успокаивающе сказал Валерка.
— Нет… Сколько уж…
Помолчали.
— А ко мне Димка, новый наш, приезжал, — после паузы сказал Валерка.
— Я видела его.
— Он говорил.
— Что говорил? — спросила Ксана.
— Что видел.
Ксана кивнула. И они опять помолчали, глядя вверх, на поселок Шахты, куда уехал Димка.
— Ты в парк сегодня пойдешь? — спросил Валерка.
— Я боюсь теперь через посадки… Шахтинские пугают.
— А я провожу тебя! Мы с Димкой вместе проводим, — поправился Валерка.
Ксана подумала.
— Если отпустят… И если Ритка пойдет, чтоб не одной. — Потом спросила: — А он что, тоже собирался?
— Я позову его, — сказал Валерка. — Я знаю, где он живет.
— Да это я так… — сказала Ксана. — Если отпустят, пойду.
Ночь над Маслозаводским прудом опускается быстро.
Только что село солнце, наполненные будничными звуками, струились между стволами деревьев сумерки. Вдруг как-то сразу явилась тишина, и замерло движение…
Как сказочные изваяния, цепенеют над водой сосны. Черные кроны их таинственны. Ни звука в пустынных аллеях. Мягкая хвоя скрадывает шаги, и напряженная, зыбкая темь впереди…
Можно ступить на поверхность пруда и шагать из конца в конец. Потому что вода его стала твердой и лежит черным зеркалом у твоих ног…
Выйдет круглая из-за невидимых туч луна, чтобы глянуться в это черное зеркало, не зная будто, что ночь от этого сразу же становится прозрачной: только самые глухие аллеи цепко удерживают темноту, а над прудом — загадочное сияние. И неожиданно — голубая дорожка от самого берега…
Матери Ксана не сказала, что идет на танцы, сказала: «Дойду с Риткой до парка…»
Ритка была на полголовы ниже Ксаны и, белокурая, с большущими синими глазами, с ямочками на щеках, казалась похожей на куклу. Бойкая и веселая, Ритка никак не хотела мириться со своей кукольной внешностью. Лишь по собственному Риткиному желанию глаза ее делались большими, круглыми и беззащитными (когда ее вызывали к доске, например), в остальное время они полыхали озорством, и всякий раз, когда от неудержимой улыбки начинали вздрагивать ямочки на Риткиных щеках, можно было не сомневаться — через минуту она обязательно что-нибудь выкинет.
В домиках ровесниц девчонкам не было, и они сидели в школе за одной партой, вместе возвращались после уроков, ходили вместе в кино.
Уже за речкой, поднимаясь по тропинке между сосен, Ксана заметила в стороне Валерку и Димку.
— Гляди! — подтолкнула ее Ритка. — Новенький!
Ксана замешкалась и не ответила.
Когда проходили мимо ребят, глаза у Ритки стали круглыми, отсутствующими, и шагов десять настолько прямо глядела она перед собой, что, попадись на дороге сосна, Ритка обязательно ударилась бы о нее лбом. Ксана тоже сделала вид, что никого не заметила, как это полагается делать девчонкам: не в классе же и не днем где-нибудь, а в парке, вечером… Но Ритка не знала, что шагов через двадцать Валерка и Димка пойдут следом за ними, а Ксана знала.
— Ты что? — спросила она, когда Ритка вдруг прыснула в кулак.
— А так! — беспечно отозвалась Ритка. — Завтра подсуну ему записку!
— Кому — ему? — неуверенно переспросила Ксана.
— Не Валерке, конечно! — Ритка передернула плечами.
И Ксана, которая минуту назад еще колебалась, говорить ей или не говорить про свое знакомство с Димкой, теперь поняла, что не скажет.
Оркестр пока не играл, но лампочка уже мерцала, едва заметно покачиваясь под естественным абажуром густой, темной хвои.
В ожидании начала мальчишки-оркестранты демонстративно курили. Они были главными фигурами здесь и подчеркивали это всем своим видом. Ксана знала, что иногда перед танцами они распивали даже бутылку вина.
Духовой оркестр существовал в Ермолаевке с того времени, как пришел на маслозавод мастером Федор Карпович Нечаев. Завод купил трубы, а Федор Карпович собрал мальчишек и научил их играть несколько танцев, гимн, туш да еще похоронный марш. Валерка одно время тоже играл на флейте, но почему-то бросил.
Девчонки прошли в свой «законный» правый дальний угол, где уже теснились, перешептываясь, восьмиклассницы и семиклассницы.
Занял свои места оркестр, и первый вальс, «Амурские волны», плеснул в тишине над уснувшими соснами, над прудом, отозвался эхом откуда-то издалека: то ли от Холмогор, то ли от поселка Шахты.
Но первый вальс, как правило, никто не танцевал: осматривались, занимали удобные места, делились новостями.
Ритка отошла поболтать с девчонками, а Ксана протиснулась в самый уголок и некоторое время стояла спиной к дощатой загородке, потом, осторожно глянув по сторонам, различила невдалеке силуэты Валерки и Димки…
Вальс кончился. А когда зазвучало танго «В этот час, вечерний час любви…», в центре пятачка образовались первые из наиболее решительных пары.
Уж такой был обычай в Ермолаевке, что танцы никогда не начинались до темноты. Пока сгущались сумерки и, беспокойная, порхала от сосны к сосне какая-то серая птица, девчата и парни гуляли по аллее возле пруда. На танцплощадку входили по шатким ступеням лишь после того, как зажигалась лампочка на сосне. И два-три года назад танцы очень напоминали давно забытые в деревнях посиделки: левая сторона пятачка, где оркестр, считалась традиционно мужской, правая — женской…
Крутой перелом на танцплощадке произошел с появлением шахтинских ребят. Они ввалились целой компанией и, едва ступив на пятачок, разобрали на танго чужих девчат. Левая сторона мгновенно притихла. И быть бы в тот вечер великой драке, но вслед за первой группой шахтинской явилась вторая: человек десять энергичных, крепких парней с красными повязками на рукавах, и страсти как-то сами собой улеглись. Но зато с тех пор лишь правый дальний угол остался неприкосновенным — здесь танцевали друг с другом девчонки возрастом до девятого класса, на остальной территории пятачка стороны окончательно перемешались.
В безветрии откуда-то наплыли тучи, и погасла отраженная в пруду луна. Зная, что Ритку не утащить домой среди танцев, Ксана все же предупредила ее, что уходит. А когда сошла с освещенного пятачка в темноту, приостановилась, чтобы краешкам глаза разглядеть неподалеку двух друзей, и, наклонив голову, зашагала по направлению к домикам, не видя, а скорее угадывая тропинку.
Следом, на некотором расстоянии от нее, двинулись Валерка и Димка.
Этого не мог не заметить всевидящий дядя Митя. Он шел за друзьями почти до конца парка и в свете луны, что на полминуты выглядывала из-за туч, с любопытством разглядывал Димку. Относительно Валерки у него давно сложилось определенное мнение, а этого парня он видел впервые. Решив, что на шалопая он не похож, дядя Митя остановился. Уже то, что с парнем Валерка, должно бы успокаивать. Однако что-то дрогнуло в груди у дяди Мити.
На спуске, что вел к мосткам, когда танцплощадка осталась далеко позади, Валерка негромко окликнул:
— Ксана!
Она задержалась, глядя на воду. А когда Валерка и Димка догнали ее, первая, не оглядываясь, перешла на другой берег.
По тропинке между осоками шли гуськом и потому не разговаривали.
Молчание нарушил Валерка:
— Плохие танцы?
— Хорошие, — ответила Ксана.
— А почему рано ушла?
— Просто… Маму не предупредила.
Опять ненадолго выкатила из-за туч луна и посеребрила осоку вокруг.
— Что-то мне не нравится новая физичка! — неожиданно заявил Валерка. — Что ей в парке надо было? Ходила, присматривалась…
— Может, гуляла просто, — вступилась Ксана за учительницу.
Димка ничего не сказал: для него в Ермолаевке старая учительница Надежда Филипповна была такой же новой, как и физичка, которой он еще не видел.
— Что у нее, мужа нет — гулять? — вопросом на вопрос ответил Валерка.
И, таким образом исчерпав до конца все животрепещущие темы, они опять надолго замолчали.
Посадки обрывались почти у самых домиков. Сделав еще несколько шагов, Ксана остановилась.
— Все… — сказала она.
— Я сейчас. Гляну… — неожиданно пробормотал Валерка, исчезая в кустах.
Ксана и Димка на секунду растерялись.
— Чего это он? — спросила Ксана, исподлобья взглянув на Димку.
— Не знаю… — Димка пожал плечами.
— Валер! — громко позвала Ксана.
— Сейчас! — отозвался Валерка откуда-то из глубины акаций.
— Вот еще… — сказала Ксана Димке и чиркнула носком башмака по траве.
Димка не ответил. Немножко помолчали, стоя друг против друга.
Уплывающая за тучи луна некоторое время проглядывалась еще, как холодное, грязноватое сияние, потом исчезла вовсе.
— Нравится тебе у нас? — спросила Ксана.
— Нравится! — ответил Димка. — Знаешь, у нас в Донбассе…
— А я нигде не была, — сказала Ксана.
— Но зато в лесу — тысячу раз! — оправдал ее Димка.
Ксана пригладила траву под ногой.
— Ты про лес никому не говори… — глядя в землю, предупредила она Димку. — Ну, про поляну… Ладно?
Димка только и успел осознать, что у них появилась теперь общая тайна. Как ни в чем не бывало вышел из акаций Валерка.
— Показалось, — объяснил он свою выходку. — Шаги вроде.
— Тут теперь всегда страшно ходить, — сказала Ксана.
— Да это все девчонки выдумали! — отмахнулся Валерка.
Ксана перебросила за плечо косу.
— Ну, я пойду…
Друзья сказали ей «до свиданья». Ксана кивнула обоим.
— Хорошая девчонка… правда? — спросил Валерка, когда они остались вдвоем.
А Димка поймал себя на корыстном желании единолично знать про Ксану, какая она, хорошая или плохая… К счастью, Валерка скорее утверждал, чем спрашивал, и можно было не отвечать ему.
— Тебе отсюда вдоль посадок — прямо на тропинку выйдешь, — объяснил тот. — А я обратно. — И протянул руку: — До завтра?
— До завтра! — Димка с готовностью пожал его маленькую девчоночью ладонь. Хотелось за что-то поблагодарить Валерку. А за что…
— Не опасно через посадки? — спросил Димка.
— Ну! Я же здешний! — бодро отозвался Валерка уже из кустов.
Поднимаясь в гору, Димка не спешил. Тревожно и сладко было чувствовать себя одним-единственным путником на земле. Словно бы идешь ты, а кругом — только ночь, глухая, бесконечная… И бездонное, черное небо над головой. Будто бы затерялся ты и неважно, куда идешь, в каком направлении…
А из парка доносилась музыка. Очищенная расстоянием, она звучала с какой-то особой — и грустной и беспокойной — радостью.
Сделав два или три шага в сторону от дорожки, Димка, обхватив колени руками, сел на траву. Далеко под ним, отражая невидимый свет, лежали пруды. Темным массивом угадывался парк, в глубине которого теплилась одинокая лампочка. Димка поглядел сначала в один конец села, потом в другой. Но отсюда, издалека, трудно было определить по светлячкам окон, где чье.
Оркестр играл фокстрот, названия которого Димка не знал. В Донбассе под него напевали «Много у нас диковин…». Текст был явно не к месту, но из-за нелепости своей как-то сразу запоминался… Не хотелось Димке уезжать из Донбасса: от обжитого двора с клумбами гвоздик и нарциссов, от террикона, от студеного родника, что в Черной балке за городом, от заброшенного шурфа посреди улицы… Вдруг он действительно не оказался бы в Шахтах?
Ксана тоже слышала звуки оркестра.
Придя домой, она, не чувствуя вкуса, прожевала кусочек хлеба, запила его молоком, потом сразу ушла в свою комнату, разделась и, шмыгнув под одеяло, сделала вид, что спит. К вечеру у матери всегда вместе с усталостью нарастало раздражение, и, не выговорившись днем, она теперь как бы наверстывала упущенное.
— Притихла? Жалко этого, да?.. И виновата, конечно, мать!.. Спишь?
Ксана не ответила, глядя в темноту.
А когда голос матери стих за дверью, она встала и чуть приоткрыла форточку, чтобы музыка стала слышней…
Отец, лежа в постели, просматривал газету. Мать у стола вязала Димке перчатки. Спицы так и мелькали в свете электрической лампочки.
Прежде чем переквалифицироваться в экскаваторщики, отец шестнадцать лет работал в забое, и от этого на лице у него синеватые крапинки, будто пороховые, на самом же деле — от кусочков угля.
— Натанцевался?
— Натанцевался, — с готовностью ответил Димка, придвигая к себе тарелку борща, накрытую до его прихода большой эмалированной миской.
Глаза у отца веселые. И сам он — Димка не помнит, чтобы хоть раз был не в духе.
— Один был или с девочкой?
— О господи боже мой! — Мать может говорить, а спицы продолжают мелькать сами по себе, точно заведенные. — Думаешь, сам был непутевый в молодости, так и дитё такое же?
— Зачем же я его породил, если он на меня не будет похожим? Ты, мать, ослепла за спицами, а я вот по глазам вижу, что он с девочкой сегодня танцевал.
— Окстись! И как я с таким языком связалась!.. — привычно посетовала мать, исподтишка взглядывая на Димку, как бы ища у него подтверждения своей, а не мужниной правоты. — Ребенок еще думать ни о чем не думает.
— Нет, конечно, что тут думать! — Отец усмехнулся и, поворачиваясь на бок, заметил: — Смотри только, чтоб не поколотили тебя за какую-нибудь.
— Вот басурман!.. — проворчала мать, снова энергично работая спицами.
Школьные занятия в эти первые сентябрьские дни не тяготили восьмиклассников. Готовить к ним было почти нечего, спрашивали мало, так что казалось, даже учителя не находят, чем заполнить отведенное для них время.
И добрую половину каждого урока весь класс вместе с учителем предавался воспоминаниям о каникулах: кто где был, кто чем занимался…
Удивила всех новая физичка Софья Терентьевна, та самая, о которой не слишком одобрительно отозвался вчера Валерка.
Софья Терентьевна прибыла в Ермолаевку из города. Красивая, уверенная в себе, она одним тем уже, как решительно входила в класс, как открывала журнал, как оглядывала ряды, вызывала по отношению к себе невольное благоговение. Особенно у мальчишек.
В белом, даже ослепительно белом костюме, с черными густыми и длинными, гладко зачесанными с одного боку волосами — очень красивой была Софья Терентьевна.
Взгляд у нее и то особый. Зеленые, широко открытые глаза Софьи Терентьевны глядели как бы внутрь тебя, до неловкого много усматривая при этом, даже больше, чем в тебе есть на самом деле.
— Ребята… — захлопнув журнал, проговорила Софья Терентьевна тем будничным голосом, который означал, что официальная часть урока закончилась, предстоит разговор на постороннюю тему. — Я у вас человек новый, — продолжала она тем же домашним голосом, — многого я еще не знаю. Но, может быть, потому и вижу многое… Вам по четырнадцать-пятнадцать лет, и, допустим, вы уже не дети. Но всего лишь подростки. Взрослыми вам быть еще рано! А я видела вас вчера в парке до часу ночи! На танцплощадке! — Глаза Софьи Терентьевны сделались изумленными, беспомощными. — Среди пьяниц, матерщины. Особенно много было девочек. А как вы танцевали! Разве это называется танцем? Топчетесь на одном месте или, обнявшись, ходите через всю площадку из угла в угол. Простите, но это очень похоже на стадо в загоне.
Девчонки сникли, точно придавленные. Минуту или две в классе стояла непонятная тишина, потом исподволь от последних парт к первым стало нарастать гудение.
— Я считаю, что с наступлением темноты делать вам в парке нечего! Разве вы не можете найти себе другие занятия, подобающие вашему возрасту — прежде всего и людям культурным — вообще. А то мальчики шныряют по кустам, какие-то свисты в темноте, девочки топчутся, воображая, что танцуют…
— Надо для них школу танцев открыть! — встряхнув своим роскошным чубом, предложил Сережа Дремов.
Софья Терентьевна восприняла его реплику серьезно.
— Школу не школу, а учиться танцевать надо, конечно. Но не для того, чтобы танцевать с пьяными мужчинами в парке.
— А где же танцевать?
Реплики теперь посыпались одна за другой.
— Здесь! — ответила Софья Терентьевна. — В школе. Тем более, что все это не случайность: я заметила — даже в кино вы ходите не на дневной сеанс, а обязательно вечером. Есть в этом смысл?
— А мелюзга днем не дает слушать!
— Ну, знаете… — Софья Терентьевна разрумянилась и стала еще красивее. Именно поэтому упреки ее звучали вдвойне обидно. — Я думаю, нет смысла доказывать вам, что не из-за малышей вы игнорируете дневные сеансы!..
Надежда Филипповна вошла в класс во время перемены, когда урок физики уже закончился, но спор еще не утих. Софья Терентьевна быстренько закруглила разговор, извинилась перед Надеждой Филипповной, что задержала класс дольше положенного, и урок литературы начался, по существу, без перерыва.
Уроженке Холмогор Надежде Филипповне было уже сорок девять лет, и около двадцати из них она проработала в ермолаевской школе — с той самой поры, как овдовела. А до того Надежда Филипповна жила где-то в Сибири. Муж ее, археолог, умер от воспаления легких, не оставив после себя детей. Надежда Филипповна вернулась на свою забытую родину, к матери, которая за время ее отсутствия переселилась в Ермолаевку. Но мать вскоре тоже умерла, и с тех пор Надежда Филипповна жила в одиночестве. Не то чтобы у нее не появлялось возможности обзавестись новой семьей, но первые годы удерживала от этого шага очищенная временем память о муже, потом — война, а потом вдруг оказалось — все поздно и ни к чему. Минимум забот о домашнем очаге и одиночество наложили свой отпечаток на ее характер, образ жизни и даже внешность. Почти седая, с грустными, всегда чуточку озабоченными глазами, жила Надежда Филипповна затворницей, большую часть времени отдавая школе, тетрадям, а досуг — книгам, которые выписывала из области, из Москвы, из Ленинграда. Летние каникулы Надежда Филипповна проводила здесь же, в селе, никуда не выезжая, и от избытка свободного времени самостоятельно овладела двумя языками: французским и английским, о чем знал, может быть, лишь директор Антон Сергеевич…
Весной и летом Надежда Филипповна всегда молодела, сменяя свои старушечьи наряды на более легкие. А во время учебного года носила, как правило, темную юбку и теплый шерстяной жакет.
Разговор, что затеяла Софья Терентьевна и конец которого Надежда Филипповна услышала, войдя в класс, не на шутку обеспокоил ее. Она впервые подумала вдруг, что постарела, вросла в будни и перестала задумываться, даже замечать многое из того, что, возможно, обязана бы заметить, над чем обязана задумываться. Так в обиходе перестают иногда замечать вещь, которая никому не нужна, но которая давно стала частью быта, естественной и вроде неотъемлемой. Надежда Филипповна вспомнила почему-то пепельницу, что стояла в ее доме на трехногом столике, рядом с вазой для цветов. Этой чугунной пепельницей в виде полусогнутой человеческой ладони никто никогда не пользовался, она не была даже памятью о муже, потому что муж не курил, и каким образом она попала в дом, Надежда Филипповна не знала, но, стирая ежеутренне пыль в комнатах, она тщательно протирала и эту громоздкую пепельницу, всегда мельком думая, что та занимает слишком много места. Однако ни разу и в голову не пришло хозяйке, что пепельницу давным-давно надо подарить какому-нибудь заядлому курильщику или попросту выкинуть.
Вот так же, сколько помнит Надежда Филипповна, из года в год ходили ее ученики в парк, на танцы, в кино, возвращаясь домой за полночь, и настолько обыденным воспринималось это, что не возникало мысли о существовании какой-то проблемы. А проблема, выходит, существовала… Или ее можно вот так вот взять и создать? Из ничего?
Именно с разговора о танцах начался урок Надежды Филипповны после того, как физичка вышла из класса, а разгоряченные спором ученики потребовали у нее разъяснения: можно им бывать в парке или нельзя, дети они или не дети, если многие ровесники их уже работают, некоторые поступили в техникум.
Она ответила уклончиво:
— Танцы можно устраивать в школе…
— А! — пренебрежительно воскликнула Ритка.
И в глазах других своих воспитанников Надежда Филипповна прочитала то же недвусмысленное «А!». Она знала, отчего это. Обстановка школы, сам вид классных дверей, парт настраивали на определенный лад, тогда как в парке — запах хвои, сумерки, близость пруда, оркестр… и обязательная взрослость отношений. «Но это же…» — она даже про себя не нашла точных слов, чтобы определить, что это значило. Однако все было именно так: дети становились взрослыми. И безрассудно стремились к этому…
А безрассудно ли?
— Если бы на танцплощадке вы собирались одни, сверстники, — другое дело, — сказала Надежда Филипповна. — Но ведь там действительно взрослые. И бывают пьянки, бывают драки…
«Ах, — подумала она, — все это ерунда! Я обманываю их и себя. Как раз то, что взрослые рядом, как раз видимость равенства…»
И, воспользовавшись тем, что ученики ее заспорили между собой, Надежда Филипповна ухватилась за спасительную соломинку:
— Давайте поговорим об этом в другой раз, а сейчас все-таки перейдем к уроку.
Класс довольно быстро успокоился. А Надежда Филипповна подумала о том, как легко обмануть их видимостью своей мудрости, не сказав по существу ничего, лишь сделав умное лицо и произнеся фразу тоном наставника… А может, и нельзя обмануть?
Димка нервничал на уроках. Вчера он без всяких колебаний уверовал, что, поскольку между ним и Ксаной появилась общая тайна, они теперь связаны ею. И с нетерпением ждал сегодняшних занятий.
Он слушал объяснения учителей, разговаривал с Валеркой, но внимание его так или иначе все время было сосредоточено на Ксане: обернется она или не обернется…
Но Ксана вошла в класс перед самым звонком, села за парту и в течение целого урока ни разу не шелохнулась. Когда надо было что-нибудь записать, она только слегка наклоняла голову.
Затеянный учителями разговор был, скорее всего, безразличен ей, как и существование Димки: есть он или нет его…
Это наконец разозлило Димку. И начиная с третьего урока он почти не обращал внимания ни на новую голубую кофточку Ксаны, ни на белый шелковый воротничок под темной косой…
А после большой перемены обнаружил в своей парте нацарапанное кривыми печатными буквами послание:
«Вы мне нравитесь. Записку никому не давайте читать, порвите».
Димка сунул записку в карман и слегка покраснел, взглядывая на передние парты.
Потом спохватился, что его могли разыграть этой анонимкой, выложил письмо на стол. «Кто?» — нацарапал он прямо на парте.
Валерка оглядел класс и пожал плечами.
Судя по записке, что получил Димка, в восьмом классе к концу занятий успешно забыли о разговоре, который состоялся утром. Но в канцелярии, как по неизвестным причинам называли здесь учительскую, утренний спор имел продолжение.
Первой неосторожно затронула его Надежда Филипповна. Однако Софья Терентьевна будто ждала этого. Кроме них, в канцелярии находились еще трое: директор Антон Сергеевич, молоденькая географичка Валя, прошлогодняя выпускница Харьковского пединститута, и математик Павел Петрович, чьи мысли, казалось, от рождения витали в области абстрактных математических связей, и все земное интересовало его лишь тогда, когда затрагивало его буквально, как пенек на дороге, о который можно споткнуться.
— Вы начали сегодня любопытный разговор, Софья Терентьевна, — отыскивая в шкафу сборник упражнений по синтаксису и орфографии, будто между прочим, заметила Надежда Филипповна; в душе она полагала, что до того, как начать этот разговор, имело смысл посоветоваться хотя бы с ней, классным руководителем, и потому не сдержалась.
— Не столько любопытный, Надежда Филипповна, сколько необходимый, — ответила Софья Терентьевна, выпрямляясь на табурете и движением головы откидывая тяжелые волосы.
Канцелярия была довольно просторной: шесть столов, четыре застекленных шкафа с книгами, железный сейф для неизвестных целей, мягкое кресло в углу, занятое, по обыкновению, Павлом Петровичем, то ли думающим, то ли дремлющим…
— Не знаю, право… — Надежда Филипповна взглянула на Софью Терентьевну. — Парк — это наш центр, и спросите у стариков: вся жизнь у них связана с этим парком, тем более — молодость…
— О чем это вы, барышни? — поинтересовался директор Антон Сергеевич, переводя взгляд с одной на другую.
Антону Сергеевичу было уже под шестьдесят, и в школе он работал еще до того, как появилась в Ермолаевке Надежда Филипповна.
Надо сказать, что ермолаевская десятилетка славилась опытными учителями на весь район, если не на всю область, и выпускники ее не уступали в знаниях горожанам.
Софью Терентьевну передернуло фамильярное «барышни», но виду она не подала.
— Я говорила с учениками о танцах, — разъяснила Софья Терентьевна. — Они толкутся в парке чуть ли не до зари, мальчишки, девчонки.
— Вот как… — неопределенно заметил Антон Сергеевич.
Павел Петрович дремал. Географичка Валя с любопытством прислушивалась.
— Я ничего не имею против вашей инициативы, — сухо проговорила Надежда Филипповна. И тут же добавила менее официально: — Я думаю только, что вам, как человеку новому у нас, нужно бы сначала приглядеться к жизни людей, к традициям…
— Традиции можно ломать, Надежда Филипповна. — Софья Терентьевна улыбнулась, придавая своим словам характер вовсе уж дружеской беседы. — А с детьми я работаю почти пятнадцать лет.
— Я в общей сложности больше тридцати… — сказала Надежда Филипповна и, отвернувшись к шкафу, вздохнула.
Губы Софьи Терентьевны на какое-то мгновение сомкнулись в тонкую, упрямую складку, и в молчании, которое сопутствовало этому непроизвольному движению, Надежда Филипповна угадала ответ: «Можно проработать сто лет и заплесневеть, ничего не делая, а можно в один год перевернуть землю, если ты молод, если кончил не ликбез, а соответствующий институт, если полон благородных стремлений, если достает энергии…» Но Софья Терентьевна подавила в себе желание ответить колкостью. Сказала:
— Надеюсь, никто не будет защищать такую, например, традицию, какую я наблюдала вчера: мальчишки (из нашей же школы, наверно?), которые играют на этих своих трубах, курят в перерывах! Курят, прямо не скрываясь ни от кого!
«Курят… — уныло подумала Надежда Филипповна. — Дома не решаются, в школе не решаются, а там, сопляки, дымят!»
— Ладно, ладно, — опять вмешался Антон Сергеевич. — Давайте не будем разводить дискуссии сейчас. Вопрос это серьезный, как-нибудь соберемся и поговорим.
Ох, до чего же не любил Антон Сергеевич, когда учителя ссорились, даже если ссоры сопровождались дружественными улыбками!
Софья Терентьевна захлопнула журнал, который просматривала до этого. Захлопнула не то чтобы резко, но довольно решительно, как бы подчеркивая этим, что надо не говорить, а действовать.
Хорошенькая географичка Валя с трудом подавила вздох. Вот уже целый год она старательно пыталась выполнить указание своих институтских наставников, то есть «полностью врасти в жизнь школы», но это ей до сих пор никак не удавалось. Пожалуйста: люди затронули очень важную тему, а у нее нет никакого собственного мнения, чтобы высказать его.
Павел Петрович приподнял веки и медленно оглядел всех: Антона Сергеевича, Софью Терентьевну, Надежду Филипповну. Вечно он так: сидит, вроде его нет, а сам слушает, делает какие-то выводы… и чаще всего оставляет их при себе.
Вопрос о юных любителях танцев остался до неопределенного времени открытым.
Сразу после уроков Димка взял велосипед и кружным путем, чтобы не заезжать в Ермолаевку, — через Холмогоры, мимо колхозных выгонов — уехал в лес.
Он хорошо запомнил, где надо поворачивать направо, где налево по едва заметной тропинке между деревьями, и вышел на поляну.
Все так же млели под солнцем прозрачные ковыли. То зелеными, то розовыми искрами вспыхивал камень, небрежно отшлифованный родником, наверное, еще до происхождения человека. Как и вчера, блекло в опаленном куполе неба знойное солнце. И, как накануне, цепенел в искристых оковах паутины лес… Но все на этот раз было не как тогда, а по-другому.
Велосипед свой Димка положил в траву и некоторое время сидел на камне, потом лег, заложив руки за голову. Деревья вокруг стали от этого еще выше, и показалось Димке, что земля да и сам он — где-то, крохотные, далеко внизу, а голубизна — это не воздух, это какая-то неведомая плотность, густая, текучая; и недосягаемые для него вершины деревьев купаются в этой голубизне.
Потом Димка опять сел. Прошло уже, наверное, больше часу, и в спадающем зное лес начал мало-помалу оживать: то прошуршит листвой от неприметного ветерка, то словно вздохнет весь и огласится вороньим криком… А потом где-то запел жаворонок.
Димка отщипнул от ковыля из-под ног один в пушистых ворсинках стебелек и без интереса еще раз убедился, что абсолютно ничего примечательного в ковыле этом нет… Достал из кармана записку и разорвал ее. Клочки бумаги рассыпались по траве, как новогодний «снежок». В безветрии они могли пролежать здесь до следующего оледенения. Пришлось Димке собрать кусочки послания и каблуком тщательно вдавить их в землю.
Когда следы его визита на поляну были уничтожены, Димка поднял велосипед и решительно зашагал прочь от камня. Но у опушки еще раз остановился… Пыльная дорога вниз — до самых домиков, до белого журавля у колодца и дальше — была пустынна.
Валерка, сидя на крыльце, ел окрошку. Хлеб на газете, рядом с ним, клевали цыплята. Димка вспомнил, что ему некогда было пообедать после школы, и от предложенного Валеркой угощения не отказался.
Квас в окрошке был, что называется, «вырви глаз» — настоящий, без привкуса сладости.
— На дамбу ездил? — спросил Валерка.
— Так, прокатился… — И Димка показал рукой от Шахт: через Холмогоры, лес, домики за парком.
В недоеденную Валеркой окрошку свалился цыпленок, закричал. Валерка выбросил его на крыльцо, легонько поддев ладонью. Неразумный утопленник отряхнулся и снова полез к тарелке.
Настроение у Димки было никудышное. И хоть он твердил про себя, что ему все безразлично, жизнь впервые не вызывала радости…
— Что, теперь, значит, в парк запретят ходить? — сказал Димка.
— Почему?
— Ну, что физичка говорила…
— А куда же еще ходить? — вопросом на вопрос ответил Валерка.
Чем занять себя на оставшееся до вечера время, оба не знали и приумолкли, думая каждый о своем.
Солнце уже окрасило окна в розовый цвет, и село наполнилось вечерними звуками, когда в район домиков заглянул Валерка. Ксана увидела его из окна и вышла на улицу. Минут десять посидели рядом на завалинке.
Мать в сарае доила корову. А холмогоровское стадо еще только поднималось по склону Долгой горы от речки. В вечернем воздухе слышно было нетерпеливое мычание отяжелевших за день коров, крики пастуха деда Василия: «Ган-ну!.. Куда пошла?!», короткое, как выстрел, щёлканье бича. А из дворов уже выходили хозяйки с подойниками и призывно, ласково торопили: «Я-агодка!.. Я-агодка!..», «Буре-он!.. Буре-он!..». И вдруг: «Манька, тварь, опять я за тобой гоняться буду?!»
— Не приходил дядя Митя? — спросил Валерка.
Ксана покачала головой:
— Нет…
— А у меня Димка был, в лес ездил…
Она не ответила.
— Ты со вчера какая-то… ну… Из-за дяди Мити? — спросил Валерка.
— Не знаю… — сказала Ксана. — А ты что, грустным не бываешь?
— Бываю, — сказал Валерка.
— Ну вот… Все бывают.
— Принести тебе что-нибудь почитать новое?
— Я сама зайду.
— У Федьки щербатого овчарка ощенилась, обещал мне одного. Хочешь, тебе овчаренка притащу?
— Ой!.. Если мама разрешит, ладно?
— Я завтра к нему сбегаю! — обрадовался Валерка. — Чего она не разрешит?
— Разрешит, конечно… — не очень уверенно сказала Ксана. Окна в доме напротив стали совсем алыми, и в глазах ее мерцали алые искры.
Услышав, что тетя Сана закрывает сарай, Валерка распрощался.
Ксана ушла в дом, занялась гербарием, который у нее состоял уже из двадцати шести альбомов. Однажды она попробовала сушить бабочек, но убила одну и сама потом себя ненавидела. Растения — это совсем другое, они не такие одушевленные, как бабочки, и в гербарии словно бы продолжают жить, тогда как на улице умирают.
— Дома? — спросила из кухни мать.
— Дома… — отозвалась Ксана, укладывая альбомы и глядя, как тень заката медленно ползет в гору: она уже почти у леса, потом коротко скользнет по деревьям, и сразу около домиков загустеют сумерки.
Комнатка у Ксаны маленькая, но обжитая, знакомая до последней трещинки в стене, и Ксана любила ее. Все здесь было давнишним: и железная кровать под голубым покрывалом, и клеенчатый коврик, на котором охотник стреляет в сову, что испугала красивую женщину с распущенными волосами, и этажерка, и небольшой деревянный сундук в углу со старинным певучим замком… Только столик был новым. Раньше стоял обыкновенный, вроде как в кухне, а дядя Митя сколотил настоящий, письменный, с тумбочкой. И хорошо было все заново пересматривать, перекладывать, наводя порядок в четырех выдвижных ящичках: открытки — к открыткам, цветные картинки из прошлогоднего журнала «Огонек» — отдельно, а тряпичную куклу с одним выцветшим глазом — поближе. Это талисман. Когда-то Ксана играла ею, но уже не помнит когда.
— Уроки сделала? — спросила мать из горницы.
— Нам на завтра ничего не надо, — ответила Ксана и, помедлив немножко, вышла в горницу. — Ма… — Подергала себя за кончик косы. — Ма, если мне щеночка принесут, овчарочку, можно?
— Это еще к чему?
— Так…
— А ухаживать кто будет? Ты? Знаю я, как вы ухаживаете. Мне ж на шею и сунешь еще одно добро! Без щеночков хватает…
Мать говорила еще что-то, но Ксана уже не слышала ее, потому что тихонько вышла и опять села на завалинку.
Стемнело. Один за другим пробились в небе огоньки звезд. И наметился Млечный Путь.
— Что домой не идешь? — спросила через окно мать.
— Посижу… — ответила Ксана, не оборачиваясь.
Подходила ненадолго Ритка. Где-то она видела Димку на велосипеде, похвалилась, что сунула ему в парту записку. Зря только подписи не поставила… Ритка ушла, а Ксана сидела и сидела в темноте на завалинке, хотя звездное небо уже переливалось из края в край и где-то за парком медленно всходила луна.
Как-то сразу и потому неожиданно от Холмогор взлетела в темноту песня. Может, кто клубный динамик вынес на улицу, а может, Анюта Колчина затянула — голос у нее на всю область:
Липа вековая за рекой шумит,
Песня удалая далеко летит..
Ксана вспомнила, что напрасно Валерка будет доставать щеночка, и ей захотелось плакать.
Опершись головой о бревенчатый сруб, чтобы сдержать слезы, подняла лицо к небу.
От парка ночная свежесть доносила запах сосновой хвои. Протяжная песня зарождалась и существовала теперь как бы сама по себе: над Шахтами, Ермолаевкой, Холмогорами, над лесом…
Но все миновало, и я под венцом,
Молодца сковали золотым кольцом
Ксана слушала и глядела вверх, в сверкающую черную глубину.
То было время, когда еще не бороздили космос творения рук человеческих и каждый мелькнувший огонек в небе был всего лишь падающей звездой.
Такое недавнее и такое далекое время.
На занятиях Ксана опять сидела не двигаясь, ни на кого не обращая внимания, и Димка решил забыть, что она есть в классе. Он до того рассердился, что на время это удалось ему.
Перед уроком математики не выдержал и по-своему отомстил Димке Сережка Дремов. Чубатый, с быстрыми, немножко сумасшедшими глазами, Сережка Дремов был в классе давно признанным атаманом, и то, что Димка сел за парту Валерки, не давало ему покоя.
Говорят, что стада без паршивой овцы не бывает. В восьмом классе такой овцой определенно считался Колька Зубарев — длинный, как костыль, чуть ли не на голову переросший своих одноклассников лодырь. Костылем его так и звали. В длину Колька вытянулся, а в ширину не раздался и был до того бледнокожий, что никакой загар не приставал к нему. На белом лице выделялся лишь красный нос, которому Колька не давал покоя — без конца сморкался («шмурыгал»), хотя насморка у него явно не было. Начиная с третьего класса он упрямо растягивал свой каждый учебный год на два. И свидетельство об окончании семилетки выдали ему с единственной надеждой, что Колька оставит школу. Каково же было раскаяние Надежды Филипповны, когда она увидела, что Зубарев явился продолжать свое образование дальше!.. К этому недотепе и подошел на перемене Серега Дремов:
— А ну, Костыль, шмурыгни!
И Зубарев, хлопнув глазами, шмурыгнул. Это получилось у него автоматически, достаточно было напомнить ему об этой привычке.
— Еще раз, — потребовал Сережка.
Колька шмурыгнул носом еще раз.
— Так, — сказал Сережка, — сойдет. Хочешь со мной сидеть?
Колькино лицо впервые в жизни порозовело от напряжения.
— Собирай свои монатки, — велел Серега, — и пересаживайся. Только чтобы с этим делом у меня… — Серега пошмурыгал носом. — Тренируйся. Понял? Давай.
Это Серега здорово придумал: отдать одно из лучших мест самому никудышному человеку. Все ждали, что он как-то еще повернет события. Но, в то время как Зубарев пересаживался на новое место, Серега, очень довольный собой, уже стоял возле Ритки и Ксаны.
— Топчемся, значит, на одном месте?.. Ходим из угла в угол?
— Иди ты! — сказала Ритка, замахиваясь на него книгой.
А на уроке алгебры выяснилось, что, болтая с девчонками, Серега подсыпал в их чернильницу извести.
Преподаватель математики Павел Петрович, добродушный, невозмутимый, был во время войны офицером-артиллеристом. Но после ранения в голову демобилизовался и, начиная с сорок третьего года, жил в Ермолаевке, преподавал. Он перенес трепанацию черепа, и теперь в лобовой кости его было круглое отверстие, как это казалось со стороны, потому что кожа в месте ранения то расправлялась, то западала вовнутрь, словно от дыхания. Математику Павел Петрович знал, как положено знать артиллеристу, и, наверное, любил ее, но об этом можно было только догадываться, так как Павел Петрович был скуп на рассуждения и обладал некоторыми странностями, которые людей посторонних, случайных нередко ставили в тупик… Он жил и двигался как бы в полусне. На уроках, дав задание классу, Павел Петрович усаживался на стуле и, подперев голову кулаком, закрывал глаза. Спал он при этом или думал о чем-то, неизвестно. Хотя если он спал, то довольно чутко. Но вытянуть из него лишнее слово было просто невозможно. Не изменил себе математик и на этот раз. Велев решить несколько примеров, он уселся поудобнее за столом и словно отрешился ото всего.
Проделка с известью имела ту выгоду, что Ритке и Ксане пришлось теперь оборачиваться, макая перья в чужую чернильницу.
— Почему вы вертитесь? — спросил, не открывая глаз, Павел Петрович.
— А у нас чернила не пишут, — сказала Ритка.
Выяснять причину такого заурядного явления, как непишущие чернила, Павел Петрович в жизни не станет. Шевельнув губами, подумал, сказал: «Ну-ну…» И лишь минуту спустя, глянув из-под приспущенных век, добавил:
— Скоро будем корни изучать. Набивайте руку на пройденном.
И класс набивал руку: кто энергично, кто не очень. Ксана оборачивалась, чтобы макнуть перо, но за все время лишь раз медленно покосилась на парту, что была через одну от нее. А на кого из друзей покосилась, на Валерку или на Димку, определить было трудно.
…После уроков Димка, не дойдя до дому, пристроился было играть в городки с шахтинскими малолетками. В злости, чтобы отвлечься, яростно швырял биту за битой, но выдержал всего две партии: схватил сумку и, ничего не объясняя городошникам, торопливо зашагал к дому. Вывел на дорогу велосипед.
Лес встретил его настороженной тишиной. Пробираясь между деревьями, Димка ободрал руку о куст шиповника, потому что спешил, уже раскаиваясь в глупой затее с городками, потому что боялся опоздать. А на краю поляны остановился, передохнул. И вдруг показалось все невероятно глупым: то, как бежал он из дому, как ехал сюда…
Поляна была пуста. Ни следов на траве, ни цветка, оставленного на камне… Впрочем, теперь это было для Димки уже все равно. Он утер подолом рубахи лицо и шею. До чего же пыльный, оказывается, этот высушенный солнцем лес! Тягучую паутину с бровей и ресниц не отодрать, будто на клею она. В воскресенье Димка ни паутины, ни пыли вроде бы не заметил…
Но и все вокруг на этот раз было не таким, как в воскресенье. И хуже, чем вчера. Он обнаружил это, сидя на камне, уже успокоенный, мрачный.
До звона тихо, пустынно и скучно было в лесу под желтым тягучим солнцем.
Чтобы разогнать это впечатление, Димка встал, решительно поднял велосипед и, собираясь двинуться в обратный путь, яростно протер от пыли втулку, раму, багажник… По нелепой случайности застрял он на этой самой обыкновенной поляне! Ведь лес тянулся бесконечно далеко и жил пока что скрытой для него жизнью!
А потому надо начать все сначала: взять с собой рюкзак, хлеб, соли и выехать из дому на рассвете. Чтобы где гнезда, где норы, где муравьиные стежки — все высмотреть!..
Ксану он увидел возле акаций, неподалеку от жердяного забора, там, где тропинка сворачивала в сторону парка. Машинально нажал на тормоза и вынужден был соскочить на землю.
Через лужайку подвел велосипед ближе к акациям.
— В лесу был? — спросила Ксана, теребя кончик косы, туго перетянутый неширокой голубой лентой.
— В лесу, — признался Димка, понимая, что она могла видеть его от самой опушки.
— А я в Шахты к вам ходила, в магазин… — сказала Ксана. — Мама за гречкой посылала.
Будто гора упала с Димкиных плеч. И до того хорошо стало на душе у Димки, что он сразу позабыл все свои планы, которые с таким воодушевлением прикидывал всего пятнадцать минут назад.
— Я и вчера в лесу был, — сказал Димка. — И там был, на поляне.
Ксана, отбросив за спину косу, неожиданно засмеялась. Позже Димка заметит, что это у нее всегда получалось неожиданно. И всегда при этом хотелось улыбаться ей в ответ, даже если сам же и брякнешь что-нибудь глупое. Смеялась она хорошо: негромко, но весело, чуть приоткрыв губы и немножко щурясь.
— Не унесли камень?
— Нет! Лежит, — сказал Димка.
— А что ж ты ничего не захватил с собой: ни ковыля, ни веток?
— Уронил! — с готовностью соврал Димка, показывая на дорогу в сторону безымянной горы.
— А меня вчера мама не отпустила в лес… — сказала Ксана, уже не смеясь.
Тетка Полина рассказала Ксаниной матери, будто двоих из Холмогор порезали в воскресенье. Мать всполошилась и заявила накануне, что больше Ксану из дому не выпустит…
Как и большинство пожилого населения в Ермолаевке, Холмогорах, мать люто ненавидела шахтинский поселок, а заодно и все строительство на горе Долгой: привычный уклад жизни должен был рухнуть вскорости, а будущее представлялось туманным…
Впрочем, у Ксаниной матери были на это еще и свои причины, о которых мало кто знал.
— Бандиты — не люди понаехали! Теперь от дома шагу ступить нельзя, — заявила мать, — поймают вот… Особо девушке!
Почему девушке «особо», мать не уточняла. Но именно благодаря ей Ксана чуть ли не с первого класса знала, что при этом имеется в виду.
— Значит, ты больше никогда туда не пойдешь?.. — спросил Димка.
Ксана, оправляя на себе голубую кофточку, глянула в сторону безымянной горы, потом в сторону Шахт и покосилась на Димку.
— Я завтра опять к вам иду после уроков… Я сегодня ничего не купила… — Она вдруг потупилась, так как на тропинке от домиков с ведром в руках появилась ее мать, о чем без труда догадался Димка — до того они были похожи.
А когда, оглядев их, та прошла мимо, Ксана подтвердила:
— Мама… — И сразу как бы замкнулась.
Сана ходила за мягкой водой к родничку в посадках. Колодезная была жесткой, и длинные волосы не промывались.
— Здравствуйте, — с опозданием поприветствовал ее Димка, когда тетка Сана шла в обратном направлении.
Она кивнула в ответ, ничего не сказала.
— Ну, мне пора домой… — неуверенно проговорила Ксана, подождав, когда мать скроется за поворотом. — Я еще уроки не делала, — добавила она для большей убедительности.
— А что там делать? — удивился Димка.
— Ну, посмотреть надо… — И, тряхнув косой, неожиданно подала Димке руку: — До свиданья.
Димка впервые пожимал руку девчонке и ответил невразумительно.
— Пойду… — высвободив ладошку, еще раз повторила Ксана и, не оглядываясь, ушла.
Димку больше не тревожило то, что во время занятий Ксана не обращает на него внимания. Для нее и остальные-то словно бы не существовали в классе. Право это, видимо, давно было признано за ней, и если, к примеру, возле других девчонок то и дело затевалась какая-нибудь свалка — борьба или игра в пятнашки, — Ксану старались не трогать. Уж слишком серьезно воспринимала она все.
После большой перемены Димка опять нашел в своей парте записку: «Если вы ни с кем не дружите, приходите в воскресенье в парк». А внизу был нарисован хитрый, со многими завитушками вензель. Поворачивая бумажку то так, то эдак, Валерка угадал в переплетении закорючек Риткины инициалы.
И хотя Димкин интерес к записке почти угас, было все же чуточку приятно иметь это новое послание.
— Выкину потом, — зачем-то объяснил он Валерке, пряча записку в карман.
Валерка смутился, так как очень уж внимательно следил за Димкой в эту минуту.
— Да я ничего, — сказал он, будто оправдываясь.
И Димка тоже немного смутился.
С трудом дождавшись конца занятий, он проводил Валерку до Маслозаводского пруда, распрощался и быстрым шагом, чтобы наверстать время, пересек Ермолаевку в обратном направлении — к Долгой.
Ксана шла не по дороге, а по одной из тропинок, что, петляя и пересекаясь во всех направлениях, исчертили Долгую по какой-то необъяснимой прихоти людей, в основе которой был вовсе не закон кратчайшего расстояния между двумя точками.
Слегка покачивая портфелем в руке, Ксана шла медленно, и Димка легко догнал ее.
Трава, иссохшая на склоне Долгой, мягко проминалась под ногами, шурша и похрустывая.
— А во что ты будешь крупу брать? — спросил Димка.
— У меня есть. В портфеле…
Почти неразличимые снизу — просто две безымянные фигурки на склоне горы, — они шли как бы на виду у всего села, и потому некоторое время разговор не вязался. Потом Димка сказал:
— Хочешь, я тебе детекторный приемник сделаю? И передатчик!
— А зачем? — спросила Ксана.
— Ну, переговариваться… У нас на Донбассе у всех были! Деталей у меня — целый ящик!
Ксана вспомнила разговор с матерью по поводу щенка.
— Я не понимаю ничего в приемниках…
— Да это научиться дважды два! Знаешь, как здорово! У меня даже постоянное время было, когда я работал. — И, воодушевленный, Димка рассказал о своей подпольной радиостанции «Пантера», из-за которой, между прочим, у него были крупные неприятности с милицией. Об этом Димка умолчал. Но в заключение истины ради добавил: — Правда, если поймают, могут отобрать все…
— Тогда я боюсь, — обрадовалась Ксана.
Димка хотел сказать, что в этой глуши никто никогда не найдет радиостанцию, но вспомнил, что ермолаевский милиционер дядя Митя — отчим Ксаны, и предложил компромиссное решение:
— Ну, я сделаю тебе один приемник, а сам буду пластинки передавать.
Ксана поколебалась. Уточнила:
— Маленький?
— Вот такой! — Димка показал пальцами небольшой прямоугольник. — Валерке тоже сделаю!
— Ну, если маленький…
— Маленький! С наушниками.
— Сделай… — неуверенно согласилась Ксана. И качнула портфелем в руке. Потом неожиданно добавила, не глядя на Димку: — А ты одной девочке понравился…
Димка даже приостановился на мгновение. Достал из кармана записку, что нашел в парте, показал на вытянутой ладошке:
— Я и забыл…
Ксана медленно покосилась на его ладонь. (Это она тоже умела как-то по-особому: медленно перевести глаза на что-нибудь справа или слева от себя, не поворачивая головы при этом, словно боясь одним лишним движением потревожить свою тяжелую косу.)
— Это та, что с тобой сидит? — спросил Димка.
— Зачем ты чужие показываешь… — не ответив, проговорила Ксана и опять осторожно качнула портфелем.
Димка перевернул ладонь тыльной стороной вверх, записка упала на траву, под ноги ему.
— Зачем? — спросила Ксана.
— А зачем она мне? — вопросом на вопрос ответил Димка.
Минут пять шли молча.
Склон стал пологим, и тропинка, в последний раз вильнув направо, устремилась к дороге, что вела от Холмогор к Шахтам; машины попадали сюда от случая к случаю, и между двумя неглубокими колеями росла будыльчатая трава.
— Ты, наверно, физику хорошо знаешь? — спросила Ксана.
— Физика — пустяк! Математика, химия… — ответил Димка. — А вот русский язык — до смерти не люблю.
— Почему? Я наоборот. Надо книг больше читать — полюбишь, — наставительно заметила Ксана. — Спроси у Надежды Филипповны.
— Некогда, Ксана, читать много!
— Заработался?!
— Да ты ж отличница, тебе все одинаково: что физика, что русский…
— Вовсе не одинаково, — сказала Ксана. — И никакая я не отличница. Зубрю, а другие думают…
При входе в Шахты они опять замолчали и, будто случайно, отодвинулись еще на шаг, хотя и без того шли все время на некотором расстоянии друг от друга.
Димка остановился, не доходя до магазина.
Хотел на обратном пути взять у Ксаны сетку с кульками, но та, перехватив ее из руки в руку, не отдала.
На дороге, в том месте, где начиналась тропинка, Ксана задержалась. Поглядела вниз: на пруды, на парк, на домики.
— Отсюда наше крыльцо видно…
— Бинокль бы взять! Есть у нас, — похвалился Димка. — Отцу друг подарил на фронте. Вот выпрошу и буду наблюдать, что там у вас: кто дома, кто нет.
Ксана засмеялась, тряхнув косой. Поглядела исподлобья:
— Тогда нельзя будет из дому выйти…
— Почему? — удивился Димка.
— А потому… Как будто все время кто подсматривает.
— И пусть подсматривает!
— Вовсе не пусть! — Ксана хотела рассердиться, но это у нее не получилось. — Думаешь, что ты одна, а кто-то глядит. Я вон там, под акациями, одеяло расстелю всегда и читаю. Теперь за домом придется! — Не выдержав характера, она засмеялась. Как будто мысль о том, что надо прятаться от поселка Шахты, доставила ей удовольствие.
— А там тоже акации, за домом? — спросил Димка.
— Что ты! Там даже травка чуть-чуть!
— Тогда, знаешь.. — сказал Димка, — я лучше не буду подсматривать. Читай под акациями, а?
— Но чтобы честно? — наклонив голову к плечу, сказала Ксана и чуточку покраснела при этом. Но не смутилась.
— Честно! — поклялся Димка.
Со стороны Холмогор показалась упряжка. От нечего делать кто-то уныло и однообразно понукал: «Н-ну, давай!.. Н-ну!..»
Ксана неприметно вздохнула:
— Задержалась я… — Чиркнула башмаком по пыльной колее и сразу сделалась чужой, строгой. — Ты дальше не провожай меня, ладно?
Димка машинально передвинул за спину полевую сумку, в которой носил учебники. Помедлил.
— А в воскресенье ты пойдешь к камню?
— В воскресенье… — повторила Ксана, вслушиваясь в тарахтение приближающейся телеги. — Наверно… Листья надо собрать. — И провела башмаком еще одну дорожку в пыли. — До свиданья.
Руки она на этот раз не подала.
Отношения между Ксаной и Риткой внешне были самые хорошие, но особой привязанности между ними не существовало.
Ритка считалась в школе первой красавицей, привыкла быть в центре внимания… и немножко ревновала подругу. А к чему, она толком сама не знала. Соседка тетка Полина в разговоре с Риткиной матерью однажды сказала про Ксану: «Что мать, что эта — напускают на себя, вроде не одним, что другие, миром мазаны». И тетка Полина, поджав губы, шевельнула плечами, бедрами, головой, показывая, что такое напускают на себя мать и дочь. Ее «напускают» очень совпадало с личными представлениями Ритки о людях. Один из них делает вид, что он такой, другой — сякой, третьему нравится выглядеть еще каким-то: все зависит от внешних признаков, от грима, от маскировки. А она, Ритка, была открытой — вся на виду, не умела прикидываться особенной: загадочной или таинственной, недоступной… И это злило Ритку: все считали ее кривлякой, а кривлякой-то по-настоящему была не она!..
Просто веселой Ритке пока во всем в жизни везло, и, если ее обходили какой-то крохой внимания, радости, успеха, она эту кроху считала украденной у себя.
Ксана не столько понимала, сколько чувствовала эту черту ее характера, и, когда бывало нужно с кем-нибудь поговорить, поделиться чем-то, когда становилось грустно в одиночестве, она шла не к Ритке, а к Валерке, хотя у Ритки было веселее, тогда как Валерка мог сидеть и молчать часами…
В четверг после обеда небо заволокло серыми тучами, и сначала они были высоко, потом припустились к вершине Долгой, к лесу, будто накрыли сверху небольшое, покинутое в чаше гор село Ермолаевку, и заморосили медленной, тягучей моросью, которой не видно конца. Это было первое осеннее ненастье.
Ксана сидела у окна, глядела, как постепенно собираются на стекле дрожащие капли и, отяжелев, скатываются, прочертив ломкую дорожку…
Мать была на работе, и от тишины в комнатах, от мороси за окном было одиноко. Ксана попробовала разогнать тишину с помощью старого, ободранного на углах патефона. Но, прокрутив несколько пластинок, отказалась от этой затеи. И патефон и пластинки были до невозможного древними. Мембрана трещала, как трещит соль на горячей плите…
Подняв патефон на его всегдашнее место, на комод, и прикрыв его белой салфеткой с вышивкой ришелье, хотела заняться уроками, но все необходимое к завтрашнему дню она сделала еще накануне и, посидев минут десять перед окном, решила сходить к Валерке.
Валерку она застала во дворе, под навесом, где тетя Роза сложила на зиму сено. Валерка выбрал из основания стога несколько охапок, и получился уютный шалаш, который укрепляли две перевязанные сверху жердочки. Ксана сразу нырнула в это углубление. Валерка подвинулся на скамейке. Громко спросил:
— Хорошо?! — словно перед ним хлестал дождь, а не скользила легкая, почти невесомая морось.
Утерев ладошкой мокрое лицо, Ксана засмеялась, кивнула:
— Хорошо!
— Теперь всё, теперь до снега, наверно, — предположил Валерка.
— Вовсе не всё, — почему-то возразила Ксана. Она представила, как печально сейчас и неуютно мокрому, в красных прожилках камню на поляне, среди поникших бесцветных ковылей. Сказала: — Еще тепло будет…
Валерка возражать не стал.
Опять ему шофер дядя Василий привез кучу книг из района. И Ксана думала, что Валерка тащит книги, когда, сбегав через двор в сенцы, он возвратился, что-то пряча за пазухой. А Валерка уселся на свое место, распахнул пиджак… и на коленях его запищало крохотное рыжее существо.
Ксана не удержалась от восклицания. Схватив осторожными руками этот маленький рыжий клубок, она укутала его в плащ и даже баюкнула несколько раз, как баюкают детей.
— Нравится? — сияя большущими глазами, спросил Валерка.
— Очень… — тихо ответила Ксана, сразу присмирев, и перестала баюкать. Заглянула под плащ.
Черный нос щенка потянулся кверху, и два глупеньких глаза ласково моргнули в ожидании чего-то.
— А мне, Валер, мама не разрешила брать…
— Д-да?.. А что он ей? — Валерка помрачнел.
— Ну, пусть он у тебя пока, а я буду ходить кормить, — попросила Ксана.
— Корми! Только ему сейчас — одно молоко! — Валерка протянул руку и потрепал щенка между ушей.
— А я потом все-таки возьму его. Ну, немного погодя, ладно? — сказала Ксана, не очень уверенная, что это удастся ей, но сказала с надеждой.
— Ладно! — обрадовался Валерка. — А как мы назовем его?
— Ты еще не назвал разве?
— Так он же твой!..
И, перебрав десятка два имен, они дали беспомощному существу грозное тигровое имя Шерхан.
Валерка опять сбегал через двор в дом и принес под пиджаком четыре книги. Ксана выбрала себе «Крошку Доррит». Остальные Валерка оттащил назад, и, когда вернулся, они долго сидели молча, глядя на морось перед собой, на блестящие крыши, на деревья с потяжелевшими от сырости ветвями.
Шерхан пригрелся на коленях под плащом, свернулся в клубок, закрыл глаза и, похоже, не собирался менять место жительства.
Лишь упругий, как мяч, живот его мерно вздымался в дыхании.
— Теперь и в Шахтах бывают хорошие книги… — сказала Ксана.
— А я там «Смерть меня подождет» взял, еще не дочитал немного, — сказал Валерка.
— Про что?
— Про геологов.
— Ты все время достаешь про геологов.
— А я люблю, когда про людей… чтобы они… ну, хорошо друг к другу! — Валерка сделал ударение на слове «хорошо». — Понимаешь? Чтобы как родные. Даже больше… А у геологов это почти всегда.
— У других тоже бывает, — сказала Ксана.
— Так я и другие читаю. Но когда обманывают там или хитрят, прямо зло берет! Я потом дам тебе эту «Смерть меня подождет».
Ксана глянула на щенка:
— Не замерзнет?
— Пойдем в дом? — спросил Валерка.
— Нет, еще посидим немного, и я пойду…
Морось тем временем усилилась. То там, то здесь начали ударять в землю первые крупные капли. Ксана заторопилась домой.
Разгулявшаяся непогода обрушилась в ночь с четверга на пятницу холодным, однообразным в безветрии дождем, и больше суток косые струи хлестали в стены домов, пронизывали деревья, срывая не успевшие пожелтеть листья, пенили воду в мутных от грязи прудах, загоняя под кровлю все живое: и птицу, и людей, и животных. Дороги Долгой превратились в черное месиво.
— Может, не пойдешь сегодня? — спросил отец, с любопытством наблюдая, как Димка хладнокровно собирается в школу. Удивился: другой раз — чуть морозец, его силком в школу гонишь, а тут всемирный потоп — человеку дома не сидится!
Мать, вздыхая, извлекла откуда-то резиновые отцовы сапоги, две пары носков, шарф.
Димка не возражал против экипировки. Но к ермолаевской школе подошел все же насквозь мокрый и чуть не по пояс в грязи.
А безрадостная погода настраивала на уныние.
Наверное, все в классе честно пытались заставить себя глядеть — ну, если не на учителя, то хотя бы в простенок перед собой, а головы невольно поворачивались в сторону окон.
За весь день случилось лишь одно развлечение.
В классе, на подоконнике, вдруг появился мокрый, взъерошенный до последнего перышка воробей. Дождь хлестал в противоположную стену школы, и потому форточка была открыта. Возможно, кто-то забросил воробья с улицы, возможно, он влетел и плюхнулся на подоконник сам, — заметили его, когда он, встряхиваясь и оправляя перья, чирикнул. Это случилось перед уроком Надежды Филипповны. Когда она вошла, окно было распахнуто настежь, и весь класс, прыгая по партам, улюлюкал, гоняя воробья. Воробей метался по комнате, перелетая куда угодно, только не в сторону окна. Суровый окрик от двери: «Что это такое?!» — немного остудил возбужденные головы, но все тут же совершенно искренне поклялись, что никто воробья не приносил, что, напротив, его хотели выгнать, и Надежда Филипповна смирилась.
— Хорошо, прикройте окно и сядьте на места, оставьте воробья в покое.
Окно прикрыли. Нарушитель мирно висел на дверной притолоке, наблюдая одним хитрым глазом, как Надежда Филипповна проходит и садится за стол. Но едва она села — вспорхнул, сделал крутой вираж над учительским столом и капнул точно на раскрытый журнал.
Класс прыснул, проглатывая хохот. Девчонки бросились чистить журнал. А Костыль Зубарев, перегнувшись через головы впереди сидящих, с невероятной для него быстротой подсчитал и, шмурыгнув носом, восторженно объявил всем, что двадцать шестого сентября его теперь не спросят и что его соседи по фамилии тоже имеют некоторый шанс…
Воробья изгнали на следующей перемене.
Для Валерки дождь не был в тягость. Валерка любил непогоду. Когда метель, например, или, как сейчас, ливень: сидишь дома, будто отрезанный от всего мира, будто и нет ничего дальше, за пеленой дождя, — сидишь и раздумываешь о всяком…
Кроликов он из летних клеток перетащил в сарай, накормил Шерхана и теперь, сидя на табурете у распахнутой сенной двери, глядел, как бьются и пляшут на крыльце тугие струи. Смотреть на них — все равно что смотреть в огонь: есть в разгуле стихий какое-то внутреннее движение, постоянное и напряженное.
Валерка был неисправимым, законченным мечтателем.
Когда-то, в детстве, мечтал о белых парусниках, о золотом Эльдорадо в джунглях Амазонки… А с годами все чаще думалось о более простом, доступном, как доступен день завтрашний: с бивуаками в тайге, с короткими привалами на горных тропах.
Фотографию дяди Мити мать со стены пока не убрала. Может, просто забывала все время… А на этот раз остановилась возле стола и, глядя в простенок, где рамки, задумалась. Наблюдая за ней через открытую дверь своей комнаты, Ксана невольно насторожилась. Но мать ничего не тронула. Зашла в комнату дочери. Шаги у нее всегда быстрые, нервные. Даже дома. Приподняла обложку одного из альбомов гербария, захлопнула:
— Игрушки всё…
Ксана промолчала. Мать вышла в горницу.
— Что у вас за учительница новая?
Чаще всего они разговаривали именно так — из комнаты в комнату, хотя получалось это и непроизвольно.
— Софья Терентьевна, — ответила Ксана.
— Правильная учительница. — И мать объяснила, почему: — Клавдя Риткина толковала с ней. Городская, а не куражится. Сама подошла. Порядок она, по всему, наведет у вас. А то ж в самом деле: матеря на работе, а школе ни до чего забот нет. И распускаетесь помаленьку. Взрослые стали! — Удивилась: — Взрослые?
— Не знаю…
— Может, и косу обрежешь?
Ксана подумала, между прочим, что Ритка давно обрезала ее. Но ответила вопросом:
— Зачем?
— А затем… — неопределенно проговорила мать и, отшуршав дождевиком у двери, вышла. Должно быть, к Ягодке, в сарай.
Ксана взяла иголку с ниткой, подколола, чтоб не развалился треснутый у стебелька листочек татарника.
Гербарий ее имел особую классификацию: не по семействам и видам, а по годам и месяцам, с пометкой в углу каждой страницы (крохотными буквами в два-три слова): где, какого числа сорван лист, или цветок, или переплетенный в замысловатом узоре кусочек мха. Это давало ей возможность собирать свой гербарий всю жизнь; и уже три года — от того первого дня, когда на проталинах возле оград начинает пробиваться муравка, до того, пока снежные ветры не сорвут с кустов последний, в темно-ржавых пятнах листочек боярышника, — вела она свою щедрую оттенками летопись времен года и год за годом прожитых ею на земле дней, месяцев, лет… Говорят, все повторяется в природе. Может быть. Но листочек клена от прошлогоднего сентября никак не походил на кленовый лист за сентябрь нынешнего года… И напоминал совсем не о том.
Дождь кончился в субботу, перед рассветом. Гонимые какими-то своими ветрами, уплыли за горизонт тучи, и солнечный диск поднялся из-за леса, умытый, яркий, так что сразу показалось, будто осень просто выдумал кто-то: был хороший летний дождь, и взошло большое летнее солнце! Земля вздохнула всеми своими порами, и на влажный запах ее откуда-то из нор, из-под карнизов, из гущи ветвей поспешило на божий свет все живое, что вчера еще словно бы полностью вымерло.
Земля парила весь день.
И утро воскресного дня было таким же промытым, как накануне. Димка спозаранку был весел и суетлив не в меру, так что это не ускользнуло даже от матери. Несколько раз прошелся по улице, проверяя, хорошо ли сохнут обочины…
К лесу подъехал с тяжелыми от грязи колесами. Деревья уже оправились после дождя, но кое-где, в тени, кусты еще роняли на голову холодные капли.
Поляна, как и следовало ожидать, была пуста. Усевшись на камень, Димка стал приводить в порядок свой транспорт.
Ксана явилась примерно через час. Задержалась у края поляны. Димка был в клетчатой рубашке с засученными до локтей рукавами, а она пришла в рыжем свитере.
— Отпустили? — спросил Димка вместо приветствия.
— А мама на работе, — ответила Ксана. И покраснела. Потом засмеялась.
— Садись. — Димка подвинулся на камне, хотя места и так было достаточно.
Ксана деловито сорвала какую-то былинку из-под ног, потом еще одну или две и, не глядя на Димку, подошла, села.
— Я уж тут с утра! — зачем-то приврал Димка.
— Вовсе и не с утра, — глянула на него Ксана. — Я видела, как ты по дороге ехал.
— Ну, не с раннего утра, а с позднего… — не очень удачно вывернулся Димка.
Ксана взяла из-за плеча косу, потеребила ее.
— А Валерка не пришел?
Димка почувствовал себя немножко предателем. В последнее время он думал о Валерке гораздо меньше, чем следовало. Оправдался:
— Не заехал… Мы следующий раз вместе…
Ксана опять засмеялась. Какое-то уж очень смешливое настроение было у нее сегодня. Засмеялась и, покраснев опять, медленно, не поворачивая головы, как это умела только она, покосилась на Димку.
— Хочешь, я дерево свое покажу? И озерцо, где утка жила.
— Конечно! — обрадовался Димка, довольный тем, что разговор принял иное направление.
Они встали.
— А велосипед пускай здесь. Или нет — там, дальше, — сказала Ксана. — Еще дорога будет и тропка, пока к дубу идем.
Через молодой осинник и разнолесье они выбрались к давнишней забытой богом просеке, которую Ксана назвала дорогой. Если здесь и проезжала телега, то не чаще одного-двух раз в год, так что даже колеи поросли травой. Потом была нехоженая тропинка… Потом они снова пробирались через лес… Ксана шла впереди, Димка с велосипедом за ней, и Ксана придерживала для него ветки, чтоб не хлестались. На голове и лице ее блестели капли. Димкины волосы тоже намокли и уже не топорщились.
Дуб стоял у неглубокой, тенистой балки, дно и склоны которой были покрыты многолетним наслоением прелой листвы.
— Видишь, какой старенький?.. — Ксана потрогала рукой шершавую кору дуба.
В какие-то давние времена здесь, наверное, было просторно: только на просторе могло вымахать такое могучее дерево. Но потом быстрые ольха, береза набежали со всех сторон и затенили балку, забросали ее прелой листвой. Понаползли под их укрытие кусты, и дуб-одиночка оказался в тесном, противоестественном для него окружении, таком плотном возле балки, что дно ее никогда не прогревалось солнцем. Старое дерево доживало последние мучительные годы. Оно еще властвовало над окружением, но его нижние, безлистые ветви почернели и многопалыми корявыми лапами простирались над головами Ксаны и Димки, над балкой.
— Слушай… — позвала Ксана.
Димка обошел дерево.
Она легонько ударила по стволу обломком сушняка; звук получился тупой, короткий.
— Кажется, ничего, — объяснила Ксана, — а попробуй другой дуб — совсем не так отзывается…
— Я раньше их никогда не видел… — зачем-то сказал Димка.
— Он скоро погибнет. — Ксана вздохнула.
— Ну что ты! Смотри, какой зеленый еще!
— Это кажется… — Ксана оторвала листок, выросший прямо на стволе. — Положи в карман. Только не помни́.
Взяв листок, Димка положил его в нагрудный карман рубашки.
— Вот, — сказала Ксана, — поляну ты уже знаешь, дуб тоже. Теперь озеро… И никаких тайн у меня! — вдруг удивилась она.
— Почему никаких?
— Ну, они теперь и твои тоже… Пошли. — Она оглянулась на лес. — Велосипед ты пока оставь, а то мы здесь не пролезем.
…Трава на поляне около озерца была зеленой, сочной. А круглое озерцо обрамляли со всех сторон небольшие, склоненные к воде кусты. Лишь там, где в полутора-двух метрах от берега росла верба, между кустами оставался просвет.
Ксана присела под вербой сначала на корточки, потом ладошкой потрогала траву и, обхватив колени руками, села на траву.
Димка опустился рядом.
— Вот здесь утка жила, — сказала Ксана. — А я тут сидела все время. Она выплывет, поглядит на меня — и ничего! Ищет что-то в воде. Я приносила хлеба, кидала, но она сразу пряталась. Может, ела потом? — спросила она у Димки. — А когда утята вывелись, утка стала дальше плавать. Чуть какой побежит ко мне — она на него: «Кур-р!» Он назад! — Ксана снова засмеялась.
— Где же они теперь?
— Не знаю… Улетели. Сначала немножечко так над водой: порх — и упадет, а потом стали по-настоящему летать…
Ксана задумалась и погрустнела.
Было тихо. Лишь время от времени чуть шелестела над головой верба, и тогда легкая рябь пробегала по озерцу от берега к берегу. Но потом снова лежало оно перед ними гладкое, спокойное.
Поддаваясь влиянию тишины, Димка тоже — сам не зная о чем — задумался вдруг. А немного погодя спросил:
— Ты куда пойдешь после школы?
— А ты? — вопросом на вопрос ответила Ксана.
— Я… — Димка вспомнил, кем только он не хотел быть. Хотел одно время столяром. И теперь, когда доставал инструмент, с сожалением думал, что трудно совместить несколько профессий. Когда начинал заниматься радио, решал быть радистом. Когда учился в спортшколе, жертвовал собой футболу. А вот уже с год, как решил, что поступит в мореходку. Но признаться в этом Ксане почему-то не решился. Пожал плечами: — Буду учиться дальше!
— А я работать пойду, — глядя в просвет между кустами, сказала Ксана.
— Почему?! — У Димки даже глаза округлились. — Ведь ты же так учишься! — Он сделал ударение на слове «так».
— Ну и что… Я хочу, чтобы мама отдохнула. Она всю жизнь работает…
Димке стало почему-то неловко. Разозлился:
— Куда ты пойдешь? В шахту? В карьер?
Ксана, глянув на него, улыбнулась:
— У меня есть куда. Я, знаешь… в детский сад пойду, с детишками возиться. Сказки им буду рассказывать… Ты любишь сказки?
Димка замялся.
— А я люблю. Я их тысячу помню… Прямо наизусть. Только не говори никому… — И спросила: — А в приметы ты веришь?
— В кошек? — изумился Димка.
— Заче-ем? — непонятно протянула она. — В другие. Вот я знаю, например… — Она помедлила. — Только ты не смейся, ладно?.. Когда так сине-сине… — Она глянула в небо над лесом. — Когда вон там солнце… — Показала головой назад, за спину. — И когда тихо совсем… Если что-нибудь задумать сейчас, обязательно сбудется. Только надо сильно захотеть, — предупредила Ксана.
И Димка почти поверил ей. Спросил:
— Ты уже задумала?
Она ответила не сразу.
— Я давно задумала… Сказать? Ну, я вот песни еще люблю. Правда, петь не умею, — огорченно добавила она. — Но люблю. Ты любишь? Как Анюта Колчина у нас в Холмогорах поет… Хочу, чтобы песни были… Разные: грустные, веселые. — Помолчала. — Да все просто у меня! Ты вот ездишь, Донбасс какой-то… А мне: чтобы небо было, лес, чтобы все знакомое кругом — каждая травка! И чтобы комнатка у меня, книги. А под окном дорога: пыльная, далеко-далеко… Понимаешь? Ну, почти все, как есть! Правда… ждется еще чего-то. А чего, не знаю… — Ксана напряженно шевельнула бровями. — Ну, чтобы прибегали ко мне малыши, называли бы меня тетей, а я рассказывала бы им сказки: длинные, добрые… А ведь все равно что-то бы опять ждалось!.. — с неожиданным испугом заключила она. И посмотрела на Димку: — Не интересно?
— Почему не интересно! — спохватился он после паузы. — Но ведь все здесь будет не так. Все перестроят, порубят…
— И лес? — сердито спросила Ксана.
— Наверно… — подтвердил Димка. — Тут же кругом уголь!
Она обиделась:
— Жалко… Тебе не жалко?
— Кто меня спросит…
— А я тогда уеду отсюда, — с грустной решимостью объявила Ксана. — Где лес не рубят! Я думала, он вечный: шумит и шумит… Мы ж как гости у него! Маленькие. А он большой, без конца… И укроет каждого. Он живой, смотри!.. А ты — рубить, — упрекнула она.
— Может, еще и не будут рубить. Я только подумал…
Ксана неожиданно вскочила на ноги.
— Ой!.. — Прижала к губам ладошку. — Я промокла… — И, отряхивая юбку, с запоздалым смущением попросила: — Не смотри!
Димка давно промок, но считал, что это не очень важно. Теперь признался:
— Я тоже…
Ксана тихонько засмеялась.
— Чуть-чуть! — утешила она Димку. — Я сюда шла впереди, а теперь ты иди впереди.
Спорить не приходилось.
Взяли велосипед у дуба. Вышли на просеку. Димка предложил Ксане покатать ее. Она заколебалась.
— Только не быстро, ладно? Я еще ни разу не ездила… — И взобралась на раму неумело: наступив сначала на зубчатое колесо, вместо того чтобы сразу вспрыгнуть. — Ты не уронишь?
— Вот еще! — сказал Димка. Он, конечно, разогнался бы на полную скорость, но трава и мягкий грунт сдерживали.
— Если падать, ты на эту сторону падай, где я, — оглянулась на него Ксана.
— Трусишка ты.
— Вовсе не трусишка. Но лучше падать на ноги, чем головой.
Крепко держась одной рукой за руль, она убрала косу со спины на грудь. А когда Димка хотел развернуться в обратную сторону, попросила:
— Не надо… — И, уже соскочив на землю, добавила: — В другой раз, ладно? Мне пора домой… А нужно еще листьев набрать.
Димка потрогал цепь, седло.
— В парк придешь сегодня?
— Нет… — Она повела головой. — Сегодня я не смогу…
Набрали десятка два разных былинок. Димка узнал, что траву для гербария надо выкапывать с корешком, а цветы выбирать, чтобы ни одного опавшего лепестка, и лучше целой веточкой: с листьями, со стебельком… Для Димки наломали тронутых желтизной кленовых веток, чтобы привязал к рулю.
На опушке леса Ксана опять замкнулась.
— Я пойду, ладно?.. Ты подожди, как тогда. А то я уже очень долго…
— Я подожду, — сказал Димка.
— А что я тебе про лес говорила — это я так, навыдумываю всегда… До свидания, ладно?
— До свидания, Ксана, — ответил Димка.
И так это прозвучало у него, что Димка смутился.
В понедельник Софья Терентьевна была настроена еще агрессивнее: разговор, что состоялся неделю назад, она запомнила и недвусмысленно дала понять, что, поскольку ей запретили вмешиваться в дела классных руководителей, она оставляет за собой право высказать свое мнение хотя бы здесь, в канцелярии.
С начала дождей Софья Терентьевна ходила уже не в белом костюмчике, а в черном платье с белой отделкой на поясе, воротничке и рукавах. Надежда Филипповна с откровенной завистью подумала, что ей идут эти черно-белые цвета.
Математик Павел Петрович в ожидании звонка, по обыкновению, дремал в своем кресле. Забежавший в канцелярию, чтобы только поздороваться, директор Антон Сергеевич вынужден был взять стул и, не найдя, куда приткнуть его, уселся чуть ли не посреди комнаты, спиной к Павлу Петровичу. Наверняка раскаиваясь, что зашел, он, как и математик, уповал теперь на то, чтобы поскорей начинались уроки. Но до звонка было еще минут десять, и, откинувшись на стуле и вытянув ревматические ноги, Антон Сергеевич прислушивался к мнениям сторон. Хотя, в общем-то, мнение высказывала пока одна Софья Терентьевна. Остальные, кто был в канцелярии, молчали.
Взгляд Антона Сергеевича задержался на географичке Вале, что мышкой спряталась в углу, за книжным шкафом, и, судя по выражению лица, слушала с любопытством.
Антон Сергеевич ерзнул на стуле. В школе долго не было настоящего географа. Географию преподавали кому придется. Девчонку прислали смышленую: скромна, честна, но — будь она неладна! — незамужняя. И целый год вокруг нее десятки женихов. Физрук, говорят, даже чуть не подрался с кем-то. И его, пожалуй, не трудно понять: маленькая, беленькая, хорошенькая плюс умненькая — чем не жена? И хоть Антон Сергеевич был весьма не высокого мнения о мыслительных способностях физрука, теперь он был бы рад видеть даже его в качестве жениха географички, потому что мелькнула на горизонте незаурядная фигура инженера из Шахт, а это значило, что географичка может оказаться в шахтинской школе. Антон Сергеевич решился даже вызвать к себе Валю, чтобы заручиться ее словом на этот счет. Слово не осиротить ермолаевцев она дала, но кто ее знает…
А Софья Терентьевна продолжала говорить. И, глядя в ее широко открытые, немножко удивленные глаза, нельзя было не соглашаться: она как бы утверждала и спрашивала одновременно.
Накануне вечером Софья Терентьевна опять была в парке, опять видела на танцплощадке и вокруг нее десятки подростков, даже малышей из начальных классов. При виде Софьи Терентьевны они разбегались, словно бы радуясь новой забаве, — ни уважения, ни боязни… Она не знает фамилий, но может указать некоторых. В городе за одно появление на танцплощадке школьника строго наказывают, а здесь («у нас») это вошло в норму. Видимо, это результат безответственности преподавателей («нашей безответственности»). Звонок отзвенел — и никому («нам») нет дела до того, чем занимаются ученики после звонка…
— Что же нам теперь, шпионить всем? — вдруг поинтересовался флегматичный Павел Петрович.
Никто и не заметил, когда он приоткрыл свои тяжелые веки.
Неловко стало всем — не одной Софье Терентьевне. Но вопрос был задан ей, и она сникла вся.
— Вот как… Вы хотели оскорбить меня? — Было видно, как задрожали уголки ее губ. Но она тут же овладела собой.
— Что вы… — не открывая глаз, равнодушно обронил Павел Петрович.
Директор кашлянул, выразительно глянув на Софью Терентьевну: мол, не обращайте внимания, Павел Петрович — человек со странностями, инвалид Отечественной войны и т. д. и т. д. Софья Терентьевна поняла его.
— Конечно, я человек новый… — с грустью проговорила она. — Но потому, что я недавно здесь, я и хочу узнать, чем живут школьники. На них можно воздействовать через родителей. С некоторыми я уже говорила. Должны же мы знать их?
— Софья Терентьевна, дорогая, — ласково остановил ее Антон Сергеевич, не заметив, как эта новая фамильярность передернула Софью Терентьевну. — Все правильно. Вам необходимо познакомиться и с родителями и с учениками… Но ведь мы-то их давным-давно знаем! Даже у кого какой масти корова!
И Софья Терентьевна не выдержала:
— Мало знать, надо предпринимать что-то! — Она посмотрела на Павла Петровича, но математик уже опять дремал, уныло думая свою бесконечную думу. — Нельзя же, чтоб с десяти лет школьники приобщались к танцплощадке, к ночным гуляниям, к флирту!
Преподавательница зоологии Вера Васильевна, полная, страдающая одышкой женщина, мать четверых детей, впервые слышала этот разговор, и он взволновал ее.
— Да, так уж повелось у нас.
— Вот видите — повелось! — обрадовалась Софья Терентьевна. — А в результате? Я интересовалась: были случаи ранней беременности, браки между несовершеннолетними!
— Ну, рецидивов не больше и не меньше, чем в других селах. И городах, между прочим… — вставил Антон Сергеевич.
Географичка Валя покраснела.
— Ах, это должно нас утешать! — воскликнула Софья Терентьевна. — Не больше и не меньше!
— Вы же сами какое-то время работали в селе? — неожиданно для самого себя съязвил Антон Сергеевич.
— Да, работала. Но когда у нас случалось что-нибудь подобное, мы наказывали строжайшим образом, вплоть до исключения из школы.
Надежда Филипповна хотела не вмешиваться, но тут не стерпела:
— Немножко резковаты вы, Софья Терентьевна. И факты, о которых говорите, столетней давности. Просто преувеличиваете…
Спасительный звонок прервал этот спор.
Надежда Филипповна не могла понять, в чем ошибается Софья Терентьевна. Или ей хотелось выискать ошибку?.. «Не согласна», и баста. А почему не согласна?.. Позиция директора была похожей. Мнение Павла Петровича при всем желании не узнаешь. В канцелярии, помимо них, было еще несколько учителей. Они молчали.
Раздумывая обо всем этом, Надежда Филипповна уже после занятий зашла в кабинет директора.
Может, он считает, напрасно затеяла она междоусобицу? Может, по его мнению, стоит решительно поддержать Софью Терентьевну — и точка на этом?
Антон Сергеевич, заложив руки за спину, шагал по кабинету.
— Ведь получается, что не права она только в методе, а не в сути, Антон Сергеевич?
— В методе, в методе… — не то проговорил, не то пропел директор. И вдруг распахнул дверь: мимо кабинета проходила молоденькая учительница географии Валя. — Можно вас на минуту, Валентина Андреевна?
Как он учуял, что мимо идет она, а не кто другой? Валентина Андреевна остановилась у двери. Антон Сергеевич опять заходил по кабинету.
— Послушайте, Валя… Не в служебном порядке, а так… Истины ради… Или, как говорил бухгалтер Берлага: не ради истины, а ради правды… Мы вот тут спорили опять… Вы родились в деревне… Со скольких лет вы на танцы стали ходить?
Валентина Андреевна покраснела до корней волос, аж слезы выступили, но не солгала:
— С тринадцати…
— Все, спасибо.
Валентина Андреевна шмыгнула за дверь.
— Конечно, Софья Терентьевна права, — начал Антон Сергеевич, когда дверь за Валей закрылась, — я и сам знаю это. Но ведь парк, танцы — это по существу единственное развлечение для наших ребят. Можно и нужно приструнить малявок, но со старшеклассниками… Есть, я слышал на конференции, учителя, которые негодуют даже по поводу записочек между мальчишками и девчонками. Негодовать можно, конечно. Но записки существовали при наших отцах, существовали при нас, существуют сейчас и будут существовать. Не делать же из этого трагедии!
— Почему вы не сказали об этом в канцелярии, Антон Сергеевич?
— Хитрая ты, Надежда Филипповна! — Они были старыми друзьями, и Антон Сергеевич, не замечая того, обращался к Надежде Филипповне то на «вы», то на «ты». — Это я здесь, вам, могу сказать откровенно. А заявить во всеуслышание: пусть танцуют! — увольте. Мне скажут: самодеятельность организуйте как следует, хор, комсомольскую работу… Все это есть. Но кого загонишь на хор воскресным вечером? Мне ответят: никто тогда и думать не будет о танцах. Ложь, ханжество. Это опять я могу сказать только вам. А учителям, комсомольцам я скажу: организуйте самодеятельность как следует, хор, концерты…
Надежда Филипповна поморщилась, но сказать ничего не успела. Антон Сергеевич круто остановился против нее:
— Вы знаете, что это ваш будущий начальник?
Надежда Филипповна посмотрела на него с недоумением.
— Я имею в виду Софью Терентьевну, — уточнил Антон Сергеевич.
— То есть…
— А с чего бы, вы думали, после курсов повышения квалификации в Москве муж Софьи Терентьевны, работник роно, отпустил ее сюда?.. Мне же под шестьдесят — пенсионный возраст! Завуч наш то и дело болеет да и вообще не претендент… Ясно теперь кое-что?
— Теперь ясно… — медленно проговорила Надежда Филипповна.
— А почему именно к нам она, сюда, а не в другую школу?.. У нас будущее! — по слогам выговорил Антон Сергеевич. — Да еще какое! — Он показал рукой в сторону горы Долгой. — Вот то-то, дорогая моя Надежда Филипповна. И коль можете, учитывайте это.
Жизнь Софьи Терентьевны оказалась надломленной из-за слепой веры в мужчин — в то, что они действительно мужественны, энергичны, возвышенны в своих помыслах. Во всяком случае, она-то могла связать свою жизнь только с таким из них.
Она была красива и знала это с детских лет. Она была красива и обаятельна одновременно, а это редкостное сочетание двух качеств, как правило, не уживающихся, даже исключающих друг друга в женской внешности.
Однако юная Софа не превратила свою красоту в разменную купюру: она очень берегла себя. Начитавшись Жорж Санд и Стивенсона, коими волею случая оказалась полна библиотека матери, она поверила в единственное назначение женщины — быть женой, быть любимой, все остальное должно было зависеть в будущем от того, кто придет, чтобы выбрать ее.
О собственных чувствах Софа не думала при этом — важно, чтобы ее любили…
Однако неудачное замужество принесло Софье Терентьевне только разочарование.
Рыцари нашего двадцатого века мало походили на героев Жорж Санд и слишком медленно, слишком нерешительно восходили по ступеням популярности, достатка, власти…
Софья Терентьевна не собиралась топтаться вместе с ними.
Но ошиблась еще раз.
Она встретила своего теперешнего мужа на областном совещании учителей. Работал он заместителем заведующего роно в одном из отдаленных райцентров и внешне даже понравился ей. Ничем особенным, правда, не выделялся, но держал себя с достоинством и производил впечатление интеллигентного человека, с будущим. Его заметки печатала иногда «Учительская газета», а на совещании было сказано немало лестных слов по поводу его только что вышедшей брошюры «Опыт преподавания литературы в пятых — седьмых классах сельской школы». Говорили, что это тема его будущей диссертации.
Без всяких колебаний оставила Софья Терентьевна город и, как раньше, устроилась работать на полставки, чтобы, сохраняя педагогический стаж, целиком посвятить себя, свою еще не увядшую красоту и свои способности жены будущему ученому…
История первого замужества повторилась в ухудшенном варианте. Очень скоро Софья Терентьевна обнаружила, что и новый супруг ее — фигура весьма блеклая даже в районном масштабе. Весь авторитет его держался на мнимой диссертации. Он был из тех людей, которые всю жизнь умудряются делать вид, будто нечто открывают, и с годами даже сами начинают верить в это «нечто», но открытие так и остается за семью замками, отчасти из-за лени, а в основном — из-за ограниченных способностей…
И с опозданием в два десятка лет Софья Терентьевна поняла наконец, что ничего в жизни не добьется, если не будет значить хоть что-то сама по себе, как личность… Она испугалась, что потеряно столько времени, и лихорадочно, с необдуманностью обреченного принялась наверстывать все то, что наверстать в жизни, наверное, невозможно.
Во-первых, она произвела революцию в семье. И однажды супруг узнал, что теперь он будет готовить завтрак, он должен поторопиться к обеду, чтобы разогреть его, он обязан подумать о чистоте в квартире — это Софья Терентьевна уладила без труда. И окунулась в жизнь школы.
Это было столь неожиданно для ее коллег, что некоторое время они недоумевали, а спустя какой-то период уже готовы были восстать. Софья Терентьевна спешила, ибо она потеряла напрасно слишком много лет, и стремилась утвердить себя как можно быстрей, как можно основательнее, любыми средствами.
Недавно молчаливая и безразличная к тому, чем живет школа, Софья Терентьевна вдруг стала выступать на каждом собрании, при каждом удобном случае; оказалось, что у нее тысяча своих обоснованных и проверенных жизнью взглядов на педагогику, на воспитание, на руководство школой. И одних она обвиняла в панибратстве с учениками, других — в идеологической незрелости, третьих — в администрировании… Словом, когда возник вопрос, кого направить в Москву на курсы повышения квалификации, собрание учителей единодушно утвердило кандидатуру Софьи Терентьевны. (Кстати, в ее кожаной, на «молниях» сумочке к этому времени уже хранилась рукопись: «Опыт преподавания физики в седьмых — десятых классах сельской школы».)
Дядя Митя тосковал. Мрачно вспоминал прежние годы, когда ничто его особо не мучило. И, с одной стороны, был рад за себя, прежнего, а с другой — не мог понять, как он жил тогда, ни о ком не заботясь, никого не высматривая, как теперь… В общем, дяде Мите недоставало Ксаны.
Два дня назад он воспользовался случаем побывать в районе. Захватил все, какие у него были, деньги и несколько часов изучал ассортимент двух промтоварных магазинов. Сначала продавцы ворчали на него, потом, когда выяснили, что усатый папаша выбирает для дочери подарок не какой подешевле, а какой получше, приняли самое энергичное участие в его хлопотах и, наверное, впервые убедились, что, когда речь заходит о выборе того, что «получше», они бессильны. Наконец заведующая райунивермагом, девчушка лет двадцати, что-то вспомнив, бросилась искать своего кладовщика, привела его из дому и под единодушное одобрение продавцов выложила на прилавок совершенно волшебное пальто: желтое, с меховым воротником в пятнах и с такой же отделкой по низу. А вдобавок теплые румынские ботинки. Растроганному дяде Мите впервые в жизни захотелось дать кому-нибудь магарыч, но, глядя в сияющее лицо заврайунивермагом, он не решился.
Два дня пальто и румынки, все в той же магазинной упаковке, лежали у него дома, а как отдать их, дядя Митя не знал.
Наконец догадался выяснить у вахтера Иван Иваныча, в какой смене работает Сана, и, дождавшись нужного часа и захватив покупки, решительно направился к домикам.
Он вошел без стука. Прикрыл дверь за собой.
— Здравствуй, Ксанка…
— Здравствуй, дядя Митя. — Ксана была рада ему и, по привычке теребя косу, остановилась посреди комнаты.
Дядя Митя кашлянул, глянул в угол, хотел подергать себя за ус, но руки его были заняты. Повернулся, чтобы куда-нибудь сунуть эти несчастные покупки, шагнул вперед и, перегнувшись, чмокнул Ксану в затылок (надо же, впервые в жизни поцеловал — и то, видать, не как следует). Но Ксана тоже ткнулась носом куда-то в ключицу ему, и дядя Митя окончательно смешался.
— Чего ты, дядя Митя? — не поняла Ксана.
— Чего — чего?
— Хмурый такой!
— Да вот… — не глядя на нее, объяснил дядя Митя. — Принес тебе тут… — И, водрузив покупки на стол, принялся деловито развязывать шпагаты, которыми они были опутаны. Ох, как не умел дядя Митя делать подарки! Тетрадку раз дарил… Ну, это плевое дело. А тут по-взаправдашнему… — Примерь-ка вот… — Он встряхнул пальто. — Меховое вроде. Барс или тигр… — мрачно сказал он о воротнике.
— Дядь Мить… — Ксана даже чуть отстранилась, испуганная. — Дядь Мить! — умоляюще повторила она, прижав к губам ладошку.
Ее растерянность вернула дяде Мите всегдашнее самообладание.
— Чего еще? А ну… — Одной рукой небрежно повернул Ксану и набросил пальто на ее плечи. — Вдевай рукава. Эка невидаль… пальто. Подумаешь!
Пальто будто шилось на Ксану. И такая она стала в нем непохожая на себя, разрумяненная, с влажными (не понять — испуганными или счастливыми) глазами.
«Красавица, и только!» — определил дядя Митя без преувеличения.
— Зачем ты, дядя Митя, дорогое такое?! — укоризненно спросила Ксана, держась за отвороты и явно не желая расставаться с обновой.
— Никакое не дорогое. Ерунда все… — проворчал дядя Митя.
— Вовсе не ерунда! Ой, спасибо… — виновато и радостно поблагодарила Ксана.
— Не за что.
Ксана изогнулась, чтобы глянуть на себя сзади.
— И где ты разыскал такое?
— Ерунда! — повторил дядя Митя. А про себя, разворачивая ботинки, поклялся, что найдет заведующую и — пусть она даже сопротивляется — отблагодарит ее.
Опыт преподносить подарки теперь был у него, и теплые румынки он подал Ксане с легким сердцем.
— Еще вот, к зиме.
Но для Ксаны это оказалось уже слишком. Румынки она, дабы не расстраивать дядю Митю, надела и даже повернулась кругом, прошлась, чтобы он от удовольствия подергал себя за ус… Но представила, чем обернутся ей эти покупки, и радость ее улетучилась.
— Тепло будет! — подытожил свои наблюдения дядя Митя. — Я боялся, маловаты окажутся, — кивнул он на ботинки.
Соврал, потому что знал, какой номер обуви носит Ксана.
— Спасибо, дядя Митя, — повторила Ксана, медленно расстегивая пуговицы пальто. — Я еще никогда не видела такого…
Дядя Митя не уловил перемены в ее голосе, махнул рукой.
— Говорю, ерунда! Заладила: спасибо… — И сдвинул брови, будто рассердился. — Лучше расскажи, как там у тебя: школа, прочее…
— Хорошо, дядь Мить! — Ксана улыбнулась.
— Это первое. Учиться — ты, Ксанка, учись. А я тебя не оставлю.
— Я знаю, дядя Митя… — опустив голову, проговорила Ксана.
— Вот и ладно. Это главное. Вот и хорошо.
Про Димку он спросить не отважился. Но, используя собственные возможности, он уже навел кое-какие справки о нем и убедился, что доверять парню можно.
Минут пять еще поболтали о всякой всячине.
Ушел дядя Митя очень довольный собой, почти счастливый.
А Ксана, проводив его до крыльца, аккуратно уложила пальто на материну кровать, чтобы сразу бросалось в глаза, поставила рядышком, на полу, румынки и больше не притрагивалась к ним до возвращения матери.
Вечернее солнце над Мельничным прудом светило мягко и выжидающе. Димка впервые вышел на рыбалку, и еще не знал, что так светит вечернее солнце всем рыбакам на земле, рыбакам да охотникам.
Валерка сидел, почти касаясь подбородком колен. Мыслей, что кружат в его большой голове, не угадать. И чтобы очистить свою совесть перед другом, Димка признался:
— Я вчера в лесу был…
Он думал, Валерка спросит о чем-нибудь: когда был, зачем, или: один — не один, тогда Димка сказал бы ему, что в лесу был вместе с Ксаной. Но Валерка заговорил о другом:
— Дядя Василий, что книги мне возит, рассказывал недавно: километров двести отсюда есть озеро — большущее! — а посредине островок. Вот бы на следующее лето взять удочки, хлеба побольше и на месяц или два — туда! Книги взять… А? Давай? Брезенту достанем на палатку, спичек запасем, кастрюлек разных… Ксанку бы еще взять — ее не отпустят… Давай? — повторил Валерка.
И, глядя на отражение зари в воде, Димка почувствовал необыкновенную легкость на душе, словно бы что-то хорошее-хорошее — не свершилось уже, но свершается — долгое, а потому вдвойне радостное. И гладь воды под неярким солнцем, и вкрадчивый шорох камышей, и ожидание — все это объединилось в одном не изведанном ранее чувстве наслаждения…
Нынешнее лето оказалось у него сплошь из открытий — так многое случалось впервые. Как будто ничего и не было раньше — как будто все начиналось только теперь.
Ксана стояла у двери в свою комнату, когда пришла с работы мать.
Пришла, по обыкновению, усталая и раздраженная. Одной рукой медленно стянула с головы платок и, когда хотела бросить его на кровать, увидела пальто. Выпрямилась. Перевела взгляд на ботинки возле ножки кровати, снова на пальто. Скулы ее заострились.
— Откуда?
— Дядя Митя принес.
— И часто вы видитесь, когда меня дома нет?
— Сегодня первый раз… — сказала Ксана.
— Может, к нему уйти собираешься? — Голос матери напрягался от слова к слову. — Может, он и сводничает тебя? С кем стояла запрошлый раз?.. И не впервой, слышу! Заглядываться начала? — Сбросив на ходу жакетку, мать прошлась по комнате вдоль противоположной стены, как бы выдерживая максимальное расстояние между собой и дочерью. — Одна так позаглядывалась в Холмогорах, теперь и взвыла бы, да толку что! — Остановилась напротив, страдальчески стиснув зубы. — Гляди у меня! Слышишь?! — Нервным движением выхватила заколку, и коса, туго развернувшись, упала ей на спину. — Что молчишь? Ну!..
Без короны, которую образовывала на голове коса, мать всегда делалась какой-то неестественной, будто маленькой.
«Гляди! Гляди у меня!» — это Ксана слышала всю свою сознательную жизнь, лет с пяти, и потому давно не реагировала на предостережения.
— Зачем он притащил это?! — Мать схватила пальто, крутнула его перед собой. — Ишь! Может, заневестилась, потому и одеть решил? Говори! — выкрикнула она. — Слышишь?! Язык проглотила?
И оттого, что Ксана молчала, мать разнервничалась еще сильней.
— Ишь… подарочек… Ишь! — приговаривала она, то выворачивая пальто шелковой подкладкой наружу, то перехватывая в руке меховую отделку воротника, рукавов. — Хоть под венец!.. Подарочек!.. Доченьке!.. Любимой!.. Где уж нам!.. — Чем больше говорила мать, тем больше распаляла себя.
Ксана почти наверное знала, чем все кончится. И минут через пять, когда, не выдержав, мать разразилась слезами («Живите! Я мешать не буду! Живите без меня!»), и немного погодя, когда она швырнула пальто Ксане («На! Радуйся!»), — та была почти готова к этому.
Стукнув пуговицами, желтое пальто скользнуло по полу и, заметая воротником «под барса» плетеные коврики, задержалось у ног Ксаны.
Ксана глянула на него и, не тронув, ушла в свою комнату. Легла на кровать. Она всегда так делала в ожидании, пока мать успокоится… Успокоится или устанет.
«Ясно! Где Сане на такое пальто разориться! Сана жадная! Она всё в чулок деньги!.. А им проще! Надо? Пожалуйста!..»
Потом она тихонько заплачет над своей долей, а Ксана поднимется и сядет к окну, за которым далеко, невидимый в ночи, притаился лес и, если в комнате не зажигать лампочку, яркие мигают звезды. Или будет просматривать гербарий. Вчерашние листья она заложила в толстую книгу по домоводству, но они еще не высохли.
Дубовый лист, что сорвала она в воскресенье на стволе дерева, оказался нежного светло-зеленого цвета. Наверное, из-за того, что не видел солнца. Но точно такой же цвет бывает у листьев весной, когда уже лопнули почки, но деревья стоят еще полуголые, прозрачные и легкие, с тонюсенькими штрихами ветвей на фоне голубого неба.
Димку окликнули возле дома: «Шахтер!» Он узнал голос своего соседа Виктора Малышева по прозвищу Хорек. Тихо бренчала в темноте гитара.
— Сейчас! — отозвался Димка, спеша передать улов матери.
Хорек за что-то был осужден на полтора года, недавно вернулся и нигде не работал, поджидая мобилизации в армию. По вечерам возле дома его частенько собиралась компания, пели грустные песни, выпивали. Однажды уговаривали выпить Димку, он отказался.
Дожди и осенние ветры на время загнали Хорька в дом. Теперь он опять восседал на завалинке.
— Любишь гитару?..
Димка кивнул, усаживаясь на кирпичах напротив.
— Значит, с душой парень, — объяснил Хорек сам себе. — А которые ни черта не смыслят, — презираю. Пианины, фигины… Вот друг-товарищ!.. — Он стукнул кулаком по донышку гитары, как по барабану, и взял несколько пробных аккордов. — Чего бы тебе такое, а?..
Это было в горах под Алданом.
Он безумно меня обожал..
Пел Хорек прочувствованно, с надрывом в голосе.
За глаза называл он голубкой,
А при встречах гражданкою звал..
Димка не вникал в содержание песни. Но голос Хорька звучал грустно, потерянно, и от этого словно бы еще теплее становилось на душе у Димки.
Над таким маленьким кусочком вселенной, где по одну сторону горизонта лес, по другую — поселок Шахты, ночь опрокинула громадный купол неба. И казалось Димке, что и он, Димка, и пахучая земля под ним — лишь какая-то частица в необъятности Он и все видимое им на земле должно быть незыблемым, вечным. Как небо и звезды… Кто-то рассыпал горстку их в пруду, где сосновый парк, и такие же яркие они, как над головой, такие же не похожие одна на другую, такие же загадочные…
Лицо Хорька — белым пятном на фоне стены. И белые руки движутся по темной гитаре…
— Нет… — Он оборвал песню. — Без вина что за веселье? Тоска одна… — И вдруг заорал, разгоняя теплую торжественность ночи: — «Зануда Манька, что ты задаешься!..»
— Димка! — позвал от крыльца отец. — Иди уху есть!
Всего-то несколько раз встретились Ксана и Димка, но Ритка заметила это. В воскресенье она случайно встретила Симку Долеву и разоткровенничалась. (Неуклюжая толстушка Долева была столь же простодушной, как и любопытной: рассказать ей что-нибудь — значило рассказать всем.)
Ритка пригласила ее вместе пойти на танцы. А когда Симка удивилась, почему та не с Ксаной, Ритка, будто невзначай, заметила:
— Ей теперь без меня есть с кем ходить! — И махнула рукой.
— С кем? — насторожилась Долева.
— А!.. — Ритка сморщилась, передернула плечами. — Есть тут новенькие… — И затараторила: — Подружки, подружки… Это я дурочка! Я ей честно все, а она тихонечко, сама по себе.
— Какие новенькие? — испугалась Долева. Даже руками всплеснула.
Ритка, уводя разговор в сторону, быстро заговорила о чем-то другом, но слушок по школе поплыл, что встречаются Ксана и Димка, что дружат…
Именно в эти дни произошло чрезвычайное для всех трех поселков событие: прорвало дамбу…
Из трех ермолаевских прудов самый красивый был у дамбы. Расположенный между Холмогорами и Ермолаевкой, в стороне от жилья, он лежал в густых камышах, всегда задумчивый, безмолвный, темно-синий, если глядеть на его поверхность, и черный в глубине.
Налетный ветер глох в упругих камышах и редко-редко неуверенным прикосновением трогал поверхность воды. Словно мгновенная озабоченность набегала на ровное чело пруда. Но сглаживались морщины, и опять он безмолвствовал, отрешенный, в неразгаданной мудрости покоя…
Камыши, замыкаемые дамбой, окружали его с трех сторон. А по дамбе в два ряда росли дивные липы. Их ветви склонялись почти до воды, а кроны смыкались над головой, и надо было однажды прийти сюда летней ночью, нетерпеливым, молодым, чтобы, встревоженно затаив дыхание, поверить, что именно вот этой дорожкой, по дамбе, сегодня или завтра придет к вам ОНА: беззаботная, радостная… тихая и настороженная… Только когда она белым силуэтом появится в конце аллеи, вы не бегите навстречу. Надо стоять и ждать, потому что это самое необыкновенное, когда к тебе идут… Многое из всего, что бывает потом, забывается, навсегда остается только то, что было впервые.
Дожди, что прошли над поселком Шахты, над Холмогорами, над Ермолаевкой, не иссякли, а, должно быть, уплыли куда-то за горизонт, в верховья речки, и, вестники будущих ненастий, полоскали холодными струями поля и выгоны каких-то других деревень, других поселков. Но за три солнечных дня, которые установились в окрестностях Долгой сразу после дождя, речка не только не вошла в свое русло, но еще более разлилась, подтопив прибрежный тальник и старые поймы, а на четвертый день разом вспухла от шального наката воды с верховий и переполнила опять замутившиеся пруды, обрушилась водопадом через единственный шлюз в дамбе, закружила по течению своих рукавов сушняк, щепу, опавшие листья.
В прежние годы за шлюзом присматривал сельсовет, и каждую весну холмогорские плотники пятью-шестью прочными досками подновляли желоб водостока и тяжелый деревянный щит, который при необходимости поднимался или опускался, чтобы сохранить постоянный уровень воды у дамбы.
Год или два назад земли, что окружали поселок Шахты, были переданы строителям, согласно планам которых между Ермолаевкой и Холмогорами должна была пролечь шоссейная дорога к облцентру.
И покинутый заботами пруд, словно угадав свою обреченность, нарушил вековое безмолвие: сначала перевалил через шлюз, потом угрюмым напором сорвал деревянный щит и, буйствуя в ярости умирания, устремился на неизведанный простор за дамбой.
Случилось это около шести вечера.
Димка подумал, что где-нибудь авария или пожар, когда увидел бегущих со всех концов поселка мальчишек и услышал крики.
Но крики были радостными, веселыми. И общее ликование, захватив Димку, понесло его по склону Долгой горы вниз, к дамбе…
Народу здесь было уже много: мальчишки теснились на деревьях и в аллее, а некоторые, выбрав местечко поудобней, размещались на склоне горы, откуда, как из амфитеатра, было удобнее наблюдать общую картину разбушевавшейся стихии. И у всех было то особое настроение, какое бывает на пожарах, когда ущерб еще не подсчитан, а жертв нет.
Димка пробрался на дамбу и то бегал в один конец аллеи, то в другой, то взбирался на дерево, чтобы полюбоваться водопадом сверху.
Примерно через час поток воды начал заметно ослабевать, и в зарослях камыша обнажились первые болотистые отмели.
Мальчишками овладела новая страсть. Завязывая на ходу кто рубаху, кто брюки, кто майку, они устремились на отмели, где в лужицах, между кочковатыми зарослями ила, осоки, разлагающихся водорослей билась рыба. Димка, чтобы раздеться, нырнул в кусты ивняка на склоне дамбы… и чуть не налетел на Ксану.
Под укрытием плакучих ветвей разглядеть ее сверху было невозможно, тогда как отсюда просматривался весь бывший пруд, и то, как возятся по колена в тине мальчишки, и как уходит вода.
Что-то в затаившейся фигуре Ксаны сразу показалось Димке незнакомым. Но, весь еще под влиянием радостного возбуждения, он, чтобы обратить на себя ее внимание, так как появился незаметно, из-за спины, тронул Ксану за локоть:
— Ты чего здесь?..
Она испугалась. Потом, когда увидела, что это Димка, будто тень набежала на ее лицо, и глаза сделались отчужденными.
— Чего ты, Ксана?.. — осторожно повторил Димка.
Она отвернулась.
Охота промышлять сразу пропала у Димки. Никакой вины он за собой не знал. И в растерянности повторил еще раз:
— Чего ты…
— Ничего, — тихо, уже без неприязни ответила Ксана. Потом добавила: — Жалко мне, вот и все.
Будто пелена упала с глаз Димки: он вспомнил медленные машины с цистернами, радостный, призывный крик по утрам: «Вода!», и как бьют живительные струи в ярких солнечных брызгах, и как светлеют при этом усталые лица женщин…
Вода! Теперь, замутненная, уходила она из-под ног широким потоком, и где-то на Мельничном пруду спешно прорывают новый водосток, открывают «на полную» все шлюзы у маслозавода, чтобы спустить ее дальше… И загниют обезвоженные камыши, где прятались в перелет неторопливые, чуткие кряквы, а потом, наверное, высохнут и деревья, поднятые высоко на дамбу.
— Я думал, ты на меня рассердилась, — сказал Димка.
— Вовсе не на тебя. Мне пруд жалко, — сказала Ксана. А Димке вдруг стало жалко ее, потому что все она жалела: и лес и пруд… Он осторожно тронул ее за руку:
— Давай сядем…
Они отошли чуть влево, где был невысокий черный пенек, и сели рядом.
— Я сюда часто ходила. Когда в лес, а когда сюда, — объяснила Ксана, словно бы отвечая на незаданный Димкин вопрос.
— Чудачка ты, — сказал Димка. — Если так за все переживать…
— А ты не переживаешь? — спросила она.
— Ну, не так… Я же недавно здесь. Может, не привык.
— Конечно, — упрекнула Ксана. — Будешь все время ездить — и нигде ни к чему не привыкнешь.
— А я больше не буду ездить, — неожиданно заявил Димка.
Ксана оторвала кусочек изъеденной жучками коры от пня.
— Учиться поедешь.
— А может, не поеду… Может, работать пойду, — сказал Димка.
Ксана покосилась на него.
И вот, когда их взгляды встретились, что-то случилось между ними. Потому что разгозор сразу прервался, и они просидели допоздна, немножко напряженные, немножко встревоженные из-за того, что оба не могли понять, что такое случилось.
Пруд на глазах у них умер, обнажив свое ничуть не таинственное, даже слишком грязное дно. Лишь у противоположного края дамбы, возле шлюза, осталась узенькая полоска воды, где, очевидно, в незапамятные времена и текла своим природным путем речка.
Народу было еще много на пруду. Но стихия умерла, и уже ни криков, ни веселого говора: с головы до пят в грязи и водорослях, все по-деловому торопливо выхватывали из образовавшегося болота карасей, красноперок покрупнее и, наполнив рубаху или сумку, мешок, бежали домой, чтобы успеть вернуться к дамбе с новой, более вместительной тарой, пока не опустились на землю сумерки.
— А знаешь, сумерки вовсе не опускаются… — вдруг невесело сказала Ксана. — Они, наоборот, поднимаются от земли. От самого низу…
Димка поглядел на траву под кустами. Сумерки просачивались между корнями деревьев и медленно растекались по траве. Только потом они запутаются в листве над головой, заволокут небо. Раньше Димка никогда не замечал этого.
— Мне пора, — куда-то в сторону сказала Ксана. Блеклое солнце повисло в ветвях липы, и ветви ее горели.
— Пойдем завтра на поляну? — спросил Димка.
Ксана встала.
— Мама завтра во вторую… — Потеребив косу, бросила ее за спину. — Только ты скажешь, чтоб Валерка тоже… Ладно?
Димка проводил ее до тропинки, что вела к домикам.
А над прудом еще много дней потом нестерпимо пахло рыбой.
По очереди: туда и обратно — Валерка, туда и обратно — Димка, гоняли по просеке на велосипеде. Ксана, подложив на раму Валеркин пиджак, прокатилась два раза с Валеркой, два раза с Димкой.
Много ли, мало ли правды в том, что худа без добра не бывает, но пусть недавний дождь загнал всех почти на три дня в дома, под крыши, пусть из-за него погиб накануне таинственный пруд у дамбы, — и лес, и степь, что вдоль опушки, и случайные лужайки среди колючего вереска будто заново омолодились после дождя. Высокие травы и прижолкли, и словно поредели, но от земли, у их корней, поднялась новая ярко-зеленая поросль; а деревья, отряхнув самые слабые, самые нежизнестойкие листья, лишь отдали осени первую, не слишком щедрую дань и, в избытке напоенные влагой, под еще жарким солнцем стали приветливей, радостней, ярче.
Грунт в колеях старой, заброшенной просеки за несколько суток после дождя просох, затвердел, и, когда Димка ехал с Ксаной во второй раз, он так разогнал машину, что на повороте едва не врезался в дерево, и не соскочил, а скорее слетел на землю, подхватывая одной рукой велосипед, другой — Ксану. Испугался он при этом, пожалуй, больше, чем она.
— Ну вот! — сказала Ксана. — Я так и знала, что обязательно уронишь меня! Говорила?
— Но ведь не упали? — оправдался Димка.
Ксана засмеялась.
— Ты не упал, а я упала на тебя. — И отказалась возвращаться к Валерке на велосипеде. Пришлось уговаривать.
Но поехали теперь до того медленно, что Ксана опять тихонько засмеялась и глянула на Димку почему-то красная от смущения.
— Испугался?
— А если бы спрыгнуть не успел? — вопросом на вопрос, не признаваясь и не отрицая, ответил Димка.
— Ну и пусть! — сказала Ксана. — Что я, не падала никогда? Я раз даже с крыши падала!
— Ну тебя! — сказал Димка и нажал на педали.
Велосипед оставили и занялись пополнением Ксаниного гербария. Причем Димка, узнав систему, по которой она классифицирует свои находки, решил совместить полезное с приятным, и, в то время как Валерка и Ксана выискивали разные корешки внизу, он взбирался на деревья, чтобы сорвать два-три листочка с самой верхушки дерева.
В собственном представлении Димка был какой-то несобранной личностью. Ему понятны были и Валеркины мечты о красивой, по-книжному правильной жизни, и вот эта девчоночья кропотливость Ксаны, что помогала ей собирать гербарий, у которого нет границ, ее бережность по отношению к окружающим мелочам, но Димке при этом необходимы были и смена впечатлений, движение — потому, наверное, он уходил с головой то в одно дело, то в другое. Хотя всегда завидовал чужому постоянству.
Страсть к движению едва не подвела его на этот раз.
Он уже сорвал несколько листьев с маковки длинной, гибкой осины и бросил их вниз, когда вниманием его завладело соседнее дерево. Его вершина казалась такой близкой, что стоило качнуться разок…
— Тебе осиновые листья еще нужны? — поинтересовался Димка.
— Смотря какие, — ответила Ксана. — Потом выберу: они же обрезаны все по-разному.
Получив какое-то обоснование своему замыслу, Димка качнулся раз, другой, третий… И услышал сначала негодующее: «Что ты делаешь?!» Потом одновременно треск и вскрик: «А-ай!»
О возможных последствиях треска он не успел подумать, ибо уже раскачивался на другой осине. Но торжествовать ему не пришлось.
Валерка, тот хоть неуверенно улыбался в ответ на его выходку, Ксана не улыбалась совсем, и глаза ее были холодными. Димка еще на дамбе заметил, что есть у нее такой взгляд — неожиданный и нехороший: всегда открытые, спокойные глаза ее становятся вдруг будто изо льда… Или как стекло. Наверное, в каждом человеке можно и хорошее и плохое найти, но, когда на тебя смотрят так, сам в себе одно плохое видишь. И становится не до веселья.
— Сейчас же слезай, — негромко проговорила Ксана.
— Ну, я сорву пару веток…
— Не надо мне больше твоих веток! — сказала Ксана.
И Димка в молчании спустился на землю.
— Я же знал, что перепрыгну… — с натянутой небрежностью объяснил он.
Продолжая нервно тискать косу, она выронила на землю трехлистый кустик молочая. Нагнулась за ним.
Валерка тоже что-то ковырнул в земле.
— Ксана, честное слово, больше не буду, — сказал Димка.
Она подобрала молочай, выпрямилась. Напряжение спало с ее лица… а глаза были мокрыми.
— Я же правда хотел ветку сорвать…
— Он для дела, Ксан, — поддержал Валерка.
Брови ее дрогнули. Махнув рукой, она засмеялась вдруг и, резко отвернувшись от них, тыльной стороной ладошки смахнула слезу.
— Если вы еще что-нибудь такое, я никогда больше, никогда в жизни с вами не пойду!
Димка и не предполагал, что можно чувствовать себя таким счастливым, когда ты вдруг прощен.
— Пусть я следующий раз лучше даже голову сверну или совсем воткнусь в землю, если стану прыгать! — заявил Димка.
Но Ксана уже сидела на корточках спиной к нему и что-то выискивала в траве на порядочном от друзей расстоянии.
— А ведь она сломалась где-то, — сказал Валерка, с любопытством разглядывая злосчастную осину.
Димка бы не прочь выяснить, где она треснула, но на сегодня ему было достаточно одного урока. И, воспользовавшись минутой, когда Валерка побежал за велосипедом, спросил:
— Не сердишься, Ксана?..
Она не взглянула на него. Но поколебалась немного и тряхнула головой: «Нет!»
— Не сердись! — обрадованно попросил Димка. — Я же чуть не уронил тебя, а тут — сам. Теперь квиты!
— Смешной ты! — сказала Ксана. — Ведь меня, я знала, что ты не уронишь, а тут… — И покачала головой. — Как маленький!
Домой возвращались, чтобы не проходить мимо домиков, сначала дорогой на Холмогоры, потом луговиной близ речки — в сторону дамбы.
Валерка вчера тоже был здесь, когда прорвало шлюз. Но рыбу, как и Димка, не собирал. Для него, старого рыбака, не имели вкуса эти красноперки, взятые голыми руками.
У дамбы распрощались: Ксана пошла домой, а Димка — на Маслозаводскую, к Валерке. И, когда прощались, почувствовали все, что благодаря приключению поход их оказался особенно хорошим. Ведь то бы все было просто хорошо, а теперь получилось втройне хорошо, потому что Димка не разбился и потому что чуть не поссорились, но тут же помирились.
А на Маслозаводской Валерку и Димку ждала неприятность.
Вопреки их расчетам, тетя Вера была не на работе. Сломался какой-то электромотор в цехе, и, пока налаживали его, всю смену отпустили по домам.
— Сана была у меня, — перемешивая ложкой мясной фарш с рисом для голубцов, сообщила тетя Вера. — Тебя спрашивала чтой-то.
— Чего ей до меня? — насторожился Валерка.
— А де ты? Я сказала: за травой побег небось… Вот-вот ушла токо.
Тетя Вера хотела сказать еще что-то, Валерка упредил ее:
— Я сейчас, мам!
Выхватив из шкафа случайную книгу (ею оказался единственный в доме том Малой советской энциклопедии с подплесневевшей обложкой, неизвестно какими путями попавший к Валерке еще до его сознательного возраста) и увлекая за собой Димку, он выскочил на крыльцо.
— Ты иди домой… — сказал Валерка. — Или подожди меня, я сейчас! — и побежал с книгой под мышкой в сторону домиков.
Димка, мрачный, остался на крыльце забавлять Шерхана.
Вернулся Валерка минут через сорок. Пошел немного проводить Димку по Маслозаводской улице. Сообщил, что у Ксаны все более или менее нормально, и замолчал. А подойдя к Долгой, не повернул назад, чтобы отпробовать материных голубцов.
Подобрал какую-то хворостину на дороге.
— Димк… Ты не обижай ее, а?.. Ладно?
— Ты что?.. — в замешательстве уставился на него Димка.
А тот шагов десять молчал, сбивая хворостиной облетевшие головки одуванчиков на обочине дороги.
— Она, Дим, ни с кем не дружила… Раз с тобой — значит, с тобой…
Димка должен бы сказать, что и с ним, с Валеркой, она дружит, что ничего особенного у них нет… Но растерялся. И, когда Валерка остановился пожать ему руку, покраснел.
Глаза у Валерки девчоночьи, рука тоже: маленькая, слабая.
— Ты, Димк, не подумай чего там… Но она впечатлительная… — Он был смущен не меньше Димки.
— Я, Валер… ты знаешь… — Хотел поклясться, что готов хоть сейчас в огонь и в воду… Но мало ли в чем ты хочешь поклясться, если попросту не умеешь выразить свою мысль и пытаешься бубнить ерунду.
— Я побегу! — сказал Валерка. — А то мать все окна проглядела.
Сана в последние дни становилась все подозрительней, и Валерка знал это. Кое о чем он догадывался из разговоров с Ксаной, кое-что слышал от своей матери. Поэтому не случайно он, схватив энциклопедию, поторопился к домикам. И успел вовремя. Сана только начинала расспрашивать дочь.
— Здрасте, теть Сана! — выдохнул запыхавшийся Валерка и протянул книгу Ксане: — На, а то я опять забуду! Что в лес идти — не забыл, а это из головы вышибло!
— Спасибо, — сказала Ксана, напрягая всю волю, чтобы не выдать своей растерянности. Листнула энциклопедию.
— Какой еще лес? — недоверчиво переспросила Сана.
— А обыкновенный! — весело ответил Валерка, отдышавшись.
Сана поглядела на дочь.
— Вы что, вместе ходили?
— Ну да! — ответил за Ксану Валерка. — Я еще руки не вымыл! — Он продемонстрировал свои руки и заговорил как ни в чем не бывало, стараясь уйти от второстепенных вопросов: был ли кто еще с ними, во сколько ушли и так далее — это пусть Ксана сама решает, ему надо было соврать в главном: доказать, что именно он инициатор похода. — Меня ж, тетя Сана, кролики замучили, травы жрут — пропасть! Я и говорю Ксанке: «Пойдем! Тебе гербарий надо, а мне все равно, откуда траву тащить». Ну, и уговорил. А чего?
— Да ничего… — буркнула тетка Сана, уходя в кухню.
— Так я побегу! — сказал Валерка. — Мать голубцы готовит, а я подумал — опять забуду с этой книгой.
Только теперь Ксана смутилась.
Валерка исчез, крикнув через открытую кухонную дверь «до свиданья». Ксана прошла в свою комнату и, подперев голову руками, несколько минут сидела за столом не двигаясь.
Потом открыла Валеркину энциклопедию на первой странице и стала читать подряд: «Катамаран…»
Мать что-то еще тихонько ворчала на кухне. Она долго ждала Ксану дома, потом у тети Веры. Валерка все рассчитал правильно, и запал ее угас, не получив разрядки.
А Ксана подумала ни с того ни с сего: отнесла мать пальто и румынки дяде Мите или куда-нибудь спрятала их?..
В пятницу, перед занятиями, Димка наткнулся в Ермолаевке на Хорька и наконец разглядел его при дневном свете. Удивительно, до чего соответствовала прозвищу внешность соседа: развернутые мочками вперед уши, остренький нос, острый подбородок и колючие, в прищуре глаза.
— Мотнем до сельпо? — предложил Хорек. — Сообразим что-нибудь. Плюнь ты на это! — Он ткнул кулаком в Димкину сумку. А когда тот отказался, благодушно разрешил: — Ну, как знаешь… — И вспомнил, уже отходя: — Позавчера видел тебя!
— Где? — спросил Димка.
— А на дамбе. С девкой. Твоя?
Димка неопределенно мыкнул в ответ.
Хорек вернулся, хлопнул его по плечу:
— Не робей! Девка что надо! Законная девка. Понял?
Димка то ли кивнул, то ли нет. Ему вовсе не хотелось, чтобы кто-то в случайном разговоре поминал Ксану.
Школу Димка любил. Лишь принято говорить: «скорей бы десятый класс», «скорей бы закончились уроки», а достаточно проболтаться, к примеру, два дня, как сразу начинаешь понимать, что без школы жить скучно. И бывает, ничего нового не произойдет, ничего особенного не услышишь, но каждое утро перед школой чего-то ждешь от нее.
Так было всегда. А теперь Димку влекло сюда еще и совершенно определенное желание увидеть Ксану. Редко случалось, что они перебрасывались на перемене одним-двумя словами, но Димка постоянно видел ее перед собой, и его не оставляла убежденность, что Ксана тоже чувствует его присутствие… Эта связь между ними не обрывалась и после школы.
Димка выпросил-таки у отца бинокль. Это была память о его погибшем фронтовом друге. Завернутый в гимнастерку бинокль хранился на дне материнского сундука, лишь от случая к случаю Димке разрешалось поиграть с ним на глазах у взрослых. Но теперь Димка сам стал взрослым, и, вручая ему бинокль, отец напомнил об этом. Правда, серьезности его хватило только на воспоминания о друге. Завершил он свои наставления всегдашней насмешкой:
— Небось кого-то хочешь получше разглядеть в Ермолаевке?
Отец не ошибся. Димка уехал по дороге в сторону Холмогор за поселок и там устроил свой наблюдательный пункт.
Теоретически он ставил себе задачу выяснить, куда, в какой конец Ермолаевки ехать: если не ушел по своим делам Валерка и будет на крыльце, то к Валерке, если выйдет из дому Ксана, то ненадолго к ней. Но Валеркин дом отсюда практически не просматривался, его загораживала чья-то крыша, хотя угол двери и часть крыльца было видно… Так что Димка больше часа наблюдал в основном за домом Ксаны и поехал к ней.
Она вышла в белом платье, какого Димка еще не видел у нее, с книгой и одеялом в руках. Расстелила одеяло на том самом месте, под акациями, о котором говорила Димке, когда он обещал не подсматривать… Сорвала веточку акации, потом скинула тапочки, прежде чем ступить на одеяло, и, раскрыв книгу, легла.
Только вблизи Димка рассмотрел голубые лепестки на ее белом платье.
— Ай, ну что ты пугаешь! — вздрогнула Ксана, когда он просигналил в двух шагах от нее. Потом глянула в сторону дома и, заметив бинокль, полуутверждающе спросила: — Наблюдал?
— Ну, что ты! — лихо соврал Димка. — Ехал мимо, смотрю — ты!
— А я тебя видела. — Ксана села, обтянув на коленках платье. — Вон там! — Она показала в сторону Долгой и уточнила: — Нет, не когда-нибудь, а как пришла сюда, гляжу — кто-то велосипед берет.
Димка посмотрел по направлению ее руки и убедился, что, один в голом поле, он был виден отсюда не хуже, чем в оптику.
— А я там руль чинил. Ехал из Холмогор, что-то заедать стало, заодно смазал немного, — продолжал он врать с легкой душой, почему-то уверенный, что ей не важно, врет ли он, говорит ли правду.
Ксана засмеялась тем негромким, но радостным смехом, в ответ на который Димкины губы сами растягивались в улыбку.
— Немножко понаблюдал, конечно, раз уж случилась остановка! — добавил он.
Ксана чуточку покраснела.
— Дай, я гляну!
Димка протянул ей бинокль.
— Только покрути вот здесь: сначала для одного глаза, потом для другого, чтоб лучше видно.
Ксана покрутила.
— Ой! Рядом совсем! — Она поглядела на Димку. — Ну конечно, это все равно что подсматривать! — Придвинув ногой тапочки, надела их, поднялась и, глядя через окуляры на окраину Шахт, остановилась рядом с Димкой. Перечислила: — Собаку вижу… Корыто с бельем… Дяденька какой-то на мотоцикле… А где твой дом?
Димке было приятно, что она радуется.
— Моего не видно. — Он развернул бинокль в ее руках немного правее. — Три крыши подряд зеленые видишь?.. Вот за ними.
Ксана перевернула бинокль и, прищурив один глаз, посмотрела через окуляр с обратной стороны.
— Так тоже интересно! Чего ты смеешься?.. То он приближает, а то совсем издалека! — объяснила она. Но бинокль все же перевернула опять и оглядела Холмогоры, потом выгон за деревней, откуда текла речка, потом лес…
— Ой, Дима! — подергала его за рукав: — Кажется, вон те березы, от которых тропинка!.. — И, наверное, с минуту Ксана разглядывала березы на опушке. — А сверху еще интереснее глядеть, от вас, да?
— Ну, вот пойдем как-нибудь — и посмотришь…
Ксана вдруг опустила бинокль, протянула его Димке.
— Чего ты? — спросил Димка.
— А уроки ты учил?
— Нет, конечно.
— Ну вот, завтра вызовут по алгебре — и получишь двойку, завтра корни будут спрашивать.
— И пусть спрашивают. Я алгебру наперед знаю.
— Так уж и знаешь?
— А вот посмотришь. Русский язык я назад знаю — аж до второго класса, а алгебру наперед — до девятого.
— Хвастун ты! — Ксана даже плечами передернула от возмущения.
Но сегодня Димку не пугали ее упреки. Он почему-то был абсолютно уверен, что возмущается она только так, для порядка, не по-настоящему. Откуда появилась у него такая прозорливость, он и сам не мог бы сказать. А причиной ее были, наверное, глаза Ксаны. Что бы ни говорила она, возмущаясь или негодуя, где-то в глубине глаз ее, точечные, не угасали при этом веселые искорки радости.
Они появились сразу, как только Димка приехал, и не исчезали все время…
— Если хвастун, нарочно похвастаюсь, — сказал Димка.
— Ну, и стыдно будет.
— А ты подбивала, тебе и пусть будет стыдно.
— Ох, вовсе я тебя не подбивала! — Ксана негодующе встряхнула косой.
Ответить ей Димка не успел.
— Ксанка!.. Домой!
Он оглянулся на этот окрик, но увидел только спину Ксаниной матери, когда она шагнула за поворот. А сколько времени она стояла на углу, неизвестно. Димка поглядел на Ксану.
Она, глянув исподлобья на Димку, улыбнулась:
— Напугался?
— Мне что… — пробормотал Димка. — А тебя не заругают?
— Вот еще!.. — Она присела на корточки спиной к нему и принялась тщательно складывать одеяло. — Ты не думай, она у меня добрая, только нервы у нее… — Выпрямилась, подала руку. — До свиданья!
И улыбалась она, как будто ничего не случилось, и ушла спокойно, даже махнула рукой от поворота, но спустя минуту Димка твердо понял, что дорога сюда ему заказана, что и сегодня, пожалуй, не следовало приезжать… Настроение от этого сразу упало.
Мать поджидала Ксану, стоя посреди комнаты, прямая, высокая, с аккуратно уложенной на голове косой.
— Простились?
Ксана положила одеяло на табурет у входа и не ответила.
— Простились, я говорю? — повышая голос, переспросила мать.
— Простились, — ответила Ксана.
— Кто это?
— Никто. Учимся вместе.
— Учимся?! — Голос матери неожиданно сорвался, как это бывало всякий раз, когда она теряла выдержку. А выдержки ее хватало обыкновенно ненадолго. — Я все разузнала! Думаешь, от матери скрыться можно? Думаешь, ежели по-за углами встречаешься, так шито-крыто все! — Мать подступила вплотную. — Шахтинский это, вот кто! Бандит с Шахт! Ничего не нашла лучше?!
Ксана стояла и, машинально дергая себя за косу, глядела в угол, что за спиной матери. Ею, как всегда в подобных случаях, овладела спасительная апатия. И безразлично было, о чем говорит мать. Утешала единственная мысль, что никто этого не слышит.
А мать в который раз напомнила, сколько сил она затратила, чтобы вырастить ее, как билась в молодости, оставшись безмужней, как хотелось ей «воздухом дыхнуть на людях», хоть не поплясать уж — гармошку послушать, ведь молодая была, но нет, она все для дочери, она опору себе растила на старости лет, а ей теперь в глаза тычут: нашла доченька счастье — арестанта, бродягу…
— Молчишь? Молчи… — Мать всхлипнула и, прикрыв глаза ладонью, отошла в сторону, чтобы лечь на кровать. Но приостановилась. — Все правильно! Так нас наказывают! Так! — с мученическим наслаждением повторила она, тыча пальцем по направлению Ксаны. — Но погоди! Мне немного осталось! У меня уже все жилы вымотаны! А ты — ты своего дождешься. Помянешь тогда мать, да поздно будет!..
Ксана молча прошла в свою комнату, чтобы тоже лечь.
А Димка тем временем, едва нажимая на педали, ехал в сторону Холмогор. Настроение его окончательно испортилось, и он мысленно опять вернулся к давнему теперь дню второго сентября, когда отремонтировал свой велосипед и впервые выехал из Шахт «завоевывать» ермолаевские горизонты.
Что-то перевернулось тогда в душе у него, и мир стал не таким, как прежде. Он думал обследовать все дали вокруг, а добрался только до леса…
И в Холмогоры он поехал машинально: ведь даже эту соседнюю деревню он как следует еще не видел.
Ермолаевка все же была рабочим поселком, с хорошо укатанными дорогами, с маслозаводом, с липовой аллеей на дамбе, с парком, прудами. А Холмогоры представляли собой одну длинную, широченную улицу. И до звона тихо было кругом. Димка вглядывался в приземистые домики, пытаясь уловить за их окнами движение, но если где и появлялась на секунду человеческая фигура, она тут же неслышно исчезала, будто растворяясь на глазах. Кое-где лениво копошились куры, и одинокий пацаненок лет четырех тоже нехотя копошился рядом с ними. Лишь на секунду он поднял глаза, чтобы взглянуть на Димку, и снова опустил их, что-то высматривая под собой.
От этой тишины сделалось еще тоскливей. Он развернулся и поехал в обратную сторону, к Валерке.
Тот бегал по двору от Шерхана. Щенок научился тявкать и блаженно урчал от наслаждения, кусая голую Валеркину пятку, когда удавалось настичь его.
О своем визите в домики Димка умолчал, боясь, что Валерка его осудит. Но, когда начал говорить о Холмогорах, тот неожиданно захохотал:
— Ксанку же сватали прошлый год из Холмогор!
Димка опешил.
А дело со сватовством было не совсем веселым.
Дядя Митя тогда только поселился у Саны. Дело происходило в субботу, и Сана была на маслозаводе.
Часа в два от Холмогор на красивом вороном жеребце — дуга в лентах, с бубенцами — подлетел к домикам в легком, хорошо смазанном тарантасе бригадир Никита Голдин. Рядом с ним — Пашка Нефедов с гармошкой, на козлах — Терентьич, сторож. У всех полотенца через плечо, все трое в дым пьяные.
— Примай, дядя Митя, сватов! — басом проорал на всю Ермолаевку бригадир.
Вышедший навстречу им дядя Митя только глазами хлопал. А дружки бригадира уже выволакивали из тарантаса прямо на землю горшки: тут тебе и вареники, и гусь тушеный рубленый, и целый жареный гусь, и баранина с картошкой, и пирог, и студень, и курица, и неизвестно что еще.
— Каких таких сватов? — наконец поинтересовался дядя Митя.
— А до тебя! Ваш товар, наш купец! — радостно объявил Никита, щетинясь бутылками «Московской» из всех карманов.
— Ты не ошибся, случаем? Какой такой товар у меня? — начиная мрачнеть, переспросил дядя Митя.
— А приемная твоя — али товар плохой?!
— Так ведь ей же, башка ты дурья, тринадцать только… — Дядя Митя дернул себя за ус. Вокруг уже толпились бабы, и народ все прибывал.
— Ну и что! — изумился Никита. — Кольку-то своего я в армию провожаю! Пока он служит, ей шишнадцать подойдет, а мы — пьянствуй, дядя Митя, три года! Дело говорю?!
Дядя Митя сгреб его одной рукой за воротник, другой — за мотню и метров с трех швырнул в тарантас, после чего, схватив кнут, почти в одну и ту же секунду протянул сначала наискосок через спину бригадира, а потом — непривычного к такому обращению жеребца. Вороной с места рванул вдоль посадок. А приятели Никиты бежали, опрокидывая по дороге горшки…
Рассказ этот вернул Димке хорошее настроение.
Но именно после этого злосчастного сватовства тетка Сана, решив, что ее опозорили, и узнав от кого-то, что Кольку Голдина видели рядом с Ксанкой, взяла себе на ум, будто Ксана сама дала Кольке повод для сватовства, и теперь во всем находила подтверждение этому.
Начало субботы испортил Сережка Дремов.
Ермолаевская школа стояла рядом с Мельничным прудом. И десяток молодых кленов неподалеку от нее служили убежищем до начала уроков. Валерка и Димка приходили на занятия минут за пятнадцать — двадцать по уговору. Сережка Дремов в сопровождении Костыля Зубарева, который теперь ни на шаг не отходил от него, случайно опередил их на этот раз и, подложив сумку под голову, блаженствовал среди кленов, не зная, как скоротать время.
Костыль сидел рядом. Его выдающаяся способность шмурыгать носом давно опостылела Дремову. И в эту вот минуту глубочайшей Серегиной скуки возьми да появись Валерка.
— Послушай! — остановил его Дремов. — Что у вас тут, шуры-муры, что вы каждый день до свету встречаетесь?
— А тебе какое дело? — спросил Валерка.
Тот сел.
— Как — какое? Может, вы каким-нибудь шурум-бурумом занимаетесь!
— Иди ты… — сказал Валерка. И хотел уйти.
Но Серега давно искал возможности придраться.
— Ты слышал, мой сопливый брат? — обратился он к Зубареву. — Меня куда-то послали! Слышал? Мне самому, Костыленочек, нельзя руки марать, а ты встань и отомсти за меня! — Костыль поднялся. Тогда как Серега, наоборот, опять лег. — Смелее, Костылек! Не допустим, чтоб нас обижали! А я посмотрю. Я люблю, когда недоделанные дерутся.
Начало этой речи Димка не слышал, а под конец ее уже вылетел на поляну и, сжимая кулаки, отстранил побледневшего Валерку.
— Что ты сказал? — машинально переспросил он. Серега вместо ответа пружиной вскочил на ноги, словно бы только и ждал Димку. Но глупый Костыль, ободренный решимостью кумира, бросился в атаку первым. Налетел подбородком на Димкин кулак, чуть не сшиб с ног Серегу и так страшно, по-заячьи заверещал, что у противников опустились руки.
— Сдурел ты, бледнолицый брат мой? — спросил Серега, разглядывая Кольку, пластом лежащего у его ног.
Валерка потянул Димку за локоть:
— Не надо… Идем.
И, уходя, они слышали, как Серега увещевал Зубарева:
— Нич-ча! Шмурыгни, и все пройдет! (Костыль шмурыгнул.) Вот и порядочек!
А в классе, проходя мимо Димкиной парты, Серега тихо сказал:
— Как-нибудь один на один встретимся?
Димка кивнул в знак согласия. Больше всего ему не хотелось поднимать шум при Ксане. Но у Сереги хватило ума держать себя так, будто ничего не случилось…
Вовсе не предполагал Димка, что его спросят по алгебре, а Павел Петрович, только войдя в класс и только смежив веки, назвал его фамилию. До вчерашнего дня Димка не собирался хвастать своими знаниями алгебры. И вообще не думал хвастать. Но, выходя к доске, он уловил на себе короткий, тревожный взгляд Ксаны, и небывалая дерзость овладела им.
Математика действительно давалась ему до несправедливого легко. Тут главное — усвоить, что наука эта последовательная — от самых ее азов, как бесконечная цепь. А на то, чтобы опередить программу, однажды подтолкнуло его увлечение радиотехникой. Димка накупил книг по радио, рассчитанных на специалистов, и обнаружил, что ему не разобраться в них, пока он не знает высшей математики и физики. С глубочайшей уверенностью в своих силах решил самостоятельно проштудировать эти науки, причем — в сжатый срок. Но, памятуя о последовательности, прежде всего завершил изучение математики за седьмой класс, одолел три четверти программы по алгебре за восьмой… К этому времени увлечение радиотехникой прошло, и дальнейшее овладение точными науками стало ненужным…
Он вышел и остановился у доски, поглядывая в окно, будто мысли его витали далеко от класса, от алгебры, от квадратных корней.
— Возьми задачник, — сказал Павел Петрович. Димка взял. — Реши пример тысяча пятьсот семьдесят третий.
Димка раскрыл задачник на тысяча шестьсот семьдесят третьем примере, это была система уравнений. И начал быстро решать:
— Находим значение игрека из второго уравнения… Игрек равняется единице, — комментировал он. — Подставляем значение игрека в первое уравнение… Икс равняется квадратному корню из девяти… Отсюда икс имеет два значения…
Первые секунды в классе царило недоумевающее молчание, потом стал нарастать гул, все кинулись заглядывать в тетради, учебники, а когда Димка написал два ответа и отряхнул пальцы от мела, недоумение переросло в ропот.
Павел Петрович вынужден был приоткрыть глаза и взглянуть на доску.
— Что это?
— Тысяча шестьсот семьдесят третий пример, — не моргнув глазом, отрапортовал Димка.
— Так… — Павел Петрович впервые по-настоящему проснулся. — Теперь реши… — Он заглянул в свой задачник. — Ну, хотя бы тысяча семьсот пятьдесят второй.
Димка записал условие.
— Чтобы решить это квадратное уравнение, надо найти его дискриминант, — объяснил он как бы для самого себя, не оборачиваясь в сторону класса. — Ищем по формуле… — И отстучал результат мелом.
— Да мы же это не проходили! — первым не выдержал Костыль.
— Сколько классов ты закончил? — спросил Павел Петрович.
— Семь… — ответил Димка, изображая растерянность.
— И не учился в восьмом?
— Нет…
— А откуда ты это знаешь?.. — Димка моргнул. — Что я задавал на дом?
— Мне, Павел Петрович, некогда было вчера, я не заглянул… — поколебавшись для виду, ответил Димка.
Левое веко Павла Петровича непонятно дернулось, он прикосновением пальца остановил его.
— Н-дас-с, любопытный факт… Ну хорошо, садись. Мы как-нибудь еще побеседуем с тобой… — И, устроившись в удобной позе, математик снова закрыл глаза.
Лишь уходя от доски, Димка взглянул на Ксану.
Она всеми силами старалась сдвинуть брови.
Но в глазах ее прыгали такие же, как вчера, неудержимые искорки…
Было это на четвертом уроке. А перед шестым, последним, когда шум вокруг его способностей улегся, Димка, выходя на перемене из класса, положил перед Ксаной свернутую в крошечный квадратик записку: «Придешь завтра на танцы?» — и задержался в дверях.
Щеки ее порозовели под загаром. И, не поворачивая головы, она долгим взглядом покосилась на Димку. По замыслу, взгляд этот не должен был выражать ничего определенного. А плечи ее сами дрогнули вдруг: «Не знаю!» И она покраснела от этого еще заметнее.
Дома, когда мать, убрав со стола, опять замелькала спицами в своем любимом уголке, у окна, отец учинил Димке допрос.
Тот честно сидел над алгеброй: если раньше он мог спокойненько волынить вместе со всеми, отныне сам обрек себя на вечное опережение.
Отец взял газету и сел на диван изучать три основные рубрики: «События дня», «За рубежом», «По родной стране». Потом он включит приемник и будет прослушивать почти те же сообщения в эфире. Если у матери была слабость — вязание, у отца — последние известия. Если ему удавалось поймать какой-нибудь Конотоп, он и его слушал, замечая вдруг: «Ого, сын, два градуса в Конотопе!» Или: «Ты смотри, какой домино сварганили!»
Но сегодня отец только прикрылся газетой и, глянув хитрым взглядом поверх этого укрытия, спросил:
— Чего ты дома сегодня? Поругались или перерыв сделать решили?
— А тебе какое дело? — вмешалась мать, продолжая орудовать спицами.
— Как это — какое? Сын он мне или не сын?
— Мне он больше сын, да я ж не вмешиваюсь…
Димка думал, разговор тем и кончится, что родители минут двадцать поспорят между собой, но отец опять взглянул на него:
— Что не отвечаешь?
— Перерыв, пап, — ответил Димка и обхватил голову руками, дабы заметней стало, как глубоко ушел он в алгебраические функции.
— Кто она? — спросил отец.
— А ты почему знаешь, что она, а не он? — опять пришла на помощь мать.
Но отца на этот раз было не так-то просто сбить с намеченной темы.
— Ты, мать, не встревай в мужские разговоры. Я это дело по глазам вижу. Она ведь?
Димка с надеждой покосился на мать. Но ей, видимо, тоже небезынтересно было услышать его ответ, и, занятая спицами, она сделала отсутствующее лицо.
— И он и она, пап, — трое нас, — слицемерил Димка. — Что тут такого?
— Никто тебе не говорит, что — что. Чья? Откуда?
— С домиков, пап, учимся вместе! — И Димка поморщился: мол, до чего же трудно быть успевающим математиком, когда тебя терзают на каждом шагу.
— А зовут?
— Ксана, мам! Ну чего вы пристали?
Димка горестно вздохнул.
— Мать, если ты не дашь нам поговорить, мы отправим тебя на кухню, — сказал отец.
— А что вам еще говорить? — бесхитростно поинтересовалась мать.
— Значит, есть у меня причина, — отрезал отец.
И Димка понял, что разговор этот не случаен.
— В общем, смотри, сын, ты уже не маленький, — заключил отец, прикрываясь газетой. — В твои годы за друзей — как за самого себя. Даже больше. И за свои поступки — головой. Понял?
Чудак отец. Что он, Димка, сам этого не знает?
Тетя Вера занедужила в воскресенье, и Валерка сказал, что если придет в парк, то ненадолго. Димка притащил к нему свой столярный инструмент, и они весь день мастерили конуру для Шерхана…
А Ксана весь день провела дома, почти не выходя из комнаты. Мать иногда останавливалась в дверях, смотрела, чем она занимается, и удалялась, ничего не сказав.
День прошел медленно и как-то бесшумно, будто прокрался мимо. Утром солнце светило прямо в окошко, ближе к обеду оно укатилось в сторону Холмогор, Шахт, а когда тень заката легла на подножие безымянной горы и поползла вверх — к лесу, к поляне, где красноватый, в зелено-розовых искрах камень, — Ксана встала из-за стола, убрала книги, альбом и, время от времени взглядывая на полоску тени за окном, заходила по комнате из угла в угол.
Остановилась, когда снова подошла из кухни мать.
— Что мечешься?
Ксана помедлила, глядя на нее.
— Можно мне в парк сходить?..
И не ожидала, что мать так легко отпустит:
— Иди… — Уже поворачиваясь от двери, добавила: — С Риткой. Недолго.
Ксана проводила ее удивленными глазами.
Надев башмаки у порога, отправилась к Ритке.
Та, вовсю орудуя утюгом, доглаживала юбку. Белая, с кружевными оборками на груди кофточка висела на плечиках уже готовая.
— А я думала, ты сама по себе!.. — съязвила Ритка. И до парка шли, почти не разговаривая. Отчужденность между ними установилась как-то сразу.
Пройдя мостки, обе незаметно глянули вверх по тропинке. Но в соснах загустела темнота, и Димку с Валеркой увидели, когда те оказались уже в двух шагах сбоку.
— Ну, ты, наверно, останешься? А я пойду, — небрежно, как о чем-то самом обыкновенном, высказалась Ритка и прибавила шагу.
Такой бессовестности Ксана не ожидала. Сомкнув губы, она крепко тиснула в кулаке косу и догонять Ритку не стала. Двинулась по тропинке сзади.
Около танцплощадки Ритка все же остановилась.
Лампочка в сосновых ветвях освещала главным образом самое себя. Так что световой круг на траве блекнул в нескольких шагах от площадки, а возле кустов уже начиналась темнота. Девчонки, выжидая, толпились на кромке круга, в нейтральной полутени.
Оркестранты заявлялись на танцплощадку по одному и предварительно обменивались новостями, дудели кто во что горазд.
Ритка показала на девчонок:
— Я туда…
Ксана молча кивнула в противоположную сторону, где под деревьями, заложив руки за спину, стоял дядя Митя. Чуть глубже в темноту начиналась аллея. И заметив, что Ксана идет к нему, дядя Митя не спеша направился в аллею. Ксана догнала его. Пошли рядом.
В теплой, тихой ночи не хотелось думать ни о чем сложном.
— Чего от куклы сбежала? — Куклой дядя Митя называл Ритку — за внешность. Ритке нравилось прозвище, и, умышленно округлив глаза, она кокетничала: «Ну какая я кукла, дядя Митя?!»
— Мы поссорились, — не соврала и не сказала правды Ксана.
— Ну-ну… — усмехнулся дядя Митя. — Для разнообразия, что ли?
— Нет, дядь Мить, взаправду.
Дядя Митя не поверил.
— Как там Сана поживает?
— Ничего, дядя Митя, спасибо…
— Не болеет?
— Не…
— А ты что смурая сегодня? Из-за Ритки?
Ксана засмеялась:
— Вовсе я не смурая!
— Ну-ну! — одобрил дядя Митя и кашлянул, дергая себя за ус.
Они еще немного поболтали о том о сем, уходя все дальше от танцплощадки, а когда заиграл оркестр, повернули назад.
Но дядя Митя проводил ее только до половины пути.
— Ты иди, я тут загляну еще кое-куда… — И он сдвинул на лоб фуражку, так что глаза его скрылись под козырьком.
— Чего ты, дядя Митя? — подозрительно спросила Ксана.
— Чего я? Ничего, — сказал дядя Митя. — Ты иди, я понаблюдаю: случаем, ни привязался бы кто…
Димка поджидал ее в конце аллеи.
Ксана остановилась и поглядела на поляну за деревьями. Девчонки все еще толклись в тени, выжидая чего-то. Новая физичка, говорили, опять наведывалась в парк. Может, поэтому?
— Танцевать пойдешь? — спросил Димка.
Она покосилась в одну сторону, потом в другую.
— А Валерка где?..
— У Валерки мать приболела. Может, вернется еще.
Ксана опять глянула на девчат за деревьями.
— Давай к пруду сходим?.. — сказал Димка.
Она помедлила, прикусив кончик косы, глянула исподлобья:
— Ненадолго?
— Конечно! Как надоест, — сказал Димка.
И до пруда они шли молча.
Деревья у склона к воде расступались. И потому, что на противоположном берегу, вдоль ограды маслозавода, светились лампочки, здесь казалось не так темно, как в глубине парка.
Лампочек было восемь: четыре над оградой маслозавода и четыре в воде. А звезд мало.
Кто-то купался на середине пруда. Слышались мерные всплески, и от набежавшей волны задрожал в воде сначала правый огонек, потом следующий… Человек плыл саженками — легко, ровно.
— Устанет, долго не выдержит, — заключил Димка.
— Почему ты знаешь? — сказала Ксана.
— А во, слышишь? — Димка показал в сторону пловца, откуда, точно по заказу, послышалось тяжелое фырканье. А всплески исчезли, когда невидимый купальщик повернул к берегу. — Брасом поплыл…
— Холодно сейчас купаться, — сказала Ксана.
— А ты не замерзла?
— Нет, я же в свитере… — И Ксана показала на свой теплый, домашней вязки свитер.
Они сидели рядом, у самого склона к воде, и надолго замолчали, прислушиваясь, как где-то слева от них, взбивая ногами воду, купальщик выходит на берег, отфыркивается, что-то кому-то говорит.
Потом набежавшая волна еще раз всколыхнула огоньки у противоположного берега, и все смолкло на пруду.
Стали слышней звуки оркестра на танцплощадке. Тот же самый немножко грустный фокстрот «Много у нас диковин…».
— Что ж ты, сделал радио? — спросила Ксана.
— Знаешь, одной лампы для передатчика нет, — оживился Димка. — Побилось кое-что, пока ехали. Но отец обещал достать, тогда я в момент закончу!
— Дима… Что я хотела… — Ксана набрала горсть хвои, помяла ее в кулаке, роняя на землю. — Ты не обиделся на меня тогда?
— Ну! С чего я буду обижаться?
— Мне правда нужно было домой, а я забыла.
— Да брось ты! — отмахнулся Димка.
— Ну, а к примеру… Если бы я не пришла сегодня, обиделся бы?
Димка помедлил.
— Я, Ксанка, знаешь… никогда на тебя не обижусь. Поняла?
С минуту или чуть меньше Ксана сидела не двигаясь, потом вдруг тихонько засмеялась, уткнувшись лицом в колени.
— Чего ты? — насторожился Димка.
Она перестала смеяться.
— Так…
— Так не смеются, — сказал Димка.
— Ну вот! — Она покосилась на него. — Только что говорил, а уже обиделся…
— Ничего я не обиделся. Спросил, и все.
Ксана выпрямилась, обхватив колени руками, и долго серьезно глядела на огоньки. Потом так же серьезно посмотрела на Димку:
— Я, Дим, тоже никогда на тебя не буду обижаться. Ладно?
Валерка наврал, что ему нужно к матери.
Тетю Веру частенько мучал застарелый ревматизм, и уходил он от нее и возвращался независимо от Валеркиного присутствия.
Оставив Димку одного, он сбегал домой, нашел в ящике буфета короткий, острый, как бритва, сапожный резак и вернулся в парк. Может, врали, что кого-то зарезали на днях, а может, нет…
Он разыскал сидевших на берегу Ксану и Димку. Укрытый темнотой, стоял, прислушиваясь к каждому шороху, до тех пор, пока они не собрались уходить. И, сжимая в кармане оружие, бесшумно двинулся по направлению к домикам, когда Димка и Ксана вышли на тропинку, что сбегала к мосткам.
Пройдя через посадки, они остановились у забора. А Валерку не покидало ощущение, будто поблизости, кроме них, есть кто-то еще, четвертый… Но вокруг не было ни души. Он повернул назад.
В совершенном безоблачье ночь то рассыплется мириадами ярких, ощутимо тяжелых звезд, то скроет половину своего убранства… А то вдруг звезды вовсе отодвинутся куда-то далеко и, подобно одиноким светлячкам, уютно мерцают то там, то здесь, будто исчезая и появляясь вновь.
Пора было уходить домой, и после недолгого молчания Ксана, глядя на небо, спросила:
— Я вот читала в книгах… Ты звездочку когда-нибудь выбирал себе?
Димка вспомнил, что недавно думал о чем-то похожем. Но срывать звезды с неба было не в его привычках.
— Я выбирала! И знаешь, взяла самую крошечную, у горизонта, — ну, чтобы никто не догадался взять. А потом потеряла ее, — неожиданно грустно заключила Ксана. — Вышла раз, а ее нет. Потухла? Или упала, а? — спросила она у Димки. — Иногда столько их… А моей нету.
— Выбери новую, — посоветовал Димка.
— Ну… — качнула головой Ксана. — Это не по правилам — изменять… Я думаю, она вовсе не потухла. И не упала. Она, может, за горизонтом. Или еще где. Но она появится, вот увидишь!
Димка посмотрел вверх. Звезд было очень мало, тусклые.
— Я себе другой раз выберу, — решил он.
Ксана засмеялась:
— Как хочешь!
Помолчали.
— Я пойду?..
И так как она спросила об этом, Димка не нашел что ответить.
— Дима… — Имя его она произносила не в одно слово, а как бы немножко по слогам: «Ди-ма…» — Вот тогда, помнишь, на дамбе… Только честно. Ты сказал, что работать пойдешь… Почему сказал?
Димка поглядел в сторону, на акации.
— Ну, сказал, и все…
— Ты же учиться хотел…
Теперь взгляды их встретились. И Димка даже в темноте уловил на секунду те затаенные огоньки в ее глазах, что уже замечал раньше.
— Вот ты какая прямо! Ну, передумал, и все! А ты, что ли, против?
— Нет… — Ксана отвела глаза, опять глянула на него. — Я пойду, ладно?.. А тебе прямо вот так — вдоль посадок. — Она показала. — До свиданья.
— Ксанка, если я не хочу врать, ты меня не заставляй в другой раз, а? — с неожиданным раздражением потребовал Димка.
Она по-своему негромко засмеялась, подавая руку, так что Димка едва сдержал ответную улыбку. Что, впрочем, было заметно.
Уходя, Ксана раза два оглянулась.
Димка подождал, когда она скроется за поворотом, и двинулся вдоль посадок в каком-то ликующем, до того хорошем настроении, что сам не верил ему… Еще никогда ничего подобного с Димкой не случалось. Как будто долго копилась необъяснимая радость — копилась и дремала долго! — а теперь проснулась. И радостной была ночь, и радостной была дорога, и все вообще было до неправдоподобного хорошо.
… Не знал и не подозревал Димка, что тем временем случилось в домиках.
Едва повернув за ограду, Ксана лицом к лицу столкнулась с матерью.
В подчеркнуто спокойной позе, скрестив на груди руки, мать ждала ее в двух шагах от поворота. Ксана остановилась. И некоторое время они молча глядели друг на друга.
Потом так же молча мать повернулась и пошла к дому. Ксана последовала за ней.
Ни всегдашних жалоб, ни ругани она, вопреки всему, не услышала. Но, может быть, именно это было самым худшим.
Не сказав ни слова и не оглянувшись на дочь, мать прошла в кухню, а Ксана, оставив у порога башмаки, — в свою комнату. Сняла свитер и в ожидании прислонилась к этажерке, зная, что какой-никакой, а разговор состоится.
Мать появилась в дверях лишь через несколько минут, высокая, властная.
— В парке ты была последний раз.
Сказала, повернулась и ушла.
И по тому, как непривычно твердо звучал ее голос, было ясно, что решение свое мать обдумала не сейчас, а раньше. В приступах нервозности она могла наговорить что угодно… и забыть наутро, о чем говорила. Ее теперешнее хладнокровие было жестким, как обух.
Ксана не ответила матери. Еще немного постояла у этажерки, потом разделась, прикрыла дверь и, выключив свет, легла.
Две горячие слезинки скатились по вискам из уголков глаз.
Минуту или две спустя мать заглянула снова.
— Иди ужинать… — Голос был ровным, без интонаций, настолько ровным, что стал чужим.
Ксана опять не ответила.
— Как знаешь.
Полоска света на потолке и через штору погасла.
Мать наблюдала, с кем она возвратится из парка. Может быть, слышала весь их разговор…
Пойти бы спросить: «Мама, ты и в парк отпустила меня, чтобы подследить? Ответь правду, мама…» — тихо спросить, осторожно, чтобы она могла опровергнуть это.
Но Ксана и без подтверждения знала, что все так. Лежа на спине, она глядела в темноту и не могла и не пыталась уснуть.
В школу Димка явился, сохранив то доброе настроение, с которым уходил накануне из Ермолаевки. Но день этот обернулся для него многими неожиданностями. И причиной была Ксана.
Она вошла в класс перед самым звонком. Доставая учебники, глянула каким-то невеселым, отсутствующим взглядом. И в движениях ее была заметна усталость.
Словно бы нехотя выложила она книги, села и застыла, опустив руки на колени… Даже Валерка обратил внимание на ее странный вид. Подсунул Димке записку: «Что с ней?» Тот пожал плечами.
На переменах Ксана из класса не выходила, а когда, улучив минуту, Димка спросил: «Что-нибудь случилось?» — она, поглядев искоса, чуть заметно улыбнулась ему… Однако на уроке химии Димка убедился, что улыбкой этой она обманывала его.
Ксана не выспалась и была рассеянной. Припоминая вчерашнее, думала, что зря не подошла к танцплощадке. Теперь кто-нибудь наябедничает матери, что в парке ее не видели. Сказать: пробыла все время с дядей Митей — еще хуже… И от урока к уроку нарастало смутное беспокойство.
Она забылась до того, что не расслышала, как химичка назвала ее фамилию, хотя сидела против учительницы и глядела на нее.
Кто-то хохотнул. Седые, по-мужски лохматые брови химички поползли вверх. Она еще раз отчетливо повторила фамилию.
Заметно вздрогнув, Ксана поднялась и вышла к доске… Хорошо, что зазубрила накануне все формулы.
Димка надеялся поговорить с ней после уроков. Но, будто предчувствуя недоброе, Ксана, едва раздался звонок, подхватила учебники и первой, не оглядываясь, заспешила к домикам.
Свое не забывается, но себя не винят…
Как давно это случилось. Пришли на Долгую люди. И самый главный из них был тот, кого для дочери не существовало и не будет существовать… Все лето, расставляя то там, то здесь треноги, люди высматривали что-то в закрепленные на треногах черные трубки, что-то записывали, что-то мерили длинной стальной лентой, вбивали колышки… А он, голубоглазый, веселый, без трубки разглядел у подножия Долгой ее… Откуда он был? Из какого далека? Так много он знал, так много видел… Почему только, исчезая однажды, он позабыл ее взять с собой? Даже предупредить позабыл, что уходит…
А десять лет спустя после того, как она стала матерью, на Долгую опять пришли люди. И там, где ходил он, сколотили бараки. Однако его среди этих людей уже не было…
Сана извелась. Нервы ее, расшатанные и без того, теперь окончательно сдали, и совладать с этим она уже не могла. Каждый день с раннего утра начинало нарастать раздражение. Жизнь прокатилась где-то стороной, и ничегошеньки, чего ждала от нее красавица Сана, не пришло. Было время — хоть ждалось, а теперь и ждаться перестало…
И нельзя сказать, будто Сана не чувствовала, как все вокруг нее идет наперекосяк…
Вовсе не из ненависти преследовала она дядю Митю. Она могла кричать на него, могла изводить упреками, но он, с его безответным смирением, был нужен ей. И когда Митя ушел, она думала — вернется. Ну, не сразу, так через сутки, двое… И сначала хотела только покуражиться для виду, перед тем как пустить его, потом и куражиться раздумала… А потом поняла, что он ушел совсем. Теперь Ксана, всегда далекая от матери, стала уходить еще дальше. Дочь тоже покидала ее! И нервы Саны не выдержали.
Вообще говоря, взрыв нарастал давно. Но, пока дочь была дома, под рукой, пусть замкнутая, молчаливая, все казалось еще терпимо. А тут вдруг ее стало трудно удержать. В дом она возвращалась только по необходимости. А где-то на стороне… она была другой. И накануне Сана убедилась в этом.
Но какой бы взвинченной ни была, вчера она еще крепилась.
А нынче подошла к ней в своей монашеской юбке до пят, в неизменной фуфайке тетка Полина и спросила:
— Ай, никак, с зятьком тебя, Сана? — ласково так, елейно спросила.
— С каким таким зятьком? — Сана выпрямилась.
Разговаривая, маленькой тетке Полине пришлось задирать голову.
— Анадысь твоя у леси гуляла. Я ж то ромашцу, то корюнка, то ищщо каки травки сбираю, — вкрадчиво улыбаясь, поведала она. — А туточки иду — они на лисапете. Этот — ста-атный такой парнишка-то. А Ксанка поперед. Чуток не впали! Ну, Ксанка на руки ему. Смеются! Я — стороночкой, что ж… Дело наше стариковское!
Бровью не повела Сана, губ не разжала, а внутри все колотилось: «Об этом уже половина Ермолаевки знает!»
— А то ищщо ране, — продолжала тетка Полина. — Иду себе с Катькой, пасу заодно поманеньку, а он, энтот, с лисапетом, — на взгорке, а Ксанка у низе уж. Я и не скумекала, что к чему…
Сана долго металась по комнатам, не зная, на чем излить свою ярость. «Выгоню! — в двадцатый или тридцатый раз повторяла она. — Вы-го-ню!» И, когда пришла дочь, Сана встретила ее у порога:
— Куда ты идешь? Разве есть у тебя дом?! А? Есть?! Нету! Иди к своему бродяге! Милуйся! Чего по лесу прятаться!
Ксане бы стерпеть, как всегда. Пассивность была ее единственным оружием. Но сказалось все напряжение последних суток, и, когда мать, выхватив из шкафа ее лучшее — белое, в голубых лепестках — платье, бросила его под ноги «Уходи!» — Ксана неожиданно сказала:
— Уйду…
— А-а-а… — Мать сгорбилась, протягивая к ней руки, и шагнула вперед, как бы с намерением схватить, разорвать на кусочки. Но вдруг опять резко повернулась к шкафу, и на пол полетели чулки, кофточки, белье… — Мотай! Чтоб духу не было! Все мотайте! Хватит мне горбиться на вас! Уходи и не возвращайся!
Ксана опустила портфель на пол у порога и молча вышла.
Ей бы прикрыть дверь за собой, а она не догадалась.
И уже выпорхнула на крыльцо тетка Полина, уже в щелку подглядывала из сеней Риткина мать…
— Осрамила мать на старости лет! Шалава!..
Опустив голову на грудь, Ксана почти бежала по тропинке.
Скорее в акации! Скорее с глаз!..
Как это нужно иногда — вдруг провалиться сквозь землю, и все. Нет ничего, не было, и не будет…
Слов, что бросала вослед ей мать, она уже не разбирала.
Димку немножко раздосадовало то, как ушла из школы Ксана: могла бы задержаться на минутку… Но подобными размышлениями он лишь отводил от себя другую мысль, которая пугала его: в домиках что-то произошло… Уйти от этой мысли Димка не мог и, пообедав кое-как, схватил велосипед.
Он одолел спуск, впервые не наслаждаясь ощущением полета, и, вместо того чтобы повернуть к Валерке, как думал раньше, круто свернул в противоположную сторону, на домики.
Его счастье, что навстречу попалась Ритка. Что-то в лице ее заставило Димку притормозить и остановиться.
Тряхнув пушистыми волосами, Ритка спросила, куда он.
— Так… — Димка махнул рукой вправо, на одну из тропинок, что петляли по склону Долгой. — Съехал, теперь назад.
— А!.. Я думала, ты еще куда. — Не только волосы ее, но вся она, казалось, пушится от неодолимого желания что-то сказать ему.
— Куда мне еще… — неопределенно проговорил Димка.
— Я думала — туда! — Ритка хихикнула, головой показывая в сторону домиков. Сделать лицо серьезным ей не удалось. Да она и не знала, каким должно быть лицо в этой щекотливой ситуации. — Ты там лучше не появляйся! Знаешь, какая тетя Сана? Прибьет, и все!
Димка напрягся.
— За что прибьет?
— Ой-й! — Ритку прорвало. — Там такой кавардак! Тетя Сана кричит, все разбросала! «Арестант, — кричит, — шахтинский, бродяга! Понаехали! — кричит. — Бездомные!» На тетку Полину: «Сплетница!» Тетка Полина ей про лес — ну, что (хи!) видела вас… А дверь нараспашку! Мама рассказывала. И по-всякому на Ксанку… Из дому выгнала, — заключила Ритка, спохватившись, что главного-то еще не сказала.
— Как… выгнала? — бледнея, переспросил Димка.
Ритка испуганно поморгала, глядя на него.
— Так… из дому… — Кукольные ресницы ее хлопнули и, взлетев, застыли.
— Ну… ладно. Я поехал… — невнятно пробормотал Димка.
И через несколько минут он уже катил по тропинке в гору. Зачем он возвращается в Шахты, Димка не думал. Он еще ни о чем не мог думать. Все перемешалось в его голове, и сквозь муть перед глазами он видел только тропинку. Сказал Ритке, что поедет сюда, и ехал, нажимая на педали изо всей силы. Мир будто перевернулся вверх тормашками, и пока нельзя было ничего понять.
На лавочке возле дома сидел отец. Димка приткнул велосипед к забору и, дыша, как загнанная собака, опустился рядом.
— Осень-то нынче, а, сын! Хороша? — спросил отец, щурясь на солнце. — Хоть куда — бабье лето!
Димка облизнул пересохшие губы.
— Ты что как из корыта вынутый? — пригляделся к нему отец.
— Ксанку, пап… из дому выгнали…
Брови отца упали на глаза, к переносице.
— Чи-во?.. — тихо, с нотками угрозы в голосе переспросил он.
— Мать выгнала! Из дому, — в тон ему ответил Димка.
— Из-за тебя?..
Димка кивнул, опять лизнув губы. Отец вдруг хряснул кулаком по краю скамьи, так что доска под ним спружинила.
— Так что же ты рассиживаешь?! Где она сейчас?.. Не знаешь? Подвел девчонку под монастырь — и в кусты?!
Но Димка уже не слушал его. Схватив велосипед, Димка летел по дороге на Ермолаевку. И если бы теперь какая-нибудь баба с окраины Шахт, глядя на удивительного велосипедиста, что взвихрил дорожную пыль от вершины к подножию Долгой, покачала бы головой: «Бешеный!» — она была бы недалека от истины.
Ксана могла пойти к дяде Мите, но мать расценила бы это как вызов… И появляться на людях нельзя. Ей казалось, что уже все — в Ермолаевке, в Шахтах, в Холмогорах — знают о случившемся. И не было ей на земле убежища… Впрочем, когда она уходила из дому, когда по тропинке вдоль оград, вдоль акаций бежала от любопытных глаз, одна мысль наполняла голову — повеситься. Но мысль эта была скорее теоретической: что-то еще удерживало ее в жизни. Хотя о жизни, как таковой, она уже не думала. Все кончилось, все прошло. И даже легко было от ощущения пустоты вокруг. Лопнули неведомые связи, что каждодневно опутывали ее со всех сторон. Теперь она — как маленькая частица в безвоздушном пространстве, всеми забытая, потерянная. И умиротворенная своей потерянностью, и уставшая от нее… Больше уж никогда ничего ей не нужно.
У Валерки сделались круглые глаза, и мелко задрожали руки, как только Димка рассказал ему, что случилось.
— За вчерашнее?.. — Он машинально полез в карман, машинально расстегнул и застегнул пуговицу на воротнике, не отводя расширенных глаз от Димки. — А что… вчера?
Но медлить было некогда. Про вчерашнее Димка рассказал, когда они уже ехали по Маслозаводской улице.
— Ты жди меня здесь, — остановил его Валерка возле посадок. — Я сейчас… — И он зашагал по тропинке к домикам.
Не обращая внимания на дворы и окна соседей, будто ничегошеньки не произошло, будто уж, во всяком случае, он, Валерка, ни о чем таком знать не знает, поднялся на крыльцо, вошел в сени, прикрыв за собой распахнутую настежь дверь, и постучал.
— Здравствуйте, тетя Сана!
До его прихода она успела подобрать с полу раскиданное белье, но не уложила его в шифоньер, а как попало бросила на кровать и сидела теперь у стола, под фотографиями, лицом к двери.
— Явился?.. — Глаза ее сузились, на скулах обозначились твердые желваки. Королевой бы тете Сане работать где-нибудь, повелительницей, а не на маслозаводе.
— Я насчет уроков к Ксане… — только и сказал еще Валерка. Больше ему слова не удалось вставить.
— Явился?! — повторила тетя Сана, вставая. — Говоришь, ты был с Ксанкой в лесу?.. — Она выпрямилась и, чуть запрокинув увенчанную косой голову, медленно пошла на Валерку. — Ах ты сводник несчастный! Укрывать вздумал?! Дружка пристраиваешь?! Сгубили девку, паразиты! Гулякой сделали! Чтоб на мать плюнула, да?! Я тебя еще увижу здесь — как муху, придавлю, тихоня проклятый!..
Валерка выскочил за дверь.
Главное он узнал: Ксаны дома не было. А что там говорила тетка Сана про лес, Валерка не понял, да это было и не существенно.
Димка выслушал его, нервно покручивая руль и держа левую ногу на педали.
— Ладно, — сказал Димка, — ты иди домой, а я еще кое-куда… — И, не дожидаясь ответа, прыгнул в седло.
… Рубаха прилипла к спине, ноги от усталости дрожали в коленях и пот застил глаза, когда Димка подъехал к опушке леса.
Об отдыхе не думалось. Припрятал велосипед и, собранный, настороженный, двинулся в чащу. Не шел, а крался, обеими руками неслышно раздвигая кустарник…
Но поляна открылась перед ним пустой.
От деревьев лежали на траве длинные тени, и в косых лучах предвечернего солнца холодно искрился камень.
Димка огляделся.
Чужой, незнакомый лес безмолвствовал.
И от одинокого облака, застывшего над верхушками осин, и от желтого солнца, и от белесой голубизны веяло равнодушием, незыблемостью, покоем… Лес отгородился частоколом серых стволов от выгоревшей под солнцем поляны и чего-то ждал в таинственном безмолвии.
— Ксана… — тихо окликнул Димка. Ему никто не ответил. Тогда он позвал громче: — Кса-на-а!..
Эха в лесу не было. Крик уткнулся в пустоту, как в вату, раздался — и сник.
Тишина давила. И уже не остерегаясь, ломая на ходу ветви, Димка ринулся через колючий бурелом шиповника и вереска к балке.
В пахнущих прелью сумерках обошел вокруг дуба.
— Ксана!
Ее здесь не было.
Ее не было около озерца.
Димка вернулся на поляну и опять звал, почему-то уверенный, что она должна прийти, что больше ей некуда деваться…
И та же мысль, с которой ушла из дому Ксана, не давала ему покоя. Сначала он еще гнал ее от себя, но вместе с тем, как уходило время, она становилась все неотступней. И когда оранжевое солнце ткнулось в горизонт, когда загустели под деревьями неясные тени, он уже не мог совладать с собой. Звал:
— Ксана!.. — И в страхе глядел на деревья. Уходил далеко от дуба… и вдруг бежал назад, гонимый тягостными предчувствиями.
Не дыша вглядывался в мертвые ветви старого дерева.
— Ксана!.. — Кричать в быстро наступающей темноте он уже не решался и звал негромко, словно бы Ксанка должна находиться где-то рядом, в нескольких шагах от него, словно бы она не могла не услышать.
Наконец понял, что ждать ее в лесу больше нет смысла.
На опушку выбрался, как из ночи в день: солнце еще не скрылось за горизонтом и россыпью последних лучей окрашивало в желто-розовый цвет верхушки березовых стволов.
Чтобы не показываться у домиков, поехал тропинкой через Холмогоры и на подходе к деревне увидел дядю Митю. Затормозил.
— Дядь Мить… — Провел рукой по волосам, чтобы немножко их пригладить, изобразил на лице что-то похожее на беспечность. — Вы Ксанку случайно не видели? Где она?
Милиционер кашлянул, недоуменно приподняв плечи.
— Дома, должно! Где ж ей? А чего ты… — Договорить он не успел.
— Это я так, дядя Митя, просто! — крикнул через плечо Димка, уже оттолкнувшись от земли и опять набирая скорость.
Дядя Митя крякнул, глядя ему вслед, подергал себя за ус. Никак, голова у парня кругом пошла!
Димка обратился к нему впервые, и дядя Митя хотел спросить, из каких таких соображений он разыскивает Ксану в Холмогорах, если, по всему, гораздо надежнее искать ее в домиках…
Но Димка тем временем летел по тропинке от Холмогор к дамбе: он вспомнил еще одно место, куда мог бы наведаться раньше, и, влекомый последней надеждой, припадал грудью к рулю.
Ксана сидела на склоне дамбы, в кустах ивняка, на том низеньком черном пне, на котором они сидели вместе с Димкой, когда сорвало шлюз. Обхватив колени руками и слегка наклонившись вперед, она глядела в черную тину за полоской илистого наноса — в то, что когда-то было загадочным дном. Плакала.
Димка бросил велосипед, и тот с ходу влетел в кусты по другую сторону дамбы. Ксана обернулась на шум раздвигаемых ветвей и поглядела на Димку, не утирая слез, как будто знала, что это он.
— Я был на поляне… — с трудом объяснил Димка, проглатывая сухость в горле. — Я думал, ты придешь туда… — Осторожно подсел рядом.
А слезы все текли и текли из глаз Ксаны.
Димка тронул ее за плечо.
— Не надо, Ксана… Не плачь. А?
Она кивнула. Попробовала улыбнуться, дрогнув неслушными губами. Тыльной стороной ладони смахнула слезы сначала с одной щеки, потом с другой. Димка немножко отдышался.
— Я за тобой все горы объездил! — Он повернулся к ней, согнав неуместную улыбку с лица. Позвал: — Ксана…
Она щипнула какую-то травку у ног.
— Ты не расстраивайся, а?
Неслышно всхлипнув, сказала в землю:
— Вовсе я и не расстраиваюсь…
— Не надо! — поддержал Димка. — Ну, в общем, как-нибудь!.. А то я прямо испугался.
Она подняла на него глаза, улыбнулась сквозь слезы:
— Чего пугаться…
— Да ведь… какая ты. Я знаю, — сказал Димка.
Она опять неуверенно улыбнулась и, крепко надавливая ладошкой, утерла глаза.
— Мне бы надо сразу сюда, а я в лес… — еще раз покаялся Димка.
Ксана подобрала из-под ног сухую ветку и, машинально отламывая от нее по кусочку, роняла обломки на землю.
Потом неожиданно опять всхлипнула.
— Не надо, Ксан…
— Это я так… нечаянно, — сказала Ксана.
— Ты не сердишься на меня?
Она помотала головой: нет.
— Не расстраивайся, — повторил Димка.
И они надолго замолчали, сидя рядышком, плечо к плечу.
Что делать дальше, не знали оба и пока не думали об этом.
Сидели до полной темноты.
Леонид Васильевич, отец Димки, уже несколько раз поглядывал на часы. Жена заметила это.
— Опять наш загулял где-то?
— Придет… — неопределенно ответил Леонид Васильевич.
Но вскоре он отложил газету и, чуть помедлив, стал одеваться.
Быстрые спицы замерли в руках Димкиной матери, когда она увидела, что муж достает свой воскресный костюм и новые ботинки.
— Либо рехнулся, отец?
— Не совсем, но вроде того, — уточнил Леонид Васильевич, оправляя рубашку под пиджаком.
— Ты что, на свидание?
— На свидание, мать, на свидание! — весело подтвердил Леонид Васильевич. — Мы с Димкой по очереди теперь.
Спицы еще раз взметнулись, набрасывая очередную петлю, и снова замерли.
Димкина мать от растерянности так и не нашла что сказать, когда дверь за мужем захлопнулась. Хотела довязать начатый рядок, но, пожав плечами, встала и заглянула в шкаф, как бы для того, чтобы удостовериться, в самом ли деле исчез воскресный мужнин костюм.
Костюма в шкафу не было.
А Леонид Васильевич шел по дороге в Ермолаевку, прикидывая в уме, что ему действительно предстоит свидание, и свидание, судя по случайно дошедшим до него слухам, не из легких.
Сана встретила его молчанием. Недоуменно оглядела с головы до ног, когда он поздоровался.
— Я отец Дмитрия, — отрекомендовал себя Леонид Васильевич, чтобы сразу поставить все на свои места.
Прежде всего он хотел узнать, дома ли дочь Саны, а уж потом, возможно, и поговорить… Но то, что Ксана домой не вернулась, Леонид Васильевич понял с первого взгляда, а разговор получился не таким, каким он предполагал его, поскольку вынужден был, стоя у порога, только слушать. Говорила одна Сана.
Несколько часов одиночества прошли для нее в частых сменах настроения, вызывая то слезы острой жалости к себе, то слезы обиды на всех и на все, то неожиданную апатию, то злую, ничем не сдерживаемую ненависть: к Димке, к его родителям, к тетке Полине, к Валерке, даже к дочери.
— Вы за все ответите! — пригрозила Сана. — И за то, что дочь неизвестно где, ответите! За все!
— Но мой тоже неизвестно где… — напомнил Леонид Васильевич.
Голос Ксаниной матери сорвался, когда она выкрикнула в лицо гостю:
— Ваш свой грех за порогом оставит, а моя в дом принесет!
Леонид Васильевич натянул кепку, которую держал до этого, как мальчишка, в руке, и ушел, не прощаясь.
От камышей и от речки тянуло сыростью.
Ксана была в свитере, но он вряд ли согревал ее. Димка хотел накинуть пиджак. Отказалась. Он положил свой пиджак на колени и, сдерживая предательскую дрожь, мучительно размышлял, как быть дальше.
На то, чтобы пригласить Ксану в Шахты, не решился.
Но предпринимать что-то надо было. Иначе какой прок от того, что он разыскал ее и сидит рядом?.. Положение казалось Димке почти критическим, пока он не вспомнил, что существует на свете Валерка, — Валерка, забывать о котором он даже не имел права.
Решительно вскочил на ноги.
— Идем, Ксана! — Подал ей руку, чтобы помочь встать.
Ксана поглядела на него снизу вверх. Робко спросила:
— Куда?..
— К Валерке! Ты вся замерзла! Идем!
Она приняла его руку и встала, еще колеблясь, правильно ли делает. Но с лица ее сошло сосредоточенное выражение.
— А ловко будет?
— Конечно, ловко! — Радуясь найденному выходу, Димка всеми силами старался приободрить Ксану. — Он же сейчас тоже волнуется!
Она потупилась.
— Валерка знает?
— Знает… Я думал, ты у него, — оправдался Димка.
— Да я ничего… — тихонько сказала Ксана. — Идем.
Они выбрались на дорожку под липами.
Здесь было теплее. Ночь перемигивалась одинокими звездочками над головой, и уютно журчала речка, восстанавливая свое первозданное русло через дамбу.
Идея пойти к Валерке была хорошей. И все-таки было бы, наверное, лучше отправить Ксану домой. Он мог уговорить ее. И думал об этом… Но предложить не решился. Ибо с его стороны это выглядело бы как желание избавиться от хлопот, от ответственности…
Пиджак Димка все же набросил ей на плечи. Ксана поблагодарила, стискивая отвороты на груди. Она продрогла до косточек. И сама необходимость двигаться, идти куда-то была уже спасением для нее…
Валерка, не раздеваясь, лежал на кровати. Ждал. И вздрогнул, когда скрипнула дверь, поднялся на ноги.
Лампочку он, чтобы не резала глаз, выключил. Но горел свет в кухне, за полотняными занавесками.
Ксана и Димка вошли без стука. Перед Димкой она почему-то не стеснялась, а на Валерку, остановившись у порога, не подняла глаз.
Димка легонько подтолкнул ее к постели, так как стульев в комнаге не оказалось. Ксана села на краешек.
— Надо переночевать, Валер… — неуклюже объяснил Димка.
И Валерку словно залихорадило. Он ждал с минуты на минуту, представлял, как войдут они, даже знал, что войдут именно так — без стука, и все же, оказалось, не приготовился к встрече. Засуетился по комнате: приволок табурет для Димки, повесил на гвоздь материн передник, зачем-то взял со стола ножницы и переложил их на комод, бормоча не столько для гостей, сколько для самого себя:
— Я, конечно… Хорошо, что догадались прийти… Мама в ночную, они теперь круглые сутки там гонят… Я тут один… Это отлично, ребята, что вы пришли! Вы давайте располагайтесь тут, а я пойду…
Хлопнула дверь за ним. Только тогда гости сообразили, что он оставляет их вдвоем. Димка растерялся и упустил мгновение, когда еще можно было удержать Валерку. Ксана виновато поглядела на него снизу вверх.
— Какой он всегда…
Димка в досаде шагнул по комнате от стола к этажерке. Потом сел.
И, глядя друг на друга, они долго молчали.
Сквозь полотняные занавески струился тихий, ласковый полумрак. И хотя все это еще не было решением создавшейся проблемы, вдруг показалось обоим, что неизвестность и холод — все теперь позади.
— Устала?.. — осторожно спросил Димка.
Ксана, моргнув виноватыми глазами, кивнула:
— Я не спала вчера…
И оба отчего-то смутились.
— Тебя дома не будут искать?.. — спросила Ксана.
— Что я, дитенок?.. — Он решительно поднялся и, шагнув к вешалке, сдернул для себя коричневую, с латками фуфайку тети Веры. — Ты, Ксана, ложись, а я… — Он походя, как маленькую, тронул ее ладошкой по волосам и распахнул окно во двор, где под большим, старым тополем была скамейка. — Я, знаешь, на лавочке. — Он оглянулся. — Ладно? — И, не дожидаясь ответа, выбрался через подоконник наружу.
Но только начал устраиваться под тополем, Ксана позвала его. Взобравшись на подоконник, она то одной, то другой ногой пыталась дотянуться до завалинки, стараясь, чтобы при этом еще не оголить колени.
— Я, Дима, с тобой… Чего ты меня одну оставил…
— Ну вот… Упрямая!.. — ворчал Димка, помогая ей слезть на землю. — Легла бы по-человечески…
— А я не хочу спать. Я с тобой, — повторила Ксана, усаживаясь на лавочке. — Боязно одной… Лучше я тут.
У дяди Мити было довольно щекотливое дело в Холмогорах, только поэтому он одним из последних втянулся в события минувшего вечера. Кто-то на Гусиных озерах, то есть километрах в двадцати от Ермолаевки, Холмогор, забил двух сохатых. Дело уголовное. И хотя дядя Митя не сомневался, что его подопечные ермолаевцы и холмогорцы тут ни при чем, должность обязывала проверить: вдруг где свежей говядинкой попахивает. И он под разными предлогами старательно обходил всех владельцев ружей.
— Шкуру или рога ищешь, дядя Митя? — в лоб спросил Пашка Нефедов.
— Рога, — признался дядя Митя.
— Скажи, пусть шарят в районе. Запрошлое воскресенье сам жаканы валял для Храмовых. Понял? А заплатили, гады, червонец. Это за такой-то свинец с оловом!
Дядя Митя все понял, плата за жаканы его не интересовала, потому что олово Пашка Нефедов наверняка стянул в Шахтах и червонца ему за государственный металл вполне было достаточно.
Разговор этот случился уже около одиннадцати вечера. Дядя Митя мог считать свои следовательские обязанности выполненными, оставалось утречком звякнуть в район, и дело завершено. Мучило его иное… Сначала, проводив глазами Димку, он только усмехнулся про себя, парень даже нравился ему… Но потом сначала неопределенная, а час от часу все острей, наросла тревога.
С чего это парень заговорил вдруг? То ходил, будто не замечает, а то налетел, и сразу — про Ксанку… Дядя Митя вспомнил, какой загнанный вид был у Димки, как спешно умчался он на своем велосипеде… И от Нефедовых зашагал к домикам.
Сана, потускневшая от усталости, бледная, сидела на прежнем месте, под фотографиями. И дядя Митя с первого взгляда понял, что в доме что-то случилось.
— Где Ксанка?
Сана и хотела бы взорваться, кое-что высказать бывшему супругу, но она устала, сильно устала, и полыхнули, как перед взрывом, только глаза ее, а голос прозвучал ровно, почти безразлично:
— Разве не у тебя?
— Нет.
— А где?
Вот это «где» дядя Митя и надеялся выяснить. Он пошел назад, в ночь, без дороги: через чьи-то грядки, через колхозное поле… Сначала угрюмо пошел в гору, к лесу, зная, что там Ксанкины владения. Остановила мысль о Димке: ведь он ехал оттуда, когда спросил про Ксану, он больше ниоткуда не мог ехать. А в Димке дядя Митя был почему-то уверен сегодня, как в самом себе. Но Димка не нашел ее в лесу. Значит…
И дядя Митя зашагал в обратную сторону: через речку, через парк.
У Валеркиной калитки хотел постучать, но заметил сумеречно светившееся окно горницы и перелез через забор.
Они сидели на скамейке под тополем: Димка — привалясь к дереву, Ксана — положив голову на Димкино плечо. Оба спали.
Дядя Митя постоял над ними, заглянул в распахнутое окно, вздохнул… Поправил телогрейку на груди Ксаны и хотел уйти через калитку, как ходят нормальные люди, но за углом чуть не налетел на Валерку. Сидя на завалинке и кутаясь в материн полушубок, тот улыбался во сне. А на щеке его стыла одинокая, холодная в отблесках луны слеза.
Дядя Митя неслышно крякнул, подергал себя за ус и ушел тем же путем, как явился, — через забор.
Их разбудил холод. Обильная роса лежала не только на траве, но и на башмаках, на одежде и, казалось, проникала до самого тела. Утро еще только брезжило вокруг, а над лесом уже разгоралась огромная пунцовая заря, и лес и склон безымянной горы на фоне ее были черными.
Ксану лихорадило. Димка заставил ее надеть пиджак. Хотел натянуть еще и телогрейку, Ксана отстранилась.
— Лучше пойдем… — Губы ее посинели.
Телогрейку Димка сунул через окно в горницу, и они, как это сделал ночью дядя Митя, обогнули дом, чтобы выйти на улицу.
Перед Валеркой оба остановились. В просторном и длинном полушубке тот не чувствовал холода, а потому спал.
Ксана взглянула из-под строгих бровей настороженно и выжидающе.
Димка понял ее: надо самим решать, по какому из направлений двигаться: на юг, на восток или на север, запад…
Осторожно прошли мимо Валерки, осторожно приоткрыли калитку и, не звякнув, опустили за собой щеколду.
На улице Димка ободряюще улыбнулся Ксане и, взяв ее за руку, решительно зашагал в сторону Долгой.
Проснулись они вовремя. Сентябрьский рассвет пробивался медленно, трудно, улицы были пустынны, и никто не мог полюбопытствовать со стороны, куда они в такую рань, откуда… Было тихо, безлюдно. Лишь кое-где светились одинокие окна.
Ксана ни о чем не спрашивала Димку, словно бы полностью передоверив ему свою судьбу. Но, когда пересекли Ермолаевку и оказались у дороги на Шахты, она, вдруг выдернув у него руку, остановилась.
— Идем, чего ты, Ксана? — растерянно проговорил Димка.
Она тряхнула головой: нет.
— Ну почему?.. — Он и сам не знал, какие у него основания тащить ее в Шахты. Но это было единственное место, где он мог если не успокоить ее, то хоть обогреть немножко. Повторил: — Идем…
Она опять качнула головой — нет, — и застыла: глаза ее из-под строгих бровей смотрели на этот раз умоляюще и испуганно.
В мире ничего не изменилось для нее. И то, что они догадались вчера пойти к Валерке, — не выход. И то, что ночь позади, — не спасение…
— Надо еще в школу, Ксана…
— Я, Дима, больше никогда не пойду в школу, — тихо ответила она.
И вообще она в жизни больше не собиралась никуда идти.
Димка приблизился вплотную.
— Ксана! — Тронул ее за рукав. — Ну какая ты!..
— Что, Дима?
Он разозлился.
— Если ты в школу не пойдешь, вот тебе слово даю, я тоже — никуда! Понятно?
Она слабо улыбнулась. Улыбнулась даже чуточку покровительственно, будто она старше его.
— Ну чего ты сердишься? — тихо, с упреком спросила она.
И раздражение пропало у Димки.
— Я, Ксанка, не сержусь… Только я правда не оставлю тебя. Понимаешь?
Ксана виновато потупилась и стала опять беспомощной. Откуда уж там взялась у нее на секунду взрослость, непонятно.
А вокруг заметно серело все. Над Мельничным прудом закурился туман, и, потускнев, припала к вершине безымянной горы заря.
— Знаешь, — вдруг сказал Димка, — пошли к учительнице, к Надежде Филипповне.
Ксана подняла на него глаза, моргнула. Еще две минуты назад она никуда не собиралась идти, но то, что Надежда Филипповна жила одиноко, словно бы роднило их, и, высвобождая руки из рукавов, Ксана попросила только:
— Вместе, Дима, ладно?
— Конечно, вместе!
Надежда Филипповна по «стариковской» привычке была уже на ногах. В старушки она записала себя сама, утверждая, что так жить гораздо легче: когда не болтаешься где-то между возрастными группами. Бабушка, и все. Есть чем оправдать бессонницу. А кроме того, можно двигаться не спеша, можно чуточку жалеть себя за неудачно прожитую жизнь, а также иметь удобное, просиженное кресло, чтобы в домашнем халате часами не вставать с места, пока взятая в руки книга не будет дочитана до корки.
Легкий стук на крыльце в такой ранний час немножко удивил ее. Она подумала даже, что стук почудился ей, но все же прошла в сенцы и, застегнув наглухо платье-халат, открыла дверь.
Димка стоял на крыльце, а Ксана внизу, против двери. Димка глядел на учительницу, Ксана — под ноги себе, в землю.
— Здравствуйте, — сказал Димка.
— Здравствуйте! — ответила Надежда Филипповна, скрывая за приветливой улыбкой растерянность. Краем уха она слышала, что Ксана дружит с новеньким. Но увидеть их в это время у себя…
— Мы к вам… — сообщил Димка.
Ксана за время этих переговоров не проронила ни слова. Румянец, вспыхнувший было на ее щеках, тут же сбежал.
Распахнув дверь настежь, Надежда Филипповна посторонилась.
— Заходите! Ксана, заходи! — добавила она, потому что Димка поглядел на Ксану.
Не поднимая глаз на учительницу, Ксана прошла мимо нее в комнату и остановилась у порога. Димка последовал за ней. Надежда Филипповна, прикрывая за собой двери, вошла последней.
Выдвинула от стены два обитых кожей стула:
— Садитесь.
Димка, переступив с ноги на ногу, замялся.
— Ксана, проходи и садись! — повторила Надежда Филипповна.
Та искоса взглянула на Димку, прошла и села на уголок.
Все в доме учительницы было строгим: строгие книги на полках вдоль стен, строгие темные шторы на окнах.
— Мы к вам… Ну, вот Ксана… поговорить, — сказал Димка, оставаясь у порога.
Надежда Филипповна поглядела сначала на него, потом на Ксану.
— Так, может, ты пойдешь, Дима?
— Я? — Он снова замялся.
Машинально тиская в руке косу, Ксана еще ниже наклонила голову.
— Я, наверно, пойду… — сказал Димка. Но, переступая порог, дважды вопросительно оглянулся на Ксану: — До свиданья…
— До свиданья, — ответила Надежда Филипповна.
Долгая минута прошла в молчании.
— Что случилось, Ксана?..
Не поднимая головы, Ксана хотела что-то сказать, но не могла. И лишь бессознательно дергала себя за косу. Надежда Филипповна остановилась напротив, так что их разделял стол.
— Ксана… — повторила учительница.
— Меня выгнали… — шевельнула деревянными губами Ксана. И, сдерживая озноб, который опять возвратился к ней, добавила: — Мама… вчера… из дому…
Надежда Филипповна почувствовала напряжение в стиснутых челюстях, заставила себя расслабиться. Не хватало еще ей потерять контроль над собой!
— За что?
Ксана не ответила.
— За что, Ксана? Ведь я должна разобраться.
Та с трудом повела плечами: «Не знаю…» Потом сказала в пол:
— За Диму…
— Так… — Надежда Филипповна шагнула в сторону, потом назад. — И где же ты была эту ночь?
— Сначала на дамбе… — чуть слышно проговорила Ксана и, уже не сдерживаясь, беззвучно заплакала.
— А потом?
Ксана подняла голову и, смахивая слезы то одной рукой, то другой, рассказала:
— Потом Дима нашел меня… И пошли к Валере… В саду поспали… На скамеечке…
— Что же вы сразу не пришли ко мне? — упрекнула Надежда Филипповна.
— Мы не думали сразу… А утром решили. Дима сказал… — Слезы текли все обильней, и смахивать их приходилось все чаще.
Надежда Филипповна подумала, что Дима молодец, но жаль, что соображает с опозданием.
— Ну ладно, успокойся. — Надежда Филипповна улыбнулась, хотя у самой тоже предательски защипало в глазах. Ученицу ее все сильнее охватывала дрожь, и она уже буквально тряслась, едва владея безвольными руками, чтобы утереть щеку.
А ответила голосом «твердым», словно глаза ее плакали сами по себе, тело билось само по себе, а она вовсе не волновалась. Даже повела непослушной головой:
— Я успокоюсь… Это я только замерзла на скамейке… — Но звучало это нервно, с повышением интонации к концу каждой фразы, чтобы голос не сорвался.
Скрывая собственную слабость, Надежда Филипповна обошла вокруг стола и, обняв Ксану за плечи, прижала к себе.
— Успокойся… Ведь все позади теперь! Да и ничего страшного не случилось. Ты же сильная, а?
Ксана благодарно глянула на нее снизу вверх, кивнула.
— Ну вот. Давай попьем чаю, и ты согреешься. Ведь скоро на занятия! — напомнила учительница. И почувствовала, как на мгновение Ксану даже перестала бить лихорадка, до того напряглась она.
— Я не пойду на занятия, Надежда Филипповна!
— Да я не о тебе! Я о себе. Попьем чаю, ты останешься, отдохнешь немного, а я пойду. Улажу кое-что. Меня-то ведь не освобождали от занятий!.. А пока вернусь, ты здесь почитаешь. Суп разогреешь себе на керогазе. Хорошо? Ну!
После внезапного напряжения Ксаной сразу овладела слабость, и, вздрагивая время от времени и тихонько всхлипывая, она кивнула:
— Я почитаю…
— Вот и отлично! А то уж будто земля наша кормилица перевернулась. Давай вместе на стол накрывать: ты — скатерть, я — посуду, потом распределим, кому что дальше.
Утирая глаза, нос, Ксана улыбнулась.
По пути в Шахты Димка забежал на Маслозаводскую, чтобы посвятить Валерку в события. А тот нашел постель неразобранной и до его прихода мрачно размышлял, куда они делись…
— Я вылез на скамейку, а Ксана побоялась одна, — объяснил Димка.
Валерка вздохнул:
— Хоть бы одеяло взяли…
К этому времени пришла с работы тетя Вера. Выглянула из кухни, чтобы посмотреть на Димку. Посмотрела, ничего не сказала. Да и что было говорить?
Велосипед свой Димка нашел целехоньким в кустах по левому склону дамбы. Тропинкой въехал на Долгую. Был примерно тот самый час, в который он по обычным дням вставал, чтобы не спеша умыться, позавтракать, собрать учебники… Дома его, конечно, ждали.
Мать, если и заготовила упреки, в ожидании растеряла их. А отец, которому пора было на работу, глянул сразу требовательно и сурово: мол, докладывай.
Димка, не вдаваясь в подробности, рассказал им, что, как. И, обращаясь не столько к матери, сколько к отцу, заключил:
— Не мог же я оставить ее одну?
Отец, не ответив, поднялся. («М-да-с-с!») Молча надел кепку, плащ. Но когда оглянулся, суровости в его лице уже не было.
— Думай не за одного себя — думай за всех, кто с тобой. — И, выходя за дверь, добавил: — О матери тоже думай.
Мать, оставшись один на один с сыном, попыталась узнать подробности. Но у Димки на этот случай имелась проверенная опытом защита: «Тороплюсь, мам…», «Некогда, мам…».
Только для того, чтобы успокоить Ксану, Надежда Филипповна сказала ей, что все позади, ничего страшного не случится. Сама она вовсе не была уверена в этом и, шагая к домикам, гадала, чем могут обернуться события. В домиках, несмотря на тяжелый характер Ксаниной матери, учительница надеялась уладить все без особых усилий. Пугало другое: сколь широко успела распространиться эта история. Характер матери — это одна проблема, а характер дочери — другая, не менее трудная. Характер это замечательный, сложившийся, не вязкий, как тесто, из которого сегодня можно лепить одно, завтра другое… И раз в школу она не пошла, значит, история эта уже вышла за рамки домашних отношений…
Ведь надо же такому случиться! Жила девчонка, жила, горя не знала, молчаливая, всегда внутренне чуточку напряженная, но в поступках, в каждом движении уравновешенная: немножко замкнутая, немножко одинокая постоянно — не потому, что сторонились ее, а потому, что сама никого к себе не подпускала… Вдруг заявляется этот Димка. Кто он? Что из себя представляет? Надежда Филипповна как следует разглядеть его не успела. Павел Петрович говорит — удивительное знание алгебры. Значит, уже есть что-то за душой. Бывший артиллерист заподозрил даже, что тот повторно учится в восьмом классе. Ерунда. Здесь у новичка все в порядке…
Сана тоже почти не спала в эту ночь: ложилась, вставала, опять ложилась… Надежду Филипповну она встретила без энтузиазма, но с должной предупредительностью: обмахнула фартуком табурет, зачем-то переставила его с места на место (уж таков обычай: для уважаемого гостя табурет обязательно переставляется, даже если сидеть на нем окажется после этого менее удобно), приготовилась взять у Надежды Филипповны плащ.
Присесть Надежда Филипповна отказалась и плаща не сняла.
— Вы извините меня, я ненадолго. Я главным образом сообщить, что с Ксаной все благополучно. Сейчас она у меня. Чтоб вы не беспокоились.
— Да что ж… Спасибо вам…
Трудно что-нибудь прочитать в глазах Саны, и все же Надежда Филипповна заметила, что вместе с некоторым удовлетворением она вызвала у Ксаниной матери определенную долю неприязни к себе (дочь, видите ли, нашла спасение в доме учительницы, а не в материном доме).
— Пусть она успокоится немножко, поспит, — сказала Надежда Филипповна, — а после обеда придет домой… — Помедлила в нерешительности, ища, как бы поделикатней заговорить о вчерашних событиях. — Наверное, погорячились немножко?..
— Погорячишься, — холодно ответила Сана, — если не работа у них, а гулянки на уме.
— Ну, это вы напрасно, — возразила Надежда Филипповна. — Я, по крайней мере, ничего страшного не вижу.
— Оно конечно, — согласилась Сана. — У вас же нет своих детей.
Будто ножом полоснула.
— Нет… Не довелось, знаете… — подтвердила Надежда Филипповна. И сразу стала прощаться: — Ну, извините еще раз, мне пора. За Ксану не волнуйтесь. Пусть она отдохнет. — И проговорилась. Может, в отместку? Вот она, бабская натура! Не думая ведь, ляпнула: — Отогреется немножко, а то продрогла вся… — И Надежда Филипповна замолчала. Но поздно.
— Где продрогла? — шевельнув красивыми темными бровями, спросила Сана.
— Она, понимаете, сначала у Валеры была, а уж потом ко мне, — ответила Надежда Филипповна, проклиная себя за необходимость выворачиваться. — Вы, пожалуйста, не тревожьте ее пока. Так будет лучше. До свидания.
— Спасибо за беспокойство. Всего вам лучшего. Извиняйте, если что не так, — одно за другим проговорила Сана всегдашние напутствия, провожая учительницу на крыльцо.
В школу весть о вчерашних событиях принесла на хвосте сорока.
Слухи преувеличивались до крайности, тем более что на занятия Ксана не пришла. Лица девчонок, то у одной, то у другой, вспыхивали испуганным «Ох!» или «Ой!». Но ученики только шептались: украдкой, с ушка на ушко, «по секрету»…
Надежда Филипповна по известным нам причинам явилась в канцелярию позже всех. И, едва открыла дверь, ее встретили тревожным вопросом:
— Вы слышали?..
— О чем? — переспросила Надежда Филипповна, подходя к столу, за которым сидела географичка Валя, и пристраивая на уголке свой портфель, чтобы извлечь кипу тетрадей. Валя хотела подняться, Надежда Филипповна остановила ее.
— Как! Вы ничего не слышали?! Ксанку вашу, что с домиков, вчера мать выгнала!..
— Ах, об этом… — почти равнодушно проговорила она, выкладывая тетради на стол. — Слышала, конечно… От Ксаны. Она сейчас у меня. — И стала сортировать тетради по классам.
Ах, как хотелось Надежде Филипповне предупредить утром Валерку, Ксану, Димку, чтоб говорили, будто Ксана вообще ночевала у нее. Но, с одной стороны, учить детей даже этой праведной лжи было бы тяжко и противоестественно для нее (и как они сами не догадались прийти вечером!), а с другой стороны… может, все-таки надо было подсказать? И подумала: нет, подробности так или иначе всплывут. Сама не выдержала у Саны, а требовать этого от двух мальчишек и девчонки… К тому же она оказалась бы в роли сообщницы. А ребятам нужен сейчас хоть один крепкий защитник.
— Ну, и что она? — как бы между прочим, поинтересовалась Софья Терентьевна.
— Мать под горячую руку показала ей на дверь… А девочка она гордая.
— А за что все же? — уточнила Софья Терентьевна.
— Когда нервы не в порядке, причина всегда найдется, — уклончиво ответила Надежда Филипповна.
— Но в данном случае… — начала было Софья Терентьевна. — Говорят, ее… за дружбу с этим пареньком? — Она чуть не сказала «за связь», но вовремя поправилась.
— Вот именно, — подтвердила Надежда Филипповна, — за дружбу.
— Странная история, — словно бы размышляя вслух, обронила Софья Терентьевна.
Разговор в канцелярии опять оживился. Но острых углов старались теперь не затрагивать, касаясь больше факта, нежели причин, хотя из отдельных полунамеков явствовало, что причины с повестки дня не снимаются.
Единственным человеком, который действительно ничего не знал, оказался математик Павел Петрович. Он явился перед самыми занятиями. Зайдя в канцелярию, чтобы взять журнал, флегматично поприветствовал всех и направился в восьмой класс.
А восьмой затаился в напряженном ожидании. На Димку старались не глядеть, и, когда Павел Петрович, заняв свое место, назвал Димкину фамилию, чтобы шел к доске, глаза всех, как по команде, обратились в его сторону. Димка встал.
— Я сегодня не готов к занятиям.
— Что ты сказал?
— Я не готов к занятиям, — повторил Димка. Ему хотелось дерзить, говорить грубости. Он видел, как перешептываются девчонки, знал, о чем перешептываются, и свой вызов к доске воспринял следствием того же праздного любопытства. В эти минуты он яростно ненавидел всех и не хотел быть в классе.
— Почему не готов? — спросил Павел Петрович.
— Некогда было, — вызывающе ответил Димка.
— Ясно, — сказал Павел Петрович. — Другому я, может, и учел бы эту причину, а тебе ставлю, учти, жирную, имей в виду, двойку. — И, называя новую фамилию, закрыл глаза.
Класс затаился в еще большем напряжении.
Валерка посмотрел на Димку тревожно и непонимающе: осуждать ему поступок друга или одобрять, он не знал. А через три урока, на большой перемене, Димку вызвали к директору.
В классе это послужило сигналом, что запрет с темы снят, и первой не выдержала Ритка.
— Ну вот! — выдохнула она. — Теперь начнется катавасия!
— А Ксанки все нет? — спросила испуганная Симка Долева, чтобы еще раз услышать подтверждение этому уже известному ей факту.
— Доигрались! — хохотнул Костыль.
Лицо Валерки пошло красными пятнами.
— Заткнитесь, вы! — Он вскочил на ноги. — Ты, болтушка, первой заткнись! Не марай людей! — заикаясь от ярости, крикнул он Ритке. — Ты, сопливый, тоже! — обернулся к Костылю.
— Кто, я болтушка?! — вспыхнула Ритка. — Я, да?!
Поднялся гвалт, и в споре начали выкладываться самые невероятные «подробности», самые невероятные «детали». Кажется, один только Сережка Дремов по неведомым причинам оставил свое мнение при себе.
Сана тем временем, не вняв советам Надежды Филипповны, сходила за дочерью. На работу она ни в ночную, ни в утреннюю смены не пошла, целиком поглощенная одной заботой, которую сама же и создала накануне.
Сидя в удобном старушечьем кресле учительницы, Ксана, разумеется, ничего не читала. И не спала. Она умылась, машинально переплела косу… чтобы опять оказаться наедине со своими бедами. Так бывает: мелькнет где-то лучик просвета — и думается, что уже солнце, праздник… А ненастье оказывается все так же унылым и мрачным. До оцепенения.
Услышав стук в дверь, она сразу поняла, кто это. Но не встревожилась. А лишь собралась внутренне, будто сжалась в комок.
Не встала, чтобы открыть дверь, поскольку и не запирала ее, просто вовремя не подумала.
Мать вошла бледная, отчего коса и брови ее выглядели еще более темными, а сама она сделалась красивее и величавей.
— Идем! — Показала головой на дверь.
Может быть, одну секунду Ксана еще оставалась в кресле, между защищавшими ее с трех сторон высокими подлокотниками и спинкой. Потом встала.
Дальнейшее происходило как бы независимо от ее воли: она машинально закрыла, дверь учительницы на замок, машинально положила ключ за плинтус, машинально спустилась вслед за матерью во двор… Да так и шли они сначала по Маслозаводской улице, потом через парк, через дощатые мостки над речкой, мимо осок: мать впереди, Ксана за ней.
Дома остановились в горнице друг против друга и какое-то время молчали.
— Мать на учительницу променяла?.. — наконец негромко спросила Сана, пока еще выдерживая характер.
Ксана не ответила, не пошелохнулась, глядя на нее. Это взорвало Сану.
— На сводника променяла родную мать? На урода проклятого?!
Ксана молчала.
— Может, ты у него не одна! С этим ночевала, с бродягой своим, а?! Говори!
— С этим… — сказала Ксана.
И мать замерла. Медленно, одну за другой расстегнула пуговицы жакета. Потом швырнула его на кровать, в угол, и заметалась около дочери, то вдруг останавливаясь перед ней, то резко отстраняясь на два-три шага:
— Любовь у вас, да?! Любовь?.. Щенки!.. Паразиты!.. — И с надрывом — не поймешь, где смех, а где слезы, — повторила: — Любовь! За вами еще с подтиркой ходить надо! А у них — любовь!..
Мать не видела, как постепенно расширялись в ужасе зрачки Ксаны. Но вдруг она пронзительно, страшно закричала: «А-а-а-а!..»
В кровать ее уложили без сознания.
Антон Сергеевич не хотел пока ничего предпринимать в связи с происшествием, чтобы немножко улеглись страсти.
В кабинете, кроме него, были еще Павел Петрович и Надежда Филипповна, когда вслед за Димкой без приглашения явилась Софья Терентьевна.
Димка остался у двери, а Софья Терентьевна присела на свободный стул у окна. Зеленые глаза ее скользнули по фигуре ученика и остановились в какой-то неведомой точке за его спиной.
— Что за концерт устроил ты сегодня на уроке алгебры? — спросил Антон Сергеевич у Димки.
— Я не устраивал концерта, — как можно спокойнее ответил Димка, не решаясь грубить при Надежде Филипповне и выжидая, когда директор заговорит о главном.
— Ты же, я слышал, знаешь алгебру лучше многих?
— Знаю… — помедлив, ответил Димка.
— Откуда?
— Занимался радиотехникой, решил выучить…
— Самостоятельно? — вмешался, не открывая глаз, Павел Петрович.
— Да, — сказал Димка.
— Хорошо, — опять взял на себя инициативу Антон Сергеевич. — Иди в класс. И попрошу: в дальнейшем — без фортелей. Договорились?..
Если Димка был озадачен, то Софья Терентьевна от изумления буквально вперила в Антона Сергеевича свои зеленые, немножко беспомощные глаза и сразу даже не нашла, что сказать.
Надежда Филипповна догнала Димку за дверью:
— Подождешь меня после уроков. Нужно побеседовать.
Димка кивнул.
— Послушайте! — с жалобным возмущением говорила Софья Терентьевна, когда Надежда Филипповна вернулась в директорскую. — В школе такое событие! Не в школе, на все три поселка разговоров хватает! А мы, мы о какой-то алгебре с ним!
Грудь дремлющего математика дрожала от беззвучного смеха.
— Почему вы ни словом не обмолвились о его отношениях с этой девушкой? — уточнила Софья Терентьевна.
Антон Сергеевич вздохнул, хотел в досаде почесать затылок, вспомнил, что это может шокировать горожанку.
— Мы же еще ничего, по сути, не знаем, — сказал Антон Сергеевич. — Кое-что уточним, кое-что проверим…
— Да, но хоть отца-то его нужно было вызвать?
Покручивая в руках невесть когда попавшую к ней указку, Надежда Филипповна не выдержала и пришла на помощь Антону Сергеевичу.
— Вызвать отца никогда не поздно: завтра, послезавтра… А в спешке можно дров наломать! Как-никак перед нами дети, и вести такой серьезный разговор…
— Дети?! — изумилась Софья Терентьевна, на полуслове прервав Надежду Филипповну. — Если хотите знать, я теперь убедилась: именно эту пару я видела в парке! Они сидели ночью у пруда! Чуть ли не обнявшись!
И странное превращение наметилось в Павле Петровиче, он опять вмешался:
— А вы никогда, ни с кем… не сидели ночью… в парке… у пруда!.. — Он спросил об этом Софью Терентьевну с неожиданным сочувствием, с грустью, что было совершенно поразительно.
— Ну, знаете! — Софья Терентьевна сделала движение, чтобы встать и выйти из кабинета.
Бросив быстрый укоризненный взгляд на математика, Антон Сергеевич страдальчески поморщился и, удерживая Софью Терентьевну, опять показал растопыренной пятерней что-то вроде: «Не обращайте внимания, Павел Петрович фронтовик, инвалид, может быть, немножко с приветом…»
Брезгливо передернув плечами, Софья Терентьевна осталась на месте.
— Я, Софья Терентьевна, — ласково обратился к ней Антон Сергеевич, — как и вы, не намерен оставлять эту историю без последствий. Но сегодня к нам дошли, в основном, сплетни: «наверное», «как будто», «вроде» и тому подобное. Надо все уточнить, взвесить и осмыслить. Это… ну день-два… Понимаете?
Софья Терентьевна в раздумье наклонила голову к плечу, поморгала обиженными глазами и, сделав руками движение, означавшее, по-видимому: «Хорошо, вам знать лучше», — вышла из кабинета.
Надежда Филипповна в ее покладистость не поверила. С тревогой подумала: что, если Софье Терентьевне одного «виновника происшествия» покажется мало? Что, если она захочет выставить на ковре отсутствующую «подругу его»?
— Павел Петрович! — упрекнул Антон Сергеевич фронтовика-инвалида, после того как дверь за грациозной физичкой закрылась. — Ну к чему дразнить тигра?
Однако математик наговорил за сегодняшний день уже достаточно много, и потому, хмыкнув, ушел вслед за физичкой.
Антон Сергеевич наконец-то мог шумно вздохнуть и даже поерошить волосы на затылке.
— Ну, Надежда Филипповна, кажется, эта история приблизит мою пенсию!
— Боязливым вы стали, Антон Сергеевич.
— Наверное… стал. А может, и был. Что мы, собственно, решали сами, Надежда Филипповна? Так, по мелочам! А тут еще годы…
Долгая директорская практика научила Антона Сергеевича многим нехитрым, но обязательным премудростям.
Человек умный и добрый по натуре, он, для того чтобы защитить собственные убеждения, никогда не бросался в атаку напропалую…
Антон Сергеевич предпочитал не конфликтовать, отстаивая какие-то свои принципы, уверенный, что, поступившись отдельными из них, он может потихоньку, без шума сделать больше как для школы, так и для преподавателей, учеников… Если требовали от него ввести какой-либо «новый метод», он, даже сознавая нелепость его, вводил, осторожно выправляя «новшество» в приемлемые для школы формы. Именно это и позволило ему не только удержаться в директорской должности на протяжении трех десятилетий, но и собрать около себя хороший преподавательский актив, ибо конфликтовать с ним было просто невозможно: ни на кого он не кричал, никому не запрещал проявлять инициативу. И если «инициатор» обнаруживал вдруг, что задуманное сделано вовсе не по его плану, он мог только ломать голову, когда, на каком этапе ему пришла идея сделать все так, а не эдак. Что идея пересмотрена директором, выяснялось не скоро.
А уж «начинаний» Антон Сергеевич каких только не перевидел. Даже такое, как разделение школ на мужские и женские. Историю эту до сих пор передают из поколения в поколение юные ермолаевцы.
На периферии не успели еще прочитать новое постановление, как в ермолаевскую школу прилетел энергичный инструктор из роно (фамилию его Антон Сергеевич запамятовал) и в два дня провел неслыханную реорганизацию: первоклашек, например, разделил на «А» — девочки, «Б» — мальчики. В классе «А» при этом оказалось тридцать семь девочек, в «Б» — двадцать шесть мальчиков. Труднее обстояло дело со старшими, где не было классов «А» и «Б». Инструктор и тут не растерялся: в одном ряду велел сажать только девочек, в другом — только мальчиков.
Уж то-то веселья было в школе! Мальчишки догадались провести мелом черту между рядами и… зачастили, прохвосты, с жалобами: «Надежда Филипповна, Танька Фролова переступила на мужскую половину!» — «А он стрельнул в нашу!»
К счастью, дней через семь-восемь нелепость эту уничтожили. Но девчонки и мальчишки потом долго еще вспоминали веселую неделю, когда обе половины класса меньше всего глядели на учителя, а больше друг на друга — в ожидании провокаций с той или другой неожиданно отлученной от них половины.
Перед Софьей Терентьевной Антон Сергеевич впервые почувствовал свое бессилие. Должно быть, и в самом деле постарел. Для медленной осады противника времени у него не было, а действовать быстро и наверняка он не умел. К тому же устал-таки на пороге своего шестидесятилетия и уже не так верил в собственную интуицию, как раньше… Поистине горе от ума! Один в пору одряхления мечется, не зная, куда бы только приткнуть свой жизненный опыт, знания. А другой старается стушеваться: мол, мы свое отжили, и наше понимание законов, обычаев, наверное, устарело, а тут молодость: новые веяния, новые взгляды… Примерно так чуть позже и выскажется Антон Сергеевич в разговоре с Надеждой Филипповной.
Класс притих, когда Димка вернулся от директора.
Димка заметил это и прошел на свое место, ни на кого не глядя, словно между пустыми партами. На немой Валеркин вопрос ответил с подчеркнутым безразличием:
— Ерунда… За алгебру.
— И что? — обрадовался Валерка.
— Да так… Чтобы в последний раз. Сам знаешь, — сказал Димка.
И по тому, как быстро он вернулся, и по его небрежным ответам все поняли, что он говорит правду.
Таким образом, шумиха, поднятая вокруг «нездоровой» темы, была на какое-то время сбита при участии Надежды Филипповны как в учительской, так и в классе. Однако надолго ли, пока не ведали ни директор Антон Сергеевич, ни Надежда Филипповна, ни математик Павел Петрович, ни Димка.
После занятий он с полчаса ждал Надежду Филипповну под кленами, что у Мельничного пруда, не имея ни малейшего желания показываться на глаза другим учителям. Возможно, по той же причине Надежда Филипповна вышла последней.
— Проводи меня… — сказала она Димке.
Он пошел рядом.
Вплоть до парка Надежда Филипповна молчала, размышляя о чем-то невеселом. Потом сказала:
— Послушай меня и постарайся понять. Ксана очень хорошая девочка, но дома у нее, как ты знаешь, не все благополучно… Так вот, ради нее — понимаешь? — ты обязан быть мужчиной. Прежде всего возьми себя в руки, выбери правильную линию поведения, если дело дойдет до какого-то разбирательства… Что это вздумалось тебе на алгебре выкинуть? А?
— Да так… — в сторону сказал Димка. — Шепчутся все, переглядываются, меня зло взяло.
— Ну, и очень глупо! — сердито выговорила Надежда Филипповна. — Нет бы тебе наоборот: выйти к доске как ни в чем не бывало! Первое какое-то пустяковое испытание — и ты не выдержал! Чтобы впредь — ничего подобного. Понял?
— Хорошо, — сказал Димка.
— Теперь последнее… Ксану пока воздержись видеть, по крайней мере сегодня, завтра… Ну, в ближайшие дни. Понимаешь, что так надо?
Димка кивнул и остановился, глядя на дом учительницы впереди.
— Все. — Надежда Филипповна вздохнула. Повторила еще раз: — Будь мужчиной! — И зашагала к дому.
Пока бегали за врачом (как называли в Ермолаевке фельдшера Акима Игнатьевича, который начал свою карьеру в этих местах чуть ли не вместе с дядей Митей), пока он добирался до домиков, Ксана пришла в себя. То есть открыла глаза: ни мольбы матери, ни хлопоты Акима Игнатьевича не могли заставить ее пошевелиться или сказать хотя бы слово. Отсутствующими глазами уставилась она в потолок, и ничто при этом не отразилось на ее лице.
Когда подходила к постели мать, Ксана переводила отсутствующий взгляд на мать, когда подходил Аким Игнатьевич, равнодушно смотрела на него. Потом опять — в потолок.
Неискушенный в вопросах психиатрии, Аким Игнатьевич зачем-то приподнял и опустил ее руку, потрогал виски, лоб; держа в тонких старческих пальцах никелированную ложечку, несколько раз перемещал ее над постелью, уговаривая: «Посмотри сюда… Ты видишь это?.. Ну, посмотри сюда!.. Скажи, видишь?..» А она смотрела ему в глаза, куда бы ни перемещался он сам, и молчала.
— Надо немного подождать, — глубокомысленно разъяснил Аким Игнатьевич Сане, выйдя вместе с ней в горницу. — Нервное переутомление… Если что, надо везти в район. Чуток подождем еще.
Сана уже не плакала, припадая к постели дочери, как делала это в первые минуты после того, как дочь открыла глаза. Несчастье словно бы сконцентрировало воедино всю ее, в общем-то, недюжинную волю, и, подойдя к постели, она только просила:
— Ксана!.. Доча!.. Ксана!! Ну скажи что-нибудь!.. Радость моя, Ксана!.. — Обнимала ее за плечи, пробовала легонько встряхнуть. Затем поправляла подушку, одеяло и, скрестив на груди руки, подолгу стояла рядом…
После обеда пришла справиться о делах Надежда Филипповна. Сана вкратце рассказала ей, что случилось, и предупредительно осталась во дворе. Некоторые детали она, конечно, опустила из рассказа, но и самого факта было достаточно, чтобы в комнату Ксаны учительница вошла, ступая едва не на цыпочках, встревоженная, подавленная.
Но Ксана встретила свою классную руководительницу тем же отсутствующим взглядом.
Чувствуя себя под этим взглядом беспомощной и ненужной, Надежда Филипповна сказала первое, что пришло на ум:
— Как ты себя чувствуешь, Ксана?..
Ксана не разжала губ.
— Тебе плохо? Тебе что-нибудь нужно?.. — Позвала: — Ксана! Ты за что-нибудь сердишься на меня?
Вопрос этот слетел с ее языка случайно, но, когда она произнесла его, вдруг заметила, как повлажнели глаза ученицы, и Надежде Филипповне стало отчего-то жутко. Непроизвольно прикрыв ее глаза ладонью, она пробормотала про себя: «Боже мой…» А когда отняла руку, выражение лица Ксаны было по-прежнему отрешенным…
Холодок пробежал по спине Надежды Филипповны. Она уже не могла поручиться, были или не были слезы… Но интуиция подсказывала ей, что девочка эта все понимает, что она в сознании, что ей просто не хочется никого видеть!
— Ты отдохнешь и встанешь, да?.. — пробормотала Надежда Филипповна, уже не пытаясь избавиться от сосущего страха под этим направленным на нее взглядом. — Ты устала, правда? Тебя очень обидели?.. Ты, наверное, хочешь побыть одна, чтобы тебя не тревожили? — И опять уловила в глазах ученицы невысказанное «да».
— Я еще зайду к тебе, хорошо?.. — Осторожным прикосновением погладила Ксану по волосам. — Отдохни, конечно…
Выходя во двор, Надежда Филипповна еще раз повторила про себя: «Боже мой!.. Но в чем же я провинилась?..» И отогнала эту мысль. Здесь, в доме, что-то произошло, чего ей никогда не узнать.
— Вы не тревожьте ее, — сказала она Сане, — это пройдет. — Поколебавшись, напомнила: — Я же просила вас не ходить к ней раньше времени…
Лицо Саны упрямо затвердело.
— До свидания, — холодно попрощалась Надежда Филипповна. — Ради бога, не беспокойте ее.
Димка был почти убежден, что все случившееся кончится для него скверно. Для него, для Ксаны… Впрочем, и теперь уже все было достаточно скверно.
Утром Ксана опять не пришла в школу. А его сразу предупредили, чтобы остался после занятий на педсовет.
Но что ему было до педсовета, когда он узнал о событии в домиках!..
Само его появление в классе вызвало (особенно у девчонок) то ли недоумение, то ли протест: одни взглянули на него, как на прокаженного, другие — неприязненно…
Общественное мнение уже взвалило всю вину за случившееся на него. Ксанке временно отводилась роль жертвы…
Но Димке и общественное мнение было неважно.
Про Ксану рассказал ему Валерка. Минут пять после этого Димка сидел как оглушенный. Виноват он был только в том, что оставил ее вчера… положился на учительницу!
И, как Надежда Филипповна, он тоже понял, что накануне опять что-то случилось. Но где? Что?.. Дома? У Надежды Филипповны?.. Сама она что-нибудь сделала над собой или ей — какую-нибудь гадость?.. Стыдно и горько стало Димке. Стыдно за то, что поспешил вчера домой, в школу, не зная, чем кончится разговор с учительницей. А горько потому, что лежит сейчас Ксана, мучается… И он бессилен помочь ей!
Дела обернулись не просто скверно, а хуже некуда.
К последнему уроку он забыл о наставлениях Надежды Филипповны и был злой на всех, на всё до оцепенения…
Валерка хотел подождать его. Но Димка попросил не делать этого. Он должен был остаться один. И, готовый к любым неожиданностям, вошел в канцелярию.
Слегка зарябило в глазах от множества лиц. Понадобилось время, чтобы как-то сориентироваться. Димка знал пока только своих учителей, других в лучшем случае видел иногда…
Прижатый к двери любопытными взглядами, он в значительной мере утратил свою решимость Мелькнуло даже предательское желание выскочить из канцелярии, плюнув и на этот совет, и на школу. Если бы он отвечал за одного себя!.. Димка сдержался.
Директор жестом руки велел ему пройти ближе к центру.
Димка ступил на выцветший бледно-розовый половик. Давно уже он не чувствовал себя таким маленьким, как сейчас: одиноким и слабым в окружении взрослых. Но мысль об этом вернула ему самообладание. Раз он один среди них, должен защищаться самостоятельно.
Директор оказался чуть справа от него, за одним столом с молодой географичкой, Надежда Филипповна и незнакомая учительница — чуть слева. Напротив — тоже незнакомые. Павел Петрович дремал в кресле почти за его спиной. Софья Терентьевна что-то чертила за столом у книжного шкафа. Другие учителя интересовали Димку меньше.
И откуда ему знать было, что присутствующие далеко не едины в своих позициях, да и позиции-то не у всех были прочными.
Антон Сергеевич явился на педсовет, раздираемый противоречиями: собирать его или отменить, пока не поздно. В колебаниях ни к чему определенному не пришел и сидел как на иголках.
Софья Терентьевна тоже побывала в домиках и, не беспокоя Ксаны, поговорила с ее матерью, так что материал у нее был.
Из объяснений Саны можно было сделать только один бесспорный вывод: что и уход ее дочери из дому, и приступ, и теперешний шок — результат взаимоотношений с Димкой.
Но, как ни странно, Софья Терентьевна, а не кто другой выступила на этот раз против того, чтобы созывать педсовет немедленно, предлагая отложить его на день-другой. У нее на это имелись две причины возможность дождаться «второй стороны», то есть Ксаны, а если она будет все еще нездорова, обратить это против стороны «первой», и, наконец, возможность пригласить кого-нибудь из роно, чтобы придать педсовету и разбираемому факту большую значимость.
Об этой последней причине Надежда Филипповна не ведала, но догадалась о первой и, рассчитывая на Димкино мужество, решила приложить все усилия, но не допустить, чтобы на педсовет вызвали Ксану.
Простейшим выходом из положения была бы неофициальная беседа с Димкой в узком кругу учителей, которые ведут уроки в восьмом…
Но беседа опять же не устраивала физичку: Софья Терентьевна нуждалась в аудитории, в слушателях…
Антон Сергеевич оказался, таким образом, между двух огней.
За неофициальную беседу с Димкой (без Ксаны) по-всегдашнему лаконично высказался вместе с Надеждой Филипповной бывший артиллерист…
Тогда, чтобы в какой-то мере угодить и Софье Терентьевне, Антон Сергеевич решил теперь же, пока нет Ксаны, созвать педсовет. Ибо на то, что произошло со школьницей, ему надо было как-то реагировать. О приступе Ксаны уже сочиняли небылицы. И ее состояние подстегивало Антона Сергеевича к быстрым действиям.
Вот какие перипетии предшествовали появлению в канцелярии Димки.
Надежда Филипповна с тревогой отметила его взъерошенный вид. В общем-то, она как следует и не поговорила с ним.
— Ну-с… — устало и грустно начал Антон Сергеевич… — Ты знаешь, почему тебя вызвали?
— Нет, — категорически отрезал Димка.
Ответ его заставил всех оживиться и с большим вниманием отнестись к происходящему. Надежда Филипповна усмехнулась про себя. Рука директора потянулась к затылку.
— А ты знаешь, что случилось с Ксаной?
— Знаю, — сказал Димка.
— И причину этого знаешь?
Димка, сжав зубы, только побледнел в ответ. Причину он знал: мать. Но не мог же он сказать об этом!
Надежда Филипповна насторожилась.
Софья Терентьевна подняла голову, чтобы получше разглядеть Димку.
— Расскажи нам… ну, о своих отношениях с Ксаной, — потребовал Антон Сергеевич. — Ведь вы дружили.
— Мне нечего рассказывать, — заявил Димка, чувствуя, как нарастает в нем ненависть ко всем сидящим в этой комнате.
— Часто вы бывали с ней в лесу? — опять что-то чиркая на бумаге, ровным голосом поинтересовалась Софья Терентьевна.
Подробность эта была для большинства внезапной, и на Димку посмотрели с ожиданием.
Но Димку теперь уже трудно было выбить из колеи.
— Часто! — не моргнув глазом, ответил он. — Как надумаем, так и идем.
— Ну, и… зачем вы ходили? — спросила Софья Терентьевна, пользуясь тем, что инициатива перешла в ее руки.
— Гербарий собирать! — ответил Димка. — Листья!
Зоологичка явно скрыла усмешку.
— Известно было твоим родителям о дружбе с этой девочкой? — вмешался кто-то, кого Димка не знал.
— Известно! — ответил он.
— И как относились они к этому? — продолжал незнакомый Димке учитель, уводя разговор в сторону от опасной темы.
— Хорошо относились! — сказал Димка.
Последовали вопросы о его семье, о жизни в Донбассе. На некоторые из них Димка отвечал, на другие не реагировал, смутно вникая, о чем переговариваются учителя, раздосадованные его независимым тоном.
Затем было еще с десяток вопросов вокруг да около, наконец — о поздних гуляниях в парке с Ксаной: «Почему в темноте, в стороне от людей…» — «Так хотелось». — «И вы никогда не нуждались в компании?» — «Нет».
Никчемность и ненужность этого разговора уже стала явной для многих учителей. Но не собиралась отступать Софья Терентьевна, знавшая подробности ночи, которую Ксана провела вне дома:
— Одним словом, вы избегали людского общества?..
— Вашего — да! — неожиданно отрубил Димка, с нескрываемой ненавистью уставясь в нежно-зеленые глаза Софьи Терентьевны.
Было похоже, что в канцелярии грохнула бомба и на мгновение оглушила всех. Никогда не красневшая Софья Терентьевна вспыхнула до корней волос.
— Это хулиганство! — изменившимся голосом воскликнула она.
— Веди себя приличнее… — вступился Антон Сергеевич.
— Но пусть мне объяснят, что у меня выпытывают! — прокричал Димка, невольно подаваясь в сторону книжного шкафа.
Кровь отлила с его лица, и сначала Антон Сергеевич, за ним Надежда Филипповна, географичка Валя выскочили из-за столов.
— Иди, иди! — заторопился Антон Сергеевич. — Ты неправильно понял. Больше у нас нет вопросов. Иди домой и успокойся.
У Димки хватило самообладания еще только на то, чтобы не очень сильно хлопнуть дверью.
Если бы он задержался, мог бы услышать в канцелярии невероятный гул, какой бывает лишь в классе на переменах.
Надежда Филипповна торжествовала. Но недолго.
Уже после того, как первое возбуждение улеглось, учителя еще долго переговаривались вполголоса, обсуждая Димкино поведение.
Софья Терентьевна успела за это время овладеть собой и как ни в чем не бывало оживленно беседовала с физруком о Москве. Именно о Москве, а не на злобу дня.
— Ну что ж, товарищи. — Антон Сергеевич легонько стукнул карандашом по стеклянной чернильнице. — Обсуждение у нас получается какое-то не такое. Давайте к чему-нибудь придем.
— А что обсуждать? — Преподавательница зоологии ерзнула на стуле — Шалопаистый парень — одного этого с лихвой.
— Отношения между этой парой явно не товарищеские, — высказалась Софья Терентьевна, давая понять, что происшедшее — мелочь для нее, что все остается на своих местах.
Седенькая, с мужскими лохматыми бровями учительница химии вздохнула.
— Все в этом возрасте так или иначе играют в любовь…
Бой начался И Софья Терентьевна не собиралась терпеть поражение.
— Одно дело, когда играют, когда никого не остерегаются при этом, совсем другое — когда девчонка с мальчишкой встречаются тайно, подальше от людей, в интимной обстановке!
— Что ж, сказала Надежда Филипповна, — значит, если ущипнуть девчонку при людях или тиснуть в школьном коридоре — это ничего, а если отношения бережные? Если они не терпят, чтобы в них копались, как в мусорном ящике?.. Если стыдливые они, тогда как?
— Стыдливость эта — от сознания порочности, — парировала Софья Терентьевна.
— Короче, бесстыдство — это порядочность, а порядочность отныне — порок… — не открывая глаз, вставил свое слово Павел Петрович, о существовании которого давно забыли.
Софья Терентьевна покосилась на него, как на неодушевленный предмет, и не снизошла до ответа.
— По-моему, тут многое еще неясно… — вдохновленная примером Павла Петровича, подала свой голос Валя.
Антон Сергеевич молчал. И в этом Надежда Филипповна понимала его: спор постепенно уходил куда-то в область теории взаимоотношений между мальчишками и девчонками, тогда как предмет сегодняшнего разговора — явление свершившееся, и говорить о нем следовало конкретно, а не вообще…
Взяв слово, Надежда Филипповна поддержала Валю.
— Мы никогда не закончим нашего спора, если будем уклоняться в сторону. Что произошло? Кроме того, что мальчишка и девчонка бывали вместе в парке, в лесу, иных претензий к ним нет. Мать под горячую руку выгоняет Ксану из дому, а она девочка нервная, очень пережила это, в результате — приступ. Спрашивается, из чего раздуваем историю? Какие у нас на то основания?..
Софья Терентьевна поднялась из-за стола, чтобы обратить на себя внимание всех сразу:
— Есть основания, Надежда Филипповна…
— Слушаю вас, Софья Терентьевна, — с предельной вежливостью отозвалась Надежда Филипповна.
— Я уже говорила как-то, что видела их в парке почти обнявшимися. Одна порядочная женщина видела их в лесу обнявшимися буквально! — изъяв из голоса нотки торжества, сурово, как приговор, объявила физичка.
— Кто эта женщина?.. — вздрогнув от неожиданности, спросила Надежда Филипповна.
— Живет по соседству с нашей героиней, зовут Полиной!
Павла Петровича затрясло от беззвучного смеха.
— Павел Петрович! — возмутилась Софья Терентьевна, не заметив, что другие учителя тоже старательно прячут улыбки — Мы знаем ваш юмор, но в данном случае, мне кажется, ни юмор, ни смех неуместны!
— Видите ли, Софья Терентьевна, — вынужденный объясняться, вступил в разговор Антон Сергеевич, — мы тут все знаем эту Полину, как бы сказать, ну, как не совсем порядочного человека.
— Это, в конце концов, неважно! — Осознав свой неожиданный промах, Софья Терентьевна не растерялась. — Двух совпадений быть не может! Кстати, Полину эту сама я не видела. О ней и факте, который я вам сообщила, мне говорила мать Ксаны.
Улыбки сбежали с лиц учителей.
— Мать Ксаны бывает иногда очень неправой, — заметила Надежда Филипповна.
— Хорошо, — согласилась Софья Терентьевна. — Тогда, может быть, вы подскажете мне, где Ксана провела ночь, когда не пришла домой?
— В доме своего товарища по школе, в доме Валеры.
— С кем?
«Все знает!» — мелькнула в голове Надежды Филипповны злая и почему-то обидная мысль. Но ответила она спокойно:
— Что значит — с кем? В доме, помимо Ксаны, были двое ее друзей: тот, кого мы сегодня обсуждаем, и Валерий.
По столам прошелестел настороженный шепот.
— Между прочим, — добавила Надежда Филипповна, — об этом мне рассказала сама Ксана. Дмитрий разыскал ее, потому что она собиралась коротать ночь на дамбе, и привел к Валерию.
— А почему он не повел ее к матери? Почему сам не пошел домой?
— Ну, этого я не знаю, — досадливо поморщилась Надежда Филипповна, начиная терять выдержку. — Очевидно, потому, что не хотела она или боялась возвращаться. Не знаю! И, наверное, не мог он оставить ее в том состоянии, в каком она была!
— А у меня на это иной взгляд! — повысила голос Софья Терентьевна. — Безо всяких эмоций. И это взгляд Ксаниной родительницы, кстати говоря! Валерий — друг не столько Ксаны, сколько Дмитрия. И мать Валерия была в ту ночь на заводе, то есть дом пустовал! Вот почему оказались они там оба! И вот почему она пришла утром искать вашей поддержки!
— Не верю я! — вдруг со слезами в голосе воскликнула географичка Валя.
Но Софья Терентьевна почувствовала, что завладела всеобщим вниманием, и остановить ее было уже невозможно.
— Пусть кое-что не совсем так! Пусть мои предположения не полностью обоснованны, но фактов достаточно, чтобы бить тревогу! Немедля, пока не случилось худшее! Отношения эти уже и так зашли далеко! Как первую, элементарно необходимую меру я предлагаю отделить их друг от друга! Он шахтинский, пусть идет учиться в шахтинскую школу. Почему он оказался у нас? Не потому ли, что они уже были знакомы раньше?.. Словом, они не должны быть вместе!
Надежда Филипповна даже кулаком пристукнула:
— Я категорически против!
— Я тоже! — мгновенно проснулся Павел Петрович — Я не отдам вам своего математика!
Но голоса их уже потонули в новом всеобщем споре.
Через несколько минут большинство, как, впрочем, и следовало ожидать, склонилось на сторону Софьи Терентьевны. Во-первых, за ней осталось последнее слово — это всегда что-нибудь да значит. Во-вторых, учителей, мало знакомых с героями обсуждения, естественно настораживала их запутанная история.
Антон Сергеевич, следуя мнению большинства (правда, мизерного), хотел было подвести черту… если бы не жесткий взгляд Надежды Филипповны, с одной стороны, и выжидающий, неожиданно презрительный Вали-географички — с другой.
Ссылаясь на значительные разногласия во мнениях, Антон Сергеевич предложил оставить пока вопрос открытым…
Именно после этого собрания Антон Сергеевич однажды скажет Надежде Филипповне: «Пора мне действительно на пенсию… Жили мы здесь по своим деревенским законам. Чего греха таить, разное бывало. Но всё улаживали по-домашнему… Может быть, и правильно это, что теперь не наша патриархальная нравственность, а какая-то другая. Мы теперь на виду».
Сама же Надежда Филипповна терзалась, путаясь в противоречиях, сразу после педсовета пришла домой и опустилась в кресло, не пообедав, не сменив рабочей одежды на домашнюю. Спор в учительской и неожиданные осложнения, что появились в итоге произвели на нее тяжкое впечатление.
Нет, она не сомневалась в своей позиции, она бы еще и еще раз отстаивала ее, поскольку официальное признание точки зрения Софьи Терентьевны означало бы для всей школы публичное осуждение Ксаны и Димки.
Ну, а если позабыть о расхождениях среди педагогов. Надежда Филипповна сама еще не решила, надо ли Димке оставаться в ермолаевской школе.
Если ребята будут вместе, им понадобится, кроме всего, огромное самообладание, чтобы выдержать косые взгляды, случайные намеки, откровенное любопытство. Хватит ли у них силы, чтобы выстоять, не обозлиться и не противопоставить себя коллективу?
Наконец, педсовет всего лишь отложил разбирательство. А Софья Терентьевна никогда не простит Димке его демарша в учительской. И остается риск, что вопрос опять станет ребром, когда выйдет на занятия Ксана.
Однако если Димка уйдет, Софья Терентьевна заявит что ее доводы имели основание. И каково будет Ксане в одиночку принять на себя то любопытство и те намеки что неизбежно возникнут?
Или с уходом Димки сама по себе исчезнет проблема?
Было еще множество всяких «за» и «против», которые должна была взвесить Надежда Филипповна, прежде чем вывести окончательное решение, такое множество, что она заблудилась в них. И, когда пришел Димка, она совсем измучилась в терзаниях.
Димка поздоровался, шаркнул ногами о половичок у входа и на приглашение учительницы сесть — сел, но не на тот стул, который она ему показала, а на другой, что у двери.
Взгляд у него был одновременно загнанный и решительный, исподлобья, — взгляд человека, которого уже ни чем не напугаешь.
— Хочешь узнать, что решил педсовет?
— Нет, — сказал Димка.
— Разве тебя это не интересует?
— А что они мне могут сделать?
Надежда Филипповна грустно усмехнулась.
— Быть правым — мало, надо еще доказать свою правоту.
— Ничего я не буду доказывать!
— Ладно… Все пока обошлось. Что же тебя интересует?
Димка повертел в руках кепку, глянул в угол слева от себя.
— Я хотел узнать… что с Ксаной?
— Этого я сама не знаю. — Надежда Филипповна вздохнула. — Совершенно не знаю, что там произошло.
— Она оставалась у вас… — неожиданно мрачно напомнил Димка.
«Ого! — с одобрением подумала Надежда Филипповна. — Этот парень умеет постоять не только за себя».
Разговор их напоминал допрос. Причем следствие вел Димка.
— Я с утра предупредила Ксанину маму, что Ксана у меня. Я должна была это сделать, — добавила Надежда Филипповна в оправдание. — Просила не тревожить. Похоже, она меня не послушалась. Что произошло у них, не знаю.
— Вы там были?
— Была. Ксана лежит… Не хочет ни с кем разговаривать, — помедлив, решительно добавила Надежда Филипповна.
Димка переспросил:
— Не хочет?..
— По-моему, да.
Он еще раз крутнул кепку, потом смял ее в кулаке и, уже поворачиваясь к двери, сказал:
— Ну, я пойду. Извините. До свиданья…
— Трудно тебе, Дима? — остановила его Надежда Филипповна.
Он обернулся. В лице его проступило удивление. Потом на миг удивление сменилось растерянностью.
— Н-не знаю, — сказал он.
И от этих слов в груди учительницы опять ворохнулось то жутковатое чувство, которое она уже испытала возле постели Ксаны.
— До свиданья, Надежда Филипповна, — повторил Димка.
— Подожди! — еще раз остановила его она. — На секунду. Присядь.
Димка присел на уголок стула.
— Я буду с тобой откровенна. Сегодня педсовет ни к чему не пришел. Я боюсь, что вопрос этот поднимется еще раз, когда выйдет Ксана. Дима… ты лучше сам уйди из школы. В свою, шахтинскую. Наверное, так будет спокойней… Ради Ксаны.
Димка поднялся, натянул до бровей кепку.
— Хорошо. Я завтра уйду…
Лица его при этом Надежда Филипповна уже не видела.
Она встала, когда дверь за ним закрылась, подошла к окну.
В нескольких шагах от калитки Димка едва не столкнулся с физичкой, но попросту не заметил ее: прошагал — руки в карманах, головой по-бычьи вперед… А Софья Терентьевна глянула на него, потом на дом Надежды Филипповны и усмехнулась.
Сана ходила за хлебом в магазин. Вернулась, отнесла хлеб в кухню, затем, на ходу расстегивая жакет, по привычке заглянула в комнату дочери и вздрогнула. Постель Ксаны, заправленная голубым покрывалом, была пуста.
Лишь в следующую секунду она увидела спину дочери, склоненную над столом. В рыжем свитере и черной юбке, какие надевала в школу, Ксана сидела над последним альбомом гербария за сентябрь.
К радости и облегчению, которые испытала Сана прежде всего, примешалась некоторая обида и прежняя настороженность по отношению к дочери: она не могла не слышать, что мать дома.
— Ксана…
Ксана медленно оглянулась. И тот же отсутствующий взгляд, с каким она лежала в постели, остановился на лице матери.
— Ты встала?.. — спросила Сана, чтобы спросить что-нибудь.
Ксана опять склонилась над альбомом.
Шевельнув сомкнутыми к переносице бровями, Сана подошла к ней и, стиснув ладонями ее голову, обратила лицом к себе.
— Ты выздоровела?..
Ксана не ответила.
— Ты не хочешь говорить? Или не можешь говорить? Что с тобой?.. Ксана! Слышишь?!
Хоть бы что-нибудь дрогнуло в лице или глазах дочери в ответ на все эти вопросы. Мать отпустила ее. Отошла к двери.
— Иди поешь.
Пауза затянулась.
— Ты слышишь? Иди пообедай.
И после новой паузы Ксана, глядя в альбом перед собой, не сказала, а будто выжала из себя:
— Я уже пообедала.
— Что ты обедала? — поспешила Сана задать новый вопрос.
Но диалог был закончен.
Сана сняла наконец жакет и, заходя в кухню, подумала, что ко второй смене еще успеет на завод.
Ксана слышала, как она гремела посудой в тазике, споласкивая тарелки, как потом собиралась. Перед уходом заглянула:
— Я на работу. — Подождала. Добавила: — Щи на плите…
Еще чуть подождала и ушла.
Немного погодя Ксана встала из-за стола, убрала альбомы, помедлила. Глаза ее смотрели с той же опустошенностью, как и на людях. Матери она соврала, что пообедала. Теперь вошла в кухню, отрезала себе кусочек хлеба, намазала маслом и, посолив, не чувствуя вкуса, пожевала его.
Часа через полтора наведался в гости дядя Митя.
— Ну, как ты, Ксанка?..
— Ничего…
— Прогулялась бы куда-нибудь… — Молчание. — Чего уж ты так?
Шевельнула плечами:
— Просто…
— Всякое бывает, Ксанка…
Молчание. Отсутствующие глаза. Дядя Митя подсел к столу.
— На меня-то что сердишься?
— Я, дядь Мить, не сержусь.
— Эх-х!.. Ксанка, Ксанка… — Дернув себя за ус, дядя Митя обхватил двумя пальцами лоб и некоторое время, глядя в пол у ног своей бывшей дочери, тоже молчал.
Ксана, заложив руки за спину, прислонилась к дверному косяку.
— Знать, лучше бы ты ко мне тогда пришла… — вдруг сказал дядя Митя. (Она шевельнула плечами.) — Что тебе Сана наговорила?..
Тень досады мелькнула на ее лице.
— Ладно, это я так… — исправил свою ошибку дядя Митя.
Пробыл он долго, но разговор у них так и не склеился. Только уже на прощание, когда дядя Митя сказал: «На меня зла не таи, Ксанка… Ну что я?» — Ксана попросила:
— Ты на меня зла не таи, дядя Митя. Мне сейчас… В общем, дядь Мить, пружинка у меня какая-то лопнула. Вот здесь. — Она показала на грудь. Голос ее при этом был спокойный, как будто речь шла о чем-то совсем не важном и не о ней самой.
Дядя Митя невесело крякнул, дернув себя за козырек.
— Ладно, Ксанка… Про дядю Митю не забывай, если что…
Проводив его, Ксана вернулась в свою комнату. Лежать больше не хотелось. Читать — вовсе. Взгляд ее упал на портфель. Взяла его. Подумав, разложила учебные принадлежности. Глянула на расписание уроков и стала неторопливо складывать тетради, учебники…
Утром на следующий день она пошла в школу.
Она правду сказала дяде Мите, что какая-то пружинка лопнула у нее. Ксана чувствовала этот разрыв почти физически: настолько все для нее переменилось вокруг, настолько все оказалось более простым и ненужным, чем раньше. Прошлое стало далеким и, в сущности, неинтересным воспоминанием. А настоящее… Настоящее затрагивало ее лишь постольку-поскольку. Нельзя же валяться в постели до бесконечности? Вот она и встала. Нельзя всю жизнь просидеть дома? И она пошла в школу.
О Димке она думала мало. Во всяком случае, старалась не думать. Хотела ли она видеть его?.. Вряд ли. Скорее всего — нет. Между ними разверзлась пропасть, которую не только не перешагнуть, но даже глянуть в которую жутко.
Может быть, на нее как-то по-особому посмотрели в классе, может, смолкли все, когда она появилась… Ее это не интересовало.
В канцелярии с утра вновь разногласия. Спор безусловно не выходил за рамки приличий, но Софья Терентьевна отныне прочно размежевала коллектив учителей на своих сторонников и врагов. Такого в ермолаевской школе еще не наблюдалось.
— Как в английском парламенте, — меланхолично заметит по этому поводу Павел Петрович. — Себе, что ли, фракцию создать?
А утративший веру в свои возможности Антон Сергеевич будет думать: может, эти группировки — своего рода шаг вперед? Может, это следствие педагогической активности, борьбы мнений? Уж очень тихо-мирно жили ермолаевские учителя.
Софья Терентьевна зашла к нему в кабинет с мелко исписанной тетрадкой в клеточку. Как выяснилось, это был конспект лекции «О дружбе и любви». Софья Терентьевна имела желание прочитать свою лекцию для восьмиклассников.
При одном взгляде на молодую, вызывающе красивую физичку Антон Сергеевич готов был впасть в уныние.
Он дал свое согласие на лекцию.
Услужливый физрук тут же вывесил объявление в коридоре, что после пятого урока состоится вечер. Но, полагая, что о любовно-дружеских отношениях имеют крайне смутные представления не одни восьмиклассники, Софья Терентьевна пригласила на вечер все старшие: седьмой, восьмой, девятый и десятый классы. Прочитав это объявление, Надежда Филипповна взбунтовалась. И, не найдя смысла в никчемном канцелярском споре, направилась по стопам Софьи Терентьевны к директору.
Антон Сергеевич аж съежился за столом.
— Бедный я, бедный! Говорят, есть такие счастливые руководители, которые тумаки раздают, устраивают накачки, нахлобучки. А тут наоборот! Всю жизнь подчиненные вешают мне тумаки, накачивают, нахлобучивают…
— Мне не до шуток, Антон Сергеевич. Зачем понадобилась эта скоропалительная лекция? Именно сегодня! Именно теперь, когда и без того в школе нездоровые толки на эту тему!
— Вот-вот, — согласился Антон Сергеевич, — как раз подобными доводами и обосновала свое намерение Софья Терентьевна!
— Но ведь пересуды идут не о вообще, пересуды идут о двух живых людях, моих учениках! Глупцу будет ясно, что лекция имеет прямое отношение к их истории. Вместо того чтобы прекратить этот балаган, мы взвинчиваем страсти!
— Надежда Филипповна! До чего же убедительно Софья Терентьевна мне только что доказывала обратное…
— Но сами-то вы что думаете об этом?
— Я? Я стар. Я очень стар. Я, кажется, уже разучился думать… Но признайтесь, Надежда Филипповна, вчера я поддержал вас на педсовете. Ведь я должен был согласиться с предложением Софьи Терентьевны?.. Ну не могу же я драться с ней по каждому поводу! В конце концов, ничего страшного эта лекция не представляет. Напрасно вы преувеличиваете. Пускай Софья Терентьевна потешит себя… А прохвостам нашим будет, в общем-то, интересно.
— Мне вас жалко, — сказала Надежда Филипповна.
— Мне себя тоже жалко, — уныло согласился Антон Сергеевич.
Люди иногда здорово заблуждаются. Возомнишь, например, о себе, что ты прирос к коллективу или там к школе, что без тебя они вроде бы и существовать не могут, а в один прекрасный момент вдруг — раз-раз! — и ты уже вышвырнут: тебя в школе нет, ты можешь катиться в любую сторону, а школа по-прежнему существует, живет и, возможно, даже не ощущает, что тебя не стало… Так бывает не только со школой и не раз в жизни, но привыкнуть к этому невозможно.
Забрать свое свидетельство оказалось делом несложным. Правда, Димке помогла Надежда Филипповна. Она же позаботилась о его будущем, вручив записку для директора шахтинской школы.
Первые два урока были свободными у Надежды Филипповны, поэтому она сидела в канцелярии, когда пришел Димка.
— Не передумал?.. — спросила Надежда Филипповна, адресуясь больше к себе, нежели к Димке, поскольку до сих пор колебалась в многочисленных «за» и «против». Некоторое время в канцелярии, кроме них, была еще преподавательница химии, потом она вышла.
— Что думать… — мрачно ответил Димка. Соврал: — Мне — что там, что здесь. Я — как лучше… — И вопросительно глянул на учительницу.
— Да, так будет, наверное, лучше, — ответила Надежда Филипповна, вспомнив предстоящую лекцию. — Тебя Антон Сергеевич просил зайти. А как устроишься на новом месте, загляни ко мне. Хорошо?
— Хорошо, — сказал Димка, выворачивая наизнанку многострадальную кепку, с которой он не расставался.
— Ксанка сегодня на занятиях, — сказала Надежда Филипповна. — Выглядит, по-моему, хорошо. Так что ты не волнуйся.
— Спасибо, — ответил Димка.
Разговор у Антона Сергеевича был такой: обо всем понемножку и ни о чем. Антон Сергеевич одобрил Димкино решение.
— Парень ты, я вижу, крутой. Всегда, конечно, лучше самому шагнуть, если есть риск, что подтолкнет кто-нибудь. Мало ли… Не прощаюсь. Думаю, на будущий год опять встретимся.
В шахтинскую школу Димка вынужден был тащиться через весь поселок. Шел и думал о превратностях злодейки судьбы, которая внезапно водворила его (шахтинца) на законное место — в Шахты. Сам он весь этот месяц, что прожил здесь, не считал себя шахтинским: помыслы его были постоянно связаны с Ермолаевкой, где парк, где пруды, где лес по горизонту… Своего поселка он толком даже не знал.
Ермолаевка отказалась от него. И безрадостно было на душе у Димки. Приходилось как бы все начинать сначала. А разве можно вдруг начать свою жизнь заново?
Отец хотел пойти утром к Антону Сергеевичу. Димка воспротивился: не в том он возрасте, чтобы его дела устраивал отец.
По плану «мероприятий» в восьмом классе должно было состояться комсомольское собрание, перенесенное на двадцать седьмое сентября с начала месяца из-за дождей. И комсоргом группы была, между прочим, Ксана. Но группа создалась, по существу, в самом конце прошлого года, и кратковременные обязанности Ксаны были чисто символическими.
В связи с предстоящим «вечером» собрание опять перенесли.
После четвертого урока, заметив, что Антона Сергеевича у себя нет, Надежда Филипповна пригласила Ксану в его кабинет.
— Я разрешаю тебе идти домой.
— Почему? — спросила Ксана.
— Потому что… тебе надо отдохнуть. Ты еще не совсем поправилась…
Ксана подумала и тряхнула головой: нет.
— Словом, я не хочу, чтобы ты присутствовала на этой лекции! — не выдержала Надежда Филипповна.
— Почему? — повторила Ксана.
Надежда Филипповна хотела присесть на директорский стул, но вернулась, взяла Ксану за плечи, с прежним щемящим чувством страха или горечи заглянула в равнодушные глаза своей лучшей ученицы. Что там, за этим равнодушием?..
— Я требую, Ксана, — понимаешь, — чтобы ты ушла. И не после пятого урока, а лучше сейчас.
Ксана медленно покачала головой: нет.
Надежда Филипповна сокрушенно вздохнула:
— Напрасно ты. Никому ничего не докажешь этим…
Упрямо дрогнули тонкие брови Ксаны. Именно доказать она хотела, что никто и ничто ее не тревожит. Лекцию и весь этот сыр-бор вокруг неожиданного «вечера» она восприняла как личный вызов.
Надежда Филипповна отошла от нее, присела.
— Может, ты все-таки уйдешь, Ксана?..
И снова медленное движение головой: нет.
Надежда Филипповна шевельнула пальцем тяжелое пресс-папье на тумбочке справа от себя.
— Ты знаешь, что Дима теперь будет учиться в шахтинской школе?
Ксана не ответила.
— Сделал он это, в сущности, по моему настоянию, — призналась Надежда Филипповна. — Я много думала и решила, что так правильней… Здесь у него могут быть неприятности.
Ксана промолчала.
— Хорошо, иди в класс. Через минуту звонок. — Надежда Филипповна поднялась. — Я тебя прошу: пожалуйста, подумай. Мне бы очень хотелось, чтоб ты ушла домой.
Но Ксана не ушла. Прямая, напряженная, она заняла место на последней скамейке и за два часа, которые тянулся этот «вечер», ни разу не пошевелилась.
Софья Терентьевна рассказала старшеклассникам, что настоящая дружба основывается, как правило, на общности интересов (Маркс и Энгельс, Герцен и Огарев), что прочность дружбы зависит также от того, на что направлены эти самые интересы. Если они связаны с революционной борьбой, с думами о благе народном, дружба нерушима (Маркс и Энгельс, Герцен и Огарев). То же самое — и о любви, в которую постепенно перерастает дружба между мужчиной и женщиной (декабристы, их жены, которые отправились вслед за мужьями в Сибирь. «Есть женщины в русских селеньях…»). Любовь — это великое чувство, которое должно облагораживать, двигать человека на труд, на подвиг, нельзя опошлять любовь. Дружбу тоже опошлять нельзя. В старое время любовь была трагедией (Каренина и Вронский, Ларина и Онегин). В нашем обществе, где женщина имеет равные права с мужчиной, любовь приобрела совсем иные качества («Два капитана» Каверина). И любовь и дружба между юношами и девушками — очень ответственные отношения, которые проверяются временем и разными испытаниями. Если говорить откровенно, как взрослому человеку со взрослым, тут всего полшага до глубочайшей ошибки, а иногда — до трагедии. В лучшем случае это разочарование в любимом человеке, а в худшем… (кинофильм «Человек родился» все смотрели?). «Любовью дорожить умейте, с годами дорожить вдвойне, любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне»…
После ее выступления минут пять не находилось желающих высказаться, хотя физичка и призывала всех «поспорить».
Наконец что-то о Ромео и Джульетте разъяснила староста десятиклассников Лялька Бондырева. Ей нельзя было не выступить, у нее такая болезнь — активность, и в школе еще не было собрания, на котором бы она не вставила слова.
Лялька вытолкнула к трибуне свою закадычную подружку Галку… И поначалу дискуссия на тему о дружбе и любви напоминала «принудиловку», где каждый торопился побыстрее отработать свое, уж если сбежать не удалось. Потом тоненькая и пугливая Дина Мамыкина из девятого обрушилась на своих мальчишек, что нет у них никакой вежливости к слабому полу, да и просто вежливости у них тоже нет.
Это сразу оживило разговор. И больше не приходилось никого тянуть за руку: желающих сказать свое особое мнение стало много.
Только восьмиклассники молчали дружно и категорически, будто воды в рот набрав.
От восьмого класса выступил один Сережка Дремов. Сначала он долго уговаривал пойти пошмурыгать с трибуны Костыля, тот впервые заартачился. Тогда Сережка разозлился и вышел к трибуне сам.
— Чепуха все это: любовь там, дружба — как это говорится? — между полами, — заявил Серега. — Потому и называется противоположный пол. То есть против — и никаких перемирий! Между полами все время война! У нас на улице дядька Алексей каждый день дерется с женой. Но тетка Настя сильнее, и он всегда ходит поколоченный. Правда, он еще и пьяный всегда, — может, поэтому?
Софья Терентьевна попросила Сережку Дремова не подменять серьезного разговора анекдотами. Сережка Дремов обиделся и, заявив, что остается при своем мнении, покинул трибуну.
Ксана шла домой усталая и разбитая, с тягостным чувством только что сделанной глупости. Слова доклада, как и выступлений, скользили мимо ее сознания… Она действительно никому ничего не доказала. Да и желания доказывать, как она поняла теперь, вовсе не было. Послушайся она вовремя Надежду Филипповну, ушла бы сразу после четвертого урока и уже сидела дома…
К вечеру в Шахты наведался Валерка. Хотел рассказать Димке о лекции про любовь и дружбу, раздумал. Посидели на лавочке перед домом. Валерка чувствовал холодок по отношению к себе со стороны друга и старался не быть навязчивым.
А Димка сам не мог понять, откуда появился у него этот холодок. Но Валерка в его представлении уже стал человеком из какого-то иного мира, в который ему, Димке, путь заказан. Видимо, это и разделяло их.
В окрестностях Долгой стойко удерживалась теплая, солнечная погода. Осень обрушилась внезапными дождями и отпрянула невесть куда от Ермолаевки, Шахт, Холмогор. Малолетние городошники, вздымая босыми ногами черную пыль, носились по улице мимо друзей в одних трусах, как среди лета.
— Пойдем порыбачим завтра? — предложил Валерка
— Не знаю… — слицемерил Димка. — Посмотрю в школе… Может, приду.
Прощались они, испытывая взаимную неловкость: Валерка — печальный, Димка — злой на самого себя.
Он говорил искренне, когда на вопрос Надежды Филипповны, трудно ли ему, ответил: «Не знаю». Он многого не знал и не понимал из того, что творится с ним. И точно так же, как, со своей стороны, Ксана, боялся увидеть ее. Пропала из жизни та ликующая ясность, что еще недавно переполняла его, делая и ночи радостными и дороги радостными… Надежда Филипповна полагает, что он держался на педсовете с достоинством, а Димка презирал себя за этот совет. Ему бы ничего не говорить, отказаться — и точка. А он разоткровенничался.
Наконец, мог он ослушаться Надежду Филипповну и не уходить из ермолаевской школы? Мог. Однако ушел. Потому что оказался бессильным. И Ксана должна знать об этом его постыдном бессилии, как знает Валерка, как знают ермолаевские учителя… Вот отчего зародилось в нем то угрюмое отчуждение, что непроизвольно распространил он не только на Валерку, но и на Ксану. Будто они виноваты в его слабости.
В восьмом классе шахтинской школы Димка сел в одиночестве за вторую, не занятую по причине инвалидности парту: левая крышка ее моталась на одной петле, правой не было вовсе.
Черноволосому и темнокожему парню в спартаковской футболке под пиджаком, который решил допросить его, Димка сказал, что покинул Ермолаевку из чисто патриотических побуждений… И заметил, что ему не поверили, какой-то слушок уже прополз от подножия Долгой горы в Шахты. Девчонки смотрели на него с любопытством, мальчишки, как и подобает мужчинам, сочувственно, понимающе.
К счастью, мужская половина класса была уже не первый день целиком заражена футболом. И, как выяснилось, мечтой шахтинцев было вызвать на состязание ермолаевскую десятилетку… Ермолаевцы об этом даже не подозревали.
Парень в спартаковской футболке оказался капитаном команды. Целый час резались после уроков со сборной малолеток.
Димка резался тоже. Но в разгар боя неожиданно вышел за ворота и молча натянул рубаху, пиджак, ботинки, снятые перед игрой.
На удивленный вопрос капитана, куда он, ответил, что дома велели прийти пораньше. А сам решил вдруг, что не станет обыгрывать ермолаевцев. Не хочет он обыгрывать их…
Затянувшееся молчание дочери не на шутку обеспокоило Сану, поскольку его уже нельзя было оправдать ни болезнью, ни упрямством. Наблюдая, как равнодушно проходит мимо нее Ксана, как старательно углубляется в гербарий, часами вперив глаза в одну страницу и, скорее всего, не видя ее, как она ухитряется чем попало перекусить на скорую руку загодя — до обеда или ужина, чтобы не сидеть потом за общим столом, не отвечать на попытки разговора, Сана испугалась. Прежняя, во многом надуманная угроза потерять дочь стала реальной. Сана представила себя одной-одинешенькой в мире, корова или коза, как у Полины, юбка до пят, замызганная телогрейка… И ей стало жутко.
С поспешностью, с какой она действовала всякий раз, когда не выдерживали нервы, Сана изменила тактику.
В субботу, пока дочь была на занятиях, она извлекла из ящика в кладовке пересыпанное нафталином пальто, что купил дядя Митя, вычистила его и на деревянных плечиках повесила в Ксаниной комнате. Здесь же поставила румынки.
Не обедала в ожидании Ксаны, сменила занавески на окнах, выскоблила полы, в стеклянную вазу под фотографиями наложила конфет, — словом, все в доме сделала, как перед праздником. И скрылась в кухне при появлении дочери.
А та сняла у порога башмаки, не замечая преображенной горницы, прошла в свою комнату. И, украдкой заглянув к ней, Сана опять увидела ее узкую, обтянутую рыжим свитером спину, склоненную над столом… А около двери висело желтое, с воротником «под барса» пальто и сиротливо жались на полу теплые ботинки.
— Иди пообедаем…
— Я не хочу.
Сана потопталась у двери. Нехотя забрела в кухню, открыла миску с варениками, помедлила над ней… и снова закрыла.
Неслышными, кошачьими шагами несколько раз прошлась по горнице взад-вперед, подавляя необъяснимое внутреннее сопротивление, чтобы сказать будничным голосом:
— Ксана… Ритка вчерась туфли себе черные купила, с пряжками. Может, возьмешь себе? (Ксана не ответила.) Дойдем до сельпо, померяешь… — уже менее энергично добавила Сана.
Дочь листнула альбом.
Сана подошла к ней, тронула за плечо:
— Ксана… — Позвала громче: — Ксанка!.. — Взяла и слегка потрясла ее за руку. — Ну чего ты молчишь?! (Ксана подняла на нее глаза.) Чего ты хочешь от меня? Скажи, чего хочешь!.. Хочется тебе что-нибудь? Я же все для тебя, всю жизнь… — В голосе матери послышались слезы. — Туфли тебе не надо, давай что-нибудь другое возьмем… Ты щенка хотела, приноси, пускай будет! Я сама тебе принесу! — торопливо добавила она.
— Зачем?.. — спросила Ксана.
Мать не заплакала. Выпрямилась по-всегдашнему, шевельнула сомкнутыми у переносицы бровями. Но вышла не такой уверенной походкой, как ходила раньше.
С книгой на коленях и голубой бумажной закладкой в руке, Валерка сидел на крыльце. Валерка никогда не загнет страницы, обязательно вырежет закладку. И вечно он на крыльце…
По двору, гоняя кур, носился Шерхан. Завизжал, получив от петуха клевок в спину, однако занятия своего не бросил.
Ксана присела рядом с Валеркой. Обтянув юбку на коленях, уткнулась подбородком в согнутые ладони.
Валерке с того злополучного дня до сих пор не удавалось поговорить с ней. Обрадовался. Немножко растерялся от неожиданности. Когда она села, спросил:
— За книжкой?
Глаза Ксаны блуждали по двору, перемещаясь вслед за Шерханом.
— Нет. Просто так.
Валерка дотянулся до ботинок у двери и натянул их на босые ноги, не зашнуровывая. Помолчали.
— Чем вчера занималась?
Ксана слегка приподняла брови, как бы вспоминая.
— Души слушала…
— Что? — переспросил Валерка.
— А ночью был ветер, — сказала Ксана, — и в трубе завывало…
Валерка не понял ее.
— А души причем?..
Ксана невесело улыбнулась каким-то собственным мыслям. Объяснила Валерке:
— Когда была жива Риткина бабушка, она говорила, что воют в трубе — это души. Неприкаянные, понимаешь?.. Плачут. Найдут, кому где хорошо, — и давай завывать: «Тебе хорошо, а нам плохо… Нам холодно». Только я не знаю, что им в нашей трубе?..
— Сказки все это, Ксана…
— Ну я же верю в сказки. А ты послушай когда-нибудь. Очень похоже: вроде жалуется кто…
Сунув голубую закладку между страницами, Валерка закрыл книгу, посмотрел, куда бы пристроить ее, не нашел и оставил на коленях.
— Зря ты, Ксана…
— Что зря?
— Да вот это все: про трубу, про души… — Вспомнил: — Завтра воскресенье…
Ксана взяла из-за спины косу и больно дернула ее. Шерхан утомился. Поводя коротким хвостом, подошел к крыльцу.
— Когда воскресенье, Валер… это, наверно, еще хуже, — сказала Ксана.
Переход в шахтинскую школу имел для Димки одну-единственную выгоду: теперь не надо было, забегая вперед, штудировать алгебру… Всю первую половину воскресного дня он возился со старыми блоками радио. Смысла эта возня не имела. Димка размонтировал несколько наполовину готовых схем и разложил детали по баночкам: сопротивление — к сопротивлению, емкость — к емкости.
Отец, дочитав последнюю страницу областной газеты, поглядывал со стороны на этот его мартышкин труд.
— Что злой такой?
— Почему злой?
— Делать нечего — приборы курочишь?
— Порядок навожу, — сказал Димка.
— В Ермолаевку не ходишь теперь?
— Нет, папа! — Димку начинали раздражать вопросы.
— Шел бы в футбол погонял, как вчера, — внесла предложение мать, закончив свои дела в кухне и подсаживаясь к вязанию.
Димка в сердцах сгреб детали в ящик и, ногой задвинув его под кровать, взял кепку.
— Пойду… — Толкнул дверь на выход.
— Что я, что-нибудь не так сказала? — спросила у Леонида Васильевича жена.
— Все так, мать! Все правильно, — ответил Леонид Васильевич и стал читать газетную передовицу.
— Все обошлось вроде. — Жена вздохнула.
— Кто его знает, мать… Все или не все…
— Неуж до сих пор из-за той девочки?
«Хлипкая молодежь пошла…» — размышлял Леонид Васильевич, читая передовицу. Когда он сам ухаживал за женой, ее бывший ухажер с компанией так отделал его… Но отлежался он — и увел ее буквально из загса. А этих только прищемили немного… Впрочем, возможно, здесь иное, чем у него…
— Поживем — увидим, мать, — дочитав статью, с опозданием ответил жене Леонид Васильевич.
Велосипед Димка не взял. Пешком, вдоль речки, ушел далеко от Шахт: за Холмогоры, за выгоны с жиденькими копешками сена то там, то здесь, мимо озимых. И добрался до березовой рощи. Нашел прогретую солнцем лужайку в глубине ее, разостлал пиджак и лег, заложив руки за голову. Долго без мыслей глядел в синеву над островерхими кронами длинных, тонких берез.
Кажется, дремал. Потом какое-то время сидел, покусывая желтую, шершавую на губах былинку… И снова глядел в синеву.
Димка пробыл здесь до вечера. Солнце на глазах спустилось и нырнуло за горизонт, когда он медленно возвращался вдоль речки.
Он ждал темноты. И в поздних сумерках окольными путями пробрался в парк. Сидел за кустами ивняка, у самой кромки Маслозаводского пруда, слушал оркестр.
Музыканты не отягощали себя разнообразием репертуара. И несколько раз в течение вечера можно было услышать все тот же энергичный, грустный фокстрот «Много у нас диковин…».
В понедельник, ссылаясь на заботы по хозяйству, Димка отказался от футбольной тренировки. Заглянул домой и на велосипеде отправился в Ермолаевку.
Мучила совесть перед Валеркой. Все последнее время он, можно сказать, отталкивал его…
Но Валерка остался Валеркой: ни единого намека, ни взгляда в упрек, будто они только-только расстались.
Посидели они на крыльце, словно ничто в мире не изменилось, и поболтали довольно непринужденно о пустяках: о несостоявшейся рыбалке, о Шерхане… Но вскоре Димка засобирался домой.
И когда уезжал, испытал странное чувство: как будто его визит к Валерке — обязанность, долг, он исполнил его, и пришло облегчение…
Словом, больше ничто не связывало Димку с Ермолаевкой, она стала для него чужой.
От сознания этого поначалу явилось даже какое-то недоброе удовлетворение. Но ближе к вечеру, когда довлеющим стало чувство пустоты вокруг и бессмысленности всего, чем бы ни пытался он занять себя, настроение его упало. И, кроме смутного желания сделать что-нибудь самое нелепое, самое глупое, иных не было. Припомнив канцелярию, он с ненавистью думал о ермолаевских учителях… С ненавистью думал об уроках, которые необходимо завтра отсидеть за своей инвалидной партой… С ненавистью думал о самой человеческой необходимости вечером ложиться в постель, утром вставать, куда-то спешить, что-то делать…
В этом состоянии он обнаружил вдруг, что ему сейчас только в обществе отверженного Хорька можно почувствовать себя непринужденно. Что-то вдруг сблизило их. Димка обрадовался этому открытию. И в поздних сумерках, увидев на завалинке Хорька, подсел к нему на правах старого знакомого.
Хорек был изрядно хмельным и все же, наливая себе в немытый граненый стакан вермута, перехватил воспаленный взгляд Димки.
— Может, все-таки шлепнешь?..
Сглотнув неожиданную сухость в горле, Димка кивнул.
— Жми! — Хорек протянул ему стакан. — Жми по-нашенски, закуски нема!
Вино оказалось довольно сладковатой жидкостью и в первые минуты разочаровало Димку. Но потом какое-то обволакивающее тепло разлилось у него в груди и, приятная, хлынула в голову легкость.
— Тяпнешь еще?
Не дожидаясь согласия, Хорек налил и протянул ему второй стакан, после которого все вдруг показалось Димке блаженно простым на земле — все, что недавно еще он так нелепо усложнял по своей глупости!..
Откуда-то из-под ног появилась еще бутылка вина. Хорек рассказал Димке, каким он раньше «соколом» был и как ни за что ему «крылья подрезали»… Хотя он, Хорек, еще не сдался и покажет себя!
В приступе взаимопонимания они жали друг другу руки. Потом снова пили.
Опускалась над Шахтами безветренная, теплая ночь и струилась крохотными, переливчатыми огоньками от Холмогор — мимо Шахт, мимо Ермолаевки, чтобы загустеть чернотой в дальнем конце ее, за Маслозаводской улицей. Димка не видел, как плывет ночь.
В ответ на откровенность Хорька он рассказал ему о своем конфликте с педсоветом. И не удивился, когда выяснилось, что с учителями можно «квитаться» точно так же, как с любым другим противником.
— Это мы враз оформим! — пообещал Хорек. — Без рукоприкладства, не боись! А, к примеру, высадим все окна, а? Лады?! (Димка кивнул: лады!) Твое дело только подсказать, кому, остальное моя забота! — И Хорек еще раз пожал Димке руку. — Все будет чисто, не боись! — Хлопнул его по плечу. — Мы с тобой наверняка снюхаемся! Корешами будем, шахтер, как пить дать! У меня одно дело есть в плане… Айда сейчас, а, саданем окна?! Ну, завтра так завтра! Мое слово — закон!
Всего этого Димка наутро не помнил. Помнил только, как, заталкивая его в постель, мать уговаривала: «Дима! Что же это ты, а?! Ну зачем это?! Ложись, ложись, пока отец спит!..»
Зря Валерка не рассказал Ксане про Димку, как тот схватил двойку по алгебре. И то, что произошло с Ксаной на уроке Софьи Терентьевны, повторяло Димкину ситуацию. Никто не хихикнул и не сострил в ее адрес, как это было бы в любом другом случае, даже глупый Костыль промолчал на этот раз — до того неуютно стало в классе. В этот день Софье Терентьевне из-за болезни преподавательницы химии отдали подряд два урока в восьмом.
Никаких особых соображений у физички не было, когда она вызывала Ксану. Должно быть, не слишком приятно учителям видеть на уроке перед собой человека, который внешне как бы присутствует в классе, а где при этом витают его мысли, неведомо.
Услышав свою фамилию, Ксана прошла к доске и взяла мел.
— Записывайте условия, — сказала Софья Терентьевна, обращаясь ко всему классу, и начала диктовать условия. Потом обернулась, не слыша за спиной характерного постукивания мелом.
Ученица ее стояла боком к доске, смотрела в окно и, держа мел в двух пальцах перед собой, не думала ничего записывать.
— Для тебя я тоже диктую, — заметила Софья Терентьевна.
И тогда Ксана сказала:
— Я сегодня не готова к занятиям. (Совсем как Димка!)
— Почему? — спросила Софья Терентьевна. (Точь-в-точь как Павел Петрович!)
Ксана посмотрела на нее и слегка пожала плечами:
— Просто не приготовилась.
— Как, то есть, просто? — сдерживая негодование, уточнила Софья Терентьевна.
— Просто, — будничным голосом повторила Ксана, затем положила непочатый брусок мела на полку возле доски и, не спросив разрешения, села за парту.
— Я ставлю вам двойку, — сказала Софья Терентьевна, неожиданно переходя на «вы».
Ксана достала из-за манжета носовой платок, вытерла пальцы.
— А после уроков мы еще поговорим, — сказала Софья Терентьевна, выводя в журнале оценку.
Это была первая в жизни Ксаны двойка. И как она позабыла, что ходить в школу, выполнять домашние задания мало — надо еще время от времени стоять у доски, отвечать на вопросы…
Уязвленная равнодушием ученицы, Софья Терентьевна не сдержалась, добавила:
— Разговор будет серьезным. Зайдете после следующего урока в канцелярию!
Однако следующий урок Софьи Терентьевны не состоялся.
Восьмой класс будоражило. На бедную голову Надежды Филипповны ежечасно грозили свалиться новые неприятности…
Сережка Дремов во время перемены подлил на сиденье стула учительницы чернил. И сбоку на белоснежной юбке Софьи Терентьевны расплылось большое фиолетовое пятно.
Это было жестоко.
Вызвали Надежду Филипповну. Она велела Сережке идти домой, ждать решения своей участи. Сережка собрал в сумку тетради, учебники и под всеобщее молчание вышел. Какие побуждения руководили им, когда он совершал свой неразумный поступок, осталось тайной. Но Ксана в канцелярию не пошла, и никто не напомнил ей об этом.
Димка поднялся угрюмый и опустошенный. Вчерашняя выпивка своей бездумностью поразила его. И он боялся встретиться глазами с матерью. Та попыталась что-то сказать, он торопливо собрал книги и ушел из дому на полчаса раньше.
А после занятий, чтобы не слышать упреков матери, не видеть Хорька, взял велосипед и с единственным намерением как-то убить время отправился колесить по улицам Шахт. Потом неровной, сильно разъезженной МАЗами дорогой уехал за шесть километров от поселка, к центру местных угольных запасов, где ворочал землю отец и где, завершая вскрышные работы, выдавал пока на-гора тысячи тонн пустой породы единственный карьер. За целый месяц Димка всего раз, еще до школы, выгадал время побывать на разработках.
Карьер сильно преобразился: раздвинул землю на полкилометра вширь и углубился. Экскаваторы копошились теперь в несколько ярусов. Грохот их моторов, ковшей, грохот породы, ссыпаемой в кузова машин, и рев МАЗов, что сплошным потоком неслись в одном и другом направлениях между карьером и отвалами, сливались в один яростно напряженный ритмический звук хорошо налаженных работ.
Экскаватор отца, к счастью, оказался в первом ярусе. Димка опустил велосипед на землю и сбежал по откосу вниз
Леонид Васильевич приостановил движение стрелы, махнул рукой: «Давай!» Димка вскарабкался по гусенице в кабину.
— Давненько тебя не было! — прокричал отец, не отрывая глаз от ковша и привычно, как автомат, работая рычагами.
— Некогда было, — отозвался Димка.
— Что?! — не расслышал отец.
Димка повторил на ухо.
— А-а!.. — Леонид Васильевич засмеялся. — Ну, гляди, осваивай!
И минут пятнадцать — двадцать Димка наблюдал за его работой.
Однажды, еще в Донбассе, отец разрешил ему посидеть за рычагами, но тогда был обеденный перерыв, и Димка перебросил с места на место два ковша строительного песка просто так, опыта ради.
Торчать за спиной отца до пересменки не имело смысла. Показав рукой, что уходит, Димка выбрался из карьера и покатил назад, в Шахты.
Сначала ехал прежней дорогой. Но за квартал от дома, словно бы совершая нечто бессмысленное, запретное, вдруг круто повернул направо… И мимо Холмогор помчался к лесу, туда, где старый дуб над пахнущей прелью балкой, где в обрамлении кустов озерцо, где желтая поляна и камень в зелено-розовых искрах…
Знал он, что поляна пуста. Что одиноко и тихо в лесу на безымянной горе. Но вышел знакомой тропинкой на поляну, опустил в ковыли велосипед, сел на камень и, не пытаясь избавиться от безысходной, уже почти обыденной тяжести на душе, сидел долго…
Потешный дядя Митя. Ксана важной гостьей сидела на его единственном табурете, а он бегал из комнаты в комнату, водружая на стол все, что было съедобного в доме. Ксана хотела помочь ему, но дядя Митя велел сидеть, не мельтешить под ногами. Притащил четыре банки варенья: клубничное, смородиновое, вишневое и малиновое, белый хлеб, сало, пареную тыкву, мед, а между ними приткнул зачем-то квашеную капусту и соленые огурцы; большущий полуведерный чайник ставить оказалось некуда, дядя Митя пристроил его на полу. И суетился-то он зря совсем. Есть Ксана не хотела, чаю тоже. Однако налила себе чашечку, лишь бы не расстраивать дядю Митю, положила варенья.
Отодвинув стол от окна, дядя Митя сел на кровать: варенье таскать было не лень, а принести табурет из горницы поленился.
— Ну, Ксанка… Вроде век не виделись! Чокнутый я, наверно, а?
— Почему чокнутый, дядя Митя?
— Да вот радуюсь, как дитё, что пришла.
Ксана заставила себя кое-как улыбнуться.
— Не надо, дядь Мить… Чего радоваться?
— А что ты: все мимо да мимо… Но ладно, — остановил он сам себя. — Рассказывай, что нового.
— Нового, дядь Мить… А! Двойку я получила, — припомнив свою главную новость, сообщила Ксана.
— Да ну! Забыла выучить, что ли?
— Нет, не забыла…
— А чего ж?
— Не знаю, дядя Митя… Просто так. Взяла и получила. — Шевельнув ложечкой в чашке, она отхлебнула глоток.
— Непонятной ты стала, Ксанка… Другая вроде.
— Плохая стала?
— А ты уж сразу за слова хвататься! — вспылил дядл Митя. — Не для меня плохая, для себя! Поняла?
— Поняла, дядя Митя… Только я вовсе не плохая для себя. Наоборот…
Дядя Митя положил на хлеб сразу два куска сала, взял огурец и, пока ел, мрачно взглядывал на Ксану из-под бровей.
— За косу бы оттаскать тебя…
Ксана улыбнулась:
— Рассердился?
— Рассердился, — сказал дядя Митя.
— Ну вот… А я думала, ты не умеешь сердиться.
— То-то и оно, что не умею, — сразу потеплел дядя Митя. — С Риткой-то помирились?
— Нет, — отозвалась Ксана. — А зачем?
Дядя Митя вздохнул, покачал головой.
Беседа их скоро начала увязать в той непреодолимой вялости, что за последнее время лишь иногда и ненадолго покидала Ксану, чтобы мало-помалу опять возвратиться к ней. Ксана шла к дяде Мите в надежде почувствовать себя легко, раскованно, как прежде, когда они толковали о чем-нибудь вдвоем. Но и здесь теперь не ждала ее легкость…
Прошло три дня.
Надежда Филипповна казнилась. Еще и еще анализируя свои действия во время педсовета, до и после, она сделала для себя вывод, что была преступно беспомощной. Подобно Антону Сергеевичу, она избрала путь наименьшего сопротивления, нашла компромиссный, но далеко не идеальный выход. Ей нужно было драться: доказывать, убеждать. А убежденности вдруг не хватило… Для большинства в школе камнем преткновения стал в эти дни проступок Сережки Дремова, а Надежду Филипповну окончательно выбила из равновесия Ксанина двойка. И в пятницу, когда разговор в канцелярии случайно коснулся болезненной для нее темы, Надежда Филипповна высказалась.
Разговор затеяла учительница зоологии.
— А вы слышали, — начала она со всегдашней многозначительностью, обращаясь ко всем сразу и ни к кому в отдельности, — я интересовалась: не встречаются больше наши герои — этот паренек шахтинский и Ксана. Выходит, не ошиблись мы.
Софья Терентьевна и Надежда Филипповна одновременно подняли головы от тетрадей. Антон Сергеевич, стоя у окна, метнул быстрый взгляд сначала на одну, потом на другую, хотел исчезнуть, но пригладил волосы на затылке и остался.
— Я говорила! — первой подключилась к теме Софья Терентьевна. — Вмешались мы вовремя, и все стало на свои места. А мне твердили: дружба, дружба… Опасная это была дружба! Не такая, какой должна быть, если оказалось достаточно разъединить людей, чтобы дружба кончилась. — Она говорила это зоологичке, но адресовалась явно к Надежде Филипповне.
— Если мы в чем-нибудь ошиблись, так именно в том, что сделали эту историю предметом разбирательства, — ровным, но твердым голосом отозвалась Надежда Филипповна. — У вас богатое воображение, Софья Терентьевна. Но в данном случае нельзя было воображаемое выдавать за действительное. Я не перекладываю свою вину на вас, я могла доказать противное, но не сумела. А что получилось, вы видите сами… Школа потеряла фактически не одного, а двух хороших учеников. Ксанино поведение на вашем уроке — свидетельство тому. Я уж не говорю о моральной стороне вопроса, хотя с этого, пожалуй, следовало бы начинать. Поступок Сережи Дремова только хулиганством не объяснить… — Надежда Филипповна обернулась к Антону Сергеевичу: — У нас есть, может, один шанс исправить свою ошибку: надо вернуть Дмитрия в ермолаевскую школу…
— Вам этот флирт дороже, чем авторитет педагогов! — воскликнула Софья Терентьевна, словно бы угадав ее мысли и оставив пока без внимания своего рода заступничество Надежды Филипповны за Дремова.
— При чем здесь авторитет педагогов?.. — стараясь не утратить контроля над собой, медленно обернулась к ней Надежда Филипповна.
— Мы будем сегодня принимать одно решение, а завтра в угоду какому-то мальчишке — другое?
— Дмитрий сам, по своей инициативе, ушел из школы, — сказала Надежда Филипповна.
Физичка улыбнулась:
— Нет! Он ушел не по своей инициативе. Таково было мнение педсовета. И он, зная об этом, — подчеркнула Софья Терентьевна, — просто не стал дожидаться прямого указания от директора.
Надежда Филипповна не успела ответить, вмешался Антон Сергеевич:
— Я вчера беседовал с Ксаной… — Он произнес это необычным для него хмурым голосом, и тем обратил на себя внимание учителей.
— Что же? — Софья Терентьевна насторожилась.
— Плохо! — коротко ответил Антон Сергеевич.
Надежда Филипповна крутнула красный карандаш в руке, бросила его на открытую тетрадь и, сопровождаемая удивленными взглядами, молча вышла из канцелярии. Зеленоватые глаза Софьи Терентьевны заволокла обида.
А относительно беседы Антон Сергеевич не совсем точно выразился. Он приглашал Ксану в свой кабинет и лишь пытался наладить беседу… Жалуется она на что-нибудь? Нет. Больна? Нет. Почему не выучила физику? Просто не выучила. Может, ей отдохнуть? Нет…
Валерку не мучили сложности человеческих отношений. Теоретическая концепция жизни была для Валерки цельной и ясной, как аксиома: все у людей должно быть хорошо. И, пока в канцелярии спорили, Валерка действовал.
Проблему составлял для него вопрос «как сделать», а не «что сделать». Начитанность восполняла Валерке нехватку собственного жизненного опыта, и тут он поступил в полном соответствии с рекомендациями своих наставников.
В пятницу на экране ермолаевского клуба шел старый и вечно молодой фильм «Большая жизнь». Сразу после занятий Валерка купил два билета на девять часов пятнадцать минут вечера и сходил сначала в домики, потом на Долгую гору, в Шахты.
К тому, что встретят его без энтузиазма, он был готов. Но все обошлось даже проще, чем он думал.
— В кино?.. — переспросила Ксана. — Пойдем.
Валерка оторвал один билет и положил его на стол, рядом с альбомом гербария.
— Я тебя, Ксана, у входа в парк подожду, ладно?.. У ворот. В девять. Договорились?
— А пусть они у тебя, зачем ты оторвал? — спросила Ксана, возвращая ему билет.
Валерка отстранился:
— Вдруг тебя не отпустят?
— А я, Валер, теперь не спрашиваюсь, — как-то безразлично сказала Ксана.
Он поморгал своими большущими глазами. Валеркиным ресницам, густым и длинным, могла позавидовать любая девчонка.
— На всякий случай, Ксана, ладно?.. Пусть у тебя. В девять!
На Долгую Валерка не шел, а будто плыл, гордый своим необыкновенным замыслом и заранее радостный чужой, предстоящей радостью, сомневаться в которой оснований у Валерки не было.
А Димка все эти дни старательно изыскивал причины не появляться вечерами возле дома. Одно воспоминание о Хорьке будило в нем какие-то смутные ассоциации, связанные с тем пьяным вечером, подробности которого он совершенно не помнил. И всеми силами хотел вспомнить, и почему-то боялся, что это ему удастся.
Билет у Валерки он взял с готовностью, хотел пошарить в материной сумке деньги, но Валерка махнул рукой:
— Потом как-нибудь! — Напомнил: — В девять. У ворот, хорошо? Я еще кой-куда по делам должен…
— Я буду! — заверил Димка. — Это тебе спасибо, что придумал…
— А! Я и сам-то случайно! — весело отозвался Валерка.
Но дома он неожиданно загрустил.
Они остановились напротив, угадывая и не угадывая друг друга в темноте: Ксана — с одной стороны от входных ворот, Димка — с другой. Потом неуверенно, исподволь пошли навстречу.
— Дима?.. — тихо спросила Ксана.
А он ответил:
— Ксанка?..
Остановились в полушаге друг от друга и от смущения оба глянули по сторонам.
— Ты… в кино? — спросила Ксана.
— Не знаю… — соврал Димка.
Ксана негромко засмеялась и зачем-то утерла глаза ладошкой.
— Всегда он такой…
Они оба догадались о Валеркиной хитрости. Помолчали, словно в чем-то оба сильно виноватые друг перед другом.
— Пойдем к пруду, Ксана?
Она помедлила с ответом, все так же глядя ему в лицо. Помедлила не потому, что колебалась. Просто не верила случившемуся… Одну секунду помедлила. Может быть, две.
— Идем.
И, не сговариваясь, они пошли на то самое место, где уже сидели однажды. И где их, оказывается, видели.
Луна еще не взошла, и темная, тихая ночь окутывала сосны. Лишь на противоположном берегу мерцали уютные огоньки: четыре наверху, вдоль ограды маслозавода, и четыре под ними, в черной воде пруда.
Димка сбросил на траву, на опавшую хвою свой пиджак:
— Садись!
— Да я так… — сказала Ксана
— Ну вот еще!
— Тогда и ты садись, — потребовала она, расправляя пиджак, чтобы не помять рукава.
Они сели. Опять рядышком Плечом к плечу.
На западе стыла по горизонту узенькая темно-багровая полоска зари
Тепло и свет ушедшее солнце взяло с собой, а краску стереть забыло…
И в молчании показалось Димке, будто они только-только что встретились, не там, у ворот парка, а здесь. И надо во многом признаться, многое спросить… Позвал:
— Ксана…
— Что, Дима?.. — тихо, но не встревоженно ответила она.
А Димка не знал, с чего начать.
— Я все время думал…
Она посмотрела на него. Брови ее дрогнули.
— Не надо, Дима…
И, уводя разговор от еще не затронутой темы, она, крепко обхватив руками колени, спросила:
— Почему, Дима, закаты разные все? Вот этой полоски нам больше никогда не увидеть…
— Ксана… — снова позвал Димка. — Что с тобой было?
Она помолчала.
— Ничего, Дима. Притворялась я.
— Неправда, Ксана.
— Ну, сначала… не притворялась. А потом — честное слово.
Димка спросил нерешительно:
— На меня ты ни за что не сердишься?
Положив голову на колени, Ксана обернулась к нему:
— Ну какой ты, Дима!.. Горе прямо!
В глазах ее вспыхивали те крохотные неудержные искорки, что всегда так выдавали ее, когда она хотела быть строгой, а не могла.
— Пойдем завтра в лес, Ксана!
— Пойдем…
И она все так же смотрела на него, положив голову на колени, но уже не пыталась быть строгой.
— Весь лес тебе на гербарий оборвем! — пообещал Димка.
Она по-своему, негромко, засмеялась, чуть приоткрыв губы, и Димка заулыбался в ответ. Снял кепку, бросил ее на траву.
— Зачем ты кепку надел?
— А так! Назло всем!
Ксана опять засмеялась:
— Не надо, тебе не идет кепка.
— А я специально, чтоб не шла, — сказал Димка, — Теперь ладно… не надену больше.
Ксана выпрямилась. Поглядела в небо над головой, где опять, как тогда, редко-редко мерцали звезды. Вспомнила:
— Ой, Дима! Я вчера, кажется, свою звездочку нашла! Честное слово! Сейчас ее еще нет, а попозже. — Оглянулась. — Ты выбрал себе какую-нибудь?
— Я, Ксана, знаешь, твою выберу, — решил Димка.
Она снова засмеялась, уткнувшись лицом в колени.
Потом укоризненно покачала головой:
— Ты прямо грабитель какой-то! Сначала у меня камень отнял, потом и поляну и дуб!.. Теперь звездочку. Так у меня скоро совсем ничего не останется.
— Жалко, да? — спросил Димка.
Ксана покосилась на него:
— Пусть, конечно… Раз уж ты такой… отнимальщик. Я покажу тебе. — Снова покосилась. — Только уж ты, пожалуйста, следи тогда за ней. А то останемся оба…
— Я ее, Ксанка, совсем приколочу к небу! Чтоб не терялась больше.
И снова Ксана засмеялась. А когда Димка слышал ее смех, что-то такое происходило с ним, что вправду хотелось взять, например, и приколотить какую-нибудь ерунду к небу! Или сделать что-то еще, о чем в другое время и думать бы не подумал.
— Все-таки хвастун ты, — сказала Ксана. И повторила: — Горе прямо.
Димка подобрал свою кепку, вывернул ее наизнанку.
— Я, Ксанка, только перед тобой хвастаюсь.
Она ткнула пальцем в подкладку, придавая кепке нормальный вид.
— Зачем?.. — И, снова обхватив колени, задумчиво посмотрела на огоньки в пруду. — Дима… Хорошо тебе в той школе?
— Нет, Ксанка…
— Почему?
— Не знаю.
Ксана улыбнулась ему немножко с упреком. Спросила тихо:
— Чего ты так?
— Да я там, Ксана, и не учусь еще, можно сказать. Футбол гоняю.
— Надо учиться, Дима… — негромко, но наставительно сказала Ксана, обращаясь, должно быть, и к себе тоже.
— Раз надо, Ксана, будем учиться! — с готовностью заявил Димка.
— Только не путай больше примеры по алгебре, ладно? — попросила она.
— Что ты! — заверил Димка. — Я теперь буду по всем предметам ни в зуб ногой!
— Ни в зуб не надо, а так, чтобы все хорошо. Я тоже буду.. Ну, чтобы тебе не стыдно было за меня, да?
— А мне, Ксанка, за тебя никогда не будет стыдно, — сказал Димка.
— Мне, Дима, за тебя тоже, — сказала Ксана. — Ведь стыдно, когда человек… ну, никого не понимает. Когда у него ни доброты, ничего! Одна гадость… За такого стыдно, правда?
— Конечно, правда, Ксана!
Багровая полоска зари мало-помалу темнела, и, когда в мерцающем сиянии выглянул из-за крыш желтоватый диск луны, ее уже не было.
В субботу Леонид Васильевич обнаружил, что проснулся последним. На кухне весело трещала сковорода, Димка над чем-то колдовал возле стола. Леонид Васильевич дотянулся до часов, хмыкнул: время было еще раннее.
— Пап, неужели ты эти лампы не можешь достать? — спросил Димка, не оборачиваясь, будто зная, что отец проснулся.
Леонид Васильевич, приподняв голову, с любопытством оглядел сына:
— А тебя что, лампы с постели вскинули?
— Лампы, пап.
— Триодики эти я еще вчера принес. Да ведь тебя ж с вечера…
Договорить ему Димка не дал:
— Где, пап?! — Увидел рядом на подоконнике пакет из вощеной пергаментной бумаги, сгреб его. — Вечно ты, пап, если и сделаешь что, так пока не напомнишь…
Леонид Васильевич сел, натянул рубаху.
— Ты же все схемы раскурочил, на что тебе лампы теперь?
— Какие надо, пап, не раскурочил, — буркнул в ответ Димка.
Из-под паяльника в его руке метнулась к потолку белая струйка дыма. Запах кислоты, припоя и разбудил Леонида Васильевича.
— В школу ты не собираешься?
— Еще сорок минут до школы, — парировал Димка.
Леонид Васильевич оделся, прошел в кухню. Жена поглядела на него. Оба недоуменно пожали плечами.
— Такие дела, мать, — неопределенно проговорил Леонид Васильевич, распахивая настежь окно. — А ты говоришь. — добавил он, хотя жена пока ничего ему не говорила.
Кухонное окно выходило на огороды, и вместе с легкой утренней дымкой в комнаты пахнуло запахами сена, земли и еще как будто ландышами, когда они увядают… Но какие же ландыши в сентябре?
— Сын! Идем после работы осень смотреть?
— Мне сегодня некогда, пап — отозвался Димка — Другой раз, а?
Родители его снова переглянулись и снова пожали плечами.
Осень в тот год пришла сухая, багряная на опушках. Яркая.
Сентябрь весь отстоял в красках. Сначала тронулись прозрачной желтизной клены, что против ермолаевской школы, у Мельничного пруда. В канун листопада почему-то всегда первыми трогало желтизной эти клены. И вода вроде рядом, и солнца вдоволь… Но природа по каким-то своим законам распределяет жизненные соки. И бывает, на приволье деревце, а гибнет. Другое прилепится кое-как возле старого пня, в самой что ни на есть глухомани, и уж снег падет, заметут метели, а у него, как один, листочки зеленые. Скрутит их мороз, перекорежит, а оборвать не в силах.
Продуманно пестра осень. И рядом с чуть порыжевшим листом боярышника вдруг полыхнет она таким пламенем, что думается, калиновыми гроздьями ветви увешаны.
Ну какое же это, скажите на милость, умирание? Это самый что ни на есть расцвет! Будто, жадная, таила от нас природа богатства свои, а потом сразу брызнула всеми цветами радуги и засверкала, переливаясь, чуточку смущенная и гордая совершенством своим.
Ради щедрой осени тревожит нас тайными волнениями весна. Для того мы пьем родниковую свежесть земли, для того дышим ее ароматами, чтобы однажды предстать пред очами ее: а много ль тобою накоплено?..
Весь камень был завален будущими экспонатами Ксаниного гербария. Кажется, деревца не осталось вокруг, с которого бы Димка не собрал дань. Успокоился он, когда уже некуда стало класть ветки, тем более — присесть.
Ксана смеялась. Весь этот день она смеялась много и радостно. Пока Димка грабил деревья, она копошилась в траве, извлекая, чтобы не повредить, тонюсенькие ниточки корешков каких-то неведомых Димке былинок.
— Ну разве я донесу это!
— А я половину домой возьму, — решил Димка. — Потом отдам тебе.
Освобождая место, он, долго не думая, сдвинул ветки на противоположный край камня, отчего добрая половина их свалилась на землю
— Садись, Ксана, перекур!
Оба сели. Димка от лазанья по деревьям дышал, как после трехкилометровки.
— Уморился?
— Чуть-чуть, — сказал Димка.
— У тебя все волосы в паутине.
Димка достал расческу и принялся выгребать из своей шевелюры лесной мусор.
Они пришли на поляну вместе. Встретились в поле, за конефермой, и вместе поднимались на безымянную.
Чтобы не тащить домой лишнего груза, Ксана взяла на колени несколько веток, стала выбирать в гуще листьев наиболее интересные. Правда, у нее на это был какой-то свой взгляд, так что Димка, с минуту понаблюдав за ее работой, не уловил принципа.
Лес в ярко-желтых лучах солнца поднимался над пожухлыми травами, и покой его был чуткий, как струна: только тронь — и, долгий, медленно затухая, полетит над землей радостный звук.
— Давай завтра опять сюда придем, Ксана!
Ксана опустила руку с листьями на колено и посмотрела виноватыми, неожиданно грустными глазами.
— Чего ты? — спросил Димка.
— Боюсь я, Дима… — Она повторила: — Боюсь…
Димка сразу насупился:
— Кого боишься?
— Не кого, Дима… А просто боюсь. Всего. Ведь так нельзя, Дима. Мы как воры с тобой, как преступники какие-нибудь. Даже вот прийти сюда — такой круг сделали… А что мы украли, а, Дим?
Димка резко поднялся, прошел мимо Ксаны, шурша сухими стеблями разнотравья, вернулся.
— Ну и что?! Ну и пусть! А назло всем!
— Кому назло, Дима?
— А всем! — сказал Димка. — Подряд!
Ксана улыбнулась:
— Ты как маленький!
— Никакой я не маленький… — ответил Димка, в задумчивости ероша волосы. — Знаешь что, Ксанка? Давай сбежим с тобой!
— Куда? — спросила Ксана. (И это «куда» она произнесла, как его имя, немножко по слогам. Причем со смехом и грустью одновременно.)
— А куда-нибудь! — сказал Димка. — Убежим — да и все. Места на земле мало, что ли? Хоть на Камчатку! Или на Сахалин.
— А что мы там будем делать?
— Что… Я работать пойду, ты будешь учиться! Дело себе найдем.
Ксана задумалась. Потеребила кончик косы.
— Страшно, Дима… И знаешь… — Виновато глянула исподлобья. — Маму жалко…
Димка сразу потух. Разочарованно сел рядом.
— Ксанка, Ксанка… — Отвернулся. — Какая ты…
— Обиделся?
— Чего обижаться? Но в этом деле надо быстро: решил — и раз-два. Сейчас бы вышли на дорогу с тобой — и ходу, куда глаза глядят!
Ксана засмеялась.
— И камень бы оставили? И дуб?
— Камень бы я понес… — подумав, сказал Димка. — А дуб… Ну, и дуб потом.
Ксана уткнулась лицом в пахнущие осенью листья.
— Не сердись на меня, Дима.
— Никто на тебя не сердится.
— Мы, знаешь, мы завтра не сюда пойдем, а в парк. Ладно? Послушаем издалека… А, Дим?
Димка внимательно посмотрел на нее.
— Ладно!
Димка стал помогать Ксане перебирать листья. Попросил только разъяснять ему, что годится, что нет.
— А ты выбирай, какие тебе нравятся. Я так потом и помечу, что твои, — сказала Ксана.
Но Димке они нравились, кажется, все подряд.
— Я вот, Ксана, не завтра — послезавтра закончу тебе приемник, с утра до вечера буду передавать что-нибудь! — размечтался Димка. — А для контроля буду спрашивать, какую пластинку крутил в одиннадцать часов двадцать две минуты?
— Мне так и отойти нельзя будет! — сказала Ксана
— Нельзя, — согласился Димка
Домой возвращались ближе к вечеру, когда в лесу еще был закат, а для Ермолаевки солнце уже село. Возвращались мимо Холмогор и остановились, чтобы распрощаться, на подходе к дамбе.
— У тебя тут, говорят, жених?.. — Димка показал головой в сторону Холмогор.
— Уже где-то слышал?
— А я про тебя все сведения собираю, — сказал Димка, — где, что, как…
— Ну, и насобираешь глупостей всяких!
Она прижимала к себе ворох осенних веток и разговаривала, косясь из-за них на Димку, как из укрытия.
У Димки тоже были ветки, но Димку они не стесняли. Ксана заметила:
— Что ты как веник их держишь?
Нравилось Димке, когда она поучала его. Что-то заботливо-снисходительное появлялось при этом в голосе ее, в глазах, в движении головы, вроде бы Димка перед ней — ребенок, а она — опытная-преопытная… Но ветки свои он все же поднял вверх листьями.
— Я, Ксанка, глупостей не собираю, только факты. Пойдем посидим еще на дамбе!
— Поздно, Дима…
Димка разочарованно помолчал.
— Хорошо сегодня было? — спросил Димка.
Она кивнула. Потом спросила:
— А тебе?..
Димка набрал полную грудь воздуха, чтобы высказать, как здорово было ему, но только выразительно посмотрел на Ксану и выдохнул, не найдя слов.
И оба засмеялись. И Ксана почему-то спрятала свое лицо за ветками, оставив одни глаза.
— Я, Ксана, вообще плюну на школу, подамся в Тарзаны, а?
— Горе с тобой, — сказала Ксана.
Они долго расставались. И расстались, не ведая, что им предстоит.
Сана ждала дочь. Слышала, как она вошла, как разулась у входа. Скрипнув половицами, прошла в свою комнату. Некоторое время Сана еще побыла на кухне, прислушиваясь. Но из комнат больше не донеслось ни звука.
Сана повесила на гвоздь полотенце, которым только что протирала посуду, вышла в горницу…
Положив на стол ворох ветвей, листьев и переплетя пальцы расслабленных рук, дочь стояла без движения спиной к двери и, глядя в неведомую точку над столом, не слышала или не хотела слышать, как подошла к ее комнате мать.
Переступив с ноги на ногу, Сана осторожно спросила:
— Где ты была?..
Звук ее голоса как бы разбудил дочь.
— В лесу, — не оборачиваясь, ответила Ксана. И начала медленно стаскивать через голову свитер.
Сана опять в нерешительности переступила с ноги на ногу.
— Одна?..
Свитер упал на кровать за спиной дочери.
— Нет… — сказала Ксана. И, сомкнув руки перед собой, застыла в прежней позе. В одной белой сорочке, без свитера, она выглядела намного беспомощнее и слабей…
Мать думала, Ксана что-нибудь добавит к своему «нет», но та молчала. Опустив плечи, глядела прямо перед собой и молчала.
Тогда робкими шажками Сана вошла к дочери и, боясь услышать ее ответ, спросила изменившимся голосом:
— С кем ты была, Ксанка?.. — (Та не пошевелилась.) Мать заглянула ей в глаза, неуверенно повторила: — С кем?..
Глаза у них были теперь одинаково мокрые.
— С ним… — наконец разомкнула губы Ксана.
Медленно опускаясь на колени, мать заплакала. Заплакала навзрыд, жалобно и безнадежно.
Обхватила руками ноги дочери, прижалась к ней.
— Родная моя… Голубь мой… Что ты со мной делаешь… Зачем ты губишь себя?! Ксана!. Радость моя!.. Пощади меня!.. Разве в чем перед тобой виновата?! Разве не люблю тебя!..
Ксана опять смотрела в неведомую точку перед собой, и губы ее были сомкнуты, а по щекам текли, падая на голову матери, слезы.
— Голубушка! Золотце мое! Я руки на себя наложу!.. Пощади меня, христом-богом прошу!.. Жизнью своей заклинаю тебя!..
Это было похоже на безумие. Мать и дочь обессилели в изматывающей их тела и души борьбе. Они больше не могли сопротивляться друг другу.
И не многое теперь молила Сана у жизни: только уберечь от этого парня дочь, только разлучить их, и все. Только вырвать у него Ксанку! Словно все прошлые и настоящие беды ее сошлись на этом.
И Ксане передалась ее боль.
Прошел, может быть, час, а может, больше…
Опустошенная и разбитая, не сняв юбки, упала Ксана на кровать, на спину, и, вскинув над головой безвольные руки, лежала на мокрой от слез подушке, слепая от слез, ничего не понимая, не думая ни о чем. И когда мать, покрывая жадными поцелуями ее лицо, руки, грудь, спрашивала: «Ты не пойдешь к нему, правда? Ты больше никогда не пойдешь к нему?..» — она лишь кивала неразумной головой: «Да… Да… Да…»
Хорек повстречал его возле Шахт.
Настроение радостного благодушия еще не покинуло Димку. Он шел, держа осенние ветки листвой вверх, как велела Ксана. И опять необыкновенной была дорога, необыкновенной — наступающая ночь…
Добрыми огоньками перемигивалась внизу Ермолаевка, и зажигались над головой первые робкие звезды.
Почему-то хотелось смеяться. Весело, радостно, беспричинно. Может, даже чуточку глупо…
Возглас Хорька прозвучал неожиданно:
— Привет!
— Привет, — машинально ответил Димка
— Из Ермолаевки?
Димка кивнул, опуская ветки листвой вниз, как нес их раньше.
— А я туда! — сказал Хорек.
— Чего там — на ночь глядя?..
— Дела! Сам знаешь… — Хорек оторвал от Димкиного букета один березовый листок и, положив его на кулак, хлопнул ладонью, точно выстрелил. — Насчет дела не передумал?
— Н-нет… — поперхнулся Димка.
— Подожди сегодня…
— Сегодня мне никак! — быстро соврал Димка, мучительно припоминая, что такое мог обещать он.
Глаза Хорька стали совсем щелками.
— Занят, выходит?.. На завтра, что ли? А?
— Раз говорил — все…
— Тогда лады! — весело усмехнулся Хорек. — До завтрева! — И, ударив его по плечу, зашагал вниз, к Ермолаевке.
Димка тоже сделал два или три шага своей дорогой, потом остановился и глядел на удаляющегося Хорька, пока тот не скрылся в тумане сумерек. Хотел даже окликнуть его, но сдержался.
Встревожила неясность, что осталась в памяти после того отвратительного вечера, когда он нализался до потери сознания. И если накануне еще Димка предпочитал эту неясность, возможно, постыдной ясности, теперь он должен был знать о себе все.
А ночь опускалась спокойная, тихая… И показалось Димке чем-то невероятным, противоестественным в такой вот ночи однажды напиться какой-то дряни, чтобы перестали существовать для тебя и звезды, и запахи, и все вообще… Радость его мгновенно потухла.
Вот почему уже около двенадцати часов следующего дня Димка нетерпеливо прохаживался у дома Малышевых.
Хорек не появлялся. Тогда Димка пересек двор, постучал.
Но дверь оказалась незапертой и от слабого толчка открылась.
Войдя в дом, невольно приостановился у порога. Ударило в нос чем-то прокисшим. На полу и в немытых тарелках на столе валялись окурки. Этот стол да еще две железные кровати без простыней и составляли всю мебель комнаты. Одежда Хорька лежала, брошенная как попало, на полу, среди окурков. Нижние половины двух окон вместо занавесок были прикрыты высохшими и пожелтевшими от солнца газетами.
Хорек еще нежился в постели, но при виде Димки сбросил одеяло, вскочил на ноги.
— Ты, я вижу, спозаранку! Молодцом!
Димка поздоровался.
В трусах до колен и голубой застиранной майке Хорек выглядел неуклюжим, худым и мосластым, со впалой грудью.
— Проходь! — жестом гостеприимного хозяина пригласил он Димку, показывая на табурет у стола. Вытащил из-под кровати бутылку вермута, и в граненый стакан заструилась густо-красная липкая даже на вид жидкость. — Шлепнешь?
— Нет, — сказал Димка, усаживаясь на предложенный ему табурет. — Я больше не пью.
Стакан в руке Хорька дрогнул.
— Чего это ты?
— Так, — ответил Димка. — Обещал одному человеку, больше не пью. — И, переводя разговор ближе к делу, спросил наобум: — Ну, что будем?
— Да ты чего: сейчас, что ли? Мы это вечером, попозднее… Как танцы кончатся!
— Вечером мне некогда, занят, — буркнул Димка.
— Чем занят?.. — переспросил Хорек. В голове его шевельнулась внезапная, как откровение, мысль, что Димка ничегошеньки не помнит из ночной болтовни. Он пристально, с некоторым даже изумлением вгляделся в его лицо. Машинально опрокинул в себя предназначенный гостю вермут. — А я думал, мы снюхаемся… Перевоспитываешься, выходит?
— Да вроде… — неопределенно ответил Димка, выжидая, когда Хорек скажет что-нибудь конкретное.
— Это ты не по-мужски! У нас так не полагается!
— Почему не по-мужски? — помедлив, спросил Димка.
— А у меня уговор дороже денег. Отступиться — это уже вроде подножку дать. Забыл, что ли? Директору своему фингалей собирался вешать, — умышленно преувеличил Хорек. — Да еще учителке какой-то! А?
Димка вдруг вспомнил подробности той ночи. Кровь прилила к его лицу. Гаденьким почувствовал себя Димка, почти подлецом.
— Я, ты знаешь… пьяный был…
Подпрыгивая то на одной ноге, то на другой, Хорек надернул штаны. Опять внимательно пригляделся к Димке. Искусственно захохотал:
— Чудак человек! Разве я не понял, что спьяну! Наоборот, хотел предупредить тебя, чтоб не сглупил чего!..
Гора свалилась с Димкиных плеч.
— Не надо, знаешь, ничего… — попросил он, улавливая какую-то фальшь в голосе Хорька. — Я тогда дурак был… Честное слово…
— Да это ты как знаешь… — неожиданно вяло отозвался Хорек. И сделал вид, что потерял интерес к нему, злой на себя, что замешкался тогда и поленился двинуть вместе с этим салагой на Ермолаевку, а надо было действовать немедля… Однако, уверенный, что второй случай для этого еще представится и он его уж никак не упустит, Хорек снова плеснул в стакан. — Мы люди свои! Зачем нам подножки давать друг другу?.. За тебя! Корешами мы все-таки когда-нибудь будем!
Весь день, буквально не вставая из-за стола, Ксана укладывала между страницами «Домоводства» увядшие за ночь листья. Мать не тревожила ее, стараясь быть больше в кухне. Сцена, что произошла между ними вчера, неожиданная и неестественная в их отношениях, в некоторой степени надломила обеих. Нужно было привыкнуть к чему-то иному в разговорах друг с другом, во взглядах друг на друга… И давалось это нелегко. Раз десять Сана порывалась войти к дочери, сказать что-нибудь обыденное, малозначительное, но с первым шагом в горницу утрачивала простоту и непосредственность заготовленных слов и, крадучись, возвращалась назад, в кухню, утешаясь, впрочем, одним уже тем, что дочь дома, что никуда не спешит
Ксана тщательно расправляла и вкладывала в «Домоводство» лист за листом, не отбрасывая даже тронутых порчей, — всему, что она принесла накануне, предстояло сохраниться в гербарии. Руки ее двигались ровно, почти механически. Но ближе к вечеру — медленнее, неуверенней… И вдруг замерли в половине девятого.
Сана уловила своим напряженным чутьем легкий скрип открываемого шифоньера, замерла.
Опять воцарилась тишина в доме. Но уже не та прежняя тишина, а другая, в которой что-то свершалось.
Больше ничего не услышала Сана. Но вдруг бросилась в горницу.
Дочь была уже в дверях комнаты. Остановилась при виде матери.
Она надела для него свое лучшее платье — в голубых лепестках по белому полю… Голубой грубошерстный жакетик — в опущенной руке…
И снова встретились их глаза: измученные, затуманенные страданием глаза матери и широко открытые, загнанные — Ксаны.
— Доченька!
Мать шагнула к ней.
Не сдерживая вздрагивающих плеч, Ксана отступила на шаг в свою комнату.
— Кса-ан-ка!
Мать сделала еще шаг, и она опять на шаг отступила.
И отступала так, пока дорогу ей не преградил стол, потому что дальше отступать было некуда. Тогда она заплакала.
— Ксанка!.. — чуть слышно и горестно позвала мать.
— Я только скажу ему, мама!.. Я только скажу, что… что я не приду!.. — Губы ее кривились, а в лице, в мокрых глазах угасала последняя надежда на чудо. — Пусти, мамочка!.. Я только скажу ему!.. На одну минуточку, мама!..
Снова повторилось вчерашнее.
Только на этот раз Ксана не легла в кровать, а опустилась на табурет и, уронив голову на вытянутые поперек стола руки, поливала слезами глухие, с кружевными манжетиками рукава своего белого, в голубых лепестках платья.
А мать целовала ее, прижимая к себе. Тоже плакала, утешая:
— Голубка моя!.. Доченька моя!.. Ты не погубишь меня, правда?! Ведь ты одна у меня..
И тепло рук ее, как воскрешенное к жизни из глубин памяти самое первое ощущение бытия, обратило Ксану в крохотную-крохотную, в робкую-робкую, в тихую и бессильную.
Мать оставила ее успокоиться.
Лишь много спустя, уже собираясь в ночную смену, зашла еще раз.
Ксана сидела, вытянув руки поперек стола. Глядела куда-то прямо перед собой. Не плакала.
Голубой жакетик, соскользнув с колен, валялся на полу.
— Я ухожу, Ксанка…
Ксана кивнула. Потом оглянулась и кивнула еще раз.
— Хорошо, мама… — сказала, всхлипнув.
Танцы были в самом разгаре. Уже сыграли оркестранты вальс «Амурские волны», дважды сыграли танго из кинофильма «Петер» и дважды — грустный фокстрот «Много у нас диковин…».
От пятачка слышалось поскрипывание деревянного наста под ногами танцующих, уютный говор. А Димка стоял в соснах, там, где тропинка сбегала к речке, и ждал.
Давно прошла намеченная половина девятого. Всплыла над маслозаводом луна и фосфорическим маревом разлилась по осокам за речкой. Было, наверное, уже около одиннадцати часов.
Но Димка знал, что простоит на месте до последнего танца, пока твердо не убедится, что Ксана не пришла.
За себя он при этом не волновался. Ему что — он стоит себе, ждет. А ее наверняка не отпустили, и она нервничает. Поэтому Димка очень хотел бы сказать ей каким-нибудь образом: «Брось, Ксанка! Не получилось — значит, не получилось. Посидим, послушаем в другой раз. Мало, что ли, воскресений впереди?..» Он так явственно утешал ее, что, казалось, она должна услышать.
Но при всем при том Димка не отводил внимательного взгляда от петляющей тропинки, которая едва просматривалась в голубоватом сиянии залитых лунным светом осок. И когда мелькнуло в акациях белое платье, он знал, что это Ксана.
Она выбежала на тропинку и остановилась, вглядываясь в темный для нее и неприветливый сосновый массив.
Потом зачастила торопливыми шагами через осоки.
Димка неслышно рассмеялся. А когда, перейдя мостки, она ступила на тропинку, что от речки взбегала в гору, он вышел из-за сосен.
Ксана увидела его. И как бы споткнулась, вдруг сразу убавив шаг.
Димка уже разглядел ее белое платье в лепестках и жакет, перекинутый через руку…
Но Ксана не подошла к нему, а остановилась в трех-четырех шагах.
Какая-то жесткая сила убрала с Димкиного лица радость.
Ксана плакала. Прижав ладошки к губам и вздрагивая всем телом, беззвучно плакала, обратив к Димке мокрое от слез и неестественно белое в лунном свете лицо.
Он не успел ничего сказать ей, не успел ни о чем спросить… Все было предельно неожиданно, неправдоподобно и несправедливо.
— Дима… — проговорила она чужим, непослушным голосом. — Дима!.. Ты не жди меня больше… Нам, Дима, нельзя больше встречаться… Не надо нам встречаться больше!.. — Она вдруг заплакала в голос и, уронив голову на грудь, бросилась бежать назад, к речке.
Димкины ноги приросли к земле, иначе он догнал бы ее! А она, уже почти выбежав на мостки, словно ударилась о невидимую преграду и резко обернулась назад.
Его вывел из оцепенения громкий, жалобный крик:
— Ди-и-ма-а!..
Задыхаясь, она уже спешила навстречу, когда он побежал вниз.
— Дима, подожди!.. Дима! — схватила его за рукав. По щекам ее текли слезы, а мокрые глаза и губы смеялись.
— Я глупая, Дима! Я совсем, совсем глупая! Ты не сердись, что я тебе наболтала! — смеясь и плача и проглатывая звуки, всхлипывая, быстро-быстро заговорила Ксана. — Я знаю, что дурочка! Ведь все совсем наоборот! Не сердись, ладно?!
— Ну что ты, Ксана! Действительно, глупая какая-то! — проговорил Димка, с трудом обретая равновесие. — Никто на тебя не сердится!
— Глупая, глупая, правда! — согласилась Ксана. — Меня просто не отпустили, — а я наговорила тебе!
— Ну, сегодня не отпустили — другой раз отпустят!
— Конечно, отпустят, Дима! — заверила его Ксана. — И пускай мы будем не так часто встречаться, правда? Пускай незаметно будем! А… мы же ничего не воруем, правда? А мама потом поймет! Ведь поймет, правда?! — утвердительно тряхнув головой, спросила она Димку. И сама ответила за него: — Поймет!
— Ну ясно, поймет, Ксана! — поддержал Димка. — Ты только не плачь, а? И откуда у тебя слез этих!
— А они сами катятся! — сказала Ксана, обеими ладошками размазывая по лицу слезы.
Димка за руку свел ее с тропинки ближе к соснам.
— Все ты как-то по-своему понимаешь! — упрекнул он. — Как знал я… Ну, нельзя сегодня, значит, нельзя! А ты — в панику…
— Ну что ж, раз я такая… Конечно, глупая, сама знаю.
Она еще не отдышалась и говорила прерывающимся голосом, то утирая нос, то глаза, то зачем-то приглаживая и без того гладкие волосы на висках.
Димка улыбнулся.
— Чего ты смеешься?.. — Она хотела спросить осуждающе, а спросила жалобно, словно оправдываясь.
— Ничего я не смеюсь, Ксанка… — Димка прислушался. Оркестр, что на время как бы умолк для них, опять играл «Амурские волны». И, глядя в сторону пятачка, Димка позвал: — Ксана… А хоть немножко нам погулять можно?..
Ксана тиснула в кулаке кончик косы.
— Только… где темно, Дима, где не увидят, ладно? — тихо попросила она.
— Ладно! — согласился Димка.
И глухой аллеей, далеко в обход пятачка, они медленно пошли через парк.
Все непонятное, сложное казалось опять позади. И Ксана не только не сопротивлялась, но радовалась, ощущая, как после всех сегодняшних треволнений ее охватывает слабость и хочется утешить самое себя, может быть, даже чуть-чуть всплакнуть. Но уже не от горя, не от обиды — просто так.
Растягивая время своей короткой прогулки, они шли медленными, осторожными шагами. Навевал грусть невидимый в глубине парка оркестр. И мягко отсвечивали голубоватые лунные блики на черной хвое…
Шли молча. Дышали, слушали…
А когда повернули назад, к речке, Димка сказал:
— Ты знаешь, Ксана, я чуть не стал пьяницей.
Она тихонько засмеялась, не поверила.
— Болтун ты, Дима!
— А вот честное слово! — поклялся Димка. — Недавно с одним тут нализался — ничего не помнил!
Ксана подумала и спросила уже без улыбки:
— Зачем?.. — Тревожно спросила дрогнувшим голосом.
Димка взъерошил пятерней чуб, потом отломил от молодой сосенки у обочины пушистую ветку и раза два хлопнул себя по колену.
— Не знаю! Все равно было. Решил — и напился. Назло.
Ксана снова негромко засмеялась.
— Что ж не предупредил? Я хоть посмотрела бы!
— А это дело поправимое! — обрадовался Димка. — Хоть завтра.
Но Ксана перестала смеяться и, глядя в зыбкую темноту парка, туда, где лежал пруд, замолчала. Жакет она по-прежнему несла перекинутым через руку, хотя в аллее было довольно свежо. Но ведь она любила свое белое платье в лепестках, а не жакет и прихватила его только так, на всякий случай.
— Не надо, Дима… — сказала Ксана серьезно, по-взрослому, как это иногда вдруг получалось у нее. — Ты не должен, как другие. Ты должен всех правильней быть..
Они вернулись на тропинку, что сбегала к мосткам, и Ксана остановилась. Глянула исподлобья на Димку:
— Понял?..
И Димка заметил, что глаза ее опять мокрые.
— Я, Ксанка… по дурости… Давай где-нибудь посидим еще?
Ксана качнула головой:
— Мне пора, Дима.
— Я провожу тебя, — сказал Димка.
— Чуть-чуть, ладно? — попросила она. — Только до мостков.
— Ну, ты хоть не плачь опять!
— Больше не буду!
Они взялись за руки и спустились вниз, к речке. И, не размыкая рук, перешли друг за другом на противоположный берег.
Здесь Ксана остановилась.
— Дальше не надо, Дима, ладно?
— Ты не обижайся на меня, Ксанка… Мне самому было противно.
— Я не обижаюсь… Это я просто, Дима… ради тебя…
И было в ее чуточку вдруг закосивших глазах что-то такое, отчего захотелось Димке сказать ей хорошее-хорошее что-нибудь… сказать или сделать что-нибудь для нее. До тоски захотелось. А как сказать, что сделать, он не знал. Провел рукой по ее волосам, по плечу…
Ксана тоже положила руку на его плечо и осторожно коснулась пальцами Димкиной щеки.
— Иди, Дима… Ладно? — тихо-тихо проговорила она, скользя блуждающим взглядом по его лицу. — Если у вас завтра пять уроков, — я после шестого через парк пойду домой… — И она опять с трудом проглотила комок в горле.
— Ты иди, а я постою, — сказал Димка.
— Я не хочу, чтобы ты в спину смотрел.
— Ну вот, какая ты!..
Она засмеялась. Промокнула косой уголки глаз.
— Иди, Дима…
Он взбежал наверх и видел, как, помахав ему жакетом, она пошла.
А Димка стоял и смотрел из-за сосен.
Любила она сказки. И вот как будто сама — в сказке…
Луна, холодная, застыла над ней. И цепенели кругом серебряные деревья. А внизу — она… Во всей огромной ночи одна, почти волшебная в волшебном мире, скользила по голубому сиянию осок… Неслышно скользила в разливе фосфорического сияния.
Вот, пожалуй, и все, что я хотел рассказать об этой истории.
Если вам доведется быть в наших краях, возможно, вы повстречаете в лесу, на безымянной горе, красноватый, весь в зеленых и розовых искрах камень… Я видел его в последний раз, когда старые осины роняли на землю желтые листья и полоскал грустные ковыли теплый, пронизанный солнцем дождь, который у нас почему-то называют цыганским…