Во втором эшелоне нас все время куда-нибудь «гоняли». Это слово мы относили ко всем передвижениям, которые нам приходилось делать. Даже в баню или столовую — тоже «гнали». Какой-то лейтенант был возмущен такой терминологией и долго отчитывал, услышав, как один из бойцов мечтательно протянул: «Скоро на ужин погонят...»
Глупо, конечно, но словечко это въелось, вошло в обиход, и здесь, в пятнадцати километрах от передовой, нас тоже «гоняли» — утром на строевую, днем на закапывание трупов, потом — что реже — на обучение к сорокапяткам. Туда следовало нас «гонять» почаще, так как о пушках имели мы представление еще недостаточное.
К вечеру, измотанные вусмерть такой пустяковой, как мне казалось, не имеющей к артиллерийскому делу никакого отношения работой, после жидковатой баланды — так называли здесь суп из ржаной муки,— мы доходили до единственного и естественного желания юркнуть в шалашик и провалиться в сон. Авось — надеялись мы — повезет на следующий день: возьмут да «погонят» на передовую, где мы и займемся настоящим делом. А там, говорят, будет и хлебца побольше, и похлебка погуще, и боевые сто граммов.
Вот почему передовая, глухо и тяжело вздыхающая впереди, казалась нам чуть ли не землей обетованной. Возможно, и не всем. Кое-кто из стариков вздыхал: водочка-то водочкой, но и убивают же там... Но по мне, поскорей бы туда. Мне хотелось увидеть настоящую войну и пострелять из наших пушечек. Болтаться в ближних тылах и колупать мерзлую землю надоело до чертиков. И я не раз высказывался по этому поводу.
— Несмышленыш ты,— обрывал меня «папаша», пожилой наводчик нашего орудия.— Посмотрю я на тебя там, как в портки накладешь при первом же обстреле.
— Не накладу,— отвечал я уверенно, потому что чего-чего, а праздновать труса я не собирался.
Помню, сколько раз в школе доставалось мне от ребят и старше меня и сильнее, но я их все равно не боялся. Бывало, знал, ждут на углу, чтоб излупить, а я на этот угол и прусь как дурной, хотя можно было схитрить и место это обойти либо в школе задержаться. Но казалось мне это страшно унизительным.
— Еще как накладешь,— уверял «папаша», усмехаясь.
И вот однажды вечером, когда предстояло заползти в шалаш и, уткнувшись в лапник, завалиться спать, поступило предложение: кто захочет ночью подневалить в командирском шалаше, тот назавтра будет освобожден от всех занятий и работ. Недолго думая стал я этим добровольцем, тем более что узнал — дрова для костра заготовлены. И верно, подойдя к командирскому шалашу, увидел перед входом кучу нарубленного хвороста и осиновых чурок, а в самом шалаше на большом железном листе ярко горящий костер. Вокруг него на еловом лапнике, накрывшись шинелями, лежали трое командиров, не обративших на меня, вошедшего, никакого внимания, так как шел у них свой разговор.
Званий я установить не мог, а потому докладываться не стал, а сразу присел на чурбачок у костра. До моих ушей долетали отдельные слова и реплики из их разговора.
— Товарищ батальонный комиссар, что, в блиндаже не нравится? — спрашивал молодой голос.
— Ну его к богу. Душно там да и сыро,— отвечал сонный тенор.
— Тут воздух хорош,— заговорил хрипловатый басок.— Вот только дневальному надо не дремать... Эй, слышите, боец? — Это было замечено мое присутствие.
— Слышу,— ответил я.
— Вы что, в армии не служили? Повернуться надо, когда с командиром говоришь,— одернули меня.
Неловко поднявшись с чурбака, я неуклюже повернулся, но ответить не успел, так как командир, сделавший мне замечание, продолжил разговор с соседями:
— Недавно у соседей уснул дневальный, и на тебе, хвать пламя по стенке, по веткам, а там гранаты развешаны, бутылки с горючей смесью... Ну, и почти весь взвод накрылся. Слышите, боец? Это я вам. Дремать не вздумайте.
Я опять приподнялся и хотел было брякнуть: «Есть не дремать!» — как открылся полог из плащ-палатки, закрывавший вход в шалаш, и появился наш старшина.
— Разрешите к вашему шалашу, товарищ батальонный комиссар? — сказал он и, нагнувшись, стал протискиваться в шалаш.
— Проходи, старшина,— пригласил сонный тенор из-под шинели.
— Между прочим, для младшего комсостава есть свой шалаш,— неприветливо пробормотал командир, одернувший меня: старший лейтенант, как я теперь разглядел.
— Между прочим, старшой, у меня звание повыше твоего было — капитан-лейтенант,— бросил старшина, протиснув уже свое крепкое, ладное тело и присев около батальонного комиссара.— И еще, между прочим, у нас на флоте не зазорно было главстаршине в одном кубрике с комсоставом побыть. Понял?
— Вы что, на «ты» меня называете? На брудершафт вроде не пили,— возмутился старший лейтенант.
— Не кипятись,— успокоил его комиссар.— Старшина поболе тебя в армии служил и в таких местах побывал, которые нам и не снились. Полуостров Ханко! Слыхал про такой?
— Как же это он из капитан-лейтенантов в старшины угодил? За тихое поведение, наверное? — буркнул старший лейтенант.
— Именно, старшой, за это самое. Слушай сюда, если интересуешься.
Все придвинулись к старшине, и я тоже повернулся, чтоб слышать. Младший лейтенант приподнялся и предложил старшине закурить.
— Не курю,— отрезал он, а потом, посмотрев на пачку «Беломора», которую держал лейтенант, неожиданно взорвался: — Вы тут, черт побери, «Беломор» потягиваете, а у ребят щепотки махры на завертку нет! У нас на Ленинградском, такого не было — всем с бойцами делились. Слышишь, младшой, предложи-ка бойцу, который у костра дневалит.
Младший лейтенант потянулся ко мне пачкой:
— Прошу...
— Спасибо, товарищ младший лейтенант, но я тоже не курю,— ответил я.
— Отклонился от курса. Валяй о том, как ты из капитанов в старшины попал,— хрипнул старший лейтенант.
— Я не отклонился... Я из этих интендантов душу вытрясу, если завтра же мне махры не отпустят на братву. Устроили себе курорт! Да и вам, начальнички, о бойцах больше следует думать: всем ли удоволены?
— Как-нибудь без ваших указаний обойдемся, старшина. Не много ли на себя берете? — резанул «старшой».
— Не много! У нас на флоте другие порядки! Вам бы их перенять не худо... Ну, а что касается моего сальто-мортале из капитан-лейтенантов в старшины, то шерше ля фам — ищите женщину, как говорят французы...
— Видали, и по-французски наш старшина может,— усмехнулся старший лейтенант.
— Не только, я и по-английски, старшой, могу... Я же до армии на сухогрузе плавал, всего повидал... Ну, а насчет шерше ля фам,— старшина улыбнулся и подмигнул,— то познакомился с одной москвичкой, ну и, как говорится, любовь с первого взгляда. Сроду со мной такого не случалось. Ну, и махнул за ней в Москву без всякого на то разрешения начальства. Три дня в столице как в тумане. Потом очнулся, прибыл на корабль. Сами понимаете, за такие дела по головке не гладят. В рядовые краснофлотцы — и давай продолжай службу... Это еще до войны, конечно, было, в Таллине... Вот так бывает, закрутит...— Он помахал рукой, разгоняя дым.— Надымили, хоть топор вешай. Ладно, пойду...
Проходя мимо меня, старшина хлопнул по спине, да так, что я вздрогнул от неожиданности.
— Не куришь, значит? — спросил он.
— Не курю.
— И не пьешь?
— Нет.
— Хотя чего я тебя спрашиваю,— разглядел он меня.— Тебе и восемнадцати нет, наверное?
— Нет еще...
— Мда...— протянул он,— пацан ты совсем.— И ласково потрепал по плечу.— Ладно, бывай и не теряйся.
Я вышел из шалаша и долго смотрел вслед старшине, тронутый его словами... Меня же тыркали все кому не лень — и командиры и бойцы, которые постарше, и чувствовал я себя ужасно одиноким и никому не нужным, а тут бросили мне несколько человеческих слов, и потеплело на душе.
Отдневалил я ночь благополучно. Чтобы не заснуть, сидел у костра, вытянув руки к пламени,— если задремлешь, то упадут руки в огонь, проснешься сразу. Так, кстати, несколько раз и выходило, и поэтому наутро были у меня руки чернее сажи и с ожогами, но зато шалаш не спалил...
Прошло несколько дней. Ночь провели мы, как обычно, в сырых шалашиках, но разбудили нас еще затемно. Невыспавшиеся, продрогшие, выползли мы на свет божий и сразу заметили вокруг нервную суету. Наш сержант, командир орудия, делавший побудку, верзила с твердым лицом и равнодушным взглядом, был бледен, и одолевала его зевота. По его виду мы и поняли, что двинемся сейчас, наверно, к передовой.
По мне, как я уже говорил, любое движение было лучше бессмысленного топтания в тылах, а тем более движение к переднему краю, где я увижу наконец-то войну. Меня прямо-таки разбирало любопытство: что же там? Любопытство, может, и не то слово. Но тянули меня к себе полыхающее впереди небо и тяжелый гул, несущийся оттуда. Очень мне было интересно: как же я поведу себя там? И сейчас, пожалуй, бодрее других тянул я вместе с остальными родимую сорокапятку к таинственной и желанной передовой.
И тут, на первом же перекуре, удивил всех «папаша». Обычно хмурый и сердитый спросонок, он вдруг произнес, просиявший, каким-то особым, проникновенным голосом:
— С праздником, ребята.
— С каким это еще праздником? — насторожился сержант.
— Пасхи,— пояснил «папаша», улыбаясь необычно.
— Вон чего вспомнил! — стеганул тот жестко,— Никак вам, деревенщине, нельзя без кулацкого праздника. Отставить!
Но вокруг были и пожилые бойцы и не особо пожилые, у которых слова «папаши» вызвали какие-то радужные довоенные воспоминания. И у меня затеплилось что-то в душе, пахнуло ванильным ароматом куличей, а память об обильной еде, сопутствующей этому празднику, заставила заныть голодный желудок, и я стал сглатывать слюну, наполнившую рот. Поэтому суровая отповедь сержанта не была поддержана большинством бойцов. Видимо, рады они были, что напомнил им старый наводчик о том, что сегодня пятое апреля, воскресенье и первый день пасхи, очень ранней в этом лихолетном сорок втором году.
Оттого ли, что схваченная морозцем земля не успела раскиснуть и под колесами орудия весело повизгивал перемотанный с подмерзшей грязью снежок, а само орудие катилось легко, или оттого, что день обещал быть солнечным, голубонебым и представлялась желанная возможность обсушиться после многодневной мокряди, праздничное настроение не угасало.
Наводчик-«папаша», обычно ворчавший в подобных случаях и переругивавшийся всегда с сержантом, который в лямку не впрягался, а шел впереди, сегодня молчал, не теряя благостного выражения лица. И это было настолько непривычно, что и все мы настроились на его лад, тем более что никто не знал об ожидающем нас наступлении — думали, двигаемся просто поближе к передовой. Ну, а я-то со своими глазами — минус три — вообще ничего не видел впереди и был уверен, что до передовой еще далеко.
— У немцев, чай, тоже праздник,— зашептал вдруг наводчик.— Может, не будут сегодня палить. Вон вишь, мины редко пущает, для виду только, не прицельно.
И правда, хлюпали иногда мины из глубин дальнего оврага, но рвались далеко от нас, а потому не очень страшили.
— Вот и объяви братание,— повернулся к «папаше» командир орудия.— Царскую армию вспомнил? Семнадцатый год? Темнота дремучая.
Раньше на такую реплику нашел бы «папаша» чем ответить, но сейчас смолчал, только сплюнул в сердцах. У него с сержантом был давний раздор из-за гражданской войны, о которой сержант однажды презрительно отозвался:
— Ты еще под столом ходил, когда мы с Василием Константиновичем...
— Каким еще это Василием Константиновичем? Ты о ком это? О Блюхере, что ли? — насторожился тогда сержант.— Смотри, папаша, попридержи язык. Ты свою гражданскую из головы выкинь! Кабы те, кто в гражданскую командовал, не продали бы нас, не было бы немца под Москвой. Понял? И на Хасане говорили, что твой Василий Константинович...
— Да не был ты на Хасане! Пошто хвастаешься? Ни хрена ты еще не видел! А мало ли что один дурак скажет...— возражал «папаша».
— Да ты, знаешь... да ты договоришься,— теряя спокойную уверенность, топорщился сержант и распахивал шинель, чтобы виделась его медаль «За боевые заслуги», кстати единственная награда на весь расчет.— Договоришься ты, договоришься... Был у нас один такой...
— Не за него ли тебе медаль повесили? — язвил наводчик.— У Василия Константиновича, помнится, был орден Красного Знамени номер один, а когда я его видел — три Знамени было. Вот так-то...
— Прекратите, боец! — кричал сержант, переходя на официальное «вы».
— Ты не ори, не пыжься! В тылу бы меня пугал, а здесь нечего.
— Ну, смотри,— угрожал сержант.— Плачет о тебе трибунал, плачет.
— У нас теперича один трибунал, вон он,— показывал «папаша» на недалекую передовую.
Тем временем выбрались мы с опушки леса на большак, где похрустывающая твердь была уже порушена сотнями прошедших перед нами подошв, колесами повозок и орудий, промокла вся и осклизла, а впереди уже ясно (для других, а не для меня) было видно пепелище, где недавно, наверно, была деревня. Над пепелищем возвышалась большущая труба, оставшаяся, видимо, от двухэтажного дома. Возможно, школа была. Стояла тишина, но приподнятое с утра настроение улетучилось. «Папаша» проворчал:
— Там же немец может быть. Сейчас как вдарит, а мы на всем виду. Ночью надо было подбираться, а то выбрали времечко. А мы, ежели там фриц, перед ним как на ладошке...
— Иди, похристосуйся с ним, авось примут тебя с твоей пасхой,— повернулся сержант к «папаше».
— А ты бы не филонил, а потягал бы орудие,— немедля ответил он.— Не велик начальник. В лямке в самый раз такому верзиле. Ишь, на стариков да пацанов всю тяготу свалил, а сам идет фертом. Давай, давай впрягайся!
Сержант сдвинул брови, хотел было что-то ответить, как вдруг впереди стеганули будто кнутом и посыпалась горохом пулеметная дробь. Бросились все под щит орудия, затихли... Только «папаша» гроханул:
— Я говорил же! Видите, на трубе он засел, собака. Ишь как по пехоте чешет! Чем этого гада теперича оттуда выкуришь? Эх, вояки, вояки... Да мы в гражданскую такого не позволяли, чтоб без разведки. Эх, пехота, пехота...
Идущие впереди нас три стрелковых взвода залегли за гребнем оврага и вроде бы ушли из-под обстрела, но пулеметчик немецкий все шпарил и шпарил по ним, видно не заметив еще нас с нашим орудием, которое мы чуть оттащили в кусты. Оттуда начали нам что-то семафорить, а потом и закричали:
— Артиллерия! Чего вы там? Давай разворачивайся!
Наш взводный, не суетясь, называя, как всегда, всех на «вы», скомандовал сержанту с твердым лицом, которое сейчас, правда, малость размякло, негромко, но внятно:
— Давайте-ка пушечку сюда. Помогите бойцам... А наводчику — по имени-отечеству:
— Пожалуйста, Захар Ефимович... Если прямой наводочкой, то как — возьмем?
«Папаша», набычившись, топтался за щитом орудия, застрявшего в кустах, и проворчал в ответ:
— Взять-то, может, возьмем, но калибрик маловат, не раздолбаем эту хреновину.
Наводчики других трех орудий тоже начали прицеливаться на трубу, громко переругиваясь.
— Огонь! — как-то испуганно выкрикнул соседний взводный, и орудие звонко выбросило неведомо куда первый снаряд.
— Огонь! — совсем тихо скомандовал и наш взводный, и «папаша», повозившись с прицелом, выпустил один снаряд.
— Срикошетил вроде? Видали, товарищ лейтенант, слева пыль пошла, то надоть прямо в лоб, в самую середку...
Тут очнулся сержант наш, командир орудия, и прикрикнул:
— Разговорчики! Давай правее бери! Огонь! — И еще один снаряд ушел в сторону трубы, но без результата.
Теперь все четыре орудия стреляли вразнобой и все мимо... Немецкий же пулеметчик тут же засек бившие по нему орудия, направив огонь на них, и над нами, теснившимися и пригнувшимися за маленьким, явно недостаточным для всех щитом, застенали пули... Некоторые из них, взвизгнув, рикошетнули о щит нашей пушки и полетели куда-то в сторону. Я топтался около орудия на всем виду, но залечь почему-то не мог. Мне казалось страшно унизительным валиться на землю под обстрелом, хотя все так и делали, но я не мог. А потом чем же другим могу я доказать и себе, и ребятам, а главное, «папаше», что я ничуть не трушу и в штаны накладывать не собираюсь? «Папаша» посмотрел на меня удивленно, покачал головой и понес:
— Ложись ты, язви тебя! Кому дурость показываешь? — а дальше уже своими обычными словами.
Но я не лег, присел только на корточки. Орудийный наш огонь смолк, чем я был возмущен: как же, даем вражескому пулеметчику безнаказанно поливать нас из пулемета. И я пискнул неуверенно:
— Почему стрелять перестали?
— Еще один командующий нашелся. Заткнись! Говорил я — вхреначит он нам, так и вышло. Патронов у него, видать, навалом, теперича он от нас не отстанет...
Я думал, что сержант наш обрежет «папашу» своим обычным — «разговорчики!», но не угадал: сержант, побелевший, жался к щитку орудия, дребезжащего от шлепающих по нему пуль. Около ближайшей к нам пушки кого-то ранило, кричали санитаров, но без толку. Скосив глаза в ту сторону, я разглядел, как двое из расчета потащили раненого в кусты — тащили волоком, согнутые сами в три погибели,— и как вокруг них вспыхивали снежные фонтанчики.
— Что же, братва, делать? Зафигачитъ по нему еще снарядик? — тяжело ворочаясь, пробормотал «папаша», на что взводный отрицательно покачал головой, видимо остерегаясь привлекать внимание немецкого пулеметчика и боясь потерь в своем взводе.
Минут десять продолжался обстрел, а потом приутих. Тут «папаша» начал опять прицеливаться, но откуда-то со стороны бухнуло три выстрела и последний разорвался взрывом. На месте трубы взвился столб красной кирпичной пыли и спустя немного начал медленно оседать в неожиданно наступившей торжественной тишине.
— Труба трубе! — радостно выпалил «папаша», выползая из-под щита.— Каюк фрицу!
— Вот как стрелять надо! — воскликнул и сержант, обретший опять обычную твердость в голосе.— А ты, папаша, болтаешь много, а стреляешь в чистое небо как в копеечку.
— Так раз на раз не выходит...— немного смущенно проворчал «папаша».
— А когда у тебя выходило? В гражданскую, что ли? — ухмыльнулся сержант и стал сворачивать цигарку, не предложив никому табачку, хотя поглядывали на его кисет жадно.
«Папаша» же вынул из кармана газетку, оторвал и протянул сержанту:
— Сыпани-ка маленько... Да и другим не грех предложить — почитай, под смертью все барахтались.
Сержант не очень охотно, но плеснул «папаше» махры, протянул кисет и остальным.
— Не особо только наваливайтесь, видите, чуток осталось. Шпарите сами без всякой экономии, а потом побираетесь.
Запыхтели все цигарками и стали отходить малость от пережитого. Тогда и посыпались вопросы:
— Да кто же это так шибанул здорово? Кто, братцы?
— Да, врезал точно...
— С оврага вроде пульнули...
— Это Казанцев,— донеслось до нас,— с пехоты...
— Что за Казанцев? Почему пехотинец, а из пушки стрелял? — любопытничали некоторые.
Казанцева я увидел чуть позже, когда подтянулись мы к самому оврагу и к пепелищу, над которым возвышался почерневший огрызок печной трубы. Он стоял у пушки, спущенной каким-то образом на дно оврага, в окружении нескольких командиров и бойцов и, размахивая длинными руками, рассказывал. Был он высокий, плечистый, с широкоскулым лицом и большим ртом с крупными, лошадиными зубами. Из-под зеленой замасленной телогрейки виднелись в петлицах всего два треугольника, а среди слушавших его были и лейтенанты, и даже один капитан, который и прервал Казанцева вопросом:
— А как вы к пушкам подобрались?
— Я и говорю, товарищ капитан,— мотнул он головой.— Пушкари ваши, извините, малость подрастерялись, да и бил по ним фриц дай боже — не развернешься. А нас, пехоту, с этой трубы так прижало — дыхнуть некуда... Как я своей крупной комплекцией по оврагу прополз, как на тот бок выбрался, где пушечки были, сам не ведаю. Видать, бог или черт помог... Тут меня мысль и боднула — сорокапятки в овраг затянуть, от фрица укрыть, чтоб не под пульками целиться. Выполз я к пушкам, а там одна прислуга, ну я и давай командовать, благо моих знаков различий из-под телогрейки не видно, и кто я — лейтенант ли из пехоты, или еще кто? — им неведомо, все приказания мои выполняют. Тут другие пушкари мне вмастили, огонек открыли, и немец на них все внимание перенес, по ним начал шпарить... Ну тут я уже спокойненько начал пушечку наводить на эту трубу проклятую...
— На прямой наводке, значит? — спросил кто-то.
— Конечно. Овраг-то неглубокий, я только чуть пушки туда заволок, чтоб не на виду были. Не спешу, разумеется, фриц другими занят. Ну и вкатил три «выстрела». Два вроде мимо или отрикошетили, а третий, видать, под самое основание трубы угодил. Ну и, как видите, где труба эта гадская, где фрицевский пулеметчик?
— Молодец, Казанцев! — похвалил капитан.— Ты что, в кадровой артиллерии служил? Почему же в пехоте оказался? С какого года?
— С восемнадцатого, товарищ капитан.— Казанцев вытянул по швам длинные руки.— В артчастях не служил, но очень пушками интересовался и при всяком удобном случае около артиллеристов вертелся, расспрашивал, больно мне хотелось делом этим овладеть... Ну а тут, на передовой, когда — хошь не хошь — надобно действовать, мозги у меня заработали, закрутились, ну и вот...
Казанцев улыбнулся во весь рот, но не самодовольно, а просто и радостно, добавив:
— Вообще-то ежели мозгами как следует пораскидывать, то не страшен фриц, завсегда его обдурить можно... Ну а ежели, извините, против одного фрица, хоть и на трубе, столько пушек да пехоты выставлять, то до Берлина ползти нам ох как долго придется.
— Но-но, не зарывайся, Казанцев,— одернул его кто-то из лейтенантов.— Дело ты сделал, но не зарывайся.
— Да,— сказал капитан,— к награде представим, но в командующие еще рановато. Понял?
— Я в командующие не рвусь, а вот из пехоты, товарищ капитан, в артиллерию охота. Может, посодействуете?
— Посодействую,— ответил капитан и спросил: — Кем на гражданке были?
— Извозчик я, ломовой... Из Омска,— ответил Казанцев и снова показал свои лошадиные зубы, улыбнувшись.
— Товарищ капитан, а не кажется ли вам, что здесь элемент случайности был? — спросил кто-то из командиров.
— Нам бы таких наводчиков и с таким вот элементом случайности! — Капитан положил руку на плечо Казанцева.— Похлопочу я, Казанцев, насчет вашего перехода. Похлопочу.
— Благодарствую, товарищ капитан. Очень мне хочется с пушечками поколдовать. Я, правда, и в пехоте не последний человек, но тут работенка умственная, а это я люблю.
— Будешь у пушечек, будешь,— пообещал капитан.
Толпа около Казанцева начала редеть... Солнце уже поднялось и стало пригревать почти по-весеннему. И только сейчас ощутили мы радостное успокоение от закончившегося первого боя, принесшего нам хоть маленькую, но победу,— вон он торчит, огрызок трубы, и путь дальше свободен.
— Вот ужо угодил, вот ужо угодил...— Это наш «папаша» протиснулся к Казанцеву, схватил его за руку и долго тряс.— Из Омска ты, я слышал? Был я там, был... Тебе-то только годик стукнуло, когда воевал я там. В девятнадцатом году дело было... Может, отец твой...
— Отца не помню... В гражданскую погиб. Не то под Иркутском, не то под Читой.
— Бог ты мой! Может статься, с твоим отцом вместе воевали,— растрогался вдруг «папаша».— А что? Вполне возможно. Я ведь и под Читой воевал, и под Иркутском. Правда, фамилии Казанцев что-то не помню, так, может, по имени знал...
— Иваном отца звали.
— Эх, браток, сколько Иванов-то на той войне было,— вытер глаза «папаша».— Но угодил ты седня всем. Ужо как угодил. Кабы не ты, этот фриц много народу уложить мог.
— Чего там,— махнул рукой Казанцев.— Ладно, отец, мне к своим, однако, надо.— Он подтянул ремень, поправил шапку.— Мы с тобой еще побалакаем. Бывай... Пушечки-то свои приберите, того гляди, фрицы налетят, погода самая подходящая. Иль из минометов врежут,— добавил он на прощание.
Я глядел ему вслед восхищенным взглядом. Вот это боец! Вот это солдат! И хотя последнее слово не употреблялось — больше: боец, красноармеец,— но к Казанцеву подходило именно — солдат. Ладный, крепкий, храбрый, смекалистый и силушкой, видать, не обиженный. Вот он что-то на войне совершит, да и совершил уже, а я?.. И опять горькие мысли о своей никчемности, о своей физической слабости и зрении минус три, которые при всем моем желании помешают мне совершить что-то на войне, навалились на меня, но, к счастью, вскоре отхлынули, так как началась беспокойная неразбериха с поисками места для отдыха и предстоящего обеда. Около единственного уцелевшего в сожженной деревне помещения — довольно просторного овощехранилища — разгорелась перепалка между пехотой и артиллерией.
— Это наш Казанцев за вас поработал, а то где бы вы теперь были? — кричал кто-то из пехоты, загораживая собой вход в хранилище и не пуская наших ребят.
Сам Казанцев не стоял в сторонке и, добродушно усмехаясь, успокаивал всех:
— Чего толчетесь? Всем места хватит — и пехоте, и пушкарям... Хотя артиллеристики сегодня маленько обмишурились, но без их пушечек тоже ничего бы не вышло. Давайте, ребятки, по-хорошему. Отдохнуть всем надобно.
И подействовали слова Казанцева — приутихло в овощехранилище. Кто-то уже соломки раздобыл на подстилку, а кто-то уже спал, распластав шинельку на сырых досках. Гнилостный запах от картофеля, которого, впрочем, не было, не считая нескольких мешков с совершенным гнильем, расползался по всему помещению, но внимания на это никто не обращал. Главное — крыша над головой, хоть какие стены, защищающие от ветра. И какое-то укрытие все-таки от вражеской авиации, ожидаемой нами непрестанно из-за хорошей погоды и ясного неба.
Из-за моей нерасторопности и отсутствия красноармейской «находчивости», которой укоряли меня командиры, соломы мне, конечно, не досталось. И я, свернувшись клубком и положив голову на тощий вещмешок, устроился на голых досках и быстро уснул, измученный происшествиями этого дня. Но ненадолго. Кто-то крепко ударил меня по заду и возвратил к действительности.
— Ишь, .разлегся барином...— Это был «папаша», который торжественно придвинул на то место, где я лежал, какой-то перевернутый ящик.
На него-то и стал сержант выгружать буханки хлеба. Все зашевелились и стали подвигаться к заветному сему ящику. На сонных, усталых лицах появилось некое оживление, мутные спросонок глаза стали поблескивать в предвкушении значительного события в нашей жизни — обеда.
— Сначала хлеб дели! — приказал сержант «папаше».
Но тот и без приказаний знал, что делать, так как дележ хлеба и прочей еды всегда производил он, и не только производил — священнодействовал... Штык от СВТ порхал в его руках как ласточка, пайки отрезались ровные, грамм в грамм, так что можно было и не «комукать» — бери любую, не ошибешься.
— Давай, братва, просыпайся, а то за убитого посчитаю — и хрен тебе тогда восемьсот фронтовых, — голосил «папаша».
Но это слова лишние — какой дурак проспит дележку! Окружили «папашу», на пайки поглядывают, сглатывая слюну, да и не диво: проголодались без горячего.
— А еще что? — тихо, с замиранием в голосе спросил «папаша» у сержанта.
— Приварок, кажись, подвезли. Сейчас схожу,— ответил сержант.
— Ты с энтим подожди,— осек его «папаша».— В мешке что?
— А, в мешке? Держи.— И сержант, погрузив руку в вещмешок, выбросил оттуда связку твердых колбасок, звонко ударившихся об ящик.— Я думал, после горячего колбаска лучше пойдет,— сказал он при этом.
— Индюк тоже думал, да в суп попал. Не ко мне только — к председателю,— пояснил «папаша», ловко отсекая у колбасок веревочки и прибрасывая к хлебным пайкам сморщенные кругляши без единой жиринки.
— Заодно, сержант, не забудь выложить на палубу и сахар,— послышался за спинами делильщиков знакомый голос.
Я сразу узнал старшину и заулыбался, вспомнив теплые его слова.
— Да и про махру не забудь,— продолжил старшина.— Выбил я для вас, братишки, курево, пока вы тут с трубой воевали...— Он прошел к ящику, присел на корточки.— Гляжу я на вас, пехота-артиллерия, житье ваше тут по сравнению с ленинградским — малина. Курорт, а не фронт! Дом отдыха, а не передовая!
— Особливо жратва курортная,— хихикнул кто-то.
— А что, жратва как жратва. Даже колбаска,— улыбнулся старшина.
— А сорт не подскажешь, старшина? — спросил тот же хихикающий голосок.
— Сорт? — сказал старшина.— Самый высший.
— Он самый... Жить будешь, а ничего другого не захочешь,— засмеялся кто-то.
— Вы, братишки, настоящего голода еще не видали,— серьезно сказал старшина.— Вот я и говорю: курорт по сравнению с тем, чего сам на Заполярье хватанул.
— Ладно, старшина,— погасил лирику «папаша»,— каждый кулик свое болото хвалит, у каждого его война самая страшная. Ты скажи, есть ли еще что? — Последнюю фразу произнес «папаша» с придыханием и уперся взглядом в канистру, которую держал старшина в правой руке. В левой же был у него граненый стакан.
И все как один устремили взгляды на канистру, на стакан и затихли.
— Потом водочка, потом... Давай еду раздавай,— сказал старшина, отвлекая тем взгляды от заветной канистры и призывая к дележке.
После дележки все взоры опять вскинулись к старшине и к стакану, да не только взоры — заерзали и потянулись, будто магнитом притягиваемые, к канистре. Но старшина движением руки остановил жаждущих.
— А курева что, не надо? Зря я, что ли, с интендантами воевал ради махры? Так что налетайте, орелики, на табачок, а потом уж и водочка.
Что касается меня, то я жадно уминал доставшуюся мне пайку, и дальнейшее, кроме предстоящей похлебки, меня мало интересовало. Но «папаша» подмигнул насчет махорочки, а сержант шепнул про стопку. От этих двух фронтовых дефицитов я до сих пор безвозмездно отказывался в пользу старших по возрасту или чину. Таковыми были «папаша» и командир орудия. Но сейчас «папаша» чутко ухватил шепоток сержанта и тут же высказался:
— Нет уж, сержант, ни хрена тебе не отломится. Водка эта — Казанцеву!
— Нету у нас в списках никакого Казанцева! Не мудри, папаша,— зло вскинулся сержант, чуя, что порция моя от него отлетит.
— Не лезь в бутылку! Сам давеча Казанцева хвалил. Где мы с тобой были бы, ежели бы не он? Эй, Казанцев! — подал он голос в глубину овощехранилища, где шел не менее колготный дележ продуктов у пехоты.
— Ого, здесь я,— отозвался Казанцев, прорезая своим баском дележный гвалт.
— А ну, подь сюды! — крикнул «папаша», подставляя свою кружку под старшинский стакан.
— Двойная норма. За два дня,— сказал старшина, наливая «папаше» водки.— Смотри не захмелей.
— У вас захмелеешь! Зажилили за десять дней, а отдаете за два,— проворчал тот.
— Подвозу не было, папаша, а за прошлое, сам знаешь, не дают.
— Ладно уж... Ну, с богом.— «Папаша» хотел было опрокинуть кружку, но увидел приближающегося Казанцева.
— Зачем звал, папаша?
— А вот зачем... Плесни-ка, старшина, за этого Жорика,— указал «папаша» на меня пальцем.— Непьющий он пока. А Казанцев, ей-богу, за эту трубу поганую заслужил добавку. Есть у тебя кружка, Казанцев?
— При себе,— усмехнулся Казанцев и протянул свою кружку старшине.
— Да, тебе, браток, наливаю с удовольствием. Заслужил,— сказал старшина, выплескивая стакан в кружку Казанцева.
— Чокнемся, пехота! — протянул свою долю «папаша».— Дал ты нам сто очков вперед.
Казанцев, улыбнувшись и показав свои зубы, ударил кружкой об «папашину», крякнул от удовольствия и одним заглотом опустошил посуду.
— Спасибо, папаша... У нас с энтим делом не очень.
— Старшина у вас, видать, хреновый, пехота. Не чета нашему. Наш горло кому хошь перегрызет, а солдатикам харч притащит.— «Папаша» умильно поглядел на старшину.
— Ты мне не подыгрывай, папаша, а то возгоржусь... А такого вот наводчика я бы к себе на эсминец взял бы с радостью,— похвалил он Казанцева.
— А он, Казанцев-то наш, и разведчик хоть куда,— сказал кто-то из подошедших пехотинцев.— Недавно целый штаб фрицевский привел. Четырех немцев. Расскажи, Казанцев, артиллерии.
— Чего мне про одно и то же рассказывать? Ну, взял и взял... Если бы не калмычонок, вряд ли чего вышло,— нехотя начал Казанцев.
Но тут стали его все просить рассказать до конца, интеросно же — четырех фрицев в плен забрать. Я тоже подал голос. Ведь еще живых немцев и не видел. Казанцев ломаться не стал и продолжил:
— Ну, когда я ихнего часового в овраг, как куль с овсом, сбросил, калмычонок в окошко заглянул и сказал: спят все фрицы, но дверь на крючке... Что делать? Убить их всех — труда нет: запустил очередишку в окно,— и капут. Но они же живыми мне надобны. Помозговал я минутку и давай замазку штыком от СВТ отковыривать, а потом и стекло втихаря вынул, но оконце-то махонькое, только калмычонок пролезть сможет, да и то пришлось и телогрейку, и валенки, и ушанку снять... Пролез он, значит, крючок с двери сбросил, я — шмыг туда...
— Прямо к фрицам? — спросил я восхищенным шепотом.
— Прямо к ним... Дрыхли они крепко. Ну, я оружие все у них подобрал, из избушки вынес, а потом фрицам подъем объявил. Что им делать? Оружие глазами пошаркали — нету, ну и хенде хох. А я им: одевайтесь, голубчики, мороз на дворе, в кальсонах мне вас вести несподручно... Ну, оделись, сапоги, шинельки, и за нами. По дороге, гляжу, захромал один здорово. Чего это ты, спрашиваю? А он — кальт, кальт... Оказывается, со страху на босу ногу сапоги напялил. Ну, у меня портянки за пазухой были, сохли. Даю ему, а он, чудило, и заворачивать не умеет. Они же все в носках ходят. Показал ему... Ну и довел живехонькими до штаба, вот и всё,— закончил Казанцев и стал цигарку скручивать.
Глядели на него все мы во все глаза. Надо же, стоит перед нами человек, который четырех фрицев захватил запросто, а сегодня эту трубу проклятую долбанул. Стоит, потягивает спокойно дымок из самокрутки, и нет ничего в нем особого — обычный пехотинец, в замызганной телогрейке, в ушанке, пулей задетой, сутуловатый даже, с добродушной улыбкой на грязноватом и небритом лице. И ничего-то в нем геройского на вид нету.
— Вот, малец, каким солдатом надо быть,— сказал мне «папаша».— А ты...— сожалеючи добавил он,— малосильный, тебе орудие тягать или позиции рыть невмочь. Значит, что тебе надобно?
— Что? — спросил я с надеждой, вдруг «папаша» что дельное скажет.
— Тебе мозгой шевелить надобно. Грамотный ты шибко. Пушечкой овладеть надо. Может, в командиры выйдешь. Усек?
Я кивнул, и представилось мне, что после того, как я очень точно произвел расчеты (не зря же пятерка по математике!) и благодаря этому наша пушечка уничтожила немецкие огневые точки, наш интеллигентный взводный ставит меня на орудие... И выйдет тогда, что не зря я в военкомате на медкомиссии прятал очки и радовался, что по спешке и неразберихе не проверили мое зрение и в строевую часть зачислили. Ведь больше всего боялся, что в тылах оставят, в стройбате каком-нибудь. Конечно, прав «папаша», надо мне теорией заняться, только как и где? И когда? О мечты, мечты...
— Тебя, значит, за водочку благодарить? — прервал мои размышления Казанцев, подойдя ко мне и положив тяжелую руку на плечо.— Твою ведь долю выпил?
— Пожалуйста. Я рад, что вам досталось,— забормотал я, польщенный его вниманием.
— А что это тебя папаша Жориком назвал? Имя, что ли, такое?
— Егорий он,— вступил «папаша».— Но не хочет по-русски зваться. Спросили его, как звать, а он — Жора, на заграничный, значит, манер. Вообще-то до Егория он не дотянул, конечно. Имя славное, но пусть пока в Жориках походит,— кинул пренебрежительный взгляд он на меня.
— Ну, зачем так мальца обижать? — сказал Казанцев и провел рукой по плечу.— Обвыкнется парень и имечко свое оправдает. Верно, Егор? — Он ободряюще улыбнулся.
Я не нашел, что ответить, только кивнул головой и заулыбался в ответ.
— Чем же тебя за водочку отблагодарить? — задумчиво спросил Казанцев и начал шарить в карманах.— А вот и нашел. Держи гостинец,— протянул он мне кусок сахара в табачных крошках.— Как раз по твоему возрасту,— улыбнулся он.
— Спасибо,— не отказался я.
Вскоре Казанцев отошел к своим, а мы, разморенные более или менее обильной едой, завалились кто на что и сразу ушли в сон, даже не подумав о том, что ждет нас завтра, какие еще испытания и тревоги готовит день грядущий... Да и чего думать? Сейчас здесь, в хранилище, надышали, вроде бы тепло и животы набиты... Ложи и наслаждайся тем, что лежишь, а не топаешь, таща пушку на холодном, пронизывающем ветру. Ночь, да твоя, и нечего колыхаться, травить себя разными мыслями — спать, спать, спать...
Разбудили нас среди ночи. «Быстрей, давай быстрей!» — Кричали командиры. Затоптав костерик, мы выскочили из овощехранилища и бегом к пушкам. Впряглись в лямки. Поначалу сорокапятки катились легко, так как от деревни дорога шла под уклон, а потом движение замедлилось. Хорошо еще, что пехота протоптала нам, проторила в снегу неширокую дорожку. Впрягся и наш сержант, не став ждать напоминаний от «папаши».
— Чего это мы сорвались, как...— «Папаша» не стал досказывать, все и так поняли, но не засмеялись: не до смеху было.
И по серьезному лицу нашего взводного, и по сжатым губам сержанта поняли мы, что на этот раз случилось что-то такое серьезное и что надо нам действительно спешить. Пехоты мы не видели, но доносилась до нас густая стрельба, что шла впереди, и виделись вспышки ракет, залившие небо голубоватым, мертвенным светом. И трассирующие полосовали небо красными пунктирами. Сомнений быть уже не могло — идет бой впереди. Только не знаем мы: немцы ли наступают или наши? Но так или иначе, надо нам быстрей догнать пехоту и помочь ей огоньком. Тут уже было не до филонства, тащили мы пушку изо всех сил и, несмотря на морозец, обливались потом.
— Давайте, ребятки, поднажмите,— просил взводный, переходя от орудия к орудию.— Очень надо, очень надо...
И это «надо» понимали все. Не было «папашиных» перебранок с сержантом, не было обычных ворчаний — куда да зачем, а было какое-то очень важное единение всех, был какой-то порыв, и в этом порыве даже я не ощущал своей слабости. Я тоже был сильным и совсем не чувствовал усталости.
Сквозь стрельбу услышали мы «ура», вначале не очень громкое, а потом все усиливающееся, которое вдруг сразу оборвалось, и на миг стало всё тихо. И лишь потом услышали мы немецкие мины и их разрывы.
Начался небольшой лесок, и тащить пушку стало еще тяжелее, но темп мы не сбавили — продирались сквозь кусты, оцарапывая себе лица и руки, тем более что видели сквозь деревья голубеющее поле, за которым и шел, наверно, бой. Когда продрались через лесок, увидели за полем что-то темное — деревня, что ли, или лес опять?
— Давай, артиллерия, жмите на всю железку,— прохрипел бросившийся к нам пехотинец.— Валяйте через поле. Наши там, не бойтесь.
Мы и не боялись, только ударило что-то в сердце, когда увидел я на поле убитых. Только что убитых! Когда в тылах трупы закапывали, были они замерзшие, окоченелые и на людей вроде непохожие, а тут вот... Да ладно, не стал я смотреть под ноги, да и не до того — то тут, то там вспыхивали на поле разрывы мин. Но всего два раза останавливались мы, чтоб залечь, это уж когда мина — во визгу чуяли — совсем уж на нас летела.
То, что темнело за полем, оказалось небольшой полусожженной деревушкой.
— Разворачивайся, артиллерия,— сказал подошедший к нам пехотный командир.— Понимаешь,— улыбнулся он нашему взводному,— взяли с ходу. Сперва разведка бой завязала, решил нажать, и вот... Они оборону еще не успели оборудовать. Но боюсь, контратаковать будут. Давай располагайся, лейтенант, да окапывайся, если успеешь.
— Думаешь, не успею? — спросил наш взводный.
— На рассвете начнет, гад, по-моему.
Наше орудие расположилось за стеной обгоревшего, по недогоревшего дома. Лейтенант приказал все же копать укрытия. Начали с щели. Били и киркой и ломом, но мерзлая земля поддавалась плохо. И хоть старались все вовсю, к рассвету докопать не удалось. Пехота тоже ковыряла лопатами, но вряд ли чего успела, а потому расположилась за естественными укрытиями: за трубами печей, за углами недогоревших домов, в воронках от снарядов или просто в неровностях местности.
Рассвет наступал медленно, и в серой дымке еще плохо различался лесок, в котором были немцы. Как ни странно, спать никому не хотелось. Все всматривались в предрассветную пелену и ждали... Нервы напряжены до предела, бьет тело противная дрожь. Не от трусости, нет, а от волнения. Зато все собранны, разговорчиков никаких, губы спеклись.. Если немцы пойдут, то для меня это первый настоящий бой. И что же я чувствую? Никак я не могу отказаться и отделаться от интеллигентского желания анализировать свои ощущения. Вот и сейчас, глупый, задаю себе вопрос: что чувствую? Полагается по всему прочитанному о войне вспоминать дом, близких, прокручивать в последние минуты свою жизнь... И ничего этого нет. Ни о чем я не вспоминаю, никакой жизни не прокручиваю, а просто смотрю на все светлеющее и светлеющее поле и... жду. И ловлю себя на преглупейшей мысли, что если вдруг немцы не пойдут в атаку, то я буду страшно разочарован, вместо того чтобы радоваться этому. Вот и все мои сложные переживания перед боем. Я даже усмехнулся. «Папаша» очень спокойно покуривал в рукав самокрутку, но помалкивал. Интересно, подумал я, а что он сейчас чувствует? И спросил:
— Захар Ефимыч, как вы думаете, пойдут немцы?
— А чего им не пойти? Знают, закрепиться мы еще не спроворились, только и иди,— как-то равнодушно проворчал он.
— А отобьем? — с замиранием в голосе прошептал я.
— А это смотря сколько их попрет. Ежели с танками пойдут, могут и прижать.
— Ну и что тогда?
— А ничего... Бейся до последнего патрона, ни шагу назад, смерть немецким оккупантам. Вот и вся наука,— выплюнул «папаша» искуренную цигарку.
Тут что-то во мне дрогнуло. Ведь танки в первую очередь орудия наши начнут давить. И что же тогда с нами?.. Задумываться дальше было страшно. Но почему «папаша» так спокойно об этом говорит? Хотя ему что, он жизнь прожил. Посмотрел я на сержанта. Тот тоже покуривал, методично сбивая пальцем пепел с самокрутки, и лицо его, хоть и бледное, было тоже спокойно. Мне, что ли, покурить, подумал я. Может, курево действительно так успокаивает. И у меня непроизвольно вырвалось:
— Может, и мне покурить?
— Покури, Егорий, покури...— «Папаша» пошарил по карманам, наскреб щепотку.— Ты и завертывать небось не умеешь?
— Не умею.
— Сверну я тебе...— «Папаша» свернул мне цигарку и подал.
Сержант дал прикурить от своей, и я... я задымил. Впервые в жизни. И сразу закашлялся, но мой кашель потонул в вое летевших на нас мин.
— Начал, гад... Ложись, братва,— негромко крикнул «папаша» и залег.
То, что я видел раньше, не шло ни в какое сравнение с тем, что началось сейчас. Мины летели пачками, и сразу около десятка рвалось их в занятой нами деревне. То тут, то там вырастали кусты разрывов. Началось и, главное, не кончалось — вот что плохо. А обмякшее тело просило, требовало конца обстрела. Пусть потом что-нибудь еще начнется, быть может, еще более страшное, но лишь бы кончился обстрел, не было больше сил его выдерживать, хотя нашему расчету и везло: близко только несколько мин взорвалось.
— К орудию! — раздалась команда сержанта. Он-то, оказывается, не ложился, а стоял за стеной избы и наблюдал.— Пошли, гады.
Я бросился за снарядами, но мельком все же успел глянуть на поле; на нем как-то странно шли немцы. Они не торопились, а шли словно бы неспешно редкой цепью, не стреляя, не крича, и это спокойное шествие их подействовало на меня более устрашающе, чем если бы они бежали и кричали.
«Папаша», возясь с прицелом, процедил:
— С трех сторон топают, язви их...
Пехота еще не открыла огонь, и немцы все так же спокойно и уверенно приближались к нам. Я поднес снаряд, заряжающий толкнул его в пасть казенника.
Что случилось дальше, плохо помню, да и не видел я почти ничего. Только без конца подносил снаряды, пушка рявкала, уши мои залепило. Я только поражался, как здорово мы работаем, и никаких переживаний. Иногда сквозь грохот неясно слыхал «папашины» обычные слова, исторгаемые им с каким-то восторгом и исступлением...
...Когда стало тихо, я услышал голос взводного, подошедшего к нашему орудию.
— Очень даже неплохо, Захар Ефимович. Очень неплохо поработали. Поглядите-ка...
Я, пошатываясь — вот когда усталость почувствовалась,— подошел вплотную к орудию и посмотрел на поле. Оно было уже не белым, а все в рыжих пятнах выброшенной разрывами земли и покрыто словно копотью — снег посерел, пожелтел. И среди воронок и рыжих пятен валялись серо-зелеными комочками убитые немцы. Их было не так много, но зато ни одного живого на поле не видно. Значит, контратаку мы отбили, значит, выиграли бой.
Взводный угощал «Беломором». На грязных, почерневших лицах очень выделялись улыбки ребят нашего расчета. Лейтенант вдруг схватился за живот и скривился в гримасе боли.
— Товарищ лейтенант,— сказал сержант.— В санбат все же надо вам. На сухомятке совсем разболеетесь.
— Видимо, придется.— Взводный слабо улыбнулся и отошел от нас. Видно, надо было ему прилечь, чтоб умерить боль.
Тут появился Казанцев, в еще больше замызганной телогрейке, и сразу подошел к «папаше».
— Ну, отец, поздравляю. Без вас бы не управились с фрицем. Видал, как шел он, сукин сын, небрежно, будто с ленцой. Они, гады, даже покуривали на ходу, сигаретки и руках держали. На понт брали. А тут вы им как пошли давать — перья полетели. Ни одного выстрела зря...
«Папаша» заулыбался довольно и вздохнул:
— Кабы после такого дела горло промочить, вот хорошо бы было. Понимаешь, Казанцев, мы тоже кое-что можем. Это в тот раз с трубой этой хреновой что-то подрастерялись. А вообще — можем.
— Ну, а Егорий как? — подошел ко мне Казанцев.
— А что Егорий? Молодцом. Не дрейфил. Снарядики как штык подносил.
Ну что после этого? Расплылся я в улыбке тоже. А когда Казанцев руку мне протянул и пожал до боли, совсем я повеселел.
А через несколько дней покинул нас наш интеллигентный взводный. Не помог ему и березовый сок, который распорядился собирать наш старшина, как противоцинготное средство. Оказалось, у него язва желудка. Вот почему и выглядел он изможденным, а желтоватое лицо было старше его лет. Жалели мы лейтенанта, видимо надолго осевшего в санбате. Обещали нам нового взводного, а пока командовал взводом сержант, которого мы не очень-то долюбливали, но к которому изменил я отношение после первого настоящего нашего боя.
Исчез куда-то и наш старшина. Дело в том, что он как бы нарочно лез на рожон. Один случай произошел при мне в середине апреля, когда начал стаивать снежок и обнаружилась на нейтралке убитая лошадь. Стояли мы тогда не в той деревне, где отбивали немцев, а в небольшой рощице, куда нас перебросили.
К тому времени из-за начавшейся распутицы с кормежкой стало туго. Полкотелка жидкой пшенки на двоих и один сухарик на день — как говорится, жить-то будешь, но... Вот и стали мы вожделенно поглядывать на нейтралку, где бурела туша лошади, но близок локоть, да не укусишь: лезть туда, под пули, никому не хотелось. Тут старшина и организовал ночную вылазку к этой лошадке. Пошли, конечно, добровольцы. Всю ее принести, разумеется, не удалось, но штыками от СВТ оттяпали большие куски, приволокли на передовую, заложили в какой-то неизвестно где добытый бачок, уселись вокруг костра и исступленно ждали, когда же сварится добытая конина... Вонь от бачка шла порядочная, но сие нас не смущало — лошадь была, видать, немецкая, с жирком, и вообще — не до запаха, было бы что жевать... Некоторые говорили, что если посолить покруче, вони будет меньше, но соли не было.
И тут, в самый тот момент, когда сготовилось уже мясо и предстояло нам пиршество, подошел какой-то лейтенант:
— Вы что?! В госпиталь захотели! Нарочно тухлятиной отравиться хотите! С передовой сбежать! А ну, выбросить немедленно!
Старшина поднялся, лицо его скривилось, подошел к лейтенанту и жестко, с угрозой, поправив на груди автомат, бросил:
— Люди жизнью рисковали из-за этой конины. Не бойся, лейтенант,— не отравятся. Мы на Ханко не такое лопали.
Но лейтенант не испугался грозного вида старшины. Он спокойно отстранил его рукой, прошел к костру да как вдарил ногой по бачку — все наше богатство на земле! Мы аж застонали от такой обиды и разочарования — все надежды наши пошли прахом.
— Ты что сделал?! — метнулся к нему старшина, но лейтенант и глазом не повел, только спросил ледяным голосом:
— Ваша фамилия, старшина? Отравить людей хотите? — и стал затаптывать куски конины в погасший уже костер, перемешивая все с угольями.
Его спокойствие и твердая уверенность в своей правоте смутили старшину, и он, потоптавшись немного, отступил в сторону. Лейтенант же, уходя, сказал уже более мягким голосом:
— Товарищи, поймите меня правильно. В соседнем подразделении были случаи отравления. Потерпите, скоро наладится со снабжением.
А через несколько дней старшина пошел ночью на нейтралку за сигаретами для ребят. Именно для них, потому как сам не курил. Немецкие трупы валялись довольно далеко от нашего переднего края, и старшина полез к немецкому подбитому танку, который был поближе, надеясь, что у немецких танкистов должны быть сигаретки. Но все равно немцы его обнаружили, и пошла кутерьма. Решили фрицы — разведка это наша, и дали огонек по всей нашей обороне, что, разумеется, без последствий не обошлось — кого-то ранило, кого-то, может, и убило. Вот после этого случая старшина наш исчез, хотя с нейтралки выбрался благополучно с четырьмя пачками сигарет, которые тут же раздал бойцам. Его я тоже жалел. Некоторые, правда, и осуждали его — хотел, дескать, курящих выручить, а не подумал, чем это дело обернуться может, хотя и сам жизнью из-за этих сигарет рисковал. Другие говорили, что понадеялся старшина на себя чересчур, думал, что не обнаружат его немцы, а надо было на это рассчитывать. Что касается меня, то и старшина, и Казанцев были как раз теми, кем и мне мечталось бы быть. Поэтому, понимая некое безрассудство старшины, осуждать я его не мог.
В ту ночь, когда ушел в санбат наш взводный, перетаскивали мы орудия на новый рубеж. Установив их, оборудовали на скорую руку шалашики чуть позади батареи и уже предвкушали, как завалимся спать, но были отстранены от долгожданного отдыха. Почти всех из нашего взвода послали в неглубокий тыл на рытье запасных позиций. В шалашике зацепились только сержант и «папаша».
— Иди-ка, язви тебя, чай, не переломишься,— напутствовал он меня.
Ох, как не хотелось идти, но делать нечего, кому война — подвиги, а кому — непробудная, унылая работа. Хмуро, гуськом плелись мы, куда было приказано. Под одеревеневшими подошвами тяжелых ботинок похрустывал на тропке ледок, а рассвет уже пробирался к нам сквозь ветви деревьев, на которые мы — полусонные — все время натыкались. Спать хотелось смертельно, и некоторых, в том числе и меня, в сон кидало прямо на ходу. Мгновенно вспыхивали и тут же угасали картины заветного отдыха, от которого неумолимо отводил нас командир отделения. Одна была надежда, что когда придем на место, не окажется там ни лопат, ни кирок, а пока будут их добывать, то сумеем мы маленько вздремнуть. Здорово на это надеялись, зная по опыту обычную неразбериху в ближних тылах, но... увы — приготовлены были и ждали нас лопаты большие и малые, кирки, не было никаких причин прикорнуть в ожидании инвентаря.
Почва — тяжелая, плотная, набухшая водой глина — была невпроворот для моих слабых рук. Моя лопата сонно клевала землю, с трудом поддевая тощие пласты... Копавшие рядом уже углубились в аккуратную траншейку, и мне сверху были видны их каски. Сам я каску не надевал, моя тонкая шея не выдерживала ее тяжести. Даже на передовой, в бою я старался увильнуть от этого — была не была, авось обойдется. И пока обходилось. Сонно копошился я на поверхности, а мысли мои так же дремотно ворошились в голове, тяготея к оставленному шалашу, где сейчас безмятежно дрыхли «папаша» и сержант, которым я смертно завидовал.
Но вдруг из касок, все дальше уходивших от меня в землю, стали прорастать какие-то ветки... Вот, подумалось мне, в таких касках с проросшими ветвями удобно, наверно, ползти по нейтралке, вот если бы у старшины была такая каска, не засекли бы его немцы. Но почему вдруг появились эти ветки, сообразить я своими сонными мозгами не мог. Только удивило меня, что ветки были зеленые, с распустившимися листочками. Ведь, когда шалаш сооружали, ветки были голые, зеленым был только еловый лапник, которым устилали пол и на котором сейчас припухают сержант и «папаша», не дающие мне покоя... Вот повезло им, спят сейчас, похрапывают, а я должен колупать эту глину, хотя сил на это никаких нет.
Выдохся я еще ночью в бурлацких лямках, когда тащили мы неведомые нам сорокапятки нового образца. Еще тогда спотыкался я на каждом шагу, утягощая работу остальных, впряженных вместе со мною. И кричал на меня «папаша»:
— Тебя что, вместе с пушкой тащить прикажешь? Ведь мог же в ту ночь, когда к бою мы подвигались, работать как следует. А сегодня путаешься опять под ногами.— А потом больно съездил меня по шее, надеясь этим привести в рабочее состояние.
Но... что это такое? Ветви с касок вдруг пропали, как в кино, а меня кто-то тряс за воротник шинели.
— Отсыпаться сюда пришел, чтоб тебя...
Это был командир отделения, которому поручена была подготовка запасных позиций. Он оглядел меня поначалу зло, а потом, увидев мою щуплую комплекцию и измученное лицо, буркнул:
— Мотай-ка на свою батарею, все равно от тебя толку нет. Доложи, наказал я тебя.
Я пробормотал нечто нечленораздельное, протер свои подслеповатые глаза и поплелся по тропе, по которой шел час тому назад.
— Это он пойдет, не завалится,— услышал я чей-то голос.— И на хрена таких на фронт? Мешают только. Вред от них один заместо пользы...
Я шел не оборачиваясь. Что мне эти обидные слова? Я теперь на них не очень-то обращаю внимание. Ведь бой-то первый свой я выдержал! Конечно, тогда, когда скрывал я на медкомиссии свою близорукость, я другое думал. Думал, война — это только стрелять по противнику, а она обернулась и походами тяжелыми, и копаньем земли непрестанным, и недоедом, и недосыпом, в общем, бесконечным трудом непроворотным, к которому я и не привык и не был готов.
Да, романтическая блажь выветрилась из головы, но все равно я боюсь на людях надеть очки, вдруг кто-нибудь проговорится — и отошлют меня в тыл. Мало мне одного боя, да и прошел он как-то для меня несуразно, не видел же ничего, только оглох маленько, да поясницу ломило, а ноздри забил запах горелой краски от разогревшегося орудия. Вот и все впечатления. И когда атаку отбили, никто «ура» не кричал, никто от радости с ума не сходил — улыбались только измученными, усталыми улыбками, да взводный от боли в животе кривился. Уж очень обыкновенной и обыденной оказалась победа. Наверно, только большая победа, уже окончательная, захлестнет счастьем, но до нее не каждому дожить. Короче, как ни странно, бои показался мне более легким, чем всё, что ему предшествовало и после него продолжалось — передвижения с места на место, копка позиций и прочее, что называлось окопными буднями.
Тропка, по которой я шел, уже оттаяла, стала скользкой, и я несколько раз чуть было не брякнулся об землю. На передовой было тихо, безлюдно, даже часовые у шалашей куда-то запропастились. И в той стороне, где предполагался невидимый для нас противник, тоже царили тишина и спокойствие, словно и войны никакой. Небо было безоблачное, но шибко голубое, и солнце шпарило вовсю.
Никем не замеченный, я проник в наш шалашик, где сладко похрапывали только что виденные мною в мгновенном сне «папаша» и сержант, ткнулся в еловый лапник у входа, и тут же уволокла меня, безвольного и умаянного, завораживающая черная воронка...
Но из этого непробудного небытия, где не было никаких сновидений, вытащила меня снова какая-то грубая сила, волокшая за ногу. Проехавшись физиономией по лапнику, потом по сырой, мокроватой земле, я почувствовал, как за шиворот лезет неприятная холодная мокрядь, и я очнулся окончательно.
Солнечного дня, с которого начался мой беспробудный сон, как не бывало. Свистел резкий ветер, над лесом и лощиной висело серое небо, в воздухе мельтешили снежинки, бьющие в лицо, вернувшие меня уже совсем в нашу нерадостную действительность.
Чей-то молодой и приятный голос распекал кого-то у соседнего шалаша, щедро уснащая свою речь непечатными словами. И эти слова казались странными, чужеродными, но то что у «папаши», у которого они были словно впаяны в его хрипловатый голос и без которых «папаша» был бы не «папаша», а кто-то другой. Кстати, за ногу меня волочил, разумеется, он и, выволочив наружу, крикнул в сторону соседнего шалаша:
— Товарищ лейтенант, вот он убег с копки запасных... Его послали, а он убег...— Чувствовалось, что у «папаши» на языке слова другие, посильнее, но он сдерживался в присутствии нового командира, коим оказался тот, свалившийся как снег на голову лейтенант.
— Не убежал я... Отделенный меня отправил,— пробормотал я в свое оправдание, глядя на «папашу».
— Не ври, Жорик. Убег ты...
— Ни одного часового! — продолжал тем временем распекать новый лейтенант.— Мертвый час у них! Черт знает что! Где командир батареи? Где второй комвзвода?
— Они нам не докладают,— отвечал кто-то неуверенно.— Наверно, на КП, у комбата.
Тут встрял со своим возгласом по поводу меня «папаша», и лейтенант повернулся на его голос и уверенными шагами направился в нашу сторону. Не прошло и минуты, как стоял он уже перед нами. В свежем, чистом обмундировании, и вычищенных до блеска сапогах, в светлых, еще не успевших потемнеть ремнях, он словно с парада явился. Мне даже показалось, что кубари в его петлицах не зеленые, полевые, а красные. У меня же вид был встрепанный, шинелька не по росту всклокочена, помята, шапка еле держалась на голове после «папашиного» вытаскивания, ну а о ботинках и говорить нечего — грязью заляпаны намертво.
— Это что за явление? — удивился лейтенант, глядя на меня.— Где командир орудия?
— Я, товарищ лейтенант,— вытянулся наш сержант, уже вылезший из шалаша и успевший привести себя в надлежащий для начальства вид.
— Что за явление, я спрашиваю? Даже ремень носить не может. Подтяните ремень, боец,— это уже мне.
Я стал подтягивать ремень, а сержант оправдываться:
— Так, товарищ лейтенант, он же видите какой. В армии не служил, со школы и на фронт прямиком, а здесь не до строевой... Зачем только таких на войну берут?
Лейтенант опять посмотрел на меня и, видимо, забыв о «папашином» возгласе, что «убег с копки запасных», вдруг умилился моим расхристанным видом, маленьким ростом, непомерной шинелькой, а может, и моей более или менее интеллигентной физиономией.
— Ну и малышка,— протянул он, улыбнувшись.— Значит, прямо из десятого класса?
— Да,— ответил я.
— Откуда сам?
— Из Москвы...
— А где жили?
— Улица Герцена, сорок семь...
— Улица Герцена? Вот как! Соседи, значит. Я жил в Трубниковском. Знаете?
— Конечно,— обрадовался я.— Совсем недалеко от нашего дома.
— Вот это здорово! Почти соседи. А в какой школе учились?
Лейтенанту, наверно, было приятно встретить на передовой человека, жившего рядом с ним, человека из той, мирной, жизни. Он улыбался и глядел на меня ласково, ну а я вообще пришел в восторг от того, что впервые наметился у меня контакт с кем-то, да не с кем-то, а с самим командиром взвода. Я сказал, в какой учился школе. Оказалось, что лейтенант учился в соседней и был на класс старше. И это еще больше, на мой взгляд, укрепило наш контакт. Лейтенант с шиком вынул ил кармана пачку «пушек» и предложил мне.
— Курите.
— Спасибо... не курю,— пролепетал я, хотя надо было взять папироску, чтоб закрепить отношения с лейтенантом.— Только один раз закурил... в бою,— похвастал я.
— Вы были уже в бою? — удивился лейтенант.
— Да,— сказал я с гордостью, а потом повернул разговор на Москву, близкую нам обоим, не без желания этим как-то потрафить лейтенанту.— Помните, товарищ лейтенант, в октябре сорок первого в Трубниковский дважды попадала бомба, и всё в один и тот же дом?
— Меня не было в Москве тогда, но мать писала об этом. Наш дом немного подальше, но и его тряхнуло.
— Земляки вы, значит, выходит,— вступил добродушно «папаша».— Он, товарищ лейтенант, малец ничего, под обстрелами держится, но дюже малосильный. Ему наша солдатская жизня чересчур,— «папаша» прицелился глазами на пачку папирос, да так выразительно, что лейтенант протянул ее.
— Курите... И вы берите,— предложил он и сержанту.
Все проникновенно задымили. Папиросы, да еще такие, были на передовой редкостью. Даже для меня их запах после вони махры показался приятным.
— Что немецкие сигареты? Дерьмо супротив нашенских русских папирос,— распинался «папаша», выражая на лицо необыкновенное блаженство.— Тут наш старшина добыл фрицевские, так солома у них. Солома, а не табак!
Но недолго дал блаженствовать «папаше» и сержанту новый взводный.
— Ладно, покурили, пора и делом заняться,— приподнялся он и огляделся вокруг.— Бардачок у вас на огневой тот. Кто же так орудия маскирует? Пушечки-то — класс, новенькие, образца сорок второго, а вы с ними как?
Нас эти новенькие пушечки в умиление не приводили. Были они потяжелее старых, а лошадей довезти их до передовой нам не дали. Перли сами всю ночь, какая радость?.. Но лейтенант небрежно-красивым движением поглаживал рукой по казенной части, стерев налипшую грязь и обнажив свежую зеленую краску. Лейтенант был хорош собой и очень похож на моего старшего двоюродного брата, что усилило мою симпатию к нему. Еще подумалось: наверное, ходили мы в одну и ту же булочную и, возможно, встречались там. Чуть было не спросил я его об этом, чтобы еще больше укрепить знакомство прошлым и общим московским житьем, но вовремя остановил себя, так как лейтенант нахмурил брови и спросил строго:
— А почему не отрыты орудийные окопы? Где все командиры орудий?
— Один я на месте,— ответил сержант с твердым лицом.— Остальные все на копке запасных позиций.
— Что за чушь! Запасные роют, а орудия на переднем крае стоят без укрытий. Ну и бардачок! — повторил он это словечко, наверно любимое каким-нибудь его командиром в училище и принятое им на «вооружение».— Позиции здесь надо готовить.
Эта мысль никого не обрадовала, меня особенно... Стоило ли гоняться из одного места в другое для того, чтобы попасть в такое же положение, то есть опять рыть? Но лейтенант мне нравился, и, пожалуй, ради него я бы взялся колупать мерзлую землю, но тут запротестовали «папаша» и сержант, напирая на то, что людей для такой работы нет. Лейтенант не стал настаивать, видно, и его сейчас не устраивала долгая и муторная копка позиции, в его глазах вдруг загорелась какая-то другая идея, которую мы пока не могли разгадать.
— Кто из вас наводчик? — спросил он, не отходя от орудия.
— Я! — «папаша» пошевелил своим рыхлым телом, делая этим вид, что вытягивается по стойке «смирно», и назвал свою фамилию и даже имя-отчество.
— Так, Захар Ефимович...— протянул лейтенант, что-то соображая.— Давайте-ка панорамку установим.
У сержанта сразу отвисла челюсть, и он отнюдь не твердым голосом пробормотал:
— Товарищ лейтенант, вам бы комбату доложиться надо. Давайте я провожу вас.
— Доложусь, успеется,— небрежно махнул рукой взводный, и тут мы поняли, что хочется ему нестерпимо выстрельнуть хоть разок из новой, модернизированной сорокапятки.
И это желание вполне объяснимо: ведь совсем недавно его, курсанта, гоняли не менее, а может, и более, чем нас в запасном полку, рытье окопов и ему обрыдло до печенок, а вот стрелять из настоящих орудий в училище приходилось мало, если вообще приходилось. А еще — хотелось ему, верно, и перед нами показаться смелым и бравым. И вот теперь, когда в его распоряжении новая пушечка с боеприпасами, полный орудийный расчет и нет никакого начальства, которое могло бы помешать ему, ясно, что не терпелось эту возможность осуществить. И мы все понимали его, конечно, но понимали мы и другое, что стрельбой своей обнаружим себя до поры, и немец, пока молчащий, не подающий признаков жизни, обрушит на нас либо минометный, либо артиллерийский огонь, а что тогда будет — одному богу известно.
Погодка тем временем портилась, ветер усилился, снежинки уже не просто мельтешили перед глазами, а больно секли по лицу, видимость резко ухудшилась, леска, в котором должны быть фрицы, совсем не стало видно... «Папаша» не замедлил и это выставить причиной, чтоб не стрелять.
— Товарищ командир, не видать же ни хрена. Не стоит огня открывать, потому как...
— Огня не велено открывать,— перебил его сержант.— Даже в том случае, если фрицы начнут палить. Комбат не велел.
Сказал он это твердо, видно лучше других понимая, чем эта лейтенантова затея может закончиться.
— Голосовать будем, как на колхозном собрании? — спросил лейтенант спокойно, но упрямо сжав губы.— По уставу выполняется последнее приказание, пора это знать. Так давайте панораму! — повысил голос он под конец.
Подобные ссылки на колхозное собрание мне часто приходилось слышать и раньше, особенно в запасном ролку. Видно, и лейтенант не раз это слышал, вот и повторил не свое. Что касается меня, то в душе я поддерживал желание взводного пострелять. Это вносило какую-то определенность в нашу непонятную обстановку: мы молчим, немцы молчат, словно и войны нет. Тем более что копать землю мне смерть как не хотелось, уж лучше пострелять. Земляных работ боялся я больше, чем немецких мин и снарядов, а если не начнем сейчас стрельбу, то как пить дать придется копать землю либо здесь, либо в ближнем тылу — запасные.
— Панораму! — приказал еще раз лейтенант топтавшемуся на месте «папаше», который не очень-то торопился лезть в шалаш за чемоданчиком с панорамой.
— Давай, папаша, выполняй приказ,— вдруг осмелел и я, получив за это улыбчивый взгляд лейтенанта.
— Ты-то куда лезешь, язви тебя,— пробормотал «папаша» и зло уперся в меня взглядом.— Тоже мне, указания дает... несмышленыш...— по все же пошел к шалашу, недовольно покачивая головой.
— Товарищ лейтенант...— начал малость побледневший сержант.— Хочу предупредить вас, что комбат...
— Да идите вы...— прервал его взводный, раздраженно махнув рукой.
— Товарищ лейтенант, вы на передовой первый день. Прошу прислушаться к нам, мы тут уже месяц находимся.
— Вот именно — находитесь, а не воюете,— опять оборвал его лейтенант раздраженно.
— Орудия почти на виду... Засечет немец по вспышке, беды не оберешься...
— Трусите, сержант!
— Не в том дело. Последствия могут быть... А потом, не зря нас здесь поставили. Вдруг танки?
— Какие танки! — махнул рукой лейтенант, отбросив сразу предположение сержанта.— Мы здесь для того, чтоб воевать, а не последствий бояться. Так вот и будем воевать! — закончил он, поставив точку.
— Но не велел же комбат...— опять начал сержант, но лейтенант обрезал:
— Отставить разговоры!
Тут и меня насторожило упрямство сержанта, никогда начальству не перечившего, зато всегда тонко чувствующего надвигающуюся опасность. Значит, действительно открывать огонь не стоит, подумал я, но, захваченный азартом лейтенанта, не стал развивать эту мысль — будь что будет. Преодолевая легкую одышку, «папаша» возвратился к орудию с зеленым футляром панорамы, называемым им «чемоданом».
— Так ить панорама-то новая...— начал он, подмигнув сержанту,— у нас такой не было. У нас прицел был — и вся штука, а тут хреновина мудреная.
— Дайте сюда.— Лейтенант чуть ли не вырвал футляр из рук «папаши», ловко открыл его и сноровисто установил прицельную часть.
Потом он выбрался на бугорок, тщательно протер окуляры полевого бинокля и долго всматривался в снежную пелену, за которой, на мой взгляд, разглядеть что-нибудь было невозможно. Но он все же усмотрел что-то, потому как, опустив бинокль, сосредоточенно думал, словно решал какую задачу, и даже шевелил губами. Мы следили за ним, но с разными чувствами — я с сочувствием к его желанию популять, сержант с затаенной злостью, а «папаша» с сожалением и недовольством.
— Молодо-зелено, язви его... А достанется-то нам...— пробурчал он.
— К комбату надо бежать,— решил сержант и уже сделал движение, но «папаша» ухватил его за рукав:
— Ишь прыткий какой! Нет уж, все тут будем. Не дам я тебе смыться. Ты ж командир орудия как-никак.
— Принес черт на нашу голову этого фазана! — выпалил сержант и рванул рукав.— Отцепись ты! Послать надо кого-то к комбату,— и он поглядел на меня.— Добежишь быстро? Ответить я не успел, так как лейтенант подошел к орудию и посылка меня к комбату отпала сама собой.
— Так, ребятки, так... Похоже, перископ там торчит, вон влево. Видите? — спросил он и уверенно завертел маховичками, вглядываясь в визир панорамы.
— Где там увидать? — проворчал «папаша», протирая глаза.— Нет там ни хрена, товарищ лейтенант. Заметили бы, когда солнышко светило. Так никто не видал. А сейчас сквозь такую мешанину разве углядишь?
— Товарищ лейтенант...— начал было опять сержант, но тот оборвал его нетерпеливым движением руки, скомандовал: — Заряжай!
— Засекет он нас! Засекет! Нам-то его не видно, а он по вспышке тут же засекет,— быстро залопотал «папаша».
— Разговорчики! — весело оборвал лейтенант, весь уже поглощенный наводкой и предвкушением первого выстрела.— Молодец, малышка! — подмигнул он мне, когда я протянул «папаше» «выстрел», как называли артиллеристы снаряд с заряженной гильзой.
— А, будь она неладна! — «Папаша» вырвал у меня снаряд и свирепо бросил его в пасть казенника.— Была не была!
Я же, ободренный возгласом лейтенанта, а еще больше его подмигиванием, которое означало, что видит он во мне единомышленника, потянулся уже за вторым снарядом, чтоб еще больше угодить новому взводному.
Тот повозился еще немного с диафрагмой и маховичками и, махнув рукой, решительно дернул спусковой рычаг — орудие дернулось, тявкнуло, и после нескольких дней относительной тишины первый выстрел больно ударил в уши... Ствол выплюнул оранжевую нить, которая, прорезав белесую муть, провалилась где-то за темной полосой леска, не оставив после себя ни звука, ни всплеска разрыва...
— Вот так,— удовлетворенно выдохнул лейтенант.— А вы мандраж давали... Последствия, последствия. На то и война, чтоб ждать последствий. А ну — к орудию! — приказал он «папаше», а сам отошел опять на бугорок и прилип глазами к биноклю.
— Я тут что-то не очень кумекаю,— громко сказал «папаша», отвиливая от второго выстрела.
— Что вы тут не кумекаете? — раздраженно бросил лейтенант, возвращаясь к орудию.
— Я к сорокапятке образца тридцать седьмого привык,— врал «папаша», чтобы отвертеться от стрельбы.— Да и не надо больше стрелять. Засекет он, гад, ежели уже не засек.
— Ну и расчетик мне попался! — вспыхнул взводный.— Прекратить нытье! Прицел тот же! Заряжай! — и пошел опять к бугорку со своим биноклем.
«Папаша» нехотя взял у меня снаряд.
— Правильно ты сказал, сержант: фазан, он и есть фазан,— продолжил он.— Может, и верно, к комбату надо было?
— Я говорил, а ты за рукав уцепился. Теперь на себя пеняй,— зло ответил сержант, сплюнув.
— Давай покурим, пока лейтенант там с биноклем мухлюет,— вытащил из кармана газету «папаша» и протянул сержанту.
Тот отсыпал из своего кисета, завернул сам, и они задымили, обдавая меня вонючим махорочным дымом.
— Этот еще влез, язви его,— проворчал «папаша», поглядев на меня.— Ведь без понятиев, как и земляк твой, а лезешь. Врезать бы тебе, да рука на такую соплю не поднимается.
Раньше бы я сжался, забормотал что-нибудь оправдательное, но сейчас я прямо взглянул на «папашу» и заявил:
— Не воюем мы, а всё прячемся. Стрельнуть боимся. Стыдно же так.
— Что-о-о? — обалдел «папаша» от такой моей дерзости.— И ты геройствовать задумал! Влепи ему, сержант, влепи за такое.
— Не влепите,— сказал я твердо.— Вы и верно все последствий боитесь, как сказал лейтенант. От каждого выстрела отвиливаете под всякими предлогами.
— Заткнись! — бросил сержант.
— Ох, вояки, вояки... Да мы в гражданскую...
— Опять ты о своей гражданской,— прервал «папашу» сержант.
— А что? С умом воевали... А сейчас все больно грамотные, ученые, а простой сообразилки нет. Ты вот полковую школу окончил, понимать должен, что нельзя стрелять, а этому фазану объяснить не смог, все только «товарищ лейтенант, товарищ лейтенант...» — передразнил он сержанта.— А толком сказать ничего не вышло. Вот иди сейчас к нему и растолкуй.
— Пошлет он меня, и все дела.
— Ну и пошлет — не велика беда. Ты ж командир орудия и за него в ответе.
— Хватит! После драки кулаками не машут.
— Трусить ты, сержант, трусишь. Больше смерти начальства боишься, а смерть-то пострашнее. Иди, иди...
— Сам и иди.
— Я рядовой, неученый, малограмотный... Разве он меня послушает!
Новый взводный тем временем рассмотрел что-то в свой бинокль, махнул нам рукой и вскрикнул:
— Огонь!
И другому расчету, такому же неполному, как и наш, который опасливо жался к своему орудию, стараясь быть лейтенантом не замеченным, тоже скомандовал:
— Огонь! Вам огонь! — и что-то про угломер и постоянный прицел.
Там засуетились, торопливо зарядили пушку и выстрелили. А наш «папаша» не торопился, разрядил себя затейливым матом и ожидал, видать, повторения команды, которая не замедлила:
— Вы что? Огонь! — тут и лейтенант прибавил непечатное, так не идущее к нему, но на «папашу» это подействовало как хороший удар кнутом и, завопив: «Ах, язви их... Смерть немецким оккупантам, мать их за ноги!» — он дернул рычаг, и наша пушечка тявкнула.
Лейтенант снова скомандовал огонь, и тут уже сразу два орудия почти одновременно стрельнули. Только соседи выпустили осколочный, который сердито бухнул в лесу.
На той стороне, куда вели мы огонь, ничего не изменилось, если не считать дыма, поднятого разрывами снарядов. Стояла такая же тишина, как и была. Мы немного успокоились, а «папаша», раскуривая потухшую цигарку, даже ухмыльнулся подошедшему лейтенанту.
— Из пушек по воробьям, товарищ лейтенант... А может, и воробьев там нетути. По пустоте огонек ведом, «выстрелы» тратим.
— А как там перископ, который вы видели? — спросил сержант.
— Нет уже перископа,— резко скрывая некоторое смущение, ответил лейтенант.
— А может, его и не было,— съязвил «папаша».
Лейтенант смолчал, достал пачку «пушек» и закурил, уже не предложив остальным. Наскоро курнув, он взялся за бинокль и долго смотрел в снежную муть, за которой — были уверены мы — ничего разглядеть было невозможно. Потом, оторвавшись от бинокля, новый взводный опять задумался.
«Папаша» с беспокойством смотрел на него и, чтоб не надумал тот еще стрелять, сказал:
— Ежели перископ сбили, нечего еще палить. Немец молчит, значит, не засек нас, а если еще бабахнем...
Лейтенант будто и не слыхал слова «папаши», повернулся ко мне, улыбнулся:
— Ну как, малышка, потревожим-ка еще фрица?
— Конечно, товарищ лейтенант,— заулыбался я и бросился к снарядному ящику.
— Заряжай! — скомандовал лейтенант. Но зарядить мы не успели. Из глубины леска, куда мы стреляли, пошел приглушенный гул, и через мгновение над нашими головами противно завизжали мины, а потом и грохнули за спинами. Воздух стал тугим и горячим. Лейтенант что-то крикнул, но его голос пробился одновременно с болезненным толчком взрывной волны и сразу был погашен разрывом мины. Я увидел, как, сорвавшись с места, побежал в сторону сержант. Метнулся и «папаша», и его вздувшаяся шинель напомнила мне булку, но это мелькнувшее на секунду сравнение вышибло угрожающим воем очередной мины. Тут и я рванулся влево, в какую-то рытвинку, но не успел... Дохнуло на меня как из горячей печки, завертело в жарком вихре и обрушило в черный колодец. Сверкнула последняя мысль — шмякнет меня сейчас об камни, но удара я не почувствовал: всё стало мягким и беззвучным. Время остановилось...
— Ну вот и мальца загубили...— донесся до меня издалека голос «папаши».
Потом я почувствовал, как кто-то, видимо «папаша», перевернул меня на спину и довольно грубо чем-то мокрым провел по лицу. Резкая боль вонзилась между лопаток, но ни вскрикнуть, ни застонать я не смог.
— Ран-то никаких,— проворчал «папаша» и еще раз мазнул меня по лицу, видно очищая грязь.— И крови не видать. Шмякнуло об землю, а много ли ему надоть. В нем и так душа еле держалась. А вот каким чудом мы с тобой, сержант, в живых остались и какому богу нам молиться — не знаю. А всё ты...
— Чего я? — хмуро спросил сержант.
— «Чего, чего»! Не мог лейтенанта отговорить, слов не нашел. Уж больно ты перед начальством хлипкий... Давай курить! — требовательно повысил голос «папаша».
Они долго завертывали и долго пыхтели цигарками.
— Мы с тобой сообразили. Я какой ни старый, и то метров на двадцать от орудия успел отлететь, а ты и того дальше. А эти бедолаги замешкались. Хорошо, что поперед орудия шмякнуло, а то и от него бы мокрое место. А может, живой он? — Потрогал меня он рукой.— Слушай ты, герой, живой ты али нет?
На такой конкретный вопрос надо было, конечно, ответить, но уж больно не хотелось и трудно было заставлять себя что-либо делать. Мне и стонать от боли, когда переворачивал меня «папаша», было невмочь, а тут говорить... Но глаза я открыл.
— Гляди-ка! Шивой! Ой-да Егорий! Ты всё Жорой представлялся, а ты — Егор, раз живым остался...— Я увидел склоненное надо мною улыбающееся, заросшее седоватой щетиной лицо «папаши».— Ну, слава богу,— вздохнул он и потрепал меня по щеке.
— Неужто живой? — спросил сержант и тоже склонился надо мной.
Я с трудом пошевелил губами, что означало ответную улыбку, но сам радости никакой не испытывал. Мне казалось, что это последние мои минуты, и отнесся к этому со странным равнодушием — лишь бы меня не трогали и дали бы спокойно отойти в небытие. Но этого мне и не дали.
— Ну что, сержант, пушечки нашей нету, взводного нету. Надоть носилки найти да нести мальца в тыл.
Я хотел сказать, что не надо меня никуда тащить, что всё равно я, мол, убитый и нечего меня тревожить, но язык не подчинился мне, будто увяз во рту. И меня понесли. Каждый шаг «папаши» и сержанта отдавался во мне болью, но я молчал, и не потому, что был очень терпеливый, а просто стонать было бы еще больнее. Это я знал — дышать и то было больно.
— Вот, значит, такие дела...— начал «папаша».— Пришел к нам взводный, и нет уже его, и часу по провоевал. Что пушечка покорежена, жалко, конечно, но она — техника, напечь можно, а вот человека нету — другое дело. Его ведь родить надо да растить до солдатского возраста двадцать годов. Почитай, меня и в живых не будет, когда другой такой лейтенант из училища будет выпущен. Или вон энтот малец, хоть и никудышный, а ежели помрет...
«Папаша» даже сейчас не стеснялся выражать свое мнение обо мне, но не это было мне обидно, а его жестокие рассуждения о лейтенанте и нелепые сравнения человека с пушечкой. По его словам, выходит, только вся и разница, что пушку можно скоро сделать, а человеку двадцать годков надо до солдатского возраста тянуть. Словно не понимает, что такого лейтенанта уж никогда больше не будет. И меня такого не будет, если умру. Да чего там — умру? Умираю уже. И вдруг мне очень стало жалко и себя и лейтенанта — хорошие же люди погибли. На этой жалкой мысли я ушел опять в забытье.
Очнулся я от толчка о землю и от боли, им вызванной,— носилки со мной были резко опущены «папашей» и сержантом.
— Перекур, сержант,— услышал я «папашу» и его тяжелый вздох.— Малец хлипкий, а руки оттянул. Да и в ушах звон стоит.
— У меня тоже. И слабость какая-то,— согласился сержант.
— Волной-то нас хлобыстнуло,— еще раз вздохнул «папаша».
Они закурили, а я лежал и думал о том, что и «папаша», тыркавший меня без конца, и сержант, которого я недолюбливал, всё же несут меня в санбат и тем спасают мою жизнь, если, конечно, ее можно еще спасти. Возможно, не зря «папаша» меня «тыркал» и хотел мне хорошего, только выражал это таким странным образом. И как бы в ответ на мои мысли «папаша» буркнул:
— А жаль мальца. Видишь, сержант, как в жизни идет: одному умственность, другому сила. А из него и впрямь замена тебе могла получиться. Если оклемается в санбате, надо его, сержант, не тыркать по пустякам, а делу нашему обучить.
Сержант ничего не ответил, а мне стало вдруг обидно и горько, что приходится покидать свой расчет. Что ни говори, а за это время стали мне близки и «папаша» и даже сержант. Потом я подумал, что, как ни странно, я совершенно не виню лейтенанта — он же повоевать захотел, только вот поспешил.
— Здорово, ребята. К вам иду, к пушечкам,— услышал я знакомый голос. Это был Казанцев.
«Папаша» с сержантом стали рассказывать невеселую нашу историю, «папаша» с непременными своими словечками, сержант — скупо и скучным голосом.
— Эх вы, вояки,— покачивая головой, удрученно протянул Казанцев.— Не смогли втолковать лейтенанту. Мальца-то контузило, видать?
— Контузило,— подтвердил сержант.
— Ну как, Егорий? — нагнулся надо мною Казанцев.— Ты далеко в тыл не забирайся, в санбате отлежись и ко мне в расчет. Меня к вам во взвод направили. Понимаешь?
Я слабо улыбнулся и качнул головой.
— Повоюем мы еще с тобой. Верно? Я из тебя солдата сделаю. Вместе науку артиллерийскую пройдем, и — смерть немецким оккупантам! Бить будем, не промажем. Так я говорю, Егорий? Ну, бывай,— он взял мою почти безжизненную руку, слегка пожал.
И мне стало почти хорошо. Спокойно как-то. И верно, подумал я, надо в санбате обязательно задержаться, тогда попаду в свой взвод обратно и будет у меня там еще один свой человек.
Казанцев же, отойдя от меня, подошел к сержанту и сказал резко:
— А ведь ты, сержант, загубил лейтенанта.
— Здорово живешь! С больной головы на здоровую! Это ты брось, Казанцев,— огрызнулся сержант, но «папаша» немедля добавил:
— Я ему про то же толковал. Как-никак командир орудия.
— Да идите вы...— махнул рукой сержант и взялся за носилки.— Давай, «папаша».
— Казанцев,— напоследок крикнул «папаша».— Так ты там не оплошай. Вдруг попрут...
— Не оплошаю,— весело откликнулся Казанцев.
Меня понесли дальше, и я опять не то задремал, не то ушел в забытье. Очнулся я оттого, что носилки со мной опять поставили на землю, и, конечно, не очень-то нежно, и тут же услыхал я чей-то молодой голос, спрашивающий, как пройти на передовую.
— А кого вам там надо, товарищ лейтенант? — спросил сержант.
— Друга моего по училищу. Письмо ему несу.
Я с трудом повернул голову и увидел лейтенанта в таком же новеньком обмундировании, как наш взводный, при желтых полевых ремнях и в начищенных до блеска сапогах, которые виделись мне с земли лучше всего.
— Москвич, что ли? — тихо проворчал «папаша».
— Да. Виктор Ярцев.
Долго молчали сержант и «папаша». Лейтенант уже встревоженным тоном спросил:
— Что с ним? Чего молчите?
— Отвоевался ваш друг,— коротко бросил сержант.
— Как — отвоевался? — не понимая и не желая понять, осевшим голосом повторил лейтенант.
— Вот так...— не сразу вступил «папаша».— Пострелять ему больно захотелось. А комбат не велел... Мы ему об этом заявили, а он без внимания,— «папаша» вздохнул,— Папироской не угостите, товарищ лейтенант?
— Убит, значит...— еле слышно произнес лейтенантт и полез за папиросами.— Курите.
«Папаша» с сержантом закурили, сделали по глубокой затяжке.
— Она — передовая, такое, брат, дело... Горячку пороть там нельзя. Вот вы, товарищ лейтенант, может, наш взвод примете, так вы к нашему брату прислушивайтесь. Мы в энтом деле вроде поднаторели, пообвыклись...
Лейтенант стоял потупившись и, видно, не очень-то прислушивался к словам «папаши», и сержант, увидев это, остановил дальнейшие разглагольствования «папаши».
— Ладно, папаша, после драки кулаками не машут.
— Куда же письмо мне? — растерянно спросил лейтенант.
— А вон энтот малец на одной улице с вашим другом жил. Может, ему передать? — предложил «папаша».
— А он живой? — лейтенант подошел ко мне и наклонился.
— Покамест живой,— подтвердил «папаша»,— Письмо-то от кого?
— От матери.
— Ну вот он, когда в санбате очнется, и отпишет ей.
— А он знает его мать?
— Беспременно, раз на одной улице жили,— сказал «папаша».
Так мне и досталось письмо, предназначенное лейтенанту Ярцеву. Прочел я его неделю спустя, в санбате, где по-маленьку приходил в себя.
«Дорогой мальчик! Боюсь, это письмо не застанет тебя на старом месте и ты будешь уже на фронте. Умоляю тебя — будь осторожен! Не зря все-таки пословица: «Береженого и бог бережет». Я знаю, мой совет ты примешь со снисходительной улыбкой, но он из моего материнского отчаяния. Ради бога, не совершай необдуманных поступков. Ты очень горячий и эмоциональный человек и плохо управляешь собой. Помни, что ты командир, и от твоих решений будет зависеть судьба твоих подчиненных. У нас в Москве всё по-прежнему...»
Дальше я читать не смог. Я ревел как мальчишка, вспоминая свою мать, говорившую мне на прощание почти такие же слова.
Письмо в Москву, в Трубниковский переулок, я написал только через месяц и... написал неправду. Совсем неправду.
Я знал, что пришлют на Виктора Ярцева похоронку, в которой коротко напишут, что «пал смертью храбрых в боях за Родину», но для близких этого мало, а потому описал я подробно наш первый бой, как отбили мы немецкую контратаку, и главным героем этого сражения выставил нового взводного. Как он умело командовал, как не растерялся, хотя был это для него первый бой, как разили мы немцев под его командованием. Так я всё это расписал, что чуть ли не сам поверил в написанное. Да, наверно, так бы оно и было, если бы дождался лейтенант своего настоящею боя, не поторопил бы события.