В. А. СОЛЛОГУБ

 

 

ПОВЕСТИ

 

ВОСПОМИНАНИЯ

 

 

ЛЕНИНГРАД

«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»

1988

 

 

 

 

И. Чистова. Беллетристика и

мемуары Владимира Соллогуба……..        3

 

ПОВЕСТИ

 

История двух калош.............................      24

Большой свет........................................       67

Аптекарша.............................................     142

Тарантас................................................      191

Метель....................................................     328

 

Все эти повести давно выложены на сайте Максима Мошкова, поэтому мы сочли возможным не размещать их здесь.

Всё остальное в соответствии с содержанием. Нумерация страниц сохранена.

 

ВОСПОМИНАНИЯ…………………       343

 

Приложения

Из  воспоминаний...............................     547

Пережитые дни.

Рассказы о себе по поводу других ....     559

Комментарии

Примечания...........................................     628

Список условных сокращений.............     628

Именной указатель................................     689

 

 

Составление, вступительная статья,

комментарии

И. С. Чистовой

OCR и вычитка Давида Титиевского, октябрь 2006 г., Хайфа

Библиотека Александра Белоусенко

 

 

БЕЛЛЕТРИСТИКА И МЕМУАРЫ

ВЛАДИМИРА СОЛЛОГУБА

 

В истории русской литературы немного имен, вызывавших при жизни и после смерти столь разноречивые толки, как имя графа Владимира Александровича Соллогуба (1813—1882).

После гибели Лермонтова Белинский ставил его на второе место среди современных писателей — сразу вслед за Гоголем. Через пят­надцать лет Добролюбов в язвительном памфлете будет уничтожать его литературную репутацию. Его будут причислять к либералам и консерваторам, к салонным беллетристам и демократической «натуральной школе», к романтикам и к реалистам. Во всех этих противоречащих друг другу суждениях есть своя доля истины.

Соллогуб жил и действовал в эпоху обострившихся противо­речий — социальных и литературных и на грани двух сфер — ари­стократического общества и все более демократизировавшейся литературы. И в жизни его, и в творчестве сказалась эпоха «промежутка». Он явился как писатель в то время, когда ранний русский реализм вызревал в недрах романтической школы, и по мере своих сил и дарования способствовал его становлению и укреплению. Его повести и рассказы не произвели революции в истории литературы, но заняли в ней прочное место — настолько прочное, что, говоря о предыстории русского классического реалистического романа, мы не можем обойтись без имени Соллогуба.

И хотя Соллогуб на самом взлете своей писательской судьбы остановился и, продолжая свою жизнь в литературе до конца 1870-х годов уже по линии нисходящей, не вошел в блестящую плеяду русских писателей-классиков второй половины XIX века, он неизменно привлекает к себе внимание читателя как действительно хороший прозаик: то, что он сделал в самый плодотворный его творческий период, не утратило своего художественного значения и по сие время.

Как же складывалась личная и литературная судьба Соллогуба?

3

1

 

Соллогуб происходил из знатной аристократической семьи; сын потомка старого польского рода, он по материнской линии был свя­зан со старинным московским семейством Архаровых, хорошо из­вестных в летописях патриархальной Москвы. Домашнее воспитание Соллогуба определили интересы отца, известного любителя искусства; первые литературные впечатления Соллогуб получил в доме Олениных, с которыми Соллогубы состояли в родстве.

В 1829 году его отвозят в Дерптский университет. В Дерпте юноша вступает во второй этап своего интеллектуального воспи­тания, который он сам связывает с домом Карамзиных: Андрей Ка­рамзин, старший сын историографа, был его товарищем по универ­ситету.

В 1834 году Соллогуб возвращается в Петербург; он всего только «действительный студент», что дает ему право лишь на весьма непре­стижную службу по министерству внутренних дел. Это, однако, не слишком огорчает молодого человека: он уверенно входит в «боль­шой свет» и чуть позже — в «большую литературу». К этому времени он уже знаком с Пушкиным и Гоголем; близость к салону Карам­зиных дает ему возможность расширить и укрепить свои лите­ратурные связи. Карамзиным Соллогуб читает до печати свои сочинения и жалуется на ничтожность светского общества, где, однако, продолжает регулярно бывать. Эта светская ипостась общественного положения Соллогуба однажды едва не пришла в прямое столкновение с литературной: начинающему писателю, обо­жествлявшему Пушкина, предстояло стать против него на барьер с пистолетом в руках. В конце 1835 года его незначащий разговор на бале с Н. Н. Пушкиной был перетолкован светской сплетней и дошел до поэта. Последовал вызов — и Соллогуб должен был принять его. Он твердо решил, впрочем, что стрелять в Пушкина не будет.

Дуэль не состоялась: Соллогуб был в отлучке, и противники сумели съехаться только через несколько месяцев, объяснились и примирились. Эта история приоткрыла отчасти Соллогубу внутрен­ние пружины, действовавшие в «свете». Позднее, несколько сбли­зившись с Пушкиным, Соллогуб стал свидетелем последнего акта жизненной трагедии поэта. Тогда, в январе 1837 года, он не мог еще представлять себе причин этой трагедии со всей полнотой и отчет­ливостью: для этого ему нужно было пройти через искус художест­венного исследования окружавшего его общества. Такое исследова­ние содержалось в его повестях.

4

 

2

 

Соллогуб дебютировал в 1837 году в «Современнике» новеллой «Три жениха»; первый значительный литературный успех при­несла ему «История двух калош», напечатанная двумя годами позднее в «Отечественных записках». Здесь же в 1840 году Соллогуб публи­кует повесть «Большой свет» и первые семь глав «Тарантаса». В «Отечественных записках» Белинский провозглашал наступление гоголевской эпохи; здесь печатались Лермонтов, Одоевский, Кольцов. Прозу Соллогуба Белинский приветствовал: он видел в ней явственно проступающие новые черты.

«Граф Соллогуб занимает одно из первых мест между писате­лями новой школы,— напишет Белинский спустя три года.— Это талант решительный и определенный, талант сильный и блестящий. Поэтическое одушевление и теплота чувства соединяются в нем с умом наблюдательным и верным тактом действительности» 1.

Соллогуб, испытав некоторое влияние Гоголя, ощутимое в «Исто­рии двух калош», вскоре находит свою тему в современной прозе: жизнь светского общества. Он с пристальным вниманием всматри­вается в нее; он беспощаден в ее оценках, продолжая при этом оста­ваться человеком «света», одним из тех, кто принадлежал к бли­жайшему окружению императорской семьи.

В глазах двора Соллогуб был сочинителем-дилетантом; действи­тельно, писательство было для него не профессией, а скорее досугом. Он писал водевили и куплеты для придворных празднеств, ему могли предложить и тему для сочинения в прозе; такое предложение не могло не быть принято. Все это надо иметь в виду, читая и оценивая повесть «Большой свет».

Соллогубу посоветовали написать повесть о его любви к фрей­лине императрицы С. М. Виельгорской и заодно осмеять велико­светские претензии Лермонтова, позволившего себе в маскараде легкую дерзость в отношении то ли великих княжон, то ли самой императрицы. Соллогуб подчинился заказу великой княгини Марии Николаевны. Он рассказал историю любви князя Щетинина к «ангелу» — Наденьке. Он назвал основного героя Михаилом Леониным и сделал его армейским офицером, без светского воспи­тания, без состояния и связей в высшем обществе, имеющим ста­руху бабушку, которая не чает в нем души. Он показал, как бедный корнет ухаживает за красавицей «низшего круга», а затем пускается в погоню за блестящим призраком великосветского адюльтера и ста­новится жертвой расчетливой интриги. Он наделил Леонина другом и   покровителем — таинственным   и разочарованным   Сафьевым,   в

_______________

1  Белинский В. Г. Поли. собр. соч.: В 13 т. М., 1955. Т. 8. С. 420.

5

 

котором современники узнавали то С. А. Соболевского, то друга Лермонтова А. А. Столыпина-Монго.

Сразу же по выходе из печати «Большой свет» стал предметом шумного обсуждения. Великосветский Петербург терялся в догадках, пытаясь выявить степень авторского вымысла и раскрыть имена реальных лиц, выведенных Соллогубом в своем произведении, опре­делить характер отношений с ними писателя; возможно, вспоминали о существовании некоторых трений между Лермонтовым и Солло­губом.

Со временем «Большой свет» приобрел репутацию пасквиля; между тем репутация эта, как мы попытаемся показать, в общем лишена оснований.

Начнем с того, что Леонин в «Большом свете» изображен с не­скрываемым сочувствием; трудно предположить, что Соллогуб не энал, что так памфлет не пишут.

Далее. Известно, что современники не воспринимали «Большой свет» как пасквиль: ни Карамзины, ни Белинский, ни сам Лермонтов. Ближайшие друзья Соллогуба, которые хорошо знали, насколько высоко ценил Соллогуб исключительное дарование Лермонтова, встретили повесть с одобрением. Лермонтов же не только сохранил дружеские отношения с Соллогубом, но еще более с ним сблизился. Трудно представить себе, что это могло произойти, если бы поэт почувствовал себя задетым.

Итак: Лермонтов не увидел ничего для себя обидного в том, что заговорили о его близости к соллогубовскому Леонину.

Попробуем это объяснить. Лермонтов читает «Большой свет» в 1840 году; не исключено, что он был знаком с рукописью до ее пуб­ликации и посвящен Соллогубом в историю ее создания. Лермонтов легко улавливает некоторое свое сходство с Леониным — но в каких-то общих, несущественных чертах. «Обидного» совпадения обнаружить не удается. Соллогуб, например, мог бы уязвить Лермонтова, стра­давшего от своей внешней непривлекательности, придав Леонину черты портретного сходства, но он этого не делает: Леонин замеча­тельно хорош собой. (Заметим, что детский портрет Леонина аб­солютно совпадает с портретом Соллогуба-ребенка, содержащимся в воспоминаниях писателя.)

Еще ряд весьма значительных несовпадений: Леонин беден, Лермонтов   состоятелен;   Леонин  ординарен,   Лермонтов   талантлив.

Лермонтов-поэт, ко времени создания «Большого света» на­ходившийся в зените своей литературной славы и светских успехов, мог вполне отнести к себе только одну строку «Большого света», в реплике Щетинина, обращенной к княгине Воротынской: «...Я поеду слушать стихи Л.» Эта строка повести со всей определенностью ставит барьер между Лермонтовым и героем Соллогуба.

Соллогуб  изобразил   не  Лермонтова,   но,   как  он   говорил,   его

6

 

«светское значение». Лермонтов, пояснил Соллогуб, «не принадлежал (...) по рождению к квинтэссенции петербургского общества, но он его любил, бредил им, хотя и подсмеивался над ним, как все мы, греш­ные...»1. Все это действительно есть в Леонине, и здесь уместно вспомнить письмо Лермонтова к его старинной московской прия­тельнице М. А. Лопухиной, относящееся к концу 1838 года: «Вы знаете мой самый главный недостаток — тщеславие и самолюбие. Было время, когда я стремился быть принятым в это общество в ка­честве новобранца. Это мне не удалось, аристократические двери для меня закрывались...»

Вот она, схема характера Леонина,— Лермонтов 1834 года, еще безвестный, новичок в петербургском свете. В 1840 году он вспоми­нает об этом времени с торжеством победителя: «А теперь в это же самое общество я вхож уже не как проситель, а как человек, который завоевал свои права»; «Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, старается осыпать меня лестью»2. Узнал ли Лермонтов в Леонине себя самого пяти- или шестилетней давности? Если да, то поэт был скорее польщен, чем задет: ведь он окончательно расстался с этим своим прошлым и, с точки зрения настоящего положения, мог быть к нему лишь небрежно-снисходительным.

Еще одна деталь: от столь болезненных для самолюбия первых своих шагов в свете Лермонтов «отделался» и в собственном твор­честве, рассказав в «Княгине Лиговской» историю Печорина, который страстно желал «заставить толпу взглянуть на себя», изо всех сил стараясь «приобрести то, что (...) называют светскою известно-стию...» 3.

Нам трудно судить теперь, что в Леонине принадлежит соб­ственно Лермонтову, а что является плодом разновременных наблю­дений над разными людьми и художественного обобщения. Через год после выхода «Большого света» в предисловии к «Герою нашего времени» Лермонтов будет иронизировать над «жалкой доверчи­востью» читателей, усмотревших в книге портрет сочинителя и его знакомых. «Герой нашего времени, милостивые государи,— напишет он в черновой рукописи,— точно портрет, но не одного человека; это тип...» Лермонтов употребил понятие, уже ставшее достоянием рус­ской литературы; им пользовался и Соллогуб. «Тип» есть обобщен­ный социальный характер. Леонин был одним из таких характеров, на который, в соответствии с «заказом» (Соллогуб искусно создавал видимость его исполнения), были слегка нанесены индивидуальные черты лермонтовской биографии. «Жалкая доверчивость публики» получала пищу для далеко идущих догадок.

____________________

1   См. с. 490 наст. изд.

2  Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: В 4 т. Л., 1981. Т. 4. С. 412.

3  Там же. С. 129.

7

 

Самый же «тип» Леонина обозначился у Соллогуба еще до «Большого света»: укажем, например, на Леонова в «Трех женихах»,— и входил в целую галерею образов, отчасти традиционных, отчасти впервые введенных писателем в русскую прозу.

 

3

 

Повести Соллогуба принадлежали к особой внутрижанровой группе, которая получила название «светская повесть». 1830-е годы — время ее расцвета. Тесно связанная с романтической литературой, светская повесть успешно воплощала главную идею романтического сознания: борьбу личности с обществом. Конфликт определяло противостояние персонажей: светского человека, связанного на каждом шагу общественными требованиями и оттого утратившего свою инди­видуальность, и человека естественного, неподвластного влиянию среды, в которой он вынужден был существовать. Эта сюжетная и концепционная схема была использована Соллогубом в ряде повестей, резко контрастно в «Медведе» (1842), более мягко — в «Большом свете». В «Большом свете» носителем «естественных начал» оказы­вается Наденька, полуребенок, воспитанная в деревне, в непосред­ственной близости к природе, в идиллически-патриархальной среде. Любовь к ней преображает модного князя — точнее, не преображает, а пробуждает в нем не угасшее до конца стремление к нравственному идеалу. Устами ребенка произносится наивный, но окончательный суд над обществом: «Здесь страшно; здесь все друг против друга». И столь же закономерно венчает эту галерею идеальных героев ба­бушка Леонина, явившаяся из деревни, чтобы спасти любимого внука, запутавшегося в светских сетях.

Традиция романтической светской повести подсказывала Сол­логубу и другие образы и мотивы. Символический мотив «маска­рада», хорошо известный нам по повести Н. Ф. Павлова и лермон­товской драме, становится центральным и в «Большом свете» и несет те же функции: это маскарад чувств — условных, холодных, под­дельных, за которыми прячется оскорбленное подлинное чувство или расчетливый порок.

 

4

 

К теме маскарада Соллогуб обратился еще раз в повести «Лев» (1841) — но уже в сниженно-пародийном плане, используя гоголевский прием гротескно-комического письма.

Однако еще важнее оказался для Соллогуба тот принципиально новый метод изображения характеров и обстоятельств, который скла­дывается в это время и широко войдет в литературу в произве­дениях писателей «натуральной» школы.

8

 

Соллогуб работает — в пределах своей тематики — приблизи­тельно в том же направлении; его ориентиры из прежних образцов — Пушкин со «Станционным смотрителем», Гоголь с «Невским про­спектом», Лермонтов с «Кавказцем», который должен был войти в сборник русских «физиологических» очерков «Наши, списанные с натуры русскими», изданный А. П. Башуцким.

Не менее значительной была для Соллогуба и традиция фран­цузского романа-фельетона и нравоописательного очерка, именно здесь впервые получившего название «физиологии». Соллогуб пре­красно знал современную ему французскую литературу, и в самой его прозе есть следы знакомства с сочинениями «физиологов» 1830-х го­дов — Ж. Жанена, М. Сулье, Поль де Кока, А. Карра. И он прекрасно знал аристократическое русское общество, в котором провел почти всю свою жизнь. Он сделал из него объект «физиологических» наблюдений. Он выделял социальные группы и характеры — «типы», с присущими им черточками общественного и бытового поведения и описывал их так, как «физиологи» описывали «торговца», «мещанина», «чиновника». В этом заключалось то новое, что привносил Сол­логуб в «светскую повесть» — угол зрения, метод анализа.

Он находил среди светских людей «льва» и «фешенебля» и под­робно рассказывал, в чем заключается разница в их общественной роли, манере одеваться и вести себя («Лев»). Он анализировал от­дельно группу «медведей» — недостаточно богатых и знатных, чтобы проводить время в гостиных, и недостаточно ученых и трудолю­бивых, чтобы замкнуться в своем кабинете («Медведь»). Его инте­ресовал тип армейского офицера, который раньше щеголял стерео­типными каламбурами, а ныне воспитывается в Университетском пансионе, знает по-французски, любит отечественную словесность — конечно, романтическую,— и разочарован в жизни — совсем как лер­монтовский Грушницкий, еще не появившийся на свет («Три жениха»). Он описывает разные слои петербургского дворянства — общество «хорошее» и общества «второстепенные» («Большой свет»). Его герои — не столько индивидуальности, сколько «типы»,— и именно поэтому они всегда имеют биографию, которая предопределяет их положение в обществе и во многом управляет их поведением.

Эта социальная определенность персонажей сближала Соллогуба с писателями «натуральной школы» не только в сильных, но и в слабых сторонах творчества. Подобно ранним «натуралистам», Сол­логубу не хватало психологического содержания. Этот недостаток Соллогуб восполнял прямым авторским комментарием или тради­ционной психологией героев «светской повести». Иначе и не могло быть: его проза возникала на перекрещении двух путей: «светской повести» и «физиологии». Он сумел, однако, приблизиться к пси­хологическому повествованию, разработав новый в литературе ха­рактер — характер «доброго малого».

9

 

5

 

В «Большой свет» Соллогуб вставил прямую литературную декла­рацию. Он заявил своим читателям, что пишет повесть не из «вымы­шленного мира», с его таинственными героями, обуреваемыми траги­ческими страстями,— а из мира действительного, какой он находит в Михайловском театре, на железной дороге, на Невском проспекте.

В этом мире живут и действуют «добрые молодые люди», по­хожие на всех остальных. Они жаждут деятельности и глубокого чувства, преисполнены отвращения к светской суете. Обстоятельства препятствуют им — и они не в силах им противиться. «Свет» заявляет на них свои права — и им остается грустно смотреть на крушение своих иллюзий.

Когда появился рассказ Соллогуба «Сережа. Лоскуток из вседнев­ной жизни» (1838), Белинский заметил, что подобный характер впервые является в литературе. «Сережа» — история безвольного героя с не­состоявшейся биографией: «одна минута поэзии», случившаяся в его жизни,— и та оказалась «горькой глупостью». Леонин «Большого све­та» тоже испытывает драму несостоявшегося счастья, «утраты не­возвратимой». В «Аптекарше» (1841) — одной из лучших вещей Сол­логуба — эта ситуация и характер организуют весь сюжет.

История молодого аристократа барона Фиренгейма до известной степени повторяет и продолжает историю Виктора из «Двух студен­тов»; встреча по прошествии нескольких лет с некогда любимой женщиной, которую Фиренгейм оставил, повинуясь воле отца, и вскоре забыл в рассеянии службы и светской жизни, вызывает в его душе целую бурю чувств; героиня разделяет его любовь, но счастье недостижимо: «между светским щеголем и бедной аптекаршей не должно быть ничего общего».

Фиренгейм, душа которого не окончательно погублена светом, невыразимо страдает. Однако Соллогуб неудовлетворен таким фина­лом; он идет дальше и судит своего героя неумолимой логикой со­бытий. После разговора с некрасивым, заурядным, отнюдь не ро­мантическим Францем Иванычем, мужем Шарлотты, оказавшимся вместе с тем неизмеримо выше Фиренгейма в нравственном отношении, последний покидает город.

Если бы повесть на этом заканчивалась, конфликт ее варьировал бы уже известные конфликты «Двух студентов» и «Большого света». Но в ней есть еще концовка и эпилог.

Шарлотта не перенесла отъезда Фиренгейма: чахотка свела ее в могилу. Франц Иваныч уехал, потерялся, исчез. Обо всем этом узнает Фиренгейм, проезжая через город год спустя.

Посеянное зло принесло свои плоды. Подобно Печорину, Фи­ренгейм невольно разрушает чужие судьбы. Не сказалось ли в «Ап­текарше» воздействие лермонтовского романа?

10

 

Несомненно одно: «Аптекарша» была шагом к социально-пси­хологической повести. Несколько позднее Соллогуб сделает попытку взглянуть на мир глазами своих героев. Новелла «Бал» носит под­заголовок: «Из дневника Леонина».

Психологической повести в точном смысле Соллогубу создать не удалось — да вряд ли он и ставил себе такую задачу. Он открывал для литературы характер, точнее, схему характера и оставлял его аналитическое исследование своим более талантливым современ­никам. Но для него самого эта находка также не прошла бесследно: она сказалась, между прочим, и в сюжетном построении его после­дующих повестей.

Сюжетной интриге Соллогуб всегда придавал большое значение. Ему удавались повести, рассказанные непринужденно-небрежно; он умел точно, легко н естественно развернуть событийную цепь со сложными перипетиями. Однако с течением времени внешняя, собы­тийная сторона рассказа начинает у него заменяться внутренним сюжетом, который мы с некоторыми оговорками могли бы назвать психологическим. Мотив «несостоявшегося счастья», неоднократно служивший Соллогубу для построения характера, теперь формирует самый сюжет. Так построена «Метель» (1849) — один из самых бле­стящих образцов соллогубовской прозы и едва ли не высшее дости­жение его психологизма. В «Метели» ничего не происходит — только мимолетная встреча двух молодых людей, одинаково страдающих: она — от деревенского одиночества, он — от одиночества в столичном свете. Они открываются друг другу, как можно открыться только незнакомому человеку; в них успевает вспыхнуть взаимное чувство — и здесь они должны расстаться навсегда. Все это рассказано с не­обычным ранее для Соллогуба сдержанным лаконизмом и психологи­ческой насыщенностью: «Кольца я вам не могу дать,— сказала она, нахмурив(шись).— У меня только одно кольцо — венчальное; а из Воронежа я вам пришлю образ. Он принесет вам счастье; он напомнит вам о нашей встрече и о той, которая вас будет вечно помнить и лю­бить. Вы — один человек, который ее понял; вы, разумеется, рассе­етесь и меня забудете, но я буду вас вечно помнить. Я помолюсь за вас...»

Только случай, игра судьбы, «метель» способны на несколько часов вырвать человека из предустановленного порядка вещей, за­ставить его быть самим собой и поманить обманчивым призраком несбыточного счастья.

 

6

 

Семь глав «Тарантаса», лучшего и наиболее известного произ­ведения Соллогуба, как уже отмечалось, были еще в 1840 году напеча­таны в «Отечественных записках»; отдельное издание с политипажами

11

 

Г. Г. Гагарина появилось лишь в 1845 году и стало незаурядным явлением не только в литературе, но и в книжной графике и поли­графии. «Тарантас» пользовался необычайным успехом. Белинский сообщал, что за последние годы только «Мертвые души» и «Петер­бургский сборник» Некрасова привлекли к себе такое читательское внимание.

О сюжете повести читатели знали уже по напечатанным главам. Из Москвы в Казань следуют в диковинном тарантасе степной по­мещик, практичный хозяин Василий Иванович, и молодой дворянин, недавний парижанин Иван Васильевич, одержимый горячим жела­нием изучить великую и святую Россию, «дойти до познания народ­ного духа», с тем чтобы найти источник истинного просвещения, «коим должно заменить жалкое „полупросвещение"» — причину теневых сторон русской действительности.

Перед путешественниками и читателями развертываются картины провинциальной Руси, мастерски написанные наблюдательным быто­писателем, ориентирующимся на сатирическую школу Гоголя. Русские провинциальные типы зарисованы беспощадной рукой писателя-физиолога, обнажающей искусно скрытые, невидимые, на первый взгляд, нравственное уродство и социальные пороки.

«Тип» губернаторши вызвал крайнее недовольство Николая I — Соллогубу пришлось испытать несколько неприятных минут, выслу­шав суровый выговор разгневанного императора.

«Губернаторша» не была единственной сатирической страницей в «Тарантасе». Столичная жизнь переняла у Европы поверхностное образование и «крупные пороки»; в глубинах России — «земли столько, что глаза устают смотреть; дорога скверная (...) по дороге идут обозы (...) мужики ругаются — вот и все (...) а там: то смотри­тель пьян, то тараканы по стене ползут, то щи сальными свечами пахнут» — таковы безотрадные наблюдения Ивана Васильевича; прекраснодушные мечты и книжные идеалы героя опровергала сама реальная действительность, наводившая на горькие мысли о бесперспективности его благих намерений.

Начало «Тарантаса», с которым познакомили читателя «Отече­ственные записки», как будто предполагало продолжение критики славянофильских утопий. Так думал и Белинский, в ту пору резко выступавший против славянофилов. Однако его ожидания были об­мануты: новые главы «Тарантаса» содержали социальную концепцию, мало приемлемую для славянофилов, но уж совершенно чуждую Белинскому.

В этих главах юмор Соллогуба — то мягкий, то саркасти­ческий — все более уступает место лиризму и патетике. Не сказалось ли на новых главах «Тарантаса» общение Соллогуба в Ницце в 1843— 1844 годах с Гоголем, работавшим в это время над вторым томом «Мертвых душ»?

12

 

Заключает повесть социальная утопия: прообраз будущей России, «золотой век» общественной гармонии, идеальный мир, сочетающий национальную самобытность с благами европейского просвещения. В этом обществе полного благосостояния и благоденствия каждого живут люди, решительно не похожие на тех моральных уродов, ко­торых встречал Иван Васильевич в своем путешествии по реальной Руси, так чудесно преображенной в его удивительном сне; теперь зна­комые Ивану Васильевичу лица, в прошлом такие далекие от совер­шенства, являют собой воплощение национального достоинства и слу­жения общественному долгу. Достигнуть общего счастья сделалось возможным, как представляется Соллогубу, благодаря неотделимому от свободы истинному просвещению, согласованию, но не сокруше­нию разнородных стихий, ибо мир держится равновесием, заключаю­щимся в одной только христианской любви. На этой основе строятся отношения между сословиями, каждое из которых вносит свою лепту в общенародный подвиг, осуществляющийся под эгидой дво­рянства.

В это «прекрасное далекое» Ивана Васильевича переносит фан­тастическая птица, в которую превращается тарантас. Ассоциация с гоголевской Русью-тройкой напрашивалась у современников сама собой.

Заключительная глава, далеко не лучшая в книге, между тем разъясняла многое в системе образов и авторских оценок. Почти каждый из героев сохранял под уродливой оболочкой, порожденной временем и средой, идеальные человеческие начала.

Двойственность героев Соллогуба определила и двойственное отношение к ним автора. Соллогуб иронизирует над Иваном Василь­евичем, смешным и нелепым в своих попытках познать Русь и «сбли­зиться с народом», но в оценке его как исторического феномена Сол­логуб абсолютно серьезен. Писатель, перефразируя лермонтовскую «Думу», вспоминает о целом поколении эпохи безвременья, обреченном на гибель в поисках и предчувствии «света»; этот «свет» уже про­бивается в рассуждениях и донкихотских порывах Ивана Васильевича. Через десять лет, когда Соллогуб еще раз представит читателю воз­можность встретиться с Иваном Васильевичем («Иван Васильевич на Кавказе»), он признается в любви к герою, который для него явился выражением «прекрасных стремлений, порывов и верований» его собственной молодости: «не раскрывался ли тогда так ясно (...) целый пестрый мир заманчивой невозможности, полный то упоительных надежд, то полу ребяческих негодований»? 1

Более значительными представляются Соллогубу положительные начала в исполненном здравого смысла и доброты, «практически-дельном»  Василии  Ивановиче.   Василий  Иванович,   патриархальный

_____________________

1 Сочинения графа В. А. Соллогуба. Т. 5. СПб.,  1855. С. 455.

13

 

помещик, пекущийся о благе своих крестьян, по мысли Соллогуба, призван быть связующим звеном между разобщенными крестьян­ством и «образованным классом», призван устранить трагическую оторванность аристократии от народа.

Выход в свет «Тарантаса» вызвал множество откликов; оценки книги Соллогуба, исходившие от разных литературных партий, были разноречивыми: повесть предоставляла возможность различных тол­кований идеи и авторской позиции.

Белинский, для которого концепция повести, утверждавшей патриархальность и незыблемость сословных границ, была неприем­лема и который теперь должен был выступить против писателя, поднятого им в свое время на щит, избрал путь скрытой полемики, объявив Ивана Васильевича иронически-сниженным образом и отде­лив его полностью от автора-повествователя, самого Соллогуба. Пред­ставив Ивана Васильевича персонажем пародийным, Белинский обратил внимание читателя еще и на то обстоятельство, что герой «Тарантаса» является тезкой крупнейшего деятеля славянофиль­ства Ивана Васильевича Киреевского. (Когда через десять лет Соллогуб будет писать продолжение «Тарантаса», он упомянет и о брате Ивана Васильевича — Петре, утвердив теперь вслед за Белинским связь своих героев с Иваном и Петром Киреев­скими.)

Белинский не согласился с Иваном Васильевичем; Соллогуба же он совершенно искренне хвалил как талантливого художника, за­печатлевшего образ современного славянофильского Дон Кихота.

И. И. Панаев рассказывал, что, прочитав рецензию (напеча­танную без подписи), Соллогуб спросил Белинского: «Что это, вы надавали мне оплеух?» «Если вы называете это оплеухами,— по­следовал ответ,— то должны по крайней мере сознаться, что для этого я надел на руку бархатную перчатку» 1.

Время автора «Тарантаса» кончалось. Писатели нового поколения, появление которых Соллогуб с радостью приветствовал, посещали его вечера, но всерьез к нему не относились: они видели в нем лишь любителя, литератора по случаю, водевилиста и автора альбомных стихов. Впрочем, такое амплуа Соллогуб выбрал сам. «Я был свет­ским человеком между литераторами и литератором между светскими людьми, и от этого я навлекал на себя не раз негодование обоих лагерей» 2.

В середине 1850-х годов Соллогуб напоминает о себе, выпуская пять томов своих сочинений. Они были встречены уничтожающим памфлетом Добролюбова. Время Соллогуба кончилось.

__________________

1   П а н а е в И. И. Литературные воспоминания. М., 1950. С. 303— 304.

2  См. с. 592 наст. изд.

14

 

7

 

Соллогубу, однако, еще предстояло выступить на литературной арене — с сочинением, которое напомнит читателю о незаурядном писательском даровании автора «Тарантаса»; более того, оно явится замечательным памятником культуры, запечатлевшим сюжеты и героев целой эпохи — исторической, общественной, литературной, музыкаль­ной, художественной жизни России и Запада на протяжении многих десятков лет: речь идет о мемуарах писателя.

Соллогуб должен был написать воспоминания. Обращение пи­сателя к мемуарам покажется естественным и даже неизбежным, если вспомнить об автобиографичности его прозы. Соллогуб ведь и на­чинал с изображения пережитых дней; именно дерптская реальность начала 1830-х годов положена в основание «Двух студентов». Позд­нее Соллогуб будет черпать сюжеты из жизни большого света, кото­рому принадлежал по рождению и с которым был неразрывно связан с первых послестуденческих лет; здесь же писатель найдет и харак­теры своих персонажей. Так возникнут «Большой свет», очерки «Кня­гиня», «Лев», «Медведь».

Проза Соллогуба сохранила для будущих поколений образы лю­дей ушедших времен, социальную, бытовую сферу, в которой они действовали,   психологические   коллизии,   которые   они   переживали.

Постепенно у писателя, создавшего целую галерею характеров, типов своей эпохи, возникла потребность запечатлеть портреты конкретных лиц, с которыми свела его судьба.

Мемуарам предшествовали устные рассказы. Соллогуб любил и прекрасно умел рассказывать. В 1840-х годах он, например, расска­зывал А. Никитенко о пушкинской дуэли. О Пушкине рассказывал Соллогуб в самом начале 1850-х годов П. В. Анненкову, симбирскому помещику В. П. Юрлову. П. Д. Боборыкин, встречавшийся с Сол­логубом в середине 1850-х годов в Дерпте, вспоминал: «...От него я услыхал за два сезона, особенно в Карлове,— целую серию рассказов из его воспоминаний о Пушкине, которого он хорошо знал, Одоев­ском, Тургеневе, Григоровиче, Островском» 1. Далеко не все, о чем рассказывал Соллогуб, вошло в текст мемуаров; мы не най­дем в нем, например, рассказа Соллогуба о Гончарове, записан­ного тем же Боборыкиным: «Для него (Гончарова.— И. Ч.) стоило великих усилий решиться на что-нибудь такое, что может по­ставить его в неловкое положение. Про эту преобладающую черту его натуры и воспитания мне много рассказывал автор «Тарантаса» граф В. А. Соллогуб, еще в последние годы моего учения в Дерпте. Он хорошо знал Гончарова с самых первых его шагов как писателя,

_________________

1Боборыкин П. Д. Воспоминания: В 2 т. М.; Л., 1965. Т. 1. С. 166.

15

 

и у него было несколько забавных рассказов: как Иван Александрович тревожно охранял свою неприкосновенность, боясь пуще огня как-нибудь себя скомпрометировать» 1.

В 1865 году Соллогуб был избран членом Общества любите­лей российской словесности; свое вступление в общество Соллогуб ознаменовал докладом о знакомстве с Гоголем, Пушкиным, Лермон­товым. П. И. Бартенев тогда же напечатал доклад в «Русском ар­хиве»; был выпущен также и отдельный оттиск журнальной публи­кации.

Это выступление в печати, возможно, навело Соллогуба на мысль о том, чтобы написать уже собственно мемуары: «Много у меня мате­риалов,— сообщал писатель,— много воспоминаний об иностранной и русской жизни, о Кавказе, о войне и мире, об искусстве и худож­никах, о коловороте стремлений, личностей, событий, в которых я двигался в течение полувека» 2.

Первый вариант воспоминаний Соллогуба появился в газете «Русский мир» в 1874 году; публикации предшествовало авторское чтение, о котором вспоминал К. Ф. Головин, связанный служебными отношениями с писателем и хорошо знакомый с его семьей: «Весною (18)74 года должно было происходить в небольшом кружке чтение графа Соллогуба, только что окончившего свои мемуары. Все при­глашенные предчувствовали, что мемуары будут чрезвычайно забавны и съехались аккуратно. Но вот уже 11 часов, пробило 12, а графа все нет. Собирались уже разъезжаться, как Соллогуб вошел, весь запы­ленный, в какой-то тужурке и желтых башмаках. Он извинился развязно, как всегда, что должен был просидеть в окружном суде до приговора по какому-то делу, чрезвычайно затянувшемуся. И что же? Ни долгое ожидание, ни более чем небрежный костюм не были по­ставлены ему в вину. Я мог воочию убедиться, как настоящий талант подчиняет себе светскую чопорность. И граф сумел вознаградить своих слушателей за терпение: отрывки из его записок оказались восхитительными» 3.

Первую главу варианта 1874 года (в нем было две главы; вто­рая не закончена) Соллогуб рассматривал как предисловие, как некое введение, подготавливающее читателя к дальнейшему повествованию: «Я хотел в этом предисловии коснуться борьбы искусства с настоящею жизнью в нашем (...) обществе (...) И в моей скромной незаметной доле борьба искусства с жизнью имела тоже некоторое значение, и потому в моих рассказах, которые, в сущности, не что иное, как автобиография, мне показалось нужным установить, так сказать, об­щую тональность дальнейших заметок» 4.

___________________

1  Боборыкин  П.  Д. Воспоминания. Т. 2. С. 437.

2  Рус. мир. 1874. № 222.

3  Головин К. Мои воспоминания. СПб.; М., б/г. Т. 1. С. 256.

4  См. с. 615 наст. изд.

16

 

Это «предисловие» не вошло в окончательный текст мемуаров, который Соллогуб строил как хронологически последовательное из­ложение автобиографии.

Соллогуб не успел закончить своих мемуаров; они были опубли­кованы после его смерти, в 1886 году, в «Историческом вестнике»; в 1887 году вышли отдельным изданием.

Память Соллогуба сохранила многое. Мемуарист предлагал чи­тателю увлекательнейший рассказ о событиях былых времен, сви­детелем и участником которых ему довелось быть. В поле его зрения почти шесть десятилетий — от конца 1810-х годов до последних лет 1870-х.

Исторические сюжеты не слишком занимают Соллогуба. Область его преимущественных интересов — литература, искусство, свет: в этой сфере протекает его собственная жизнь и творческая деятельность светского человека и литератора.

Пушкин и Гоголь — главные герои повествования Соллогуба. Знакомство с ними явилось, пожалуй, одной из наиболее ярких стра­ниц в биографии мемуариста; через тридцать с лишним лет после этого Пушкин и Гоголь окажутся запечатленными в воспоминаниях писа­теля.

Становление Соллогуба как литератора относится к концу 1830-х годов, его творческий взлет — к началу 1840-х. Ведущие литератур­ные деятели этой поры — Лермонтов, затем Достоевский, Григорович, Некрасов, Панаев — естественно попадают на страницы его мемуаров.

Соллогуб воссоздает в своей мемуарной прозе живую жизнь литературы, реализовавшейся не только в виде печатной продукции. Первоначальная связь писателя и читателя в первой половине XIX века осуществлялась с помощью литературных кружков и салонов. Потому такое значительное место отдает Соллогуб описанию петербургских гостиных — Карамзиных, Ростопчиной, Одоевского, Виельгорских; рассказ о доме Виельгорских, где литературные интересы тесно переплетались с интересами музыкальными, позволяет Соллогубу показать многих ярких представителей русского музыкального ис­кусства.

Интерес к литературе и искусству подчинял себе деятельность большинства великосветских аристократических салонов Петербурга. Соллогуб знакомит читателя с Воронцовыми-Дашковыми, Хитрово, Юсуповыми, Демидовыми, Барятинскими, живописует разнообразные стороны их жизни, быт, традиции, нравы — все то, что составляет неповторимый колорит эпохи.

По делам службы Соллогуб подолгу жил во Франции; видней­шие деятели французской культуры органично вошли в его повест­вование, страницы которого сохранили для потомков множество любо­пытных историй и красочных эпизодов из жизни известных литера­торов, музыкантов, живописцев.

17

 

Эта широчайшая панорама русской и европейской жизни местами еще более раздвигается; Соллогуб нередко прибегает к экскурсам в век минувший: помимо собственных впечатлений, писатель исполь­зует рассказы своих старших современников. Так появляются коло­ритные портреты Потемкина, графа Ланжерона, члена Государствен­ного совета Ю. А. Головкина, Архаровых, Нарышкиных, графини Н. П. Голицыной и других.

Обилие фактов и сведений, содержащихся в соллогубовских мемуарах, плотная насыщенность материалом — главная их ценность. Между тем сам Соллогуб цель и назначение своих воспоминаний видел в другом. Почтенный старец, проживший долгую и, по выра­жению одного из современников, полную «несообразностей» жизнь, писатель, переживший головокружительный взрыв популярности и столь же быстрое ее падение — к середине века Соллогуб «не имел связи с тогдашними передовыми идеями настолько, чтобы самому обновиться»1; человек, так и не сумевший сделать выбор между напря­женной творческой жизнью литератора и административными забо­тами охваченного честолюбием чиновника, пытается осмыслить свой жизненный путь в контексте многих исторических обстоятельств и судеб: «Если мои воспоминания могут представить какое-нибудь зна­чение, то не иначе как по выводам...» 2

Следует признать, что эта субъективная сторона мемуаров Сол­логуба наименее интересна. Время создания записок наложило на них свою печать. Мемуары писал человек, чей жизненный финал удиви­тельным образом не соответствовал многообещающему началу; автор пробует найти этому оправдание и объяснение, ссылаясь прежде всего на наступление новых времен, с его точки зрения принесших с собою упадок во всех сферах жизни — общественной, духовной, нравственной. Все писательские и человеческие симпатии Соллогуба отданы старому времени, годам детства, отрочества, юности, первых успехов в свете и литературе; как личность Соллогуб здесь определенно интереснее, привлекательнее, чем в заключительной части своих мемуаров.

Воспоминания, охватывающие период с середины 1850-х до конца 1870-х годов, то самое новое время, в котором Соллогуб не сумел найти своего места — видимо, не хватило широты взгляда, не хватило «на­туры»,— написаны с раздражением откровенного неудачника, для которого жизнь, говоря словами самого писателя, оказалась «длинной повестью обманутых ожиданий, неудачных стремлений, литературных попыток и разочарований» 3; политический консерватизм, негативное отношение к переменам в русском обществе, сетования по поводу измельчания человеческой личности, необъективность самооценки здесь весьма заметны.

_____________________

1 Боборыкин   П.   Д. Воспоминания. Т. 1. С. 166.

2  См. с. 626 наст. изд.

3  Сочинения графа В. А. Соллогуба. Т. 3. СПб.,  1856. С.  101.

18

 

И все-таки не это определяет общую тональность воспоминаний. Соллогуб, о котором большинство современников отзывалось не слишком лестно, обладал довольно редким свойством характера, которое делает позицию мемуариста чрезвычайно симпатичной читателю; он был доброжелателен и абсолютно не ревнив к своим собратьям по перу и вообще людям, посвятившим себя искусству. Еще раз обращаемся к свидетельству Боборыкина: «В таких людях, как гр. Соллогуб, надо различать две половины: личность извест­ного нравственного склада, продукт барски-дилетантской среды с разными «провинностями и шалушками», и человека, преданного идее искусства и вообще, и в области литературного творчества. В нем сидел нелицемерный культ Пушкина и Гоголя; он (...) способен был поддержать своим сочувствием всякое новое дарование» 1.

Эту особенность личности Соллогуба вынуждены были признать даже те, кто явно недолюбливал писателя. «Появление всякого но­вого замечательного таланта в русской литературе, — отмечал Па­наев, — было праздником для Соллогуба. В Соллогубе не было ни малейшей тени той литературной зависти или того неприятного ощу­щения при чужом успехе, которые, к сожалению, нередко встречаются в очень талантливых артистах и литераторах» 2.

Вот почему так приятно читать записки Соллогуба о его выдаю­щихся современниках — будь то литератор, музыкант, актер или ученый.

Воспоминания Соллогуба — это вместе с тем не просто содержа­тельное и приятное чтение. Перед нами полноценный исторический источник. Достоверность мемуаров Соллогуба выявляется в их со­поставлении с другими документами, относящимися к литературной и бытовой летописи эпохи, прежде всего с эпистолярием.

Наиболее ярким примером здесь могут служить воспоминания Соллогуба о Пушкине — ценнейший источник наших знаний о преддуэльных событиях конца 1836 года и самой дуэли. Ценность его определяется не только достоверностью фактической, но и достовер­ностью интерпретации — исторически точной, глубоко проницательной оценкой событий.

Соллогуб не просто боготворил Пушкина; он хорошо представлял себе то невыносимое для поэта положение, которое создалось к сере­дине 1830-х годов, когда Пушкин, измученный опекой царя, людским злословием и мелочной житейской суетой, по существу был лишен возможности писать. Соллогуб, один из немногих современников Пушкина, сумел глубоко постигнуть суть трагедии последних лет жизни поэта и передать правдивый рассказ о ней будущим поколе­ниям.

___________________

1   Боборыкин   П.   Д. Воспоминания. Т. 1. С. 166.

2   Панаев И. И. Литературные воспоминания. М., 1950. С. 132.

19

 

Обращаясь к воспоминаниям Соллогуба, читатель, помимо ра­дости познания, обязательно испытает и радость приобщения к худо­жественному миру Соллогуба-мемуариста; ему откроется чрезвычайно привлекательная манера повествования, избранная писателем, манера неторопливого и ясного рассказа, в котором сменяют друг друга литературный портрет и исторический анекдот, авторские отступле­ния и живые сценки с диалогами персонажей, лирический пейзаж и выразительное изображение бытовых реалий. Под пером мемуариста, обладавшего зоркостью образного видения и замечательной образной памятью, оживают люди и события навсегда ушедшей исторической действительности.

Воспоминания Соллогуба по праву вошли в золотой фонд русской мемуаристики. Так же как и лучшие повести Соллогуба, они с ин­тересом читаются и теперь, более чем через сто лет со времени их со­здания. Многое в прозе Соллогуба стало достоянием истории, но в ней живы традиции русской классики и то незаурядное художествен­ное мастерство, которое в свое время выдвинуло Соллогуба в первые ряды русских литераторов.

И. Чистова

 

ВОСПОМИНАНИЯ

 

 

I

 

Родители и родственники.— Оригинальная система воспитания.— Печальная история Вани Посникова.— Ф. Ф. Кокошкин.— Анекдот о Гнедиче.— Семейство Архаровых.— Характеристика отца и мате­ри.— Переезд в Петербург.— Мое рождение, мнимая смерть и не­обычайное оживление.— Поездка за границу.— Жизнь в Париже.— Убийство герцога Беррийского.— Людовик XVIII.— Возвращение в Петербург.—Князь А. И. Барятинский.— Воспитание в доме родите­лей.— Протоиерей Кочетов.— П. А. Плетнев.— Нарышкинская дача в Павловске.— Посещение императором Александром I моей матушки.— Царские прогулки.— Князь И. В. Васильчиков.— Рассказ его о заго­воре декабристов.— Высшее общество в конце царствования Александ­ра I.— Д. М. Кологривов и его выходки.— Силач Лукин.— Князь А. Н. Голицын.— Обер-гофмаршал К. А. Нарышкин.— Оберегермейстер Д. Л. Нарышкин.— Софья Нарышкина.— Народные маскарады во дворце.— Придворный праздник в честь великой княгини Марии Павловны.— Наводнение 7 ноября 1824 года.— Кончина императора Александра I.

 

8 августа 1813 года случилось в Петербурге, у Симеоновского моста на Фонтанке, происшествие, наделавшее мне впоследствии много хлопот. Дом Мижуева1, поныне, кажется, существующий, был свидетелем моего рождения и крещения в православную веру.

Скажу сперва несколько слов о моих родителях. Отец мой, граф Александр Иванович Соллогуб, про­исходил от знатного литовского рода, обладавшего ог­ромными поместьями в Литве и в Польше. В записках принца де Линя (de Ligne) упоминается о приезде ко двору императрицы Екатерины II трех польских магнатов: Любомирского, Сапеги и Соллогуба 2. Послед­ний, граф Иван Антонович, женился на дочери извест­ного Льва Александровича Нарышкина 3, фрейлине На­талье Львовне. Но брак их, как кажется, не был счаст­лив. При старости они жили врознь.  Иван Антонович

346

 

скончался в Дрездене, где я не мог отыскать его могилы. Наталья Львовна скончалась в Петербурге и погребена в Александро-Невской лавре. От их брака осталось трое детей. Полковник граф Лев Иванович, женившийся на княжне Анне Михайловне Горчаковой, сестре знамени­того канцлера 5, и разорившийся от неудачных спеку­ляций 6; отец мой, граф Александр Иванович, и дочь Наталья Ивановна*, вышедшая за князя Григория Сер­геевича Голицына, родоначальница целого поколения Го­лицыных. Отец мой женился на Софье Ивановне Архаро­вой, дочери московского военного губернатора Ивана Петровича Архарова, шефа полка своего имени7. Иван Петрович был женат два раза; сперва — на Щепотьевой, от которой прижил двух дочерей: Марью, быв­шую замужем за сенатором Захаром Николаевичем Посниковым, и Варвару, вышедшую замуж за Кокошкина, директора московского театра и классического пере­водчика мольеровского «Мизантропа»8, впрочем, им весьма тяжело переведенного. И Посников, и Кокошкин были большие оригиналы. Я их живо помню. Первый был тучный, плохо выбритый, с отвислой губой, чиновник, кажется, из малороссиян, слыл законником и докой, но в обращении был циник9 и грубоват, так что за обедом снимал иногда с головы накладку и в виде шутки кидал ее на пол. Жена его, Марья Ивановна, отличалась необыкновенно плоским и широким лицом10, большою живостью и классическою начитанностью. Разговор свой она обыкновенно перемешивала цитатами из Корнеля, Расина и Вольтера. Жизнь свою она посвятила воспита­нию и обожанию своего единственного сына, Ивана Захаровича, более известного под именем Вани. Ваня был роста исполинского, а лицом и добросердием похож на мать. К образованию его придумывались разные дико­винные средства. Между прочим в большой зале их мо­сковского, на Смоленском рынке, дома стоял театр марио­неток, изображавших для наглядного обучения важней­шие мифологические и исторические события. Помню, что однажды во время нашего проезда через Москву, где мы всегда останавливались у тетки, состоялся великолеп­нейший спектакль «Гибель Трои». В вечер представления все началось благополучно. Вид Трои, исторический конь, извергавший воинов, беспощадное сражение — все приводило зрителей в восторг; но, когда злополучный город   долженствовал   запылать   со   всех   концов   для

_____________

* Екатерина Ивановна.— Сост.

347

 

завершения сценического эффекта, никакого пожара не воспоследовало. В этот вечер Троя не погибла. Оказалось, что мастеровой Зуров, соединявший в себе должности декоратора, машиниста и режиссера, имел еще специаль­ность горького пьяницы и лежал без чувств, выпив до последней капли приготовленный для пламени спирт. Вечер кончился без гомерической катастрофы. Это мне служило указанием, до какой степени доходит в России слабость к крепким напиткам. От этой слабости не уберегся впоследствии и сам Ваня. Впрочем, он пользо­вался и другими наставлениями. К нему даже был приставлен молодой преподаватель, впоследствии при­званный к широкой деятельности на поле русской журналистики, а именно Андрей Александрович Краев-ский11. Когда Ваня подрос и принял вид гигантский, Посниковы переехали в Петербург, и Ваня поступил в университет. В Петербурге Краевский их оставил и начал готовиться к занятиям, составившим его карьеру. Бедный Ваня скоро остался один. Отец и мать его скончались. Сам он был подготовлен к жизни марионет­ками и слепым обожанием матери, не чаявшей в нем души. Бывают случаи, впрочем редкие, что женщины нрава твердого и рассудка зрелого успевают справиться с воспитанием сыновей своих и подготовлением их к жизненной борьбе. Но большею частью такие опыты не удаются. Материнская нежность зауряд увлекается снисходительностью, бессознательно потворствует при­родным порокам сынков и губит их будущность, оставляя их без защиты против искушений. Бедный Иван Заха­рович служил тому примером. Сложением — колосс, душою и голосом — ребенок, не то юродивый, не то человек образованный, без воли и цели, печально над собою подшучивавший, ни к чему не примкнувший, ни к чему не стремившийся,— он стоял в жизни как рас­терянный; некоторое время состоял на службе в Одессе, где прозябал робко, без самодостоинства, и служил, увы! потехою для одесских богатых кутил. Известный граф Самойлов забавлялся им, как шутом, хотя между ними было некоторое сходство. Один доходил до безобразия от избытка силы, другой от крайнего бессилия. Оба могли бы быть превосходными типами для романа. Под конец я имел случай пристыдить Посникова. Он образумился, приобрел друзей истинных, привлечен­ных его бесконечным добродушием. Он даже имел счастье найти заботливую жену,  радевшую сердечно о

348

 

нем, и сделался хорошим акварелистом. Среда, цель, занятия, спокойствие, самосознание были найдены... Но, к сожалению, слишком поздно. Болезнь скрутила могу­чую природу. Иван Захарович умер в Москве. Мир его праху. Добрый, тихий, даровитый и жалкий был он человек.

От первого брака деда моего, Ивана Петровича, родилась еще другая дочь, Варвара. По портретам видно, что она была красива собою. Она скончалась в молодо­сти 13, чуть ли не после родов, оставив мужу своему Кокошкину единственную дочь Марью (впоследствии Козлову). Федора Федоровича Кокошкина я отлично помню, так как фигура его отличалась необыкновенною оригинальностью 14. Он был малого роста, в рыжем парике, с большой головой и нарумяненными щеками. Носил он длинные чулки в башмаках с пряжками и атласную culotte courte * черного, а иногда розового цвета. Он казался олицетворением важности, пафоса и самодовольствия. Перевод «Мизантропа» предоставлял ему видное место в русской драматической литературе, и ему-то он был обязан своим званием директора императорского театра. Он, впрочем, заботился добро­совестно своею должностью. Им поощрены были дебюты Мочалова, М. С. Щепкина и В. И. Живокини, которые всегда относились к нему с благодарностью. При нем процветала актриса Сандунова. Репертуар состоял пре­имущественно из пьес переводных, трагедий Озерова, опереток князя Шаховского и драм Полевого. Большие надежды возлагались на молодого Писарева, слишком рано похищенного смертью.

Писарев ездил к тетке Посниковой, большой охотни­це до литературы. Он был человек ловкий и приятной наружности. Я глядел на него с благоговением.

По величавости речи и приемов Кокошкин напоми­нал Н. И. Гнедича, который, кажется, и думал гекза­метрами, и относился ко всему с вершины Геликона 15 . Приведу к слову случай довольно характеристический. Когда Гнедич получил место библиотекаря при Импера­торской публичной библиотеке, он переехал на казенную квартиру 16. К нему явился Гоголь поздравить с ново­сельем.

— Ах, какая славная у вас квартира,— воскликнул он с свойственной ему ужимкою.

_________

* Короткие штаны, кюлоты (фр. ) Ред.

349

 

— Да,— отвечал высокомерно Гнедич,— посмотри на стенах краска-то какая! Не простая краска! Чистый голубец!

Подивившись чудной краске, Гоголь отправился к Пушкину и рассказал ему о великолепии голубца. Пушкин рассмеялся своим детским, звонким смехом, и с того времени, когда хвалил какую-нибудь вещь, неред­ко приговаривал: «Да, эта вещь не простая, чистый голубец» 17.

Вообще, наши писатели двадцатых годов большею частью держали себя слишком надменно, как священно­служители или сановники. И сам Пушкин не был чужд этой слабости: не смешивался с презренною толпой, давая ей чувствовать, что он личность исключительная, сосуд вдохновения небесного.

По кончине первой своей жены Иван Петрович Архаров женился на Екатерине Александровне Римской-Корсаковой, девушке не молодой, не образованной, ускользнувшей от влияния екатерининского двора, но чрезвычайно замечательной по своему добросердечию, твердости характера и коренной русской типичности К ней относятся преимущественно воспоминания моего детства. От нее родились две дочери: старшая Софья, вышедшая за графа А. И. Соллогуба19, моя мать, и вторая — Александра, вышедшая за А. В. Васильчикова.

Иван Петрович занимал, как выше сказано, важную должность в царствование императора Павла I 20, но тем не менее впал в немилость. Он был сослан на жительство в Тулу, куда немедленно отправился со всем своим семейством21. Любопытным эпизодом этого собы­тия было то, что вся Москва их провожала за заставу. Благодарные горожане выражали смело свое сочувствие кто как мог. Иной привез конфекты, другой пироги на трудную и дальнюю поездку. Один молодой литератор привез даже целую кипу учебных книг для детей. Этот литератор был Николай Михайлович Карамзин. Рассказы об этих проводах я часто слышал в семейном кругу, и к ним всегда обращались охотно как к свидетель­ству о почете и общественном уважении, которым поль­зовались Архаровы в первопрестольной столице. В Туле они оставались, впрочем, недолго. Какой-то непрошеный гость явился вдруг к бабушке и объявил ей шепотом, что государь скончался. Бабушка тотчас приказала выгнать его вон и запереть ворота на запор. Но известие подтвердилось. Опала миновала, и Архаровы возврати-

350

 

лись в Москву. Тут возобновилась жизнь радушная, приветливая, полная широкой ласки и неугомонного хлебосольства. То не была жизнь магнатов-вельмож Потемкиных, Орловых, Нарышкиных, ослеплявшая бле­ском и давившая роскошью. По дошедшим до меня преданиям, это была жизнь просторная, русская, барски-помещичья, напоминавшая времена допетровские. Стол, всем знакомым открытый без зова, милости просим, чем бог послал. Вечером съезд раз навсегда. Молодежь тан­цует или резвится, старики играют в карты 22. Так проходила зима. Летом Архаровы переезжали в под­московную, Звенигородского уезда село Иславское, куда съезжались соседи и москвичи погостить 23. Игры и смехи не прекращались. Я видел впоследствии его пространные сады, развалины деревни, флигели для приезжавших и самый помещичий дом, сохранивший легендарное зна­чение. Иславское наследовал Иван Захарович. Теперь оно перешло в род Васильчиковых. Отличительною чер­тою Екатерины Александровны была семейственность. С дочерьми своими она не расставалась до самой смерти. Отношения свои к родственникам, даже самым отдален­ным, она поддерживала как святыню и считала себя родственницею не только рода Римских-Корсаковых и Архаровых, но и Щепотьевых, потому что Иван Петро­вич сперва женат был на Щепотьевой, а что Иван Петро­вич, что она — не все ли это было равно. Между тем дочери от второго брака подростали. Первой вышла замуж Софья Ивановна.

Отец мой принадлежал не к стихии старомосковской, так сказать, архаровской, а к стихии новопетербургской, так сказать, нарышкинской. Внук известного царедвор­ца Льва Александровича, считавшегося в родстве с императорским домом по Наталье Кирилловне, родитель­нице Петра Великого, племянник еще более известного остряка Александра Львовича 24 и Дмитрия Львовича, мужа знаменитой красавицы Марьи Антоновны25,— отец мой, хотя крещенный в католическом вероисповеда­нии и говоривший немного по-польски, вскоре совершенно обрусел. На воспитание он был отдан в пансион аббата Николя, основанный иезуитами, очевидно, для католиче­ской пропаганды в среде петербургской аристократиче­ской молодежи 26. Само собой разумеется, что о русском элементе тут и речи не было, так что бедный отец мой от одного берега отстал, а к другому не пристал. Чуждый надеждам, скорбям,  недостаткам и доблестям

351

 

новой своей родины, не связанный ни с почвою, ни с пре­даниями, создающими гражданство, он невольно увлекся жизнью поверхностною, светскою, бесцельною. Он с мо­лодых лет славился необыкновенным, образцовым щегольством, как Бруммель в Лондоне, пел приятно в салонах и так превосходно танцевал мазурку, что зрители сбегались им любоваться 27. Между тем он дале­ко не был пустым человеком; он родился, чтоб быть меценатом, а не тружеником. Тому способствовали и близость к Нарышкиным, и соллогубовское богатство. Я слышал, что у деда моего было до 80 000 душ. На­сколько это справедливо — не знаю. Чванства в отце моем не проявлялось никакого. Он был со всеми обходителен и прост, весел и любезен, щедр и благотворителен, добрый товарищ, приятный собеседник, отличный рас­сказчик, всегда готовый на доброе дело и резкий, ос­троумный ответ. Так, например, прогуливаясь однажды в Летнем  саду  с  своей  племянницей,   девушкой  красоты поразительной29 , он повстречался с одним знакомым, весьма самоуверенным и необыкновенно глупым.

   Скажи, пожалуйста,— воскликнул этот знако­мый,— как это случилось? Ты никогда красавцем не был, а дочь у тебя такая красавица!

  Это бывает,— отвечал немедленно отец.— По­пробуй-ка, женись! У тебя, может быть, будут очень ум­ные дети.

Любопытствующий остался очень доволен ответом и продолжал путь, охорашиваясь.

Серьезными качествами отца моего были: глубокая религиозность, так что до смерти своей он проводил часть утра в душеспасительных чтениях30, и неистощимое добросердие, всегда готовое помочь ближнему. Он нахо­дился в Москве во время вторжения французов. Дом его сгорел. Он лишился богатой движимости, утвари, ценной библиотеки. В кармане у него осталось только двести рублей с небольшим; но, встретив приятеля, бедствующего без копейки, он тотчас отдал ему половину своих денег. Но главное его достоинство, достоинство, образующее венец христианской добродетели, было сми­рение, для него тяжелое и долго ему непривычное. Баловень роскоши и светских успехов, он вдруг понял, что своим образом жизни доведет нас до совершенной нищеты. Тогда он вдруг образумился, отказался от своего состояния, ограничился скудными издержками и до самой смерти приносил себя постоянно в жертву, несмотря на то

352

 

что терпел тяжкие для его самолюбия лишения. Благо­даря ему я понял, сколько надо энергии, чтоб принудить себя к смирению, и не раз память о нем приходила мне на ум, когда дух мой начинал роптать и возмущаться. Не знаю, по какому поводу отец мой приехал в Москву, где был очарован радушием и простотой архаровского гостеприимства. Сердечность семейной жизни после искусственности петербургских модных нравов приковала его окончательно к русской национальности. В то же вре­мя он оценил великие достоинства и замечательный ум старшей дочери Екатерины Александровны, Софьи, и просил ее руки. Он был уже камер-юнкером, что в те времена составляло редкое отличие, тем более что он женился двадцати одного года.

Матушка моя была действительно ума необыкновен­ного31. Родись она мужчиной, она была бы человеком государственным. Никто лучше ее не проницал и не определял истины, как бы она ни запутывалась. Всегда находила она меткое выражение, то блестящее остроумием, то поражающее глубиною. Твердость ее характера согласовалась с твердостью ее рассудка. При­рода ее была сосредоточенная, логическая, неумолимо последовательная. Сердце ее было сознательно-горячее; но приемы ее были холодные. Женской приторности, увлекающих нежничаний, мгновенных энтузиазмов она не ведала32. Детьми своими она не восторгалась и никогда не ласкала их, но беспристрастно и верно ценила их хорошие и дурные стороны, как и вообще во всем в жизни. Говоря нынешним слогом, можно сказать, что натура ее была субъективная, между тем как натура отца моего была объективная. От их смешения опреде­лилась впоследствии и моя природа. От отца моего я наследовал впечатлительность, причинившую мне много горя, от матери — чутье истины, создавшее мне много врагов. Оттого в моей литературной карьере всегда перепутывались две несовместимые стихии. Иначе я мог бы сделаться или хорошим поэтом, или хорошим юмо­ристическим писателем. Родители мои предполагали основаться в Москве и, как выше сказано, приобрели дом. Отец умел устраивать изящно и уютно свои местопре­бывания, был докой в организации праздников, до­машних спектаклей, концертов, обедов и разных увесе­лений. Эту способность я наследовал, и она сделалась едва ли не главною чертою моей художественности. Я  слышал,   что   московский   дом   моих   родителей   был

353

 

игрушкой. Но эта игрушка вскоре погибла от страшной игры наполеоновского честолюбия. 18 мая 1812 года ро­дился мой старший брат Лев *. Год был страшный, тре­вожный год нашествия двунадесяти языков. Бессчетные обозы потянулись из Москвы к востоку, спасая кое-какие пожитки. Архаровы и матушка с новорожденным переехали в Ярославль. Отец остался в Москве, по­ступил в милицию и находился даже некоторое время на ординарцах при генерал-губернаторе графе Ростопчине. Он был свидетелем смерти Верещагина, растерзанного народом на дворе генерал-губернаторского дома33 . Он ви­дел все ужасы московского пожара, этой до сего времени неразрешенной загадки, кто сжег Москву34. Но воз­вращаться на черное пепелище не было возможности. Архаровы и мои родители переехали на жительство в Петербург, где на следующий год я узрел свет божий. Первым эпизодом моей жизни было, что я умер. Со мной приключилась какая-то жестокая детская бо­лезнь, кажется, круп. После сильных конвульсий я вдруг успокоился, вытянулся и окоченел. Родители меня опла­кали. Затем меня, как следует, обмыли, одели, скрестили мне руки и покрыли с головы до ног простыней. Я лежал холодный, неподвижный. В комнате оставалась проживавшая у бабушки старушка, полковница Алексан­дра Николаевна Шлейн, женщина умная, тучная, в очках, всегда вязавшая чулок. Вдруг ей пришла в голову мысль посреди вязания попытаться, не жив ли я еще, может быть. Затем она сбросила с меня простыньку и стала растирать мое оледеневшее тело. Мало-помалу тело начало согреваться, и я ожил. От этого необычайного события мне часто было и досадно, и совестно. Сколько хлопот, разочарований и треволнений мог бы я избегнуть, и затем: если бы из меня вышел человек не­обыкновенный, то вторичное мое появление на жизненное поприще могло бы быть знаменательным, а то случай из ряда вон исключительный вовсе не оправдывал его последствий. Первое мое воспоминание обрисовывает мне угловую лавку, где продавались пряники и лакомства. Подле лавки были ворота с въездом на пространный двор. Между двором и садом, как строились всегда барские палаты, стоял каменный дом, впрочем, неболь­шой, в один этаж. Этот дом принадлежал бабушке, гра­фине Наталье Львовне. Живо помню, как нас привезли

____________

* Прежде его родилась еще сестра.

354

 

однажды к ней. Она была небольшая, весьма дородная и немолодая женщина, одета в чем-то красном, кажется, что в шали. Эта лавка была лавка Смурова, называвшаяся то­гда соллогубовской, она существует поныне на углу Боль­шой Морской и Гороховой. Только сад, двор и дом на дворе давным-давно исчезли. Почему я именно помню это и ничего другого от этого времени не помню, почему обстоятельство ничтожное фотографировалось в детской памяти, тогда как случаи более важные не оставили никакого следа... это относится к психологическому не­объяснимому капризу памяти, вызывающему отдельные блестящие точки в общем тумане прошедшего. Привози­ли нас к Наталье Львовне прощаться, так как мы уезжали за границу35. В Париже отец получил известие, что она скончалась. Мне было пять лет. С этого времени я уже начинаю находить связь в событиях. Мы ехали в грузных экипажах, останавливались на ночлеги и по несколько дней в городах значительных. Не только о железных до­рогах, но и о шоссейных путях тогда и помина не было. Сперва проехали мы через Дерпт, который должен был играть впоследствии важную роль в моей жизни. Тогда он был ничтожный городишко. В Риге я заболел и задержал шествие. В Брюсселе я заболел опять и очень опасно скарлатиной, чувствовал даже, что умираю, но смерть снова отказалась от меня. Наконец мы доехали до Парижа, где заняли весь первый этаж гостиницы «Hôtel des lies Britanniques» *, на улице Мира. Роскошных гостиниц в то время не знали, но тем не менее обстанов­ка наша была относительно великолепная. У отца было тогда много денег. Он любил жить роскошно и открыто. Не быв художником, он тем не менее страстно любил живопись и музыку. В Париже он приобрел много цен­ных картин. Часть этих картин уцелела. Матушка пожа­ловала эту картинную галерею моему старшему брату. Теперь она составляет собственность моего племян­ника37 . В музыке, особенно в пении, отец мой был хо­рошим дилетантом. Он брал уроки у сестры известного композитора Bertin38 . По вечерам составлялись у нас нередко концерты, причем особенно отличался знамени­тый в то время певец Savat. Я ко всему этому прислушивался и стал припевать дискантиком все, что слышал. Но первым моим профессором в искусствах вокальном и декламационном    был    уличный    певец,

_____________

* «Гостиница Британских островов» (фр.).Ред.

355

 

известный тогда всему Парижу, под названием Маркиза, le Marquis. Он действительно был наряжен в кафтан времен Людовика XV. Длинная, сухая его фигура, под напудренным париком, была очень типична, и я им восторгался. Он пел разные романсы и куплеты, акком­панируя себе на маленькой скрипке, с большими претен­зиями и уморительными кривляниями. Почти каждый день приходил он во двор, где была наша детская, услаждал наш слух и наше зрение, завертывал медную монету в листик с напечатанным нумером его репертуара, метко кидал ее в наше открытое окно. Таков его способ просить милостыню. Любопытно, что — наоборот России, где ничто не помнится,— в Париже ничто не забывается. Более пятидесяти лет после моих первых артистических восторгов, я прочитал в одной парижской газете целую статью о моем незабвенном Маркизе. Даже уличный гаер удостоился общественной оценки. Как бы то ни было, но я, ходивший тогда в красной рубашонке и в светло-белокурых вьющихся кудрях, стал передразнивать Маркиза, как говорили, очень забавно. Мне подарили детскую скрипку, и после обеда я давал представления на половине моих родителей. От этого возгорелось мое самолюбие, и я стал несколько высокомерен. Каждый день нас, то есть меня и брата моего, который отличался скромностью, водили гулять то в Тюильрийский сад, то по бульварам. Нам сопут­ствовали: нянька Наталья Федоровна и ливрейный лакей Доминик, повеса большой руки. На бульварах нами любовались торговки, особенно торговки игрушками, и меня даже прозвали le joli petit Jésus de cire *. Это окончательно развило мою гордость, и, вняв ковар­ным советам Доминика, я стал забирать игрушки в долг, приказывал приносить их ко мне в гостиницу и сообщал свой адрес. Но скоро херувимчик должен был убедиться, что он не из воска: батюшка, узнав о моих проказах, хотел меня высечь, но по доброте своей умилостивился, о чем я впоследствии часто жалел. Игрушечная лавка, меня искусившая, существует и поныне. Точно так же су­ществует уличный парижский Петрушка, любимый деть­ми театр марионеток Guignol 38, на Елисейских полях. Это едва ли не самое прочное учреждение во Франции. Существуют также колясочки, запряженные козами, и продажа приторного кваса, именуемого коко, который

_____________

* Миленький восковой Христосик (фр.).Ред.

356

 

даже пользуется особым почетом и не только в ходу на улицах, но перешел в самые щегольские клубы для утоления жажды первостатейных франтов; наконец, как в старину, так и теперь в большом употреблении у детей тонкие, хрупкие, круглые вафли, по названию plaisirs *. Все виды правительства изменяются во Фран­ции, политическим преступлениям и счет потерян. Ваф­ли непоколебимы. Это я понял с младенчества. Однажды отец мой вернулся из Большой оперы39 совершенно смущенный. Он был свидетелем убийства герцога Беррийского, наследника престола 40. На другой день на улицах суматоха была страшная. Со всех сторон тол­пился народ и двигались войска. Живо помню, как перед нашим домом прошел пехотный полк. Солдаты были в белых мундирах с красными опушками и длинных черных штиблетах. На головах торчали круглые урод­ливые кивера. Более всех поразил меня какой-то офицер, должно быть капитан, важно выступавший перед взво­дом, в очках и с огромным животом. Через несколько часов весь Париж запрудился реляциями, плачевными брошюрами и печатными песнями, в особенности же лито­графиями. Одна изображала сени Большой оперы в тот момент, когда врачи осматривали рану злополучного герцога, другая — минуту его кончины, третья — портрет умиравшего с надписью: «Pauvre France! Malheureuse patrie!» **, четвертая — портрет убийцы Лувеля с рисун­ком кинжала, послужившего к убийству41, и т. д. Парижская неугомонная спекуляция взбудоражилась. Ввиду наживы она не знает ни совести, ни даже приличия.

С впечатлением о смерти герцога Беррийского слилось в моей памяти впечатление совершенно друго­го рода. Мы бегали и играли по обычаю в Тюильрийском саду. У среднего балкона дворца, ныне разрушенного, толпилась масса народа, чего-то ожидавшая. Вдруг дверь на балкон широко распахнулась, и выступил перед наро­дом, переваливаясь, человек слонообразный, о котором один только Лаблаш мог впоследствии дать понятие 42. Белые, как кажется — напудренные, его волосы были зачесаны к затылку. Лицо его было широкое, с большим римским носом и бритым подбородком. Кругом его толпились царедворцы в мундирах. Сам он был в светло-

_____________

* Трубочки (фр.).Ред.

**  «Бедная Франция! Несчастное отечество!» (фр.) Ред.

357

 

синем расстегнутом мундире с отвислыми по плечам эполетами. Камзол и исподнее платье были белые. При его появлении народ разразился громким криком: «Vive le roi!»*—То был Людовик XVIII. Король поклонился и стал шевелить губами. Только недавно узнал я, что он объявлял своим подданным о рождении наследника престола, герцога Бордоского, ныне графа Шамбора, или Генриха V 43. Крик поднялся оглушающий, и я, увлеченный общим энтузиазмом, стал кричать: «Vive le roi

На обратном пути в Россию я снова осрамился необдуманностью. Около Кенигсберга путь лежал у са­мого взморья. На беду мы ехали ночью, и была страш­ная гроза. Беспрестанные молнии, раскаты грома, чер­ные волны с белой пеной, подкатывавшиеся, как мне казалось, под нашу карету, привели меня в такой ужас, что со мной сделались конвульсии, и я лишился чувств, тогда как брат мой сидел тихо. Различие характеров уже определялось. Очнулся я только в Кенигсбер­ге после долгого сна. Наконец мы приехали в Петер­бург, и нас тотчас повезли к бабушке Архаровой. С этой минуты я ее хорошо помню. Иван Петрович уже скончался44. Бабушка жила на двух половинах со своею дочерью, Александрою Ивановной, вышедшею за­муж за Алексея Васильевича Васильчикова, брата супруги Виктора Павловича Кочубея, впоследствии князя и канцлера. Они занимали на Литейной дом, принад­лежащий ныне князю Васильчикову. Бабушка нас обла­скала и была очень довольна. Узнав, что я мастер передразнивать парижского уличного Маркиза, она тре­бовала, чтоб я ей выказал свои таланты. Но я сробел и объявил, что без скрипки ничего не могу сделать. За скрипкой было послано, но и скрипка не помогла. Я был ребенок чрезвычайно нервный. На меня нашел столбняк, и с того времени до самых зрелых лет я мучился застенчи­востью, что, конечно, всегда тщательно скрывал, перехо­дя даже нервно от внутреннего волнения к неестествен­ной самоуверенности45 . Такая характеристическая черта встречается, впрочем, зауряд. Великий князь Михаил Павлович, перед которым трепетала вся гвардия46, был застенчив; фельдмаршал князь А. И. Барятинский, невозмутимый под пулями, увлекательный в беседах интимных, конфузился и терялся, когда ему приходилось

____________

*Да здравствует король!» (фр.) Ред.

358

 

говорить официально. Когда он жил в Деревеньке, имении, наследованном им от графа Толстого, я посетил его, и, по обыкновению, он продержал меня до глубокой ночи, читал мне свои письма и статьи о государственных делах. Все его интересовало. Обо всем он имел твердое мнение. «Позвольте спросить,— заметил я,— отчего же вы не живете в Петербурге и не присутствуете в Государственном совете».— «Оттого,— отвечал печально князь,— что я застенчив, не могу говорить»,— и, говоря это, он запнулся, как будто видя себя в заседании. Застен­чивые люди встречаются на белом свете гораздо чаще, чем вообще предполагается.

На углу Дворцовой набережной и Мошкова пере­улка находится поныне небольшой дом, примыкающий к дворцу великого князя Михаила Николаевича47. Я не мог до сих пор проехать мимо этого дома без сердечного содрогания. Мне все кажется, что он мне улыбается и подмигивает, как будто упрекает, что я ему не кланяюсь, и шепчет: «А ведь, кажется, родня, кажется, дружно жили! Только ты уже устарел и разрушился... а вот я еще все стою молодцом, и ничего мне не делается». В этом доме я провел годы уже сознательные моего детства. Он принадлежал моему отцу и был отделан, как игрушка. Теперь он маленький. Тогда он казался большой. Нижний этаж занимался отцом, верхний — приемными и половиною матушки. Далее следовали ком­наты для детей. Жизнь наша шла отдельно от жизни ро­дителей. Нас водили здороваться и прощаться, благода­рить за обед, причем мы целовали руки родителей, держались почтительно и никогда не смели говорить «ты» ни отцу, ни матери. В то время любви к детям не пересаливали. Они держались в духе подобострастья, чуть ли не крепостного права, и чувствовали, что они созданы для родителей, а не родители для них. Я видел впоследствии другую систему, при которой дети считали себя владыками в доме, а в родителях своих видели не только товарищей, но чуть ли не подчиненных, иногда даже и слуг. Такому сумасбродству послужило поводом воспитание в Англии. Но так как русский размах всегда шагает через край, то и тут нужная заботливость перешла к беспредельному баловству.

Не могу не выразить глубокой благодарности памяти моих родителей за то, что, не увлекаясь вредными для детей нежностями, они положили серьезную основу нашему воспитанию. Законоучителем был приглашен к

359

 

нам протоиерей Кочетов48 . С того времени прошло бо­лее 60 лет, а мне кажется, что я до сего времени слышу его мерную речь. Он служил священником при церкви Смоленского кладбища, что мне казалось очень страш­ным, но в словах его ничего страшного не было. На­против, они дышали кротостью, верою и тихим красно­речием. Близость к земному тлению не поколебала в нем упования на жизнь загробную, как это часто бывает у врачей и лиц духовного звания. Он не доку­чал нам вопросами догматическими, но объяснял по­двиги спасителя и евангельские истины. Он призывал нас к молитве и ласково, вкрадчиво, любезно пере­давал нам не заученные фразы, а задушевные свои чувства. Уроков Кочетова мы ожидали с нетерпением. Ему я многим обязан. Другой наш преподаватель, и преподаватель тоже весьма симпатичный, был наш учитель русского языка Плетнев, впоследствии ректор Петербургского университета и издатель «Современ­ника» 49. Петр Александрович был человек высокого роста, крепко сложенный и приятной наружности. Он был другом Жуковского и приятелем Пушкина. Этим различием и определяется характер Плетнева. Тихая мечтательность творца «Светланы» 50 была ближе к его природе, чем страстность величайшего нашего поэта. Плетнев говорил тихо, как будто бы стыдливо. Жуков­ский был самоувереннее и по своей тогдашней знаменито­сти литературной, и по своему положению при дворе51. Но душа Жуковского, как и душа Плетнева, были, так сказать, прозрачные, хрустальные. От них как будто веяло чем-то девственным, непорочным. Впоследствии я встретил такое свойство еще в третьем человеке, а имен­но — в Одоевском. Плетнев не обладал большим талан­том, но из таланта своего сделал все, что мог. Он был писатель работящий, но без воображения, знаток языка и словесности; труды его были честные, как и сам он был человек безукоризненный. Мы его тоже люби­ли, и впоследствии я находился с ним в самых приятных отношениях 52 .

Между тем жизнь наша стала вращаться около жизни старушки Архаровой, всегда неизменной в своих привыч­ках. От них она отказалась, как выше сказано, только два раза: когда Иван Петрович был сослан и когда Наполеон занял Москву. Оправдания были более чем удовлетворительные. Прежде она проводила зиму в Мо­скве, а лето в Иславском; теперь для зимы был назначен

360

 

Петербург, для лета избран Павловск. В прежние годы постоянная оседлость образовала потребность. У каждого семейства был свой приход, свой неизменный круг родных, друзей и знакомых, свои предания, свой обиход, своя заветная мебель, свои нажитые привычки. Железные дороги все это изменили. Теперь никому дома уже не сидится. Жизнь не привинчивается уже более к почве, а шмыгает, как угорелая, из угла в угол. Семейственность раздробляется и кочует по постоялым дворам. Может быть, это имеет свою хорошую сторону относительно общего рода просвещения, но мы, старожилы, не можем не пожалеть об условиях прежнего тесного семейного быта. И в Павловске, как и в Петербурге, Архарова жила со своею дочерью Васильчиковой.

Для зимы у нас был свой дом, для лета нанималась дача в Павловске, от которого мне осталось много воспо­минаний. На первое лето после нашего возвращения из Парижа мы заняли нарышкинский домик подле Константиновского дворца. Я уже был бойкий мальчик, любил болтать и лазить по соседям через заборы с детьми князя Гагарина53. В то время приехал однажды рано утром на нашу дачу камердинер государя с объявлением, что его величество посетит нашу матушку через несколь­ко часов. Матушка была женщина болезненная, не раз уже готовилась даже к смерти, причем нас приводи­ли, плакавших, принять ее предсмертное благословение. Болезнь ее была преимущественно нервная, и нервную раздражительность я от нее наследовал. Пользовал ее и в Париже, и в Петербурге знаменитый в то время доктор Рейман. Я уже сказал, что матушка бы­ла ума необыкновенного, соединявшего оригинальность мысли и выражения с меткостью неумолимой логики. Государь любил с нею беседовать повсюду, где ее встречал, а иногда писал ей письма или навещал ее лично 54.

Когда государь приезжал в наш дом, он всегда об этом предуведомлял. Матушка его ожидала, и мы, дети, оста­вались при ней. Отец же удалялся. Таков был заведен­ный порядок. Нарышкинская дача не отличалась ни объемом, ни убранством. В скромной гостиной висела на стене большая литография с изображением императора и надписью по-французски: «Alexandre I, Autocrate de toutes les Russies» *.

_____________

*Александр I, самодержец всероссийский» (фр.).Ред.

361

 

Когда в день, о котором я рассказываю, государь прибыл, матушка села на диванчик под портрет, государь занял кресло подле нее, и разговор начался. Беседа продолжалась долго, и мне стало скучно. С одной сторо­ны, я обиделся, что на меня не обращалось никакого внимания, с другой стороны — мне вздумалось блеснуть своею любознательностью: я вдруг, весьма некстати, вме­шался в разговор и, указав на подпись портрета, спросил, что значит слово autocrate. Государь, бывший несколько туг на ухо, не расслышал, но настоятельно требовал, что­бы матушка повторила ему мои слова. Пришлось повто­рить. Государь улыбнулся и промолвил:

— Видно, что он приехал из Парижа. Там этому слову его не научили *.

В Павловске мы редко видели императора, но в Петер­бурге встречали его почти каждый день. В час по­полудни он выходил из Зимнего дворца, следовал по Дворцовой набережной, у Прачешного моста поворачивал по Фонтанке до Аничковского моста, в то время узкого, с гранитными павильонами, как мосты Симеоновский, Чернышев и другие. Затем государь возвращался к себе Невским проспектом. Прогулка повторялась каждый день и называлась le tour impérial **55. Какая бы ни была погода, государь шел в одном сюртуке с серебряными эполетами и в трехугольной шляпе с султаном, надетой набекрень. Эти шляпы, ныне замененные киверами и фу­ражками, были вполне неудобны и некрасивы. Они в хо­лодном климате не защищали ни ушей, ни затылка, и их следовало наклонять на левый глаз, иначе они становились безобразны. Государь был сутуловат и бли­зорук. Округляя плечи, он постоянно прикладывал к глазу золотой лорнет, привешенный на правой руке.

____________

* Александр Павлович Башуцкий рассказывал о подобном слу­чае, приключившемся с ним. По званию своему камер-пажа он в дни своей молодости часто дежурил в Зимнем дворце. Однажды он находился с товарищами в огромной Георгиевской зале. Молодежь расходилась, начала прыгать и дурачиться. Башуцкий забылся до того, что вбежал на бархатный амвон под балдахином и сел на императорский трон, на котором стал кривляться и отдавать приказания. Вдруг он почувствовал, что кто-то берет его за ухо и сводит с ступеней престола. Башуцкий обмер. Его выпрова­живал сам государь, молча и грозно глядевший. Но должно быть, что обезображенное испугом лицо молодого человека его обезоружило. Когда все пришло в должный порядок, император улыбнулся и промолвил: «Поверь мне! Совсем не так весело сидеть тут, как ты думаешь».

** Царская прогулка (фр.).Ред.

362

 

В глазах его светлело нечто чарующее. Высокий, несколь­ко обнаженный лоб сиял величием, тогда как в голубых глазах отражалась грусть, задумчивость и покорность во­ле провидения. Должно быть, его измученной душе вид детей был приятен. По крайней мере каждый раз, когда мы гуляли с гувернером и встречались с ним, он останавливался с улыбкой и говорил нам несколько слов. Иногда спрашивал он про здоровье матушки, иногда шутил со мною, припоминая мой неуместный вопрос о самодержавии. Мы смотрели на него как на полубога и чрезвычайно любили. Но тайна его печали не могла нам быть понятна; только после многих лет я уразумел одну из затаенных скорбей.

Я был уже юношей и находился у тетки своей Васильчиковой. В это время к ней приехал ее родствен­ник и соименник по мужу, Илларион Васильевич, впо­следствии князь и председатель Государственного совета. Муж чести и правды, бойкий кавалерист, гусар, витязь битв с Наполеоном, он пользовался таким уважением, что был удостоен одним из высших в государстве званий. Вот как он к этому отнесся.

Матушка встретила его у М. А. . Нарышкиной и поздравила с назначением.

— Вам-то хорошо,— отвечал он печально,— а мне-то каково. Всю ночь я не мог заснуть ни минуты. Боже мой! до чего мы дожили, что на такую должность лучше меня никого не нашли.

Во время посещения, о котором я упоминаю, разговор завязался о царствовании императора Александра I, и вот рассказ, мною слышанный. «Однажды,— говорил Илларион Васильевич,— ко мне явился человек, не объя­вивший своего имени. Он передал мне шепотом о сущест­вовании заговора против спокойствия государства и жизни государя. Я не люблю анонимных доносов и принял посетителя довольно сухо, тем не менее сообщение было необыкновенной важности, и я потребовал до­казательств. Тогда незнакомый подал мне список более или менее известным лицам. Все эти лица должны были съехаться осенью из разных концов России в Москву для совещания по своему преступному замыслу. День съезда был назначен . Об этом случае я государю не доложил. Но так как московский генерал-губернатор князь Димитрий Владимирович Голицын, женатый на моей сестре, был мне и по душе близким человеком, в ко­тором я был вполне уверен, я препроводил к нему секрет-

363

 

но полученный мною список с просьбой проверить по­казания незнакомца.

Через несколько времени Димитрий Владимирович отвечал мне, что все лица, в списке поименованные, действительно съехались в Москву к определенному дню. Таким образом, обвинение было верно, и я поспешил довести об этом до сведения его величества, но государь знал уже о заговоре и не желал приступать к мерам стро­гости. Когда гвардия была направлена в литовские гу­бернии, я командовал оставшимися в Петербурге войска­ми и имел счастье постоянно видеть государя. Однажды он ко мне заехал и посадил в свои сани. Случай был удоб­ный. Я осмелился выразить, что зло надо пресечь в основании, чтоб не дать ему развиться и довести до важных и прискорбных последствий. Государь выслушал молча и потом промолвил:

— Если бы я был Васильчиков, я бы говорил точно так же, но, по совести, я должен сказать, что если все эти мысли так распространились, то я первый тому причиной» 57.

Будущий биограф, призванный, по завещанию графа Аракчеева, к жизнеописанию великого монарха58, вряд ли уловит все оттенки его душевных страданий. И он, как простой смертный, стремился к пользе общественной, к самоотвержению, к подвигам благотворительности. Но, желая добра, но, делая добро, он создавал для себя разочарования, для других — неблагодарность. Оттого и черты лица его светились отблеском смиренного мученичества. Самое его воцарение, потом его союз и борьба с Наполеоном были для него тяжелыми испы­таниями.

Он хотел благоденствия Польши59, но слабость рус­ской администрации и запальчивость польской мечтатель­ности изменили его ожиданиям. Так и для блага собственной родины всякие стремления смешивались с вынужденными колебаниями. Недоставало почвы и орудий для лучших предначертаний. Проект уничтоже­ния крепостного права был разработан и, по неиспол­нимости, отложен60. Влияние энциклопедистов на двор Екатерины II миновалось, уступив место разного рода попыткам. Жизнь общерусская не имела ничего общего с жизнью светскою, петербургскою, где редко кто бывал сыном своего номинального отца, а некоторые дамы даже не говорили вовсе по-русски. Я многих таких видел. Они    чрезвычайно    жеманились    и    подпрыгивали    на

364

 

стульях, шевеля перед лицом указательным пальцем. Такова была мода, вместе с ношением коротких талий и огромных тюрбанов. Но в то же время возникли идеологи, мыслители, искатели социальной правды и даже философского камня, что, впрочем, одно и то же.

С трудом верится, чтобы целое поколение умов отборных могло углубляться не только в изучение халдейской премудрости и формул умозрительной сим­волистики, но еще серьезно занималось алхимическими препаратами, основанными на меркурии и могущими создать золото.

После тестя моего, графа Михаила Юрьевича Виельгорского, о котором мне придется говорить еще не­мало, осталось несколько тысяч книг герметического содержания61. Большая часть этой драгоценной библио­теки поступила в Императорскую публичную библио­теку, где, рассыпавшись по отделениям, утратила свою ценность. Некоторую часть я имел случай отыскать в амбаре курского имения вместе с разными кабалисти­ческими латинскими рукописями и частными письмами масонского содержания. Это собрание, по возможности приведенное в порядок, пополняется сочинениями теоло­гическими и указывает на переход герметизма к иллюминизму62 , к мистицизму, к пиетизму63 , а впоследствии довели к скептицизму, к либерализму, к гегелизму, к коммунизму и к нигилизму, уже мечтающему о тер­роризме.

Любопытно было бы проследить, как каждый новый ток мышления возбуждал восторг и казался последним словом отвлеченной мудрости. Нельзя тоже не заметить, что все эти теории относились только до умственных деяний некоторых партий, или каст, но никогда не касались общей народной жизни, свято дорожащей обыч­но своими преданиями и совершенно равнодушной к очередным модным толкам. Нельзя не обратить тоже внимания на тот факт, что либеральные мероприятия, имевшиеся в виду русской верховной властию, часто тормозились от запальчивости самих либералов, забы­вавших, что просвещение воспитывается, а не импрови­зируется. Так, например, заговор, отравивший последние годы царствования царя благословенного, отбросил на несколько десятков лет великий исторический подвиг освобождения крестьян. Император Александр I покро­вительствовал сперва католическим священникам как хорошим  педагогам   и  масонским   обществам,   распрост-

365

 

ранившим   начала   нравственности,   а   между   тем   был вынужден   изгнать   иезуитов 64   и   закрыть   все   русские масонские ложи65.

Влияние Аракчеева заменило надежды на общее благоденствие, на дары Священного союза66 . Двор был суров. Главную роль играл при дворе князь Александр Николаевич Голицын, министр просвещения, председа­тель императорского тюремного общества и главно-начальствующий над почтовым департаментом. Он был человеком набожным и мистиком и ловко подлаживался под общее придворное уныние. Но подле него звенела нота безумно веселая в его родном брате от другого отца, Димитрии Михайловиче Кологривове67. Кологривов, хотя дослужился до звания обер-церемониймейстера, дурачился, как школьник. Едут оба брата в карете. Голицын возводит очи горе и вдохновенно поет кантату: «О творец! о творец!» Кологривов слушает и вдруг затягивает плясовую, припевая: «А мы едем во дворец, во дворец».

Однажды Татьяне Борисовне Потемкиной, столь из­вестной своею богомольностью и благотворительностью, доложили, что к ней пришли две монахини просить подаяния на монастырь. Монахини были немедленно впу­щены. Войдя в приемную, они кинулись на пол, стали творить земные поклоны и вопить, умоляя о подаянии. Растроганная Татьяна Борисовна пошла в спальню за деньгами, но, вернувшись, остолбенела от ужаса. Мона­шенки неистово плясали вприсядку. То были Коло­гривов и другой проказник.

Я слышал еще рассказ о том, что однажды государь готовился осматривать кавалерийский полк на гатчинской эспланаде. Вдруг перед развернутым фронтом пронеслась марш-маршем неожиданная кавалькада. Впереди скакала во весь опор необыкновенно толстая дама в зеленой амазонке и шляпе с перьями. Рядом с ней на рысях рассыпался в любезностях отчаянный щеголь. За ними еще следовала небольшая свита. Неуместный маскарад был тотчас же остановлен. Дамою нарядился тучный князь Федор Сергеевич Голицын 68. Любезным кавале­ром оказался Кологривов. Об остальных не припомню. Шалунам был объявлен выговор, но карьера их не постра­дала. Страсть Кологривова к уличным маскарадам дошла до того, что, несмотря на свое звание, он иногда наряжался старою нищею чухонкою и мел тротуары. Завидев знакомого, он тотчас кидался к нему, требовал

366

 

милостыни и, в случае отказа, бранился по-чухонски и даже грозил метлою. Тогда только его узнавали и начи­нался хохот. Он дошел до того, что становился в Казан­ском соборе среди нищих и заводил с ними ссоры. Сварливую чухонку отвели даже раз на съезжую 69, где она сбросила свой наряд, и перед ней же извинились. Он был очень дружен с моим отцом, который тешился его шалостями и сделался однажды его жертвою. Отец, первый столичный щеголь своего времени, выдумывал разные костюмы. Между прочим он изобрел необыкно­венный в то время синий плащ с длинными широкими рукавами. И плащ, и рукава были подбиты малиновым бархатом. В таком плаще приехал он во французский театр и сел в первом ряду кресел. Кологривов сел с ним рядом и, восхищаясь плащом, стал незаметно всовывать в широкие рукава заготовленные медные пятаки. Когда отец поднялся в антракте с кресел, пятаки покатились во все стороны, а Кологривов начал их подбирать и подавать с такими ужимками и прибаутками, что отец первый расхохотался. Но не все проходило даром. В дру­гой раз, в этом же французском театре, Кологривов заметил из ложи какого-то зрителя, который, как ему показалось, ничего в представлении не понимал. Жертва была найдена. Кологривов спустился в партер и начал с ней разговор.

  Вы понимаете по-французски?

Незнакомец взглянул на него и отвечал отрывисто:

   Нет.

   Так не угодно ли, чтоб я объяснял вам, что происходит на сцене?

   Сделайте одолжение.

Кологривов начал объяснять и понес галиматью страшную. Соседи прислушивались и фыркали. В ложах смеялись. Вдруг не знающий французского языка спро­сил по-французски:

  А теперь объясните мне, зачем вы говорите такой вздор?

Кологривов сконфузился.

   Я не думал, я не знал!

   Вы не знали, что я одной рукой могу вас поднять за шиворот и бросить в ложу к этим дамам, с которыми вы перемигивались?

  Извините!

   Знаете вы, кто я?

   Нет, не знаю!

367

 

  Я — Лукин.

Кологривов обмер.

Лукин был силач легендарный. Подвиги его богатыр­ства невероятны, и до сего времени идут о нем рассказы в морском    ведомстве,    к    которому    он    принадлежал70. Вот на кого наткнулся Кологривов.

Лукин встал.

   Встаньте,— сказал он.

Кологривов встал.

   Идите за мной!

Кологривов пошел.

Они отправились к буфету, Лукин заказал два стакана пунша. Пунш подали. Лукин подал стакан Кологривову:

   Пейте!

  Не могу, не пью.

   Это не мое дело. Пейте!

Кологривов, захлебываясь, опорожнил свой стакан. Лукин залпом опорожнил свой и снова скомандовал два стакана пунша. Напрасно Кологривов отнекивался и просил пощады — оба стакана были выпиты, а потом еще и еще. На каждого пришлось по восьми стаканов. Только Лукин, как ни в чем не бывало, возвратился на свое кресло, а Кологривова мертво пьяного отвезли домой.

Наконец, случай, о котором я тоже слышал в детстве, положил, как кажется, конец мистификациям. Коло­гривов был приглашен на большой обед. В то время как садились за стол, из-под одного дипломата выдернули стул. Дипломат растянулся, но тотчас вскочил на ноги и громко провозгласил:

   Я надеюсь, что негодяй, позволивший со мною дерзость, объявит свое имя.

На эти слова ответа не воспоследовало. Впрочем, ответ был немыслим и по званию обиженного, и по непростительному свойству поступка.

Кологривов был так же мал ростом, как и брат его, но другого типа — черноглазый, черноволосый. Его лю­били не только как забавника, но и как человека. Ума он был блестящего, и, если бы не страсть к шутов­ству, он мог бы сделать завидную карьеру. Впрочем, не следует думать, чтоб между ним и его братом не было сходства по юмору и веселости. Будучи еще ка­мер-пажом, Голицын держал дерзновенное пари, что тронет императора Павла I за волосы. Пари он вы­играл,    и    вот    каким    образом.    Подавая    императору

368

 

тарелки за обедом, он слегка дернул напудренную косу его величества. Товарищи Голицына обомлели.

   Что это? — спросил государь.

   Ваше величество,— ответил камер-паж,— коса ваша покривилась, я ее поправил.

   Спасибо! — промолвил император.

Этот рассказ я слышал от самого князя 71. Несмотря на то, что он славился своею суровою, почти мона­шескою жизнью, он любил ездить к дамам с визитами. Он приезжал в сером фраке с орденами и в гусарских сапожках * и охотно рассказывал о старом времени, особенно о дворе Екатерины II. Я часто его слушал и заметил, что, когда он находился в присутствии хозяек, крайне строгих относительно приличия, серые его глаза искрились шаловливостью и он припоминал анек­доты до того скоромные, что слушательницы уже не зна­ли, сердиться ли им или смеяться.

Кологривов скончался в Петербурге после долгого пребывания в Париже. Он умер от тяжкой болезни. Я навещал его и по его желанию читал ему не знаю что — кажется, мои произведения, бывшие тогда в моде. О прежних шутках и помина уже не было. Он сидел бледный, едва дышащий, окутанный в шелковый балахончик, что французы называют une douillette **. Однажды я пришел к нему. Он лежал уже на столе.

Князь Голицын дожил до глубокой старости и скон­чался в своем имении, на крымском берегу. Прах его покоится в Георгиевском монастыре. У них была сестра Елисавета Михайловна, немногим известная. Ростом она была крошечная от двух горбов, но чрезвычайно живая и веселая, всегда звонко смеявшаяся и как-то подпрыги­вающая. Она не скорбела ни о своем телосложении, ни о своем безбрачии. Жила она долго при монастырях, в Киеве, где мы ее с матушкой посетили. Но когда и по какому случаю, я никак не могу сообразить в своих воспоминаниях. Помню только ее резкий, детский смех, помню какую-то большую площадь с низкими домишка­ми, помню открытые гробницы угодников в темных проходах подземелья. Как мы туда попали — не знаю. В памяти иногда встречаются бессвязные, самостоятель­ные точки.

____________

*  Портрет его,  написанный  К.   П.  Брюлловым,  поразителен  по сходству и мастерству кисти.

** Шлафрок (фр.).-Ред.

369

 

Отец мой был церемониймейстер и приводился двою­родным братом обер-гофмаршалу Кириллу Александро­вичу Нарышкину, вельможе большой руки, наружности барской, по уму и остроумию замечательному, но вспыльчивому до крайности. Жена его Марья Яковлев­на, рожденная княжна Лобанова-Ростовская, была жен­щина болезненная, но весьма симпатичная и всеми ува­жаемая. Они жили в Зимнем дворце на существующей поныне обер-гофмаршальской квартире. Так как в это время родственные связи были связями, нас возили часто к Нарышкиным, и тут я имел случай видеть и слушать всех влиятельных людей той эпохи. Летом Кирилл Александрович жил за Ораниенбаумом на своей даче в Сергиевском, впоследствии загородном пребывании ве­ликой княгини Марии Николаевны. Тут стоял помещи­чий дом среди разных деревянных павильончиков, где проживали летние гости. О придворной жизни не было речи. В Сергиевском Нарышкин был сам большой, имел свой собственный дворик. Жили у него постоянно пиита Ераков 72, писатель поэм во вкусе Тредьяковского, по­следний остаток исчезавшей литературы; толстый и лысый драматический писатель князь Шаховской, творец целого репертуара, ныне забытого; армянин Мансуредзи и разные другие нахлебники. В Сергиевске доживали остатки барства. Ими Нарышкин тешился. У себя был гостеприимен и весел, впрочем, жил не роскошно, но в свое удовольствие и любил рассказывать анекдоты о старине. Не так жил его дед*, Дмитрий Львович, обер-егермейстер, андреевский кавалер и муж знамени­той красавицы Марьи Антоновны. Дмитрий Львович был уже старик, но наружности величавой, хотя лицо его поминутно дергалось нервными судорогами. До глу­бокой старости он оставался поклонником прекрасного пола, что чуть ли не относилось к обязательствам аристократизма... Я слышал, что, когда князь Куракин собирался в Париж послом, для него были приготовлены богатые покои, роскошные экипажи и метресса 73, которую он, кажется, никогда не видал, хотя карета посла обязывалась стоять у ее крыльца по два часа в день. Дмитрий Львович казался герцогом века Людо­вика XV. Напудренный, высоко державший голову, как бы ни подпрыгивали черты его лица,  сановито-привет-

_____________

* Дядя.— Сост.

370

 

ливый, он был один из последних типов исчезавшего барства.

Летом он жил на Крестовском острове, и нас иногда возили к нему как к дедушке и моему крестному отцу. За столом служили целые толпы раззолоченных арапов, блестящих егерей и разных официантов. В саду играла знаменитая роговая музыка, оркестр звучности очаровательной, но мыслимый только при крепостном праве. Он состоял из сорока медных инструментов разных объемов. Каждый инструмент издавал только один звук. Сорок звуков разнородных по трехоктавной лестнице с полутонами, как фортепианные клавиши, допускали модуляции во всех тонах и духовые, как бы воздушные гармонии. Такая живая шарманка с ее эоло­выми дуновениями внушала восторг. Но какова же была участь музыканта, имевшего по расчету свистеть в не­изменную дырку неизменную нотку. Рассказывают, что два члена этого диковинного оркестра попались в поли­цию. На вопрос, кто они такие, один отвечал: «Я нарыш­кинский Ц»; другой отвечал: «Я нарышкинский Фис» 74.

Зимой Дмитрий Львович жил в Петербурге, где вы­строил на Фонтанке дом, или, правильнее, дворец, принадлежащий ныне графине Шуваловой. Тут я видел еще сверкавшую красотою Марью Антоновну и ее мило­видную дочь, семнадцатилетнюю Софью. Ее детское, как бы прозрачное личико, большие голубые детские глаза, светло-белокурые вьющиеся кудри придавали ей отблеск неземной. Она была помолвлена за графа А. П. Шувалова, только что приехавшего тогда из Пари­жа вместе с своим братом Григорием. Но свадьба не состоялась. Невеста была не от мира сего. Она сконча­лась тихо и неожиданно, и смерть ее отозвалась новым унынием в столичной жизни *. Ни император, ни императрица не любили шумных удовольствий. От этого времени я припоминаю только заурядные публичные маскарады в Зимнем дворце.

Народный маскарад в царских чертогах повторялся, согласно преданию, каждое 1 января. К определенному часу весь дворец освещался, все двери отпирались. Милости просим, кому угодно! Первого вошедшего гостя и последнего вышедшего записывали на память. Другого

_____________

* Граф А. П. Шувалов женился на вдове фельдмаршала князя Зубова и долгое время был обер-гофмаршалом высочайшего двора. Брат его женился на княжне Салтыковой. Овдовев, он перешел в католическую веру и скончался католическим монахом.

371

 

церемониала не было. Посетителей всех видов и сословий собиралось более 30 000. О полиции и помина не было. Народные массы волновались по сверкавшим покоям чинно, скромно, благоговейно, без толкотни и давки. К буфетам редко кто подходил. Праздник был вообще трогательный, торжественный, семейный, полный глу­бокого смысла. Царь и народ сходились в общем лико­вании. Когда залы переполнялись, раздавалось громовое польское и государь с двором выступал из внутренних покоев. На мужчинах были накинуты сверх мундиров легкие венецианские эпанчи. Дамы были в кокошниках и русских платьях. Общее впечатление было великолепное, а вид придворного ужина был даже волшебен. Польский шествовал сперва по освещенным картинным галереям и доходил до замыкающего Эрмитаж театра. Театр был превращен в сверкавший бриллиантовый шатер из гране­ных стеклышек, между собою плотно связанных и осве­щенных сзади. Магический свет разливался по амфитеат­ру. Если я не ошибаюсь, эта декорация была придумана при императрице Екатерине II. Во время ужина играла музыка. Нас водили внутренними лестницами из полови­ны обер-гофмаршала в зимний сад Эрмитажа, откуда уже было удобно ходить любоваться красивейшими момента­ми вечера. Вообще, придворные праздники того времени повторялись редко, но отличались художественностью. Праздник, устроенный в честь приезда великой княгини Марии Павловны, герцогини Саксен-Веймарской, озна­меновался даже изяществом невиданным75. Некоторые залы Зимнего дворца обратились в галереи живых картин. В Белой зале (ныне Золотой), между колон­нами, поставлены были золотые рамы, в которых первые великосветские красавицы изображали произведения ве­ликих живописцев. В другой зале сверкала во всю стену «Семья Дария» Лебрена, в третьей очаровывала прелест­ная картина Греза «Швеи» 76. Все это заимствовано из сокровищ Эрмитажа, так что живые копии могли соперни­чать с бессмертными оригиналами. Мысль действи­тельно глубоко художественная. Наконец, в одной зале был поставлен театр, на котором исполнялись музы­кальные сцены, романсы в лицах и большая шарада. Мы присутствовали на большой репетиции — живо ее помню. Но еще живее помню, что в этот вечер я испытал первый удар моему самолюбию, первое мое разочарование, первое внушение, что в жизни надо смиряться.   Я   должен   был   исполнить   на   сцене   роль

372

 

амура, и эту роль у меня отняли. Декорация пред­ставляла опочивальню Анакреона. Анакреон спал. Сбока стоял трубадур и стихами, сочиненными Жуковским 77, объяснял публике:

 

Ночною темнотою

Покрылись небеса,

Анакреон к покою

Сомкнул уже глаза.

 

Тогда входил купидон, и начиналась сцена. Роль Анакреона исполнял князь Федор Сергеевич Голицын, а купидон был, увы! не я, как мне было объявлено, а его сын Саша, ныне все еще красивый, но уже маститый старец, отставной генерал-лейтенант Александр Федо­рович Голицын-Прозоровский 78. Я смутно понял, что я сделался жертвою деспотизма и придворных интриг, хотя таких мудреных слов я еще и не знал. В особен­ности меня оскорбляла несправедливость: я обладал и голосом, и слухом, и драматическою сметливостью, а Голицын и до сего времени не в состоянии спеть простого романса. Впрочем, я скоро успокоился. Голицын был замечательно красив и ловок, что для купидона — условие первой важности. Я же по своей нервности мог оробеть, сконфузиться и сделать какую-нибудь глупость. Следовательно, все было к лучшему. Приязнь моя с Голи­цыным не нарушилась и, благодаря бога, продолжается уже около шестидесяти лет. От праздника осталось пе­чатное описание с литографиями 79 .

Императрица Елисавета Алексеевна вела жизнь уеди­ненную по нездоровью. Об ней почти не было слышно. Придворное оживление проявлялось только в Павловске, летнем местопребывании вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Государь был задумчив и мрачен. Ему суждено было испытать вскоре еще новую скорбь от тяжкого бедствия, постигшего его северную столицу. Я уже сказал, что мы жили на углу Дворцовой набережной и Мошкова переулка. В нашей жизни Нева играла, следовательно, большую роль, и день наш располагался по ее норову. То развернется она белою сахарною степью, и по ней играют лучи зимнего солнца. Это обозначало: дети, идите гулять. То вдруг прозрачная лазурная высь начинает туманиться быстро бегающими сизыми валунами, разрывающимися в лохмотья. Ветер стучится в окна и воет в печные трубы. Белыми бар­хатными пауками спускается на белую равнину густая рассыпчатая   занавесь.   Вдруг   все   завертелось,   закру-

373

 

жилось сверху вниз, снизу вверх. На Неве разыгра­лась метель. Дети, сидите дома! Зато в светлые, как день, весенние ночи каким очарованием дышала Нева! Влажное и неподвижное ее зеркало, широко обрамленное дремлющими и в воде отражающимися зданиями, далеко и спокойно тянулось к заливу, сливаясь с сонно-безмолв­ным и гладко-ровным небосклоном. Много видал я впо­следствии и рек, и морей, и гор беловершинных, и сте­пей беспредельных. Ничто никогда не внушало мне такого привольного чувства, как затишье Невы в ве­сеннюю ночь. И теперь не могу глядеть на него без задумчивого наслаждения.

Недаром русский человек называет реку, к которой он приселен, и матушкой, и кормилицей. Он ее любит, как любит свое поле, свой скот, свое семейство. Часто приходит мне на ум Нева, дремлющая в огненных отливах солнечного заката. Еще чаще вижу я ее сизо-серую, как сталь, подернутую зыбью под серыми тучами, между гранитом набережных и суровых стен Петропав­ловской крепости. И с ужасом припоминаю я, как однажды река перестала быть рекою и обратилась в море бешеное, разъяренное, смывающее Петербург с лица земли.

Это было 7 ноября 1824 года.

Не раз случалось нам просыпаться ночью от пушеч­ных выстрелов. Нам объясняли, что, когда вода поды­мается, с крепости даются сигналы для предостережения жителей. Чем чаще повторяются выстрелы, тем более и более усиливается опасность. В ночь с 6 на 7 ноября канонада почти не умолкала. К утру в доме началась беготня. Все подвалы были уже залиты. На дворе вы­ступала вода. Мы наскоро оделись и побежали в прием­ные, выходившие окнами на набережную. Ничего страш­нее я никогда не видывал. Это был какой-то серый хаос, за которым туманно очерчивалась крепость. Дождь косо разносился порывами бешено завывающего ветра. В гра­нитную набережную били черные валы с брызгами белой пены — и все били сильней и сильней, и все вздымались выше и выше. Нельзя было различить, где была река, где было небо... И вдруг в глазах наших набережная исчезла. От крепости до нашего дома забурлило, закло­котало одно сплошное судорожное море и хлынуло по­током в переулок. Положение наше становилось опасным. Спереди залив кидался на нас приступом. Сзади спасение тоже не предвиделось.  Испуганные слуги прибежали с

374

 

вестью, что Мойка выступила из берегов и что Коню­шенный мост, тогда деревянный, уже изломан. К счастью, наши родители не смутились духом, и мы слушали их рассуждения. Вопрос заключался в том: будет ли про­должаться морской ветер с настоящей его силой более 24 часов? Случай был возможный, хотя невероятный. После суток буря обыкновенно прекращается, и ветер ме­няет направление. Надо было ожидать изменения погоды; но если погода и не изменится, то наводнение, все более и более распространяемое на окрестности, будет разли­ваться медленно и неглубоко, так что меры спасения будут придуманы, и подплывающие суда станут под­бирать утопающих, перебравшихся на чердаки и крыши. Таким образом, панического страха в доме у нас не было, и мы глядели с тревожным любопытством на все происходившее. Особенно занимало нас течение воды по Мошкову переулку. Оно неслось стремительно, волно­образно, мутно, и по нем плыли самые разнообразные предметы, возбуждавшие наше детское внимание. Дети во всем найдут себе игрушку. Плыли ведра, ушаты, бочки, мебель, гробы и простые надгробные кресты, смытые со Смоленского кладбища. На другой день рассказывали, что перед Зимним дворцом плыла будка и что в будке находился часовой. Увидав стоявшего у окна государя, часовой сделал будто бы на караул и был спасен. Насколько такой рассказ справедлив, не знаю, но что государь лично заботился о погибавших, в том нет сомнения, и я был тому свидетелем. Кто-то из слуг наших крикнул, что на Неве тонут суда. Мы бросились к окнам на Неву и увидали страшное зрелище. Перед ожесточен­ным натиском бури неслись в туманном коловороте раз­валивавшиеся барки с сеном. Ветер разметывал сено во все стороны целыми глыбами, барки разламывались в куски, и мы ясно видели, как посреди крушения какие-то тени стояли на коленях и подымали руки к небу. И видя это, мы тоже почувствовали ужас, и тоже стали на колена, и тоже начали молиться. Спасение казалось невозможным. Вдруг слева, по направлению от дворца к погибавшим, показались два рассекавшие воды казен­ные катера. У кормы первого сидел окутанный в серую шинель генерал *. Спасение посылал государь. С другой стороны подоспевала порожняя барка, на кото­рую   царский   гонец   пересаживал   ожидавших   смерти

______________

*Генерал-адъютант граф А. X. Бенкендорф.

375

 

в то время, когда их исковерканные суда распадались на части.

Между тем непогода не утихала. Наводнение поды­малось хотя медленно, но все выше и выше. Вода брызгала уже в уровень нижнего этажа, где, на отцов­ской половине, находилось много драгоценностей, осо­бенно картин. Кое-какие вещи начали перетаскивать наверх, но без суеты и торопливости. Отец, уже потеряв­ший хладнокровно дом на московском пожаре, и тут равнодушно смотрел на материальный ущерб. Предполо­жение его, впрочем, оправдалось. Буря началась накануне в четыре часа пополудни. Следовало ожидать, чтоб прошли сутки. Смерклось. Вскоре, так как все фонари были перебиты, наступила кругом темнота гробовая. Но четыре часа пробило. Сутки прошли. Вода стала мед­ленно убывать. Ветер изменился. Петербург был спасен. Существует предсказание, что он когда-нибудь погибнет от воды и что море его зальет. Лермонтов, одаренный большими самородными способностями к живописи, как и к поэзии, любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого подымалась око­нечность Александровской колонны с венчающим ее ангелом. В таком изображении отзывалась его безотрад­ная, жаждавшая горя фантазия.

После наводнения 7 ноября на Петербург легло томя­щее, свинцовое, все поглощающее уныние. Других речей, других забот не было, как о кварталах при­морских, наиболее пострадавших. Целые улицы пред­ставляли груды развалин и трупов, над которыми раз­давались вопли оставшихся без пищи и без пристанища. Широкая русская благотворительность нашла себе заня­тие. Частные подаяния, филантропические комитеты, официальные мероприятия усердствовали неусыпно. Инженеры чертили проекты огромных обводных каналов и стоков для преграды новым бедствиям. Над этим общим порывом господствовало верховное сердоболие все более и более опечаленного монарха. Двор и столица скорбели. Петербург был мрачен. Здоровье государя вну­шало опасение. Летом он выехал на юг.

Живо помню, как однажды, когда мы пошли утром здороваться с родителями, мы были свидетелями трога­тельной сцены. Отец громко рыдал. Мать занемогла и лежала в постели, заливаясь слезами. Получено было известие, что государь скончался 80. Мы тоже начали плакать,  не веря, чтоб такой светлый ласковый  взгляд

376

 

мог навеки померкнуть, такая приветливая улыбка по­мертветь. В годы детства смерть кажется и несправедли­востью, и невозможностью, да и после детства много нужно передумать над ежечасно отверзающимися моги­лами, чтоб убедиться в неминуемости исчезновения жиз­ни. Роковое письмо, полученное императрицею Елисаветой Алексеевной от императрицы Марии Федоровны, начиналось словами: «Notre ange est au ciel». (Наш ангел на небесах.) 81  Эти слова облетели мгновенно всю Россию. Они печатались в некрологах и вырезывались на траурных кольцах и медальонах с изображениями опочившего. Прах императора следовал из Таганрога в Москву, где оставался несколько дней, и прибыл в Чесму, откуда двинулся уже торжественным погребаль­ным шествием в Петропавловскую крепость82. Отец мой участвовал в распоряжениях погребения, совершавшегося в холодный снежный день. За ним последовало вскоре другое погребение. Кроткая, почти в уединении жившая императрица Елисавета Алексеевна, сраженная горем, тихо отошла в вечность за своим супругом.

Недолго пережила их и вдовствовавшая императрица Мария Федоровна.

 

 

II

 

Павловск.— Императрица Мария Федоровна.— Бабушка Арха­рова, ее образ жизни и выезд ко двору и в гости.— Проспер Соллогуб.— Семейство Голицыных.— Семейство Шаррьер.— Евгений Штерич.— Первое знакомство с М. И. Глинкой.— Иван Петрович Архаров.— Николай Петрович Архаров.— Архаровский полк.— Празднование именин бабушки.— Посещение императрицы.— Великий князь Александр Николаевич.— Поездка в симбирское имение.— Наше дорожное общество.— Н. А. Щепотьев.— Переправа через Волгу.— Новые ощущения.— Приезд в Никольское.— Встреча.

 

В последовательности моих рассказов я несколько увлекся вперед по хронологии событий. Возвращаюсь к впечатлениям прежнего времени и останавливаюсь снова на местности, игравшей важную роль в моем детстве, а именно на Павловске. Павловск, привлекаю­щий и ныне публику вокзалом, оркестром, дачами и прелестным парком, был во время оно собственностью и летним местопребыванием императрицы Марии Фе­доровны. Он имел вид роскошного и цветистого оазиса, где со всех сторон чувствовалось присутствие царствен­ной    владетельницы,    бывшей    у    себя    и    заботливою

377

 

помещицею, и гостеприимною хозяйкою, не уклоняясь, впрочем, от величия сана. При ее дворе соблюдались в одно время и строгий этикет, и сердечное радушие, так что в Павловске было и легко, и привольно. Соб­ственно для себя императрица отделила только неболь­шой цветник, примыкавший к дворцу, а затем все сады, все парки, все павильоны, все гуляния, все беседки и шакаты1 были открыты для посетителей. На ферме и в других сельских зданиях стояли накрытые столы со многими яствами и черным хлебом на случай, если гости проголодаются. Тут мы, дети, частенько лако­мились. У Розового павильона2, густо обсаженного ро­зами, стояли деревянные горы для катанья, качели, гим­настические аппараты. И этим мы пользовались. Однаж­ды я даже вздумал сбежать с деревянной горы, и в то время как бежал, на меня налетел молодой князь Ва­силий Репнин в колясочке. Но я всегда умел не терять присутствия духа в минуту опасности. На всем бегу я угораздился прыгнуть и, вместо того чтоб переломить себе ноги, отделался ушибом в пятку. В самом павиль­оне раздавались звуки эоловой арфы, поставлено бы­ло фортепиано для любителей музыки, находились разные книги и даже открытый альбом, где каждому по­сетителю дозволялось записывать свои мысли. В нем и была записана прекрасная басня «Василек» И. А. Крыло­ва, им написанная в то время, когда он гостил в Пав­ловске3. Императрица Мария Федоровна любила, чтоб у нее гостили. Нас водили к проживавшим у нее ле­том двум старушкам, из коих одна, престарелая и ху­дая, была Перекусихина 4, некогда любимица и наперс­ница великой Екатерины, другая — дородная и велича­вая баронесса, впоследствии графиня и княгиня Ливен, воспитательница великих княжен. Другие две старушки, находившиеся постоянно при императрице,— статс-дама Наталья Федотовна Плещеева и камер-фрейлина Катери­на Ивановна Нелидова, некогда оклеветанная и оставав­шаяся верным другом императрицы 5,— жили на своих дачах. Наконец, пятая старушка оставалась несколько поодаль, но тем не менее пользовалась постоянно ми­лостью ее величества. Несколько раз в течение лета она приглашалась к высочайшему столу, что всегда составля­ло чрезвычайное происшествие. Я говорю про свою ба­бушку Архарову. Заблаговременно она в эти дни наря­жалась. Зеленый зонтик снимался с ее глаз и заменялся паричком с седыми буклями под кружевным чепцом с

378

 

бантиками. Старушка, греха таить нечего, немного под­румянивалась, особенно под глазами, голубыми и весьма приятными. Нос ее был прямой и совершенно правиль­ный. Лицо ее не перекрещивалось, не бороздилось морщи­нами, как зауряд бывает у людей лет преклонных. Оно было гладкое и свежее. В нем выражалось спо­койствие, непоколебимость воли, совести, ничем не воз­мущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От нее так сказать, сияло приветливостью и добросер­дечием, и лишь изредка промелькивали по ее ласко­вым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовав­шие, что кровь в ней еще далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около нее творилось. Изукрасив свой головной убор, она об­лекалась в шелковый, особой доброты халат или ка­пот, к которому на левом плече пришпиливалась ко­карда Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку, в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому коридору к карете. Провожали ее, ею любуясь, жившие у нее старая полковница Александра Николаевна 6, сироты-дворянки Анна Николаевна и Анна Антоновна, старшая горничная Степанида, две младшие горничные — Аннушка кривая и Марфуша рябая. Вечно мрачный калмык Тулем и крошечный карапузик, морщинистый карлик Василий Тимофеич, всегда вязавший чулок и, насупившись, вор­чавший на нас, как бульдог, за наши придирки, глядели на шествие несколько самодовольно, как будто и на их долю приходилось несколько почета. Впереди суетился курносый дворецкий, Дмитрий Степанович, с взъерошен­ным хохлом, в белом жабо, округленном веером под белым галстухом. У кареты дожидались, в трехугольных уродли­вых шляпах, два ливрейные рослые лакея: белый, как лунь, Ананий, годами старше бабушки и с детства при ней пребывавший, и молодой парень Петр, недавно привезенный из деревни. Бабушка садилась в карету. Но, боже мой, что за карета! Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара. Че­тыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором сидел Федотка... Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем осталась навсегда,  так как

379

 

старые люди вообще перемен не любят. Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армя­ки были сшиты наудачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван, прохо­жие останавливались с удивлением, или весело улы­бались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей. Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали, она не соглашалась увеличить ничтож­ного оброка, получаемого ею с крестьян. «Оброк назна­чен,— отговаривалась она,— по воле покойного Ивана Петровича. Я его не изменю. После меня делайте, как зна­ете. С меня довольно! А пустых затей я заводить не намерена».

Вся жизнь незабвенной старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природною щедростью. Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги. Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела. Порядок в доме был изумитель­ный благодаря уму, твердости и расчетливости хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал престарелый о(тец) Григорий, священник до­мовой церкви князя Александра Николаевича Голицы­на. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней комнаты все было слышно.

   Грешна я, батюшка,— каялась бабушка,— в том, что я покушать люблю...

   И, матушка, ваше высокопревосходительство,— возражал духовник,— в наши-то годы оно и извини­тельно.

   Еще каюсь, батюшка,— продолжала грешница,— что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.

   Да как же и не бранить-то их,— извинял снова отец Григорий,— они ведь неряхи, пьяницы, негодяи... Нельзя же потакать им, в самом деле.

   В картишки люблю поиграть, батюшка.

   Лучше, чем злословить,— довершал отец Григо­рий.

Этим исповедь и кончалась. Других грехов у бабуш­ки не было. Но великая ее добродетель была в ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить. Когда, как я рассказывал выше, она ездила в Павловск на

380

 

придворный обед, весь дом ожидал нетерпеливо ее воз­вращения. Наконец грузный рыдван вкатывался на двор. Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, упираясь на костыль. Впереди выступал Дмитрий Степанович, но уже не суетливо, а важно и благоговейно. В каждой руке держал он тарелку, наложенную фрукта­ми, конфектами, пирожками — все с царского стола. Когда во время обеда обносился десерт, старушка не церемонилась и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоффурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыд­ван. Возвратившись домой, бабушка разоблачалась, наде­вала на глаза свой привычный зонтик, нарядный капот заменялся другим, более поношенным, но всегда шелко­вым, и садилась в свое широкое кресло, перед которым ставился стол с бронзовым колокольчиком. На этот раз к колокольчику приставлялись и привезенные тарелки. Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом. Мы получали плоды отборные, персики, абрикосы и фиги, и ели почтительно и жадно. И никто в доме не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфекту, и Тулем удостоивался кисточкою винограда, и даже карлик Василий Тимофеич откладывал чулок и взыскивался сахарным сухариком. Когда я об этом припоминаю, меня разбирает смех, и в то же время на глаза наверты­ваются слезы. Сколько наивного добродушия, сколько трогательной сердечности прошедшего быта погибло те­перь навсегда. Отличительною чертою бабушки была не­изменность в убеждениях и привычках. Никаких колеба­ний она не допускала и при всей своей гуманности относилась строго к людям предосудительного поведения. Когда речь касалась человека безнравственного, она при­нимала строгий вид и объявляла резкий приговор. «Не­годяй,— говорила она,— развратник»... а потом, накло­нившись к уху собеседника или собеседницы, присо­вокупляла шепотом «Galant!..» * Это было последнее слово порицания. Сама она была, так сказать, ковче­гом патриархальности и в доме не допускала никакого отступления от заведенного порядка. Само собою разу­меется, что она соблюдала церковные правила, пости­лась по уставу, молилась в урочное время, ездила в приходскую церковь, пока хватило сил. Вечерние служ­бы  совершались  у  нее  на  дому.  Даже  заутреня  перед

___________

* Волокита (фр.).Ред.

381

 

светлым праздником заблаговременно торжествова­лась в ее гостиной. Являлся престарелый отец Гри­горий с дьячком. Мы подходили к его благословению и спрашивали из шалости:

   Неужели Христос воскрес так рано?

   Воскрес, дети,— говорил старец, улыбаясь,— воскрес, во всякое время воскрес.— Затем он облачался и обходил все комнаты с крестом. Во время службы не только все члены семейства, но и настоящие, и мни­мые родственники, и все слуги обязывались находить­ся налицо. Подле бабушки становился Дмитрий Степано­вич, держа в руках блюдо с нагроможденными на нем красными яйцами. Не были забыты ни калмык, ни кар­лик, ни Аннушка косая, ни рослый форейтор Федот, ни всегда пьяный поваренок Ефим. При появлении послед­него и когда он лез целоваться с бабушкой, старушка его останавливала и, взглянув на него грозно, говорила:

   А ты все пьянствуешь! Смотри, лоб забрею. В солдаты отдам. Дом срамишь. Побойся хоть бога. Слышишь, что ли?

   Слушаю,— мычал Ефимка.

   То-то же,— добавляла бабушка.— Так помни же... Христос    воскрес.

И она три раза целовала лоснящуюся рожу Ефимки и вручала ему яичко... а Ефимка продолжал пьян­ствовать и никогда в солдаты отдан не был.

Старушка любила, чтоб ей читали русские романы. «Юрий Милославский»7 ей очень понравился, но когда герой подвергался опасности, она останавливала чтение с просьбой: «Если он умрет — вы мне не говорите» . Смерти она очень страшилась, а между тем скончалась с необыкновенною твердостью8. Когда она уже была при последнем издыхании, ей доложили, что ее желает видеть богомолка Елисавета Михайловна Кологривова, сестра князя А. Н. Голицына.

   Не надо...— отвечала умиравшая.— Она приехала учить меня, как надо умирать. Я и без нее сумею.

И действительно, она опочила, как праведница, и память о себе оставила светлую.

И теперь, когда столько лет уже прошло после ее кончины, мне все еще отрадно припомнить мельчайшие подробности ее глубоко поучительного и сердечно-наив­ного существования.

Для утренних прогулок у бабушки была низенькая тележка,  или таратайка,  без  рессор  и  с  сиденьем  для

382

 

кучера. Выкрашенная в желтую краску, она была по­хожа на длинное кресло, запрягалась в одну лошадь из вороной инвалидной четверни и, разумеется, следовала тихим шагом. Отец мой, всегда подшучивавший над бабушкой, за что она, впрочем, никогда не сердилась, прозвал эту диковинную таратайку «труфиньоном». Труфиньон имел значение легендарное как принадлеж­ность Павловска. И некоторые доживающие ныне мои со­временники, верно, вспомнят о нем с удовольствием. Труфиньон употреблялся не для одного катанья... Он служил и другим целям. Во-первых, он направлялся к рощам, окружавшим Павловск, и в местах хороших останавливался. Старушка брала из предосторожности вожжи в руки, хотя опасности от клячи не предвиделось, а кучер Абрам слезал с козел и шел бродить, нагнув­шись, в чаще деревьев. Вдруг раздавалось его радостное восклицание:

   Березовик, ваше высокопревосходительство.

   Смотри еще! — кричала бабушка.

Находка белого гриба была торжеством. Жатва укладывалась в корзиночку, а при возвращении домой грибы отсылались на кухню с приказанием изжарить их к обеду в сметане на сковородке. За обедом возникал другой эпизод. Грибы казались заманчивыми и вкусны­ми. Но как только бабушка за них принималась, вокруг стола подымался семейный протест. Затем она, немного поспорив, уступала голосу рассудка и нехотя возвращала искусительную тарелку тоже встревоженному Дмитрию Степановичу. Прогулка в труфиньоне служила тоже и для визитов, визитов весьма оригинальных, ввиду приглашений или справок. Подъедет бабушка к знакомым и велит Абраму вызвать хозяев или, в случае их отсутствия, слугу.

   Скажи, что старуха Архарова сама заезжала спросить, что, дескать, вы старуху совсем позабыли, а у нее завтра будут ботвинья с свежей рыбой и жаре­ный гусь, начиненный яблоками. Так не пожалуют ли откушать!

И труфиньон двигался далее, заезжая к больным для сведений о здоровье, к бедным для подаяния по­мощи, к сиротам для узнания об их поведении. Много слыхал я и читал впоследствии о гуманности — но гуманность воплощенную, без хитрости и причуд, я видел только в старой женщине, далеко не образован­ной,   но   твердо   умной   и   всецело   преданной   любви   к

383

 

человечеству. Ей-то я обязан, что до сего времени люб­лю человечество, хотя самые люди все более и более отучивали меня их любить. Теперь мне кажется, что без патриархальности не может быть гуманности, иначе как на словах.

Павловск представлял, впрочем, для Архаровой неко­торые неудобства. Во-первых, столовая была слишком мала. Широкому хлебосольству ставился по необходимо­сти предел. Дача была просторная; боковые одноэтажные флигеля, в виде покоя, вмещали с одной стороны покои бабушки, с другой стороны семейство Александры Ивановны Васильчиковой, нашей тетки. Поперек флиге­лей стояла большая теплица, но ее пришлось изменить на общую приемную, между двух комнат, и с надстройкою в виде мезонина. Числительность населения в доме была изумительная. Тут копошились штат архаровский и штат васильчиковский, и разные приезжие, и даже по­стоянные гости, особенно из молодых людей. Я уже говорил, что Архарова своей родне и счет потеряла. Бывало, приедет из захолустья помещик и прямо к ней.

   Як вам, матушка Катерина Александровна, с просьбой.

   Чем, батюшка, могу услужить? Мы с тобой не чужие. Твой дед был внучатым моему покойному Ивану Петровичу по первой его жене. Стало быть, свои. Чем могу тебе угодить?

   А вот что, Катерина Александровна. Детки подросли. Воспитание в губернии вы сами знаете какое. Вот я столько наслышался о ваших милостях, что деток с собой привез, авось бог поможет пристроить в казенное заведение.

   На казенный счет? — спрашивала бабушка.

   Конечно, хорошо бы. Урожаи стали уж очень плохи.

   Родня, точно родня, близкая родня, — шептала между тем бабушка.— Я и бабку твою помню, когда она была в девках. Они жили в Москве. Да скажи на милость, правду ли я слышала, что будто Петруше Тол­стому9 пожалована андреевская лента? А вот еще вчера, кажется, он ползал по полу без штанишек. Что ж, похло­потать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что... приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгай моей куле­бяки... да деток с собой привези.  Мы и познакомимся.

И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже называли Сашей, Ка-

384

 

тей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не моро­чила его пустыми словами и светскими любезностями и что она действительно будет наблюдать за его детьми. Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность испол­нялась аккуратно и многих спасла от возможных сума­сбродств. Архарова относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства. И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще боль­шие размеры, и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому кор­пусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. «Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете». Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она — делать ви­зиты. Речь шла, разумеется, о родственнике или род­ственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом. Достойные удостоивались похва­лы, виновные наказывались выговором и угрозой напи­сать отцу или матери. Однажды мой отец получил письмо из Вильны от незнакомого ему однофамильца Солло­губа 10. В письме выражалась просьба — оказать по­кровительство его двум сыновьям для поступления на службу11 . Меньшой, Юстин, определился в отдаленный кавалерийский полк и уехал. Старший, Проспер, поступил в школу гвардейских подпрапорщиков и остал­ся в Петербурге. Бабушка рассудила, что он однофами­лец ее зятя, следовательно, не чужой,— и потому Прос­пер был включен в число молодых родственников и по­лучил приказание являться по праздникам. Человек тихий, хороший служака, всеми уважаемый, Проспер Соллогуб повиновался так же радушно, как радушно ему было объявлено предложение, и до самой кончины бабушки он, чуть ли уже не в чине генерала, являлся в урочные дни к своей престарелой родственнице.

В Павловске учебных заведений не было. Но в Цар­ском Селе, в дворцовом флигеле, славился на всю Россию

385

 

знаменитый лицей, где воспитывались Пушкин, Дельвиг, князь Горчаков и многие другие замечательные личности. В Софии процветал лицейский пансион 12, и в нем у ба­бушки было несколько родственников. Помню, во-первых, долговязого и оригинального Алексея Каверина, родст­венника московского13 ; Александра и Евгения Самсоновых, родственников ярославских, сердечных товарищей. Все трое жили у бабушки во время летних вакаций14, но как и где помещались они, объяснить не берусь. Приезжали Костя Булгаков, гениальный повеса, прошутивший блистательные способности15 ; Розен, Стрекалов, Алопеус и многие, многие другие. В Павловске мы скуки не знали. Мы вели знакомство, хотя не интим­ное, с детьми Н. М. Карамзина. Им были сшиты кам­лотовые оранжевого цвета кафтанчики, отороченные чер­ным бархатом, что казалось мне последним выражением щегольства, даже возбуждало во мне зависть16. Встреча­лись мы и с Лонгиновыми 17. Но земным раем казалась нам в Царском Селе дача князя Ф. С. Голицына. Жизнь шла в ней богато, раздольно, приветливо, раздробля­ясь в трех или четырех домах, расположенных около сада, приспособленного к играм и удовольствиям. Чего тут не было: лодочки на пруду, и сети, и качели, и гим­настики, и лошади, и лошадки, и всего не припомню. Хозяевами-товарищами были собственно пять молодцов, веселых, ловких сыновей от велика до мала 18. Старший был Саша, отбивший у меня роль амура на придворном празднике, второй Сережа, нечаянно застрелившийся на охоте, третий Давыд, погибший на переправе. Константин и Борис здравствуют *19.

От всего этого времени осталось в моей памяти какое-то тихое, радужное впечатление. Не помню, учились ли мы в Павловске. Но должно быть, что учились, потому что к нам приставлен был заменивший уехавшего по слабости здоровья симпатичного m-r Lalance другой гу­вернер, тоже француз, m-r Charrière.

После нарышкинской дачи мы занимали дачу князя Волконского, близ крепости. Сад был большой, и ягод было в нем много. По соседству мы познакомились с Евгением Штеричем. Поводом к нашему знакомству по­служило следующее обстоятельство. Сестра нашего гувер­нера m-r Charriere была замужем за гувернером Штерича,

_____________

* Кроме них, были  еще две дочери:  Юлия,  вышедшая  замуж sa князя Куракина, и Александра, скончавшаяся в малых летах20

386

 

m-r Ferry de Pigny. Оба сходились на Фонтанке в кварти­ре старухи m-me Charriere, вышедшей замуж за старого m-r Bradt, и водили к ним своих воспитанников. У них мы исполняли отрывки из расиновской трагедии «Athalie», в костюмах.21

Штерич был единственным сыном почтенной Сера­фимы Ивановны, не чаявшей в нем души, и оказывал большие способности как пианист. У него гостил в Пав­ловске молодой человек, поразивший меня своею ориги­нальностью. Он отличался весьма малым ростом и своеоб­разною физиономиею, то далеко не красивою, то увлека­тельною. Черноволосый, с коротким крупным и прямым носом, с выдвинутым подбородком, он закидывал посто­янно голову назад, носом вверх, по инстинктивному жела­нию казаться выше. Затем привычным жестом он засовы­вал палец за скважину жилета под мышкой, что еще более его выпрямляло. Всего поразительнее в нем оказывались глазки, то неподвижные и задумчивые, то сверкавшие искрами, то расширявшиеся и глубоко торжественные под наитием вдохновения сверхъестественного. Он обыкно­венно молчал или шутил довольно редко, на семинарский лад. Часто садился он за фортепиано и погружался весь в свою игру, не видя и не зная, что около него творилось. Мы, дети, едва переводили дыхание и как-то изумленно и испуганно его слушали. Тогда он начинал петь. Голос его был глухой, слабый, неприятный. Сперва он шептал говорком с оттенками выражения, которые я, конечно, начал понимать только после; потом, мало-помалу ожив­ляясь, переходил чуть не в исступление и выкрикивал высокие ноты с натугою, с неистовством, даже с болью. Потом он вставал с места, заливался детским смехом и, засунув палец за жилет и закинув голову, начинал ходить петушком по комнате, спрашивая: «А каков был грудной si bémol

Мне кажется, что с этого времени я начал глухо по­нимать, что гениальность и личность составляют два по­нятия совершенно разнородные, совершенно независимые друг от друга. Гений может гореть в человеке мимо и даже вопреки его личности. Кто слышал Глинку, тот по­нял, что можно быть певцом потрясающим и величествен­ным, не имея к тому никаких физических средств. Я забыл сказать, что припоминаю первую свою встречу с маленькою фигурою и колоссальным талантом Михаила Ивановича Глинки. В Штериче он потерял много. Штерич был для него не только меценатом, но другом и сотруд-

387

 

ником в искусстве22. Вместе ездили они в Италию, и Глинка при нем начал совершенствовать свое отличитель­ное превосходство над всеми известными композиторами, уменье присваивать себе музыкальную этнографию. Ду­ша его, так сказать, впивалась, всасывалась не в одни при­емы и формулы разнородных стихий, а в самую духовную суть их источников, в самые сокровенные тайники их сердечных, мелодических порывов. Так, например, в му­зыке польской он явился более поляком, чем поляки, в итальянской он становился действительным итальянцем, в испанской от него так и веяло Гвадалквивиром и обая­нием Севильи. Что же сказать о стиле русском? До Глин­ки разработка русского стиля походила на лубочную карикатуру. Глинка первый окунулся в глубь океана русского чувства и на самом дне нашел тайник русской радости, русского горя, русской любви — словом, всей широкой русской жизни. В его звуках так и рисуются и береза, и сосна, и степь бесконечная, и изба затворниче­ская, и река многоводная. В них Русь живет, в них Русью дышит. Глинку недостаточно понять, его надо прочувст­вовать. Об этом, если я успею, мне придется поговорить еще подробнее. Скажу только, что у Глинки никогда не было ни няньки по искусству, ни наставника по роду жизни, ни сильного покровителя при гениальных его по­пытках. Что он не достиг вполне своей цели... в том не он виноват. Его скрутила и замучила судьба. Много, по­вторяю я, потерял он со Штеричем. Симпатичный юноша страдал чахоткою. Вскоре он умер 23, и Глинка остался один.

Но возвратимся к Павловску. Хотя мы жили отдель­но, но находились почти постоянно на архаровской даче, всегда оживленной и приветливой. Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жир­ные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от бабушки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек мала­ги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из домаш­них, которых хотела отличить. Затем Дмитрий Степано­вич подавал костыль. Она подымалась, крестилась и кла­нялась на обе стороны, приговаривая неизменно: «Сыто, не сыто... а за обед почтите. Чем бог послал». Не любила

388

 

она, чтоб кто-нибудь уходил тотчас после обеда. «Что это,— замечала она, несколько вспылив,— только и ви­дели. Точно пообедал в трактире...» Но потом тотчас же смягчала свой выговор. «Ну, уже бог тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье. Потроха будут». После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее распоряжение, но большею частью на линейку сажали молодежь, а сама раскладыва­ла гранпасьянс, посадив подле себя на кресла злую мось­ку, отличавшуюся висевшим от старости языком.

При этом рассказывала о прежнем житье-бытье, об ужасах бывшей в Москве чумы, когда замаскированные и в кожу обернутые люди разъезжали по вымершим кварта­лам и подбирали трупы. Сам преосвященный Амвросий приезжал к нам в дом накануне своей лютой смерти. Народ растерзал его за то, что он скрыл чудотворную икону с целью прекратить стечение богомольцев, рас­пространявших заразу24 . Амвросия она хорошо помнила. Сама она родилась 12 июля 1752 года * — в год гибели Лиссабона и рождения французской королевы Марии Антуанетты 25.

О муже своем Иване Петровиче Архарове она гово­рила с глубоким чувством. Он тоже, как кажется, был вполне добрым, честным, простым и откровенным чело­веком. О нем я слышал в семье две забавные выходки. Встретив на старости товарища юности, много десятков лет им не виданного, он всплеснул руками, покачал голо­вою и воскликнул невольно: «Скажи мне, друг любезный, так ли я тебе гадок, как ты мне?» Он имел слабость притворяться, что хорошо знает французский язык, хотя не знал его вовсе. Приезжает к нему однажды старый приятель с двумя рослыми сыновьями, для образования коих денег не щадили. «Я, — говорит он, — Иван Петро­вич, к тебе с просьбою. Проэкзаменуй-ка моих парней во французском языке. Ты ведь дока...» Иван Петрович подумал, что молодых людей кстати спросить об их удо­вольствиях, и сообразил фразу: «Messieurs, comment vous divertissez-vous?» **, но брякнул: «Messieurs, quoique vous averti» ***. Юноши остолбенели. Отец стал бранить их за то, что ничего не знают, даже такой безде-

_____________

*  1755 года.— Сост.

**  «Как вы развлекаетесь, господа?» (фр.) Ред.

***  «Господа,  хотя  я  вас  предупреждал»  (фр.,  искаженное).Ред.

389

 

лицы, что он обманут и деньги его пропали, но Иван Пет­рович утешил его заявлением, что сам виноват, обратив­шись к молодым людям с вопросом, еще слишком муд­реным для их лет. Сама бабушка говорила иногда на французском языке собственного произведения. Об Иване Петровиче, как я уже заметил, бабушка всег­да говорила с любовью, еще не угасшею, но об его брате, Николае Петровиче, она говорила с гордостью. Николай Петрович считался гением исчезнувшего рода. И действительно, он был, как кажется, человеком вполне государственным. Императрица Екатерина II высоко его ценила как администратора, и несколько собствен­норучных писем государыни к нему сохранились у бабуш­ки. Он занимал поочередно должности обер-полицеймейстера в Москве и в Петербурге и наместника в Твери 26. Об нем осталось следующее предание. В то время как он управлял полициею в Москве, в Петербурге приключи­лась значительная покража серебряной утвари. По разы­сканиям возникло подозрение, что похищенные вещи на­правлены в Москву, о чем немедленно и был уведомлен Apxapoв. Ho он отвечал, что серебро не было вовсе при­везено в Москву и находится в Петербурге в подвале подле дома обер-полицеймейстера. Там оно и найдено 27.

Бабушка рассказывала тоже иногда про Архаровский полк, но что она рассказывала, к сожалению, не могу припомнить. Если не ошибаюсь, шефом полка был Иван Петрович, а не Николай Петрович, и в строю считалось до 4000 человек28. Но когда полк был сформирован и когда упразднен, принадлежал ли он к войскам регуляр­ным или к милиции, отчего он был Архаровский, чем ознаменовал свою деятельность, — все эти сведения мне неизвестны, хотя, может быть, отыщутся без труда в архивах. Достоверно то, что память об архаровцах долго хранилась в преданиях Москвы и, быть может, еще не исчезла совсем в припоминаниях некоторых старо­жилов.

День бабушкин неизменно заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она дей­ствительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, вист, реверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало. В один­надцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню,

390

 

долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она за­сыпала сном ребенка. В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Нико­лаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами29 своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в поря­док, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами. И день шел, как шел вчера и как должен был идти завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак. В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то сердечно-невозмутимым, убежденно-спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших вре­мен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так ска­зать, в стороне от общественной жизни, а между тем поль­зовалась общим уважением, общим сочувствием. И ста­рый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без по­сетителей. Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки... Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков. Вдруг в саду происхо­дило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Сте­панович. Старушка, как будто пораженная событием, по­вторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, пря­мая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспита­тельных домов, ломбардов и женских институтов. Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточ­ке, старшего сына великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присут­ствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не

391

 

доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоин­ства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего. Посещение продолжа­лось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопрово­ждаемая собравшеюся толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычай­ном отличии, коего она удостоилась. «Этим я обязана, — заключала она, — памяти моего покойного Ивана Петро­вича».

Молодой великий князь, державший императрицу за руку, был призван принять впоследствии многотрудный и многосветлый сан русского императора под именем Александра II. Он тоже гостил летом у своей бабки вместе с сестрами, великими княжнами. Великие княжны жили в Александровском деревянном дворце, примыкающем к парку со стороны вольеры. Великий князь помещался в круглом флигеле, ныне по ветхости разобранном. Товари­щами его игр были сперва Мердер, сын наставника его высочества, и недолго живший Фредерици, сын павлов­ского коменданта Фредерици, дожившего в Дерпте до глубокой старости. Впоследствии прибавились Паткуль, Александр Адлерберг и Иосиф Виельгорский, скончав­шийся в молодых летах 30. Тут были и сошки, и ружья, и будки, и детские боевые потехи, но главным удоволь­ствием царственного ребенка была прелестная серая в яб­локах лошадка. Живо помню, как он ездил на ней шагом по боковой аллее проложенного ко дворцу широкого пути. Лошадку вел под уздцы конюх, а обок шла заботливая дюжая нянька. Шествие замыкалось толпою любопытст­вовавших. Прошло более полвека, но покойный государь не забыл своей лошадки. В последнюю турецкую кампа­нию31, в Горном Студене, в то время, когда гудела плевненская канонада, его величество изволил за обедом в общем шатре ее припомнить и заявить, что она долго бережно сохранялась при Зимнем дворце, где и издохла от старости.

В Александровском дворце повторялись довольно часто детские балы, на которые брат и я получали при­глашения. На этих балах я начал даже отличаться не­которою ловкостью в мазурке. К сожалению, эта ловкость впоследствии исчезла.

Теперь  я  должен  оставить  на  время  и  Петербург,

392

 

и Павловск, чтоб рассказать об эпизоде, много повлияв­шем на всю мою жизнь.

В 1822 году мы ездили в Симбирскую губернию, где на имя матушки было куплено значительное имение в 26 000 десятин, село Никольское с деревнями. О желез­ных и шоссейных дорогах и помина тогда не было. По­ездка наша была не поездка, а экспедиция. Впереди нас торопилась бричка с французским поваром Tourniaire, ку-хонною посудою и принадлежностями для ночлега. Глав­ный поезд состоял из нескольких экипажей. При матушке находилась компаньонка Марья Ивановна и горничная Александра Семеновна. К нам были приставлены гувер­нер m-r Charriere и дядька-немец Иван Яковлевич. При отце состоял молодой живописец, ученик Петербургской академии, Борисов, обладавший значительным юмором и немалым талантом32. Он должен был снимать виды со всех достопримечательных местоположений, имевших встретиться на пути. Некоторые рисунки у меня сохрани­лись. Они изображают станцию Померанье, Валдай, Симонов монастырь и пруды в Москве, Муром, ночлег в селе нашего каравана, сельский праздник, домашний спектакль, сад в Никольском. Контрастом Борисову со­путствовал нам старый доктор Кельц, оригинал большой руки. Одет он был дорогой в старом фраке и серых брю­ках, вдетых в гусарские сапожки, чуть ли не по образцу князя Александра Николаевича Голицына. На голове он носил старую круглую шляпу и сосал неутомимо немец­кую фарфоровую трубку из гнутого флексибля 33, свойст­венную немецким мастеровым и буршам. Лицо его было красное, нрав раздражительный и брюзгливый. Борисов трунил над ним неотвязчиво, что его приводило в бешен­ство, а нас очень забавляло. На полях рисунка, изобра­жающего путевую стоянку, записан рукою отца весь путе­шествовавший персонал. В списке, я нахожу имена слуг, мною совершенно позабытых, а именно: Алексей (камер­динер), Евлампий, Петр, Корнило, Дмитрий (кучер), По­ликарп.

В Москве мы останавливались несколько дней у Посниковых, где в нашу честь была представлена на теат­ре марионеток блистательная пантомима «Персей и Ан­дромеда». Родители наши занимались более серьезными предметами, так как Захар Николаевич Посников орудо­вал покупкою симбирского имения.

Из Москвы мы направились тихим шагом, по невспа­ханным пространствам, именованным столбовыми доро-

393

 

гами, к цели нашего путешествия. Вечером мы останавли­вались на станциях или на постоялых дворах, так как гостиниц нигде не было. В избе подавали нам обед, уже изготовленный усердием парижанина m-r Tourniaire, и раскладывали наши походные кровати. Слух мой и ум на­чали знакомиться с бытом, с речами, с движениями для меня совершенно новыми. На улицах подымается от на­шего прибытия страшная суматоха. Ямщики бегают как угорелые и орут во все горло. Андрюха перекликается с Петрухой, Ванька со Степкой. Кто кричит про шлею, кто про савраску, кто про фонарь, кто зовет жребий метать. Каждый хлопочет и суетится, как будто совершает бог знает какое дело и, кроме его, на свете никого нет. Кузнец катит на кузницу расшатавшееся колесо. Мальчишки шныряют и ссорятся. У крыльца нищенка-сирота просит божьей милостыни. Божий человек, в рясе странствую­щий по святым местам, крестьянин-старец с тарелкой и с книгой, собирающий на построение храма святому угоднику, шепчет на славянском языке о милосердном по­даянии. Старушки, с повязанными на голове платками, подходят к нам, детям, и, сами не зная почему, просят у нас позволения поцеловать ручку, что приводит нас в испуг. На скамейке сельские девушки в шубейках и сарафанах грызут арбузные семечки и ведут свой раз­говор. Наконец, в отдалении толпится, опираясь на палки, группа сельских стариков, шевелит белыми бородами и со­вещается   о  том,   что   означает   диковинное   нашествие.

Для меня, мальчика-баловня, постепенно становилось все более понятно, что, кроме придворного мира, кроме мира светского и французского, кроме даже мира благо­душия бабушки, был еще мир другой, мир коренно-русский, мир простонародный и что этому миру имя гро­мада...

Проехав через Владимир, с Золотыми воротами и Дмитриевским собором, изукрашенным иероглифами, до сего времени, кажется, не разгаданными, мы повернули на Клязьму и долго тащились по глубоким пескам муром­ских лесов. В их мрачном величии и безмолвии на нас пахнуло уже Русью сказочною, легендарною, рассказами об Илье Муромце и Соловье-разбойнике. Тут я узнал, что, независимо от Корнелия Непота и Овидия, неза­висимо от Расина и Мольера, существует с времен незапамятных своя поэзия в преданиях, источниках и песнях, к которым я стал охотно прислушиваться. В Му­роме мы остановились на несколько дней, потом напра-

394

 

вились на Арзамас, где снова ожидала меня неожидан­ность. Много видел я в Москве церквей, но в Арзамасе кроме церквей ничего не видал. Кое-какие домишки исче­зают там под торжественным давлением куполов, ко­локолен и башен. Арзамас, по преимуществу, город православия. Перед ним русскому человеку нельзя не пе­рекреститься. Мы двинулись затем к симбирскому Ардатову, но, не доезжая до этого невзрачного городишка, остановились в небольшом поместье старца Николая Александровича Щепотьева. Бабушка считала его, как я уже говорил, своим близким родственником по первой женитьбе Ивана Петровича и требовала непременно, чтоб мы у него остановились. Он, кажется, был гораздо старше ба­бушки. Принял он нас родственно, радушно, сердечно и баловал нас, сколько мог. Жили у него сын, уже в отстав­ке, и несколько зрелых дочерей. В их деревянном домике ничего не было излишнего, проглядывала даже некоторая бедность, но всего нужного было вдоволь. В быте старо­светского помещика того времени господствовало спокой­ствие библейское. Старик, его дети, его слуги, его немно­гие крестьяне образовали точно одну сплошную семью при разностепенных правах. Все это произвело на меня сильное впечатление. От Ардатова до Симбирска остава­лось ехать недолго. В богатом потемкинском имении Промзино мы переправились через Суру, знаменитую стерлядями, и по гладкой, мягкой дороге скоро прибыли в приволжский губернский город. Симбирск тогда не отличался и ныне не отличается благообразием. На­против того, трудно вообразить себе что-нибудь груст­нее и однообразнее его прямых, широких, песчаных улиц, окаймленных низенькими деревянными домиками и дощатыми тротуарами. Город замыкается искривлен­ною площадью, где уже показываются здания кирпичные. Эта местность называется «Венец», и лучше назвать ее нельзя. Под «Венцом» обрывается огромный земляной утес, упирающийся прямо в Волгу. Тут открывается панорама восхитительная. Вправо и влево широко вол­нуется река-богатырь. За рекой расстилается в ширь и даль степь беспредельная, сливающаяся с небосклоном. Собственно о первом моем пребывании в Симбирске я ничего не помню — где мы там останавливались, что там делали, кого там видели,— решительно не могу сказать. Зато день переезда нашего из Симбирска в Никольское оставил в душе моей следы неизгладимые, если не по событиям, то по впечатлениям. Рано утром

395

 

поднялись мы, и нас рассадили по местным тарантасикам, то есть по доскам, качавшимся на четырех низких коле­сах. Мы начали осторожно спускаться с «Венца» по крутым поворотам длинного ухабистого и размытого пути, проведенного без хитрости, на авось. Сзади нас постепенно подымалась стена, на которой разбросанно цеплялись белые хаты и зеленые кусты. Спереди мы торчали над бездной, подпрыгивая по рытвинам. Так подвигались мы медленно к Волге, и чем ближе к ней подъезжали, тем шире, тем огромнее, тем необъятнее казалась она во все стороны. Время стояло весеннее. Река была в разливе. Впрочем, она была даже не река и не море, виденное нами в Петергофе, а какая-то особая стихия, по которой плыла, волновалась, усердствовала и шумела русская трудовая жизнь. Наконец мы добра­лись до берега. Тут на узкой и грязной черте прибрежья бесновался хаос. Стояли обозы с бочками и кулями. Обозчики кричали и бранились. Бабы торговки пискливо предлагали свой товар. У кабачков толпились и раскрас­невшиеся мужички, и отставные солдаты в расстегнутых шинелях, с мутными глазами, в фуражках на затылках, и нищие, и изувеченные, и глазевшие, и ребятишки, и ло­шади, и волы, и всякая живность. В колорите мелькали татары в белых поярковых34 шляпах, мордвины и чуваши в длинных холщовых рубахах, расшитых разноцветными гарусами, взъерошенные цыганки с плаксивыми, обижен­ными лицами. Лодочники неотвязчиво предлагали свои услуги. Толстые подрядчики и вертлявые приказчики торговались без устали. Все это я распределил в уме, конечно, впоследствии. Тут я только знакомился с общим очерком приволжского быта, приступал к урокам русской практической жизни, что было поучительнее лучших тра­гедий Расина. Я приглядывался и прислушивался. На берегу стоял живой, неумолчный стон, смешанный с гово­ром, плеском и живым журчанием речного прибоя. Так как мы были путники именитые, то наши экипажи были уже доставлены особым паромом на другой берег. Нас ожидала широкая простая лодка с сидением, покрытым русским крестьянским ковром. У руля почтительно стоял атаман. В веслах сидели бурлаки. Мы сели. Отец прика­зал плыть, но мы еще не трогались. Атаман снял шляпу, перекрестился и промолвил: «Снимай шапки, ребята, призывай бога на помощь». Обнажились головы, за­мелькало крестное знамение, послышался шепот молитвы. Опасности никакой не предвиделось. Стало быть, на Руси

396

 

никакое дело без молитвы начинаться не должно. «От­валивай, ребята!» — весело кликнул атаман. Весла уда­рили. Лодка пошла колыхаться и качаться. Дул свежий весенний ветер, но солнце сверкало, играя и отражаясь в трепещущих блестках речных волн.

Сзади на гребне «Венца» белели церкви и гудел благовест к обедне. По бокам шевелилась зыбь бесконеч­ная. Спереди тоже бурлила водяная даль, едва видимо окаймленная очертанием степи. При такой картине душу, особенно душу русскую, охватывает чувство широкости и раздолья. Береговую трескотню заменило молчание, но молчание не мертвое, а, напротив того, молчание неуго­монное, жизнью созданное. Недаром Волга рассекает Русь православную на две половины. Волга трудится, Волга работает, Волга кормит. На огромных простран­ствах голос не долетает до голоса, но всюду видно движе­ние. Тут рыбаки закинули невод. Там по течению не­сутся на парусах нагруженные суда. Посреди реки испо­линской важно останавливаются какие-то исполинские корабли без мачт и снастей, но с какими-то большими деревянными колесами на палубе. Впереди их торопятся завозные лодки с длинными канатами, имеющими завер­теться на палубном колесе. Что ж это такое? Это не­давно изобретенные пуа-де-баровские машины35 . При­няв точку опоры, они снова тащатся к северу, буксируя гуськом нагруженные зерном и мукою подчалки. Так ше­ствует товар от юга и степи к Макарьевской ярмарке 36.

Поперек реки взад и вперед шныряют паромы... Как ни был я еще молод, но меня обуяло какое-то особен­ное, неведомое мне вдохновение свежести, раздолья, жиз­ни. Вдруг наш атаман затянул протяжную, словно задумавшись, заунывную песнь, и в ответ ему громко гаркнул с гиканьем хор гребцов, забубенно, разудало, но оканчивая каждое колено продолжительным аккордом, постоянно замиравшим и намекавшим уже без слов на что-то дальнее, таинственное, невыразимое. При живи­тельных звуках в глубине моей детской души дрогнула и зазвенела вдруг струна новой сердечной преданности, новой сыновней любви; я понял, что я сам принадлежу к этой песне, этой Волге, этому быту, этой красоте, этой береговой неурядице, безобразной, но родной. Мне стали понятны и грусть, и удаль русского чувства. Я угадал кровную связь свою и с почвою, и с населением. Счастье любви к отечеству мне становилось ясно, как будто сол­нце проглядывало из тумана.

397

 

Умом можно не признавать родины, но сердцу она сама собою сказывается.

Между тем мы приближались к цели плавания. По берегу бурлаки, навалившись всем туловищем на широкие кожаные пояса, тяжело кряхтели и тащили вверх бече­вою грузные барки. На переправе снова стояли обозы и бранились обозчики, а поодаль стояли на песке наши уже запряженные экипажи. Посреди их, взгромоздив­шись на поклажу брички, повар Tourniaire с удивлением смотрел на предметы, не напоминавшие ему ни берега Сены, ни берега Луары.

И вот мы снова пустились в путь и мало-помалу стали словно утопать в степи. Живая картина дальнего движения заменилась мертвым спокойствием пусты­ни. Расстилается степь ковыльная на все стороны ров­но, гладко, широко, и негде остановить взора. Не видать ни селений, ни лесов, ни кустика, ни одной травки выше другой. По небу ходят тучи. На земле, точно скованной в однообразной твердыне, все дрем­лет и безмолвствует. Жизни не видать. Шороха не слышно. Разве изредка подымается встревоженный пернатый гигант, степной орел, беркут, развернет саженные крылья и поплывет с негодованием по воз­духу.

Путем мы встретили в первые часы только одного пут­ника. Недалеко от черты, обозначающей дорогу, стояла распряженная кибитка с холщовым кузовом. Подле нее паслась лошадка. Поодаль на разостланном коврике стоял на коленях татарин, в суконном халате и в золотой чибитейке. Он молился, творя земные поклоны. На наш шум­ный поезд он даже и не взглянул. Таких татар шныряет по степи немало. Они большею частию приказчики бога­тых татарских купцов и скупают в деревнях шерсть, хлеб, сало, баранов. Таково занятие прежних владык рус­ской земли. Едем мы далее. Молящийся татарин давно уже скрылся вдали. Снова тянется степь ковыльная, оди­нокая, однообразная, и как будто какое-то тяжелое чув­ство неволи и безнадежности ложится на душу. Но нет. Душа привыкает. Привыкая, она погружается в настро­ение смиренное и носится в мире необыкновенности, как бы по твердому морю без волн и берегов. Вот оно спокой­ствие в силе, вот она воплощенная необходимость, а там все степи да степи сплошь до Урала, и вдобавок еще за Уралом вся Сибирь неразверстная до Камчатки и далее.

398

 

Проехав верст около тридцати — их никто еще не ме­рил, — мы увидали зелень усадеб. Вправо находилось имение Бориса Петровича Тургенева. Влево тесно примы­кали друг к другу две деревеньки: Колмогор Татар­ский и Колмогор Русский. Они существовали миролю­биво, несмотря на резкое различие вероисповеданий. Колмогор Русский был выселком села Никольского, сле­довательно, уже принадлежал к приобретенному имению. Несколько крестьян вышло к нам навстречу. Несколько избенок торчало криво и косо у черноземной, степной нови. Мы поехали далее. До Никольского оставалось, гадательно, верст около двадцати пяти. Снова потянулась степь. Но на полдороге вид местности начал уже изме­няться. На обе стороны запестрели пахотные земли, посе­вы и всходы. Влево, все приближаясь, тянулась длинная цепь лесистых холмов. Вдали дорогу перерезывала куща кустов, обозначающих течение реки Черемшана, а за ними на небосклоне чернел принадлежавший помещику Кроткову бор. Дорога шла уже по зеленым выгонам, по­перек которых стояла сколоченная из плетня околица. Ворота были отворены настежь. У въезда поставлен был стол, покрытый белою скатертью, с заветным хлебом и солью. У стола с обнаженными белыми лысыми голо­вами стояли на коленях: бурмистр, старосты и старики, вышедшие за две версты для приветствия новой поме­щицы.

Тут были и Дмитрий Иванович Дегтерев, и Петр Маштаков, и Иван Котомкин, и Рассказов, и Быстров, и многие другие, с которыми я впоследствии познакомил­ся и слышал от них рассказы о Пугачеве*. Меня поразила их сановитость, спокойное выражение их лиц, задушевная простота их приема. Они скорее были похожи на ареопаг греческих мудрецов, чем на мужицкую толпу. В речах их постоянно повторялась одна фраза: «Вы отцы наши, а мы дети ваши»; это говорилось твердым голосом, и ничего низкопоклонного, рабского при этом не выказывалось. А между тем они стояли на коленях и прогулялись на

______________

* Кстати о Пугачеве: мне пришлось однажды услыхать проездом в Новочеркасске от одного казака-старожила следующее весьма курьез­ное замечание. Говоря о посещении государем, тогда наследником, в 1852 году, Донской области и Кавказского края, он наивно при­совокупил: «Уж как мы были счастливы, как счастливы увидать его светлые очи, ведь с тех пор, что отцы видали царя Петра III (Пугачева?), мы больше царей не видали у себя!» Это доказывает, как еще смутно в народе того края мнение о самозванце.

399

 

старых ногах более четырех верст для того, чтобы привет­ствовать новых помещиков.

Много есть теперь людей, воображающих, что во вре­мена крепостного права, когда помещики встречались с своими крестьянами, то они тотчас начинали сечь крес­тьян и крестьяне издыхали в мучениях. Конечно, от меня далека мысль написать элегию об утрате крепостного пра­ва — изображать о нем идиллии смешно и ложно, — но зачем же не сказать правды, зачем не вывести из виденного, слышанного, испытанного, что, помимо ужа­сающих злоупотреблений, бывший порядок вещей под­держивал между помещиками и крестьянами близкую, так сказать, родственную связь.

На большой сельской площади у прекрасной каменной церкви дожидалась нас другая встреча: старик священник в облачении стоял с крестом в руках на паперти. Коло­кола трезвонили. Густая масса пестрого местного населе­ния, стоя на коленях, покрывала почти всю площадь. Мужики без шапок молчали, бабы всхлипывали, дети пи­щали. Вдруг послышались возгласы: «В добрый час, ар­хангельский, мы вашей милостью довольны, добро пожа­ловать!» Приложившись к местным образам, мы перешли к близлежащему господскому дому. За нами толпа пова­лила на господский двор. Каждый нес в руках какое-нибудь приношение от своего усердия. Иной держит в руках индейку, или «курушу», по местному выражению, другой гуся или утку, кто тарелку с медом, кто тарелку с яйцами; женщины подносили расшитые полотенцы. Еле живые старушки подступали ко мне и к брату, протяги­вая пряники... «Возьми, касатик, возьми, красавчик,— господь привел взглянуть на вас!» Излияниям не было бы конца, если бы управляющий Василий Ильич Григорович не крикнул, что пора нам дать с дороги отдохнуть. Толпа медленно разошлась, а мы начали осматривать нашу новую оседлость.

 

 

III

 

Никольское.— Горнозаводчик Твердышев.— Н. И. Дурасов.— В. И. Григорович.— Декабрист Ивашев и Камилла Ледантю.— Доктор Кельц.— История семейства Кротковых.— Праздник в Никольском.— Перемена в образе жизни отца.— А. Л. Нарышкин.— Возвращение в Петербург.— С. А. Еропкина.— П. С. Яковлев.— Дядя граф Л. И. Соллогуб и его семья.— Князь А. М. Горчаков.— Князь Г. С. Голицын.— Семейство Шуазель-Гуффье.— Князь Сергей (Фирс) Голицын и его чудачества.— 14 декабря  1825 года.— Император Ни-

400

 

колай Павлович.— Мое поступление в Дерптский университет.— Образ жизни русских студентов.— Семейство Золотаревых.— Знаком­ство с Гоголем и Пушкиным.— Окончание курса в Дерптском универ­ситете и возвращение в Петербург.— Прискорбное недоразумение с М. Е. Салтыковым (Щедриным).

 

Дом в Никольском был огромный и построен на ве­ка — из кирпича и железа. Он состоял из главного кор­пуса и четырех флигелей по углам. Перед главным фаса­дом, обращенным к красивой реке Черемшану, распола­гался за железной решеткой цветник, без цветов. С дру­гой стороны у противоположного фасада устроен был въез­жий двор с окружающим его каменным забором. За забо­ром тянулся на несколько десятин огромный сад — парк, разделяющий село на две половины. В саду находились значительные каменные теплицы, но зато не было ни веселой растительности, ни зеленых лужаек, ни вековых деревьев, ни живописных видов; сад был желтоватый, суровый, скучный, точно всегда отцветающий. Вот что было тому причиною. Русло Черемшана песчано до безоб­разия, на берегах его лежат большие пространства сыпучего песку, напоминающие африканскую Сахару; при малейшем дуновении ветра песок вздымается и носит­ся по воздуху тучами, не допуская ни свежести, ни свободы произрастания. Мысль основать тут сады при огромной усадьбе была практическою нелепостью, но она возникла следующим образом. Никольским долгое время владел известный в свое время горнозаводский промышленник миллионер Твердышев. От него пошли богатства Козицких (княгиня Белосельская-Белозерская и графиня Лаваль), Пашковых, Дурасовых1. Твердышев владел и Никольским, и окружающими его вотчинами. В пункте центральном он воздвигнул ценную усадьбу, причем вальяжность и обширность имелись несравненно более в виду, чем уютность и красота. Церковь, хоромы с флигелями, манеж и конный завод возникли каменные с железными связями, выписанными из ураль­ских собственных заводов.

Главная оседлость приняла основанием реку, несмотря на неудобство ее берегов. Все приняло размеры купе­ческого широкого распоряжения. Громадный лес, чуть не в 10 000 десятин, остался в нескольких верстах от дома, рига и гумно отбросились версты на полторы. К амбарам надо было ехать на лошадях; то, что в других имениях отделяется саженями, тут отделялось верстами. Я оттого так подробно описываю Никольское, что я им

401

 

от матушки наследовал, и оно бессмысленным, неудобным расположением, своею несимпатичностью много повлияло на мою судьбу. Впрочем, сам Твердышев, как кажется, никогда не жил в Никольском и вряд ли даже когда-нибудь бывал в нем. Туда изредка наезжал его пре­емник, Николай Алексеевич Дурасов, человек тоже весьма богатый и чрезвычайно хлебосольный 2. В Москве долго славилась его баснословная стерляжья уха, подавае­мая в честь «голубеньких» и «красненьких», то есть в честь андреевских и александровских кавалеров 3. В Ни­кольском в то время были еще другие затеи, свой доморощенный театр, своя доморощенная музыка. К Дурасову съезжалось дворянство трех губерний, и он устраивал пиры уже с черемшанскими стерлядями, давно теперь разбежавшимися от устройства мельницы. После Дурасова Никольское перешло в руки братьев Обресковых4, от которых оно и было приобретено на имя матушки через посредничество Захара Николаевича Посникова. Наш управляющий Василий Ильич Григорович был, что называется, мастер своего дела; я поговорю о нем подробно, потому что он родитель Дмитрия Васильевича Григоровича, составившего себе громкую известность и на литературном, и на художественном поприще. Василий Ильич был человек очень типический, своеобразный.

Он был невелик ростом, сухопарый, крепко сложен­ный, гладко выбритый и подстриженный, во всей его фигуре проглядывал отставной кавалерист, чем он и был в действительности. Здоровья он был изумительного и деятельности необычайной.

Едва займется заря, уж он на коне скачет на работы, приказывает, распоряжается, журит. Крестьяне его по­баивались, но обращались к нему за советами по своему собственному хозяйству, что для крестьянского упрямого самолюбия образует высшую степень уважения. Живо помню, как вечером Василий Ильич в сером, застегнутом по-военному сюртуке приходил в кабинет отца беседовать о хозяйстве. Говорил он отрывисто и дельно. Родом он был из малороссийских дворян, долго служил в кавале­рии, дослужился до чина полковника и вышел в отстав­ку по непреодолимой страсти к сельскому хозяйству; он любил агрономию, как музыкант любит музыку и жи­вописец живопись5. Женат был Василий Ильич на Сидонии Петровне Ledentu 6, дочери почтенной Madame Ledentu, воспитательницы дочерей богатого симбирского

402

 

помещика генерала Ивашева7. Ростом Сидония Петровна была высокая, худая, отчего держалась немного сгорблен­но, но лицо имела очень приятное и умное; мы ее, как и мужа ее, очень любили. Во время нашего пребывания в Никольском, к Сидонии Петровне приезжала ее млад­шая сестра, Камилла Петровна, прелестная девушка лет шестнадцати, призванная, увы! к очень романической и очень печальной судьбе. Я сказал выше, что г-жа Ledentu воспитывала дочерей генерала Ивашева. Единст­венный сын Ивашевых, служивший в Петербурге, на­вещал своих родных в деревне; он влюбился в Камиллу Петровну, но старики на этот брак не согласились; так прошло около года. Вдруг на Ивашевых обрушился удар громовой: молодой человек оказался участником в заговоре 14 декабря; суд приговорил его в ссылку на каторгу. Тогда Камилла Петровна заявила, что она готова за ним следовать. Старушка мать отвезла ее в Сибирь, где и состоялась их свадьба. Оба умерли в Сибири, оставив трех детей, которые впоследствии возвратились в Россию 8.

В Никольском, во время управления Василия Ильича, царствовало благоустройство, составившее даже эпоху в истории имения, но не было, как во многих тогда по­местьях, ни школ, ни больниц. Добрейший отец мой особенно огорчался этим последним и решил немедлен­но этому горю помочь. Для больницы был очищен дере­вянный удобный дом, служивший до того времени вот­чинной конторой. Контора же перенеслась к Черемшану, в один из флигелей господского дома. Больница распре­делилась на две половины — мужскую и женскую, посре­дине возникла аптека с должными принадлежностями. Из Симбирска выписаны были кровати и вся нуж­ная утварь. Устройством больницы орудовал наш домаш­ний доктор Кельц. Скоро все пришло в надлежащий по­рядок. Больницу освятили и привезли первого больно­го. При этом приключилось забавное обстоятельство, характеризующее тогдашние нравы. Первый больной решительно не понимал, что хотят с ним делать, стал чего-то страшиться и тосковать. Когда мой отец посетил его, он вскочил с кровати на пол и повалился отцу в ноги.

— Батюшка, ваше сиятельство, — завопил он, — будьте отцом родным, прикажите за себя вечно бога молить! Позвольте меня домой отправить, человек я же­натый,   хозяйка   моя   горюет,   ребятишки   мои   плачут.

403

 

А я на свое место пришлю меньшого брата, парень он еще холостой, здоровый!

Должно предполагать, что этот диковинный больной видел в больнице новый вид барщины. Другой случай оказался уже не забавный, а отвратительный, и не по невежеству мужика, а по бесчеловечности просвещенного врача. Привезли еще другого больного с сильным вос­палением на ноге. Осмотрев его, отец спросил Кельца:

   Не поставить ли больному пиявки?

  Непременно поставить, — ответил доктор.

На другой день отец вернулся и с досадой заметил, что больному гораздо хуже и что нога его страшно рас­пухла. На вопрос, ставили ли ему пиявки, он ответил, «что одна приходила, немного покусала и ушла прочь». Оказалось, что из разумной экономии не пиявки были принесены к больному, а больной был послан к пиявкам, то есть в реку, где он и просидел несколько часов в воде и пиявкам не понравился.

Последствием такого дешевого способа лечения было изгнание доктора Кельца из Никольского. Он исчез с своим серым фраком и гусарскими сапожками, и я никогда более о нем не слыхивал, его заменил при матуш­ке другой врач, имени которого не припомню.

Между тем знакомство с ближайшими соседями уста­новилось. Симбирская губерния была в то время губер­ния преимущественно дворянская. Отдаленность от Москвы при первобытности путей сообщения была при­чиной, что богатые помещики летом проживали в своих имениях, а на зиму переселялись с семьями в губернский город, то есть Симбирск. Дворянство симбирское счита­лось образованным, влиятельным и богатым. Здесь я услыхал впервые имена Ивашевых, Тургеневых, Ермо­ловых, Бестужевых, Столыпиных, Кротковых, Киндяковых, Татариновых, Родионовых и многих других. Меж­ду ними были люди замечательно просвещенные, но и встречались также и оригиналы или, скорее, самодуры большой руки.

Сосед наш Дмитрий Степанович Кротков принадле­жал ко второму разряду, то есть самодуров, и в доме его происходили разные безобразия. Он был человеком уже преклонных лет, старшим братом Степана Степано­вича и Ивана Степановича, как и он сам, богатых симбирских помещиков. Дмитрий Степанович слыл хоро­шим хозяином и был по природе человеком не дурным, семейным,   чадолюбивым,   хлебосольным,   но   оборотная

404

 

сторона медали была отвратительная. Имение его Городи­ще отстояло от Никольского всего в двух верстах и представляло для помещичьей усадьбы несравненно более удобства, чем наше поместье. Дом, хотя и деревян­ный, стоял весело на холме, его окружала почва расти­тельная, твердая. Вблизи зеленела роща с пчельниками, сзади темнел бор, внизу извилисто текла речка Черемшан. На дворе торчали кривые серые амбары, лаяли гончие собаки, суетились с бельем прачки, шлепали истоптан­ными башмаками комнатные девушки и в числе их самоварщица, исключительно приставленная к самовару. Весь обиход скорее походил на цыганский табор, чем на господ­ский двор. В доме, направо от прихожей, располагалась половина барина. В первой комнате, сколько мне помнит­ся, без мебели, шевелилась на полу какая-то уродливая масса, безобразная, страшная... Это лежала в убогих от­репьях, едва прикрывавших ее голые ноги, старая, гряз­ная, смуглая, широколицая, сумасшедшая калмычка Стешка. Подле нее на полу стоял ушат с квасом. Как пойманный хищный зверь, она водила вокруг комнаты озлобленными глазами, что-то бешено мурлыкала и по­минутно встряхивала нечесаными и еще черными как смола волосами, висевшими клочьями вокруг ее огромной головы. Около нее егозила и подпрыгивала другая дура, Аришка, с бельмом на глазу и в чепчике, украшенном вербными цветочками; грязное ее платье отличалось претензиями на щегольство и моду. Она болтала без умолку, перемешивая французские слова с русскими площадными. Была еще третья дура, имени которой не припомню, и два дурака. Днем они служили потехою, а ночью несли службу нелегкую. От беспрерывного своего возбуждения спиртными напитками барин мог спать толь­ко урывками, беспрестанно просыпаясь и волнуясь. У кровати сидели дураки и дуры с обязанностью говорить, шуметь, ссориться и даже драться между собою, тут же сидел и кучер с арапником. Как только от усталости и дремоты шум утихал, кучер должен был «поощрять» задремавших арапником — гвалт начинался снова, и ба­рин опять засыпал. Таковы бывали барские ночи.

Чтобы не возвращаться более к Кротковым, забегу вперед и передам еще о некоторых случаях, приключив­шихся впоследствии. Дмитрию Степановичу принадле­жало еще другое богатое поместье Шигоны, на горной стороне Черемшана; тут он выстроил великолепную ка­менную церковь. Обошлась она весьма дорого. Освящение

405

 

церкви воспоследовало торжественное, но хозяина, как рассказывали, привели под руки и на самое короткое время. Затем он в Городище более не возвращался, а жил или в Шигонах, или в Симбирске, в собственном доме. Управление Городищем он передал своему старшему сыну Михаилу, неглупому и даже не дурному малому, но, к сожалению, наследовавшему слабости и привычки отца. Я в то время, по желанию матушки, часто наезжал в Ни­кольское; это было, сколько я припоминаю, в 1836 году. Он затеял с нами тяжбу и для разрешения одной пред­ложил мне поехать вместе с ним в Шигоны в его экипаже. Я согласился и ничего не видел возмутительнее этой поездки. Ехали мы в тарантасе, степью, и, к счастью, никого не повстречали, а то я бы умер со стыда. С нами сидели казачок с фляжкой и кисетом через плечо и немой рослый дурак в длинном балахоне серого солдат­ского сукна; на капюшоне балахона торчали большие се­рые же суконные рога, а на спине было грубо вышито красным сукном слово «дурак». Михаил Дмитриевич во время пути то и дело командовал казачку: «В зубы!» Это обозначало набить и подать ему трубку. Он то и дело также требовал водки, причем казачок наливал и по­давал серебряную чарку. Михаил Дмитриевич чарки не выпивал до дна и остатком водки брызгал дураку в лицо и тешился потом его гримасами. Когда же мы пере­правлялись через Волгу и уже причаливали к берегу, гребцам он отдал приказание бросить дурака в воду. Я пришел в негодование — дело было в исходе сентября, — но приказание все-таки было исполнено. Дурак барахтал­ся, мычал, перепугался до полусмерти; когда его вытащи­ли, он совсем было окоченел. Михаил Дмитриевич много этому смеялся, смеялись и гребцы.

С тех пор я Михаила Дмитриевича более не видел; не по силам ему было подражать отцу, он занемог гор­ловою чахоткою и умер в Симбирске. При этом произо­шел случай знаменательный. Когда его положили в гроб, то старика Кроткова привели проститься к телу сына; он зарыдал и громко воскликнул: «Миша, Миша, встань, Миша! пойдем выпьем!» Нет юмористического писателя в мире, который осмелился бы придумать подобный дра­матический эффект.

Кротковская легенда окончилась самым трагическим образом. Шигоны поступили во владение третьего сына Дмитрия Степановича. Крестьяне взбунтовались, сожгли господскую усадьбу и бросили молодого помещика в пла-

406

 

мя! Само собой разумеется, что, по прибытии моих ро­дителей в Никольское, не могло бы установиться между ними и городищенским помещиком дружественных отно­шений, если бы в его доме не было другого, совершен­но противоречащего ему элемента. Женская половина его семейства была европейски образованная и, насколько было возможно, скрывала безобразный образ жизни гла­вы семейства. Супруга Дмитрия Степановича, Мария Федоровна,   не   раз  бывала   в  Петербурге   и   Москве9.

Уже в летах немолодых, она сохранила остатки красо­ты, выписывала наряды с Кузнецкого моста из Москвы, выказывала некоторую светскость и любила, чтоб у нее веселились. Хотя и говорили, что при ней состояла тоже собственная дура, но это, видимо, допускалось «келейно», только в угоду старине. При свидетелях же сохранялось тонкое приличие, и городищенские съезды отличались радушием, хлебосольством и тоном хорошего общества. Тому много способствовало присутствие в доме замеча­тельно умной, живой и образованной гувернантки фран­цуженки mademoiselle Jeny, девушки уже не молодой. Ее руководству поручалось воспитание трех дочерей Кротковых: Александры, Елисаветы и Софии.

Александре Дмитриевне минул в то время семнадца­тый год, она восхищала стройностью уже развитого стана и миловидностью свежего личика. Когда впоследствии я ее увидел снова, я ее уже не мог узнать. Она вышла замуж за А. В. Бестужева и после учащенных родов страшно растолстела. Вообще, в то время деревенская халатная жизнь помещиков чрезвычайно содействовала скорому утучнению прекрасного пола; дворянки не усту­пали в весе купчихам. Другая сестра, Елисавета Дмит­риевна, не отличалась здоровьем и вскоре после за­мужества с П. С. Мельгуновым угасла еще в очень молодых летах. София же Дмитриевна, в детстве тщедуш­ная, обратилась в роскошный тип русской матроны, вышла замуж за М. П. Татищева *, тоже обзавелась семейством немалочисленным и впоследствии долго жила по зимам в Москве 10. Для брата и меня ничто не могло быть приятнее общества двух меньших сестер Кротковых, почти нам ровесниц.

Знакомство завязалось самое дружеское — видались мы почти каждый день; по воскресеньям у Кротковых устраивались танцы, дом дрожал от кадрилей, вальсов,

_______________

* Н. А. Татищева.— Сост.

407

 

мазурок; я в особенности отличался в гросс-фатере, стучал каблуками, бил в ладоши, доходил до исступления; мой брат был всегда несравненно сдержаннее, но тоже сильно веселился. По вечерам старик Дмитрий Степано­вич не показывался, он тешился, как я описал выше, со своими дураками и дурами. В то время к Кротковым приезжали их старшие сыновья — Михаил, о котором я уже упоминал, и Николай. Оба служили в армейской кавалерии юнкерами; Михаил держал себя еще при­стойно, а Николай был даже серьезен, читал хорошие книги и несколько философствовал; Гегель начинал тогда входить в моду.

Между тем отец мой не захотел отстать в гостепри­имстве и затеял устроить в Никольском домашний спек­такль.

Живописец Борисов оказал при этом чудеса; в корот­кое время возник очень хорошенький театр с декорация­ми, занавесью и всеми нужными принадлежностями. Наш наставник Шаррьер, всегда любивший блеснуть знанием древней истории и классических языков, присвоивал греческие именования разным местам, приуроченным к Никольскому. Так один овраг он прозвал «Сижё»11, рощу он наименовал «Каллироэ»12; Борисов этим вос­пользовался. По двум сторонам театрального портала он изобразил две статуи — одну с подписью «Сижё», дру­гую с подписью «Каллироэ», что возбудило общий хохот. Спектакль удался великолепно. Отец играл и пел превос­ходно. Отличалась и гувернантка Кротковых" m-lle Jeny и старшая их дочь Александра Дмитриевна. Исполнялась, во-первых, сколько мне помнится, пьеска Скриба «Ida» и еще две другие.

17 сентября отец задал другой пир. Между церковью и господским домом расставлены были столы для угоще­ния крестьян. Под балконом гремела выписанная полко­вая музыка. Из уездного города Ставрополя прибыл с офицерами полковник донского казачьего квартировав­шего там полка. Съехалось все соседство, праздник вы­шел блистательный. Даже крестьянки — и те принаря­дились для этого празднества, и на сохранившихся у меня рисунках Борисова, изображающих праздник, я вижу рас­шитые золотом кокошники и яркие сарафаны. Кресть­янки еще в те времена строго придерживались на­ционального убора; впоследствии в самом Никольском, в церкви, мне случилось увидать жену зажиточного мужи­ка в розовом  кисейном платье и в кринолине.  Празд-

408

 

нование 17 сентября было последним днем пышности моего отца. С того дня он вдруг изменил привычки своего широкого барства. Он сделал то, что немногие сделали в России, он остановился на краю окончатель­ного разорения. Он имел твердость отказаться от фамиль­ных преданий, от личных глубоко вкорененных привычек. Никто так скоро, так равнодушно и так бестолково не разоряется, как русский человек. На моем веку я знал владетелей огромных поместий, вельможных дворцов, переполненных сокровищами, я присутствовал на их осле­пительных празднествах, изумляясь их богатствам, и тех же самых людей видел через короткое время без приста­нища, в рубищах, чуть не просивших милостыни, чтобы не умереть с голода. Таковы примеры Сергея Дмитрие­вича Полторацкого13, барона Крюднера, Похвиснева и многих, многих других. И даже те, которые не разоряют­ся, почти постоянно, несмотря на их громадные состоя­ния, нуждаются в деньгах. Я много в первой молодости слыхал от матушки рассказов о тароватости родного дяди моего отца, Александра Львовича Нарышкина, но, чтобы дать понятие, во что обходилась ему эта тороватость, приведу к примеру следующий случай. Празд­ник, устроенный им на его даче по Петергофской дороге, праздник, описанный в «Петербургских Ведомостях» того времени, был чудом великолепия. Государь Александр I, присутствовавший на этом празднике, полюбопытствовал узнать, во что он обошелся.

  Ваше величество, в тридцать шесть тысяч руб­лей, — ответил Нарышкин.

  Неужели не более? — с удивлением отозвался государь.

  Ваше величество,— заметил Нарышкин,— я за­платил только тридцать шесть тысяч рублей за гербовую бумагу подписанных мною векселей!

Мне говорили — не знаю, насколько это верно, — что несколько времени спустя император прислал Нарыш­кину альбом или, скорее, книгу, в которую вплетены были сто тысяч рублей ассигнациями. Нарышкин, всегда славившийся своим остроумием и находчивостью, пору­чил передать императору свою глубочайшую призна­тельность и присовокупил: «Что сочинение очень инте­ресное и желательно бы получить продолжение». Гово­рят, государь и вторично прислал такую же книгу с впле­тенными в нее ста тысячами, но приказал прибавить, что «издание окончено»14.

409

 

Впрочем, Александр Львович не разорился и хотя сильно расстроил свои дела, все-таки оставил своим сыновьям Кириллу и Льву Александровичам большое богатство. К сожалению, не могу сказать того же о нашем имуществе; от громадного соллогубовского состояния уце­лела только сумма, на которую приобретено было Ни­кольское. Дядя мой, граф Лев Иванович Соллогуб, управлял общим с братом — моим отцом — последним оставшимся у них имением, впрочем, еще значительным и состоявшим из 17 000 душ, приуроченных к известному местечку «Горы-Горки», в Могилевской губернии. Он пожелал откупить долю отца, но так как имение было уже заложено, та дополнительная от казны ссуда могла быть выдана только с соизволения самого императора. Такое соизволение воспоследовало, и, как я уже говорил, Никольское было куплено на имя матушки. Вот почему со дня возвращения нашего из деревни в Петербург наш образ жизни совершенно изменился, приемы, обеды, выезды прекратились и заменились тесным кругом семей­ной жизни. Дом на набережной был продан. Васильчиковы же купили дом на Большой Морской, так как их состояние увеличилось вследствие наследства, полу­ченного после кончины графа Разумовского. В этот дом они и переехали, а мы их заменили в общем помещении с бабушкой Архаровой, для чего был нанят на Моховой пространный бельэтаж дома Мальцева. Удобства здесь было много: прекрасная домовая церковь, обширный сад, в котором мы играли с детьми соседей Мартыновых. В квартире, между прочим, была и теплица для тропи­ческих растений, но тропических растений у бабушки не оказалось; купить их старушка, всегда расчетливая, не захотела, а с свойственным ей добродушием заметила своим знакомым, что они могли бы каждый поднести ей по «горшочку» зелени на новоселье. На другой же день оранжерея обратилась в цветущий сад.

Во времена пребывания нашего в мальцовском доме я припоминаю несколько оригинальных личностей.

Во-первых, помню старую деву Софью Алексеевну Еропкину, монументальную старуху лет семидесяти. Она отличалась тем, что гнушалась экипажей и во всякую погоду двигалась пешком. Шляпок она тоже не допускала и ходила по улицам в чепчике, с огромным бантом на самом темени; зимой поверх чепца она надевала шерстя­ной вязаный платок. Под оборками чепца располагались симметрично взбитые  и  белые,  как  лунь,  букли;  лицо

410

 

Софьи Алексеевны, несмотря на ее лета, было еще свежее, румяное, с правильным носом и обликом бурбоновского типа. В молодости она слыла красавицей, когда же мы ее знали, голова ее тряслась безостановочно, но ходила она еще бодро, опираясь на высокий костыль. Бывало, бабушка еще разъезжает в своем знаменитом рыдване по городу, а Еропкина уже заблаговременно и величествен­но приплелась к обеду. Сидит она одна у стола в гостиной и еще бойко вяжет шерстяной чулок, всегда что-то при­поминает и сама с собою разговаривает. О деятелях великого екатерининского времени она говорила как о лю­дях, с которыми встречалась вчера. Бывало, зайдет в то время речь о видных и модных тогда молодых людях: о Строгановых (братья Сергей и Александр Строгано­вы), Шуваловых, Горчакове, Пушкине и других, Софья Алексеевна молча слушает, потом вдруг крикнет своим басом:

  Нет, уж не говорите, против «нашего светлей­шего» все они дрянь!

Ей отвечают, что князь Потемкин давно умер, а она смотрит недоверчиво, точно не веря, что такой человек, как он, мог умереть!

В самые цветущие дни своей молодости и во время силы и славы Потемкина она была ему представлена на каком-то празднестве в Москве, и он произвел на нее неизгладимое впечатление на всю ее жизнь. А то, бывало, сидит Еропкина тихо и вдруг ударит кулаком об стол и закричит:

  Боже мой! как эта свадьба долго тянулась!

  Чья свадьба, Софья Алексеевна? — спросят у нее.

  Да вот Марковой Анны Ивановны, что наверху живет, — ответит Еропкина.

Маркова эта была тоже старушка лет под восемьдесят и такая притом ветхая, что не только о своей свадьбе, но и обо всем остальном на свете, казалось, давно перезабы­ла. Главным и любимейшим нашим развлечением бывали обеды, даваемые в то время другой старушкой, тоже приятельницей бабушки, графиней Апраксиной. Сколько мне помнится, их было две сестры, обе суетливые, не­угомонные, вечно жаловавшиеся на судьбу. Бывало, при­гласят нас двух с братом, гувернера, приживалок бабушки и еще двух кого-нибудь обедать. Подадут обед прекрас­ный; хозяйка в конце обеда спросит, хорошо ли угощение. Мы все станем рассыпаться в похвалах; вдруг Апраксина разрыдается и заголосит:

411

 

  Да, вот обед хорош, а представьте — заплатить за него нечем, нечем.

Этот эпизод повторялся почти за каждым обедом. Помню также хорошо небольшого, очень чистенького ста­ричка, большого приятеля бабушки, Платона Степанови­ча Яковлева; родом он, кажется, был москвич, любил острить и выражаться собственным языком.

  Какова погода? — спросит его бабушка.

  Да, нехорошо, — ответит он, — совсем что-то раз­мокропогодилось.

  А что же ты так давно не был? — опять спросит его бабушка.

  Служба одолела, Екатерина Александровна.

Он служил под главным начальством всесильного тогда графа Аракчеева.

  У нас новый приказ отдан, что каждый усердный чиновник должен заниматься служебными обязанностями по крайней мере двадцать четыре часа в день, а кто может — то и более!

Платон Степанович был любимый партнер бабушки для карточной игры; он играл превосходно во все игры, что не мешало ему шутить и балагурить во время игры; когда преферанс стал входить в моду и у него была хоро­шая игра в червях, он обыкновенно объявлял «семь в сердцах», то есть в червях, вольным переводом. «Ну, ну, перестань, батюшка, что за прибаутки»,— шутя журит, бывало, его бабушка.— «И, матушка Екатери­на Александровна, отчего же и не побаловать себя, коротка-то ведь жизнь».

В доме Мальцева мы прожили недолго и переехали в дом Голубцова, бывший угловой дом против Михай­ловского манежа15 ; здесь родители мои проживали, если я не ошибаюсь, лет десять. В дом Голубцова к нам переехала жить моя двоюродная сестра, дочь моего дяди Льва Ивановича, Наталья Львовна. Скажу несколь­ко слов о семье дяди, с которою я до старости сохранил дружеские отношения. Граф Лев Иванович был женат, как я уже сказал выше, на княжне Анне Михайловне Горчаковой, сестре впоследствии знаменитого канцлера, и имел с нею шестеро детей. Горчаковы были небогаты, и жена принесла дяде самое ничтожное приданое; сам же дядюшка, как я уже сказал выше, разорился окончатель­но вследствие несчастных спекуляций. Матушка очень любила своих племянниц по мужу и, сколько могла, старалась доставлять им всякие удовольствия и развлече-

412

 

ния. С переездом к нам Натальи Львовны дом наш снова оживился. Двоюродная сестра моя была красавица и в свете имела успех громадный. Она вскоре вышла замуж за Обрескова, который впоследствии долгое время зани­мал лестный пост российского посла при дворе короля Обеих Сицилий в Неаполе. Вдова его после кончины мужа навсегда там поселилась, и долго после я имел случай с нею там снова свидеться и познакомиться с ее милыми дочерьми, которые обе вышли замуж за итальянцев16. Вторая дочь дядюшки была также замеча­тельно хороша собою, звали ее Надежда, она долгое время была фрейлиной великой княгини Елены Павлов­ны, а потом вышла замуж за Алексея Свистунова17. Две другие младшие вышли замуж, одна за Паншина, другая за Энгельгардта18. Сыновья Лев и Николай слу­жили оба в военной службе. Лев был женат на румынке д<еви>це Розновано и имел с нею дочь19, вышедшую за­муж за графа Олсуфьева. Николай женат на М. А. Скура­товой, живет постоянно в Москве, и его беговые лошади славятся в России. Тетка моя графиня Анна Михайлов­на жила последние годы своей жизни в деревне, ей принадлежащей, кажется, в Тверской губернии; она была очень хороша собою, но еще в молодости необычайно растолстела. Брат ее, князь Александр Михайлович Гор­чаков, лицом очень походил на нее; он часто бывал у нас по выходе своем из Царскосельского лицея, и я его живо помню. Он был красивый и ловкий молодой человек, очень сдержанный и скромный, и в ту пору, вероятно, никто не предугадывал, какая блистательная будущность ожидала его 20. Его часто сопровождал барон Дельвиг, прелестный поэт, так рано унесенный смертью.

Родная сестра моего отца, княгиня Екатерина Иванов­на Голицына, умерла в молодых годах21 , оставив дочь22 , вышедшую замуж за графа Шуазель-Гуффье, и пять сы­новей 23. Муж моей тетушки, князь Григорий Сергеевич, был едва ли не один из замечательнейших самодуров своего времени. В своем поместье под Москвой он учре­дил нечто вроде маленького двора из своих «подданных», как выражались в те времена. Были у него и «камер-юнкеры», и «гофмаршалы», и «фрейлины», была даже «статс-дама» — необыкновенно толстая и красивая вдова-попадья, к которой «двор» относился с большим уваже­нием. Дядюшка выпрашивал у моей матушки и у других своих родственниц их поношенные атласные и бархатные платья. Эти платья обшивались дешевыми золотыми по-

413

 

зументами, и в них облекались дебелые «придворные дамы» Голицына. В праздники совершались выходы; эти выходы, по словам очевидца, были последним словом сумасбродства. У дядюшки был свой собственный «при­дворный устав», которого он строго придерживался. Балы в доме отличались особенным этикетом; нечего и гово­рить, что на этих балах присутствовала только меньшая братья и «придворные». В великолепной, ярко освещен­ной зале размещались приглашенные, и, когда все уже были в сборе, под звуки триумфального марша вступал торжественно в залу дядюшка, опираясь на плечо одного из своих «гофмаршалов». Бал открывался полонезом, причем дядюшка вел «статс-даму» — попадью, которая принимала лестное приглашение, предварительно поце­ловав Князеву руку. Князь также удостоивал и других «дам» приглашением на танец; причем они все прежде по­добострастно прикладывались к его руке. Бал завершался галопадом, который, увы! всегда превращался в бешеную присядку. На эти-то причуды да на стаи гончих и удалых троек ушло не только голицынское состояние, но и при­даное моей тетки, очень значительное. Мне говорили, что губернатор, немного смущенный этими причудами, намекнул издалека об этом князю и даже донес в Петер­бург, но в Петербурге этому только посмеялись: в те вре­мена в России мудрено было удивить сумасбродством. Сыновья князя Голицына были все люди умные и способ­ные, а дочь его, графиня Варвара Григорьевна Шуазель, — одна из милейших женщин, каких я когда-либо встречал. Муж ее был сын эмигранта графа Шуазель-Гуффье и долгое время состоял адъютантом фельдмар­шала князя Воронцова, тогда графа, наместника кавказ­ского и одесского генерал-губернатора. Он был человек очень любезный, приятный в обществе, но, хотя в те времена в военной службе требовались дисциплина и формальность самая строгая, позволял себе иногда не­которые не совсем удачные отступления. Так однажды, сопровождая своего начальника в заграничном путешест­вии, он был удостоен приглашением к столу короля прусского (родителя императрицы Александры Федо­ровны)24. Шуазель явился в превосходно сшитом и ще­гольски сидевшем на нем мундире, но в таких фантасти­ческих сапожках, что король, прекрасно знавший русские военные формы, выразил Воронцову свое удивление. Не­чего и прибавлять, как, возвращаясь домой из дворца, начальник намылил голову своему адъютанту. Графиня

414

 

Шуазель, овдовев, жила постоянно у Воронцовых, но кончила свою жизнь начальницей сестер милосердия в Одессе. Она всегда была очень набожна; по этому поводу я припоминаю один случай, наделавший ей много горя, но вместе с тем имевший свою весьма комическую сторону. Свою единственную дочь графиня Шуазель вы­дала замуж за одного родственника своего мужа, имени его теперь не припомню, француза-легитимиста25. Свадьба состоялась в Бадене, где, как известно, нет православной церкви русской; ее заменяет греческая цер­ковь, построенная князем Стурдзой; в ней и обвенчали молодую чету; священник — разумеется, грек — сказал новобрачным подобающее слово, и вслед за тем мы направились в католическую церковь, где аббат-немец совершил обряд венчания и также сказал молодым речь.

Возвращаясь домой, графиня Шуазель залилась сле­зами.

— Как я несчастна, боже мой! как несчастна, — обратилась она ко мне.— Всю мою жизнь я старалась воспитать свою дочь в самой теплой вере, и вот сегодня, в этот величайший шаг в ее жизни, ее венчали два раза, и оба раза ни она, ни ее муж, ни я, мы ни слова не поняли; никто из нас не говорит по-немецки и, ра­зумеется, не понимает по-гречески, и мы стояли как исту­каны!

Я старался как мог утешить свою разогорченную родственницу, но, признаюсь, не мог удержаться от смеха.

Брат ее, Сергей Голицын, по прозванию «Фирс»26, сохранил о себе память умного и веселого собеседника, но шутника и шалуна легендарного; приведу одну из его шалостей, жертвою которой сделался лично я.

Дело было, сколько припоминаю, в 1835 или 1836 году. Матушка послала меня в Никольское, откуда я, окончив дела, выехал в начале декабря в Москву. Морозы стояли жестокие; я утомился и наскучился долгой дорогой и, верст сорок не доезжая Белокаменной, оставил с по­клажей и экипажем своего старого камердинера Тита Ларионовича дожидаться лошадей на станции, а сам сел в легкие саночки и пустился в Москву, куда и при­ехал очень скоро, часов около девяти утра. Я всегда был нерасчетлив, а тогда к тому же был еще очень молод и потому, приехав в Москву, очутился в шубе, меховой шапке и валенках, а мои чемоданы могли опоздать до вече­ра. К счастью, у приятеля, у которого я остановил­ся,   отыскалось   мое   белье   и  платье,   но  не   оказалось

415

 

сапогов; мать же природа оделила меня такими стопами, что мне всегда приходится заказывать свою обувь, о по­купке сапогов нечего было и думать. Я вспомнил, что мой двоюродный брат Сергей Голицын должен был находить­ся в это время в Москве и что у него почти такие же большие ноги, как и мои, и я послал к нему человека моего приятеля.

Голицын, расспросив его подробно обо всем, принял самый серьезный вид и сказал слуге, что он ошибается, что он, правда, Голицын, но не тот, к которому он послан за сапогами, и назвал ему того Голицына, у кото­рого он мог получить сапоги. В то время Москвой управ­лял, в Москве царствовал, если можно так выразиться, князь Дмитрий Владимирович Голицын, один из важней­ших в то время сановников в России. Это был в полном смысле настоящий русский вельможа, благосклонный, приветливый и в то же время недоступный. Только люди, стоящие на самой вершине, умеют соединять эти совер­шенно разнородные правила. Москва обожала своего ге­нерал-губернатора и в то же время трепетала перед ним. К этому-то всесильному и надоумил Фирс послать моего человека. Тот, только что взятый от сохи парень, очень спокойно отправился в генерал-губернаторский дом и, нисколько не озадаченный видом множества служителей, военных чинов и так далее, велел доложить Голицыну, что ему нужно его видеть (Фирс строго-настрого при­казал ему требовать — видеть самого князя). К немалому удивлению присутствующих (я, впрочем, забыл сказать, что мой посланный объявил, что он пришел от графа Соллогуба и что Голицын был с моим отцом в лучших отношениях),— итак, к немалому удивлению при­сутствующих, Голицын сам к нему вышел в переднюю.

  Что надо? — спросил генерал-губернатор.— Ты от графа?

  Никак нет, ваше благородие, — ответил мой по­сланный, — от ихнего сыночка, графа Владимира Алек­сандровича.

Голицын посмотрел на него с крайним изумлением.

  Да что нужно? — повторил он еще раз.

  Очень приказали вам кланяться, ваше благородие, и просят одолжить им на сегодняшний день пару сапог!

Голицын до того удивился, что даже не рассердился, даже не рассмеялся, а приказал своему камердинеру про­вести моего дурака в свою уборную или свою гардеробную и позволить ему выбрать там пару сапог. Надо заметить,

416

 

что Голицын был мал ростом, сухощав и имел крошечные ноги и руки; увидав целую шеренгу сапогов, мой человек похвалил товар, но с сожалением заметил, что «эти са­поги на нас не полезут». Камердинер генерал-губернато­ра с ругательствами его прогнал.

Надо вспомнить время, в которое это происходило, то глубокое уважение, почти подобострастие, с которым во­обще обходились с людьми высокопоставленными, чтобы отдать себе отчет, до чего была неприлична выходка моего двоюродного брата.

Возвратясь домой, слуга как сумел рассказал о слу­чившемся. Все объяснилось. Я в тот же день ездил к генерал-губернатору извиниться, разумеется, всю беду свалив на ни в чем не виноватого слугу; Фирса я чуть не прибил, а он все смеялся и отшучивался, идя со мной и предостерегая меня от острых камней московской мостовой, которая могла бы потереть подошвы его са­пог, в которые я был обут.

Зима 1825—1826 года прошла для нас, или, скорее, для наших родителей, очень тягостно. Осенью матушка неутешно оплакивала кончину императора Алек­сандра I, всегда, как я уже имел случай неоднократно высказать, особенно благоволившего к нашей семье; по­том, как громовой удар, разразилось восстание 14 декаб­ря. Многие из самых близких друзей моего отца были замешаны в бунт, и не проходило дня, не проходило, можно сказать, часа, чтобы мы не узнавали о новом несчастье, постигшем какое-нибудь из дружественных нам семейств. Я не стану описывать восстание 14 декабря: все, что можно было о нем сказать, давно уже сказано; да и хотя я был очевидцем происходившего, но был еще слишком молод, чтобы хорошо понимать все, что оно обозначало; могу сказать только одно, что, по мнению людей, истинно просвещенных и искренно преданных своей родине, как в то время, так и позже, это вос­стание затормозило на десятки лет развитие России, не­смотря на полный благородства и самоотвержения харак­тер заговорщиков. Оно вселило в сердце императора Николая I навсегда чувство недоверчивости к русскому дворянству и потому наводнило Россию тою мелюзгою фонов и бергов, которая принесла родине столько не­изгладимого на долгое время вреда. Я хочу сказать не­сколько слов о личном характере императора Николая Павловича, о котором многие, по незнанию, составили себе превратное понятие. Правда, государь был одарен

417

 

железной волей и твердостью неуклонной, но в глубине его души была доброта неисчерпаемая, а его светлый ум все постигал и — что покажется многим с моей стороны бессмысленным утверждением,— все прощал. Приведу в пример несколько случаев из его частной жизни.

Проживая летом в сороковых годах в одном из за­городных петербургских дворцов, государь часто ездил присутствовать на учении; у дороги, по которой следовал император, штрафованные солдаты рыли канаву; за­видев царскую коляску, солдаты вытягивались в шеренгу, снимали шапки и безмолвно дожидались, пока государь проедет, чтобы снова приняться за свою работу; с ними, как с наказанными, государь не мог здороваться; это мучило его до того, что однажды, проезжая мимо штра­фованных, он не выдержал и своим зычным голосом крикнул им:

   Здравствуйте, шалуны!

Нечего прибавлять, каким восторженным «здравия желаем, ваше императорское величество» отвечали уми­ленные солдаты.

Государь имел привычку на масленицу во время ка­челей въезжать на Марсово поле и объезжать шагом весь квадрат; однажды, среди общего ликованья подгуляв­шего народа, толпа крестьянских детей подбежала к его саням и, не зная государя, запищала:

   Дедушка, покатай нас, дедушка!

Стоявшие подле будочники кинулись было разгонять детей, но государь грозно на них крикнул и, рассадив, сколько уместилось, детей в санях, обвез их вокруг Марсова поля.

В 1831 году, когда холера впервые посетила Москву, император, извещенный эстафетой, решился тотчас туда ехать. Императрица Александра Федоровна, напуганная неведомой и страшной болезнью, умоляла государя не подвергать себя опасности. Государь остался непрекло­нен; тогда императрица привела в кабинет государя великих княжон и великого князя Константина Николае­вича, тогда еще ребенка трех лет, думая, что вид его детей убедит более императора.

   У меня в Москве 300 000 детей, которые погиба­ют, — заметил неуклонно государь и в тот же день уехал в Москву.

Посетив в первый раз после польского восстания Варшаву, государь присутствовал на бале у генерал-губернатора,  то есть наместника.  В тот же  вечер  был

418

 

открыт заговор о покушении на жизнь императора (известие это впоследствии оказалось неверным), и го­сударя просили, в виду предосторожности, не подхо­дить к окну, так как вся площадь перед дворцом была запружена народом; государь открыл окно, стал к окну спиною и более часа простоял таким образом, разгова­ривая с окружавшими его сановниками.

Я со временем еще приведу десятки подобных слу­чаев, свидетельствующих о личной неустрашимой храб­рости, а также бесконечной доброте императора Николая Павловича. Но он вынужден был, так сказать, к той не­уклонной строгости, замкнутости, которою ознаменова­лось все его царствование, именно обстоятельствами, предшествовавшими его восшествию на престол.

Траур по кончине императора Александра I, суд над декабристами, значительные изменения в высших адми­нистративных сферах заняли умы Петербурга на всю зиму 1825—1826 года. Но, как и всегда в жизни, тучи прошли, наступило полное затишье, и в августе 1826 года двор последовал в Москву, где 22 августа совершилось с пыш­ностью необыкновенной коронование императора Нико­лая Павловича на престол. Все способствовало блеску празднества: временное повсеместное спокойствие в Европе, водворившийся порядок в самой России, нако­нец — и всего более, — восторг, который вселяла в наро­де молодая императорская чета. Императрица Алексан­дра Федоровна была тогда в полном расцвете своей кра­соты, она олицетворяла, так сказать, идеал русской цари­цы, соединяя в себе царственность осанки с бесконечной приветливостью и добротой. О наружности самого импе­ратора мне распространяться нечего, она сделалась, так сказать, легендарной по всей России; он представлялся народу чем-то вроде сказочного богатыря, и по этому по­воду я припоминаю рассказанный мне однажды очевид­цем анекдот.

Государь в 1838 году производил огромный кава­лерийский смотр в Вознесенске (Херсонской губернии); в то время в Новороссийском крае не только, разумеется, о железных путях, но и о шоссейных дорогах не было помина. К приезду императора починили мосты и кое-как привели в порядок почтовые дороги. Как всегда водилось, впереди высочайших экипажей скакал на беше­ной тройке местный исправник, наблюдая за порядком. Однажды, не доезжая какой-то станции, плотина, по которой едва успел пронестись царский экипаж, рухнула.

419

 

Исправник помертвел и оглянулся на государя — беда миновала благополучно; вечером за картами у знакомых исправник рассказал постигший его случай.

   Что же государь сказал? — со страхом допраши­вали его присутствовавшие.

   Помиловал, — ответил, крестясь, исправник.— Пальцем только мне погрозил, а палец у него вот какой! — и исправник почти на аршин измерил руками.

Но возвращусь к коронации. Отец мой, как я уже сказал выше, считался в звании обер-церемониймейстера и в силу этого сопровождал двор в Москву. Мы с братом, разумеется, были еще слишком молоды, чтобы присут­ствовать на блестящих празднествах, но всюду и везде имели уголок, откуда все могли видеть очень хорошо. Живо помню въезд в Москву и в особенности выход императорской четы из Воскресенского собора; императ­рица — молодая, прекрасная, величественная, с сияющей короной на темных волосах, облеченная в драгоценные белые одежды, об руку с государем, которого в эту минуту описывать не берусь. Только Юпитер в воображе­нии древних, снисходящий с Олимпа с громом и молнией в деснице, мог быть сравним с ним в это мгновенье. С тех пор прошло более полувека, я пережил много горя и радостей, видал много зрелищ поразительных, но ничто не может сравниться с тем впечатлением восторга и почти ужаса, которое обуяло меня. Я до того кричал, бил в ладоши, топал ногами и кидал свою шапку вверх, что кончил, наконец, тем, что свалился с подмостков, на которых мы с братом стояли, под надзором гувернера, и упал на толпу мужиков, стоявших на площади; я ужасно испугался, вообразив себе почему-то, что они станут меня бить, но они нисколько на меня не рассердились, а один из них, я как теперь его вижу, рослый детина, лет под сорок, с огромной разноцветной бородой, по­садил меня к себе на руки и с той особенной суровой ласковостью, которая присуща только простому русскому народу, проговорил:

   Сиди, малец, уж больно хорошо, здорово кри­чишь ты!

Празднества сменялись празднествами и отличались, как водится в этом случае, необыкновенным великоле­пием. В те времена имена светских красавиц не были еще достоянием газетчиков и упоминать о них в газетах считалось бы верхом неприличия, но в устах всех были слышны   имена   графини   Завадовской 27,   Фикельмон 28,

420

 

рожденной графини Тизенгаузен, дочери в то время изве­стной в петербургском свете Елисаветы Михайловны Хитрово29, одной из пяти дочерей фельдмаршала Куту­зова, фрейлины княжны Урусовой30 и девицы Нарыш­киной, впоследствии княгини Юсуповой31 . Все четыре были красавицы писаные, все четыре звезды первой ве­личины тогдашнего петербургского большого света. По окончании празднеств двор вернулся в Царское Село, и мы также возвратились на обычную зимовку в Петер­бург. Жизнь наша потекла обычным порядком: занятия с учителями, прогулки, обеды у бабушки Архаровой и т. д. Я уже начинал пописывать кое-какую дрянь, к которой, увы, относились слишком снисходительно. Так прошло три зимы. Наконец, в марте 1829 года, к крыльцу голубцовского дома подъехала кибитка, в кото­рую сел мой отец и посадил меня подле себя. Меня везли в Дерпт, для приготовления к студентскому экза­мену и поступлению в университет. Детство наше руши­лось. Г-н Массон 32 отбыл на родину; брат мой поступил в школу гвардейских подпрапорщиков, помещавшуюся у Синего моста, на месте, где теперь находится Мариинский дворец 33. В то время воспитание было направлени­ем к единственной цели — служебной. О брате было ре­шено между моими родителями — так как в то время род­ные решали о будущности своих детей, и дети этому беспрекословно подчинялись, — что брат мой на­денет солдатскую шинель ввиду генеральского чина, хотя это поприще не было согласно ни с его вкусами, ни даже с его здоровьем34.

В бытность нашу в Париже в 1822 году * нас еже­дневно водили гулять в Тюильрийский сад; там однажды брат мой с разбегу ударился головой о мраморную статую и так сильно ушибся, что пролежал несколько часов в бес­памятстве; я нисколько не сомневаюсь, хотя в то время он и поправился, что этот ушиб произвел в его голове сотрясение мозга и был первой причиной его преждевре­менной кончины35.

Итак, брат поступил в военную службу, меня же реше­но было поместить в Дерптский университет и при­готовить меня к блестящей дипломатической карьере, к чему я ни по моему характеру, ни по моим наклон­ностям не был пригож. Матушка сетовала о том, что мы с братом в нашем детстве были приучены к роскоши,

____________

* 1820 году.— Сост.

421

 

которой, по наступившим обстоятельствам дел моего от­ца, мы не могли иметь в будущем и от которой она всячески старалась нас отучить. Вот почему отец не на­нял мне квартиры, не окружил меня, как это водилось в те времена, полдюжиной крепостных людей, не приставил ко мне ментора, а поместил меня у профессора и при­ставил ко мне наемного камердинера, старика лет шести­десяти, Тита Ларионовича, который и находился при мне не только все время моего пребывания в университете, но и долго после этого. Отец остался в Дерпте недолго, а я после его отъезда стал серьезно работать и приучать­ся к скромному обиходу студентской жизни.

Скажу несколько слов о тех из моих товарищей, с ко­торыми впоследствии я сохранил дружественные отноше­ния. Из них первое место занимает знаменитый наш хирург Пирогов; потом Иноземцев, сделавшийся тоже впоследствии известным врачом в Москве36; сыновья пи­сателя и историка Карамзина — Андрей и Владимир 37; наконец, известный всему Петербургу Иван Федорович Золотарев, с которым мы позже были сослуживцами на Кавказе и навсегда остались друзьями близкими 38. По­том несколько курляндцев, Липгардты, Таль и другие. Поэта Языкова я уже не застал, но о нем в студентском кружке сохранилась лучезарная легенда39. О разгульных пирах его времени, о попойках гомерических в наше время не было и помина; все мы были скромненькие, уж впрямь «отецкие сыны»; все мы более серьезно работали и, кроме того, усердно посещали «свет», состоявший в это время в Дерпте из нескольких семейств богатых курляндских баронов и семейств профессоров университетских 40. Скромности нашей способствовало и то, что родители выдавали нам на наши удовольствия очень мало денег. Так, я, например, считался богачом, имея всего-навсего пятьдесят рублей ассигнациями в месяц: правда, матуш­ка платила отдельно за мою квартиру и стол. Самым большим расходом, самой бешеной шалостью почиталось провести вечер в кондитерской, где мы истребляли не­вероятное количество плохих бутербродов и сладких пи­рожков и запивали их прескверным вином или пивом. За­то мы щеголяли платьем и бельем; о бородах и усах меж­ду студентами тогда еще, разумеется, не было и помина.

Весной мы устраивали «пикники», разумеется, в скромных размерах, на которые приглашали дам; после завтрака на лужайке или в лесу устраивались танцы, на которых мы наперерыв отличались. Один из этих пик-

422

 

ников ознаменовался очень прискорбным для меня при­ключением. Так как никто из нас не был Крезом, то обыкновенно накануне праздника распорядитель получал от каждого из нас нужную сумму для складчины; у меня в тот день капиталу оказалось всего одиннадцать рублей; я захотел попытать счастье в первый раз в жизни в карты и проиграл Карамзину все свои деньги; горе было не­поправимое, раздобыть у одного из товарищей нужные рублей двадцать не оказалось возможности, а мое огор­чение было тем более велико, что в то время я безнадеж­но и трепетно был влюблен в жену одного дерптского чиновника, которая в виде исключения допускалась в на­ше общество. Впоследствии я увидал свой «предмет» и ужаснулся своему безвкусию, но тогда я пылал самой по­чтительной и самой нежной страстью. Я сказался боль­ным и, разумеется остался дома. Пока товарищи мои «блаженствовали», я излил свое горе в следующем сти­хотворении, за которое заранее прошу прощения у чита­телей; мое единственное оправдание состоит в том, что мне было тогда семнадцать лет. Вот первые куплеты:

 

Ах, Настасья Еремевна,

Видно, суждено мне так:

Ты на бале как царевна,

А я дома как дурак.

Пригласят тебя там франты,

На «англезы», на «куранты»,

Может статься, на «тампет» 41,

А ты нюхай мой букет!..

 

И в таком роде куплетов десять. Когда Золотарев возвратился с пикника, так как он был поверенный в моей любви, я прочел ему мое произведение; он нашел, что стихи «хороши», но слишком «вольны»!.. Золотарев был тип добронравного, благодушного юноши, воспитан­ного в благочестивом доме. Отец его, человек зажиточный, был нотариусом в Москве; кроме Ивана Федоровича, у него были еще сын и дочь-красавица, выданная замуж против воли за одного из богатейших купцов в Москве и вскоре после этого умершая; ее свадьба, на которой я присутствовал, послужила впоследствии мне сюже­том для одной из моих повестей42. Брат Ивана Золо­тарева тоже умер в молодых годах от чахотки. На­сколько я уже начинал быть неряшлив, настолько Золо­тарев был аккуратен и рассудителен. У него были, однако, две слабости: первая из них состояла в том, что он ежедневно отправлялся на почту осведомляться,

423

 

нет ли для него писем — ему никто никогда не писал, но этс его не обескураживало, и он все-таки каждый день ходил на почту; вторая его слабость была менее игриво­го свойства. Он был страстный охотник играть на скрип­ке 43, а природа отказала ему решительно в музыкальных способностях; мы жили на одной квартире, и читатели легко могут себе представить мой ужас, постепенно превращавшийся в негодование, как только в комнате моего соседа начинали раздаваться жалобные звуки тер­заемого неопытной рукой инструмента. Возвратясь с лек­ции и зайдя, разумеется, предварительно на почту, Золо­тарев снимал свое новое платье, облекался в старенький сюртучок и принимался пилить гаммы на скрипке; работа эта иногда длилась часа три; особенно гнусно выхо­дил у него один переход в минорный тон, который никак ему не удавался, при этом я часто врывался в комнату моего трудолюбивого приятеля, с бешенством выхватывал у него скрипку и осыпал его ругательствами. Он отвечал с обычной своей добродушной улыбкой: «Ну, полно, Владимир, ведь я тебе не мешаю!» И чего мы не выделывали с этой злополучной скрипкой. И прятали ее, и швыряли на улицу, однажды даже продали ее за полтора рубля ассигнациями какому-то бродяге-му­зыканту, и что же? — в заведенный час опять раздава­лись ненавистные звуки: Золотарев каким-то тайным чутьем разыскивал свое достояние везде. Главным удо­вольствием, заветной мечтой являлись, разумеется, по­ездки на вакации летние и рождественские к родным. Для меня две из этих поездок остались незабвенными всегда, так как мне пришлось увидеть и узнать, бывши студентом, двух гигантов русской литературы — Пушки­на и Гоголя. Я прошу у читателей прощения, если мне придется повторяться, говоря об этих двух великих рус­ских людях: в 1874 году я напечатал в газете «Русский мир» некоторые из своих воспоминаний относительно Пушкина и Гоголя44, но, во-первых, «Русский мир» не имел обширного круга читателей, во-вторых, лучше ска­зать два раза, чем умолчать что-либо, что относится к ним. Итак, летом, сколько припоминаю — в 1832 году, я приехал к своим родителям в Павловск на вакации45; по­здоровавшись с ними, я переоделся и отправился, как и следовало, на поклон к бабушке Архаровой; время для ба­бушки уже было позднее: она собиралась спать. «Пойди-ка к Александре Степановне (ее приживалка), там у Ва-сильчиковых при Васе студент какой-то живет, говорят,

424

 

тоже пописывает,— так ты пойди послушай»,— сказала мне бабушка, отпуская меня. Я отправился к Александре Степановне; она занимала на даче у бабушки небольшую, довольно низенькую комнату, кровать стыдливо была загорожена ширмами, у стены стоял старомодный, об­тянутый ситцем диван, перед ним круглый стол, покры­тый красной бумажной скатертью; на столе под темно-зеленым абажуром горела лампа. Стол был высок, а сиденья, то есть диван и стулья, низки, и потому лица присутствующих были ясно освещены пламенем лампы. Подле Александры Степановны на диване сидела другая приживалка бабушки, Анна Семеновна, тут же находи­лась третья старушка, призренная Васильчиковыми, тоже какая-то дворянка, имени ее не помню; все три старухи вязали чулки, глядя снисходительно поверх очков на тут же у стола сидевшего худощавого молодого человека; старушки поднялись мне навстречу, усадили меня у стола, потом Александра Степановна, предварительно глянув на меня, обратилась к юноше:

  Что же, Николай Васильевич, начинайте!

Молодой человек вопросительно посмотрел на меня: он был бедно одет и казался очень застенчив; я при­осанился.

  Читайте, — сказал я несколько свысока, — я сам «пишу» (читатель, я был так молод!) и очень интересуюсь русской словесностью, пожалуйста, читайте.

Ввек мне не забыть выражения его лица! Какой тонкий ум сказался в его чуть прищуренных глазах, какая язвительная усмешка скривила на миг его тонкие губы. Он все так же скромно подвинулся к столу, не спеша развернул своими длинными худыми руками руко­пись и стал читать. Я развалился в кресле и стал его слушать; старушки опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Когда он кончил, я бросился к нему на шею и заплакал. Что он нам читал, я и сказать не сумею теперь, но я, несмотря на свою молодость, инстинктом, можно сказать, понял, сколько таланта, сколько высокого художества было в том, что он нам читал. Молодого этого человека звали Николай Васильевич Гоголь, и через несколько лет ему суждено было занять в отечественной литературе первое

425

 

место после великого Пушкина. У тетки Васильчиковой было пятеро детей: два сына, две дочери и третий сын, слабоумный с детства, впрочем, рано умерший; к этому-то сыну в виде не то наставника, не то дядьки и был приглашен Гоголь, для того чтобы по мере возможности стараться хотя немного развить это бедное существо. На другой день после чтения я пошел опять к Васильчиковым и увидал следующее зрелище: на балконе, в тени, сидел на соломенном низком стуле Гоголь, у него на коленях полулежал Вася, тупо глядя на большую развернутую на столе, стоявшем перед ними, книгу; Гоголь указывал своим длинным худым пальцем на картинки, нарисован­ные в книге, и терпеливо раз двадцать повторял следую­щее:

— Вот это, Васинька, барашек, — бе... е... е.., а вот это корова — му... у... му... у, а вот это собачка — гау... ay... ay...46

О Гоголе мне придется говорить много, так как впо­следствии я был с ним в самых дружественных отноше­ниях. Гоголь у Васильчиковых, впрочем, оставался не­долго 47, и хотя впоследствии он не любил припоминать того незавидного положения, в котором находился в их доме, но нет сомнения, что его будущей известности, независимо, разумеется, от его громадного таланта, мно­го также способствовали знакомства, приобретенные в доме Васильчиковых; везде, а в особенности в России, и в те времена только таланту, как бы велик он ни был, трудно было пробиться на свет божий. Кажется, в следу­ющую же зиму после моего знакомства с Гоголем, я в пер­вый раз, уже будучи взрослым, встретил Пушкина48; за верность годов, впрочем, не ручаюсь, так как смолоду был страшно бестолков и всю жизнь перепутывал и числа, и года.

Вот как это было. Я гостил у родных на рождествен­ских праздниках и каждый вечер выезжал с отцом в свет не на большие балы, разумеется, но к нашим многочислен­ным родным и близким знакомым. Однажды отец взял меня с собою в русский театр; мы поместились во втором ряду кресел; перед нами в первом ряду сидел человек с некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами; он обернулся, когда мы вошли (представление уже началось), дружелюбно кив­нул отцу, потом стал слушать пьесу с тем особенным вниманием, с каким слушают только, что называют французы, «les gens du métier», то есть люди сами пишу-

426

 

щие. «Это Пушкин»,— шепнул мне отец. Я весь обо­млел... Трудно себе вообразить, что это был за энтузиазм, за обожание толпы к величайшему нашему писателю, это имя волшебное являлось чем-то лучезарным в воображе­нии всех русских, в особенности же в воображении очень молодых людей. Пушкин, хотя и не чужд был той олимпийской недоступности, в какую окутывали, так сказать, себя литераторы того времени, обошелся со мною очень ласково, когда отец, после того как занавес опустили, представил меня ему49. На слова отца, «что вот этот сынишка у меня пописывает», он отвечал поощрительно, припомнил, что видел меня ребенком, играющим в одежде маркиза на скрипке50, и приглашал меня к себе запросто быть, когда я могу. Я был в восторге и, чтобы не ударить лицом в грязь, все придумывал, что бы сказать что-нибудь поумнее, чтобы он увидел, что я уже не такой мальчишка, каким все-таки, несмотря на его любезность, он меня считал; надо сказать, что в тот самый день, гуляя часов около трех пополудни с отцом по Невскому проспекту, мы повстречали некоего X., тогдашнего мод­ного писателя 51. Он был человек чрезвычайно надутый и заносчивый, отец его довольно близко знал и пред­ставил меня ему; он отнесся ко мне довольно благосклон­но и пригласил меня в тот же вечер к себе. «Сегодня середа, у меня каждую середу собираются, — произнес он с высоты своего величия,— всё люди талантливые, изве­стные, приезжайте, молодой человек, время вы проведете, надеюсь, приятно». Я поблагодарил и, разумеется, тотчас после театра рассчитывал туда отправиться. В продолже­ние всего второго действия, которое Пушкин слушал с тем же вниманием, я, благоговейно глядя на его сгорбленную в кресле спину, сообразил, что спрошу его во время ант­ракта, «что он, вероятно, тоже едет сегодня к X.». Не может же он, Пушкин, не бывать в доме, где собираются такие известные люди — писатели, художники, музыкан­ты и т. д. Действие кончилось, занавес опустился, Пушкин опять обернулся к нам. «Александр Сергеевич, сегодня середа, я еще, вероятно, буду иметь счастливый случай с вами повстречаться у X.», — проговорил я по­чтительно, но вместе с тем стараясь придать своему голосу равнодушные вид, что вот, дескать, к каким тузам мы ездим. Пушкин посмотрел на меня с той особенной, ему одному свойственной улыбкой, в которой как-то странно сочеталась самая язвительная насмешка с безмер­ным добродушием. «Нет, — отрывисто сказал он мне, —

427

 

с тех пор как я женат, я в такие дома не езжу». Меня точно ушатом холодной воды обдало, я сконфузился, про­бормотал что-то очень неловкое и стушевался за спину моего отца, который от души рассмеялся; он прекрасно заметил, что мне перед Пушкиным захотелось прихваст­нуть и что это мне не удалось. Я же был очень разоча­рован; уже заранее я строил планы, как я вернусь в Дерпт и стану рассказывать, что я провел вечер у X., где собираются самые известные, самые талантливые люди в Петербурге, где даже сам Пушкин... и вдруг такой удар! Нечего и прибавлять, что в тот вечер я к X. не поехал, хотя отец, смеясь, очень на этом настаивал. На другой день отец повез меня к Пушкину — он жил в довольно скромной квартире на... улице 52. Самого хозяина не было дома, и нас приняла его красавица жена. Много видел я на своем веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я жен­щины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых пле­чах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел ни­когда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные даже из самых прелестных женщин меркли как-то при ее появле­нии. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, она бывала по­стоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины находили несколько странной. Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незна­комых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видев­ших! Живо помню один бал у Бутурлиных и смешную сцену, на которой я присутствовал. Это было, сколько припоминаю, в зиму с 1835-го на 1836 год; я уже в то время вышел из университета; Бутурлин этот был женат на дочери известного богача Комбурлея; он имел двух детей — дочь, вышедшую потом замуж за графа Павла

428

 

Строганова53, и сына Петра; этому сыну было тогда лет тринадцать, он еще носил коротенькую курточку и сильно помадил себе волосы. Так как в то время балы начина­лись несравненно раньше, чем теперь, то Петиньке Бутур­лину позволялось (его по-тогдашнему родные очень ба­ловали ) оставаться на бале до мазурки. Он, разумеется, не танцевал, а сновал между танцующими. В тот вечер я танцевал с Пушкиной мазурку и, как только оркестр проиграл ритурнель, отправился отыскивать свою даму: она сидела у амбразуры окна и, поднеся к губам сложен­ный веер, чуть-чуть улыбалась; позади ее, в самой глуби­не амбразуры, сидел Петинька Бутурлин и, краснея и за­икаясь, что-то говорил ей с большим жаром. Увидав меня, Наталья Николаевна указала мне веером на стул, стояв­ший подле, и сказала: «Останемтесь здесь, все-таки прохладнее»; я поклонился и сел. «Да, Наталья Никола­евна, выслушайте меня, не оскорбляйтесь, но я должен был вам сказать, что я люблю вас,— говорил ей между тем Петинька, который до того потерялся, что даже не за­метил, что я подошел и сел подле,— да, я должен был это вам сказать,— продолжал он,— потому что, видите ли, теперь двенадцать часов, и меня сейчас уведут спать!» Я чуть удержался, чтобы не расхохотаться, да и Пушкина кусала себе губы, видимо, силясь не смеяться; Петиньку действительно безжалостно увели спать через несколько минут.

Но возвращусь в Дерпт, куда после вакаций я приез­жал с немного помутившейся головой и не сразу мог приняться за работу. Впрочем, надо сказать, что то спо­койствие, которое царствовало в Дерпте, скоро рассеива­ло чад петербургских удовольствий.

Годы проходили между тем, и мы ревностно приготов­лялись к последнему экзамену. Тут случилось обстоя­тельство, повлиявшее на мою будущность. Человек шесть из моих самых близких товарищей вознегодовали на одного из наших профессоров, человека в самом деле очень неприятного и всячески нас притеснявшего; я не­годовал столько же, сколько они, но говорил, по обыкно­вению, еще с большим жаром. Однажды, после веселого ужина, они, проходя мимо квартиры профессора, швыр­нули ему в окно несколько камней; стекла разлетелись вдребезги, поднялся шум, крик, профессор послал за полицией, но товарищи мои успели уже убежать. Я не только не был в их обществе в этот вечер, но меня, кажется, вовсе даже в тот день не было в Дерпте; тем не

429

 

менее в городе распространился слух, что Соллогуб начал бесчинствовать, бить у начальства окна и т. д. Профессор, который меня терпеть не мог, и слышать не хотел, что я не находился в ватаге, причинившей ему убыток и неприят­ности, и на выпускном экзамене так восстановил своих собратов и вообще университетское начальство против меня, так, что называется, «затормошил» меня на экзаме­не, что вместо кандидатского диплома, на который я силь­но рассчитывал, я скромно окончил курс с званием дейст­вительного студента, к великому неудовольствию моих родителей 54.

Я покинул Дерпт, который должен был в будущем играть важную роль в моей семейной жизни, и от­правился к родным в Петербург. Несколько раз мне случилось в моей жизни быть, как и в Дерпте, без вины виноватым. Однажды какой-то шутник распустил слух, что я застрелил на дуэли, изменнически убил сына одного из моих ближайших приятелей и родствен­ников, князя Аркадия Суворова; между тем я ни разу, в бытность мою на Кавказе, не дрался на дуэли, а Арка­дий Суворов здравствует до сих пор, и я со всей его семьей в самых дружественных отношениях. Этот неле­пый и лишенный всякого основания слух до того было укоренился по возвращении моем из Тифлиса в 1858 го­ду, что только милостивые слова, снизошедшие с вы­соких уст, положили ему предел. Другая, также лишен­ная основания, выдумка причинила мне большое неудо­вольствие и навсегда восстановила против меня человека, расположением которого я, конечно, дорожил. Я всегда высоко ценил талант и уважал характер Салтыкова (Щедрина) и находился с ним в отношениях хорошего знакомства. Однажды, после довольно долгой разлуки, я встретился с ним, кажется, в каком-то ресторане и с ра­душной улыбкой и протянутой рукой подошел к нему; он меня встретил так недружелюбно, так резко отвечал на мои приветствия, что я, разумеется, озадаченный, тотчас же отретировался; в тот же вечер я с досадой рассказал выходку Салтыкова одному из наших общих знакомых.

  Да как же вы удивляетесь этому, граф, — заметил мне знакомый,— ведь вы сами подали к этому повод...

  Как? Чем?! — воскликнул я.

Оказалось, что снисходительная всероссийская молва приписывала мне следующее: я будто бы написал очерк, повесть, статью, пасквиль, уж не помню что, где в самых черных красках изобразил — «вывел» Щедрина; нечего и

430

 

прибавлять, что я никогда ничего подобного не писал55 , что, однако же, не помешало ни Щедрину, ни многим другим быть уверенными в справедливости взведенной на меня сплетни до сих пор.

Что же сказать о моем втором браке? Тут уже действо­вала не сплетня, эта зияющая рана русской жизни, а злоба ненасытная, и так как дело шло от людей, если, увы, мне и не дорогих, но близких, то я вынужден был изложить, описать подробно мою женитьбу в моих воспоминаниях, озаглавленных «История моей жизни»; воспоминания эти моя жена56 напечатает после моей кон­чины, когда ей заблагорассудится; боюсь только, что, с свойственным ей великодушием, она захочет пощадить людей, которые так мало щадили ее самое.

 

 

IV

 

Высшее петербургское общество сороковых годов.— Н. Д. Кологривова и ее приемы.— Случай с графом Чернышевым.— Графиня А. К. Воронцова-Дашкова и ее балы. — Князь Юсупов. — Граф М. Ю. Виельгорский и его жена, рожденная герцогиня Бирон. — Великая княжна Ольга Николаевна. — Моя женитьба на С. М. Виельгорской.— Эксцентрическая выходка  тещи.— Характеристика М. Ю. Виельгорского. — Его рассеянность. — Е. М. Хитрово, рожден­ная Кутузова. — Забавный анекдот. — Эпиграмма Пушкина. — Муж и жена Панаевы.— Некрасов.— Графиня Е. Ф. Тизенгаузен.— Гер­цен. — Мое стихотворение, переведенное на французский язык Лер­монтовым. — Приемы Карамзиных. — Князь П. А. Вяземский. — Анекдот о князе А. Ф. Орлове. — Князь В. Ф. Одоев­ский. — Его химические обеды. — Странный рассказ Гоголя. — А. К. Демидова и ее сестра.— Забавный случай с Демидовой.— Маленькое происшествие в Гельсингфорсе.— Великая княгиня Елена Павловна.— Выходка великого князя Михаила Павловича.— Граф Ланжерон.— Анекдоты о нем.— Нравы того времени.— Дуэль двух приятелей.— Еще рассказ о графе Ланжероне.— Оригинальный генерал-амфитрион.— Мое поступление на службу.— Прикоманди­рование меня к тверскому губернатору графу Толстому.— Знаком­ство с Бакуниным.— Щекотливое поручение.— Гоголевский город­ничий.— Несчастный калмык.— Таинственный дом.— Хлыстовский обряд.— Арест хлыстовского сборища.— Следствие.— Мое волокит­ство и неприятная мистификация.— Забавный случай на водах.

 

Итак, по выходе моем из университета, я приехал сначала на дачу к родным, в Павловск, где застал, как и всегда, патриархальный обиход жизни бабушки, семью тетки Васильчиковой и т. д. Отец желал, чтобы я до серьезного поступления на службу побывал в большом свете настоящем, так как до сих пор мои выезды огра-

431

 

ничивались кружком семейных и близких знакомых. В то время, то есть в тридцатых годах, петербургский боль­шей свет был настоящим большим светом. Русская знать, еще не обедневшая, держалась сановито и строго чужда­лась наводнивших ее впоследствии всякого рода прохо­димцев. Ко всем и каждому соблюдалась вежливость самая утонченная, гостеприимство самое широкое. Торгашество почиталось позором, всякий поступок, могу­щий подать повод к истолкованиям ложным, возбуждал порицание самое строгое. Хотя беспредельно преданный и зависимый от двора, большой свет в то же время сумел сохранить некоторую независимость. Всем старо­жилам известен следующий, весьма характеризующий об­щество того времени, случай: в Петербурге в течение многих и многих лет проживала чета Кологривовых; муж неглупый, добрый и любезный, не выходил ничем, впрочем, из общего уровня светских людей, но жена его Наталья Дмитриевна была одна из умнейших и в то же время оригинальнейших женщин своего времени. Не имея ни большого состояния, ни знатного происхождения (ее родные, сколько мне помнится, средней руки помещи­ки, жили в провинции), не получив даже блестящего об­разования, она своим здравым и ясным умом, своей безу­коризненной добродетелью, своим справедливым, хотя иногда и немного резким, суждением составила себе вы­дающееся положение в свете. Весь Петербург толпился, именно толпился, в ее гостиной, и она принадлежала к тому избранному числу старушек, мнение которых состав­ляет авторитет. Нас с братом детьми иногда водили к ней, и мы присутствовали при ее утреннем туалете. Боже мой, что это был за туалет! Недаром Наталья Дмитриевна слыла за одну из безобразнейших женщин в России — она вполне оправдывала эту репутацию. Маленького рос­та, толстая, горбатая, вся перекривленная, со множеством бородавок на буром лице, с горбатым кривым носом, она торжественно восседала перед своим зеркалом и тщатель­но с помощью своих горничных расчесывала свои корот­кие седые волосы; потом она напяливала себе на голову нечто среднее между чепцом и платочком и проворно сво­ими пальцами, тоже кривыми, завязывала бант, концы которого, как рога, торчали на ее темени. Облачившись в неизменный летом и зимой коричневый шелковый капот и натянув на плечи черную бархатную мантилию, она, оглянув себя в зеркале, поворачивалась к нам и пресерьезно нас спрашивала: «Что, хороша я еще?» И мы,

432

 

и горничные Натальи Дмитриевны рассыпались, разуме­ется, в восторженных похвалах.

У Кологривовой, как уж я сказал выше, бывал весь Петербург, но Петербург избранный, так что даже люди, занимавшие иерархически очень высокие должности, не всегда бывали допускаемы в ее гостиную, если за ними водились худо скрываемые грехи. Однажды граф Чер­нышев, тогдашний военный министр, не будучи знакомым с Кологривовой, приехал к ней с визитом и без доклада вошел в гостиную, переполненную посетителями. Наталья Дмитриевна не ответила на его поклон, позвонила и, грозно глянув на вошедшего слугу, громко проговорила своим басистым голосом: «Спроси швейцара, с каких пор он пускает ко мне лакеев?» Сановник едва унес ноги1, а на другой день весь именитый Петербург перебывал у Натальи Дмитриевны2. Надо сказать, что граф Черны­шев только благодаря сделанной им карьере был «выно­сим» в свете; а о нем самом, его происхождении ходили самые непривлекательные слухи. Кроме Нарыш­киных, о которых я уже подробно рассказывал, во главе петербургского света стояли следующие семейства: князь и княгиня Барятинские по знатности рода, богатству, связям занимали первенствующее положение3; князь и княгиня Белосельские-Белозерские; граф и графиня Строгановы, граф и графиня Виельгорские — о них я по­говорю потом подробно, так как в 1840 году я женился на их дочери4, моей первой жене.

Самым блестящим, самым модным и привлекатель­ным домом в Петербурге был в то время дом графа Ивана Воронцова-Дашкова благодаря очаровательности его молодой жены прелестной графини Александры Ки­рилловны. Я был с нею в родстве5 и в самых дружес­ких отношениях, и потому запросто и ежедневно бывал у нее. Много случалось встречать мне на моем веку женщин гораздо более красивых, может быть, даже более умных, хотя графиня Воронцова-Дашкова отличалась необык­новенным остроумием, но никогда не встретил я ни в одной из них такого соединения самого тонкого вкуса, изящества, грации с такой неподдельной веселостью, живостью, почти мальчишеской проказливостью6. Жи­вым ключом била в ней жизнь и оживляла, скра­шивала все ее окружающее. Много женщин впоследствии пытались ей подражать, но ни одна из них не могла казаться тем, чем та была в действительности7. Каждую зиму Воронцовы давали бал, который двор удостоивал

433

 

своим посещением. Весь цвет петербургского света при­глашался на этот бал, составлявший всегда, так сказать, происшествие светской жизни столицы. В день или, ско­рее, в вечер торжества дом-дворец Воронцовых-Даш­ковых представлял великолепное зрелище; на каждой сту­пени роскошной лестницы стояло по два ливрейных лакея: внизу в белых кафтанах — ливрея Дашковых, на второй половине лестницы в красных кафтанах — ливрея Воронцовых. К десяти часам все съезжались и раз­мещались в ожидании высоких гостей в двух пер­вых залах. Когда приходила весть, что государь и импе­ратрица выехали из дворца, мажордом Воронцова — итальянец, кажется звали его Риччи (его знал весь Петербург), — в черном бархатном фраке, коротких бар­хатных панталонах, чулках и башмаках, со шпагой сбоку и треуголкой под локтем, проворно спускался с лестницы и становился в сопровождении двух дворец­ких у подъезда; граф Воронцов помещался на первой ступени лестницы, графиня ожидала на первой площадке. Императрица, опираясь на локоть графа Воронцова, поднималась на лестницу. Государь следовал за нею; императрица с свойственной ей благосклонностью обра­щалась к присутствующим и открывала бал, шествуя полонез с хозяином. Мажордом Риччи ни на секунду не покидал императрицы, всегда стоя на несколько шагов позади ее, а во время танцев держась в дверях танце­вальной залы. Ужин императрицы сервировался на от­дельном небольшом столе на посуде из чистого золота; императрица ужинала одна; государь, по обыкновению, прохаживался между столами и садился где ему было угодно.

Балы князя Юсупова, который также по своему ог­ромному богатству занимал видное положение в свете, отличались тем же великолепием, но не имели того оттен­ка врожденного щегольства и барства, которым отлича­лись приемы графа Воронцова-Дашкова. Скаредность Юсуповых легендарна8. Я однажды слышал следующее распоряжение Юсупова*. Государь и императрица удо­стоили в тот вечер бал Юсупова своим присутствием; проводив высоких гостей до танцевальной залы, Юсупов вышел на лестницу и крикнул одному из дворецких: «Дать выездному их величества два стакана чаю, а кучеру один».   Жена   Юсупова,   рожденная   Нарышкина,   была

_____________

*Отца теперешнего князя.

434

 

очень хороша собой и приветлива; после кончины князя она вышла замуж за француза и навсегда поселилась во Франции9.

Приемы Виельгорских имели совершенно другой от­печаток; у них редко танцевали, но почти каждую не­делю на половине самого графа, то есть в его отдель­ном помещении, устраивались концерты, в которых при­нимали участие все находившиеся в то время в Петер­бурге знаменитости. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский был один из первых и самых любимых русских меценатов; все этому в нем способствовало: большое состояние, огромные связи, высокое, так сказать, совер­шенно выходящее из ряда общего положение, которое он занимал при дворе, тонкое понимание искусства, наконец, его блестящее и вместе с тем очень серьезное образова­ние и самый добрый и простой нрав. Совершенным противоречием ему являлась его жена, рожденная гер­цогиня Луиза Бирон10. Это была женщина гордости недоступной, странно как-то сочетавшейся с самым иск­ренним христианским уничижением,— мне случалось быть свидетелем выходок самого необычного высокомерия и вместе с тем присутствовать при сценах, в которых она являлась женщиной самой трогательной доброты. Детей своих она боготворила; у нее их было пятеро; три дочери: старшая Аполлина Михайловна, вышедшая замуж за Ве­невитинова11, вторая — Софья Михайловна, на которой я женился 13 ноября 1840 года, третья — Анна Михай­ловна, кажется единственная женщина, в которую влюб­лен был Гоголь12, — вышла замуж за князя Шаховского, но недолго с ним жила, и, наконец, два сына, оба умер­шие в молодых летах13. Граф Виельгорский женился на родной сестре своей первой жены14, и потому свадьба их навлекла на них в первое время неудовольствие двора и большого света. Дело было тотчас после Венского кон­гресса15, в то время как император Александр I и весь двор был проникнут самым строгим мистицизмом. Тесть мой с Луизой Карловной уехал в свое курское име­ние Луизино, где прожил со своей женою несколько лет; потом они возвратились в Петербург, где снова заняли то высокое положение, на которое по связям и рождению имели право. Старший сын их воспитывался с наследником, впоследствии государем Александром II, а дочери ежедневно проводили по нескольку часов с ве­ликими княжнами и сохранили с ними на всю жизнь самые близкие, самые дружеские отношения. Когда сва-

435

 

дьба моя с моей первой женою была объявлена16 , великая княжна Ольга Николаевна, потом королева Виртембергская, тотчас же приехала поздравить свою приятель­ницу17; я находился в то время у Виельгорских; великая княжна благосклонно со мной поздоровалась, потом вы­шла в другую комнату и увела с собою мою невесту. «Он написал несколько хорошеньких рассказов, — сказа­ла великая княжна, — он, говорят, умен и собою недурен, но зачем на нем этот красный жилет?» Надо сказать, что насколько впоследствии я славился небрежностью своей одежды, настолько тогда я щеголял, и этот красный жилет казался мне верхом изящного вкуса. Свадьба наша совершилась с необыкновенною пышностью в Малой церкви Зимнего дворца; нас венчал отец Бажанов18, и го­сударь Николай Павлович соизволил быть посаженным отцом; весь двор затем присутствовал на вечере у Виель­горских. Теща моя, всегда эксцентрическая, выкинула штуку при этом, о которой я до сих пор не могу вспомнить без смеха. Для жены моей и меня в доме моего тестя была приготовлена квартира, которая, разумеется, со­общалась внутренним ходом с апартаментами родителей моей жены. Теща моя была до болезни строптива насчет нравственности19 и, предвидя, что ее двум дочерям девушкам — младшей из них, Анне, едва минул трина­дцатый год — придется, может быть, меня видеть иногда не совершенно одетым, вот что придумала: приданое жены моей было верхом роскоши и моды, и так как в те времена еще строго придерживались патриархальных обычаев, для меня были заказаны две дюжины тончай­ших батистовых рубашек и великолепный атласный халат; халат этот в день нашей свадьбы был, по обычаю, вы­ставлен в брачной комнате, и, когда гости стали разъ­езжаться, моя теща туда отправилась, надела на себя этот халат и стала прогуливаться по комнатам, чтобы глаза ее дочерей привыкли к этому убийственному, по ее мнению, зрелищу.

Дочерей своих она, несмотря на роскошь, их окружаю­щую, одевала чрезвычайно просто, так просто, что импе­ратрица Александра Федоровна, славившаяся своим изящным щегольством и вкусом, не однажды упрекала графиню Виельгорскую в излишней простоте одежды ее дочерей; графиня почтительно приседала, но не изменяла своих правил.

Граф Виельгорский, как я уже сказал, ни в чем не походил на свою супругу; это был тип «барина, доброго

436

 

малого», умевшего необыкновенно искусно соединить в себе самого тонкого царедворца с человеком, любившим и пользовавшимся не только всем хорошим, но и всем грешным. Стол его славился в те времена, когда в Петер­бурге трудно было удивить хорошим обедом20. Его всег­да приглашали приятели, когда какой-нибудь из них пробовал повара или какое-нибудь необыкновенное ку­шание или вино и т. д.; суждение его составляло авто­ритет и всегда было чистосердечно — нередко даже без­жалостно; так, однажды на одном большом обеде у Бутур­линых, хозяин обратился к нему с вопросом, как он находит вино будто бы 1827 года. «Не знаю, вино ли ваше 1827 года, но масло наверное!» — ответил недоволь­ным голосом Виельгорский21 . Он был рассеянности басно­словной; однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломати­ческий корпус, он совершенно позабыл об этом и отпра­вился обедать в клуб; возвратясь, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне в звездах и лентах явились в назначенный час и никого не застали дома; все знали его рассеянность, все любили его и потому со смехом ему простили; один баварский посланник не мог переварить неумышленной обиды и с тех пор к Виельгорскому ни ногой22.

Брат моего тестя, граф Матвей Юрьевич, далеко был не схож характером с своим братом; он был также че­ловек очень ученый, умный и добрый, но гораздо сдержаннее и серьезнее своего брата; его неудавшаяся свадьба с графиней Строгановой осталась навсегда загад­кой для всех близко знавших его людей23.

Самой оживленной, самой «эклектической», чтобы выразиться модным словом, петербургской гостиной была гостиная Елисаветы Михайловны Хитрово, рожденной Кутузовой. Кутузовы по рожденью не принадлежали к петербургской знати, но доблестное положение, которое занял в истории России фельдмаршал, выдвинуло их на первое место; у Кутузова было пять дочерей: старшая, вышедшая за Матвея Толстого, вторая — замужем спер­ва за графом Тизенгаузеном, от которого имела двух дочерей: известную красавицу графиню Фикельмон, же­ну австрийского посла при российском дворе, и фрейли­ну графиню Екатерину Федоровну Тизенгаузен — потом камер-фрейлину, вышедшую за Хитрово; третья — в за-

437

 

мужестве за Опочининым, четвертая за татарским или грузинским князем Кудашевым и пятая за другим Хит­рово24. Самою из них известной и самою привлекатель­ной была, разумеется, Елисавета Михайловна Хитрово. Она никогда не была красавицей25, но имела сонмище поклонников, хотя молва никогда и никого не могла назвать избранником, что в те времена была большая ред­кость. Елисавета Михайловна даже не отличалась особен­ным умом, но обладала в высшей степени светскостью, приветливостью самой изысканной и той особенной все­прощающей добротой, которая только и встречается в на­стоящих больших барынях. В ее салоне, кроме пред­ставителей большого света, ежедневно можно было встре­тить Жуковского, Пушкина, Гоголя, Нелединского-Ме­лецкого и двух-трех других тогдашних модных литера­торов26. По этому поводу молва, любившая позлословить, выдумала следующий анекдот: Елисавета Михайловна поздно просыпалась, долго лежала в кровати и принимала избранных посетителей у себя в спальне; когда гость допускался к ней, то, поздоровавшись с хозяйкой, он, разумеется, намеревался сесть; г-жа Хитрово останавли­вала его: «Нет, не садитесь на это кресло, это Пушки­на,— говорила она, — нет, не на диван — это место Жу­ковского, нет, не на этот стул — это стул Гоголя — сади­тесь ко мне на кровать: это место всех! (Asseyez-vous sur mon lit, c'est la place de tout le monde)». У Елисаветы Михайловны были знаменитые своей красотой плечи; она, по моде того времени, часто их показывала, и даже сильно их показывала; по этому поводу Пушкин написал следующую эпиграмму:

 

Лиза смолоду была

Лизой миленькой,

Лиза смолоду слыла

Лизой голенькой.

Но, увы! пора прошла,

Наша Лиза отцвела.

Не по-прежнему мила.

Но по-прежнему  гола! 27

 

С именем второй дочери Елисаветы Михайловны, графини Екатерины Федоровны Тизенгаузен, связы­вается в моей памяти обстоятельство, имевшее потом большое значение. В сороковых годах (я уже не однажды просил благосклонных читателей не пенять на меня за числа, на которые я страшно бестолков) я часто посещал летом на даче в Павловске чету Панаевых; романы Пана-

438

 

ева тогда усердно читались, а жена его была одна из самых красивых женщин в Петербурге; немалой приман­кой также для посетителей дома Панаевых служило по­чти постоянное в нем присутствие знаменитого потом на­родного поэта Некрасова. В то время Некрасов еще далеко не пользовался той известностью и популярно­стью, которую приобрел впоследствии, но и тогда уже его своеобразный талант имел много почитателей. Итак, я посещал довольно часто Панаевых и однажды вечером по­сле приятного обеда был осажден следующей просьбой со стороны г-жи Панаевой.

  Граф, — сказала мне хорошенькая хозяйка, — вы знаетесь с такими важными людьми, у вас такие боль­шие связи, сделайте доброе дело — помогите одному совершенно невинно политически пострадавшему моло­дому человеку.

  Да, он заслуживает сострадания, — в свою оче­редь, заметил Панаев.

  И внимания,— прибавил Некрасов,— потому что человек он недюжинный.

И они с большим жаром рассказали мне историю этого невинно пострадавшего — историю, о которой я уже, впрочем, слышал много. Возвращаясь домой, я со­образил, что путем обыкновенного заступничества ничего нельзя будет добиться; но я знал неисчерпаемую доброту императрицы Александры Федоровны и потому решился обратиться лично к ней через одну из более приближен­ных к ней придворных дам; выбор мой пал на графиню Тизенгаузен, которую императрица особенно любила и отличала. Екатерина Федоровна Тизенгаузен с свойст­венной ей добротой и обязательностью согласилась хода­тайствовать перед императрицей о нашем protege *. Го­сударь Николай Павлович, неуклонный в своих реше­ниях, часто уступал, однако, просьбам императрицы, но на этот раз отказал наотрез; несколько раз императрица возобновляла об этом разговор и всегда получала один и тот же ответ: «Нет, нет и нет»; но наконец согласился он и, точно pro memoria **, проговорил:

  Хорошо, но за последствия не отвечаю. Молодому человеку был выдан заграничный паспорт, и он отправился в Лондон. Звали его Александр Ивано­вич Герцен28.

_____________

* Протеже, подопечный (фр.) Ред.

* Здесь: в качестве предупреждения (лат.).Ред.

439

 

Елисавета Михайловна Хитрово вдохновила мое первое стихотворение29: оно, как и другие мои стихи, увы, не отличается особенным талантом, но замечательно тем, что его исправлял и перевел на французский язык Лермонтов.

Самой остроумной и ученой гостиной в Петербурге была,   разумеется,   гостиная   г-жи   Карамзиной,   вдовы известного историка30 ; здесь уже царствовал элемент чисто литературный, хотя и бывало также много людей светских. Все, что было известного и талантливого в сто­лице, каждый вечер собиралось у Карамзиных; приемы отличались самой радушной простотой; дамы приезжали в простых платьях, на мужчинах фраки были цветные, и то потому, что тогда другой одежды не носили. Но, не­смотря на это, приемы эти носили отпечаток самого тон­кого вкуса, самой высокопробной добропорядочности. Совсем иными являлись приемы князя Петра Вязем­ского31, тоже тогда модного стихотворца, которые, несмот­ря на аристократичность самого хозяина, представлялись чем-то вроде толкучего рынка. Князь Вяземский, че­ловек остроумный и любезный, имел слабость принимать у себя всех и каждого. Рядом с графом, потом князем Алексеем Федоровичем Орловым, тогда всесильным са­новником и любимцем императора, на диване восседала в допотопном чепце какая-нибудь мелкопоместная поме­щица из Сызранского уезда; подле воркующей о после­дней арии итальянской примадонны светской красавицы егозил какой-нибудь армяшка, чуть ли не торгующий лабазным товаром в Тифлисе. Имя князя Орлова приш­лось мне под перо, и при этом я припомнил анекдот, слышанный мною недавно от одного из близко знавших его людей.

Всем известно, что князь Орлов был едва ли не самым приближенным и доверенным лицом императора Нико­лая I. Но в старости ум его ослабел, память ему из­менила, и он находился в состоянии, близком к поме­шательству; тем не менее все относились к нему с боль­шим почтением, и проживающие в провинции его бывшие знакомые или подчиненные считали, бывая в Петербурге, своею обязанностью его посетить. Однажды к князю Ор­лову явился варшавский обер-полицеймейстер генерал Абрамович, человек очень раздражительный и нервный. Князь Орлов принял его радушно и тотчас же осведомил­ся о том, что делает его старый приятель фельдмаршал князь Паскевич.

440

 

   Ваше сиятельство,— с изумлением ответил Абра­мович, — вот уже пять лет тому назад, как фельдмар­шал Паскевич умер!!

   Он умер, — горестно заметил Орлов (он, разуме­ется, сто раз слышал о кончине Паскевича), — как жаль! Какая потеря для государства!

Абрамович переменил разговор, но Орлов несколько раз прерывал его, осведомляясь о здоровье своего при­ятеля Паскевича. Наконец, когда Орлов, еще раз устре­мив   в   потолок   свой   помутившийся   взор,   промолвил:

   Вот вы из Варшавы теперь приехали, генерал; ска­жите-ка мне, что делает мой добрый приятель фельдмар­шал князь Паскевич?

   Ваше сиятельство, он вас ожидает! — с горяч­ностью вскрикнул Абрамович, встал, раскланялся и ушел вон.

У добрейшего и сердечного Одоевского также часто собирались по вечерам; но эти приемы опять имели другой отпечаток32. Князь Одоевский был едва ли не самый скромный человек, какого мне случалось встретить на моем веку; про него мой приятель граф Фредро говорил, «что он тогда поймет и оценит русское дворян­ство, когда князь Одоевский убедится, что его имя гораздо более означает в русской истории, чем имя графа Клейнмихеля». Одоевский был действительно по­следний представитель самого древнего рода в России, но это было, что называется, его последней заботой; весь погруженный в свои сочинения, он употреблял свой досуг на изучение химии, и эта страсть к естествен­ным наукам очень накладно отзывалась на его при­ятелях: он раз в месяц приглашал нас к себе на обед, и мы уже заранее страдали желудком; на этих обедах подавались к кушаньям какие-то придуманные самим хозяином химические соусы, до того отвратительные, что даже теперь, почти сорок лет спустя, у меня скребет на сердце при одном воспоминании о них33. Одоевский не обладал большим талантом, но его сочинения проникнуты той бесконечной добротой и благонамеренностью, которая была основой его характера. Он отличался еще тою осо­бенностью, что самым невинным образом и совершенно чистосердечно и без всякой задней мысли рассказывал дамам самые неприличные вещи; в этом он совершенно не походил на Гоголя, который имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, тогда как бедного Одоевского пре-

441

 

рывали с негодованием. Между тем Гоголь всегда гре­шил преднамеренно, тогда как князь Одоевский, как я уже сказал, был в самом деле невиннее агнца. Я уже имел случай сказать, что теща моя, графиня Виельгорская, была строптива до болезненности. Век мне не за­быть, как однажды я присутствовал при одном расска­зе, переданном ей Гоголем. Высокоталантливый писатель уже начинал страдать теми припадками меланхолии и затемнением памяти, которые были грустными предшест­венниками его кончины. Он был с Виельгорскими и со мною в самых дружественных отношениях, и потому виде­лись мы каждый день, если случай сводил нас быть в одном и том же городе. Так и случилось в Москве, где я был проездом и где также в то время находилась графиня Виельгорская. Гоголь проживал тогда у графа Толстого и был погружен в тот совершенный мистицизм, которым ознаменовались последние годы его жизни34. Он был грустен, тупо глядел на все окружающее его потус­кневший взор, слова утратили свою неумолимую мет­кость, и тонкие губы как-то угрюмо сжались. Графиня Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не успевала в этом; вдруг бледное лицо писателя оживилось, на губах опять заиграла та всем нам известная лукавая улыбочка, и в потухающих глазах засветился прежний огонек.

— Да, графиня, — начал он своим резким голосом, — вы вот говорите про правила, про убеждения, про со­весть,— графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется, никто из нас не стал его оспаривать, — а я вам доложу, что в России вы везде встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, — продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удоволь­ствия, — несколько лет тому назад я засиделся вечером у приятеля, где нас собралось человек шесть охотников покалякать. Когда мы поднялись, часы пробили три уда­ра; собеседники наши разбрелись по домам, а меня, так как в тот вечер я был не совсем здоров, хозяин взял­ся проводить домой. Пошли мы тихо по улице, раз­говаривая; ночь стояла чудесная, теплая, безлунная, су­хая, и на востоке уже начинала белеть заря — дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился посре­ди улицы и стал упорно глядеть на довольно большой, но неказистый и даже, сколько можно было судить при слабом освещении начинавшейся зари, довольно грязный

442

 

дом. Место это, хотя человек он был и женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением про­бормотал: «Да зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Простите, Николай Васильевич, — обратился он ко мне,— но подождите меня, я хочу узнать...» И он быстро перешел улицу и прильнул к низенькому, ярко осве­щенному окну, как-то криво выглядывавшему из-под ворот дома с мрачно замкнутыми ставнями. Я тоже, заинтересованный, подошел к окну (читатели не забыли, что рассказывает Гоголь). Странная картина мне пред­ставилась: в довольно большой и опрятной комнате с ни­зеньким потолком и яркими занавесками у окон, в углу, перед большим киотом образов, стоял налой, покрытый потертой парчой; перед налоем высокий, дородный и уже немолодой священник, в темном подряснике, совершал службу, по-видимому, молебствие; худой, заспанный дья­чок вяло, по-видимому, подтягивал ему. Позади священ­ника, несколько вправо, стояла, опираясь на спинку кресла, толстая женщина, на вид лет пятидесяти с лиш­ним, одетая в яркое зеленое шелковое платье и с чепцом, украшенным пестрыми лентами на голове; она держалась сановито и грозно, изредка поглядывая вокруг себя; за нею, большей частью на коленях, расположилось пятнад­цать или двадцать женщин, в красных, желтых и ро­зовых платьях, с цветами и перьями, в завитых воло­сах; их щеки рдели таким неприродным румянцем, их на­ружность так мало соответствовала совершаемому в их присутствии обряду, что я невольно расхохотался и по­смотрел на моего приятеля; он только пожал плечами и еще с большим вниманием уставился на окно. Вдруг калитка подле ворот с шумом растворилась и на пороге показалась толстая женщина, лицом очень похожая на ту, которая в комнате так важно присутствовала на слу­жении.

«А, Прасковья Степановна, здравствуйте! — вскри­чал мой приятель, поспешно подходя к ней и дружески потрясая ее жирную руку.— Что это у вас происходит?» — «А вот, — забасила толстуха, — сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается, так пообещалась для доброго почина молебен отслужить». Так вот, графиня, — прибавил уже от себя Гоголь, — что же го­ворить о правилах и обычаях у нас в России?

Можно себе представить, с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рас­сказ Гоголя; надо было уже действительно быть очень

443

 

больным, чтобы в присутствии целого общества расска­зать графине Виельгорской подобный анекдотец35.

Описывая петербургские салоны того времени, нельзя не упомянуть об Авроре Карловне Демидовой, жене Пав­ла Демидова, брата знаменитого Анатоля, князя Сан-Донато. Но тогда как Анатоль Демидов проживал почти всегда в Париже, где приобрел себе большую известность своей безумной роскошью, гомерическими попойками и, наконец, своей женитьбой на хорошенькой принцессе Матильде Бонапарт 36, — Павел Демидов жил постоянно в Петербурге в своем великолепном доме и принимал всю столицу. Не одним своим огромным богатством, которого в те времена было недостаточно, чтобы втесаться в боль­шой петербургский свет, но своим просвещенным по­ощрением искусствам и наукам, своею широкою благо­творительностью Демидовы приобрели себе то, что французы называют droit de cité *. Аврора Карловна Демидова, финляндская уроженка, считалась и была на самом деле одной из красивейших женщин в Петербурге; многие предпочитали ей ее сестру, графиню Мусину-Пушкину, ту графиню Эмилию, о которой влюбленный в нее Лермонтов написал это стихотворение:

 

Графиня Эмилия

Прекрасна как лилия, и т. д. 37

 

Трудно было решить, кому из обеих сестер следовало отдать пальму первенства; графиня Пушкина 38 была, быть может, еще обаятельнее своей сестры, но красота Авроры Карловны была пластичнее и строже. Посреди роскоши, ее окружавшей, она оставалась, насколько это было возможно, проста; мне часто случалось встречать ее на больших балах в одноцветном гладком платье, с то­ненькой цепочкой, украшавшей ее великолепную шею и грудь; правда, на этой цепочке висел знаменитый демидовский бриллиант-солитер, купленный, кажется, за миллион рублей ассигнациями. Аврора Карловна Де­мидова рассказала мне однажды очень смешной случай из ее жизни; возвращаясь домой, она озябла, и ей захоте­лось пройтись несколько пешком; она отправила карету и лакея домой, а сама направилась по тротуару Невского к своему дому; дело было зимой, в декабре месяце, на­ступили уже те убийственные петербургские сумерки, которые в течение четырех месяцев отравляют жизнь оби-

_____________

* Право гражданства (фр.).Ред.

444

 

тателям столицы; но Демидова шла не спеша, с удоволь­ствием вдыхая морозный воздух; вдруг к ней подлетел какой-то франт и, предварительно расшаркавшись, попросил у нее позволения проводить ее домой; он не за­метил ни царственной представительности молодой жен­щины, ни ее богатого наряда, и только как истый нахал воспользовался тем, что она одна и упускать такого слу­чая не следует. Демидова с улыбкой наклонила голову, как бы соглашаясь на это предложение, франт пошел с нею рядом и заегозил, засыпая ее вопросами. Аврора Карловна изредка отвечала на его расспросы, ускоряя шаги, благо дом ее был невдалеке.

Приблизившись к дому, она остановилась у подъезда и позвонила.

   Вы здесь живете?! — изумленно вскрикнул про­вожавший ее господин.

Швейцар и целая толпа официантов в роскошных ливреях кинулись навстречу хозяйке.

   Да, здесь, — улыбаясь, ответила Демидова.

   Ах, извините! — забормотал нахал, — я ошибся... я не знал вовсе...

   Куда же вы? — спросила его насмешливо Аврора Карловна, видя, что он собирается улизнуть, — я хочу представить вас моему мужу.

   Нет-с, извините, благодарствуйте, извините... — залепетал франт, опрометью спускаясь со ступенек крыльца.

Лето Демидовы большею частью проводили в Финляндии, в окрестностях Гельсингфорса, куда также приез­жала прелестная графиня Пушкина. За ними туда собира­лось довольно большое и очень изысканное общество; образ жизни был чисто дачный, с тем оттенком щеголь­ства и моды, который всюду за собою заносят свет­ские люди. Я два лета сряду провел в Финляндии и был один раз героем одного маленького происшествия, которо­му придали гораздо более значения, чем оно в сущности имело. Нас собралось на берегу моря общество человек в двадцать мужчин и женщин вокруг беседки, в которой несколько музыкантов в поте лица пилили, безжалостно искажая, какую-то беллиниевскую мелодию; вдруг шагах в двадцати от нашего кружка боязливо задребезжала какая-то струна и три, четыре детских голоска вполголоса затянули какое-то подобие цыганской песни. Ретивый бу­дочник кинулся было на них за то, что они дерзнули забрести  в  такое  избранное  общество,   но  я   поспешно

445

 

встал с своего места и воспротивился строгому намерению полицейского чина, ввернув ему в ладонь добродуш­нейшим образом серебряный рубль; он почтительно от­ретировался, а я, шалости ради, стал рядом с маленькими певцами и начал им вторить; голос у меня был тогда хороший, я себя чувствовал, что называется, «в ударе» и через несколько минут запел уже настоящим голосом во всю грудь; дети испуганно кое-как мне вторили, а мои собеседники сначала рассмеялись моей выходке, потом стали нас слушать. Окончив пение, я взял шапку одного из мальчиков и стал очень серьезно обходить слушателей.

— Ну, господа, — сказал я им, — вы надо мною потешились, теперь извольте платить.

Нечего и прибавлять, что в шапку посыпались сереб­ряные рубли и что бедные дети чуть не обмерли при виде этого точно с неба спавшего им богатства, они до того растерялись, что, никого не поблагодарив, опрометью кинулись убегать домой.

В одной из боковых зал демидовского дворца мне часто случалось видеть наследника демидовского или, скорее, демидовских богатств, тогда красивого отрока, впоследствии известного Павла Павловича Демидова; он был окружен сотнями разных дорогих и ухищренных игрушек и уже тогда казался всем пресыщенным не по летам39. Аврора Карловна страстно его любила, очень занималась его воспитанием и даже, кажется, насколько это было возможно, была с ним строга. Овдовев после Демидова, она вышла замуж за Андрея Карамзина, сына известного историка, убитого под Севастополем 40. Графиня Мусина-Пушкина умерла еще молодою — точ­но старость не посмела коснуться ее лучезарной красо­ты 41; зато я видел не так давно Аврору Карловну, и она даже старушкой остается прекрасна.

В Михайловском дворце в те времена приемы не отличались тою эстетичностью, которою они отличались потом; не имели они также и того политического характе­ра, который им придала великая княгиня Елена Павлов­на, занявшая такое могущественное положение не только по одному своему сану, но и по своему просвещен­ному уму, по своим глубоко человечным убеждениям и, наконец, самому тонкому и самому широкому пониманию искусства. В то время она была прелестная принцесса в полном расцвете царственной красоты, обожаемая супруга и молодая мать. Великий князь Михаил Павло­вич,   гроза  гвардии  и  всего,   что  в  Петербурге  носило

446

 

мундир 43, был в семейном быту и с приближенными к себе лицами не только добр и обходителен, но даже весел до шалости. Весь Петербург смеялся в свое время маленькой выходке великого князя, получившей, благо­даря стечению самых непредвиденных обстоятельств, очень комическую сторону. Каждое лето в Петергофе дается праздник с фейерверками, иллюминациями и раз­ными другими затеями44 ; при императоре Николае Павловиче этому празднику придавался особенно торже­ственный характер. Великий князь Михаил Павлович на этот день назначался генерал-губернатором Петергофа; я его видел в этой должности; грозный, нахмуренный, с треуголкой, надвинутой на самые брови, он, заложив руки за спину, сердито расхаживал между толпами гуляю­щих; он, казалось, более чем когда олицетворял свой девиз: «Государь должен миловать, а я карать». Но этот грозный вид не мешал ему даже и тут по временам предаваться своей страсти щекотать огромный живот толстого К., жандармского офицера; злополучный капи­тан уже привык к этой шутке и подобострастно мычал всякий раз, когда великому князю приходила фантазия его пощекотать. Итак, в один из таких праздников великий князь шел по ярко освещенной аллее; вдруг под каким-то очень блистательным вензелем он увидел К. и тотчас же туда направился; он стал к нему спиной и, чтобы его движение было менее заметно волнами двигаю­щемуся народу, из-под фалд своего мундира стал осто­рожно протягивать руку к туго обтянутому в суконные панталоны животу К.; случилось, что рядом с К. стояла необычайно толстая купчиха; как только К. завидел подходившего к нему великого князя, он быстро шепнул своей соседке: «Матушка, это великий князь Михаил Павлович, он очень любит щекотать толстых дам, видно, вы ему понравились, так смотрите же осторожнее»! Вдруг великий князь почувствовал под своей рукой что-то мягкое, колыхающееся, шелковистое; он быстро обернул­ся; перед ним, вся млея и улыбаясь во весь рот, низко приседала купчиха: августейшая рука вместо К. прогу­ливалась по ее необъятному животу!..

Великий князь Михаил Павлович очень любил делать каламбуры45; в этом с ним состязались многие царе­дворцы; более других отличался в этом искусстве фран­цуз граф Андро-де-Ланжерон. Я его живо помню, и с его именем связывается самое отрадное мое воспоминание, так как много позже в его старом доме, у его старуш-

447

 

ки-вдовы, в свое время красавицы, я встретил позднее счастье моей жизни47. Это был еще необыкновенно моло­жавый и стройный старик, лет семидесяти, представляв­ший собою олицетворение щегольского, теперь бесследно исчезнувшего, типа большого барина-француза восемнад­цатого века. В первую свою молодость он храбро драл­ся за освобождение Америки48, потом, вернувшись на ро­дину, во Францию, он был с Лафайетом один из первых депутатов des Etats Généraux*; но вихрем нагрянула великая революция, и он со многими своими соотечест­венниками бежал в Россию — это пристанище всех тог­дашних эмигрантов49. Его знатное имя, блестящее обра­зование, красивая наружность и тонкий ум выдвинули его скоро вперед. Он принимал участие во всех войнах про­тив Франции, как, увы, все эмигранты, извиняя себя тем, что они дрались не против своей родины, а против узур­патора. В 1814 году он при осаде Парижа взял укреп­ленную возвышенность Монмартр и получил за это высший российский орден — андреевскую ленту. В 1815 году он заместил герцога Ришелье в звании новорос­сийского генерал-губернатора. Тут, благодаря своей не­обычайной рассеянности и весьма плохому знанию рус­ского языка, он подал повод к очень смешным случаям. Однажды, объезжая вверенный ему край, он увидал, что скакавший впереди его адъютант, подъехав к станции, стрелой вылетел из перекладной, бросился на смотрителя и приколотил его; Ланжерон, подскакавший тоже в эту минуту к станции, также выскочил из своей коляски и принялся тузить несчастного смотрителя. Потом он быст­ро обернулся к своему адъютанту и добродушно спросил его:

— Ah ça, mon cher, pourquoi avons-nous battu cet homme?! **

Он себе вообразил, что это было в обычаях края, которым он управлял. Рассказывают, что он потерял расположение императора Александра I тем, что по при­езде государя в Одессу он по рассеянности запер его на ключ в своем кабинете, так как в Одессе дворца не было и государь останавливался в генерал-губернаторском доме50 . В 1823 году Ланжерона заменил в Одессе граф, потом светлейший князь Михаил Семенович Ворон-

_____________

*  Генеральных штатов (фр.Ред.

** А   что,   мой   дорогой,   почему   мы   побили   этого   человека? (фр.)-Ред.

448

 

цов; сам же Ланжерон со своей женою переехал на жительство в Петербург, где занимал видное положение при дворе и в свете; всякий вечер его сухая, породи­стая, щегольская фигура появлялась то в Михайловском дворце, где он наперерыв острил с хозяином, то в салоне Елисаветы Михайловны Хитрово, то у Нарышкиных; везде он был свой человек, везде его любили за его утонченную вежливость, рыцарский характер и хотя и не­глубокий, но меткий и веселый ум. Заседая в государ­ственном совете, которого он состоял членом, он часто прерывал какого-нибудь говорящего члена восклицанием: «Quelle bêtise!» *.

Его сослуживец с негодованием обращался к нему с вопросом:

  Что значит эта дерзость?

  А вы думаете, я о вашей речи?— добродушно отвечал Ланжерон. — Нет, я ее совсем не слушал, а вот я сегодня собираюсь вечером в Михайловский дворец, так хотел приготовить два-три каламбура для великого князя, только что-то очень глупо выходит!

В 1828 году, во время турецкой войны, Ланжерон состоял главнокомандующим придунайских княжеств; однажды после довольно жаркого дела, совсем в сумерки, в кабинет к нему врывается плотно закутанная в черный плащ и с густым вуалем на лице какая-то незнакомая ему дама, бросается ему на шею и шепотом начинает го­ворить ему, что она его обожает и убежала, пока мужа нет дома, чтобы, во-первых, с ним повидаться, во-вторых, на­помнить ему, чтобы он не забыл попросить главно­командующего о том, что вчера было между ними условлено. Ланжерон тотчас же сообразил, что дама ошибается, принимает его, вероятно, за одного из его подчиненных, но, как истый волокита, не разуверил свою посетитель­ницу, а, напротив, очень успешно разыграл роль счастли­вого любовника; как и следовало ожидать, все разъясни­лось на другой же день, но от этого Ланжерон вовсе не омрачился и, встретив несколько дней спустя на бале свою посетительницу, которая оказалась одной из самых хоро­шеньких женщин в Валахии, он любезно подошел к ней и с самой утонченной любезностью сказал ей, что он передал главнокомандующему ее поручение и что тот в ее полном распоряжении. Дама осталась очень довольна, но адъютант, говорят, подал в отставку. Так как воспомина-

_____________

* «Какая глупость!» (фр.) Ред.

449

 

ния не роман и в них допускается некоторая игривость, я позволю себе рассказать один слышанный мною лет сорок тому назад анекдот, который мне почему-то вспом­нился при описании похождений Ланжерона. В столице проживал, тому уже давно, один очень важный сановник, имевший, как и многие его собраты, большую склонность к женскому полу. Лето вельможа проводил на одном из модных петербургских островов, где имел великолепную собственную дачу, примыкавшую к Большой или Малой Неве, уже не помню; на противоположной стороне, на ре­ке, были устроены женские купальни; эти купальни посе­щались женами мелких чиновников, купчихами, богатыми мещанками и т. п. Сановник, как я уже сказал, был и любитель, и знаток, и потому в одной из беседок своего сада устроил нечто вроде обсервационного пункта, который ежедневно усердно посещал; в один особенно жаркий день, часов около четырех пополудни, он, по обыкновению, направился в свою беседку и, взявшись за бинокль, навел его на купальню. Вдруг он вскрикнул от восторга и выронил из рук бинокль.

  Батюшка! — закричал он, обращаясь к стоявшему подле него приближенному человеку, поверенному всех его проказ, — ступайте сейчас в купальню, разузнайте, кто эта красавица, вот возьмите и посмотрите в бинокль, вот эта высокая, с великолепной черной косой, что стоит сюда спиной... разузнайте, кто она, и непременно, слыши­те, непременно, пригласите ее ко мне!..

Уже много раз случалось, что если какая-нибудь из виденных им в купальне дам ему особенно нравилась, он поручал этому своему наперснику пригласить ее к себе на чашку чаю... и до сих пор не встречал жестоких, но никогда ни одной он не пожелал видеть с таким жаром. Наперсник в свою очередь взялся за бинокль и, присталь­но   поглядев   в  него,   обратился   к  своему   начальнику:

  Ваше...— позволил он себе заметить,— не будет ли ошибки... ведь в лицо ее совсем не видать, ведь она вся задом сюда стоит, может, она и нехороша совсем?..

  Что вы, любезнейший, что вы! — замахал на него руками вельможа, — разве возможно, чтобы с такой... спиной была некрасивая женщина! Вы посмотрите, что у нее за коса!

  Волосы, оно точно... — согласился наперсник, опять направляя бинокль.

   Ну, вот видите, любезнейший, ступайте же, сту-

450

 

пайте скорее, я жить не буду, пока вы не вернетесь! — вскричал сановник.

Поверенный нежных тайн ушел и вернулся часа через полтора, совершенно сконфуженный.

  Ну что, что, придет? — завидя его, нетерпеливо закричал в саду ожидавший его сановник.

  Не соглашается, ваше... — уныло сказал напер­сник.

Сановник страшно рассердился и разразился руга­тельствами.

  Тут маленькое недоразумение, — сконфуженно проговорил наперсник.

  Что такое? эта дама?.. — нетерпеливо перебил его начальник.

  Эта дама не дама — это протодиакон N-й церкви!.. ваше... — зарезал начальника Меркурий в зеленом мун­дире.

В те времена волокитство не было удальством, модой и ухарством, как теперь; оно еще было наслаждением, но наслаждением, которое скрывали, насколько это было возможно. Красоте служили, может быть, еще с большим жаром, и златокудрая богиня царствовала, но на все эти грехи точно натягивался вуаль из легкой дымки, так что видеть можно было, но различить было трудно. Компрометировать женщину считалось стыдом, расска­зывать о своих похождениях с светскими дамами в клубах и в ресторанах, как это делается в Париже теперь, да и греха таить нечего, и у нас тоже случается, почиталось позором. Раз мне случилось быть секундантом при слу­чае, закончившемся и плачевно, и смешно; дело было тотчас после выхода моего из университета. Клубная жизнь вовсе не была тогда распространена, и мы, свет­ские юноши, большею частью собирались, чтобы покаля­кать и посмеяться на квартире одного из нас; денег даже самым богатым из нас родные давали мало, так что по ресторанам шляться тоже мы не могли, а так как почти все мы жили с родителями, то для большей свободы мы сходились на квартире у X.; он был независимее нас, жил совершенно один и имел большое состояние; он был родом из К. губернии и по семье не принадлежал к боль­шому свету; но он был умен, достаточно по-тогдашнему образован, ловок и сумел втереться в наш кружок, что, как я уже говорил, было в то время гораздо труднее, чем теперь. Итак, мы собрались однажды у этого X.; нас было человек шесть, все один другого моложе и впечатлитель-

451

 

нее; заговорили о женщинах, как вдруг хозяин раз­валился на турецком диване, как-то особенно молодцевато стал раскуривать свою трубку и принялся нам рассказы­вать о своих любовных похождениях с княгиней Z., одной из самых красивых и модных женщин в Петербурге. Сна­чала мы слушали его с недоумением, потом один из моих товарищей вскочил и вне себя закричал:

   Это неслыханная подлость так отзываться о свет­ской женщине!..

  Послушай, однако...— выпрямляясь, перебил его хозяин.

   Да, да,— ближе еще подступая к нему, кричал Д. (мой товарищ),— и человек, так говорящий о женщине, не только наглец, он негодяй.

X. зарычал, вскочил со своего места, швырнул в сто­рону трубку и с приподнятыми кулаками кинулся на Д.; мы бросились их разнимать и развели по разным ком­натам.

   Стреляться сейчас, сию минуту, через платок, — с пеной у рта кричал X.

   Вы будете стреляться, разумеется, — заговорил я в свою очередь, — но не сейчас и не через платок, обида не настолько для этого важна.

Д., разумеется, сейчас же ушел от X., а мы, четыре секунданта, ушли ко мне, где и рассудили об условиях предстоящего поединка; решено было между нами ехать в окрестности Царского Села на другой день — я с другим моим приятелем и Д., которого я был секундантом, а X. с двумя другими; так и вышло; они дрались, и X. был довольно опасно ранен в левую ляжку. Дня через три я пришел все-таки к X. навестить его; он лежал весь бледный с туго забинтованной ногой; увидав меня, он несколько сконфузился и протянул мне руку.

   Вот вам урок, — сказал я ему, указывая на его раненую ногу, — рассказывать о ваших победах.

   Ах, уж не говорите, — жалобно промолвил он, — тем более что тут не было ни слова правды!

Как! Что вы говорите? — закричал я.

— Да, разумеется, — все так же продолжал хозя­ин, — никогда у меня не было никаких таких похождений с светскими дамами, а княгиню Z. я даже в глаза никогда не видал!

Рассказывая о Ланжероне, я еще припомнил о нем один случай, возбудивший в свое время взрыв хохота; я уже сказал, что он был баснословно рассеян и имел

452

 

также привычку размышлять вслух; у него ежедневно, как это водилось в старину, обедало человек двадцать, между тем состояние его было небольшое, содержание тоже он как генерал-губернатор получал не особенно значительное, и потому это вынужденное гостеприимство казалось ему накладным, и вот однажды гости его за столом услыхали следующее его размышление:

— Il n'y a pas à dire,— заговорил он сам с собою,— il faudra que je demande à l'empereur des «столовые», car quand on a, comme moi, un tas de canailles à nourrir tous les jours!.. *

Можно себе представить, как вкусен и приятен пока­зался гостям конец обеда.

Не могу назвать сановника, который еще до сих пор здравствует, но мне самому случилось быть гостем, тому назад лет тридцать, на одном обеде, где хозяин от­личился почти так же, как и Ланжерон, с тою только разницей, что последний делал это в простоте своей ду­ши, тогда как этот преднамеренно оскорбил своих при­глашенных. Итак, я присутствовал на этом обеде; хозяин, настоящий генерал, служака николаевских времен, сидел, разумеется, во главе стола на первом месте; я вовсе не потому, что имел дурную привычку пачкать бумагу, а по­тому, что носил камер-юнкерский мундир51, сидел по пра­вую руку хозяина; надо сказать, что в те отдаленные времена я имел честь быть не только модным писателем, но даже считался писателем вредного направления, и по­тому хозяин с самого начала обеда отечески, но строго заметил мне, что «Тарантас» (боже мой! тогда еще гово­рили о «Тарантасе»), разумеется, остроумное произведе­ние, но тем не менее в нем есть вещи очень... того... неуместные... 52

Я выслушал, как и подобает, нетерпеливо, но покорно, а впрочем, больше занимался едой; после порядочно­го супа с кореньями, подали на доске, обернутой ска­тертью, классическую стерлядь. «Вот,— заметил хо­зяин, грозно указывая глазами на рыбу и сердито погла­живая свои до окаменелости нафабренные усы,— вот я этой дряни и в рот никогда не беру, а посмотрите — мошенник мой повар рублей десять поставил мне на счет»...

____________

* Разумеется, (...) мне нужно будет попросить у императора (...) потому что, когда приходится, как мне, каждый день кормить кучу негодяев... (фр.) Ред.

453

 

Но увлекаясь и разбрасываясь своими воспомина­ниями, я прерываю нить по порядку моих рассказов, а между тем по выходе моем из университета и протан­цевав зиму в Петербурге, я поступил на службу и был с первого же года своего служения отечеству свидетелем многого интересного. Карьеру свою я начал в министерст­ве иностранных дел, но остался там недолго и перешел в министерство внутренних дел, откуда меня направили в город Тверь, где я был прикомандирован к особе губернатора, графа Толстого53, известного своею тесною дружбой с Николаем Васильевичем Гоголем. И Толстой, и жена его были люди добрейшие и очень образованные, и только и грешили тем, что уж до ханжества были набожны. Тут, в Твери, я сошелся близко с человеком, который потом был призван к широкой деятельности — с Михаилом Бакуниным. Эти воспоминания не что иное, как рассказы старика, имевшего случай много видеть на своем веку и знаться с людьми или замечательными, или интересными; следственно, тут и помина не может быть о политических воззрениях или какой-либо тенден­циозности, и потому я скажу только то, что знаю о Баку­нине в то время, так как потом я не имел случая с ним встретиться. Это был еще очень молодой, умный и впечат­лительный малый, с добрым сердцем и бедовой головой. Он жил у своих родителей, людей очень добрых и радуш­ных, но совершенно старосветских помещиков; понятно, что в таком кругу воображение Михаила Бакунина ра­ботало гораздо более, чем если бы он находился в другом положении. Я еще был в Твери, когда он бежал, покинув родительский дом; живо помню и отчаяние, и недоуме­ние его отца: старик просто не понимал, почему его Миша, которому так тепло было дома, их так своевольно и неожиданно покинул...

В Твери я первый раз в жизни производил следствие, и это случилось при таких из ряда выходящих обстоятель­ствах, что, я думаю, рассказ об этом может иметь интерес для читателей. Однажды граф Толстой позвал меня в свой кабинет и объявил, что поручает мне расследовать одно очень важное и щекотливое дело...

— Тут вопрос о раскольниках, — начал мой набож­ный начальник, — тут дело надо будет повести очень осторожно; поезжайте, присмотритесь, все разузнайте, и потом уже начинайте следствие.

Я выехал из Твери в тот же вечер и на другое утро  прибыл   на   место  своего   назначения   городок  X.

454

 

Тверской губернии55. Я тотчас же отправился к городни­чему, чисто гоголевскому типу. Он, видимо, меня не ожи­дал. Хотя время было еще раннее, он сидел за карточным столом и очень оживленно понтировал; вокруг него тол­пилось человек десять добрых приятелей, а стоявшая на соседнем столе разнообразная закуска и почтенное коли­чество пустых графинов и бутылок свидетельствовали, что и за картами приятели не теряли времени. Когда я се­бя назвал, городничий поспешно встал и пригласил меня за ним последовать в соседнюю комнату. Русский человек владеет даром необыкновенно скоро отрезвляться; не прошло и двух минут, как расстегнутый сюртук город­ничего, из-под которого ярко алела новая канаусовая56 рубашка, заменился туго застегнутым на все пуговицы мундиром, а веселое возбуждение лица заменилось тем особенным выражением заискивающей почтительности, с которою в те времена обходились захолустные деятели с более или менее блестящими петербургскими чинов­никами. В коротких словах я ему объяснил, в чем со­стояло возложенное на меня поручение, и просил его, как это и было его обязанностью, мне во всем содей­ствовать. Человек он был сведущий и толковый, знал от­лично подведомственный ему город во всех его закоул­ках и потому обещал мне в тот же вечер устроить дело так, чтобы я мог невидимкой присутствовать на одном важном сборище раскольников. Остановился я в единст­венной гостинице X., разумеется, скорее смахивавшей на постоялый двор. После разговора моего с городничим я туда отправился и после плохого раннего обеда улегся спать, так как сильно наморился, проездив всю ночь по большому морозу. Часу в шестом — наступили уже су­мерки — ко мне постучался городничий. «Вставайте, ваше сиятельство, — сказал он мне, — нам нужно пораньше туда пробраться, пока там еще никого нет». В пять минут я оделся и вышел с городничим на крыльцо; мы сели в просторные крытые дрожки, и пара до ожирения вы­кормленных вяток понесла нас по широким улицам горо­да, еще не оскверненным фонарями. Проехав две-три ули­цы, мы повернули в глухой переулок. Перед огромными запертыми воротами, вделанными в высокую, точно кре­постную, каменную стену, кучер остановил своих лоша­дей; городничий проворно выскочил из дрожек, попросив меня не выходить из экипажа, пока нам не отворят; он по­дошел к воротам и каким-то особенным манером постучался в них;   внутри   во  дворе  послышался скрип   сапогов   по

455

 

замерзшей земле, потом уже у самых ворот раздался сла­бый кашель; городничий тоже в ответ кашлянул; тотчас же низенькая кривая калитка, лепившаяся подле гигант­ских ворот, тихо отворилась и на ее пороге показалась голова такая диковинная, такая страшная, какой мне уже впоследствии никогда не случалось видеть. Это была круглая, как шар, голова, покрытая густыми серыми волосами, торчавшими на ней, как щетина; лицо плоское, желтое как лимон, с широким приплюснутым носом, огромными отвислыми губами и маленькими, кверху, к вискам, приподнятыми глазками, поразило меня своим выражением; в нем, в этом лице, была самая противо­речивая смесь какого-то застарелого страха с самою звер­скою кровожадною злостью. На этом человеке, несмотря на сильный мороз, была надета длинная, белая, очень чистая полотняная рубаха и какие-то полосатые штаны, а на плечах, внакидку, болталась малороссийская свитка из толстого серого солдатского сукна. Он, к край­нему моему удивлению (я тем временем вылез из дрожек и тоже подошел к калитке), стал объясняться с городни­чим знаками.

— Он немой, — промолвил в ответ на мой вопрошаю­щий взгляд городничий, — раскольники вырезали ему язык!..

И пока мы проходили огромный двор, направляясь к небольшому крылечку, перед которым тускло горел красноватый фонарь, городничий в коротких словах рас­сказал мне историю этого несчастного. Человек этот был родом калмык, раскольники из Астрахани его украли, ко­гда он был еще ребенком; когда он вырос и выучил­ся читать и писать, раскольники попытались обратить его в их веру; сначала он было поддался на это, но потом решительно воспротивился и два раза сряду убе­гал; оба раза его настигали, жестоко наказали, а когда он вздумал бежать в третий раз, то его мучители уже не удовольствовались розгами и вырезали ему язык! Легко себе представить, какою ненавистью запылал он к своим притеснителям и тут же поклялся во что бы то ни стало отмстить им. Долго немому не представлялся этот случай; тем временем с юга он попал в Тверскую губернию, весь измаялся, постарел, поседел... И вдруг этот злобно и страстно ожидаемый случай явился! Однажды под вечер его позвали к городничему и тут стали его допрашивать: правда ли, что он находится в ус­лужении   у   купцов   или   мещан,   которые   принадлежат

456

 

к разряду самых ярых раскольников? Калмык себе по­требовал перо, бумаги и в самых мельчайших подробно­стях описал все и выдал житье-бытье своих хозяев. Город­ничий, однако же, ему не доверился, но последствия до­казали, что он во всем сказал правду. И вот теперь, предшествуемые этим самым калмыком, мы пришли, осто­рожно ступая по мерзлой земле, к крылечку и вступи­ли в выходившие на него сени; немой и тут шел перед нами, боязливо озираясь, хотя, по-видимому, в флигельке, куда он привел нас, никого еще не было. Из сеней мы как были, в шубах и шапках, прошли в огромную комнату, выбеленную мелом и вокруг стен которой стояли широкие дубовые лавки; в углу на столе, покрытом рас­шитой цветами белой скатертью, стояли два массивные серебряные шандала; в них горели толстые восковые свечи, на столе лежало старинное распятие, а над столом висел обделанный в богатую золоченую ризу, на которой сверкали великолепные бриллианты, образ с потемнев­шим ликом святого. Из этой комнаты калмык провел нас в другую, к ней примыкавшую горницу, маленькую, тем­ную и душную; в комнатке стояло два табурета, обитые полинялым голубым штофом — позолота также уже, ви­димо, давно сошла с ножек. Калмык нам помог снять шубы, которые за неимением вешалки бросил в угол на пол, и указал нам на табуреты, приглашая нас сесть; по­том он затушил горевшую свечу и вышел из комнаты, ос­тавив нас в совершенной темноте. В дверях, против кото­рых мы сидели, ярко обозначались две широкие щели; го­родничий объяснил мне, что сквозь них мы должны были наблюдать заседание или, скорее, как оно после оказалось, священнодействие раскольников. Минут через десять пос­ле того, как вышел от нас немой, в большую комнату, в ко­торую мы глядели сквозь щели, вошел огромного роста, совершенно уже седой, старик, одетый зажиточным ме­щанином; большой золотой крест на толстой цепочке низ­ко висел у него на груди. Он подошел к иконе, стал на­божно по-старообрядчески креститься, потом совершил три земных поклона и сел на лавку недалеко от стола. За ним толпой стали собираться другие люди, мужчины и женщины; все они совершали те же земные поклоны, потом поворачивались к старику (он держался необыкно­венно важно), низко ему кланялись и также рассажива­лись на лавке вокруг стены. Между тем в комнату внесли огромную серебряную чашу, нечто вроде купели, на­полнили   ее   водой   и   поставили   среди   комнаты.   Надо

457

 

заметить, что все люди, находившиеся в комнате, были очень хорошо и даже богато одеты; на женщинах, моло­дых и старых, на головах были повязаны низко на­двинутые на лоб шелковые платки. Когда горница напол­нилась, старик встал с своего места и громко спросил: «Все ли православно в бога верующие в X. в сборе?» Присутствующие моментально встали. «Все, отче»,— ответили они в один голос. «Так приступим, благословясь»,— произнес торжественно старик, поднимаясь со своего места. Он повернулся на три стороны, сделал крестное знамение, потом повернулся к образу и опять после троекратного коленопреклонения достал у себя из-под полы довольно объемистый темный кожаный молит­венник и стал громко читать молитвы. Слушатели громко и не крестясь повторяли за ним слова. Это продолжа­лось с полчаса; затем старик опять стал на колени— за ним опустилась также и вся толпа; он встал — и все снова поднялись за ним; тогда он приблизился к купели и начал совершать какое-то таинство; бросал туда прине­сенную ему человеком, по-видимому, исполнявшим при нем должность служки, на большой серебряной тарелке соль, обкуривал вокруг ладаном, делал какие-то кабали­стические жесты. Наконец он кончил, передал кадило в руку своего прислужника и проговорил, обращаясь к тол­пе: «С божьего благословения».— «Аминь!» — отвечали присутствующие. Мужчины отошли направо, женщи­ны — налево, и средина комнаты стала совершенно сво­бодна. Старик все стоял подле чаши и читал свои молит­вы. Вдруг двери, выходящие в глубину залы, раскрылись, и два тоже уже довольно древние старика ввели оттуда лет шестнадцати девушку красоты поразительной и со­вершенно голую; ее длинные волосы, черные как воронье крыло, были заплетены в две толстые косы и низко пада­ли, почти к самым коленям. Она подходила к купели с опущенными глазами, но прелестное лицо не выражало смущения. Идя посреди своих двух спутников, она живо напоминала библейскую Сусанну. Когда она приблизи­лась к чаше, важный старик поставил ей несколько вопро­сов, на которые она отвечала твердо, но все не поднимая глаз; тогда он взял лежавшую на перекладине под чашей плетку, обмакнул ее в воду и принялся крестообразно брызгать ею на обнаженное тело девушки; потом он обкурил ее ладаном и вслед за тем, опять обмакнув плетку, довольно сильно ударил ее по спине. За ним другие женщины и мужчины, тоже предварительно об-

458

 

макнув в воду плетку, ударяли ею девушку. Мало-по­малу обряд этот обратился в истязание; удары все чаще бороздили тело несчастной жертвы; сначала она только слабо охала, потом вздохи ее превратились в вопль, длинные красные полосы выступали на белоснежном теле девушки, и на левом плече показалась кровь... С самого начала церемонии во мне закипело негодование, но тут я не выдержал, вскочил со своего места и рванул за дверь... Городничий тоже встал.

— Что вы делаете, ваше сиятельство? Помилуйте! Живыми отсюда не выйдем. Пойдемте скорее, а я уж распорядился!..

И, наскоро напяливая на себя шубу, он потащил меня к дверям уже другого выхода, на который нам указал, уходя, калмык. Мы почти бегом прошли опять тот длинный двор и через пять минут уже прискакали домой, откуда городничий тотчас отправил уже стоявших нагото­ве городовых и жандармов. Через несколько минут горо­довые и жандармы окружили дом и захватили всех там находящихся, кроме главного старого раскольника, кото­рый неизвестно каким путем скрылся; истязуемую девуш­ку освободили — она едва дышала; калмыка тоже выпус­тили на волю и в виде милости сослали его по этапу в соседнюю губернию; но он недолго пользовался своей свободой — месяца два спустя его нашли на окраине боль­шой дороги с перерезанным горлом. Мне нечего, разу­меется, говорить, что тогда о теперешнем гласном суде не было и помина; следствия длились годами и допросы совершались самым первобытным образом. Однако дело о тверских раскольниках двинулось довольно скоро; я присутствовал на всех допросах и однажды отличился на одном из них самым неприличным образом. Нас находилось человек пять в довольно тесной комнате, в квартире забубённого городничего, который, скажу между прочим, мастерски повел все это дело; к допросу поодиночке приводили подсудимых; они, запуганные, ле­петали какие-то несвязные слова. Но вот в комнату ввели здоровенного русого детину, лет тридцати; его завитая мелкими кольцами огромная голова с широким затылком, его лицо, красивое, правильное, с нависшим белым лбом, даже его походка, твердая и тяжелая, — все показывало в нем упрямство, стойкость необыкновенную. Я вглядел­ся в него и вспомнил, что на происходившей церемонии он бил юную жертву с особенным остервенением. Мне почему-то стало вдруг противно его лицо, густая рыжая

459

 

бородка, которую он самодовольно поглаживал своей пух­лой рукой с серебряными и золотыми кольцами на каждом пальце, весь его спокойный вид.

   Да ты не очень-то ломайся!— нетерпеливо вскрикнул я.— Что ты точно на свадьбу пришел.

Он глянул на меня и чуть усмехнулся.

   Да чему ты смеешься, дурак? — уже с сердцем спросил я его.

   Молод ты очень, барин, — насмешливо ответил он.

Я вскочил с своего места и вне себя от гнева за­махнулся и дал ему пощечину... Он отступил от меня на шаг и низко в пояс мне поклонился.

  Спасибо тебе, барин, — промолвил он своим ров­ным голосом, и не насмешка, и даже не упрек мне послышался в нем, а только грусть.— Спасибо тебе, что ты меня обидел понапрасну, нам в нашем уделе ко всему нужно привыкать...

Много лет прошло с тех пор, много раз приходилось мне укорять себя во многом, но никогда такою краской не загорались мои щеки, как в ту минуту, и мне лучше бы хотелось провалиться сквозь землю, чем стоять обид­чиком перед этим мужиком, перед этим фанатиком, перед этим варваром!

Следствие это в скором времени перешло в другие руки, но я еще остался в Твери несколько месяцев57. В это время со мною приключился случай, о котором я до сих пор не могу вспомнить без смеха. В то время я сильно ухаживал за женою одного соседнего помещика, очень хорошенькой женщиной; все мы, золотая тверская молодежь, за ней волочились, но я пользовался тем преимуществом, что знал главных представителей тог­дашней русской литературы, к которым наш общий «пред­мет» имел особенное, тем менее объяснимое влечение, что никто из деятелей русской словесности не был ему лично знаком; однако всякий раз, что я подходил к моей краса­вице с намерением и желанием завести нежный разговор, она опрокидывала на спинку кресла свою прелестную го­ловку и томным голосом говорила мне: «Ах, граф, гово­рите мне о Пушкине!» Я в сотый раз с восторгом начинал говорить о великом поэте, всегда и на всю жизнь мою представлявшемся мне чем-то вроде полубога, но обыкновенно, истощив запас сведений об образе жизни, семье и работе Пушкина, я потихоньку снова возвращался к вопросу, интересовавшему меня в это время, то есть к разглагольствованиям о моей  «страстной» любви;  но

460

 

красавица снова прерывала мои уверения восклицаниями: «Ах, говорите мне о Гоголе (который начинал тогда вхо­дить в моду), или о Жуковском, или о Полевом» и т. д. Таким образом прошло несколько месяцев, прошла весна, наступило лето, и я начал тяготиться этой ролью трубаду­ра платонической любви, для которой, по своей натуре и тогдашним своим летам, вовсе не был создан, как вдруг, возвратясь домой поздно вечером (в продолжение которого я раза три и, признаться сказать, довольно нехотя принимался рассказывать своей страсти о Мицкевиче, которого я отроду никогда не видел),— итак, возвратясь домой, я нашел на своем письменном столе запечатанный конверт, при виде которого во мне шевельнулось сердце... На нем не было почтового штем­пеля... «От кого письмо?» — спросил я своего верного Тита Ларионовича.

— Да вот то-то я не знаю, ваше сиятельство, — ответил мне старый камердинер. — Принесла его какая-то затрапезная девка, а кто она, эта девка, и сказать не захотела, только, говорит, непременно, говорит, графу пе­редайте — а девка, по всему видно, дрянь девка, гуля­щая девка, уж на что и меня старого...— и он сердито сплюнул в сторону и с подозрительным укором на меня посмотрел. Сердце еще сильнее забилось у меня в груди... «Неужели она?» — подумал я, срывая бурого цвета тол­стую сургучовую печать, на которой не было ни герба, ни даже буквы, и я прочел следующие слова, написанные мелким некрасивым почерком:

«Да; я хочу, я согласна погибнуть с вами, для вас; но куда уйти? на край земли? от всех этих людей? Приходите завтра в девять часов вечера за город, в поле, теперь там так чудно колосится рожь! Приготовьте коляс­ку, лошадей, замаскированных людей и уедем, умчимся далеко, далеко!!» Подписи, разумеется, не стояло. Но я знал, чувствовал, что это она — она со своим романичес­ким воображением все это придумала. Я не спал всю ночь, строя в голове самые радужные планы. О коляске, лошадях и замаскированных людях я не задумывался, во-первых, потому, что у меня в кармане находилось всего 38 руб. ассигнациями, а во-вторых, потому, что, как я ни был молод, я знал, что дело обойдется прекрасно без коляски и в особенности без замаскированных людей. Следующий день я провел, как и следовало ожидать, в большом волнении и часа за полтора раньше назначен­ного мне в письме времени уже находился за городом.

461

 

Весь день был дождливый, пасмурный, но так как дело происходило в первой половине июля месяца, то было еще, разумеется, совершенно светло. Я стал осматривать­ся вокруг, желая разглядеть то место, где «так чудно колосится рожь»; действительно, вдали я увидел огромное поле, вплоть заросшее высокой рожью, которая широкими волнами колыхалась под легким, но довольно свежим ветерком. Я направился туда, выбрал на краю поля от­крытое место, откуда мне виднелась вся окрестность, сел на камень и стал ждать. Понемногу начинало смеркаться; тучи еще ниже сгущались над моей головой, по временам даже дождик накрапывал, мне становилось холодно, скучно и даже страшно, тяжелая тишина воцарялась кру­гом, и только едва я мог различать издали слабо мерцав­шие городские огни. Я вставал, ходил по дороге, по­минутно смотрел на часы и внутренно посылал свою всег­дашнюю доверчивость в самые неприятные места: «И дернула меня нелегкая, — думал я, — поверить ей и прийти сюда, я ее не дождусь; или она испугается тем­ноты вечера, или просто захотела она посмеяться надо мной». Я забыл сказать, что часа за два перед тем, что я отправился за город, я, идя по улице, встретил свою «пассию»: она шла в сопровождении одного своего старого родственника, очень мило меня приветствовала и пролепетала мне что-то о Грече; в ту минуту я востор­гался внутренно ее самообладанием, но теперь оно по­казалось мне, с ее стороны, злой насмешкой. В послед­ний раз взглянув на часы, я с трудом мог разглядеть при наступившей темноте, что стрелка показывала поло­вину десятого; я уже досадливо собирался шагать на­зад домой, как вдруг в направлении шлагбаума мне показались два огненные пятна, довольно быстро прибли­жавшиеся, и до меня донесся дребезжащий и глухой стук колес; мало-помалу я начинал различать громоздкий об­лик экипажа, но не двигался с места — я ждал, чтобы рыдван миновал меня, а так как я стоял на дороге и опа­сался, чтобы сидящие в нем люди, паче чаяния, не узнали меня, что повлекло бы к сильным сплетням, то собирал­ся уже войти в рожь, очень высокую в том месте, и на минуту скрыться от их глаз, как вдруг экипаж, не доехав до меня шагов на триста, остановился; из него — я уже ясно теперь видел — вылезло двое людей. Я не мог рас­смотреть их, так как они были закутаны в длинные плащи, были ли это мужчины или женщины, — и быстро пош­ли по дороге вперед, ко мне; я, рассчитывая на то, что

462

 

в темноте они меня не заметят, стал пробираться в рожь; но я не сделал и пяти шагов, как один из подходив­ших ко мне людей закричал: «Граф Соллогуб! Где вы? Отзовитесь! мы вас ищем, мы за вами приехали!» Я чуть не крикнул от изумления. Что это означало? они от нее? но, может быть, воры они? Это тоже невероят­но, или, может быть, муж?.. Во всяком случае, мое любопытство осилило осторожность, и я, выбравшись из ржи, пошел им навстречу; в их фигурах мне показалось что-то знакомое, но они так плотно были закутаны в плащи, падавшие им до самых пят, что скорее по­ходили на привидения, чем на живых людей; на головах у обоих были надеты огромные капюшоны, а лица их скрывали маски. «Вот оно, — подумал я, — коляска, лошади и эти замаскированные люди, но что все это значит?..»

  Вы получили вчера письмо, приглашавшее вас явиться сюда в девять часов вечера? — спросил один из интриговавших меня людей.

  Д-да,— ответил я нерешительно,— но каким обра­зом вам это известно?

  Особа, написавшая вам, сообразила,— продолжал мой странный собеседник,— что вам было бы очень труд­но в такое короткое время все приготовить...

  Да... действительно...— ответил я все так же не­решительно, невольно притом вспомнив о моих тридцати восьми рублях.

  Так-с, вот потому-то эта особа и прислала нас за вами; пожалуйте, поедемте, вас ждут...

  Но позвольте...— начал я.

  Вы боитесь? — послышался мне из-за маски на­смешливый голос.

  Я нисколько не боюсь, но я вас совершенно не знаю, и все это представляется очень необыкно­венным; а впрочем, у меня лишнего времени много... поедем.

Я махнул рукой и быстро пошел по направлению к коляске; мы сели в экипаж, я один позади, мои спутники на переднем месте. Когда рыдван, дребезжа старыми колесами, тронулся, сидевший против меня незнакомец вынул из кармана большой фуляровый платок, винто­образно сложил его и обратился ко мне с следующими словами.

  Извините меня, граф, но мне приходится попро­сить у вас позволения завязать вам глаза!

463

 

Я засмеялся и подался вперед, наклоняя голову; все это становилось очень забавно. Мы продолжали молча путь и скоро въехали в город; я это почувствовал по нестерпимым толчкам того подобия шоссе, по которому мы ехали. Коляска наша повернула влево, потом вправо и наконец с грохотом въехала в какой-то двор. Мои спут­ники проворно из нее выскочили и под руки, как престаре­лого архиерея, ввели меня на крыльцо; тут, в передней, с меня сняли повязку и пригласили войти в гостиную; комната эта показалась мне очень невзрачной; маленькая старомодная лампа скупо освещала старую изодранную мебель, окна, не завешенные занавесками, были наглухо закрыты почернелыми ставнями, на голых стенах также никакого убранства: вся эта обстановка представлялась бедной и грязной. «Странное место для нежного свида­ния»,— подумал я, осматриваясь; мне опять становилось и досадно на себя, и даже совестно своей вечной оплош­ности; между тем мои спутники, вышедшие было из ком­наты, снова возвратились и подошли к столу; я с неприят­ным изумлением увидел, что у каждого из них в руках находился пистолет.

  Милостивый государь,— проговорил один из них; я сидел у стола и поднялся с своего места, признаюсь, с не­которою поспешностью, я уже решительно не понимал, в чем дело,— мы вас привезли сюда не для красных слов; или вы сейчас нам подпишите вексель в сто тысяч рублей ассигнациями, или мы вынуждены будем прибегнуть вот к этим игрушкам...

И он небрежно повертел в руке пистолет. Я в первую минуту, признаюсь, оторопел: встретить дуло пистолета вместо ожидаемых прелестных уст довольно неприятно. Но я скоро пришел в себя и с поднятыми кулаками бросился на говорившего человека.

  Негодяи! — вне себя закричал я,— так вот это что?! Вы просто воры и разбойники! — и я все протяги­вал руки, силясь сорвать маску с этого мерзавца; но он с помощью товарища оттолкнул меня и все так же спокой­но сказал:

  Перестаньте, не кричите и не ругайтесь, это реши­тельно ни к чему не ведет. Вы в нашей власти, и никто не придет к вам на помощь. Лучше садитесь-ка да пишите вексель; мы знаем, что ваши родители богаты и могут заплатить эту сумму.

  Да ведь не можете же вы так меня убить? Ведь вы за это отвечать будете!

464

 

  Это уж наше дело,— услышал я невозмутимый ответ.

Я бросился на стул и закрыл себе лицо руками; в эту минуту я решительно не мог ничего сообразить; вдруг над моим ухом раздался гомерический смех, я отнял руки от лица и увидел перед собою обоих моих разбойников; они сняли маски, сбросили с головы капюшоны, и я узнал в них двоих своих тверских товарищей, причем один из них был также мой сослуживец.

  Ах! ты, дуралей, дуралей! — засмеялись они,— мы знали, что ты доверчив, как ребенок, и мечтателен, как уездная барышня, но все-таки сомневались, что ты поддашься на удочку.— И в двух словах они рассказали, как, заметив, что г-жа N... со мною кокетничает и что я, по-видимому, очень ею увлечен, они вздумали сыграть со мною эту штуку, придав ей романтический оттенок, и этим возбудить мое любопытство. Они просто хотели привезти меня на квартиру одного из наших товарищей, но дорогой, заметив, что я остаюсь совершенно спокоен, им вдруг захотелось меня напугать, в чем они, сознаюсь, до некоторой степени успели... Я их, как следовало ожи­дать, порядочно обругал, а впрочем, от души сам смеялся своей глупости. Мы все отправились ужинать и осушили за здоровье красавицы, вероятно, в это время почивав­шей безмятежным сном, несколько добрых бутылок вина.

Таких «пассажей», как приведенный мною случай, я могу насчитать десятки в моей жизни, но едва ли не са­мым смешным и самым непредвиденным из них был сле­дующий. Мне приходится, как я уже это делал не однаж­ды, отступить вперед, но на этот раз на несколько десят­ков лет. Я был с женою на водах в Германии, и вокруг нее, как всегда, увивалось сонмище поклонников; я к этому так привык, что не обращал уже на них никакого внимания, оставляя только за собою право выпроваживать тех из них, которые мне уже слишком наскучают. Так как моя жена почти на сорок лет меня моложе, то, разумеется, очень часто ее принимают за мою дочь. Надо сказать, что, где бы я ни был, ко мне каждое утро являются рус­ские или иностранные собраты из той категории, что французы обзывают des fruits secs *, или промотавшиеся соотчичи, или просто разного рода авантюристы, чающие какой-нибудь   добычи.   С   свойственной   мне   доверчи-

_____________

* Бездарность, неудачник (буквально: сушеные фрукты) (фр.).Ред.

465

 

востью, я часто попадался с этими людьми впросак или зарывался обещаниями, которых потом не мог сдержать, наживал себе, как всегда, сотни врагов и т. д. Но со дня моей второй женитьбы многое в моей жизни изменилось. Жена моя одарена редким умом и необыкновенной, часто беспощадной, прозорливостью узнавать людей; она от­крыла мне глаза насчет многих моих «друзей» и всегда вовремя останавливала меня от какой-нибудь глупости. Итак, мы были в Германии на водах, и однажды утром, отпив свои три стакана, я вернулся домой и, закурив сигару, погрузился в чтение утренних газет; камердинер вошел в комнату и подал мне визитную карточку.

  Что   такое? — спросила   из-за   двери   моя   жена.

  Не знаю, господин какой-то просит меня принять его,— ответил я.

  Ты о нем слышал? — спросила опять жена.

  Понятия о нем не имею.

  И ты его примешь?

  Да, скуки ради; кто знает, он, может быть, работа­ет по тюремному вопросу... 58

  Хорошо, я одеваюсь, не могу прийти, но оставь дверь открытой,  я хочу слышать,— сказала  мне  жена.

Через минуту ко мне вошел молодой человек, лет двадцати шести, статный и красивый; он казался не толь­ко смущен, но имел вид растерянный, я встал ему на­встречу.

  Простите меня, граф,— начал он несмелым голо­сом,— что, не будучи вам представленным...

  Сделайте одолжение... садитесь,— ответил я ему и сам сел на свое место.

  Простите в особенности мою смелость,— все так же смущенно продолжал молодой человек; он правильно объяснялся по-французски, хотя с сильным английским акцентом,— но дело идет о счастье всей моей жизни; моя семья пользуется в Англии большим уважением, у моих родителей значительное состояние, я сам уже вла­дею довольно большим лично мне принадлежащим иму­ществом, мне двадцать семь лет, я окончил свое воспи­тание   в   одном   из   лучших   немецких   университетов...

  Но, позвольте,— перебил я его,— я не вижу, к чему,  собственно,  вы  все   это  изволите  мне  говорить?

  Я страстно влюблен в вашу дочь и имею честь просить у вас ее руки! — ответил мне юноша.

За дверью мне послышался хохот жены, и я сам едва удерживал улыбку...

466

 

  Мне очень жаль, что я должен вам ответить отказом, милостивый государь,— проговорил я, вста­вая.

  Но вы можете навести обо мне справки в англий­ском посольстве, в Париже, в Англии, везде! — отчаянно лепетал молодой человек.

  Не в том дело,— все так же удерживаясь от сме­ха, ответил я,— но особа, к которой вы сватаетесь,— моя жена!! Вы видите, что...

Но англичанин не дал мне договорить; как ошпарен­ный, он отскочил от меня и опрометью, даже не простив­шись со мною, выскочил из комнаты. По всему вероятию, он уехал в тот же день, так как потом мы его уже более не встречали.

 

 

V

 

Мое возвращение в Петербург.— Отношения к Пушкину.— Лож­ное положение Пушкина в петербургском обществе.— Дантес.— Под­метные письма.— Я предлагаю себя Пушкину в секунданты.— Пору­чение Пушкина мне условиться относительно дуэли с д'Аршиаком.— Мое объяснение с д'Аршиаком.— Отказ Пушкина от дуэли вследствие решения Дантеса жениться на его свояченице.— Мой отъезд в Харь­ков.— Кончина Пушкина.— Встреча с Дантесом.— Лермонтов.— Го­голь и мои отношения к нему.— Последнее свидание с ним в 1850 го­ду.— Параллель между Пушкиным и Гоголем.— Моя служба в Харь­кове.— Граф А. Г. Строганов.— Григорий Строганов.— Легендарная попойка.— Характеристика графа А. Г. Строганова.— Княгиня Ко­чубей.— Образ ее жизни в Диканьке.— Комическая сцена в церкви.— Граф Головкин.— Его волокитство.— Анекдоты о Потемкине.

 

Я оставался в Твери до осени1 , потом, по желанию ма­тушки, ездил в Никольское, откуда поехал в Петербург, где мне пришлось быть и свидетелем, и актером драмы, окончившейся смертью великого Пушкина. Я уже гово­рил, что мы с Пушкиным были в очень дружеских отноше­ниях и что он особенно ко мне благоволил. Он поощрял мои первые литературные опыты, давал мне советы, читал свои стихи и был чрезвычайно ко мне благосклонен, не­смотря на разность наших лет. Почти каждый день ходи­ли мы гулять по толкучему рынку, покупали там сайки, потом, возвращаясь по Невскому проспекту, предлагали эти сайки светским разряженным щеголям, которые бега­ли от нас с ужасом. Вечером мы встречались у Карамзи­ных, у Вяземских, у князя Одоевского и на светских ба­лах. Не могу простить себе, что не записывал каждый день, что от него слышал. Отношения его к Дантесу были уже весьма недружелюбные. Однажды, на вечере у кня-

467

 

зя Вяземского, он вдруг сказал, что Дантес носит пер­стень с изображением обезьяны. Дантес был тогда леги­тимистом и носил на руке портрет Генриха V.

— Посмотрите на эти черты — воскликнул тотчас Дантес,— похожи ли они на господина Пушкина?

Размен невежливостей остался без последствия. Пуш­кин говорил отрывисто и едко. Скажет, бывало, колкую эпиграмму и вдруг зальется звонким, добродушным, дет­ским смехом, выказывая два ряда белых, арабских зу­бов. Об этом времени можно бы было еще припомнить много анекдотов, острот и шуток. В сущности, Пушкин был до крайности несчастлив, и главное его несчастие заключалось в том, что он жил в Петербурге и жил свет­ской жизнью, его убившей. Пушкин находился в среде, над которой не мог не чувствовать своего превосходства, а между тем в то же время чувствовал себя почти постоян­но униженным и по достатку, и по значению в этой арис­тократической сфере, к которой он имел, как я сказал вы­ше, какое-то непостижимое пристрастие. Наше общество так еще устроено, что величайший художник без чина становится в официальном мире ниже последнего писаря. Когда при разъездах кричали: «Карету Пушкина!» — «Какого Пушкина?» — «Сочинителя!» — Пушкин оби­жался, конечно, не за название, а за то пренебрежение, которое оказывалось к названию. За это и он оказывал наружное будто бы пренебрежение к некоторым светским условиям: не следовал моде и ездил на балы в черном галстухе, в двубортном жилете, с откидными, не накрах­маленными воротниками, подражая, быть может, неволь­но байроновскому джентльменству; прочим же условиям он подчинялся. Жена его была красавица, украшение всех собраний и, следовательно, предмет зависти всех ее сверстниц. Для того чтоб приглашать ее на балы, Пуш­кин пожалован был камер-юнкером2. Певец свободы, наряженный в придворный мундир, для сопутствования жене-красавице, играл роль жалкую, едва ли не смешную. Пушкин был не Пушкин, а царедворец и муж. Это он чувствовал глубоко. К тому же светская жизнь требовала значительных издержек, на которые у Пушкина часто не­доставало средств. Эти средства он хотел пополнять иг­рою, но постоянно проигрывал, как все люди, нуждаю­щиеся в выигрыше. Наконец, он имел много литератур­ных врагов, которые не давали ему покоя и уязвляли его раздражительное самолюбие, провозглашая с свойствен­ной этим господам самоуверенностью, что Пушкин осла-

468

 

бел, исписался, что было совершенная ложь, но ложь все-таки обидная. Пушкин возражал с свойственной ему сокрушительной едкостью, но не умел приобрести необ­ходимого для писателя равнодушия к печатным оскорб­лениям. Журнал его, «Современник», шел плохо. Пушкин не был рожден журналистом. В свете его не любили, по­тому что боялись его эпиграмм, на которые он не скупил­ся, и за них он нажил себе в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых. В семействе он был счаст­лив, насколько может быть счастлив поэт, не рожденный для семейной жизни. Он обожал жену, гордился ее кра­сотой и был в ней вполне уверен. Он ревновал к ней не потому, чтобы в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Эта боязнь была причиной его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нече­го *. Он вступался не за обиду, которой не было, а боялся огласки, боялся молвы и видел в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его настоящую честь, а пося­гателя на его имя, и этого он не перенес.

Я жил тогда в Большой Морской, у тетки моей, Васильчиковой4. В первых числах ноября она велела однаж­ды утром меня позвать к себе и сказала:

   Представь себе, какая странность! Я получила се­годня пакет на мое имя5, распечатала и нашла в нем дру­гое запечатанное письмо, с надписью: Александру Сер­геевичу Пушкину. Что мне с этим делать?

Говоря так, она вручила мне письмо, на котором было действительно написано кривым, лакейским почерком: «Александру Сергеичу Пушкину». Мне тотчас же при­шло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей, прежней личной истории с Пушкиным6, что, следовательно, уничтожить я его не должен, а распеча­тать не вправе. Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете, распечатал конверт и тотчас сказал мне:

   Я уж знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня   же   от   Елис(аветы)    Мих(айловны)    Хитро-

______________

* Далее в РА: Когда он меня вызывал3, он высказал всю свою мысль: «Имя, вами носимое, общество, вами посещаемое, принуждают меня просить сатисфакции». Следовательно — Сост. (Здесь и в даль­нейшем цит. по.: Из воспоминаний графа В. А. Соллогуба//Русский архив. 1865. № 5/6. Стб. 754—772.)

469

 

вой: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимае­те, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело мое­го камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послу­шайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитровой.

Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами. В сочинении присланного ему всем известного диплома он подозревал одну даму8, которую мне и на­звал. Тут он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить все дело без внимания. Только две недели спустя узнал я, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу, усыновлен­ному, как известно, голландским посланником бароном Геккерном. Я продолжал затем гулять, по обыкновению, с Пушкиным и не замечал в нем особой перемены. Однаж­ды спросил я его только, не дознался ли он, кто сочинил подметные письма. Точно такие же письма были получе­ны всеми членами тесного карамзинского кружка, но истреблены ими тотчас по прочтении9. Пушкин отвечал мне, что не знает, но подозревает одного человека. «S'il vous faut un troisième, ou un second,— сказал я ему,— disposez de moi» *. Эти слова сильно тронули Пушкина, и он мне сказал тут несколько таких лестных слов, что я не смею их повторить; но слова эти остались отраднейшим воспоминанием моей литературной жизни. Сколько раз впоследствии, когда имя мое, более чем я сам, подверга­лось насмешкам и ругательствам журналистов, доходив­шим иногда до клеветы, я смирял свою минутную досаду повторением слов, сказанных мне главою русских писате­лей, как бы в предвидении, что и для моей скромной доли немало нужно будет твердости, чтоб выдержать многие непонятные, печатанные на авось и незаслуженные оскорбления. Порадовав меня своим отзывом, Пушкин прибавил:

— Дуэли никакой не будет; но я, может быть, попро­шу вас быть свидетелем одного объяснения, при котором присутствие светского человека (опять-таки светского че­ловека) мне желательно, для надлежащего заявления, в случае надобности.

Все это было говорено по-французски. Мы зашли к оружейнику. Пушкин приценивался к пистолетам, но не

______________

* «Если вам нужен третий или второй (секундант), располагайте мною». Непереводимый каламбур (фр.).Ред.

470

 

купил, по неимению денег. После того мы заходили еще в лавку к Смирдину, где Пушкин написал записку Ку­кольнику, кажется, с требованием денег10. Я между тем оставался у дверей и импровизировал эпиграмму:

 

Коль ты к Смирдину войдешь,

Ничего там не найдешь,

Ничего ты там не купишь,

Лишь Сенковского толкнешь.

 

Эти четыре стиха я сказал выходящему Александру Сергеевичу, который с необыкновенною живостью заключил:

 

Иль в Б(улгарина) наступишь 11.

 

Я был совершенно покоен, таким образом, насчет последствий писем, но через несколько дней должен был разувериться. У Карамзиных праздновался день рожде­ния старшего сына. Я сидел за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся ко мне и сказал скороговоркой:

— Ступайте завтра к д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем крова­вее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.

Потом он продолжал шутить и разговаривать, как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать не осме­лился 12. В тоне Пушкина была решительность, не до­пускавшая возражений.

Вечером я поехал на большой раут к австрийскому посланнику графу Фикельмону. На рауте все дамы были в трауре, по случаю смерти Карла X 13. Одна Катерина Николаевна Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной (которой на рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С нею любезничал Дантес-Гек-керн.

Пушкин приехал поздно, казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом и, как узнал я потом, самому Дантесу сказал несколько более чем грубых слов14. С д'Аршиаком, статным моло­дым секретарем французского посольства, мы вырази­тельно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. «Я человек честный,— отвечал он,— и надеюсь скоро это доказать» *. Затем он стал объяснять, что не понимает,

_____________

* Далег в изд. Модзалевского: Разговор наш продолжался долго. Он говорил, что чувствует, что убьет Пушкина, а что с ним могут (продолжение сноски на стр. 472 – Д.Т.)

471

 

чего от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден; но никаких ссор и скандалов не желает *. На другой день ** погода была страшная — снег, метель. Я поехал сперва к отцу моему, жившему на Мойке, потом к Пушкину, который повторил мне, что я имею только условиться насчет мате­риальной стороны самого беспощадного поединка, и нако­нец с замирающим сердцем отправился к д'Аршиаку. Ка­ково же было мое удивление, когда с первых слов д'Аршиак объявил мне, что он всю ночь не спал, что он хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пуш­кин для русских, и что наша обязанность сперва просмот­реть все документы, относящиеся до порученного нам де­ла. Затем он мне показал:

____________

делать, чтó хотят:  на Кавказ, в крепость — куда угодно. Я заговорил о жене его.

Моn  cher,  c'est une mijaurée.  (Мой милый,  это жеманница.— Ред.)

Впрочем, об дуэли он не хотел говорить.

— J'ai chargé de tout d'Archiac, je vous enverrai d'Ar(chiac), ou mon рге>. (Я все поручил д'Аршиаку, я пришлю к вам д'Аршиака или моего отца.— Ред.)

С д'Аршиаком я не был знаком. Мы поглядели друг на друга. После я узнал, что П<ушкин> подошел к нему на лестнице и сказал: «Vous autres français,— vous êtes três aimables. Vous savez tous le Latin, mais quand vous vous battez, vous vous mettez à 30 pas et vous tirez au but. Nous autres Russes — plus un duel est sans... (пропуск в рукопи­си) et plus il doit être féroce». (Вы, французы, вы очень любезны. Все вы знаете латынь, но когда вы деретесь на дуэли, вы становитесь в 30 шагах и стреляете в цель. Мы же, русские,— чем поединок без... тем он должен быть более жестоким.— Ред.)Сост. (Здесь и в дальней­шем цит. по: Соллогуб В. Нечто о Пушкине//М о д з а л е вский Б. Л. Пушкин. [Л.], 1929. С. 374—381).

* Далее в РА: Ночь я, сколько мне помнится, не мог заснуть: я понимал, какая лежала на мне ответственность перед всей Россией. Тут уже было не то, что история со мной. Со мной я за Пушкина не боялся. Ни у одного русского рука на него бы не поднялась; но фран­цузу русской славы жалеть было нечего.— Сост.

** Далее в изд. Модзалевского: — это было во вторник 17 нояб­ря,— я поехал сперва к Дантесу. Он ссылался во всем на д'Аршиака. Наконец сказал: «Vous ne voulez done pas comprendre que j'épouse Catherine. P<ouchkine> reprend ses provocations, mais je ne veux pas avoir l'air de me marier pour éviter un duel. D'ailleurs je ne veux pas qu'il soit prononcé un nom de femme dans tout cela. Voilà un an que le vieux (Heckeren) ne veut pas me permettre de me marier». (Вы, кажется, не хотите понять, что я женюсь на Катрин. П<ушкин> берет назад свой вызов, но я не хочу выглядеть так, как будто женюсь, чтобы избежать поединка. Причем я не хочу, чтобы во всем этом деле было произнесено имя женщины. Вот уже год, как старик (Геккерн) не хо­чет позволить мне жениться.— Ред.) (Продолжение сноски на стр.473 – Д.Т.)

472

 

1)  Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина.

2)  Вызов Пушкина Дантесу после получения диплома.

3)   Записку посланника барона Геккерна, в которой он просит, чтоб поединок был отложен на две недели.

4)  Собственноручную записку Пушкина, в которой он объявлял, что берет свой вызов назад, на основании слухов, что г. Дантес женится на его невестке К. Н. Гон­чаровой.

Я стоял пораженный, как будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал15, ничего не ведал и толь­ко тут понял причину вчерашнего белого платья, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении глупого диплома от безымянного негодяя, Пушкин обра­тился к Дантесу, потому что последний, танцуя часто с Н. Н., был поводом к мерзкой шутке. Самый день вызова неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот понимает, что не только в случае кровной обиды, но что даже при первом подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному богу известно, что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовав­шем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы с целым светским обществом. Я твердо убежден, что если бы С. А. Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влия­нию его на Пушкина, один мог бы удержать его. Прочие были не в силах.

   Вот положение дела,— сказал д'Аршиак.— Вчера кончился двухнедельный срок, и я был у г. Пушкина с извещением, что мой друг Дантес готов к его услугам

_____________

Я поехал к Пуш<кин>у. Он был в ужасном порыве страсти. «Dantes est un misérable. Je lui ai dit hierjean-f...» (Дантес негодяй. Я сказал ему вчера... (грубое ругательство).— Ред.),— говорил он.— Вот что. Поезжайте к д'Аршиаку и устройте с ним le materiel du duel (усло­вия дуэли). Как секунданту должен я вам сказать причину дуэли. В об­ществе говорят, что Д<антес>ухаживает за моей женой. Иные говорят, что он ей нравится, другие, что нет. Все равно — я не хочу, чтобы их имена были вместе. Получив письмо анонимное, я его вызвал. Геккерн просил отсрочки на две недели. Срок кончен, д'Аршиак был у меня. Ступайте к нему».

  Дантес,— сказал я,— не хочет, чтоб имена женщин в этом деле называли.

  Как! — закричал П<ушкин>.— А для чего же это все? — И пошел, и пошел.— Не хотите быть моим секундантом? Я возьму другого.— Сост.

473

 

Вы понимаете, что Дантес желает жениться, но не может жениться иначе, как если г. Пушкин откажется просто от своего вызова без всякого объяснения, не упоминая о городских слухах. Г-н Дантес не может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться и женил­ся во избежание поединка. Уговорите г. Пушкина без­условно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое не­счастие.

Этот д'Аршиак был необыкновенно симпатичной лич­ностью, и сам скоро умер насильственною смертью на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность дела; мне предлагали самый блистательный исход, то, что я и требовать, и ожидать бы никак не смел, а между тем я не имел поручения вести переговоры. Потолковав с д'Аршиаком, мы решились съехаться в три часа у самого Дантеса. Тут возобновились те же предложения, но в разговорах Дантес не участво­вал, все предоставив секунданту. Никогда в жизнь свою я не ломал так головы. Наконец, потребовав бумаги, я написал по-французски Пушкину следующую записку:

«Согласно вашему желанию, я условился насчет мате­риальной стороны поединка. Он назначен 21 ноября, в 8 часов утра, на Парголовской дороге, на 10 шагов барье­ра. Впрочем, из разговоров узнал я, что г. Дантес женит­ся на вашей свояченице, если вы только признаете, что он вел себя в настоящем деле как честный человек. Г-н д'Аршиак и я служим вам порукой, что свадьба состоит­ся; именем вашего семейства умоляю вас согласиться» и пр.

Точных слов я не помню, но содержание письма вер­но17. Очень мне памятно число 21 ноября, потому что 20-го было рождение моего отца, и я не хотел ознамено­вать этот день кровавой сценой. Д'Аршиак прочитал внимательно записку; но не показал ее Дантесу, несмотря на его требование, а передал мне и сказал:

— Я согласен. Пошлите.

Я позвал своего кучера, отдал ему в руки записку и приказал везти на Мойку, туда, где я был утром. Кучер ошибся и отвез записку к отцу моему, который жил тоже на Мойке и у которого я тоже был утром. Отец мой записки не распечатал, но, узнав мой почерк и очень встревоженный, выглядел условия о поединке. Однако он отправил кучера к Пушкину, тогда как мы около двух ча­сов оставались в мучительном ожидании. Наконец ответ

474

 

был привезен. Он был в общем смысле следующего со­держания: «Прошу гг. секундантов считать мой вызов недействительным, так как по городским слухам (par le bruit public) я узнал, что г. Дантес женится на моей свояченице. Впрочем, я готов признать, что в настоящем деле он вел себя честным человеком» 18.

  Этого достаточно,— сказал д'Аршиак, ответа Дан­тесу не показал и поздравил его женихом. Тогда Дантес обратился ко мне со словами:

  Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья.

Поздравив, с своей стороны, Дантеса, я предложил д'Аршиаку лично повторить эти слова Пушкину и ехать со мной. Д'Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом 19. Он вышел к нам несколько блед­ный и выслушал благодарность, переданную ему д'Ар-шиаком.

  С моей стороны,— продолжал я,— я позволил се­бе обещать, что вы будете обходиться с своим зятем как с знакомым.

  Напрасно,— воскликнул запальчиво Пушкин.— Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может.

Мы грустно переглянулись с д'Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился.

  Впрочем,— добавил он,— я признал и готов при­знавать, что г. Дантес действовал как честный человек.

   Больше мне и не нужно,— подхватил д'Аршиак и поспешно вышел из комнаты.

Вечером на бале С. В. Салтыкова свадьба была объяв­лена, но Пушкин Дантесу не кланялся. Он сердился на меня, что, несмотря на его приказание, я вступил в перего­воры. Свадьбе он не верил.

  У него, кажется, грудь болит,— говорил он,— того гляди уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот у вас тросточка. У меня бабья страсть к этим игрушкам. Проиграйте мне ее.

  А вы проиграете мне все ваши сочинения?

  Хорошо.— (Он был в это время как-то желчно весел).

  Послушайте,— сказал он мне через несколько дней,— вы были более секундантом Дантеса, чем моим; однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пой­демте в мой кабинет.

475

 

Он запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено... Вы мне теперь старичка подавайте».

Тут он прочитал мне всем известное письмо к гол­ландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза на­лились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхожде­ния. Что мог я возразить против такой сокрушительной страсти? Я промолчал невольно, и так как это было в суб­боту (приемный день кн. Одоевского), то поехал к кн. Одоевскому. Там я нашел Жуковского и рассказал ему про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, это ему уда­лось: через несколько дней он объявил мне у Карамзи­ных, что дело он уладил и письмо послано не будет. Пушкин точно не отсылал письма, но сберег его у себя на всякий случай20.

В начале декабря я был командирован в Харьков к гр. А. Г. Строганову и выехал совершенно успокоенный в Москву. В Москве я заболел и пролежал два месяца. Перед отъездом я пошел проститься с д'Аршиаком, кото­рый показал мне несколько печатных бланков с разными шутовскими дипломами на разные нелепые звания. Он рассказал мне, что венское общество целую зиму забав­лялось рассылкою подобных мистификаций. Тут нахо­дился тоже печатный образец диплома, посланного Пуш­кину. Таким образом, гнусный шутник, причинивший его смерть, не выдумал даже своей шутки, а получил образец от какого-то члена дипломатического корпуса и списал. Кто был виновным, осталось тогда еще тайной непроницаемой21. После моего отъезда Дантес женился и был хорошим мужем и теперь, по кончине жены, весьма нежный отец. Он пожертвовал собой, чтоб избегнуть по­единка. В этом нет сомнения; но как человек ветреный, он и после свадьбы, встречаясь на балах с Натальей Никола­евной, подходил к ней и балагурил с несколько казармен­ной непринужденностью. Взрыв был неминуем и произо­шел, несомненно, от площадного каламбура. На бале у гр. Воронцова22 , женатый уже, Дантес спросил Наталью Ни­колаевну, довольна ли она мозольным оператором, при­сланным ей его женой.

— Le pédicure prétend,— прибавил он,— que votre cor est plus beau que celui de ma femme*.

____________

*Мозольщик уверяет, что у вас мозоль лучше, чем у моей жены. Игра   французскими  словами:   cor — мозоль   и   corps — тело.— Ред.

476

 

Пушкин об этом узнал. В письме его к посланнику Геккерну есть намек на этот каламбур. Письмо, впрочем, было то же самое, которое он мне читал за два месяца,— многие места я узнал; только прежнее было, если не оши­баюсь, длиннее и, как оно ни покажется невероятным, еще оскорбительнее23.

29 января следующего (1837) года Пушкина не стало. Вся грамотная Россия содрогнулась от великой утраты. Я понял, что Пушкин не выдержал и послал письмо к старику Геккерну; понял, почему, боясь новых примири­телей, он выбрал себе секунданта почти уже на месте поединка; я понял тоже, что так было угодно провиде­нию, чтоб Пушкин погиб, и что он сам увлекался к смерти силою почти сверхъестественною и, так сказать, осяза­тельною. Двадцать пять лет спустя я встретился в Пари­же с Дантесом-Геккерном, нынешним французским сена­тором. Он спросил меня: «Вы ли это были?» Я отвечал: «Тот самый».— «Знаете ли,— продолжал он,— когда фельдъегерь довез меня до границы, он вручил мне от го­сударя запечатанный пакет с документами моей несчаст­ной истории. Этот пакет у меня в столе лежит и теперь за­печатанный. Я не имел духа его распечатать».

Итак, документы, поясняющие смерть Пушкина, целы и находятся в Париже. В их числе должен быть диплом, написанный поддельной рукою. Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу 24. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовет не достоверная догадка, а божие правосудие!

Смерть Пушкина возвестила России о появлении но­вого поэта — Лермонтова25 . С Лермонтовым я сблизился у Карамзиных и был в одно время с ним сотрудником «Отечественных записок». Светское его значение я изоб­разил под именем Леонина в моей повести «Большой свет», написанной по заказу великой княгини Марии Ни­колаевны26. Вообще, все, что я писал, было по случаю, по заказу — для бенефисов, для альбомов и т. п. «Таран­тас» был написан текстом к рисункам князя Гагарина27, «Аптекарша» — подарком Смирдину28. Я всегда считал и считаю себя не литератором ex professo *, а любителем, прикомандированным к русской литературе по поводу дружеских сношений. Впрочем, и Лермонтов, несмотря на

______________

* Профессионалом (лат.).Ред.

477

 

громадное его дарование, почитал себя не чем иным, как любителем, и, так сказать, шалил литературой. Смерть Лермонтова, по моему убеждению, была не меньшею ут­ратою для русской словесности, чем смерть Пушкина и Гоголя *. В нем выказывались с каждым днем новые залоги необыкновенной будущности: чувство становилось глубже, форма яснее, пластичнее, язык самобытнее. Он рос по часам, начал учиться, сравнивать. В нем следует оплакивать не столько того, которого мы знаем, сколько того, которого мы могли бы знать. Последнее наше сви­дание мне очень памятно. Это было в 1841 году: он уезжал на Кавказ и приехал ко мне проститься. «Одна­ко ж,— сказал он мне,— я чувствую, что во мне дейст­вительно есть талант. Я думаю серьезно посвятить себя литературе. Вернусь с Кавказа, выйду в отставку, и тогда давай вместе издавать журнал» 29. Он уехал в ночь. Вско­ре он был убит 30, а я поехал за границу, где жил целый год с Гоголем, сперва в Баден-Бадене, потом в Ницце31. Талант Гоголя в то время осмыслился, окрепнул, но прежняя струя творчества уже не била в нем с привычною живостью. Прежде гений руководил им, тогда он уже хо­тел руководить гением. Прежде ему невольно писалось, потом он хотел писать и, как Гете, смешал свою личность с независимым от его личности вдохновением. Он посто­янно мне говорил: «Пишите, поставьте себе за правило хоть два часа в день сидеть за письменным столом и при­нуждайте себя писать».— «Да что же делать,— возражал я,— если не пишется!»— «Ничего... возьмите перо и пи­шите: сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется и так далее, наконец надоест и напишется». Сам же он так писал и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то не­обыкновенного. Я видел, как этот бойкий светлый ум по­степенно туманился в порывах к недостижимой цели. Как тревожны были мои отношения к Пушкину, так же покойны были отношения мои к Гоголю. Он чуждал­ся и бегал света и, кажется, однажды во всю жизнь свою надел черный фрак, и то чужой, когда великая княгиня Мария Николаевна пригласила его в Риме к себе. Застен­чивость Гоголя простиралась до странности. Он не робел перед посторонними, а тяготился ими. Как только являлся гость, Гоголь исчезал из комнаты. Впрочем, он иногда еще

_____________

* В РА: Смерть Лермонтова, по моему убеждению, была боль­шею утратою для рос (сийской) словесности.— Сост.

478

 

бывал весел, читал по вечерам свои произведения, всегда прежние, и представлял, между прочим, в лицах своих нежинских учителей с такой комической силой, что при­сутствующие надрывались со смеха. Но жизнь его была суровая и печальная. По утрам он читал Иоанна Злато­уста, потом писал и рвал все написанное, ходил очень много, был иногда прост до величия, иногда причудлив до ребячества. Я сохранил от этого времени много писем и документов, любопытных для определения его психиче­ской болезни. Гоголя я видел в последний раз в Москве в 1850 году, когда я ехал на Кавказ. Он пришел со мной проститься и начал говорить так сбивчиво и так отвлечен­но, так неясно, что я ужаснулся, смешался и сказал ему что-то про самобытность Москвы. Тут лицо Гоголя прояс­нилось, искра прежнего веселья сверкнула в его глазах, и он рассказал мне по-гоголевски один в высшей степени за­бавный и типичный анекдот, которым, к сожалению, я с моими читательницами поделиться не могу. Но тотчас же после анекдота он снова опечалился, запутался в несвяз­ной речи, и я понял, что он погиб. Он страдал долго, стра­дал душевно, от своей неловкости, от своего мнимого бе­зобразия, от своей застенчивости, от безнадежной любви, от своего бессилия перед ожиданиями русской грамотной публики, избравшей его своим кумиром. Он углублялся в самого себя, искал в религии спокойствия и не всегда на­ходил; он изнемогал под силой своего призвания, при­нявшего в его глазах размеры громадные, томился тем, что не причастен к радостям, всем доступным, и, изнывая между болезненным смирением и болезненной, не свойст­венной ему по природе гордостью, умер от борьбы внут­ренней так, как Пушкин умер от борьбы внешней. Оба шли разными путями, но оба пришли к одной цели, конеч­ному душевному сокрушению и к преждевременной смер­ти. Пушкин не выдержал своего мнимого унижения, Го­голь не выдержал своего настоящего величия. Пушкин не устоял против своих врагов, Гоголь не устоял против сво­их поклонников. Оба не были подготовлены современным им общественным духовным развитием к твердой стой­кости перед жизненными искушениями. Оба не нашли вокруг себя настоящей точки опоры, общего трезвого взгляда на отношение искусства к жизни и жизни к исти­не. Настоящим художникам нет еще места, нет еще об­ширной сферы в русской жизни. И Пушкин, и Гоголь, и Лермонтов, и Глинка, и Брюллов были жертвами этой горькой истины. Там, где жизнь еще ищет своих требо-

479

 

ваний, там искусству неловко, там художник становится мучеником других и самого себя.

После кончины почти всех моих учителей, товарищей и приятелей я отошел от литературного поприща, как покидают дом, некогда оживленный любимыми собесед­никами и вдруг опустошенный рукою всесокрушающей смерти. Я отошел в сторону, но унес с собой свои воспоми­нания, и уже привычную любовь к русскому слову, и твердую уверенность в его прекрасной будущности. Све­тильник, зажженный великими людьми, не может угас­нуть. Его обережет народный здравый смысл. Его ожи­вят новые таланты. Дай бог, чтобы они не были новыми жертвами; дай бог, чтоб истинное просвещение не остава­лось утонченною потребностью некоторых личностей, а разлилось потоком по всему нашему отечеству.

Я уже сказал, что в декабре 1836 года уехал в Харь­ков, где назначен был состоять чиновником особых пору­чений при генерал-губернаторе графе Строганове. Граф Александр Григорьевич Строганов, мой новый началь­ник, хотя не одаренный способностями государствен­ными, был, однако же, человек недюжинный 32 ... Он играл видную роль по своей служебной карьере, и потому я подробно поговорю о нем. По рождению, связям и воспитанию он принадлежал к самому знатному петер­бургскому кругу. С женою своей, рожденною княжною Кочубей 33, он имел трех детей 34: двух дочерей — одна из них, Марианна, олицетворяла собой красоту, грацию, женственность — и сына Григория Александровича; его дочери обе умерли молодыми девушками, зато сыну уда­лось порядочно нашуметь на своем веку35. Я всегда нахо­дился с Григорием Строгановым в самых дружеских отношениях и могу сказать, что редко на своем веку встре­чал человека такого благородного и доброго. Он пред­ставлял собою олицетворение того, что французы назы­вают un viveur *, но в самом изящном смысле. Всегда готовый волочиться за женщинами и кутить, он в то же время всегда был готов оказать услугу товарищу, помочь бедняку, утешить страждущего... В России трудно кого-нибудь удивить способностью осушить почтенное коли­чество бутылок, но едва ли кто-нибудь мог в этом случае перещеголять Григория Строганова. Его попойки сдела­лись в России легендарными; опишу одну из них, расска­занную мне самим Григорием Александровичем. Будучи

________________

* Прожигатель жизни (фр.).Ред.

480

 

еще молодым человеком, по делам службы Строганов отправился в прибалтийские провинции и приехал — уже не помню теперь хорошенько — в Ревель или Ригу,— словом, в большой город, где члены тамошнего клуба устроили ему обед. Как только Строганов вошел в залу, члены встретили его самым радушным образом и повели в столовую, где усадили, разумеется, на первое место и ста­ли его угощать.

  Любезный граф,— обратился к Строганову пред­седатель пирушки,— мы знаем, что в России никто так бо­гатырски не пьет, как вы, и потому мы предлагаем вам выпить с каждым из нас по бокалу за ваше здоровье; нас семнадцать человек, следственно...

  С удовольствием,— невозмутимо ответил Григо­рий Александрович; он знал, что против него между его хозяевами произошло нечто вроде маленького заговора с целью его напоить, и потому приготовился к бою,— с удовольствием, я готов с каждым из вас выпить по бо­калу шампанского.

Он встал. Все поднялись за ним. Строганов чокался с каждым из своих «сотрапезников» и до дна осушал свой бокал; стоявший позади его официант немедленно снова наполнял его бокал, и Строганов снова чокался. Когда этот обряд окончился, все уселись на свои места и приня­лись обедать.

  Господа,— в свою очередь, заговорил Строганов; он был, что называется, «как ни в чем не бывало»,— я ис­полнил ваше желание; теперь позвольте мне сделать вам маленькое предложение.

  Согласны! заранее согласны,— загудели расхо­дившиеся бароны.

  Я выпил, как вы изволили это видеть, семнадцать бокалов, теперь я предлагаю следующее: каждый из нас должен выпить по семнадцати бутылок шампан­ского!..

Бароны несколько опешили, но согласились; разумеет­ся, за третьей бутылкой половина из них уже лежала под столом; остальные же, если и бормотали что-то еще о «привилегиях», но так бестолково, что Строганов мах­нул на них, что называется, рукой, надел фуражку и ушел.

Начальник мой, Александр Григорьевич, отличался, как и брат его, известный всему Петербургу граф Сергей Григорьевич Строганов, сухим и даже резким видом, в душе же он был человек и добрый, и благонамеренный,

481

 

хотя не отличался тою благотворительностью, какою сла­вился в Петербурге его брат Сергей Григорьевич; между мной и графом Строгановым существовали стран­ные отношения; утром, когда я являлся к нему по службе, он сидел у своего письменного стола и принимал меня чисто по-начальнически, он никогда не подавал мне руки, и я стоя докладывал ему о возложенных на меня им пору­чениях или выслушивал его приказания; затем я отклани­вался и уходил; но по возвращении домой человек докла­дывал мне, что от генерал-губернатора приходил курьер с приглашением на обед. Когда я являлся на приглашение, я точно встречал совершенно другого человека; с ласковой улыбкой на совершенно изменившемся лице, с протяну­той рукой, Строганов шел мне навстречу, не только лю­безно, но, можно сказать, товарищески разговаривая со мною обо всем; после обеда, куря, мы вдвоем играли на биллиарде часов до одиннадцати вечера; затем я уходил, но на следующий день утром опять заставал своего на­чальника таким же ледянисто-сухим, как всегда. Эти от­ношения, во-первых, обрисовывают характер Строганова, во-вторых, дают понятие о существовавших тогда отноше­ниях между начальниками и подчиненными. Во время исполнения служебных обязанностей начальник всегда оставался холоден, но если подчиненный принадлежал к одному с ним обществу, то в обыденной жизни он стано­вился любезнее, разумеется, не в такой резкой форме, как это делал Строганов. Лето семья Строгановых про­живала в Диканьке 36 (я уже сказал выше, что граф был женат на княжне Кочубей), и я часто туда езжал. Я не стану описывать Диканьку, ее знаменитый дворец, парк и так далее; обо всем этом столько раз было говорено; но опишу обыденную в ней жизнь, какою я ее тогда видел. Состоянием старуха княгиня Кочубей владела таким ог­ромным, что даже по ее кончине каждый из ее четырех сыновей еще оказался очень богатым человеком. Мы находились не то чтобы в родстве, а в свойстве с Кочубе­ями, так как моя родная тетка, сестра моей матери, была замужем за родным братом княгини Кочубей — Васильчиковым. Этим и объясняется, что старуха княгиня всегда относилась ко мне благосклонно — другого выражения я употребить не могу, так как княгиня Кочубей держалась царицей; впрочем, не она одна — в те времена многие из знатных дам новопожалованных родов (так как уж и тог­да настоящие, древние, княжеские и боярские русские роды почти все обеднели и размножились) любили у себя

482

 

в поместьях, как говорят французы, jouer à la reine*. На эктениях37 вслед за императорской фамилией и име­нем местного архиерея священник молился за княгиню со чадами и об опочившем князе. По этому поводу я одна­жды был свидетелем смешной, но несколько безобразной сцены; священник во время обедни, на эктении, ошибся и вместо того, чтобы помолиться «о здравии» княгини Кочубей, он помянул ее «за упокой». Она, разумеется, как всегда, находилась в церкви, и можно себе пред­ставить, какое неприятное впечатление эта ошибка произ­вела на женщину уже старую и необыкновенно чванную. Что же касается Строганова, то он просто рассвирепел. Едва обедня кончилась, он вбежал в алтарь и бросился на священника; этот обмер от страха и выбежал в боковую дверь вон из церкви; Строганов схватил стоявшую в углу трость священника и бросился его догонять. Никогда мне не забыть, как священник, подбирая рукой полы своей добротной шелковой рясы, отчаянно перескакивал клумбы и плетни, а за ним Строганов в генеральском мундире гнался, потрясая тростью и приговаривая: «Не уйдешь, такой-сякой, не уйдешь».

На приемах, обедах и даже тогда, когда, кроме семьи и домочадцев, никого не было,— правда, это случалось очень редко,— все в ожидании княгини собирались в одну из гостиных, и только за несколько минут она появлялась в сопровождении двух-трех приживалок; это несколько смахивало на выход, но не казалось смешным, во-первых, потому, что княгиня Кочубей действительно выглядывала настоящей барыней, во-вторых, потому, что роскошь Диканьки этому соответствовала.

В Харькове я часто бывал у графа Головкина, жена­того на родной сестре моей бабки графини Соллогуб-На­рышкиной 38. Я ему доводился внучатным племянником, и он всегда необыкновенно ласково со мною обращался. Он изображал собою воплощение типа больших бар XVIII столетия. Большого роста, тучный, с огромным гладко выбритым лицом и густыми седыми волосами, за­чесанными по моде императрицы Екатерины II, он всегда был одет изысканно, хотя по-старинному, носил чулки и башмаки с необыкновенно красивыми пряжками; когда он входил в комнату, покачиваясь и опираясь на трость с драгоценным набалдашником, то распространял очень сильный и приятный запах «Bouquet à la Maréchale» 39,

____________

* Играть в королеву (фр.).— Ред.

483

 

коим были пропитаны все его одежды; к каждому из своих гостей (он почти ни у кого не бывал), по-старинному, он обращался с любезным приветствием; во всем он соблю­дал обычаи прошлого и даже волочился за женщинами, вероятно, впрочем, безобидно, так как в ту пору (1837 г.) ему уже минуло за семьдесят. Во время моего пребыва­ния в Харькове предметом его старческой страсти была жена губернского архитектора, хорошенькая г-жа Меновская. Ежедневно она перед обедом держалась с прочими гостями в приемной в ожидании выхода хозяина; когда в дверях показывалась высокая фигура Головкина, Меновская первая подходила к нему и, грациозно перед ним приседая, подавала ему табакерку, наполненную тончай­шим испанским табаком; старик нежно принимал из пре­красных рук свою табакерку. Щеголевато, как истый маркиз двора Людовика XV, концами пальцев подносил к своему благородному носу щепотку табаку, с наслаж­дением ее втягивал, ногтями встряхивал пылинки табаку, упавшие на кружева жабо, потом обращался к красивой польке и, влюбленно на нее глядя, ежедневно произносил одну и ту же фразу: «Trop gracieuse, chère madame, et de plus en plus jolle!» *

От Головкина я слышал много интересных рассказов о выдающихся личностях конца прошлого века и в особен­ности о Потемкине, которого он хорошо помнил и близко знал. Между прочим, он мне рассказал следующее явле­ние из жизни знаменитого светлейшего, кажется, мало­известное. Во время второго турецкого похода Потем­кин, который, как известно, очень любил женщин, влю­бился в жену одного из своих приближенных офицеров, княгиню Долгорукую40. При его тогдашнем могуществе, громадном богатстве и, кроме всего этого, его обаятель­ной личности, он только затруднялся тем, что французы называют l'embarras du choix **, но на этот раз он встре­тил отпор не предвиденный; княгиня Долгорукая гордо отвергла искания великолепного князя Тавриды, потому что горячо любила своего мужа. Как и следовало ожидать, сопротивление еще более разожгло страсть Потемкина; все было пущено в ход, чтобы ослепить, затуманить, очаровать молодую красавицу, но напрасно: она по-преж­нему оставалась непреклонна. Однажды, объезжая пози-

_____________

*Слишком грациозна, дорогая сударыня, и все хорошеет и хо­рошеет (фр.).Ред.

** Затруднение из-за большого выбора (фр.).Ред.

484

 

ции войск вокруг осаждаемого Очакова, Потемкин за­видел издали любимый облик и подскакал к княгине Дол­горукой. Молодая женщина, как всегда, обошлась с ним с холодной почтительностью и нехотя отвечала на любез­ности князя.

  Дайте мне понюхать этот цветок,— промолвил князь, указывая на подснежник, приколотый к мантилье княгини Долгорукой.

Та нехотя подала ему цветок; но в то время, как По­темкин, перегнувшись на седле, протягивал руку, лошадь его рванула, и подснежник упал в грязь...

— Вы мне позволите, княгиня, возвратить вам такой же цветок? — спросил фельдмаршал.

  Д-да,— нерешительно ответила княгиня.

Потемкин ей поклонился, поднял лошадь в галоп и поскакал домой. Через час после этого фельдъегерь мчал­ся в Петербург с личным поручением от фельдмаршала. Как известно, Потемкин и жил, и воевал царем; на войне его сопровождал обоз в сотни телег, вмещавших в себе изысканные яства, тончайшие вина, драгоценную золотую и серебряную утварь, ковры, восточные ткани и т. п. Между прочими его затеями он приказал почти под стена­ми осаждаемого города вырыть нечто вроде подземного дворца с огромной галереей, могущей вместить в себе ве­реницу столов человек на сто. К назначенному дню все оказалось готовым; подземный чертог сиял позолотой и рдел роскошными тканями; с утра князь разослал при­глашения на пир, но место пира оставалось неизвестным почти для всех, и только некоторые посвященные знали о великолепных приготовлениях. Кроме пышной обстанов­ки, всюду окружавшей светлейшего, его всюду сопровож­дала многочисленная свита, составленная не только из лиц, находившихся при нем на службе, но и их жен, и да­же дам и кавалеров вовсе ему чужих, и потому, не в ущерб победам, празднества сменялись празднествами. Но этот пир превзошел великолепием и оригинальностью все предшествовавшие. Когда очарованные гости при пушеч­ной пальбе вошли или, скорее, опустились в подземное царство, Потемкин их встретил со своею обычною привет­ливостью, но казался озабоченным. За ужином княгиня Долгорукая сидела напротив хозяина. Казалось, ее красо­та еще никогда не была так обаятельна, и светлейший не сводил с нее глаз, но тем не менее беспокойство его и нетерпение возрастали с каждой минутой. Но вот к нему приблизился один из дворецких и, почтительно нагибаясь

485

 

к уху князя, прошептал несколько слов; лицо Потемкина просветлело.

  А! наконец! — вскрикнул он.— Я жду его с утра; введите его сюда!

Через минуту в галерею весь запыленный от долгой дороги вошел фельдъегерь и подал Потемкину маленький бирюзового цвета экран41; князь раскрыл его и вынул из него удивительной работы бриллиантовый подснеж­ник...

  Княгиня,— через стол подавая княгине Долго­рукой снова уложенный им в экран подснежник, ска­зал Потемкин,— месяц тому назад вы позволили мне возвратить вам нечаянно уроненный мною в грязь ваш цветок... смею ли я надеяться, что этот может заменить тот?..

Княгиня Долгорукая взяла экран из рук Потемкина, полюбовалась игрой баснословных камней, потом, возвра­щая светлейшему экран, проговорила своим сдержанным голосом:

  Князь, я согласилась от вас принять такой же цве­ток, как был мой, а не драгоценный подарок; благодарю вас за вашу обычную ко мне любезность, но принять эту вещь я не могу!..

Потемкин изменился в лице и, с свойственною ему горячностью, бросил под стол, растоптал каблуком, вдре­безги уничтожил злополучный подснежник...

Присутствующим стало «не по себе», князь во гневе был тяжел; но Потемкин с обычным своим умом взял на себя свойственный ему вид и с улыбкой насилованной, но все-таки улыбкой обратился к княгине Долгорукой, выражая только сожаление, что труды петербургских ювелиров и несколько тысяч верст, проскаченных в ее честь, не заслужили ее внимания. Пир долго еще продол­жался, но с этого вечера светлейший перестал ухаживать за княгиней Долгорукой: гордый любимец великой цари­цы не простил ей ее урока.

Граф Головкин также любил рассказывать о бале, данном Потемкиным в честь императрицы Екатерины в Таврическом дворце 42 . Разумеется, все, что могла приду­мать самая роскошная и пышная фантазия с тем особен­ным тонким вкусом, каким отличались празднества при дворах в конце XVIII века, украшало дворец и примы­кавшие к нему сады. Когда императрица, еще тогда пре­красная, прибыла на бал,   Потемкин встретил ее на коле-

486

 

нях, за ним на подушке из голубого атласа паж держал его шляпу — она до того была разукрашена бриллиантами, что в руках нести князю ее было тяжело.

 

 

VI

 

Мое назначение камер-юнкером.— Герцог Максимилиан Лейхтенбергский.— Великая княгиня Мария Николаевна.— Царские вечера в Аничковом дворце.— Оригинальная игра в карты.— Царская семья.— Шалости великого князя Константина Николаевича.— Придворные балы.— Бал у графа Воронцова-Дашкова.— Лермонтов.— Его ссылка на Кавказ.— Некоторые подробности для его характеристики.— Тесть и теща мои.— Образ их жизни.— Моя первая жена.— Успех моего «Тарантаса».— Советы Гоголя.— Первое представление моей пьесы «Петербургское цветобесие».— Неудовольствие цесаревича Александра Николаевича.— Мнение императора Николая Павловича о моем «Та­рантасе».— Мои вечеринки.— Граф Д. Н. Блудов.— Ф. И. Тютчев.— Знакомство с Ф. М. Достоевским.— Интерес, возбуждающийся в высшем обществе моими вечеринками.— Граф Фредро.— Пианист Леви.— Вечер в Мраморном дворце, в честь королевы нидерланд­ской.— Моя пьеса «A propos» и ее успех.— Праздники в Петергофе.

 

Служба моя в Харькове ознаменовалась тем, что я был произведен в следующий чин и получил звание камер-юнкера1; впрочем, я широко пользовался отпуска­ми, и зимою большею частью жил в Петербурге. Я уже сказал, что время от турецкой кампании 1828 года до крымской войны было едва ли не самой блестящей эпо­хой светской петербургской жизни. При дворце празд­нества сменялись празднествами. Во-первых, состоялось бракосочетание великой княжны Марии Николаевны с герцогом Максимилианом Лейхтенбергским2. Герцог Лейхтенбергский был не только одним из красивейших мужчин в Европе, но также одним из просвещенных и образованнейших принцев. Он всегда относился ко мне с самою благосклонною дружбой, и я могу сказать, что мне не приходилось встретить человека с таким обширным и тонким чутьем всего благородного и прекрасного. Супруга герцога Лейхтенбергского великая княжна Мария Нико­лаевна хотя гораздо ниже ростом, чем августейшая ее сестра, ныне королева Виртембергская, была тем не менее красоты замечательной. Она более всех детей походила лицом на своего царственного родителя Николая Пав­ловича. Одаренная умом замечательным и необыкно­венно тонким пониманием в живописи и скульптуре, она много содействовала процветанию родного искусства3. В ее роскошном дворце строгий этикет соблюдался только

487

 

во время балов и официальных приемов; в остальное же время великая княгиня являлась скорее радушной хо­зяйкой, остроумной и благосклонной, в среде лиц, наи­более ей приближенных, а также талантливых артистов, всегда имевших к ней доступ и находивших в ней просве­щенную покровительницу. Затем наступило бракосочета­ние великой княжны Ольги Николаевны, отпразднован­ное еще с большею пышностью, так как великая княжна вступала в брак с наследником престола Виртембергского; впрочем, брак этот состоялся гораздо позднее 4. Как известно, после пожара Зимнего дворца 5 государь Николай Павлович переселился, пока дворец отстроивался снова, в Аничковский дворец. Когда не было балов или официальных приемов, к вечернему чаю императри­цы приглашались некоторые сановники и выдающиеся лица петербургского большого света. Государь, обменяв­шись благосклонными словами с каждым из присутствую­щих, садился за карты; но иногда устроивалось следую­щее развлечение, которое государь особенно любил и принимал в нем участие как главное действующее лицо. Из английского магазина во дворец требовались разно­го рода вещи: золотые и серебряные изделия, статуетки, малахитовые чернильницы, разнородные веера, пряжки и т. д. Все эти вещи размещались камер-лакеями на нескольких столах в зале, примыкавшей к гостиной императрицы. После чая государь переходил туда и са­дился перед небольшим столиком, на котором лежала иг­ра карт. Надо сказать, что под каждой из названных мною выше вещей вместо номера лежало название карты: двой­ка бубен,  или десятка треф,  или валет червей и проч.

  Господа,— обращался к окружавшим его столик царедворцам государь,— кто из вас желает купить у меня девятку червей?.. Славная карточка.

  Я!., я!., я!..— слышались отовсюду возгласы ца­редворцев.

  А что дадите? — добродушно спрашивал, улыба­ясь, государь.

  Двести рублей,— картавя, басил граф Михаил Юрьевич Виельгорский. Он в этих случаях всегда являл­ся «запевалой», если можно так выразиться. Иногда завязывался между гостями спор, они друг другу не усту­пали карты, все набавляя высшую и высшую цену; или же иногда сам государь не соглашался, находя цену не­достаточною, что его всегда очень забавляло. Когда все карты были распроданы, государь вставал и в сопровож-

488

 

дении одного из дежурных подходил к столам, на которых были размещены вещи; дежурный камер-юнкер или фли­гель-адъютант называл имена карт, обозначавших вещи, а государь сам лично вручал их выигравшим. Из денег, вырученных за проданные карты, выплачивались вещи, взятые из английского магазина; остальные — обыкно­венно очень порядочная сумма — раздавались петербург­ским бедным; таким образом от развлечения великих мира сего богатые крохи доставались беднякам.

Я уже сказал, что государь каждый вечер играл в кар­ты; партию его составляли приближенные ему сановники или особенно отличаемые им дипломаты. Государь, как известно, был очень нежный отец и любил, чтобы авгус­тейшие его дети окружали его вечером; цесаревич, тогда уже замечательно красивый юноша, великие княжны Ольга Николаевна и Мария Николаевна и великий князь Константин Николаевич; младшие дети их величеств, еще младенцы, оставались во внутренних апартаментах. Вели­кий князь Константин Николаевич всегда отличался большим умом и замечательными способностями, но был нрава очень резвого и любил всякого рода детские ша­лости. Однажды вечером, после того как государь, отпив чай и обойдя, по обыкновению, всех присутствующих с милостивым словом, сел за карточный стол, к другому такому же столу, невдалеке стоявшему, подошли четверо из приглашенных государя, намереваясь также вступить в бой. В ту минуту, что они, отодвинув стулья, собирались сесть за стол, великий князь Константин Николаевич, тогда еще отрок, проворно подбежал и выдернул стул, на который собирался сесть Иван Матвеевич Толстой (впоследствии граф и министр почт). Толстой грузно упал на ковер и, огорошенный этим падением, поднялся с помощью Михаила Юрьевича Виельгорского; великий князь, смеясь, выбежал из комнаты, но государь заметил это маленькое происшествие; он положил на стол свои карты и, обращаясь к императрице, сидевшей невдалеке:

  Madame, levez-vous! * — произнес он, возвышая голос для того, чтобы все присутствующие могли расслы­шать то, что он говорил. Императрица поднялась.

  Allons demander pardon à Иван Матвеевич d'avoir si mal élevé notre fils!.. **

_____________

* Встаньте, сударыня! (фр.) Ред.

** Попросим прощения... за то, что так плохо воспитали нашего сына!., (фр-) Ред.

489

 

Великому князю, разумеется, попеняли за эту ша­лость, но Иван Матвеевич был гораздо более его смущен всем этим. Балы при дворе императора Николая Павло­вича отличались не только свойственной русскому двору пышностью, но и большим оживлением. Императрица, еще прекрасная, участвовала в танцах, потом стали появ­ляться красавицы великие княжны и за ними легион хо­рошеньких фрейлин и красивых молодых женщин. Тог­дашний большой свет, несмотря на свою замкнутость, умел и любил веселиться: на него еще не пахнуло ни английской деревянностью, ни французской распущен­ностью; правда, мы и тогда перенимали, по нашей привыч­ке, многое у соседей-европейцев, но все щегольское, красивое, тонкое. Теперь часто, глядя на худосочную ны­нешнюю петербургскую молодежь, я не могу себе пред­ставить, что это — преемники красавцев Барятинских, Васильчиковых, Исаковых и других. Сколько в них было, кроме красоты, жизни, огня, молодости, задушевности, веселости; не впадая в обычную всем старикам слабость находить, что все существовавшее в наше время было луч­ше, и отдавая справедливость тому, что во многом тепе­решние люди толковее нас, нельзя не сказать, однако, что в нас самые недостатки даже извинялись тем, что мы умели быть молодыми. А женщины? Кто из старо­жилов может говорить без восторга о графине Ворон­цовой-Дашковой, графине Мусиной-Пушкиной, Авроре Карловне Демидовой, княжнах Трубецких, Барятинских, жене Пушкина?.. Нет сомнения, что и теперь в Петер­бурге есть много прелестных и красивых женщин, но меж­ду ними так много замешалось других, от которых как-то тянет меняльной лавочкой или лабазным товаром, что их присутствие как-то невольно отзывается на самых «чисто­кровных».

Самыми блестящими после балов придворных были, разумеется, празднества, даваемые графом Иваном Во­ронцовым-Дашковым. Один из этих балов остался мне особенно памятным. Несколько дней перед этим балом Лермонтов был осужден на ссылку на Кавказ. Лермон­тов, с которым я находился сыздавна в самых товарище­ских отношениях, хотя и происходил от хорошей русской дворянской семьи, не принадлежал, однако, по рождению к квинтэссенции петербургского общества, но он его лю­бил, бредил им, хотя и подсмеивался над ним, как все мы, грешные... К тому же в то время он страстно был влюблен в графиню Мусину-Пушкину 6 и следовал за нею всюду

490

 

как тень. Я знал, что он, как все люди, живущие вообра­жением, и в особенности в то время, жаждал ссылки, притеснений, страданий, что, впрочем, не мешало ему ве­селиться и танцевать до упаду на всех балах; но я все-таки несколько удивился, застав его таким беззаботно веселым почти накануне его отъезда на Кавказ; вся его будущность поколебалась от этой ссылки, а он как ни в чем не бывало кружился в вальсе. Раздосадованный, я подошел к нему.

  Да что ты тут делаешь! — закричал я на него.— Убирайся ты отсюда, Лермонтов, того и гляди тебя арес­туют! Посмотри, как грозно глядит на тебя великий князь Михаил Павлович!

  Не арестуют у меня! — щурясь сквозь свой лор­нет, вскользь проговорил граф Иван, проходя мимо нас7.

В продолжение всего вечера я наблюдал за Лермон­товым. Им обуяла какая-то лихорадочная веселость; но по временам что-то странное точно скользило на его лице; после ужина он подошел ко мне.

  Соллогуб, ты куда поедешь отсюда? — спросил он меня.

  Куда?.. домой, брат, помилуй — половина четвер­того!

  Я пойду к тебе, я хочу с тобой поговорить!.. Нет, лучше здесь... Послушай, скажи мне правду? Слы­шишь — правду?.. Как добрый товарищ, как честный че­ловек... Есть у меня талант или нет?.. говори правду!..

  Помилуй, Лермонтов! — закричал я вне себя,— как ты смеешь меня об этом спрашивать! — человек, который, как ты, написал...

  Хорошо,— перебил он меня.— Ну, так слушай: государь милостив; когда я вернусь, я, вероятно, застану тебя женатым, ты остепенишься, образумишься, я тоже, и мы вместе с тобою станем издавать толстый журнал.

Я, разумеется, на все соглашался, но тайное скорб­ное предчувствие как-то ныло во мне. На другой день я ранее обыкновенного отправился вечером к Карамзи­ным 8. У них каждый вечер собирался кружок, состояв­ший из цвета тогдашнего литературного и художествен­ного мира. Глинка, Брюллов, Даргомыжский, словом, что носило известное в России имя в искусстве, прилежно посещало этот радушный, милый, высокоэстетический дом. Едва я взошел в этот вечер в гостиную Карамзи­ных, Софья Карамзина стремительно бросилась ко мне навстречу, схватила мои обе руки и сказала мне взвол­нованным голосом:

491

 

   Ах, Владимир, послушайте, что Лермонтов напи­сал, какая это прелесть! Заставьте сейчас его сказать вам эти стихи!

Лермонтов сидел у чайного стола; вчерашняя весе­лость с него «соскочила», он показался мне бледнее и задумчивее обыкновенного. Я подошел к нему и выразил ему мое желание, мое нетерпение услышать тотчас вновь сочиненные им стихи.

Он нехотя поднялся со своего стула.

— Да я давно написал эту вещь,— проговорил он и подошел к окну.

Софья Карамзина, я и еще двое-трое из гостей окру­жили его; он оглянул нас всех беглым взглядом, потом точно задумался и медленно начал:

 

На воздушном океане

Без руля и без ветрил

Тихо плавают в тумане...

 

И так далее. Когда он кончил, слезы потекли по его щекам *, а мы, очарованные этим едва ли не самым по­этическим его произведением и редкой музыкальностью созвучий, стали горячо его хвалить.

   C'est du Pouchkine cela **,— сказал кто-то из при­сутствующих.

   Non, c'est du Лермонтов, се qui vaudra son Pouchki­ne!*** — вскричал я.

Лермонтов покачал головой.

   Нет, брат, далеко мне до Александра Сергееви­ча,— сказал он, грустно улыбнувшись,— да и времени работать мало остается; убьют меня, Владимир!

Предчувствие Лермонтова сбылось: в Петербург он больше не вернулся9; но не от черкесской пули умер гени-

_____________

* У Висковатова: «Друзья и приятели собрались в квартире Карамзиных проститься с юным другом своим, и тут, растроганный вниманием к себе и непритворною любовью избранного кружка, по­эт, стоя в окне и глядя на тучи, которые ползли над Летним садом и Невою, написал стихотворение «Тучки небесные, вечные странники!..». Софья Карамзина и несколько человек гостей окружили поэта и просили прочесть только что набросанное стихотворение. Он оглянул всех груст­ным взглядом выразительных глаз своих и прочел его. Когда он кончил, глаза были влажные от слез».— Сост. (Цит. по: В и с к о в а т о в П. А. Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1987. С. 300.)

** Это же из Пушкина! Ред.

*** Нет,   это   из   Лермонтова,   что   стоит   твоего   Пушкина. — Ред.

492

 

альныи юноша, и на русское имя кровавым пятном легла его смерть.

Две девушки в то время занимали мое воображение: княжна Мария Ивановна Барятинская и графиня Софья Михайловна Виельгорская; княжна Барятинская вышла замуж за князя Михаила Кочубея*, я женился на графи­не Виельгорской. Впрочем, с женитьбой мой образ жизни мало изменился; я, каюсь, не родился домоседом и часто злоупотреблял слабостью, свойственной всем пишущим людям, шататься всюду и везде. Теща моя, графиня Луи­за Карловна, как это было известно всему Петербургу, сильно ко мне не благоволила, но, так как я не обращал внимания на ее замечания, она поручила своему добрей­шему мужу, моему тестю, сделать мне выговор по случаю моих поздних возвращений домой. Это обстоятельство несколько затрудняло Михаила Юрьевича, так как он сам, несмотря на свои почтенные лета, широко пользовал­ся всякого рода приятными развлечениями. Тем не менее граф Виельгорский вошел ко мне однажды в кабинет и, насупившись, сказал мне недовольным голосом:

   Послушай, однако, Владимир, это ни на что не похоже! Тебя целыми вечерами до поздней ночи не быва­ет дома. Ну, вчера, например, в котором часу ты вернул­ся домой?..

   Да за полчаса, я думаю, до вашего возвращения, Михаил Юрьевич,— ответил я ему, невольно усмехнув­шись.

Он прикусил губы и ничего мне на это не ответил, но уже с тех пор никогда более не делал мне никакого рода замечаний. Я должен сказать, что редко кого в жизни так горячо любил, как графа Михаила Юрьевича Виельгорского, и в начале нашего знакомства (я говорю о своих взрослых летах, так как в детстве я часто его видел) он прежде всех и более всех меня к себе привязал. В их доме приемы разделялись на две совершенно по себе различ­ные стороны. Приемы графини Луизы Карловны отлича­лись самой изысканной светскостью и соединяли в ее роскошных покоях цвет придворного и большого света; у графа же Михаила Юрьевича раза два, три в неделю собирались не только известные писатели, музыканты и живописцы, но также и актеры, и начинающие карьеру газетчики (что в те времена было нелегкой задачей), и да-

_____________

* Она вскоре умерла, и князь Кочубей женился на дочери извест­ного французского актера Брессана.

493

 

же просто всякого рода неизвестные людишки, которыми Виельгорский как истый барин никогда не брезгал 10. Все эти господа приходили на собственный Виельгорского подъезд (на Михайловской площади, дом, ныне принад­лежащий кондитеру Кочкурову)11, и графиня Виельгорская не только не знала об их присутствии в ее доме, но даже не ведала о существовании многих из них. Часто Виельгорский на короткое время покидал своих гостей, уезжал во дворец или на какой-нибудь прием одного из посланников или министров, но скоро возвращался, сни­мал свой мундир, звезды, с особенным удовольствием об­лекался в бархатный, довольно потертый сюртук и прини­мался играть на биллиарде с каким-нибудь затрапезным Самсоновым. Но этот образ жизни — или, скорее, рез­кость приемов — родителей моей жены несколько изме­нился со дня нашей свадьбы. Я уже сказал, что мы жили у них же в доме, на особенной, для нас ими отделанной квартире. Мы с женою завтракали и обедали у Виельгорских; в остальное же время сохраняли совершенную неза­висимость в нашем образе жизни, много принимали у себя, и эти два элемента — светский и артистический — у нас соединялись в одно целое, в то время редкое и осо­бенно привлекательное. Жена моя, хотя сызмала жила в свете, не любила его; все ее время поглощала ее беззавет­ная, болезненная любовь к детям, имевшая, увы, горькие последствия12. Я всячески старался развлекать ее вообра­жение, для которого мир замыкался там, где речь не шла о пеленках и касторовом масле, тем более что она и пони­мала, и ценила искусства и сама была одарена редкими музыкальными способностями и прекрасно также рисова­ла. По возвращении нашем из заграничного путешествия и появлении имевшего всего более успеха моего сочинения «Тарантас»13, мое литературное положение выдвинулось на первый план; я сделался модным, едва ли не самым модным в России писателем. Надо сказать, что тогда (я говорю о второй половине сороковых годов), за исклю­чением гениального Гоголя, в котором, впрочем, за исклю­чением небольшого круга посвященных, большинство публики еще не ценило достойно его огромного таланта, и Марлинского, бывшего в большой моде14, в русской литературе не было особенно талантливых писателей. Гончаров, Тургенев, Достоевский, Некрасов только начи­нали свое впоследствии блистательное поприще; гигант русского романа Лев Толстой был еще отроком, а его соименник,   Алексей   Толстой,  блестящим   гвардейским

494

 

офицером, и никто тогда не мог в нем предвидеть вдохновенного творца «Иоанна Грозного» 15. Григорович уже кое-что пописывал, но еще мало был известен и толь­ко позже вошел в большую моду. Итак, мой «Тарантас» имел успех, до тех пор неслыханный в книжном деле, и имя мое стало популярно в России. Не могу не сознать­ся, что этот громовый успех имел на мою будущую ли­тературную деятельность самое пагубное влияние. Я стал работать небрежно, увлекаться темой дня или, что всего хуже, лениться. Сколько раз Гоголь сердито укорял меня в моей лени!

   Да не пишется что-то,— говорил я.

   А вы все-таки пишите,— отвечал он мне тем осо­бенным своим добродушно-насмешливым тоном, который он принимал часто, говоря с близкими ему людьми,— все-таки пишите; возьмите хорошенькое перышко, хоро­шенько его очините, положите перед собою лист бумаги и начните таким образом: «Мне сегодня что-то не пишет­ся». Напишите это много раз сряду, и вдруг вам придет хорошая мысль в голову! за ней другая, третья, ведь иначе никто не пишет, и люди, обуреваемые постоянным вдохно­вением, редки, Владимир Александрович!16

Но я, увы, не совсем послушался Гоголя, и в этот пе­риод времени, то есть от 1845 года до начала пятидесятых годов, написал множество теперь уже совершенно забы­тых и, впрочем, плохих сочинений17. Некоторые из них, и в особенности театральные пьесы, пользовались хотя временным, но большим успехом; иные из них, как, на­пример, «Букеты, или Петербургское цветобесие», на­влекли на себя после большого успеха громы российской цензуры18. Я живо припоминаю первое представление этой пьесы. Государь Николай Павлович находился в Италии, но цесаревич Александр Николаевич присут­ствовал на представлении и очень остался недоволен; повстречавшись со мною, цесаревич резко выразил мне свое удивление в том, «что камер-юнкер граф Соллогуб может писать сочинения с таким вредным направлени­ем»19. Я, разумеется, согнулся в три погибели и промол­чал, но в душе не мог не подумать, что эта совершенно невинная шутка-водевиль не заслуживала августейшего гнева. Я должен при этом сказать, что этот случай выговора мне цесаревичем был единственный во всей моей жизни, и потом, и всегда, будучи императором, он обхо­дился со мною с особенным благоволением. Государь Николай Павлович пишущих людей вообще недолюбли-

495

 

вал, но мои сочинения все читал и относился к ним благосклонно; раз только, глянув на меня тем особен­ным взглядом, от которого самому храброму и уверенному в себе человеку становилось жутко, он сказал мне, «что советует, когда мне еще вздумается описывать губерна­торш, не выводить представленного мною типа в «Тарантасе», который ему сильно не нравится!»20. Теперь это кажется тем более странным, что мои собраты шестиде­сятых годов выдавали и выдают меня до сих пор за ярого крепостника и консерватора!..

Я уже сказал выше, что у меня по вечерам собирались самые разнородные гости; в комнате, находившейся за моим кабинетом и прозванной мною «зверинцем», так как в ней помещались люди, не решавшиеся не только си­деть в гостиной, но даже входить в мой кабинет, куда, однако, дамы редко заглядывали,— в этой комнате часто можно было видеть сидящих рядом на низеньком диван­чике председателя Государственного совета графа Блудова и г. Сахарова, одного из умнейших и ученейших в России людей, но постоянно летом и зимой облеченного в длиннополый сюртук горохового цвета с небрежно по­вязанным на шее галстухом, что для модных гостиных являлось не совсем удобным 21. Граф Блудов был одним из выдающихся людей царствований императоров Алек­сандра I и Николая I; человек обширного ума и непреклон­ных убеждений, патриот самой высокой степени, предан­ный престолу, то есть России, родине, он имел то редкое в те времена преимущество над современными ему санов­никами, что и понимал, и видел пользу прогресса, но прогресса постепенного. Слабой стороной графа Блудова был его характер, раздражительный и желчный; извест­ный остряк и поэт Федор Иванович Тютчев говорил про него: «Il faut avouer que le comte Bloudow est le modèle des chrétiens: personne comme lui ne pratique l'oubli des injures... qu'il a fait lui-même!»*. И действительно, бывало, в минуту вспыльчивости граф Блудов разнесет так, что хоть святых вон выноси, а потом, глядь, уже все позабыл и с ласковою улыбкою снова с вами заговаривает. После графа Блудова осталось трое детей : старшая дочь, ка­мер-фрейлина графиня Антуанета Дмитриевна, известная всему Петербургу своею- набожностью, благотворитель-

____________

* Следует признать, что граф Блудов — образцовый христианин: никто не умеет, как он, забыть оскорбления... нанесенные им са­мим! (фр.) Ред.

496

 

ностью и ярым славянофильством; граф Вадим Блудов, человек очень милый и умный, но наследовавший до неко­торой степени раздражительность отца, и, наконец, дру­гой брат Андрей, уже много лет российский посланник при бельгийском дворе. Я назвал только что Федора Ивановича Тютчева; он был одним из усерднейших посе­тителей моих вечеров; он сидел в гостиной на диване, окруженный очарованными слушателями и слушательни­цами. Много мне случалось на моем веку разговаривать и слушать знаменитых рассказчиков, но ни один из них не производил на меня такого чарующего впечатления, как Тютчев. Остроумные, нежные, колкие, добрые слова, точно жемчужины, небрежно скатывались с его уст. Он был едва ли не самым светским человеком в России, но светским в полном значении этого слова. Ему были нужны, как воздух, каждый вечер яркий свет люстр и ламп, веселое шуршанье дорогих женских платьев, говор и смех хорошеньких женщин. Между тем его наружность очень не соответствовала его вкусам; он собою был дурен, небрежно одет, неуклюж и рассеян; но все, все это исче­зало, когда он начинал говорить, рассказывать; все мгно­венно умолкали, и во всей комнате только и слышался голос Тютчева; я думаю, что главной прелестью Тютчева в этом случае было то, что рассказы его и замечания coulaient de source *, как говорят французы; в них не было ничего приготовленного, выученного, придуманно­го. Соперник его по салонным успехам, князь Вяземский хотя обладал редкой привлекательностью, но никогда не славился этой простотой обаятельности, которой отличал­ся ум Тютчева. У меня в то время собирались все тузы русской литературы. Я уже называл Тютчева, Вяземского и Гоголя; кроме них, часто посещали меня добрейший и всеми любимый князь Одоевский, Некрасов, Панаев, ко­торого повести были в большой моде в то время, Бенедик­тов, Писемский. Изредка в «зверинце» появлялась высо­кая фигура молодого Тургенева; сухопарый и юркий Гри­горович был у нас в доме как свой, также и Болеслав Маркевич. Один, всего один раз мне удалось затащить к себе Достоевского. Вот как я с ним познакомился. В 1845 или 1846 году я прочел в одном из тогдашних изданий повесть, озаглавленную «Бедные люди» 23. Такой оригинальный талант сказывался в ней, такая простота и сила, что повесть эта привела меня в восторг24.

_____________

* Шли легко, без задержки (фр.).Ред.

497

 

Прочитавши ее, я тотчас же отправился к издателю журнала, кажется Андрею Александровичу Краевскому, осведомиться об авторе; он назвал мне Достоев­ского и дал мне его адрес. Я сейчас же к нему поехал и нашел в маленькой квартире на одной из отдаленных петербургских улиц, кажется на Песках26, молодого че­ловека, бледного и болезненного на вид. На нем был одет довольно поношенный домашний сюртук с необыкновенно короткими, точно не на него сшитыми рукавами. Когда я себя назвал и выразил ему в восторженных словах то глубокое и вместе с тем удивленное впечатление, кото­рое на меня произвела его повесть, так мало походившая на все, что в то время писалось, он сконфузился, смешался и подал мне единственное находившееся в комнате ста­ренькое, старомодное кресло. Я сел, и мы разговорились; правду сказать, говорил больше я — этим я всегда гре­шил. Достоевский скромно отвечал на мои вопросы, скромно и даже уклончиво. Я тотчас увидел, что это на­тура застенчивая, сдержанная и самолюбивая, но в выс­шей степени талантливая и симпатичная. Просидев у него минут двадцать, я поднялся и пригласил его поехать ко мне запросто пообедать.

Достоевский просто испугался.

   Нет, граф, простите меня,— промолвил он расте­рянно, потирая одну об другую свои руки,— но, право, я в большом свете отроду не бывал и не могу никак ре­шиться...

   Да кто вам говорит о большом свете, любезней­ший Федор Михайлович,— мы с женой действительно принадлежим к большому свету, ездим туда, но к себе его не пускаем!

Достоевский рассмеялся, но остался непреклонным, и только месяца два спустя решился однажды появиться в моем «зверинце» 27. Но скоро наступил 1848 год, он оказался замешанным в деле Петрашевского и был сослан в Сибирь, в каторжные работы. Остальное читатели уже знают.

Я уже сказал, что кроме моих собратьев и других ар­тистов у меня бывало на вечерах множество людей санов­ных, придворных и светских; их привлекало, во-первых, то, что они могли вблизи посмотреть на это в те времена диковинное явление «русских литераторов», им, по их воспитанию на иностранный лад, совершенно чуждое, но в особенности потому, что я устроил эти вечера един­ственно ввиду того, чтобы собирать у себя именно этих

498

 

писателей, живописцев, музыкантов, издателей тогдаш­них газет и журналов, и вообще людей, близко связан­ных и с родным, и с иностранным искусством, и потому нисколько не желал, чтобы люди чисто светские бывали на этих вечерах. Этого, разумеется, было достаточно, чтобы «весь Петербург» стремился ко мне. Теперь мне часто становится смешно, когда я вспоминаю все ухищре­ния, употребляемые в то время некоторыми дипломатами, убеленными сединами сановниками, словом, цветом тог­дашнего петербургского общества, чтобы попасть ко мне. О женщинах нечего и говорить; с утра до вечера я полу­чал раздушенные записки почти всегда следующего со­держания: «Милейший граф, я так много наслышалась о ваших прелестных вечерах, что чрезвычайно интересуюсь и желаю побывать на одном из них! Прошу, умоляю вас, если это нужно, назначить мне день, в который я могу приехать к вам и увидеть вблизи всех этих знаменитых и любопытных для меня людей. Надеюсь и т. д.» Но женщинам самым милым и высокопоставленным мне при­ходилось наотрез отказывать, так как их появление при­вело бы в бегство не только мой милый зверинец, но и многих посетителей кабинета. Только четыре женщины, разумеется, исключая родных и Карамзиных, допуска­лись на мои скромные сборища, а именно: графиня Ростопчина, известная писательница, графиня Александ­ра Кирилловна Воронцова-Дашкова, графиня Мусина-Пушкина и Аврора Карловна Демидова 29. Надо сказать, что все они держались так просто и мило, что нисколько не смущали моих гостей. Между нами было условлено, что туалеты на них будут самые скромные; они этому, правда нехотя, подчинялись, и раз только Аврора Кар­ловна Демидова, которой, едучи на какой-то бал, взду­малось завернуть к нам по дороге, вошла в гостиную в бальном платье. Правда, платье было темное, бархатное, одноцветное, но на обнаженной шее сиял баснословный демидовский бриллиант, стоивший, кажется, более мил­лиона рублей ассигнациями.

  Аврора Карловна, что вы это надели, помилуйте! Да они все разбегутся при виде вас! — идя ей навстречу, смеясь, закричал я, указывая на ее бриллиант.

  Ах, это правда! — с таким же смехом ответила мне Демидова и, поспешно отстегнув с шеи свое ожерелье, положила его в карман.

Ровно в полночь у меня в столовой подавался ужин, состоявший из одного кушанья, какого-нибудь гомери-

499

 

ческих размеров ростбифа или двух-трех зажаренных ин­деек; они запивались простым красным столовым вином. Гости мои, наговорившись досыта, кушали с большим аппетитом. После ужина все разъезжались до следующего вечера. Упоминая некоторые из имен лиц, посещавших мои вечера, я забыл назвать двух моих близких прияте­лей: известного всему Петербургу комического писателя польского происхождения графа Фредро, и не менее его любимого всеми пьяниста Лéви, одно имя которого объ­ясняет его происхождение. Граф Фредро имел редко талантливую натуру и поражал своим блестящим остро­умием, но грешил тем же, чем и я, то есть на пустяки дня и моды тратил свое дарование 30. Он был одним из лю­бимейших завсегдатаев Михайловского дворца, где, по­ощряемые редкою благосклонностью и замечательным государственным умом августейшей хозяйки, собирались все выдающиеся люди прошлого царствования. После мятежа 1863 года32 он некоторое время проживал за границею33, большею частью в Париже, где вращался много в кругу своих соотечественников. Он затащил в него и находившегося в то время в Париже нашего общего приятеля Лéви; но этот шут Лéви, как всегда, не воздер­жался напроказничать. Однажды, в доме одного из самых ярых польских патриотов, его попросили что-нибудь сыграть. Он сел за фортепиано и с обычным своим талан­том исполнил две шопеновские вещи; потом грянул «Еще Польша не сгинела», но в то время, что левой рукой он «валял» куплеты «К отчизне»,— правой на высоких нотах он отчетливо наигрывал одну из любимейших и задушевных русских песен. Паны расходились.

— Что это? Что это вы делаете? — гневно обратился к нему хозяин.— Как теперь, в такое тяжелое для нас время, вы в моем доме играете популярные русские песни и соединяете их...

— Это чтобы дать вам понятие о родстве славянских мелодий,— вкрадчиво улыбаясь, возразил Лéви.

Живой, как огонь, вертлявый, маленький и безобраз­ный лицом, Лéви пользовался, однако, большими успеха­ми у женщин, и если он, как Шопен, не умер на руках двадцати очарованных им женщин34 , то единственно потому, что он еще жив до сих пор. Хотя его нельзя по таланту сравнивать с полубогами фортепианного искус­ства, как Антон Рубинштейн и Лист, он все-таки может считаться одним из первоклассных европейских пьянистов; но я полагаю, что ни один из самых знаменитых его

500

 

собратов не может с такою легкостью и оригинальностью перемешивать на своем инструменте самые разнородные мелодии, придавая им, однако, что-то схожее между со­бою, чуть ли не родственное.

Я сказал уже выше, что от появления в свет «Таранта­са» я увлекался вопросами дня и, если можно так выра­зиться, «поставлял» ко двору и модным гостиным разные пьесы и à propos 35 в стихах и прозе, теперь не только всеми, но даже мною забытые... Одна из таких импрови­заций осталась мне особенно памятна. Дело было тотчас по окончании Крымской кампании. Королева нидерланд­ская Анна Павловна прибыла в Петербург для свидания с своим царственным племянником 36 . По этому случаю при дворе и у великой княгини приготовлялись самые великолепные празднества.

Особенно много в Петербурге говорилось о предпо­лагаемом приеме в Мраморном дворце у великого князя Константина Николаевича. Накануне этого праздника, утром, один из адъютантов великого князя приехал ко мне от имени великой княгини Александры Иосифовны с приглашением тотчас явиться к ее высочеству. Я по­спешил в Мраморный дворец. Великая княгиня меня сей­час же приняла.

   Любезный граф,— сказала мне великая княгиня с обычной своей благосклонностью,— вы должны нас вы­ручить. Вот в чем дело. Вы знаете, что назавтра у нас назначено празднество в честь королевы нидерландской. Государь и императрица уже извещены об этом, а между тем у нас еще ничего не готово... все, что мы придумали, нам не удается...

   Я, как всегда, в полном распоряжении вашего вы­сочества,— ответил я,— но мне приходится сожалеть о том, что осталось до праздника так мало времени...

   Это уже ваше дело,— смеясь, прервала меня вели­кая княгиня,— je vous donne carte blanche, mais faites vite et surtout faites bien!.. *

Я откланялся и прямо из Мраморного дворца отпра­вился к Вере Самойловой. Петербургские старожилы еще помнят эту прелестную и высокоталантливую артистку, сестру знаменитого русского актера Василия Васильевича Самойлова. В двух словах я ей объяснил, в чем дело, и рассказал ей о пьесе-экспромте, зарождавшейся у меня в

_____________

* Даю Вам полную свободу действий, но делайте быстро и, что особенно важно,— хорошо!., (фр.) Ред.

501

 

голове. Она, разумеется, обещала мне свое содействие. В следующий вечер, как на грех, она играла на Александ­рийской сцене 37; тем не менее, зная ее необычайную па­мять и понятливость, я, уже несколько успокоенный, по­ехал к себе домой и принялся за работу. По мере того что я исписывал несколько листов, я посылал их к Вере Васильевне с простыми помарками, как ей одеться, войти на сцену и т. д. Разумеется, в пьесе действующих лиц было только двое — Самойлова и я; на содействие других в такое короткое время нечего было рассчитывать — они бы все перепутали.

В тот же вечер, то есть накануне представления, мне пришлось на несколько часов оторваться от работы, так как великая княгиня пожелала, чтобы я присутствовал на генеральной репетиции живых картин в Мраморном дворце. Около полуночи я опять вернулся домой и снова засел за работу. Утром, часов около десяти, я послал к Самойловой последние страницы оконченной мною импровизации, а сам как сноп свалился на диван и про­спал мертвым сном несколько часов. Затем я оделся и поехал в Мраморный дворец. Приняв последние прика­зания от великой княгини и сделав, с своей стороны, раз­ные распоряжения насчет предстоящего представления, я отправился в отведенную мне комнату и стал гримиро­ваться и одеваться. Несколько времени спустя кто-то постучался ко мне в дверь.

  Кто там еще? — раздраженно крикнул я; от уси­ленной работы, суеты, шума, разговоров у меня начина­ла ходить кругом голова.

  Я,— ответил мне веселый голос; дверь отворилась, и в комнату вошла Самойлова.

Я вскочил со стула и отступил в восторге на шаг. Как она все поняла, эта несравненная артистка!.. Все: одежда, прическа, гримировка,— все не только соответ­ствовало идеалу ее роли — оно превосходило этот идеал! И как хороша была она в этом кокошнике, в этом полу­русском, полумифическом наряде.

   Роль вы знаете? — спросил я ее, оканчивая гри­мироваться и одеваться.

  Знаю и свою, и вашу, потому что вы, нервный че­ловек, вероятно, уже все перезабыли!..

Нас пришли уведомить, что пора начинать. Читатели не забыли, что праздник был устроен в честь нидерланд­ской королевы, и потому нужно было, разумеется, в моей наскоро скомканной пьесе упомянуть о Голландии,

502

 

Саардаме38, Петре Великом и русском флоте, так как пьеса игралась у генерал-адмирала русского флота39. Я изобразил старого русского моряка (я исполнял эту роль), к которому является гений России, и в длинном мо­нологе, потом превратившемся в диалог между двумя действующими лицами, рассказывается славная история великого преобразователя и русского флота; затем хоры и живая картина.

Пьеса оказалась, я должен в этом сознаться, пресквер­ной, хотя успех имела большой, но разыграли мы ее, скромность в сторону, превосходно; впрочем, я всегда играл свои пьесы лучше, чем их писал. Но в этом случае это был настоящий tour de force *, так как мы не только не репетировали своих ролей, но даже ни разу не прочли вместе пьесы. Между тем каждую минуту зрители преры­вали нас аплодисментами, и какие зрители! — государь, императрица, королева нидерландская, августейшие хозя­ева, все великие князья и великие княгини, иностранные принцы, находившиеся тогда в Петербурге, и цвет боль­шого петербургского света.

По окончании представления государь соизволил меня поздравить с успехом и сам подвел меня к королеве Анне Павловне. По-русски, чисто карамзинским слогом начала столетия королева благосклонно выразила мне удоволь­ствие, доставленное ей только что прослушанной пьесой, потом, переменив разговор, уже по-французски, королева сказала мне, что живо помнит моего отца, который в детстве разделял ее игры и игры ее августейших братьев и сестер.

Во все время пребывания королевы праздники сменя­лись праздниками; один из них выдался особенно ори­гинальным. Не помню теперь, где он происходил — в Пе­тербурге или в Петергофе, но помню наверное, что в большом парке была устроена настоящая голландская kermesse **; красивейшие и знатнейшие петербургские да­мы сидели за щегольскими лавочками и продавали всякую дрянь в них, но, правда, на вес золота. Самою изящною из них была лавочка великой княгини Марии Николаев­ны. Великая княгиня облеклась в голландский костюм по этому случаю, и прическа ее, и головной убор, чисто голландские,  sentaient   le  terroir ***,   по  французскому

____________

* Подвиг (фр.).Ред.

** Ярмарка с народными увеселениями (во Фландрии) (фр.).Ред.

*** Носили отпечаток местного колорита (фр.).Ред.

503

 

выражению. Этот головной убор необыкновенно шел к пластически правильным и красивым чертам великой кня­гини.

 

 

VII

 

Князь М. С. Воронцов.— Его утренние служебные приемы.— Анекдот о нем.— Его характеристика.— Доктор Андреевский.— Князь Эристов.— Личная храбрость Воронцова и его обращение с солда­тами.— Княгиня Е. К. Воронцова.— Марья Васильевна Столыпина.— Женитьба молодого Воронцова.— Тифлис пятидесятых годов.— Н. В. Ханыков.— Рассказ И. С. Тургенева об его обеде с Жемчужниковым в одном из лондонских клубов.— Приближенные князя Во­ронцова.— Тогдашнее тифлисское общество.— Празднество в Кутаисе по случаю приезда императора Александра Николаевича.— Стихи, написанные мною по этому случаю, и произведенный ими эффект.— Дружеские проводы при моем отъезде с Кавказа.— Воспоминание о Крымской кампании.

 

В начале 1850 года я довольно серьезно заболел, и доктора советовали мне ехать за границу пить богемские воды; но меня привлекало другое — меня уже давно тя­нуло на Кавказ. Мне хотелось взглянуть на этот, по рас­сказам и описаниям, чудный край, с каждым годом все более и более нами приобретаемый1. Я должен сказать, что личность наместника кавказского, князя Михаила Се­меновича Воронцова, много способствовала этому жела­нию посетить вверенный его управлению край 2. Я имел случай в Риме, в начале сороковых годов, видеться с Во­ронцовым в продолжение целого месяца почти ежедневно, и могу сказать, что и тогда, и впоследствии, когда служеб­ные и дружественные отношения в течение нескольких лет сблизили нас окончательно, он оставил во мне навсегда впечатление одного из замечательных людей своего вре­мени. Он обладал в высшей степени тремя очень редкими между русскими людьми качествами; необыкновенной на­стойчивостью, непреклонной твердостью убеждений и са­мой утонченной вежливостью. Правда, вежливость эта подчас становилась почти оскорбительна, так как она без­различно относилась ко всем; мне часто случалось присут­ствовать на служебных приемах Воронцова и немало тогда удивляться тому, что он с тою же самой приветливой и только чуть-чуть саркастической улыбкой на тонких гу­бах подавал руку заслуженному генералу с грудью, увешанной звездами и орденами, и тут же протягивал эту руку какому-нибудь гречонку из Таганрога или Одес­сы, беззаботно торгующему маслинами. Особенно памятным мне представляется следующий случай.

504

 

Дело было перед самым началом Крымской кампании. На юге России, в Крыму и на Кавказе, шныряли разные неблаговидные личности — шпионы, о появлении кото­рых почти ежедневно доносили Воронцову. Я уже сказал, что часто из любопытства скорее, чем по службе, я при­сутствовал на утренних служебных приемах Воронцова и потому в одно прекрасное утро находился в приемной за­ле. Едва наместник вошел в комнату, к нему с воплями и восклицаниями на смешанном полурусском-полутатар­ском языке бросился в ноги, опережая всех, еще довольно молодой татарин, умоляя его о пощаде. Жалко было смот­реть на несчастного: страх, ужас совершенно изуродовали красивые и довольно тонкие черты его лица; он весь трясся как в лихорадке, и посиневшие губы его так пе­ресохли, что он едва мог произносить слова.

  Мм... мм... что такое, мой любезный? Да успо­койтесь... встаньте... Что такое? в чем дело? — с своей неизменной улыбкой и «протягивая ему руку» спросил Воронцов.

Татарин приподнялся и, все продолжая дрожать и за­дыхаться, объяснил, что его заподозревают в шпионстве. Воронцов еще приветливее ему улыбнулся и сказал, что он ему обещает сейчас же приказать навести справки, чтобы он успокоился, что все объяснится к лучшему для него. Затем, обойдя кружок представлявшихся ему в тот день военных и просителей, он возвратился к себе в каби­нет и принялся за бумаги.

  Ваше сиятельство, что прикажете насчет этого та­тарина? — спросил наместника дежурный адъютант, присутствовавший при вышеописанной сцене.

  А, этот татарин?.. Он очень вредный, по докладам, шпион... поступить с ним по обыкновению, повесить его...— все не переставая улыбаться, возразил Воронцов.

Чем объяснить это вечно улыбающееся самооблада­ние? Презрительностью ли большого барина, считающе­го, что все, что его окружает, ниже его, и потому равно относящегося ко всем? Но Воронцов был слишком умен и человечен, чтобы поддаваться близорукой спеси, свой­ственной ограниченным людям знатного происхождения. Я скорее полагаю, что им руководила высокогосудар­ственная задача того, что людьми управлять даже тогда, когда их приходится вешать, следует не запугивая их. На характере Воронцова его воспитание в Англии оста­вило следы неизгладимые. Он олицетворял собою мето­дичность во всем и любил,  почти требовал,  чтобы все

505

 

его окружающие ей подчинялись. В Одессе, Тифлисе, Боржоме, Алупке, Петербурге и за границей он вставал, работал, ездил верхом и обедал в одни и те же часы. Даже анекдоты за картами он рассказывал одни и те же, и все с учтивой улыбкой в сотый раз их выслушивали, до того он умел в среде своих приближенных вселить чувство уважения и привязанности. Любимой игрой его была теперь уже всеми забытая игра в ломбер (l'ombre). Ворон­цов сам приглашал из среды своих гостей лиц, с которыми желал играть в карты в тот вечер. В первое время пребы­вания моего в Тифлисе я каждый вечер составлял партию Воронцова, но однажды, прискучившись торжествен­ностью игры и одними и теми же рассказываемыми стариком наместником анекдотами, я несколько раздра­женно стал кидать свои карты. Воронцов тотчас это заметил.

— Любезный граф,— обратился он ко мне с своей неизменной улыбкой, спокойно складывая на стол свои карты,— если вам скучно играть с нами, зачем же вы играете?

Я смешался и стал извиняться; Воронцов продолжал улыбаться.

Мы, как ни в чем не бывало, докончили партию. Во­ронцов по-прежнему остался ко мне приветливым, но уже никогда более не приглашал меня играть с собою в лом­бер. Раз только я видел Воронцова изменившим своей, можно сказать, беспощадной вежливости; он оказался впоследствии очень больным. Вот как это случилось. При Воронцове много лет находился известный всему Кавка­зу доктор Андреевский3. Человек в высшей степени гру­бый, нахальный и даже не безукоризненно честный, он тем не менее сумел понравиться Воронцову и в короткое время приобрел над ним замечательное, почти всесильное влияние. Странно объяснить себе, как человек, совершен­но противоречивший воронцовским понятиям, правилам, стремлениям, привычкам, мог взять над ним такую силу? Надо сказать, что если личность Андреевского грешила многим, зато доктором он был отличным и диагностом замечательным, и являлся старому наместнику сущест­вом, от которого зависела его жизнь или смерть — смерть, этот неотвязный и ужасающий призрак старых людей... Этим и объясняется для многих непостижимое влияние Андреевского на Воронцова. Итак, однажды за обедом случилось следующее обстоятельство; надо ска­зать,  что Воронцов никогда не завтракал и потому за

506

 

обедом ел первые два-три кушанья не только с аппети­том, но почти с жадностью. После супа подали одну из тех превосходных рыб, какими славится Кавказ. Ворон­цов положил себе на тарелку огромный кусок рыбы, съел все спешно и жадно, потом, через стол протягивая к Ан­дреевскому свою тарелку, на которой лежала часть остова съеденной им порции, проговорил совершенно спокойно:

  Чудесная рыба! Хотите попробовать? Андреевский побледнел, но не от гнева, а от испуга; он мгновенно понял, что такой человек, как Воронцов, не мог быть в своем уме, для того чтобы сделать кому бы то ни было подобную невежливость. Не желая пугать княгиню Воронцову, с смущением глядевшую на эту ей непонят­ную сцену, Андреевский обернулся к стоявшему позади его дворецкому и быстрым шепотом приказал ему как можно скорее подавать обед, так как князь очень болен. С этой минуты Андреевский не сводил с Воронцова глаз; старик остался спокоен во все время обеда, но совершенно изменился в лице и почти ничего не говорил; от стола его уже повели под руки, и он опасно заболел, хотя скоро оправился, но уже заметно начал хилеть.

В начале Крымской кампании, чувствуя себя совер­шенно больным, Воронцов стал просить государя позво­лить ему на короткое время оставить свой пост, чтобы отдохнуть, собраться с новыми силами. Слух об этом ско­ро разнесся по Тифлису; один из старейших и заслужен­ных грузинских генералов, князь Эристов, в мундире и орденах явился на следующий день на прием к Ворон­цову.

  Правда это, князь? — гневно вопросил он главно­командующего,— правда это, что ты покидаешь нас теперь? 4

  Да... Да, любезный князь,— улыбаясь и пожимая ему руки, ответил Воронцов,— я стар, болен, не надеюсь на себя... боюсь умереть...

  Ну, так и умри, и умри! — закричал на него Эристов,— и умри! но ты русский солдат и не можешь во время войны оставлять свой пост!

Воронцов был действительно русским солдатом, и та­ким, каких дай бог много! Я отроду не встречал такой хо­лодной и беззаботной храбрости5. Сколько раз мне слу­чалось видеть Воронцова в схватках с горцами. Всюду впереди, он отдавал приказания, шутил, улыбался и ню­хал табак, точно у себя в кабинете. Особенно поразил он меня однажды, когда после незначительной перестрелки

507

 

у нас с горцами завязалось жаркое дело; неприятель не­сколько раз окружал нас, мы чуть было не попали в плен, потеряли много людей и наконец под вечер, изнуренные, грязные, пробыв целый день под градом пуль, возвраща­лись в главную квартиру; по дороге ежеминутно свистели пули рассыпавшегося в кустарниках неприятеля. Все, насторожившись, переглядывались и осматривались, один Воронцов спокойно ехал на своей измученной и еле пере­двигавшей ноги лошади. Надо заметить, что ему тогда уже минуло за семьдесят лет, в тот день он, как и мы, ни­чего не ел, не слезал с лошади и все время находился на самом опасном месте. Уже совсем подъезжая к квартире, он обернулся, рукой подозвал меня к себе, вынул из кар­мана табакерку, понюхал и с своей вечной улыбкой ска­зал мне:

— А я расскажу Булке (Булкой мы звали мою стар­шую дочь, Елисавету Владимировну Сабурову. Воронцов ее очень любил. Ей тогда было лет пять), а я расскажу Булке, в какой мы нынче с вами были передряге, любез­ный граф!.. 6

Никто лучше Воронцова не знал русского солдата, никто выше не ценил его беззаветной храбрости, терпели­вой выносливости, веры в провидение и смирения; но у не­го была слабость думать, что русского солдата нужно постоянно веселить; иногда мы, служащие при Воронцове, проклинали это убеждение, так как после горячего ли де­ла или утомительного перехода, едва разоруженные сол­даты зажигали костры, чтоб варить кашу, Воронцов тре­бовал, чтобы песенники начинали петь. Вплоть до самой глубокой ночи, пока последний солдат, изнуренный тру­довым днем, не засыпал, в лагере раздавались звуки какой-нибудь гнусной балалайки, наигрывавшей Ваньку-Таньку, а Воронцов у себя в палатке блаженно улыбался. «Солдат — тот же ребенок, его нужно постоянно весе­лить! — повторял он.— И потом, эти песенники, бала­лайки — что за чудесная музыка!..»

Жена Воронцова, графиня, потом светлейшая княгиня Елисавета Ксаверьевна, рожденная графиня Браницкая, приходилась по своей матери, рожденной Энгельгардт, внучатной племянницей князю Потемкину, знаменитому светлейшему. Она принесла своему мужу огромное состояние; Воронцов хотя сам по себе был чрезвычайно богат, но несколько расстроил свое состояние, заплатив, после 1815 года, более полутора миллиона рублей ассиг­нациями долгов за офицеров оккупационного корпуса, ко-

508

 

торым он командовал в Мобёже. Небольшого роста, туч­ная, с чертами несколько крупными и неправильными, княгиня Елисавета Ксаверьевна была тем не менее одной из привлекательнейших женщин своего времени. Все ее существо было проникнуто такою мягкою, очарователь­ною, женственною грацией, такою приветливостью, таким неукоснительным щегольством, что легко себе объ­яснить, как такие люди, как Пушкин, герой 1812 года Ра­евский и многие, многие другие, без памяти влюблялись в княгиню Воронцову.

В 1852 году* единственный сын Воронцовых, Семен Михайлович, командовавший в то время Кабардинским полком,   женился   на   Марье   Васильевне   Столыпиной.

Называя модных петербургских женщин сороковых годов, я забыл упомянуть о Марье Васильевне Столыпи­ной; по своей дружбе с великой княгиней Марией Николаевной она играла видную роль в петербургском большом свете и была олицетворением того, что в те времена называлось львицей. Ее несколько мужественная красота была тем не менее очень эффектна. Как все ее современницы, Марья Васильевна Столыпина подражала графине Александре Кирилловне Воронцовой-Дашковой, но не имела ни чарующей грации Воронцовой-Дашковой, ни ее тонкого ума. Во всей ее особе проглядывало что-то топорное и резкое, до того резкое, что невольно, слушая ее, приходилось удивляться, как женщина, прожившая весь свой век в большом свете и принадлежавшая к нему и по рождению, и по воспитанию, так бесцеремонно отно­силась ко всем обычаям и приемам этого большого света. Женитьба Семена Воронцова на вдове Алексея Столыпи­на, разумеется, не могла соответствовать желаниям ста­риков Воронцовых. Тем не менее, раз эта свадьба была решена, князь и княгиня Воронцовы со свойственным им обоим тактом ont fait bonne mine au mauvais jeu ** и приня­ли в Алупке, где состоялась эта свадьба, свою будущую невестку ласково и родственно. Нельзя сказать, чтобы Марья Васильевна отвечала им тем же. В отношении ро­дителей своего мужа она держалась грубо, подсмеивалась над их будто бы провинциальностью (!) и всячески давала им чувствовать, что она русского древнего рода, княжна Трубецкая, чуть ли не сделала, по французскому выражению, une mésaillance ***, выйдя замуж за ново-

____________

* 1851 году.— Сост.

** Сделали хорошую мину при плохой игре (фр.).Ред.

*** Неравный брак (фр.).Ред.

509

 

пожалованного князя,— при этом совершенно забывая, впрочем, что матушка ее была скромно рожденная Вейс7. На Кавказе, куда мы все возвратились после свадьбы, Марья Васильевна устроила свою жизнь совершенно особняком от Воронцовых, что очень огорчало стариков. Вместо их патриархального простого обихода, несмотря на роскошь, их окружающую, в ее доме водворилось вседнев­ное чаепитие, усиленное курение папиросок и тот фамиль­ярный и несколько насмешливый тон, каким щеголяют некоторые петербургские женщины. Тифлис начала пяти­десятых годов вовсе не походил на Тифлис теперешний; все в нем дышало Востоком, восточной негой, восточной ленью, широким восточным гостеприимством и, греха таить нечего, восточной нечистотой. Но такая чудная природа окружала его, такое лучезарное солнце освещало его самые сокровенные и некрасивые уголки, что в нем весело жилось и дышалось легко.

Князь Михаил Семенович обладал драгоценным для государственного человека даром окружать себя людьми если не всегда замечательными, то способными, трудящи­мися и добросовестными, что во времена николаевские, когда всякий служащий человек считал казенное имуще­ство чуть ли не собственным достоянием, являлось боль­шою редкостью. Я не говорю, разумеется, о военных лю­дях, которые, за исключением нескольких скорбных явле­ний, всегда представляли собою образцы храбрости и чес­ти, но о чинах гражданских, сильно понагревших себе ру­ки в предпоследние два царствования.

Из людей, окружавших Воронцова, самым замеча­тельным был Николай Владимирович Ханыков. Человек ума самого обширного и самого светлого, первоклассный ориенталист и ученый, он принес своими расследованиями большую пользу нарождающемуся краю8 и впоследст­вии приобрел своими трудами европейскую известность. Несмотря на свою огромную, несколько слонообразную толщину, Ханыков был одним из приятнейших собесед­ников, каких я встречал; он обладал также редким даром рассказывать самые смешные вещи, сохраняя при этом са­мый серьезный, почти суровый вид.

После моей второй женитьбы я поселился с женою в Париже, где у нас почти ежедневно к обеду или вечером собирался довольно обширный кружок русских и иност­ранцев-приятелей. Ханыков, Тургенев, Григорович, ког­да он бывал в Париже, были нашими усердными завсегда­таями. Однажды вечером за чайным столом разговор, как

510

 

почти всегда, шел о России, о ее недугах, о ее темных сто­ронах... «Все это так,— заметил Тургенев, только что прочитавший нам один из своих прелестнейших рассказ­цев, долженствовавший войти в небольшой томик, кото­рый он намеревался озаглавить «Стихотворения в про­зе»,— все это так, но я повторяю вам то, что только что вам прочел, я не могу отчаиваться о народе, который гово­рит  на  таком  богатом,   сильном   и  звучном   языке!..»9

  Нам-то он действительно кажется красивым и звучным, Иван Сергеевич,— спокойно перебил Тургенева Ханыков,— а подите-ка, иностранное и в особенности южное ухо он режет как ножом. Всякий раз, как при мне речь заходит о звучности нашего языка, вспоминаю я вот какое обстоятельство: осенью, лет пятнадцать тому назад, я находился в Петербурге и как-то, часу во втором дня, шел по одной из больших улиц, выходящих на Невский проспект; погода, по обыкновению, стояла прескверная, и я, закутываясь в пальто от резкого ветра, спешил домой, как вдруг стук колес экипажа и раздающиеся из него кри­ки привлекли мое внимание — я поднял голову и увидал едущие мне навстречу извозчичьи дрожки; на дрожках сидел господин и во все горло, сильно размахивая руками, орал: «Четырнадцать! четырнадцать!» В господине этом я признал знакомого мне итальянца и, заподозрив какое-нибудь недоразумение, подошел к дрожкам. Завидев ме­ня, мой знакомец соскочил с дрожек и бросился ко мне. «Представьте себе, что за негодяй этот извозчик! — на­чал он жаловаться мне.— Вот два часа, что он возит меня по городу, издевается надо мною! Я, как вы знаете, ни слова не знаю по-русски, но, к счастью, сегодня при мне мой коридорный несколько раз произнес слово «четыр­надцать»; я тотчас же догадался, что такое чудовищное созвучие должно обозначать страшное ругательство и, раздосадованный, принялся кричать это слово, а он, из­возчик,— что бы вы думали? — смеется и на каждой ули­це останавливается и указывает мне на дом, и ухмыляет­ся, точно спрашивая меня, тут ли, дескать?!» Я, разумеет­ся, тотчас же объяснил итальянцу, что он ошибается, что слово «четырнадцать» вовсе не обозначает ругательства, а число «quatorze», «quatordici». Он, весьма добрый малый, от души расхохотался. И мы все, разумеется, рассмеялись.

  Все это так,— в свою очередь заметил Тургенев,— но я, грешный человек, каюсь, что хотя и живу в Европе, и люблю ее, и удивляюсь ей, и сочувствую, но люблю по-

511

 

баловать себя иногда русским словцом. Никогда не забу­ду я маленького происшествия, случившегося со мною по этому поводу в Лондоне. Знакомец мой Жемчужников пригласил меня с ним пообедать. Как известно, в Лондоне не только холостяки, но часто и женатые люди, не имея достаточно щегольской обстановки или просто не желая стеснять свою семью, приглашают своих приятелей отобе­дать с ними в их клубе. Итак, Жемчужников пригласил меня в один из высокотонных клубов, где он числился членом. В каждом из таких клубов имеется особая столо­вая, называемая «столовая для гостей». В назначенный час мы оба с Жемчужниковым во фраках и белых галстухах (иначе нас бы не впустили, так как в этих заведениях, как и вообще, впрочем, в Лондоне, этикет соблюдается самый строгий) уселись у небольшого приготовленного для нас столика в столовой для гостей. Уже с передней меня обдало холодом подавляющей торжественности это­го дома. Едва мы с Жемчужниковым уселись, как вокруг нас принялись священнодействовать — другого слова я употребить не могу — три дворецких, гораздо более, разумеется, походивших на членов палаты лордов, чем на дворецких.

— Я вас должен предупредить, любезный Иван Сер­геевич,— сказал мне Жемчужников, разворачивая свою салфетку,— что вам подадут обед дня, я же, увы, буду, как всегда, есть свои бараньи котлеты, так как желудок мой уже ничего более варить не может!

Так и случилось. Один из важных дворецких, бесшум­но двигаясь на гуттаперчевых подошвах своих лакирован­ных башмаков, внес в столовую серебряную суповую чашу и передал ее другому; этот другой, в свою очередь, по­дал ее третьему, и уже этот третий — самый важный — поставил ее передо мной. Затем с тем же церемониалом появилось под серебряным колпаком серебряное же блю­до, и нет слов на человеческом языке, чтобы выразить, с какою торжественностью самый важный дворецкий по­ставил его перед Жемчужниковым и какими-то особен­ными носовыми звуками произнес:  «First cotlett» *.

Жемчужников ткнул вилкой в одинокую котлетку, лежавшую на блюде, и принялся ее кушать. Затем мне подали рыбу, а Жемчужникову на втором блюде и под та­ким же колпаком — опять баранью котлету, и дворецкий так   же   величественно   произнес:    «second   cotlett» **.

____________

* Первая котлета (англ. cutlet).— Ред.

**Вторая котлета (англ.).Ред.

512

 

Я чувствовал, что у меня по спине начинают ходить му­рашки; эта роскошная зала, мрачная, несмотря на боль­шое освещение, эти люди, точно деревянные тени, сную­щие вокруг нас, весь этот обиход начинал выводить меня из терпения. К тому же в зале, кроме нас, обедало всего два каких-то джентльмена, имевших вид еще более одеревенелый, если возможно, чем все нас окружавшее; так что когда после рыбы передо мной появился кровя­ной ростбиф, а Жемчужникову опять преподнесли новую котлету, о которой дворецкий возвестил: «third cotlett» *, мною вдруг обуяло какое-то исступление: что есть мочи я ударил об стол кулаком и принялся как сумасшедший кричать: «Редька! Тыква! Кобыла! Репа! Баба! Каша! Каша!» «Иван Сергеевич? Что с вами? Что это вы?!» — с испугом воскликнул Жемчужников. Он подумал, что я лишился рассудка. «Мочи моей нет! — ответил ему я,— душит меня здесь, душит!.. Я должен себя русскими сло­вами успокоить!» Я подумал, что меня выгонят, но меня не выгнали; только Жемчужникову моя выходка сильно не понравилась, и на оледенелых лицах слуг появилось выражение какого-то сумрачного удивления. Джентль­мены моего пассажа не заметили, они уже молча занима­лись джином.

Кто близко знал Тургенева, его неисчерпаемое добро­душие, его терпение, его безукоризненную благовоспи­танность, тот не может себе вообразить его «бившим стек­ла», и мы много все смеялись его рассказу 10.

Но я, как всегда, отвлекся от Кавказа. Итак, при Воронцове, кроме Ханыкова, находились два ученые ин­женера братья Иваницкие, из которых одного называли «серебряный», а другого «золотой». Бартоломей, Иван Федорович Золотарев, Аполлон Скальковский, князь Голицын, князь Гагарин и многие, многие другие — все по мере своих сил и способностей, поощряемые на­чальником, понимающим дело (что, увы, не всегда слу­чается), работали на пользу чудного края. С своей сторо­ны, войско творило чудеса. Мне много раз случалось уже и говорить, и писать, что если есть в мире что-нибудь вы­ше русского солдата, это — солдат-кавказец: как он весе­ло идет на бой, отважно дерется, просто умирает! Но при Воронцове, кроме этого всегда необычайного духа в рус­ском войске, царила также, если можно так выразиться, всеобщая семейственность. От самого обнищавшего ту-

____________

* Третья котлета (англ.).Ред.

513

 

земца до горделивой княгини, ведущей свой род от царя Давида, все невольно покорялись воронцовской обаятель­ности и умению приласкать и покорять людей. Он пони­мал русофикацию не в грубом насилии, а в ее настоящей силе. Общество русское, хотя тогда еще небольшое, было тем не менее в Тифлисе избранное; общество туземное, как я уже сказал выше, с каждым днем все более и более примыкало к нему. В последний раз, когда я был на Кав­казе, я не узнал его. Без сомнения, страна во многом выиг­рала. Августейший наместник великий князь Михаил Николаевич, стоя так близко к трону, мог более чем кто-нибудь другой способствовать развитию благосостояния вверенного его управлению края, но той задушевности, того простодушия, того яркого восточного колорита, что было при Воронцове, я уже не нашел. В крае — я позволю себе так выразиться — уже завоняло Петербургом. Одна высокопоставленная особа попросила меня написать что-нибудь в ее альбом. С моей обычной оплошностью и под впечатлением того, что мне казалось, я настрочил следую­щее четверостишие:

 

Не смею выразить я вслух,

Но мир войны не заменяет;

Здесь прежде был свободы дух,

Теперь... чиновником воняет...

 

Тем не менее я должен сказать, что этот последний раз, когда я был на Кавказе, в 1871 году, оставил во мне воспоминания неизгладимые. В тот год государь, в сопро­вождении своих августейших сыновей: наследника цеса­ревича и великого князя Владимира Александровича — посетил Кавказ. Разумеется, по этому случаю во всем крае устроивались празднества и увеселения. Когда я приехал в Кутаис, жена тамошнего военного губернатора графиня Левашева, рожденная графиня Панина, обрати­лась ко мне с просьбою устроить в Кутаисе торжествен­ный праздник в честь царственного гостя. У меня тотчас же родилась мысль возобновить в малом виде то, что я ви­дел в Каире в 1869 году по случаю открытия Суэцкого канала в честь императрицы Евгении и императора Франца Иосифа австрийского, придав празднику мест­ный колорит,— джигитовку, лезгинку, русские хороводы и т. д. К назначенному дню все оказалось готовым и обещало быть интересным, но проливной дождь, увы, помешал осуществлению этих приготовлений; зато вторая часть  праздника,  т(о)  е(сть)  живые  картины  и   бал,

514

 

вполне удалась. К этому случаю я, как всегда, должен был написать стихи; мне не удалось прочесть их, как предполагалось, государю в присутствии ликующего на­рода; но, узнав от графа А. В. Адлерберга о том, что я написал стихотворение, государь с своей обычной благо­склонностью позвал меня в одну из примыкавших к танцевальной зале гостиных и в присутствии двух-трех приближенных заставил меня прочесть стихи. Вот они. Сколько помнится, они нигде не были напечатаны:

 

С времен, давным-давно отжитых,

Преданьям Иверской земли,

От наших предков знаменитых,

Одно мы слово сберегли;

В нем нашей удали начало,

Преданье счастья и беды,

Оно всегда у нас звучало:

Аллаверды!..

 

Аллаверды — «господь с тобою»,

Вот слову смысл, и с ним не раз

Готовился отважно к бою

Войной взволнованный Кавказ;

Ходили все мы к схваткам новым,

Не дожидаясь череды.

Хвала умершим... а здоровым —

Аллаверды!

 

Когда, досуг кавказский теша,

Простор давая бурдюкам,

В кружке усердном азарпеша12

Гуляет звонко по рукам,

Неугомонно ходит чаша

И вплоть до утренней звезды

Несется голос тулумбаша 13:

Аллаверды!

 

Одной природой мы богаты,

[Но как и в прежние века]

У нас под тенью каждой хаты

Есть уголок для кунака 14,

Нам каждый гость дарован богом.

Какой бы ни был он среды.

Хотя бы в рубище убогом...

Аллаверды! мой друг,—

Аллаверды!..

 

Но если гость — отец державный,—

Земному солнцу кто не рад!—

Подымутся на пир заздравный

Эльбрус, Казбек и Арарат

И грохнет дружно всем Кавказом

На все наречья, все лады

Одной душой, единым разом —

Аллаверды!

515

 

Ты осенил нас благодатью,

Детей и жен ты наших спас,

Ты помнил и меньшую братью,

Ты к просвещенью двинул нас,—

Благословен же будь судьбою,

Тобой мы сильны и горды,

Великий царь, господь с тобою!

Аллаверды! 15

 

Эти стихи хотя и грешили во многом по форме, но так соответствовали существовавшему восторженному на­строению в отношении государя, что в Тифлисе, после повторения уже на театре представленных в первый раз в Кутаисе живых картин и даже уже после отъезда госу­даря, прочтенные в заключение представления в присут­ствии великого князя Михаила Николаевича16, они до­ставили мне едва ли не величайшую овацию, какой я был героем. Без сердечной благодарности, без трогательного умиления не могу вспомнить поздравления искренних мо­их старых сослуживцев, моих дорогих товарищей. Надо сказать, что если я всегда беззаветно любил Кавказ, мне там отвечали такой же дружбой, и я этим тем более доро­жил, что в жизни я был мало в этом случае избалован вза­имностью и что часто люди, которых я более всего любил, менее других отвечали мне тем же. В этом, 1871 году, за несколько дней до моего отъезда из Тифлиса, мои прежние сослуживцы-воронцовцы устроили в мою честь ужин. Ужин этот отпраздновался, как водится везде, и в особенности на Кавказе, самым радушным образом и с такою задушевностью, точно мои старые друзья чувство­вали, что мы все там собрались вместе в последний раз. В средине ужина старейший из наших собеседников, за­служенный князь Орбелиани, поднял бокал за мое здо­ровье, прибавив по этому поводу несколько очень лестных для меня слов.

— Нет, друзья мои, нет, дорогие мои товарищи! — ответил я, вставая,— ничего я здесь не сделал; вы счаст­ливее меня, вы работали для края, вы, если я могу так вы­разиться, везли в корню, а я скакал на пристяжке! — Эта шутка была тем не менее горькой истиной всей моей жизни. Я имел слабость всегда воображать, что в России можно служить, не переставая писать, на деле же оказа­лось, что я не исполнил ни того, ни другого. Собраты мои, литераторы, говорили: «Помилуйте, какой же он пи­сатель? Он царедворец, он чиновник...» В то же время мои начальники и сослуживцы не допускали мысли смот­реть серьезно на человека, пишущего комедии и повести.

516

 

Зиму Воронцовы проводили, разумеется, в Тифлисе, на лето переселялись в Боржом, осенью проживали в воздвигнутой князем Михаилом Семеновичем царствен­ной Алупке. За ними всюду следовал их маленький дво­рик; но в Алупке к обществу кавказскому еще присоеди­нялось несколько одесситов: г-жа Полянская, которая, никогда не бывши красивой, исполняла всю свою жизнь роль хорошенькой женщины, ученый южанин Мурзакевич, сын разбогатевшего одесского негоцианта Григорий Григорьевич Маразли, один из самых любезных и благовоспитанных людей, каких я встречал, семейство Фонтон, Голицыны и другие.

С первым выстрелом Крымской войны я перевез свою семью обратно в Россию, а сам опять возвратился на Кавказ17. Но блестящим образом начавшаяся кампания тяжело кончилась для России18. Сто раз, я думаю, в жизни мне приходилось упоминать, писавши о Крымской войне, и всякий раз я не могу себя преодолеть, чтобы не высказать того восторженного впечатления, какое все­лили в родине неизгладимо навеки подвиги кавказской армии и севастопольских героев. В 1877 году я близко ви­дел войну еще более кровопролитную и еще менее нуж­ную19. Наши войска, как всегда, и тут совершали чудеса, мы вышли победителями, но того воспоминания, отрадно­го и гордого, какое осталось после падения Севастополя, я не встречал ни в ком; правда, Берлинский трактат этому много содействовал, да и «добрый» сосед наш, Германия, тогда нами не помыкал, а, напротив, в нас заискивал.

 

 

VIII

 

Воцарение императора Александра Николаевича.— Коронация.— Герцог де Морни.— Поездка моя за границу для осмотра иностранных театров по поручению министра двора.— Знакомство с Россини.— Завтрак у него.— Г-жа Фодор-Менвиелль.— Необычайный концерт.— Свидание с Александром Дюма-отцом.— Его обеды и собиравшееся на них общество.— Александр Дюма-сын и его отношения к отцу.— Ве­чера русской княгини.— Жорж Занд.— Ее связь с Жюлем Сандо.— Фредерик Леметр.— Генрих Мюржер.— Парижская гризетка того вре­мени,— «Jardip Bullier» *.— Эдмонд Абу.— Принцесса Матильда.— Г-жа Калерджи.— Баденские сезоны.— Мейербер.— Анекдот про Вольтера и Пирона.— Знакомство со Скрибом.— Обер. Анекдоты про него.

 

С воцарением императора Александра II точно чем-то светлым повеяло на Россию. В обществе и даже в народе

_____________

* Сад Бюлье (фр.).Ред.

517

 

стали громко говорить о великих преобразованиях, заве­щанных императором Николаем своему преемнику. Моло­дой император в воображении народном представлялся полубогом, от которого ожидались милость и свет1. Ко­ронация их величеств, императора Александра Николае­вича и императрицы Марии Александровны, состоялась в Москве 26 августа 1856 года с обычным церемониалом и пышностью. Я должен был нести на ней двойную служ­бу: придворную, в качестве камергера, и потом, на меня была также возложена обязанность описать, как историо­граф, торжество коронации. Но семейный траур помешал мне официально присутствовать на церемонии: тесть мой граф Виельгорский скончался накануне дня коронации2 . О празднествах придворных, данных в то время в Москве, трудно сказать что-нибудь новое: они, как всегда, своим великолепием и изяществом превосходили все, что может представить себе воображение. Но и чрезвычайные пос­лы, аккредитованные для этого торжества европейскими дворами, соперничали между собою роскошью баснослов­ной. Особенно между ними отличался чрезвычайный по­сол от французского двора, побочный брат императора Наполеона III, герцог де Морни, впрочем, кажется, быв­ший в то время еще графом 3. Человек ума самого обшир­ного и самого тонкого, обладавший самой изящной, безу­коризненной светскостью, редким самообладанием и мерой во всем, де Морни был, без сомнения, замечатель­нейшим из людей, окружавших императора Наполео­на III. Проживая во время изгнания последнего (извест­но, что принц Людовик Наполеон, впоследствии импе­ратор, после двойного неудачного восстания был заточен в крепость — из которой, впрочем, бежал — и изгнан из Франции) 4 в Париже, де Морни с другими приверженца­ми принца — Персиньи, Клери и т. д. — осторожно под­готовлял новое возвращение принца, состоявшееся в 1848 году и имевшее, как известно, самые блестящие для прин­ца и его друзей последствия. Авантюрист по случаю, го­сударственный человек по призванию, де Морни во все время, что находился влиятельнейшим лицом наполео­новского правительства, служил если не всегда добросо­вестно, то всегда усердно своему государю.

Никто лучше его не знал людских слабостей, никто ловче его ими не пользовался. Во Франции уже создалось поверье, что с его смертью, последовавшей в 1864 году *,

_____________

* 1865 году.— Сост.

518

 

звезда царствования Наполеона III стала блекнуть. Его посольство на коронации императора Александра Нико­лаевича имело также большое влияние и на его судьбу; так, вскоре после коронации он женился на русской княж­не Трубецкой, родной племяннице княгини Марии Ва­сильевны Воронцовой 5.

По окончании коронации министр императорского двора граф Владимир Федорович Адлерберг, желая ввести некоторые изменения и реформы в управление императорских театров, возложил на меня поручение осмотреть и ознакомиться с управлениями больших ино­странных театров в Вене, Лондоне, Берлине и Париже. Я сперва отправился в Париж 6 и, прежде чем начать изу­чать театральное управление, решил, что сперва мне нуж­но познакомиться с главными в них деятелями, т<о> е<сть> драматическими писателями и композиторами, A tout seigneur tout honneur * — я начал с Россини 7. Уже того было достаточно, что я — зять графа Виельгорского, с которым Россини в продолжение всей жизни находился в особенной дружбе, чтобы он меня принял, что называет­ся, с распростертыми объятиями. Меня совершенно оча­ровал его блестящий ум и редкая в таком старике, не­сколько подтрунивающая над всеми, веселость; память его тогда замечательно сохранилась.

  Любезный граф,— обратился ко мне Россини, ког­да я, просидев около часу, встал и начал с ним прощать­ся,— скажите мне, любите ли вы макароны?

  Да, очень люблю,— ответил я, несколько озада­ченный этим вопросом à brûle-pour point **.

  Ну, так приезжайте завтра со мной пообедать; я вас попотчую такими макаронами, каких вы отроду не едали; я приготовляю их сам, и потом вы послушаете пение такой певицы, каких более нет в Европе...

Я, разумеется, с благодарностью принял приглашение и с нетерпением стал дожидаться будущего вечера. Если мысль покушать макарон, приправленных знаменитой ру­кой, начертавшей бессмертные страницы «Вильгельма Телля» и «Севильского цирюльника», льстила моему самолюбию, любопытство мое было сильно затронуто обещанием маэстро дать мне возможность послушать пе­ние какой-то неведомой мною певицы. За несколько ми­нут до назначенного мне хозяином часа, я звонил уже у

_____________

* По месту и почет (фр.).Ред.

** В упор (фр.).Ред.

519

 

его крыльца. Я нашел Россини, как и накануне, живым, любезным, улыбающимся. На нем был надет просторный черный фрак, а шею его плотно обхватывал старомодный, белый жабо с огромным бантом. Лицом, походкой, ростом он необыкновенно походил на моего тестя — своего друга графа Виельгорского; даже его рыжеватый парик казался мне точно снятым с головы Виельгорского. Поздоровав­шись со мною, Россини подвел меня к дивану, с которого навстречу мне привстало самое фантастическое существо. То была старушка лет за семьдесят 8, в розовом шелковом платье и с букетом свежих роз, приколотых к ее полуоб­наженной, шафранного цвета, совершенно высохшей гру­ди. С своим сильно набеленным и нарумяненным лицом, густо наведенными сурьмою бровями и седыми в крутые завитки причесанными волосами старушка необычайно походила на старинную саксонскую или севрскую статуетку.

  Madame Fodor-Mainvielle! — торжественно про­возгласил Россини, почтительно наклоняя голову перед старушкой.— C'est tout dire, n'est-ce pas? *

Я поклонился, согнулся, уничтожился, но, греха таить нечего, сильно разочаровался...

Я знал, что г-жа Фодор-Менвиелль была знаменитей­шею европейской певицей, но... в начале нынешнего сто­летия, чуть ли даже не в конце прошлого9. Я с ужасом себя мысленно спросил, неужели эта старая развалина станет петь?.. Сначала мы пообедали, и пообедали пре­красно, макароны оказались действительно восхититель­ными, и Россини с большим удовольствием выслушивал мои искренние похвалы; в эту минуту, я уверен, он гораздо более гордился удавшимся им самим сваренным блюдом, чем увертюрой оперы «Семирамида». Кофе мы пили в гостиной, но курить г-жа Фодор мне не разреши­ла; по старой памяти, она терпеть не могла табачного ды­ма. Но приятным разговором мы после обеда занимались недолго; Россини встал и, весело подмигнув устарелой певице, промолвил:

  Eh bien, ma petite, au piano **.

Надо заметить, что, несмотря на то, что г-жа Фодор-Менвиелль была чуть ли не старше самого Россини года­ми, он говорил ей «ты» и обращался с нею как с молодень-

_____________

* Этим все сказано, не так ли?  (фр.) Ред.

** Ну, крошка, к роялю (фр.).Ред.

520

 

кой девочкой. Розовая развалина жеманно встала и по­дошла к роялю.

  Du Chérubini n'est-ce pas? * — как-то сообщниче­ски ей кивая, вопросил ее престарелый маэстро.

  Mais non, mais non **, ваше что-нибудь, ваше,— любезно отвечала певица, обмахиваясь веером.

Но Россини таки настоял на своем и проиграл ритур­нель одной из известнейших шерюбиниевских арий. Я уселся в кресло против рояля и не сводил глаз с них обоих все время, что она пела. Пением, собственно, нельзя и назвать те звуки, что она, силясь, издавала, а скорее дре­безжанием разбитой арфы, хотя метода петь, несмотря на карикатурность приемов, осталась замечательной. Гля­дя на эти два существа с таким лучезарным прошедшим: он — воплощение гениального творчества, она — по­корявшая всех силой своего громадного таланта,— мне становилось и страшно, и смешно, но в особенности умилительно. Какая беззаветная любовь к искусству в этих людях! Стоило только затронуть эту струну, дрожавшую в них так звонко всю жизнь или, скорее, быв­шую настоящей жизнью их жизни, и они точно перерож­дались, молодели и почтительно и любовно служи­ли ей.

Я не мог отвести глаз от одеревенелых пальцев Рос­сини, который старательно выделывал на клавишах трудный аккомпанемент. С своей стороны, г-жа Fodor прилагала все свои силы, не прощая себе ни одной трели, ни одной фиоритуры. И они делали все это вовсе не для меня, совершенно чуждого им человека, а потому, что в плоть и кровь им вошла любовь к искусству, уважение и обожание к нему. Изредка Россини прерывал устарелую певицу восклицаниями: «très bien, ma petite! divinement rendue cette délicieuse phrase! quelle grâce charmante, quelle morbidezza! est-il enlevé ce la-bémol?» *** Я поздно уехал от знаменитого маэстро и на всю жизнь вынес от прове­денного там вечера неизгладимое впечатление.

На следующий после того день я пошел к Александру Дюма (отцу). В продолжение нескольких десятков лет Дюма возбуждал не только в своей родине, во Франции, но и во всей Европе всеобщее любопытство и удивление,

_____________

* Керубини, не так ли? (фр.) Ред.

** Нет, нет... (фр.) Ред.

*** Прекрасно, моя малютка! Божественно исполнена эта дивная фраза!  Какая очаровательная  грация,  какая  (фр.)  нежность!   (ит.) Разве не восхитительно это ля-бемоль! (фр.)Ред.

521

 

во-первых, своими сочинениями, бывшими в необыкно­венной моде, во-вторых, своим блистательным остроуми­ем, оригинальными выходками, безумными издержками и в особенности своей неистощимой добротой. Годами он жил окруженный неслыханной, чисто восточной рос­кошью и с этим вместе часто не имел двадцати франков у себя в кармане.

В то время он проживал в своем доме, rue Amsterdam, но чуть ли не накануне кредиторы вынесли из него всю мебель. На мой звонок у крыльца мне отворила служанка и ввела меня в совершенно пустую переднюю. Осведо­мившись, дома ли Дюма, я себя назвал и попросил слу­жанку доложить обо мне писателю.

— Взойдите, любезный граф,— закричал с верха лестницы звучный, густой голос,— мне так много нагово­рили о вас дурного, что я уже заранее вас полюбил! (Entrez, mon cher comte, on m'a dit tant de mal de vous que je vous aime déjà!)

Я поднялся по красивой, но довольно дурно выметен­ной лестнице на второй этаж. Вбитые в стене и вокруг окон крупные гвозди свидетельствовали об украшавших перед тем помещение картинах и занавесках. Навстречу мне из комнаты, служившей ему кабинетом, вышел Дюма. Весь его костюм состоял из длинной ночной белой холстяной рубахи с широко прорезанным воротом, носков и вышитых гарусом туфель. Он дружелюбно меня привет­ствовал и усадил в одно из четырех уцелевших кресел, украшавших его кабинет, а сам сел на свое место у письменного стола, заваленного кипою исписанных осо­бенно большого формата белых листов. Мы разговори­лись. Дюма замечательно говорил и в особенности расска­зывал. Наружность его совершенно соответствовала и его таланту, и его нраву. Ростом очень высокий, довольно тучный, с толстой бычачьей шеей, лицо его неправильное и некрасивое, с крупными и несколько плоскими чертами, было тем не менее особенно привлекательно. Небольшие глаза искрились тонким остроумием, но... глубины в них искать не следовало. Так как у нас было много общих интересов, множество общих знакомых и даже характера­ми мы во многом сходились с Дюма, то мы скоро подру­жились и стали видеться очень часто. Дюма очень любил принимать и в особенности задавать хорошие обеды. Иногда эти обеды давались в самой роскошной обста­новке, иногда случалось и так, что одному из гостей недоставало стула   но белье столовое, серебро, посуда,

522

 

стекло отличались безукоризненностью. Дюма очень гордился своим умением превосходно приготовлять разные тонкие кушанья, и почти за каждым из таких обе­дов подавались два-три блюда, изготовленные самим хозяином. Гости к этим кухонным торжествам собирались самые разношерстные; добродушие и гостеприимство Дюма вошли в пословицу, но надо также признаться, что к этим качествам его примешивалась такая беззаботность и нравственная неряшливость, что в доме у него в сооб­ществе с людьми самыми знаменитыми и самыми почтен­ными случалось почти всегда встретить личностей очень темных и недоброкачественных. Так, например, рядом с одним из таких талантливых и остроумнейших фран­цузских писателей того времени, как Генрихом Монье (Henri Monnier), создавшим бессмертный тип Прюдом-ма10, можно было улицезреть начинавшего в это время свою карьеру весьма гаденького жиденка Альберта Воль­фа; правда, теперь он оперился и даже очень, но прежде выглядывал очень мизерно11. Часто сидящим подле пре­лестнейшего поэта Генриха Мюржера, автора известной комедии «La vie de Boheme» *l2, случалось видеть какого-нибудь прогоревшего биржевика с грязным прошедшим и темноватым будущим; тут вертелись и разные искатель­ницы приключений, и устарелые провинциальные актри­сы, хотя тут появлялись также и талантливые писатель­ницы и даже светские женщины, интересующиеся на «это все» посмотреть. Тем не менее эти сборища являлись в высшей степени интересными; точно ракеты, вспыхивали остроумные замечания, колкие словечки, веселые шутки, но и также тонкие наблюдения, глубокое знание жизни и строгая оценка искусства. Сын Дюма, Alexandre Dumas-fils, уже, с своей стороны, заслужил тогда извест­ность своим романом «La Dame aux camélias»**, наделав­шим в свое время много шума. Наружностью он много напоминал отца, но нравственно ни в чем не походил на него. Сдержанный до скрытности, осторожный и серьез­ный, он рано понял, что в наше время ловко поднесенная публике литература является отличным способом нажи­вать большие деньги. К отцу своему в то время, что я его знал, он относился почти что враждебно: он не мог ему простить, во-первых, нажитые и прожитые им миллионы, во-вторых, незаконность своего рождения, хотя отец усы-

_______________

*   «Жизнь богемы» (фр.).Ред.

*   «Дама с камелиями» (фр.).Ред.

523

 

новил его еще с его детства. Он холодно обращался с лизоблюдами отца, насмешливо отзывался обо всем его обиходе, что не мешало ему, однако, просиживая у отца, постоянно иметь маленькую книжечку в кармане, в кото­рую он тщательно вписывал каждое меткое слово, каждое удачное замечание.

С своей стороны, напротив, Дюма очень любил своего сына и только иногда, увлекаясь своей привычкой* ост­рить, подшучивал и над сыном. Сам сын его мне расска­зывал, что, идучи однажды по улице с отцом, он напомнил ему, что они забыли побывать с ним у нотариуса по одно­му очень нужному делу.

   C'est vrai, comme nous sommes bêtes! (Это правда, как мы глупы!) — воскликнул Дюма.

   Parlez en singulier! (Говорите в единственном чис­ле!) — заметил ему сын.

   C'est vrai, comme tu est bête! (Это правда, как ты глуп!)

В то время Дюма-сын был высокий, статный юноша, самоуверенный и смелый. Как и отец его, он пользовался большими успехами у женщин, с тою только разницею, что отец, с свойственной ему невоздержностью языка, всем рассказывал о своих «победах», сын довольствовал­ся только компрометировать отличавших его дам, но ни­когда не говорил о своих успехах. Наши прелестные соо­течественницы, российские дамы, особенно благоволили к обоим Дюма. В то время, когда я познакомился с Дюма, он усердно посещал салон одной русской княгини и, как кажется, пользовался ее благорасположением вполнеl3. Дама эта имела слабость, впрочем привычную многим русским барыням, проживавшим за границей, собирать у себя разного рода знаменитостей; правда, как это часто случается, между этими знаменитостями часто попада­лись люди, вовсе не заслуживавшие этого величания, и вообще сборища эти носили как-то смешанный отпеча­ток литературно-художественно-светский, утомительно отзывавшийся на присутствующих. Я, греха таить нечего, чрезвычайно тяготился этими вечерами, и хотя сыз­давна, еще с Петербурга, находился в самых дружествен­ных отношениях с хозяйкой, избегал посещать их; но иногда все-таки приходилось туда появляться на час-другой. Однажды мы условились с Дюма туда отправить­ся, но перед самым вечером у меня сильно разболелась голова, и я, написав княгине записку, наполненную изви­нениями и сожалениями,  улегся в постель  и принялся

525

 

читать только что появившийся тогда едва ли не лучший роман Edmond'a About «Germaine». Как всегда, я увлекся чтением, и было уже сильно за полночь, как в передней у меня раздался неожиданно звонок.  

Человек мой поспешил отворить, и тотчас же, без доклада, в комнату ко мне явился Дюма, во фраке, белом галстухе и с белой гвоздикой в бутоньерке фрака.

  Eh bien? Il parait que vous êtes malade? j' ai vu de la lumière a vos fenêtres et je suis monté. Je viens vous demander un verre de votre divin Kümmell *.

  Mais certainement, mon cher Dumas **,— ответил я и приказал своему человеку подать рюмку и бутылку Ekau ОО.

  Ну, как же вы провели ваш вечер? — спросил я талантливого писателя, в то время как он почтительно подносил   к   своим   губам   рюмку   остзейского   напитка.

  Ma foi, mon cher comte,— ответил он мне со своим обычным добродушием — si je n'y avais pas été, je m'y serai bien ennuyé! ***

Несколько дней после этого я отправился, утром, ча­сов в одиннадцать, к Дюма, с целью потащить его с собою позавтракать в Maison D'or у Вердие l 4. Поднимаясь на его лестнице, я повстречал уже немолодую женщину, просто и даже небрежно одетую в темное платье и длин­ный старомодный плащ. Ее глаза, все лицо, необыкновен­но выразительное и странное, поразили меня, точно припомнили что-то виденное уже мною, знакомое...

  Кто эта дама, что только что вышла от вас? — спросил я Дюма, входя в его кабинет.

  Это Жорж Занд, да разве вы ее не знаете? — отве­тил мне Дюма.

  Жорж Занд! — вскрикнул я.— Ах, пошлите за ней, верните ее, побежимте за ней, я хочу ее видеть, познакомиться с нею!..

  Полноте, чего вы испугались? — с спокойной улыбкой прервал мои восклицания Дюма.— Она такая же баба, как и все остальные.

  Как, Дюма, вы, такой артист, как вы можете так

_____________

* Ну? Казалось, что вы больны? Я увидел свет в ваших окнах и поднялся к вам. Я хочу попросить у вас стаканчик вашего божест­венного кюммеля (фр.).Ред.

** Ну конечно, мой дорогой Дюма (фр.).Ред.

*** Право слово, дорогой граф, если бы меня там не было, мне было бы очень скучно (фр.).Ред.

525

 

небрежно говорить о такой талантливой и замечательной женщине? — с негодованием воскликнул я.

  Талантливая женщина, без сомнения,— сказал Дюма,— но по характеру, и привычкам, и воззрениям все-таки баба! Да вы еще сто раз успеете с нею познако­миться, она сейчас уезжает к себе в замок,  в  Nohant.

Но это был единственный раз, что мне случилось ви­деть гениальную писательницу, и уже никогда более мне не удалось с нею встретиться. Дюма-отец, правда недол­го, как и Флобер, пользовался благосклонностью зна­менитой писательницы, но эти «вспышки» не оставили в жизни обоих их того глубокого, неизгладимого впечат­ления, какое имела связь с нею на жизнь Жюля Сандоl5 и в особенности Шопена и Альфреда Мюссе. Несколько раз мне приходилось от людей, близко знавших Мюссе, слышать, что он никогда не мог утешиться от измены Жорж Занд.

Между Мюссе и Жорж Занд в продолжение несколь­ких лет продолжалась переписка, неоценимое литератур­ное сокровище, еще заживо отданное Жорж Занд Алек­сандру Дюма-сыну, которого она матерински любила. Сколько мне известно, Дюма-сын при жизни своей не напечатает этих писем, отданных ему, однако, Жорж Занд в полную собственность и за которые, без сомнения, па­рижские издатели заплатили бы сумасшедшие деньги 16.

Я слышал также, что много лет после происшедшего между ними разрыва Жорж Занд и Жюль Сандо встре­тились в приемной одного из многочисленных министров изящных искусств, перебывавших за последние 25 лет во Франции. Они просидели около часа почти бок о бок и... не узнали друг друга!..

  Кто этот старик, которого пропустили прежде ме­ня к министру? — недовольным голосом спросила Жорж Занд huissier *.

  C'est m-r Jules Sandeau de l'Académie Française **,— ответил тот ей.

  Ah! — равнодушно заметила она,— il a bien vieilli ***

  Кто эта старуха, что сидела подле меня? — в свою очередь спросил Сандо.

____________

*  Привратник (фр.).Ред.

*  Это мсье Жюль Сандо, член Французской Академии (фр.).Ред.

*** Ах, он очень состарился (фр.).Ред.

526

 

  C'est m-me George Sand *,— почтительно отве­тил ему huissier.

Мне говорили также, что они встретились у CamilleDoucet и что тот, позабыв об их в свое время наделавшей много шума связи или желая подать вид, что он ничего не знает об этом, представил их друг другу.

  Мы уже знакомы сыздавна,— равнодушно прого­ворила Жорж Занд, протягивая руку своему бывшему любовнику.

  Да,— ответил также Сандо,— но мы давно не встречались!..

Почти каждую неделю я обедал или у Дюма, или с ним вдвоем в Mai son Dorée у известного и всеми русскими лю­бимого Вердие. Там к нам присоединялись иногда не особенно талантливый, но очень остроумный и любезный французский писатель Monselet, Xavier Marmier, теперь, впрочем, уже давно, член французской академии, соста­вивший себе известность переводами «Северных по­вестей», «Contes du Nord», в том числе и моих «Истории двух калош», «Аптекарши»17  и др. Иногда, но уже на улице, когда мы у Тортони 18, после плотного обеда, уса­живались на так называемой террасе пить кофе, к нам присоединялся знаменитый французский актер Фредерик Леметр; тогда, т<о> е<сть> в конце пятидесятых го­дов, он еще был во всей своей славе, хотя уже был далеко не молод и, кроме того, имел привычку, правда свойствен­ную многим талантливым актерам, напиваться. Он пред­ставлял собою, несмотря на действительно громадный та­лант, и ту особенную способность увлекать до восторга, до неистовства, если можно так выразиться, что дается немногим артистам,— воплощение типа, что французы называют un cabotin **. Самонадеянный, хвастливый, вечно говорящий о себе самом, задорный и капризный, он как собеседник был невыносим, но, раз на сцене, он дейст­вительно перерождался. Конечно, теперь метода играть драмы и комедии во многом изменилась и упростилась, и, конечно, к лучшему, но я не встречал такого благородства приемов, такого драматизма в выражении лица, такой изысканности в движениях. Я уже сказал, что оба Дюма любили женщин, и должен прибавить, что, благодаря существующему во всем их обиходе «цыганству», случа­лось часто, что «пассия» отца переходила потом во владе-

____________

* Это мадам Жорж Санд (фр.).Ред.

** Комедиант (фр.).Ред.

527

 

ние сына, что делалось не только заведомо для Дюма-отца, но даже согласно его советам и желаниям. Дюма также терпеть не мог надевать новых сапог, и сын его обязывался первые два, три раза обувать вновь сшитые сапоги.

  Послушай, однако,— с неудовольствием заметил отцу Дюма-сын,— мне надоело разнашивать твои новые сапоги и ублажать твоих старых любовниц.

  Какой ты дурак! — смеясь, ответил ему Дюма,— это только доказывает, что нога у тебя гораздо меньше моей, а сложение крепче!..

В этом последнем случае он выразился иначе, но «настоящие» слова его неблагоупотребительны для пе­чати. У Дюма я познакомился и позднее, т<о> е<сть> в начале шестидесятых годов, близко сошелся с одним из прелестнейших по характеру и таланту людей, ка­ких я встречал,— с Генрихом Мюржером. Henri Murger19. Сын привратника concierge'a одной из небольших улиц старого Парижа, он и по натуре своей, чувствова­ниям и инстинктам являлся едва ли не величайшим аристократом, какого я видел в моей уже долгой жизни. Он точно носил в себе какой-то неземной идеал, какое-то непобедимое стремление ко всему высокому и великому. Всю жизнь свою он горько терпел от бедности, а между тем точно рожден был для самой баснословной роскоши.

В продолжение более полугода я приглашал его с собою ужинать у Вердие, и, каюсь, вовсе не потому, чтобы оказать ему некоторого рода услугу, а потому, что беседа с ним мне всегда являлась особенно привлека­тельной; я знал, что он почти ежедневно обедает у одного молочника в Латинском квартале и не избалован едой, а между тем, когда мы усаживались за одним из столов раззолоченных по «всем швам» зал Mai son Dorée, зака­зывая ужин, я всегда стеснялся, не находя никогда ничего достойным быть поданным Мюржеру... Многие скептики, конечно, почтут это мое чувство глупостью, но люди с сердцем и воображением, которым случалось бывать в та­ком положении, поймут меня... В женщинах этот врож­денный аристократизм гораздо чаще встречается; среди мужчин он очень редок, и мне много раз, в особенности на родине, случалось встречать людей, дослужившихся и стоявших иерархически очень высоко, но которым так и хотелось сказать:

— Эй, брат, сними с меня галоши или подай мне ши­нель!

528

 

Мюржер первый познакомил меня с Парижем ориги­нальным, le Paris excentrique, о котором до того времени я не имел понятия. Однажды в «Closerie desLilas» *, впо­следствии   «Jardin   Bullier» 20,   Мюржер   спросил   меня:

— Хотите познакомиться с одной из гризеток, послу­живших мне для типа моей Мими Пенсон (Mimi Pinson — героиня известной его комедии «La vie de Bohème»).

Я с любопытством согласился.

Тип польдекоковских гризеток уже тогда начинал исчезать, но все-таки в Латинском квартале они еще процветали. Это были, как известно, белошвейки, мага-зинщицы, модистки, цветочницы — словом, девушки, принадлежащие к рабочему люду, но все имели они лю­бовников, только у них любовь или просто привязан­ность играла первенствующую роль, а вопрос денежный, к какому бы классу ни принадлежал любимый человек, или вовсе не существовал, или занимал совершенно вто­ростепенное место в виде обедов, прогулок, мелких подар­ков и т. д. В этом они совершенно отличались от тогдаш­них лореток, превратившихся потом в кокоток, у которых звонкая монета в наибольшем количестве является пер­вым условием. Девушка, которую Мюржер подвел к нашему столу, олицетворяла собою тип настоящей гризет­ки, но уже гризетки-щеголихи. Среднего роста, прекрасно сложенная, ловкая и грациозная; ее живое, миловидное лицо поражало своею яркою, молодою свежестью. Не­большие черные глаза блестели умом и веселостью, довольно большой рот почти постоянно улыбался, выка­зывая неправильные, но белые, здоровые зубы. На ней было надето темное шелковое платье и обшитый круже­вами передник; на голове ее, артистически причесанной, на самой маковке чуть держался тюлевый чепчик, убран­ный яркими цветами, а в ушах — в те времена роскошь неслыханная — блестели два небольшие бриллиантика. Она, не чинясь, подсела к нашему столу, мы скоро разговорились и близко познакомились. Надо сказать, что в то время я у Bullier был до некоторой степени свой человек; приходил я почти всегда туда с Мюржером — его там боготворили,— познакомился со всеми там бы­вавшими студентами и приобрел себе там много прия­телей.

За последние 25 лет Париж, как и вся Европа,  во

_____________

* Сиреневый хуторок (фр.).Ред.

529

 

многом изменился, но в то время, т<о> е<сть> в конце пятидесятых годов, в нем еще было много оригинальных уголков; одним из самых оригинальных являлся, разу­меется, «Jardin Bullier»; большая часть посетителей со­стояла из студентов; они являлись туда первыми и ухо­дили последними. Наряды на них отличались более чем оригинальностью; какие-то допотопного фасона пли­совые куртки, высокие сапоги, необычайного фасона вен­герки; летом иные являлись в пуховых и даже меховых шапках, зимой в соломенных шляпах; иные из них, хотя далеко уже не молодые, сохранили весь пыл и все востор­ги молодости. Стоило только произнести при них слова «свобода», «родина», «любовь» — и точно порох вспыхи­вали их бурные страстные речи, не всегда, может быть, верные суждения, но искренние и убежденные. Не­сколько лет спустя я опять вернулся в Париж и в тот же вечер отправился в «Closerie des Lilas». Я нашел почти всех своих знакомцев за теми же столиками и почти в тех же нарядах.

  А что поделывает Joséphine? — спросил я одного из них, который в тот год блистательно выдержал экза­мен на медика, имел уже порядочную практику, но, по старой памяти, почти каждый вечер приходил провести час-другой с прежними приятелями. Я говорил о гризет­ке, с которой меня познакомил Мюржер.

  Joséphine? — равнодушно ответил он мне; сколько я припоминал, он в то время был в числе ее ревностных и счастливых поклонников,— она на днях умерла от ча­хотки, и я вчера вскрывал ее очень интересное и богатое тело!..

Меня так и обдало ужасом действительности жизни, постоянно встречаемой.

  Неужели?! — вскрикнул я.— Эта молодая, краси­вая, цветущая Жозефина — она умерла?

  Э,— спокойно возразил мне мой собеседник,— посмотрите, вот вокруг сколько их ходит, таких же цвету­щих, и молодых, и красивых!

После обоих Дюма и Мюржера, я более всех сошелся с Edmond About; недаром его прозвали внуком Вольтера, он поражал всякого своим блестящим остроумием, своею находчивостью, своим неистощимым и всегда интересным разговором. В то время, т<о> е<сть> в начале шести­десятых годов, он находился в особенной милости у им­ператора Наполеона III, корректировал написанную им­ператором историю Юлия Цезаря 22 и вообще в Тюиль-

530

 

рийском дворце, у влиятельных лиц бонапартийской партии и, в особенности, у принцессы Матильды пользо­вался необычайным благоволением. Ей, принцессе, обя­зан он во многом своей литературной известностью и той модой, в какой стояли его романы в продолжение лет деся­ти, романы, хорошо написанные, интересные, но не отли­чающиеся ни глубиной, ни даже особенным талантом. У About, несмотря на весь его ум, был недостаток, обыч­ный многим французам, а именно — забываться до фа­мильярности. У принцессы Матильды на него смотрели как на баловня, un enfant gâté, и многое ему сходило с рук, но тем не менее он однажды уже слишком зарвался и, как водится, прогорел. Принцесса Матильда — женщи­на замечательного ума; она своею обаятельною приветли­востью и самым тонким пониманием искусства, живописи, ваяния, литературы приобрела себе и сохранила даже после падения империи множество преданнейших друзей. Все, что носило известное имя в последние тридцать лет, усердно посещало ее салон 23. Насколько императрица Евгения отличалась поверхностностью своего ума, своим легкомыслием, средневековым ханжеством и отсутствием всякого художнического чувства, настолько принцесса Матильда привлекала своим светлым умом, ясным и со­временным пониманием вещей и отзывчивостью на все благородное и прекрасное. Но как в бриллиантах самой чистой воды есть непременно пятнышко, так и у принцес­сы был недостаток, ставимый ей в укор, разумеется заоч­но, самыми ее верными друзьями, а именно — ее необык­новенное мягкосердечие в отношении некоторых красивых мужчин. В продолжение многих лет граф Ньюверкерке пользовался ее благосклонностью вполне и имел на нее большое влияние. Все об этом знали, но никто, разумеет­ся, в ее присутствии не дерзал даже об этом намекнуть. Однажды Ньюверкерке, входивший к принцессе без до­клада, застал у нее в гостиной Эдмонда Абу; он стоял спи­ной к камину, курил сигару и очень бесцеремонно расска­зывал принцессе какой-то скоромный анекдот. Оскорбил­ся ли Ньюверкерке этим обхождением About с принцессой или просто находился в дурном расположении духа, но на приветствие принцессы он ответил сухо и немедленно уселся в угол.

Allons, allons, vilain jaloux! * — с ласковым уко­ром проговорил   About,  бросая  в  камин  свою  сигару.

____________

* Ну, ну, гадкий ревнивец! (фр.) — Ред.

531

 

Принцесса Матильда мгновенно встала, позвонила и приказала вошедшему слуге «проводить господина Абу в переднюю»; другими словами, Абу выгнали и выгнали оскорбительно, как нахала.

Нет сомнения, что этот поступок во многом содейст­вовал совершенному изменению политических воззрений Абу; из преданного бонапартиста он превратился в яро­го республиканца; но остался по-прежнему утонченно-светским человеком, любезным собеседником и остроум­нейшим рассказчиком.

Один маленький случай, приключившийся в Бадене, дает понятие и о характере Абу, и о французском характе­ре вообще, в котором, несмотря на легкомыслие, тщеслав­ность и эгоизм, так много добродушия. В 1861 году, в сентябре, я был в Бадене, Абу также туда приехал, мы с ним виделись постоянно, чуть ли даже не жили на одной квартире. Так как в то время он был в большой моде, то все мои знакомые дамы, и в особенности соотечествен­ницы, наперерыв просили меня знакомить с ними Абу. Идя однажды утром по Лихтентальской аллее вдвоем с Абу, мы повстречали г-жу Калерджи, прелестную жен­щину и превосходную музыкантшу (одну из тысячи трех, на руках которых умер Шопен) 24; я подумал, что достав­лю ей удовольствие, познакомив ее с Абу, и потому подошел к ней и представил ей моего приятеля: к моему крайнему изумлению, г-жа Калерджи едва ответила на мое приветствие, а Абу даже вовсе не поклонилась и, по­вернувшись спиною к нам, пошла дальше. Меня эта вы­ходка тем более озадачила, что я знал г-жу Калерджи за женщину умную и благовоспитанную и притом сыздавна уже находился с нею в самых дружественных отношени­ях; я покинул Абу, совершенно озадаченного этой грубо­стью,  посреди  аллеи  и  побежал  за madame  Калерджи.

  Что это? помилуйте! за что вы так обошлись с Абу? — спросил ее я.

  Как, да разве вы не знаете? — почти закричала она мне в ответ.— В последнем своем романе он в самом гнусном виде вывел одну из самых близких моих родст­венниц, и это заведомо всем! 25

Я извинился незнанием этого обстоятельства и воз­вратился к Абу. В двух словах я объяснил ему причину гнева г-жи Калерджи.

  Comment elle m'en veut encore,— изумленно вос­кликнул About — mais il у a au moins deux ans que j'ai êcrit le livre! ah! vous etes rancuneux vous autres slaves!.. *

__________

* Как, она все еще на меня сердится (...) а ведь я написал книгу по крайней мере два года назад! А вы, славяне, злопамятны! (фр.)Ред.

 

532

 

От начала сороковых годов до прусско-французской войны 1870 года Баден, как известно, был самым модным в Европе летним сборищем. Все общеевропейские знаме­нитости обоего пола, к какому бы разряду они ни принад­лежали, начиная Мейербером и кончая знаменитой фран­цузской кокоткой (впрочем, чистокровной англичанкой родом) Корой Перл, стекались туда послушать музы­ку перед конверсацион-залом, а вечером себя показать и на других посмотреть в игорном доме, что считалось последним словом тогдашнего шика.

Наши соотечественники, как и всегда впрочем, особен­но отличались. Нарышкинские выигрыши и проигрыши, демидовские попойки, празднества княгини Суворовой оставили в летописях баденских сезонов незабвенные вос­поминания. Тургенев очень зло, но очень верно изобразил российские нравы в Бадене, где злословие и пустословие играли первенствующую роль27. Странное дело, почему за границей русские никак не могут ужиться между собой; стоит женщине быть красивее или умнее других, стоит мужчине чем-нибудь выделяться из общей массы, чтобы соотчичи всеобщим, так сказать, кагалом накидывались на них и нравственно разбирали их, что называется, на куски. В Бадене я познакомился с Мейербером; он совер­шенно очаровал меня своим остроумием и любезностью. Поощренный его простотой и тою особенностью скорого знакомства, какая обыкновенно является на водах и ку­паньях, я сказал ему, что меня всегда удивляло, как такие два необычайные таланты, как он и Россини, не мо­гут между собою ужиться. Как известно, между ними существовала всю жизнь большая вражда28. Мейербер прищурился,   потом  усмехнулся  и  весело  ответил  мне:

   Любезный граф, мы с Россини много поострили на­счет друг друга, но я всегда сожалел, что мне не удалось отпустить такого гениального bon mot*, какое сказал Pi-ron насчет Вольтера.

   А что он сказал? — полюбопытствовал я.

   Как, вы разве не слышали?

   Каюсь, теперь ничего не припомню.

— Вам известно, что Вольтер и один из остроумней­ших стихотворцев восемнадцатого века. Пирон бесконечно

____________

* Острота (фр.).Ред.

533

 

ненавидели друг друга. Одна их общая приятельница, чуть ли не маркиза Дюдеван, убедила, после многих усилий, Вольтера пообедать у нее вместе с Пироном. «Хорошо,— согласился наконец Вольтер,— но с тем только, чтобы этот шалопай (le polisson de Piron) обя­зался, что в течение всего обеда он произнесет всего четы­ре слова». Пирон согласился, и обед состоялся. Недруги уселись: один по правую руку хозяйки, другой — по ле­вую. Вольтер торжествовал и говорил без умолку; Пирон упорно молчал. В конце обеда подали блюдо, наполненное великолепными раками; Вольтер с жадностью принялся их есть.

«Я истребил столько же раков, сколько Давид убил филистимлян,— проговорил, обращаясь к хозяйке, Воль­тер».— «Такою же челюстью (avec la même mâchoire)», не поднимая глаз с своей тарелки, произнес Пирон. (Из­вестно, что, по библейскому сказанию, Давид сражался с филистимлянами, имея орудием «ослиную челюсть»)29 . Пирон, как видите, сдержал слово, но этими четырьмя словами зарезал, что называется, Вольтера.

Мы оба рассмеялись, но я уже более, разумеется, не заговаривал с Мейербером о Россини. В то время, когда я с ним познакомился, он писал «Африканку», это послед­нее свое сочинение, это излюбленное свое дитя, которое ему не суждено было видеть представленным на сцене30.

Он сильно озабочивался затруднением найти хороше­го тенора.

Les bons chanteurs sen vont, mon cher comte,— час­то говорил он мне, прогуливаясь по очаровательным окрестностям Бадена,— le grand Chérubini n'est plus *; правда, есть Ниман и Тамберлик, но Ниман немец, а вы, иностранцы, не можете себе даже представить, до чего строптива парижская публика; она скорее простит фаль­шивую ноту, неправильно понятую роль, чем плохо выго­воренное б или к. Тамберлик, правда, хорошо выговарива­ет французский язык, но он не по моей роли (il n'a pas le tempérament de mon rôle), и потом, согласится ли он?.. Нет, я хочу что-нибудь новое найти, молодой голос, моло­дые силы, все это по-своему отделать и переделать... Une voix inédite, chaude, jeune, vibrante et passionnée!..**

Два или три раза в тот сезон он приглашал меня в Ба-

____________

* Хорошие певцы уходят, дорогой граф (...) больше нет велико­го Керубини (фр.).— (Правильно: Рубини).— Ред.

**Невыразимый, теплый, молодой, вибрирующий и страстный голос! (фр.)Ред.

534

 

дене и однажды в Висбадене послушать какой-нибудь новый голос, и всякий раз он задумчиво покачивал голо­вой, поглядывая на меня: не то, дескать, совсем не то... Еще в первую мою поездку в Париж, т<о> е<сть> в первую после коронации, так как я уже до того несколь­ко раз бывал в Париже, я познакомился с известным французским драматическим писателем Скрибом. Это чуть ли не первый писатель, наживший себе литератур­ным трудом громадное состояние. Его современника, ге­ниального Бальзака, всю жизнь одолевали кредиторы. Скриб жил в роскошной квартире, держался полубогом и в то время занимал во французской литературе одно из первенствующих мест. Его пьесы (он, кажется, в течение своей жизни написал их более тысячи,— разумеется, иные в сотрудничестве), большею частью лишенные вся­кого таланта, имели, однако же, успех, приносили дирек­торам театров доход и нравились публике, а большего, как известно, ничего не требуется. Меня, однако, Скриб принял любезно и скоро со мной разговорился.

  Мы сегодня увидимся в театре, вероятно, еще,— сказал я, прощаясь с ним. Давали именно, кажется, в Théâtre du Gymnase одну из его последних пьес. Скриб усмехнулся.

  Я никогда не бываю в театре,— ответил он мне, провожая меня.

  Как?! — вскрикнул я.— Вы, monsieur Scribe, вы никогда не бываете в театре? Но это невероятно?!

  Это совершенно верно,— возразил мне Скриб,— т<о> е<сть>  никогда относительно; я почти всегда присутствую на первых представлениях пьес моих собратов и иногда на первых представлениях моих собствен­ных пьес, но это случается реже; для собственного же мое­го удовольствия я в театр не хожу, cela serait enfantin *.

Мне нечего прибавлять, как меня удивило подобное profession de foi ** в устах человека, нажившего себе театром миллионы.

В то же время я имел случай познакомиться с Обером. Дюма-отец называл его le Scribe de la musique ***. Дей­ствительно, он произвел на свет большое количество опер, между которыми многие не отличаются музыкальными достоинствами, но тем не менее Обер занимал видное

____________

* Это было ребячеством (фр.).Ред.

** Символ веры (фр.).— Ред.

*** Скриб музыки (фр.).Ред.

535

 

место во французской консерватории, где он председа­тельствовал 31 и был очень популярен в Париже и во Франции. Много этому способствовал, разумеется, его живой характер и замечательно меткий и острый ум. Один из приятелей, не видавший его чуть ли не более сорока лет, приехав в Париж из провинции, отправился навес­тить Обера.

  Oui, certainement,— начал после первых привет­ствий приятель, который, как это часто, впрочем, случает­ся в жизни, не «переваривал», что он остался никому не известным провинциалом, тогда как Обер приобрел евро­пейскую известность.— Certainement vous voilà un homme célèbre, cela n'empêche pas que vous êtes vieux *.

   Ma foi, mon cher ami,— ответил ему Обер,— c'est la seule maniere de vivre longtemps!.. **

Обер, как почти все люди, одаренные воображением, был яростным поклонником прелестного пола; об этой его слабости в оное время в Париже ходило множество анекдотов; один из них, хотя и очень скоромный, но из наиболее смешных, я позволю себе рассказать читателям.

В числе начинающих оперных танцовщиц из тех, что называют в Париже des marcheuses ***, Обер отличил одну прелестную блондинку, молоденькую девушку лет семнадцати. По собранным им сведениям он узнал, что, по остроумному выражению Дюма-сына, «капитал ее еще не был тронут». Тем не менее, хотя уже будучи зрелых лет, именно потому, что будучи зрелых лет, Обер захотел во что бы то ни стало достигнуть своих целей — обладать молодой девушкой. Прелестная блондинка находилась под нежной опекой своей маменьки, женщины лет под сорок, но еще красивой, стройной и привлекательной. Обер, не теряя времени, с ней познакомился и бесцере­монно завел речь об интересующем его предмете. Снача­ла, как и следовало ожидать, любящая мать с негодова­нием отвергла предложение Обера, потом мало-помалу она стала сговорчивее и наконец с нервными рыданиями объявила Оберу, что она уговорила-таки свою дочь, что, увы! бедность, забота о будущности своей дочери заста­вили ее согласиться с этой ужасной крайностью, но что она надеется на великодушие и скромность г. Обера и на

_____________

* Да, конечно (...) конечно, вот вы знаменитый человек, но это не мешает вам быть старым (фр.).Ред.

** Право же, дорогой друг (...) это единственный способ жить долго!..  (фр.) Ред.

*** Статистки (фр.).Ред.

536

 

то что в будущем, когда «каприз» к ее дочери пройдет, он навсегда останется ее покровителем. Влюбленный ста­рик на все соглашался и только спрашивал об одном: когда же наконец ему удастся «увенчать свое пламя». После долгих переговоров решили, что Обер придет на следующий день, но не ранее восьми часов вечера. Сказа­но — сделано. На следующий вечер около восьми часов Обер дрожащей рукой звонил у дверей своего предмета. Ему отворила сама маменька и таинственно ввела его в гостиную.

   Вы понимаете, что я отпустила бонну на целый вечер: il faut toujours se défier des domestiques*. Подо­ждите меня здесь, или нет, впрочем... я не в силах буду... а просто, когда вы услышите за соседней дверью звон колокольчика, вы толкните вот эту дверь, vous pousserez cette porte **, и войдите...

И растроганная маменька пошла к двери, ведущей в глубь квартиры.

  Ах, да! еще одно условие,— останавливаясь у две­рей, проговорила заботливая мать,— в комнате, там... вы понимаете?.. будет совершенно темно, но вы должны са­ми рассудить, как тяжело... il faut ménager la pudeur de cette pauvre enfant!.. ***

Обер на все эти речи кивал нетерпеливо головой. Вслед за уходом матери в полуосвещенной гостиной мелькнул из двери в дверь соблазнительно стройный образ молодой обреченной на жертву девственницы. На­конец после довольно долгого ожидания, раздался же­ланный звонок... Обер бросился к дверям...

Надо сказать, что утром того дня он отсчитал дове­ренному от матери лицу крупный условленный между ними куш. В комнате, куда вошел Обер, было действи­тельно так темно, что он ощупью едва мог подвигаться. Но страсть пылала в нем так сильно, что он не обращал на это внимания; часа два спустя, он так же ощупью стал собираться выйти из святилища; молодая девушка сдер­жала все то, что обещало ее пленительное тело, но внутренно Обер удивлялся только одному, что ему так легко досталась победа... Но случайность, это зло, разру­шающее самые хитростно придуманные проделки, и тут сослужила свою службу; Обер уже подходил осторож-

___________

* Нужно всегда остерегаться прислуги (фр.).Ред.

** Вы толкнете эту дверь (фр-)-Ред.

*** Нужно пощадить целомудрие бедного ребенка (фр.).Ред.

537

 

но к дверям, как темно-синий, из густой шелковой мате­рии чехол, затягивавший плотно висевший посредине потолка ночник, свалился; яркий свет разом осветил до того погруженную в мрак комнату; Обер невольно обернулся назад, и его удивленным, неприятно удивлен­ным взорам представилась следующая картина: в бело­снежных простынях только что покинутой им кровати, грациозно раскинув руки, лежала не дочка, а маменька своей собственной особой... После резкого объяснения, в котором Обер как умный человек чувствовал всю не­ловкость своего положения, он удалился, полагая, что всего лучше не разглашать таких плачевных авантюр, но тем не менее в скором времени многие узнали об этой одной из его многочисленных любовных неудач.

 

 

IX

 

Мое переселение в Дерпт.— Дерптское общество.— Моя вторич­ная поездка на Кавказ.— Фельдмаршал А. И. Барятинский.— Его предложение мне.— Наше путешествие.— Мое разочарование.— Разлад с Барятинским и мой отъезд из Тифлиса.— Анекдот о канц­лере князе А. М. Горчакове.— Баронесса Ю. П. Вревская.— Ее кон­чина.— Пророчество о болгарах.— Моя поездка в Париж.— Русский посол во Франции граф Киселев.— Бал в Тюильрийском дворце.— Представление императору Наполеону и императрице Евгении.— Грубость камер-лакеев.— Приключение с Лазаревым.— Знакомство с Галеви.— Изобретатель метода хорального пения Шеве.— Его неудач­ная поездка в Петербург.— Моя брошюра «Les musiciens contre la musique»*.— Мое возвращение в Россию.

 

Еще после моей первой поездки в Париж после коро­нации я решил поселиться с женою и детьми в Дерпте. Мои родители и родители жены моей в то время уже умер­ли; многие друзья или добрые знакомые или умерли, или разъехались, и ничто особенно не удерживало нас в Пе­тербурге. Для воспитания детей и жизни семейной Дерпт представлялся мне удобнейшим местом, так как его срав­нительная близость от Петербурга давала мне возмож­ность по делам или по службе часто бывать в столице.

Первые годы нашего пребывания в Дерпте были едва ли не самые счастливые годы моего первого брака. Пока жена моя гостила с детьми в окрестностях, я в Дерпте купил и совершенно заново перестроил и отделал доволь­но обширный дом, с большим примыкавшим к нему мес­том, где потом, по моему плану, мы развели хорошенький

____________

*  «Музыканты против музыки» (фр.).Ред.

538

 

сад. Дом этот, в котором моя первая жена жила много лет и где она скончалась, принадлежит теперь моей дочери Сабуровой. Общество дерптское в то время мало изменилось с тридцатых годов, как я покинул Дерпт, и сохранило свою патриархальную семейственность; но зато университет или, скорее, направление в университете совершенно изменилось. Довольно значительный кружок русских студентов внес в него зачинающееся зерно ниги­лизма — нигилизма, еще не имевшего, впрочем, этого на­звания, так как знаменитый роман Тургенева «Отцы и дети» появился только года три после нашего переселе­ния в Дерпт1. Надо сказать, что немецкие головы, более тугие к понятливости, но зато часто также и более рас­судительные, холодно отнеслись к новому учению, зато русская молодежь и в особенности русские барыни, с свойственной им впечатлительностью, яростно примкну­ли к новому учению2. Я в Дерпте, как и везде, впрочем, имел глупость широко раскрыть двери своего дома3 для всех; но тут это не повлекло за собой столько неприят­ностей, как в Петербурге и на Кавказе.

Но, говоря о моем основании в Дерпте, я забыл ска­зать, что в промежуток этого времени я вторично побывал на Кавказе. Вот как это случилось.

По заключении Парижского мира 4 и по смерти фельд­маршала кн(язя) Воронцова государь вверил коман­дование кавказской армиею князю Александру Иванови­чу Барятинскому5. Я уже имел случай, описывая петербургские салоны сороковых годов, сказать, что Ба­рятинские, по знатности своего рода и своему богатству, занимали одно из первенствующих мест в большом пе­тербургском свете. Я должен прибавить, что князь Алек­сандр Иванович Барятинский, старший в роде и наслед­ник богатого майората (который он, впрочем, передал своему второму брату Владимиру), был одним из выда­ющихся и способнейших любимцев молодого императора. Все четыре брата Барятинские были красивы 6, но, разу­меется, красивее и виднее всех все-таки был князь Александр. Кроме того, он имел очень тонкий и все разу­меющий ум, большое изящество в приемах и мягкость (когда хотел, впрочем) в обращении, редкую способность угадывать или, скорее, взвешивать людей и несколько поверхностную, но тем не менее довольно обширную начитанность. Храбрость его не имела границ; спокой­ная, самоуверенная и смиренная вместе — это была чисто русская беззаветная храбрость, храбрость русско-

539

 

го солдата. Но с этими замечательными способностями у Барятинского были также недостатки. Как все Баря­тинские, он почитал себя испеченным из какого-то особен­ного, высокопробного, никому не доступного теста. Его высокомерие, доходившее до наивности, не имело границ. Еще будучи очень молодым человеком, Барятинский был избалован светскими успехами и всем тем, чем щедро награждает расходившаяся природа своих любимцев. Но все это Барятинский считал еще для себя недостаточ­ным; он мечтал не только о фельдмаршальстве, ко­торого достиг по покорении Кавказа,— он хотел быть генералиссимусом всероссийских войск, как достославный Суворов. Это высочайшего отличия ему не удалось полу­чить, и вообще по покорении Кавказа звезда его, до того сиявшая солнцем, несколько поблекла, хотя лично госу­дарь сохранил к нему свое благоволение и даже в конце шестидесятых годов посетил его в пожалованном ему для жительства казенном местечке Скерневицах 7. При таком нраве и при таких стремлениях, понятно, что, вступив в командование Кавказским краем и кавказской армией, Барятинский пожелал придать своему путешествию и вступлению в вверенный его управлению край всевозмож­ную торжественность8.

Свидевшись как-то со мною перед своим отбытием в Тифлис, Барятинский спросил меня, не пожелаю ли я сно­ва вернуться в край, оставивший во мне неизгладимые впечатления и воспоминания 9; с обычным ему умением он начертал мне очень заманчивую картину деятельности, совершенно соответствовавшей и моим вкусам, и моему умению: поощрение местной литературы, распростране­ние русской словесности, устройство театров в значитель­ных городах, учреждение школ музыки, пения, рисования в Тифлисе — словом, нечто вроде маленького министер­ства изящных искусств, в котором я долженствовал ис­полнять лестную роль хозяина и господина. Не имея в то время определенного занятия в министерстве внутренних дел, где я состоял, я с удовольствием принял предложе­ние князя Барятинского, имея, во-первых, в виду то, что я могу быть полезен, во-вторых, радуясь снова увидеть край, особенно мною любимый. Кроме блестящей и много­численной свиты военной, наше путешествие или, скорее, шествие по воде и суше украшали две очаровательные молоденькие женщины: княгиня Анастасия Гагарина, рожденная графиня Стенбок, сохранившая, впрочем, и по сию пору свою замечательную красоту, и княгиня Зейн-

540

 

Витгенштейн, жена моего приятеля князя Эмиля, скоро, впрочем, увы! скошенная смертью в раннем расцвете своей обворожительной красоты.

При таких условиях и прекрасной вместе с тем погоде все находились в отличном расположении духа и широко пользовались всеми окружавшими нас прихотливыми удобствами. Не сатрапом, а маленьким царьком плыл Барятинский по Волге. В каждом прибрежном городе ему устроивались торжественные встречи, он произно­сил спичи, немножко ломался, немножко дурачился, но все это выходило кстати и привлекало к нему людей. Въезд в Тифлис тоже состоялся с особенною торжест­венностью, хотя и имел свою несколько смешную сторону. Первое время моего приезда в Тифлис, обрадованный встречей с дорогими друзьями, еще весь под впечатле­нием только что совершенного путешествия, я не обеспо­коивался о моей настоящей задаче, т<о> е<сть> служ­бе, но мало-помалу, мое положение выяснялось для меня очень неприятно. Тут случилось то, что случалось часто со мною в жизни; по остроумному выражению Эдмонда Абу: «Мне все обещали, я все принял, мне ничего не дали!..» * Вместо деятельного труда, условленного между мною и Барятинским, оказалось, что мои занятия состоя­ли в устройстве праздников в честь главнокомандующего, импровизации стихов и водевилей. С этим, разумеется, я согласиться не мог. С Барятинским, неизмеримо, конечно, опередившим меня по службе,— по светским условиям, детским воспоминаниям и товарищеским отношениям мы были равны, и разыгрывать роль обер-гофмаршала его дворика вовсе не входило в мои планы. По этому поводу между нами произошло довольно резкое объяснение; Ба­рятинский с сердцем сказал мне, что я вечно «тороп­люсь» и что у меня прескверный характер и что я никогда ни с кем не уживаюсь! Затем мы холодно распростились, и я уехал из Тифлиса в Петербург11. Я должен сказать, что эта черная кошка, пробежавшая между мной и Баря-

___________

* Когда, еще перед началом франко-прусской10 войны, Абу откры­то перешел в лагерь республиканцев, его новые собраты сулили ему всякого рода успехи и блестящую политическую карьеру, в которой пост министра или посла занимал первое место; но время шло, респуб­лика укоренилась во Франции, а между тем, хотя Абу пользовался, будучи редактором-издателем газеты «XIXme Siècle», большим влия­нием, обещания друзей оставались обещаниями, и он не получал ни­какого назначения. Раздосадованный этим, в одной передовой статье своей газеты он напечатал следующее: «On m'a tout promis, j'ai tout accepté, on ne m'a rien donneix

541

 

тинским, не оставила никаких следов, и с первой же нашей встречи после этого наши дружеские отношения возобно­вились по-прежнему. Я уже сказал, что высокомерие Барятинского — более чем высокомерие, чванливость — не имело границ; в другом человеке, имевшем более об­ширное влияние не только на дела русские, но и на поли­тику всего мира и занимавшем еще большее положение в свете, чем Барятинский,— в канцлере князе Александ­ре Михайловиче Горчакове это чувство было развито до мелочности, до последних пределов. Однажды, во время последней Турецкой войны 12, в Бухаресте, я зашел к не­му вечером; разговор коснулся бывшей в течение дня ду­ховной процессии, причем канцлер заметил, «то митро­полит приказал шествию пройти мимо дома, занимаемого князем, и остановить на время перед ним раку, вмещав­шую в себе мощи блаженного Димитрия.

— Ваша светлость! — невольно вскрикнул я.— Так уж  не  вы  к  мощам,  а мощи  к  вам  прикладываются!..

Еще в первые годы моего пребывания на Кавказе я имел случай познакомиться с женщиной, которой остался почитателем и другом в течение всей ее, увы! короткой жизни. Баронесса Юлия Петровна Вревская, дочь храбро­го генерала Варпаховского и жена, а потом вдова, еще более известного на Кавказе генерала барона Вревского, считалась почти в продолжение двадцати лет одной из первых петербургских красавиц; я не могу сказать, чтобы Юлия Петровна, хотя и была очень хороша, вполне удов­летворяла своею наружностью эту лестную репутацию; сестра ее, Наталья Петровна, античною правильностью своего красивого лица гораздо более заслуживала это на­значение, но я во всю свою жизнь не встречал такой пленительной женщины. Пленительной не только своею наружностью, но своею женственностью, грацией, беско­нечной приветливостью и бесконечной добротой. Многим она напоминала мне женщин александровских времен, этой высшей школы вкуса, утонченной вежливости и приветливости, и, бывало, слушая ее часто незатейливые, но всегда милые речи, я думал, как бы желательно было в нашем свете побольше таких женщин и поменьше других... Никогда эта женщина не сказала ни о ком ничего дурного и у себя не позволяла никому злословить, а, напротив, всегда и в каждом старалась выдвинуть его хорошие стороны13 . Многие мужчины за ней ухаживали, много женщин ей завидовало, но молва никогда не дерзнула уко­рить  ее  в  чем-нибудь,   и  самые  злонамеренные   люди

542

 

склоняли перед нею голову. Всю жизнь свою она жертво­вала собою для родных, для чужих, для всех, и умерла му­ченическою смертью там, далеко, в Болгарии, где погибло столько молодых сил, где пролито столько русской крови и русских слез бесполезно. Народы, как люди, не проща­ют оказанных им благодеяний, и рано или поздно мы встретим в болгарах, спасенных нами, черную неблаго­дарность. Мир твоему праху, милое, чистое создание, оставившее во всех, знавших тебя, самое светлое воспоминание! 14

По возвращению моем с Кавказа, я из Петербурга опять отправился за границу и начал с Парижа. На дру­гой же день после моего приезда я был приглашен обедать в русское посольство. Высокий и, после Крымской войны, щекотливый пост русского посла при Французской импе­рии занимал в то время граф Киселев 15. Он не только слыл тонким дипломатом, он был одним из последних представителей широкого русского барства. Как все про­ходимцы, Наполеон III любил унижать побежденных, но Киселев сумел себя так поставить, что занял при его дворе первенствующее положение. Императрица Евгения особенно отличала его, и на официальных обедах он почти всегда пользовался высокой в то время честью сидеть по правую руку императрицы.

   Вы на балах в Тюильрийском дворце бывали, граф? — спросил меня Киселев, когда речь у него за обе­дом зашла о придворном бале, назначенном на следую­щий день.

  При этой династии еще не бывал; я, помнится, в сороковых годах был на одном «смешанном», как их тогда   называли,   бале   у   короля   Людовика   Филиппа.

  Я не обещаю вам, что завтрашний бал будет менее смешанным,— с своей тонкой улыбкой заметил мне наш посол,— но все-таки интересно посмотреть, и, притом, вы увидите вблизи императрицу Евгению, она еще очень хороша.

На другой день я получил приглашение и вечером, облекшись в мундир, отправился во дворец. На главной лестнице и у входов стояли, вытянувшись в струнку, знаменитые les cent gardes*16; они имели, правда, вид таинственный и эффектный, но на всем остальном лежал отпечаток, отчасти напоминающий толкучий рынок. В отдельной зале собрали человек пятнадцать мужчин и

____________

* Сто гвардейцев (фр.).-Ред.

543

 

несколько дам с целью представить нас императорской чете. Мы ждали недолго, широкие двери раскрылись, два cent garde'a стали по обеим сторонам их, и, предшест­вуемый несколькими придворными чинами, вошел в залу император, ведя под руку свою супругу. Дежурный ка­мергер, идя несколько впереди, называл императорской чете каждого из нас; мы низко кланялись, император чуть склонял свою утомленную голову, императрица Ев­гения слегка приседала. Они обошли весь наш полукруг и проследовали в другие залы, битком наполненные при­глашенными, не сказав ни одному из нас ни единого слова. Я невольно переглянулся с несколькими находившимися тут русскими; для нас, привыкших к царственной пред­ставительности русских государей и знавших, что все те, кто имеют счастье им представляться, всегда слышат от них благосклонно приветливое слово, это безмолвное шествие показалось очень удивительным. Но в тот вечер мне пришлось еще удивляться. Наскучившись снованием из залы в залу незнакомой мне толпы, я захотел уехать, но, как всегда, сбился, запутался в нескончаемых залах и очутился у запертых дверей, ведущих, мне почему-то ка­залось, к выходу; я взялся за замок, намереваясь открыть дверь.

On ne passe pas! * — грубо закричал на меня под­бежавший камер-лакей.

  Что это — внутренние апартаменты? — спросил я.

   Нет, это столовая,— был мне ответ.

   Столовая их величеств?

   Столовая для гостей, только вас еще туда не велено пускать; vous avez le temps d'attendre vous autres! **

Взорванный этой грубостью, этим лакейским нахаль­ством, я невольно сказал, что нельзя поздравить импера­тора ни за его гостей, ни, в особенности, за его прислугу.

  Comment? Vous vous permettez d'insulter l'empere-ur?! Attendez, je men vais vous faire arrêter! ***

К счастью, один из секретарей нашего посольства, как-то нечаянно проходивший по зале, вывел меня из этого глупого положения, и я удалился из Тюильрийского дворца с обещанием внутренно себе никогда тут более не появляться. Эта стычка с лакеем напоминает мне один очень забавный случай, приключившийся с одним из моих

___________

* Сюда нельзя! (фр.) Ред.

**Вы-то можете и подождать!  (фр.) Ред.

***Как? Вы позволяете себе оскорблять императора? Дождетесь, что я велю вас арестовать! (фр.)Ред.

544

 

родственников по первой жене Лазаревым. Армянин ро­дом, человек очень богатый и чванный, он женился на племяннице моей тещи, графини Виельгорской, принцессе Бирон. Когда он находился в Париже, с ним тоже приклю­чилась какая-то, уже теперь в точности не припомню, комическая история, по случаю которой его потащили в часть, к commissaire de police *. Когда он себя назвал и объявил свой чин и фамилию, с ним тотчас все стали почтительнее.

  Вот видите, monsieur,— мягко сказал ему частный пристав,— вы так близко стоите к русскому императору (?!), что мы не посмеем более вас беспокоить, так как наш государь Наполеон III находится в очень дружест­венных отношениях с вашим царем.

  Как! — неистово крикнул на него Лазарев.— Вы смешиваете вашего шалопая, вашего проходимца, авантюриста, карбонария с русским императором, с моим ца­рем,   с   божиим   помазанником?!   Да   как   вы   смеете! Да я не позволю!..

Дело начинало принимать для Лазарева прескверный оборот: ему уже угрожала не полиция, а тюрьма, куда его немедленно и посадили по обвинению в оскорблении величества. Официальные особы и служащие, хотя, может быть, в глубине души своей и не особенно чтили империю Наполеона III 17, но обязывались это не показывать вся­чески. Мне нечего прибавлять, что дело это очень скоро выяснилось, что Лазарева освободили и даже, кажется, благодаря вмешательству нашего посольства, чуть ли не извинились перед ним.

Желая ближе ознакомиться с устройством Большой оперы в Париже, ввиду некоторых изменений в управле­нии нашей Большой и Итальянской оперы, я познако­мился с Halevy (Галеви), известным композитором оперы «Жидовка» («La Juive»). He имея ни ума, ни та­ланта Мейербера, Галеви тем не менее пользовался в среде композиторов и артистов большим влиянием. По­кровительствуемый Ротшильдами 18 Галеви душил неми­лосердно все, что носило отпечаток нововведения и ори­гинальности19. Однажды за обедом у княгини Елисаветы Эсперовны Трубецкой (она жила тогда в Сен-Жермен-ском предместье, и в ее гостиной собирались почти все известные и талантливые люди в Париже) разговор зашел о некоем г-не Шёве, усовершенствовавшем цифир-

_____________

* Комиссар полиции (фр.).Ред.

545

 

ную методу для хорального пения; меня заинтересовала не только художественная сторона этого дела, во мне вызвала и любопытство, и уважение самая личность Шёве; человек уже лет очень пожилых и до крайности бед­ный, он, окончив свою службу (он занимал какую-то ма­ленькую казенную должность), ежедневно проходил пеш­ком почти от конца в конец Париж и, придя в Латинский квартал в скромную залу, арендованную для этого, бес­платно обучал по изобретенной им методе пению несколь­ко сот молодых людей, принадлежавших ко всем клас­сам общества. Популярностью он пользовался огромной, но полубоги музыкального мира всячески ему противо­действовали. Я с ним познакомился и, списавшись предва­рительно с влиятельными по этому отделу лицами, при­гласил его приехать в Петербург. Он меня послушался, но я вскоре сильно раскаялся в том, что совершенно напрасно побеспокоил бедного старика. В Петербурге ру­тинерство по этой части еще превосходит французское, и, раздосадованный неудачей, после отъезда Шёве из Пе­тербурга, я уехал в Дерпт, где и написал, в свое время наделавшую много шума в Париже, брошюру «Les musi-ciens contre la musique» *21. Брошюра эта навлекла на ме­ня, как и следовало ожидать, громы французского му­зыкального мира и некоторых критиков; один из них до того разошелся, что по смерти Галеви, вскоре затем после­довавшей, написал, что «содержание гнусного памфлета одного иностранного писателя много повлияло на его шаткое здоровье» 22 .

Собрав много сведений по театральному делу, я поехал в Петербург, но, убедившись, что пока из этого ничего не выйдет, снова вернулся в Дерпт и занялся изучением всегда интересовавшего меня тюремного вопроса, тоже впоследствии влившего немало горечи в мою жизнь 23.

 

 

 

 

ПРИЛОЖЕНИЯ

 

 

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

 

Если есть звание, на которое я могу заявить некоторое право, то это, конечно, звание любителя российской словесности. Собственно писателем, в строгом объеме и требовании слова, я никогда не был и никогда себя не признавал. Быть писателем у нас слишком трудно... или уж слишком легко. Иначе оно и не может опреде­литься там, где первые условия искусства подлежат еще спорам, там, где критика колеблется еще между фило­софскими воззрениями и дешевой удалью, там, где жизнь еще не установилась и не указала прочного места для своих духовных представителей. Я близко видел великих наших художников, я видел их страдания; я имел случай убедиться на опыте, что чем сильнее в них было дарование, тем горестнее терпели они от разлада с современным им обществом. Я не амбра, говорил персидский поэт, но я долго жил подле амбры: этими словами могут определиться мои отношения к российской словесности. Я сам не художник, но я долго жил подле великих художников; от них я и полюбил искусство, и слабые мои опыты были не что иное, как минутное отражение моих знакомств. Немногим даруется радость и скорбь истинных призваний; но каждому дано сердце, каждому открыта любовь, каждый в любви находит свое стремление. Мое стремление всегда было любить российскую словесность, и не только любить ее, но и уважать ее призвание, радоваться ее успехам, горевать об ее отступлениях, об ее ошибках, об ее болезнях.

547

 

Сегодня, по случаю моего новоселья в обществе, удостоившем меня своим выбором1, я решился, на правах новопришельца и, так сказать, именинника, рассказать, по старческому обычаю, кое-что из моих воспоминаний, конечно, не с тем, чтобы докучать собра­нию самохвальством, а потому, что с моим прошедшим связаны некоторые малоизвестные подробности о лично­стях, драгоценных всем ревнителям нашего отечественно­го слова. Собрание извинит меня благосклонно, если, говоря о них, я поневоле буду принужден в течение следующего рассказа упоминать и о себе...

В моей жизни три дома играли важную роль. Дом Олениных, дом Карамзиных, дом гр(афов) Виельгорских. В первом я начал уважать искусство, во втором на­чал его любить, в третьем начал его понимать. С тех пор как я себя помню, я помню себя в доме Олениных, с ко­торыми мы считались в родстве 2. Родством, даже отдаленным, в старину дорожили. Оленин был строгим классиком и добродушным меценатом; у него я играл с Крылочкой, как назывался в доме И. А. Крылов; у него я глядел с некоторым страхом на величавого, одноокого Гнедича; у него я в первый раз видел Пушкина, влюбленного в дочь Оленина и написавшего для нее, как известно, несколько стихотворений 3. Мне очень па­мятно, с каким благоговением смотрел я на современных известных писателей и как умиленно взирал я на бархат­ные сапоги старичка Нелединского-Мелецкого. Только здесь недавно узнал я, что эти сапоги были не что иное, как хитрость. У Нелединского подагры никогда не быва­ло, но он себе ее придумал, чтоб не надевать при дворе длинных чулков. Нелединский был чрезвычайно любезен и остроумен, и он-то однажды на вопрос, умна ли такая дама, отвечал серьезно: «Не знаю, я говорил с ней только по-французски» 4. Живо помню я тоже Грибоедо­ва и помню, как изумлялся, когда он садился за фортепья­но, что такой человек мог еще быть музыкантом. Из этой первой эпохи моего детского литературного любительства я вынес оставшееся мне на всю жизнь чувство уважения к чужим заслугам, к авторитетам и к классикам. Затем наступила более сознательная пора юности: пятнадцати лет я был студентом Дерптского университета и, под влиянием студентских песен и бойкого языковского стиха, начал кое-что писать, сперва весьма неудачно, потом немного получше. В Дерпте я был принят, как родной, в семействе Карамзиных 5.

548

 

Знакомство с Карамзиными было вторым периодом моей душевной жизни, и снова, но уже отчетливо, с понятием о словесности я слил все лучшие свои побуждения и наклонности. Карамзинский круг был всегда приютом русской умственной деятельности и в то же время храмом самого сердечного радушия. Гостей тут, собственно, не бывало; тут собирались только друзья, родные по сердцу, образующие одну семью, над которой парила всегда присущая обожаемая тень русского историографа. И в Дерпте, и потом в Петербурге я был у Карамзиных каждый день. У них, в течение двадцати лет, я сближался поочередно с другими душевными родственниками карам-зинского дома, с Пушкиным, Жуковским, кн(язем) Вя­земским, Тургеневыми, Боратынским, Лермонтовым и многими другими. У них сблизился я и с покойным моим тестем гр(афом) Мих(аилом) Юр(ьевичем) Виельгорским, принявшим меня в свой дом. Гр(аф) Виельгорский прошел незамеченный в русской жиз­ни, даже в обществе, в котором он жил, он был оце­нен только немногими. Он не искал известности, укло­нялся от борьбы и, несмотря на то или, может быть, именно потому, был личностью необыкновенной: фи­лософ, критик, лингвист, медик, теолог, герметик, по­четный член всех масонских лож, душа всех обществ, семьянин, эпикуреец, царедворец, сановник, артист, музыкант, товарищ, судья, он был живой энциклопе­дией самых глубоких познаний, образцом самых неж­ных чувств и самого игривого ума6. У него, в кругу представителей всех знаний, я понял, что словесность не есть попытка на авось, а тоже искусство или, пра­вильнее, только часть одного общего, единичного, в своих частях тождественного искусства, налагающего одни и те же законы на все свои отрасли. Тогда я начал искать эти законы в чужих творениях, и не нашел их в своих. Тогда я отказался от звания писателя, а принял заблаговременно звание любителя, в том убеждении, что и любить — хорошее дело, что и любить не всякому дано.

Изложив перед собранием мою литературную испо­ведь и посильные права на диплом, коим ныне удостоен, я позволю себе рассказать теперь про мои отношения к лицам, о которых много было уже сказано и никогда не устается говорить. Смею надеяться, что собрание не утомится моим рассказом.

В 1831 году летом я приехал на вакации из Дерпта в

549

 

Павловск. В Павловске жила моя бабушка, и с нею вместе покойная тетка моя Александра Ивановна Васильчикова, женщина высокой добродетели, постоянно тогда озабо­ченная воспитанием своих детей. Один из сыновей ее, ныне умерший, к сожалению, родился с поврежденным при рождении черепом, так что умственные его способ­ности остались навсегда в тумане. Все средства истоща­лись, чтоб помочь горю, но все было напрасно. Тетка придумала, наконец, нанять учителя, который бы мог развивать, хотя несколько, мутную понятливость бедного страдальца, показывая ему картинки и беседуя с ним целый день. Такой учитель был найден, и когда я приехал в Павловск, тетка моя просила меня познакомиться с ним и обласкать его, так как, по словам ее, он тоже был охотником до русской словесности и, как ей сказывали, даже что-то пописывал. Как теперь помню это знаком­ство. Мы вошли в детскую, где у письменного стола сидел наставник с учеником и указывал ему на изобра­жения разных животных, подражая при том их блеянию, мычанию, хрюканию и т. д. «Вот это, душенька, баран, понимаешь ли? баран — бе, бе... Вот это корова, знаешь, корова, му, му». При этом учитель с каким-то особым оригинальным наслаждением упражнялся в зву­коподражаниях. Признаюсь, мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Я поспешил выйти из комнаты, едва расслыхав слова тетки, представлявшей мне учителя и назвавшей мне его по имени: Николай Васильевич Гоголь.

У покойницы моей бабушки, как у всех тогдашних старушек, жили постоянно бедные дворянки, компанионки, приживалки. Им-то по вечерам читал Гоголь свои первые произведения. Вскоре после странного знакомства я шел однажды по коридору и услышал, что кто-то читает в ближней комнате. Я вошел из любопытства и нашел Гоголя посреди дамского, домашнего ареопага. Александра Николаевна вязала чулок, Анна Антоновна хлопала глазами, Анна Николаевна, по обыкновению, оправляла напомаженные виски. Их было еще две или три, если не ошибаюсь. Перед ними сидел Гоголь и читал про украинскую ночь. «Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!» Кто не слыхал читавшего Гоголя, тот не знает вполне его произве­дений7. Он придавал им особый колорит своим спо­койствием,  своим произношением,  неуловимыми оттен-

550

 

ками насмешливости и комизма, дрожавшими в его го­лосе и быстро пробегавшими по его оригинальному остроносому лицу, в то время как серые маленькие его глаза добродушно улыбались, и он встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами. Описывая украинскую ночь, он как будто переливал в душу впечатления лет­ней свежести, синей, усеянной звездами выси, благо­ухания, душевного простора. Вдруг он остановился. «Да гопак не так танцуется!» Приживалки вскрикнули: «Отчего не так?» Они подумали, что Гоголь обращался к ним. Гоголь улыбнулся и продолжал монолог пьяного мужика. Признаюсь откровенно, я был поражен, уничто­жен; мне хотелось взять его на руки, вынести его на свежий воздух, на настоящее его место. «Майская ночь» осталась для меня любимым гоголевским творением, быть может, оттого, что я ей обязан тем, что из первых в России мог узнать и оценить этого гениального челове­ка. Карамзины жили тогда в Царском Селе, у них я часто видал Жуковского, который сказал мне, что уже познако­мился с Гоголем 8 и думает, как бы освободить его от настоящего места. Пушкина я встретил в Царскосельском парке. Он только что женился и гулял под ручку с женой, первой европейской красавицей, как говорил он мне после. Он представил меня тут жене и на вопрос мой, знает ли он Гоголя, отвечал, что еще не знает, но слышал о нем и желает с ним познакомиться 9 .

После незабвенного для меня чтения я, разумеется, сблизился с Гоголем и находился с того времени, посто­янно с ним в самых дружелюбных отношениях, но ни­когда не припоминал он о нашем первом знакомстве: видно было, что, несмотря на всю его душевную простоту (отпечаток возвышенной природы), он несколько сове­стился своего прежнего звания толкователя картинок. Впрочем, он изредка посещал мою тетку и однажды сделал ей такой странный визит, что нельзя о нем не упомянуть. Тетушка сидела у себя с детьми в глубоком трауре, с плерезами10, по случаю недавней кончины ее матери. Докладывают про Гоголя. «Просите». Вхо­дит Гоголь с постной физиономией. Как обыкновенно бывает в подобных случаях, разговор начался о бренности всего мирского. Должно быть, это надоело Гоголю: тогда он был еще весел и в полном порыве своего юмористиче­ского вдохновения. Вдруг он начинает предлинную и преплачевную историю про какого-то малороссийского помещика, у которого умирал единственный, обожаемый

551

 

сын. Старик измучился, не отходил от больного ни днем, ни ночью, по целым неделям, наконец утомился совершен­но и пошел прилечь в соседнюю комнату, отдав приказа­ние, чтоб его тотчас разбудили, если больному сделается хуже. Не успел он заснуть, как человек бежит. «По­жалуйте!»— «Что, неужели хуже?» — «Какой хуже! Скончался совсем!» При этой развязке все лица слушав­ших со вниманием рассказ вытянулись, раздались вздо­хи, общий возглас и вопрос: «Ах боже мой! Ну что же бедный отец?» — «Да что ж ему делать,— продолжал хладнокровно Гоголь, растопырил руки, пожал плечами, покачал головой, да и свистнул: фю, фю». Громкий хохот детей заключил анекдот, а тетушка, с полным на то правом, рассердилась на эту шутку, действительно в ми­нуту общей печали весьма неуместную. Трудно объяснить себе, зачем Гоголь, всегда кроткий и застенчивый в обществе, решился на подобную выходку. Быть может, он вздумал развеселить детей от господствовавшего в доме грустного настроения; быть может, он, сам того не замечая, увлекся бившей в нем постоянно струей не­одолимого комизма. Впрочем, он очень любил это оконча­ние едва внятным свистом и кончил им свою комедию «Женитьба». Я помню, что он читал ее однажды у Жуковского в одну из тех пятниц, когда собиралось общество (тогда немалочисленное) русских литератур­ных, ученых и артистических знаменитостей11 . При последних словах: «Но когда жених выскочил в окно, то уже...» он скорчил такую гримасу и так уморительно свистнул, что все слушатели покатились со смеху. При представлении этот свист заменила, кажется, актри­са Гусева словами: «так уж просто мое почтение» 12, что всегда и говорится теперь. Но этот конец далеко не так комичен и оригинален, как тот, который придуман был Гоголем. Он не завершает пьесы и не довершает в зрителе, последней комической чертой, общего впечат­ления после комедии, основанной на одном только юморе.

Пушкин познакомился с Гоголем и рассказал ему про случай, бывший в г. Устюжне Новгородской губер­нии, о каком-то проезжем господине, выдавшем себя за чиновника министерства и обобравшем всех городских жителей. Кроме того, Пушкин, сам будучи в Оренбурге 13, узнал, что о нем получена гр(афом) В. А. Перовским сек­ретная бумага, в которой последний предостерегался, чтоб был осторожен, так как история пугачевского бунта

552

 

была только предлогом, а поездка Пушкина имела целью обревизовать секретно действия оренбургских чиновни­ков. На этих двух данных задуман был «Ревизор», коего Пушкин называл себя всегда крестным отцом14. Сюжет «Мертвых душ» тоже сообщен Пушкиным15. «Никто,— говаривал он,— не умеет лучше Гоголя подметить всю пошлость русского человека». Но у Гоголя были еще дру­гие громадные достоинства, и мне кажется, что Пушкин никогда в том вполне не убедился.

Во всяком случае, он не ожидал, чтоб имя Гоголя стало подле, если не выше, его собственного имени. Пушкин был великим художником, Гоголь — гением. Пушкин все подчинял условиям пластики, эстетики, ис­кусства; Гоголь ни к чему не готовился, не следовал никаким правилам, никаким образцам, не знал ни грам­матики, ни правописания. Он был самобытен, самороден, и часто грешил против эстетического вкуса. Он обогатил русскую словесность своей личностью, своими произве­дениями; но нельзя сказать, чтоб школа, им порожденная, принесла пользу: напротив, она, за отсутствием гения, принялась подражать недостаткам и утратила многие необходимые условия настоящего искусства. Влияние Пушкина было во многом благотворнее. Оно облагороди­ло, усовершенствовало, гармонизировало русскую речь, русский слог. Оно поддержало и поддерживает поныне художественные, вечные законы простоты, соразмерен­ность формы, колорита, идеального понимания истины и разборчивого изображения природы. Гоголь еще, ве­роятно, вырастет в мнении русского народа, по созданным им живым типам, не уступающим типам мольеровским, но школа его исчезнет. Пушкин утратит, может быть, еще более современной ему свежести его произведений; но как образец, как художник, как пример и учитель он будет оценен с каждым днем более и более и укажет еще русской словесности, на каком пути, в силу каких правил она может развиваться, окрепнуть и принести настоящую государственную пользу нашему народному образованию. Отличительным свойством великих талан­тов бывает всегда уважение к настоящему или даже мнимому превосходству. Гоголь благоговел перед Пуш­киным, Пушкин перед Жуковским. Я слышал однажды между последними следующий разговор. «Василий Ан­дреевич, как вы написали бы такое-то слово?» — «На что тебе?» (Надо заметить, что Пушкин говорил Жу­ковскому   вы,   а   Жуковский   Пушкину   ты) 16.— «Мне

553

 

надобно знать,— отвечал Пушкин,— как бы вы напи­сали».— «Как бы написали, так и следует писать. Дру­гих правил не нужно».

Жуковский был типом душевной чистоты, идеаль­ного направления и самого светлого, тихого добродушия, выражавшегося иногда весьма оригинально. Возвратив­шись из Англии 17, где он восхищался зеленеющими тучными пастбищами, он говорил с восторгом: «Что за край! Что за край! Вот так и хочется быть коровой, чтоб наслаждаться жизнью». Когда сгорел Зимний дво­рец, половина, на которой жил Жуковский, уцелела ка­ким-то чудом 18. Жуковский был этим очень недоволен и, возвратясь в свою комнату, обратился к ней с доса­дой: «Свинья, как же ты-то смела не сгореть!» Жуков­ский был очень дружен с Плетневым, и по их протек­ции Гоголь получил место при Петербургском универ­ситете, но, кажется, прочитал только две лекции 19. Он издал тогда «Вечера на хуторе», «Арабески», «Мир­город» и сделался уже известным. Впрочем, я тогда по­терял его из виду и сблизиться с ним мне суждено было уже после, за границей...

Прошло несколько лет. Из дерптских студентов, двадцати лет, я поступил на службу и тогда же затеял жениться 20, что мне не удалось, но послужило поводом к одной странной истории, положившей основание моему сближению с Пушкиным. Я решился на время оставить Петербург и просил какой-нибудь командировки по мини­стерству внутренних дел, где числился по департаменту духовных дел, директором которого был Ф. Ф. Вигель. (Он на меня очень сердился за то, что я раз сказал, что ни он, ни я никогда в департаменте не бываем.) Ко­мандировку мне дали: я был назначен секретарем след­ственной комиссии, отправляемой в Ржев, Тверской губернии, по случаю совершенного там раскольниками святотатства. Председателем комиссии был назначен только что вернувшийся тогда из Иерусалима А. С. Н(оров) 21 . Он взял меня в свою коляску. Выехав из Царско­го Села, мы вышли для предосторожности, чтоб спу­ститься под гору пешком, и тут А(брам) С(ергеевич) обратился ко мне с вопросом:

  Вы знаете, как производятся следствия?

  Нет,— отвечал я,— не знаю; я служу недавно и о следственных делах никакого понятия не имею.

  Да и я тоже,— сказал жалобно А(брам) С(ергее­вич).— Я ведь на вас надеялся.

554

 

— А я на вас, ваше пр(евосходительст)во.

Вот как тогда назначались следствия.

В Твери мы достали собрание законов и сели учить­ся, после чего поехали в Ржев. Следствие продолжа­лось долго и было, к удивлению, ведено исправно. Оно ознаменовалось разными любопытными эпизодами, о которых здесь упоминать, впрочем, не место. Самым же замечательным для меня было полученное мною от Андрея Карамзина письмо, в котором он меня спраши­вал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь.

Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога и был только сильно им однажды озадачен, когда спросил у него на Невском проспекте с некоторой развязностью, не проведем ли мы вместе вечер у одного известного журналиста. «Я человек женатый,— отвечал мне Пушкин,— и в такие дома ездить не могу» — и прошел далее 22. И вдруг ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним даже не виделся вовсе. Решительно нельзя было ничего тут понять, кроме того, что Пушкин чем-то оби­делся, о чем-то мне писал и что письмо его было пере­хвачено. Следствие кончилось23. Я переехал в Тверь жить, где был принят, как родной, в доме незабвенного для меня умного, радушного и добродушного слепого старика А. М. Бакунина. Сын его Михаил, наделавший впоследствии столько шума, скрывался у него тогда от ар­тиллерийской службы и, по страсти своей к побегам, вдруг ночью убежал таинственно от кроткого, любящего его отца, который его вовсе не задерживал и послал ему в погоню шубу и пирогов на дорогу. С Карамзиным я списался и узнал наконец в чем дело. Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Нат(альей) Н(ико­лаевной) Пушкиной, которая шутила над моей рома­нической страстью и ее предметом. Я ей хотел заме­тить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень ми­лого и образованного поляка, танцевавшего тогда пре­восходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого раз­говора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне

555

 

(чего никогда не было) и что она забывает о том, что она еще недавно замужем *. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное ис­толкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. Получив это объ­яснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким и таким-то причинам 25. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С. А. Со­болевскому: «Немножко длинно, молодо, а, впрочем, хорошо». В то же время он написал мне по-французски письмо следующего содержания: «М(илостивый) г(осу-дарь), Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носи­мое, и общество, вами посещаемое, вынуждают меня тре­бовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не могу приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца» и пр.26 Ориги­нал этого письма долго у меня хранился, но потом кем-то у меня взят, едва ли не в Симбирске. Делать было нечего; я стал готовиться к поединку, купил писто­леты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу, на что один мой тогдашний приятель, ныне государствен­ный сановник, навестивший меня проездом через Тверь, отвечал, что до Твери дорога хорошая. Вероятно, гнев Пушкина давно уже охладел, вероятно, он понимал не­уместность поединка с молодым человеком, почти ре­бенком, из самой пустой причины «во избежание ка­кой-то светской молвы». Наконец, от того же приятеля узнал я, что в Петербурге явился новый француз, роялист     Дантес,     сильно     уже     надоевший     Пушки-

___________

* В изд. Модзалевского: В октябре месяце 1835 г., бывши с Н. Н. Пушкиной у Карамзиных, имел я причину быть недовольным разными ее колкостями, почему я и спросил у нее: «Y-a-t-il longtemps, Madame, que vous etes mariée?» (Давно ли вы замужем? — Ред.). Тут была Вяземская, впоследствии вышедшая за Валуева, и сестра ее 24, которые из этого вопроса сделали ужасную дерзость.— Сост.

556

 

ну *. С другой стороны, он, по особому щегольству его привычек, не хотел уже отказаться от дела, им затеян­ного. Весной я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно отправиться в Витебск в распо­ряжение ген(ерал)-губернатора Дьякова27 . Я забыл ска­зать, что я заведовал в то время принадлежавшей моей матушке тверской вотчиной. Перед отъездом в Витебск нужно было сделать несколько распоряжений. Я и поехал в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин28. На всякий случаи я оставил письмо, которое отвез ему мой секундант князь Козловский29. Пушкин жалел, что не застал меня, извинялся и был очень любезен и разговорчив с Козловским. На другой день он уехал в Москву. На третий я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался. Первой моей мыслью было, что он подумает, пожалуй, что я от него убежал. Тут мешкать было нечего. Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо к П. В. Нащокину, у которого останавливался Пушкин30. В доме все еще спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку раз­будить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Мо­скву я только приехал и хочу просить быть моим секун­дантом известного генерала князя Ф. Гагарина **. Пуш­кин извинился, что заставил меня так долго дожидаться, и объявил, что его секундант П. В. Нащокин.

Затем разговор несколько оживился, и мы начали го­ворить об начатом им издании «Современника». «Первый том был слишком хорош31,— сказал Пушкин.— Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла почти дружеская, до появления Нащокина. Павел Войно-

____________

* В изд. Модзалевского: В ту пору через Тверь проехал Валуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается сильно Дантес. Мы смеялись тому, что когда Пушкин будет стреляться со мной, жена будет кокетничать с своей стороны.— Сост.

** В изд. Модзалевского: Разговор завязался. Он меня спраши­вал: кто мой секундант? У меня нет, говорил я. А так как дуель эта для вас важнее, чем для меня, потому что последствия у нас опаснее, чем самая драка, то я предлагаю вам выбрать и моего секунданта. Он не соглашался. Решили просить кн. Ф. Гагарина.— Сост.

557

 

вич явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно при­шел к заключению, что никто из нас не ищет крова­вой развязки, а что дело в том, как бы всем выпутать­ся из глупой истории, не уронив своего достоинства. Павел Войнович тотчас приступил к роли примири­теля. Пушкин непременно хотел, чтоб я перед ним из­винился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое светское значение и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставит без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку*. Я, с своей стороны, объявлял, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком-то смысле **. Спор продолжался довольно долго. Нако­нец мне было предложено написать несколько слов На­талье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял, и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвы­чайно весел и дружелюбен. Этому прошло тридцать лет: многое, конечно, я уже забыл, но самое обстоятельство мне весьма памятно, потому что было основанием бли­жайших впоследствии моих сношений с Пушкиным, и, кроме того, выказывает одну странную сторону его характера, а именно его пристрастие к светской молве, к светским отличиям, толкам и условиям.

Моя история с Пушкиным может быть немаловаж­ным материалом для будущего его биографа. Она служит прологом к кровавой драме его кончины 32; она объясняет, как развивались в нем чувства тревоги, томления, досады и бессилия против удушливой светской сферы, которой он подчинялся. И тут, как и после, жена его была только невинным предлогом, а не причиной его взрывочного возмущения против судьбы. И несмотря на то, он дорожил  своим  великосветским  положением.   «Il  n'y a

_____________

* В изд. Модзалевского: «Неужели вы думаете, что мне весело стреляться,— говорил П(ушкин).— Да что делать? J'ai le malheur d'être un homme publique et vous savez que c'est pire que d'être une femme publique». (Я имею несчастье быть общественным челове­ком, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной.— Ред.) — Сост.

** В изд. Модэалевского: Враги мои натолковали Пушкину, что я будто с тем намерением спросил жену, давно ли она замужем, чтобы дать почувствовать, что рано иметь дурное поведение.— Сост.

558

 

qu'une seule bonne société,— говаривал он мне потом,— c'est la bonne» *. Письмо же мое** Пушкин, кажется, изорвал, так как оно никогда не дошло по своему адресу. Тотчас же после нашего объяснения я уехал в Витебск. К осени я вернулся в Петербург*** и уже тогда корот­ко сблизился с Пушкиным.

 

 

ПЕРЕЖИТЫЕ ДНИ

Рассказы о себе по поводу других

 

ГЛАВА I

 

Меня часто спрашивают, зачем я не писал своих за­писок, так как я имел случай видеть многое и многих. Могу ответить, что было некогда, потому что самая жизнь занимала меня более, чем ее оценка, потому что настоящее и будущее до сих пор одушевляли меня более, чем про­шедшее. Надо сказать и то, что события и люди меняются по самому ходу времени. То, что прежде казалось не стоящим внимания, ныне возбуждает общий интерес, и наоборот. Кто же в состоянии это предвидеть? Не мог же я, например, внести в свою памятную книжку: «Сегодня я познакомился с Глинкой. Зовут его Михаил Иванович. Роста он маленького. Музыкант хороший, но, по недостатку голоса, поет с усилием; когда же ему удается выкрикнуть грудной la, бывает очень доволен и спрашивает:   «А вы слышали, как я хватил?» Все это,

_____________

* Нет иного хорошего общества, кроме хорошего (фр.).— Ред.  

** В   изд.   Модзалевского:   Я  написал   следующее:   «Madame. Certes je ne me serais attendu à avoir l'honneur d'être en correspondence vec  vous.   II  ne  s'agit  de  rien   moins  que  dune   malheureuse   phrase rononcee   par   moi   dans   un   accès   de   mauvaise   humeur.   La   question que   je   vous   [avais]   adressée   signifiait   que   l'espieglerie   dune   jeune fille   ne  convient   pas   à  la  dignite  d'une   reine  de   la  société.   J'ai   été désespéré  que  l'on  aye  pu  donner  à ces  paroles  une  acception  indigne d'un   homme  d'honneur».   (Мадам,   уверяю  Вас,   я   и  не   предполагал, что буду иметь честь состоять в переписке с Вами. Речь идет всего-навсего     об     одной     несчастной     фразе,     которую     я     произнес в порыве дурного настроения. Вопрос, с которым я обратился к Вам, означал,   что   шалость   молоденькой   девушки   не   подобает   царице общества. Я был в отчаянье от того, что можно было придать этим словам смысл, недостойный человека чести.— Ред.) Сост.

*** В изд. Модзалевского: Возвратившись в октябре 1836 г. в П(етер)бург, жил я у тетки Васильчиковой. Пушкин, увидав меня у Вяз(емского), отвел в сторону и сказал: «Ne parlez pas a ma femme de la lettre». (He говорите моей жене о письме.— Ред.) Она спросила меня своим волшебным голосом извинения. Все было забыто.— Сост.

559

 

конечно, пока не занимательно, но это я потому пишу, что Глинка сделается со временем знаменитостью и полу­богом русской музыки. Между тем знаменитости, пока не сделались знаменитостями, а иногда и после того,— такие же люди, как и все прочие, с тою разницей, что в них есть независимая от них случайность таланта, тогда как у других такой случайности нет. Впрочем, бы­вают и такие лица, у которых нет случайности таланта, но которые признают ее в себе и тем очень тешатся и чванятся. Бывают, наконец, и такие лица, которые ро­дятся с огромным талантом и не признают его присут­ствия, быть может, от равнодушия, а всего вероятнее — от гордости и горделивой взыскательности к самим себе. Таков был Соболевский. Если успею, я поговорю когда-нибудь об этом замечательном человеке, но сегодня имя Глинки попалось первое под мое перо. Я набросаю, что припомню, не столько о нем (так как он был старше меня, и знакомство мое с ним было, когда я еще был отроком и молодым человеком), сколько о тех впечатлениях, ко­торые остались во мне от его времени, личности и творчества. Читатель, конечно, извинит, если мне при­дется вплести в мой рассказ много собственных воспо­минаний. Человек никогда от себя отделаться не может, что нашею доморощенною критикою всегда приводится в укор относительно тех писателей, к которым она не благоволит. Впрочем, как ей угодно. Я пишу не литера­турное произведение, а веду старческие россказни о том, что было, так как в будущем ничего предвидеться уже не может.

Мне было 7 лет, когда мой первый гувернер, m-r Lalanсе, объявил мне, что мое первоначальное воспитание окон­чено. Я почти знал французское правописание и перево­дил Корнелия Непота. Больше не требовалось. Окончив таким образом мое воспитание, m-r Lalance возвратился во Францию, откуда был выписан. Здоровье его не выносило суровости климата. Я припоминаю о нем с осо­бым удовольствием, быть может, потому, что он был первый и вообще один из редких людей, когда-либо по­льстивших моему самолюбию. Мне кажется, что он был и красив собою, и образован, и серьезен. Быть может, оно так и было, но ему, вероятно, надоело возиться с ребятишками, и он убежал восвояси.

Г-ну Lalance наследовал m-r Charrière. Об его педаго­гической заботливости я ничего не помню, но помню, что во  время  его  гувернерства   я   присутствовал   при   двух

560

 

событиях, весьма меня заинтересовавших: петербургское наводнение и путешествие наше в деревню 1. Об них я расскажу особо. Третье событие, едва ли не самое для меня важное, было — первый мой дебют в драмати­ческом искусстве.

Мать г. Charriere жила в Петербурге. Овдовев, она вышла замуж за г. Брадта. Старики были весьма почтенные, ласковые к детям. Нас к ним часто водил г. Charriere, и нам всегда там было весело. Кроме нашего гувернера, у г-жи Брадт еще были две взрослые дочери: старшая — девица, а вторая замужем за г. Ferry de Pigny. Последний был воспитателем молодого Штерича, друга и покровителя Глинки. Позволяю себе отступле­ние, чтобы рассказать о первом домашнем спектакле, в котором я принял участие. Это было у стариков Брадтов. Исполнялась трагедия «Аталия» Расина 2 — не помню, целиком ли или отрывками. Г-н Шаррьер играл Жоада, его старшая сестра — Аталию, г. Ферри де Пиньи — Абнера, Штерич — Захария, а я — Жоаса. Этот день решил навсегда не совсем удачную мою на­клонность к литературе. Я был глубоко проникнут важностью совершаемого мною подвига. Штерич, будучи старше меня несколькими годами, относился к делу менее почтительно. Он даже при входе на сцену забыл снять шерстяные туфли в виде калош, оберегавшие от простуды его тщедушные, тонко обутые ноги. Он заметил это, когда уже был на сцене, и стал лягаться как лошадь, чтобы сшвырнуть с себя неклассическую принадлежность костюма. Я не только удержался от смеха, но нашел такую выходку весьма неуместною. С этой минуты я почувствовал в себе уважение к достоинству сцены. Такое чутье превратилось потом в постоянное чувство, которому много пришлось страдать не на одних люби­тельских спектаклях. Первоначальное мое классическое образование не научило меня многому, но породило во мне наклонность к изящному, повсюду мне сопут­ствовавшую в течение всей моей жизни. Собственным своим опытом я убедился, что первоначальное знаком­ство с классиками развивает понятие о прекрасном и, следовательно, внушает требовательность в воззрениях критики. Классическое образование и не должно, как мне кажется, иметь другой цели. Я впоследствии вполне сознал, что ни ребенка, ни молодого, ни взрослого чело­века не обучают: они сами обучаются, если имеют спо­собности, охоту и терпение. К обучению следует подгото-

561

 

вить только почву. Наука дается тем, которые понимают оттенки, но наука, основанная на грубости, на отсутствии критического чувства, приводит к полузнанию и к полу­просвещению, то есть к началам, дорого обходящимся и отдельным личностям, и всему обществу. При последнем моем посещении Тифлиса, будучи уже стариком, я был вынужден сказать несколько слов ученикам тамошней гимназии. Я изложил следующую мысль. Классицизм обучает прекрасному, реализм — полезному. Но все пре­красное полезно, и все полезное прекрасно. Мне кажется, что я не ошибался; но я могу теперь добавить, что если начинать с полезного, то время усвоения прекрасного пропадет, так как оно всего удобнее для молодого возраста, когда прививаются не столько удобо-проходящие познания, сколько уже навсегда остающиеся инстинкты и убеждения. Одно прекрасное доведет только до пустоты; одно полезное доведет только до гру­бости. Сочетание прекрасного и полезного — вот, как мне кажется, цель воспитания, а впрочем, все это будь сказано мимоходом.

Не могу умолчать еще об одном эпизоде, довольно своеобразном. Лет сорок спустя после памятного для меня спектакля, я был в Париже и случайно напал на объявление, что в такой-то зале близ Латинского квартала г. Ferry de Pigny будет читать лекцию о Гоголе3. Проснулись воспоминания детства. Я отправил­ся на лекцию в надежде встретить прежнего Абнера и действительно не ошибся. Это был он, состарившийся, но еще бодрый и любознательный. Лекция свидетельство­вала об особом изучении нашего великого писателя и возбудила интерес. После лекции произошло возобновле­ние знакомства. На мой вопрос, когда умер Шаррьер, я был обрадован известием, что он живехонек и нанимает квартиру в улице Риволи. Название улицы свидетельст­вовало некоторым образом, что обстоятельства его жизни приняли оборот благоприятный, но я ошибся. Я нашел его на чердаке одного из тех безобразно высоких домов, которые встречаются только в Париже. В бедной комнатке, почти без мебели, валялись со всех сторон рукописи, книги. Шаррьер был тот же длинный, сухой холостяк, но лицо его носило сильный отпечаток старо­сти, труда и бедности. После первых объяснительных слов неожиданного свидания, расспросив меня о моем житье-бытье, Шаррьер начал мне сообщать о своих заня­тиях, планах и надеждах. Он трудился над разработкою

562

 

материалов по сношениям пап с французским правитель­ством. Этим он содержал себя. Имя его было уже несколь­ко известно 4, и он смел думать, что со временем будет избран членом института — de l'Institut de France5. Он был честолюбив. Странно было слушать этого семиде­сятилетнего ребенка, этого развалившегося, едва прикры­того скелета, мечтавшего о славе посреди печальной его обстановки. Вдруг он вышел в другую комнату и вернулся, ведя за руку девушку, по-видимому, бедную и далеко не красавицу. «Позвольте,— сказал он,— пред­ставить вам молодую артистку, которая должна затем­нить Рашель. Я знаю по газетам, что вы занимаетесь театром. Выслушайте сперва, а потом вы уж сами отреко­мендуете мою питомицу директору Французской коме­дии». Девушка стала тотчас в позитуру и начала деклами­ровать тирады из Корнеля и Расина. Увы! с Рашелью сходства не было 6, но меня тронуло то неумирающее чув­ство молодости, которым благословляются натуры эсте­тические, сроднившиеся с поклонением изящному. Слу­чай меня свел после сорока лет с двумя стариками, до­шедшими до рубежа жизни. Один восхищался во Фран­ции Гоголем и посвящал ему свои последние годы; другой чуть ли не на одре смерти жил ожиданием громкой славы и тешился сладкозвучными расиновскими стихами, поти­рая руки от восторга, даже при посредственном исполне­нии. И Абнер, и Жоад остались верными самим себе; но кто же создал им это искусственное счастье, эту искусст­венную молодость, которая реализму, конечно, не была бы по плечу? Они нашли их в своем классическом образо­вании, которое вынесло их сердце через всю жизнь, иногда и незавидную, на крыльях фантазии и отрешения от житейских условий. «Это глупо»,— скажут нигилисты. «Это свято»,— скажу я.

Г. Шаррьер оставался, впрочем, недолго у нас гуверне­ром. Надо полагать, что его в Париж заманила жаж­да славы. Место его занял m-r Masson, natif de Montbeliard *7. Masson был нашим третьим и последним гувернером и совершенным типом французского гувер­нера. Во-первых, он беспрестанно нас наказывал и за­частую бил; во-вторых, в неклассные часы он пел во все горло более или менее остроумные chansons из Сlé du Caveau **8 и был падок на горничных. Образование у него

____________

* Уроженец Монбельяра (фр.).Ред.

 ** Песни  из  «С1é  du  Caveau»   («Ключ  от  погреба»)   (фр.).Ред.

563

 

было какое-то деревянное, съежившееся в самую узкую рамку, но то, что он знал, он знал хорошо. Об учено­сти немецкой и английской он не ведал ни единого слова. О Канте и Гегеле он не слыхивал, о Шекспире относился презрительно, ставя его ниже Кребильона и Дюсиза. Зато он заставил нас читать от доски до доски курс литературы Лагарпа9, даже толстую Grammaire des grammaires Girault-Duvivier*10 и всех французских классиков наперечет, причем мы упражнялись в рито­рических тропах. Я даже отличился в сочинении коро­тенькой проповеди и в этот день не был даже, как кажет­ся, наказан. Самые же наказания были весьма странные. При малейшей провинности нам воспрещалось употребле­ние соли за обедом, при большей вине мы должны были довольствоваться тремя блюдами; а так как мы жили вме­сте с бабушкой Архаровой и сидели у нее за хлебо­сольною старорусскою трапезой, куда многие съезжались без зова,— мы терпели публичный стыд, переминались на стульях и ожесточались в душе. Все это пошло мне впоследствии впрок при изучении теории о наказаниях, убедив, что постоянно повторяющиеся мелкие притесне­ния не исправляют, а доводят до бешенства. Побои совер­шались келейно. Драматические мои способности между тем развивались. Был устроен сюрпризом для бабушки детский спектакль, к которому явился по зову известный поэт Нелединский-Мелецкий. Он был человек малень­кого роста, толстенький и весьма остроумный. На спек­такль наш он отозвался, что подобные представления приятны только для родительских сердец, что меня очень обидело. Он очень любил покушать. Помню, что когда к столу готовился суп с рубцами, бабушка всегда от­давала дворецкому Дмитрию Степановичу, горделиво державшему голову над белым галстухом и жабо, следую­щее приказание: «Пошли сказать Юрию Александрови­чу, что старуха Архарова просит его на рубцы» 11 . И Юрий Александрович всегда являлся, круглый и весе­лый, переваливаясь с ноги на ногу, в звездах и в бархат­ных сапогах, которые он был принужден носить, как говорил он, от мучившей его подагры. Но впоследствии я узнал, от его дочери Софьи Юрьевны Самариной, что подагры у него никогда не было; он ее придумал, чтобы не надевать длинных чулок и короткого исподнего платья, когда облекался в мундир. При дворе импера-

____________

* Грамматика грамматик Жиро-Дювивье (фр.).Ред.

564

 

трицы Марии Федоровны этикет соблюдался строго. По службе Юрий Александрович часто являлся к ее вели­честву и во внимание к его болезни получил разрешение носить бархатные сапоги. Вообще, сколько мне помнится, он обладал тонким юмором, и когда он смеялся, мне становилось весело. Г-на Массона я чистосердечно не­навидел и мог отомстить ему только однажды. Он же сам выдумал сыграть со мной на домашнем театре у графа Блудова сцену из мольеровского «Амфитриона». Эта пье­са — самая неблагопристойная во всем мольеровском ре­пертуаре, и выбор при данных обстоятельствах мог счи­таться вполне диковинным. Созия, слуга Амфитриона, возвращается домой в то время, когда Юпитер беседует с Алкменою. Меркурий, спутник Зевеса в его любовных похождениях, превращается в другого Созию, чтобы не впустить настоящего в дом. Сцена весьма забавна и мастерски написана. Она кончается тем, что фальшивый Созия вооружается палкой и дубасит настоящего. Я играл, к счастию, Меркурия и так отколотил своего наставника, что он мне заметил потом с досадой, что я играл хорошо, но бил уж слишком крепко.

Однако я хотел говорить про Глинку, а рассказ мой занесся в даль и рассыпчатость воспоминаний.

Я упомянул о Штериче. Он был единственным сыном милой и почтенной Серафимы Ивановны, которую вижу как живую, с гладкими приглаженными седыми волосами, с открытым, кругло выдающимся лбом, с римским тонким носом и большими выразительными глазами. Она души не чаяла в сыне, красивом молодом человеке, прекрасно игравшем на фортепьянах. Как выше сказано, он подружился с Глинкой, которого Серафима Иванов­на уже за это одно любила и принимала как родного. Штерич к нам благоволил, что льстило нашему детскому самолюбию; но нам не позволяли часто ходить к нему, так как он уже был большой. Зато мы часто видели приятеля и Штерича, и Глинки, нашего двоюродного брата князя Сергия Голицына, известного под именем Фирса. Он играл замечательную роль в тогдашней петербургской молодежи. Роста и сложения атлетическо­го, веселости неистощимой, куплетист, певец, рассказ­чик, балагур,— куда он только ни являлся, начинался смех, и он становился душою общества, причем постоян­ное дергание его лица придавало его физиономии особый комизм. Про свое прозвище Фирсом он рассказывал следующий анекдот. В Петербурге жило в старые годы

565

 

богатое и уважаемое семейство графа Чернышева. Един­ственный сын служил в гвардии, как весь цвет тогдашней петербургской молодежи, но имел впоследствии несча­стие увлечься в заговор 14 декабря и был сослан в Сибирь12. В то время, о котором говорится, он был еще в числе самых завидных женихов, а сестры его, молодые девушки, пленяли всех красотою, умом, любезностью и некоторою оригинальностью. Дом славился аристо­кратическим радушием и гостеприимством. Голицына принимали там с большим удовольствием — как и везде, впрочем,— и только он являлся, начинались шутки и оживление.

— Ну-с, однажды, вообразите,— рассказывал он впоследствии,— mon cher,— причем ударял всегда на слове mon,— приезжаю я однажды к Чернышевым. Вхо­жу. Графинюшки бегут ко мне навстречу: «Здравствуйте, Фирс! Как здоровье ваше, Фирс! Что это вы, Фирс, так давно не были у нас? Где это вы, Фирс, пропадали?» Чего? А?.. Как вам покажется, mon cher,— и лицо его дергало к правому плечу.— Я до смерти перепугал­ся. «Помилуйте,— говорю,— что это за прозвание?.. К чему? Оно мне останется. Вы меня шутом делаете. Я офицер, молодой человек, хочу карьеру сделать, хочу жениться и — вдруг Фирс». А барышни смеются: «Все это правда, да мы не виноваты, что вы Фирс».— «Не хочу я быть Фирсом. Я пойду жаловаться графи­не».— «Ступайте к маменьке, и она вам скажет, что вы Фирс».— «Чего?..» Что бишь я говорил... Да! Ну, mon cher, иду к графине. «Не погубите молодого человека... Вот как дело».— «Знаю,— говорит она,— дочери мне го­ворили, но они правы. Вы действительно Фирс». Фу ты, боже мой! Нечего делать, иду к графу. Он мужчи­на, человек опытный. «Ваше сиятельство, извините, что я позволяю себе вас беспокоить. На меня навязывают кличку, которая может расстроить мое положение на службе и в свете».— «Слышал,— отвечает мне серьез­но граф.— Это обстоятельство весьма неприятно — я об нем много думал. Ну что же тут прикажете делать, любезный князь! Вы сами в том виноваты, что вы действительно Фирс». А! каково, mon cher? Я опять бегу к графинюшкам. «Да ради бога, растолкуйте наконец, что же это все значит?..» А они смеются и приносят книгу, об которой я никогда и не слыхивал: «Толко­ватель имен». «Читайте сами, что обозначает имя Фирс». Читаю...   Фирс — человек   рассеянный   и   в   беспорядок

566

 

приводящий. Меня как громом всего обдало. Покаялся. Действительно, я Фирс. Есть Голицын рябчик, других Голицыных называют куликами. Я буду Голицын Фирс 13. Так прозвание и осталось. Только, mon cher, вот что скверно. Делал я турецкую кампанию14 (он служил сперва в гвардейской конной артиллерии, а потом адъю­тантом), вел себя хорошо, получал кресты, а смотрю — что бишь я говорил?— да, на службе мне не везет. Всем чины, всем повышения, всем места, а меня все мимо, все мимо. А? Приятно, mon cher? Жду-жду... все ничего. Одно попрошу — откажут. Другое попрошу — откажут. Граф Бенкендорф был, однако, со мною всегда любезен. Я решился с ним объясниться. Как-то на бале вышел слу­чай. «Смею спросить, ваше сиятельство, отчего такая опала?..» На этот раз граф отвечал мне сухо французскою пословицею: «Как постель постелешь, так и спать ложись».— «Какая постель — не понимаю...» — «Нет, извините, очень хорошо понимаете». Затем граф нагнул­ся к моему уху и сказал строго: «Зачем вы Фирс?» А! Чего, mon cher? Зачем я Фирс? «Ваше сиятельство, да это шутка... Книга... Толкователь».— «Вы в книгу и взгляните... в календарь...» и повернулся ко мне спиной. Какой календарь, mon cher?.. Я бегом домой. Человек встречает. «Ваше сиятельство, письмо!» — «Подай кален­дарь».— «Гости были...» — «Календарь!..» — «Завтра вы дежурный».— «Календарь, календарь, говорят тебе, календарь!» Подали календарь. Я начинаю искать имя Фирса. Смотрю — январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь. Нет... Декабрь, 1 — нет, 5 — нет, 10 — нет, 12, 13, 14 — книга повалилась на пол. 14 декабря празднуется Фирс. Mon cher, пропал человек. Жениться-то я женился, а служить более не посмел: вышел в отставку 15.

Вся эта история, которую он рассказывал, как все, что он говорил, с неподражаемым юмором, была, ко­нечно, значительно прикрашена, а быть может, и просто импровизирована, но она обрисовывает человека и объяс­няет то влияние, которое он имел даже одною своею любезностью на своих товарищей и на все светское общество. В сущности, Фирс человек был серьезный, хороший муж, обожаемый отец, хозяин, ни в какие крайности не вдавался, но сохранил до конца жизни неизмененную годами свою веселость и обворожитель­ность. После женитьбы на графине Езерской он посе­лился в окрестностях Варшавы, и лучшим его надгроб-

567

 

ным словом может служить то, что в трудные политиче­ские времена он умел снискать дружеское расположение поляков, сохранив нетронутыми все свои дружеские сношения с русскими. Этот человек действительно имел какую-то притягательную силу, какой-то дар обаяния. Около него всегда собирался кружок молодых людей, из­бравших его своим коноводом. Так, например, под его ру­ководством устроен был сюрприз канцлеру князю Кочу­бею на даче канцлера, ныне запасный дворец в Царском Селе. Действующие лица должны были импровизиро­вать, но запутались. Фирс понадеялся на Ferry de Pigny и обратно. Дело было несколько спасено исполнением му­зыкальных пьес и, если я очень не ошибаюсь, игрою на фортепьянах Глинки. То, что я положительно помню, это то, что у бабушки моей Архаровой состоялся однажды вечер весьма оригинальный. К ней назвались ряженые; поводом тому послужило, конечно, не столько желание сделать удовольствие почтенной старушке, сколько при­сутствие в доме моей двоюродной сестры, Натальи Соллогуб, молодой девушки редкой красоты. Она была невестой уполномоченного на Кавказе для заключения мира с персиянами А. М. Обрескова, который в то время находился по служебным дипломатическим делам при генерале Паскевиче. По совершении мира графу Паскевичу-Эриванскому был пожалован миллион, Обрескову — 300 тысяч16. Помню, как он возвратился и подарил своей невесте полученные им от шаха шали и другие драгоценности. Он был очень дружен с Грибоедовым, который к нам часто ездил. Я как теперь вижу его умное остроносое лицо, в очках. Я его помню с зеленою лентою ордена Льва и Солнца на шее, на который я смотрел с благоговением, не подозревая, что сам удостоюсь когда-нибудь такого же знака отличия и никакого благогове­ния к нему питать не буду. Лучшим воспоминанием осталось, что Грибоедов превосходно играл на фортепья­нах и, кажется, импровизировал. Я слушал его с большим вниманием, так как до старости страстно любил музыку. В разговоре он был резок, насмешлив и остроумен. Скоро затем он уехал и женился на княжне Нине Александровне Чавчавадзе, сестре княгини Дадьян 17. Прах Грибоедова был перевезен, после его трагической и гордой кончины, в Тифлис, где и покоится в особом гроте на горе у церкви св. Давида 18. Памятник изобра­жает бронзовую плачущую женщину, у ног которой лежит открытая книга с надписью. Набожные грузинки

568

 

усердно прикладываются к книге, принимая ее за еванге­лие. Но русская надпись, как я сам удостоверился, гласит: «Горе от ума», диковинно обратившееся в предмет религиозного поклонения.

Обращаюсь к святочному вечеру.

В назначенный час бабушка сидела, по обыкновению, окруженная своим семейством, приживалками и близкими приятелями, как вдруг ввалилась в столовую целая ватага замаскированных мужчин. Заиграл оркестр. Все заняли определенные места. Исполнялась шарада в действии — charade en action,— что составляло вряд ли не последнее слово современной изящной новизны. Распоряжался Фирс. В числе масок суетился меньший всех ростом Глинка. Словом шарады было избрано délire *. Посадили алжирского дея на подушки и начали его увеселять. Глинка играл, кажется, моцартовскую сонату, но на самых дрянных фортепьянишках, которых мне привелось слы­шать бренчание. О других нумерах я забыл. Потом Владимир Соломирский, в древнегреческом костюме, с лирой в руках, продекламировал с другим греком какую-то классическую сцену. Наконец, князь Василий Голицын, неизвестно почему прозванный рябчиком, про­пел с оркестром известную арию Верстовского: «Когда легковерен и молод я был» 19. Он пел с большим выражением, и когда он выхватил из-за пояса кинжал и крикнул: «Не взвидел я света, булат зазвенел,— пре­рвать поцелуя злодей не успел»,— мне даже стало страш­но. Голицын был меценат, тип, на Руси более не существующий, и положил огромные деньги на устрой­ство и украшение художественными предметами своего дома — увы,— обращенного ныне в Орфеум как бы в насмешку над судьбами искусства20. Вечер окончился танцами и общим оживлением. Странствующая труппа подвизалась, впрочем, не у одной Архаровой, а еще у другой старой и почитаемой дамы, княгини Натальи Петровны Голицыной, известной под именем la princesse Moustache **. Она была матерью московского генерал-губернатора светлейшего князя Дмитрия Владимировича, баронессы Софьи Владимировны Строгановой и Екате­рины Владимировны Апраксиной. Дети ее несмотря на преклонные уже лета и высокое положение в свете относились к ней не только с крайнею почтительностью,

____________

*Бред, горячка, исступление (фр.).-Ред.

**Княгиня Мусташ (от фр. moustache — усы).— Ред.

569

 

но чуть ли не подобострастно. В городе она властвовала какою-то всеми признанною безусловною властью. После представления ко двору каждую молодую девушку везли к ней на поклон; гвардейский офицер, только надев­ший эполеты, являлся к ней, как к главнокомандующему. Один только шалун, прелестно рисовавший карикатуры на все общество, ее родственник граф St.-Priest, окончив­ший свою жизнь самоубийством, как и товарищ его граф Лаваль21, выходил из повиновения и даже послал ей, как говорили тогда, на новый год пару бритв, намекая на ее усы. У Голицыной, где я, впрочем, никогда не был, все было, как я слышал, торжественнее и пышнее, чем у Архаровой; но у последней было более простоты, радушия и сердечности. В Петербурге имела тогда еще большое влияние одна весьма оригинальная и остроумная старушка, Наталья Кирилловна Загряжская. Пушкин был от нее в восторге и рассказал об ней в печати несколько анекдотов22. Она жила в нынешнем доме шефа жандармов, в комнатах, занимаемых Третьим отделе­нием23. В доме помещался председатель государственного совета, князь Виктор Павлович Кочубей, жена коего, кня­гиня Мария Васильевна, была воспитана и выдана замуж ее теткою Натальею Кирилловною; княгиня же была сестрою сенатора Алексея Васильевича Васильчикова, женатого на Архаровой, сестре моей матери. По поводу близ­ких родственных сношений, нас часто водили — большею частью по утрам — к Загряжской, и мы обыкновенно при­сутствовали при ее туалете, так как она сохраняла обычай прошедшего столетия принимать визиты во время одева­ния. Для нас, детей, она не церемонилась вовсе. Ничего фантастичнее я не видывал. Она была маленького роста, кривобокая, с одним плечом выше другого. Глаза у нее были большие, серо-голубые, с необыкновенным выра­жением проницательности и остроумия; нос прямой, толстый и большой, с огромною бородавкой у щеки. На нее надевали сперва рыжие букли; потом, сверх буклей, чепчик с оборкой; потом, сверх чепчика, навязы­вали пестрый платок с торчащими на темени концами, как носят креолки. Потом ее румянили и напяливали на уродливое туловище капот, с бока проколотый, шею обвязывали широким галстухом. Тогда она выходила в гостиную, ковыляя и опираясь на костыль. Впереди бе­жал ее любимый казачок, Каркачок, а сзади шла, угрюмо насупившись, ее неизменная спутница-приживал­ка,   Авдотья   Петровна,   постоянно   вязавшая   чулок   и

570

 

изредка огрызавшаяся. Старушка чудила и рассказыва­ла про себя всякие диковинки. Тогда построили мост у Летнего сада. «Теперь и возят меня около леса,— говорила она.— Я смерть боюсь, особенно вечером. Ну, как из леса выскочат разбойники и на меня бросятся! На Авдотью Петровну плоха надежда. Я вот что придумала; когда еду около леса, я сейчас кладу пальцы в табакерку, на всякий случай. Если разбойник на меня кинется, я ему глаза табаком засыплю». Однажды она слышала, что воры влезли ночью к кому-то в окно. Начал ее разбирать страх, что и к ней такие гости пожалуют. Ныне, конечно, никому в голову не придет опасаться, чтобы какой-нибудь мошенник влез в окно Третьего отделения, но Наталья Кирилловна была одна, с Авдотьей Петровной и с горничными. Вот она и приказа­ла купить балалайку и отдать дворнику, с тем чтобы он всю ночь ходил по тротуару, играл и пел. Так и сделали. Мороз был трескучий. Дворник побренчал и ушел спать. Ночью Наталья Кирилловна просыпается. Кругом все тихо. Звон, крик. Авдотья Петровна вбегает в рубашке испуганная и взбешенная. «Что случилось?» — «Скажи, матушка, чтобы Каркачок побежал на улицу и спросил, отчего дворник не веселится. Я хочу, чтобы он веселился...» Она сама смеялась над своими капризами и рассказывала, что даже покойный муж потерял однаж­ды терпение и принес ей лист бумаги с карандашом: «На­рисуй мне, матушка, как мне лежать в кровати, а то всего ногами затолкала». При мне повторяли ее рассказ, что она мужа всегда уважала, но что добродетель ее была однажды на волоске. На этот раз старушка была в особом ударе, и присутствовавшие катались со смеху. Хроника времен Екатерины II, приятельница Потемкина и графа Сегюра, она была живыми и оригинальными мемуарами интересной эпохи. В ее гостиной усердно появлялись Блудов, Сперанский, Нессельроде, Жуков­ский, Пушкин и вообще главные представители тогдаш­ней интеллигенции. Самый способ ее приема был ориги­нальный. Когда вошедший гость добирался до кресел, на которых она сидела у карточного стола, она откиды­валась боком к спине кресел, подымала голову и спра­шивала: «Каркачок, кто это такой?» Каркачок называл гостя по имени, и прием был обыкновенно весьма радуш­ный. Но однажды явился к ней вечером сановник, на которого Наталья Кирилловна была сердита. Услыхав его имя, старушка крикнула, несмотря на толпу гостей: «Кар-

571

 

качок, ступай к швейцару и скажи ему, что он дурак. Ему велено не пускать ко мне этого господина». Са­новник помялся и вышел. Наталья Кирилловна была положительно силою и по благоволению двора, и по зна­чению князя Кочубея, и, наконец, по собственным до­стоинствам. Время было, так сказать, авторитетное. Ны­не, когда подрастающие дети считаются визитами с родителями, странно вымолвить, что князь Голицын, бывши уже андреевским кавалером, стоял перед своею матерью, как несовершеннолетний. Еще страннее вообра­зить теперь, когда старухи исчезли из общества, чтобы старухи могли быть когда-либо властью и орудовать общественным мнением. Невольно спрашиваешь тоже себя: «Куда девалось прежнее уважение к науке, к ли­тературе, к искусству? Куда девались дома, где ученые, писатели, художники находили не подачку, как многие думают теперь, а дань глубокого уважения, дружеской привязанности?» Князь Михаил Семенович Воронцов в самых преклонных летах гордился тем, что его род оценил и приютил Ломоносова. Когда я имел неосторожность отозваться, что, по моему мнению, Ломоносов был гением, но плохим поэтом, незабвенный кавказский наместник оскорбился не на шутку и, кажется, никогда не простил мне моей святотатственной выходки. Направление, дан­ное Екатериною II, долго у нас сохранялось. Библиотеки и музеи существуют еще в домах Юсуповых, Мятлевых, Шереметевых, Белосельских и других. Некоторые раз­брелись на Апраксином дворе; но тем не менее уважение и любовь к эстетическому составляют и поныне, хотя в меньшей степени, свойство высшего, достаточного и образованного общественного слоя. Нет ничего нелепее и лживее, как убеждение о родовом чванстве русской аристократии. Лучшим тому доказательством служит то, что герцогом Монморанси, то есть представителем древ­нейшего у нас дворянского рода, мог считаться чувствами высоко благородный, но жизнью глубоко смиренный князь В. Ф. Одоевский,— между тем никто, и в особен­ности он сам, никогда не подумал об аристократическом значении его имени иначе как в шутку. Об Одоевском я надеюсь впоследствии поговорить подробно; скажу толь­ко, что тем не менее он был истинный аристократ, потому что жил только для науки, для искусства, для пользы и для друзей, то есть для всех порядочных и интеллигентных людей, с которыми встречался. Простота и добродушие Одоевского были бесконечны.  Когда он

572

 

умер, Соболевский сказал: «Сорок лет сряду я старался вывести этого человека из терпения, и ни разу мне не удалось...» Таков был глава русского родового аристо­кратизма. Если мы обратимся к истории, мы найдем, что местничество относилось к месту, то есть к чину, к стар­шинству, а не к племенным преданиям. В админист­рации мы находим бесконечный список людей, достиг­ших до государственных должностей из всех сословий безразлично. Семинарист Сперанский был единственным гражданским генерал-губернатором24. Ему же поручена была кодификация свода законов, и император Нико­лай I публично возложил на него андреевскую ленту в государственном совете. Русское общество можно упрекнуть в чиновнизме, в милитаризме и во многом другом, но в аристократизме... Смешно даже подумать! Уж не назвать ли этим именем некоторую надменность небольшого кружка, играющего в comme il faut * и неприступность, хотя он состоит из самых разнородных элементов, смешивая давнишние имена со вчерашними и даже с нынешними?

Аристократия как принцип может играть важную роль в государственной жизни, что мы видим в Англии, но, конечно, не как игрушка, требующая от России то­го, чего в ней нет. Однажды мне пришла на язык до­вольно забавная шутка. «У нас,— сказал я,— князь Б. выдумал аристократию, князь Долгоруков 25 ее описал, а теща моя поверила». Определение и теперь, мне кажется, верно. Но что всякое государство должно иметь свой высший общественный слой, основанный на заслугах, талантах и достатке,— это не подлежит ни малейшему сомнению. Отрицание такой истины, или ни­гилизм, образует тут государственную измену, основан­ную на бессмыслице. Все отличия должны слиться в одну общую касту или, правильнее, в одно общее чувство взаимной солидарности. Английский лорд, кроме своих, никого не признает. Французский маркиз, придавленный и разоренный, не знается с людьми ничтожными — les hommes de peu. У нас ничего подобного нет, а меж­ду тем и у нас проявляется доморощенная и заим­ствованная у иностранцев вражда против какой-то не чиновной, всякому доступной, а замкнутой аристокра­тии, то есть против признака. Когда у Россини спро­сили,  любит ли он немецкую музыку, он ответил,  что

_____________

* Здесь: светскость (фр.) Ред.

573

 

он знает только два рода музыки — хорошую и дур­ную. Можно сказать, что у нас существуют тоже только два рода людей — образованные и необразованные. От этого я, по крайней мере, никогда не видал, чтобы выборные по дарованию и таланту лица отталкивались от выборных по богатству и рождению. Напротив того, я всегда видал, что вторые заискивали в первых и горди­лись их знакомством. На моем веку Жуковский, Крылов, Карамзин, Пушкин, Гоголь, Лермонтов — становились кумиром общественной высшей среды, как только они оценивались по достоинству. О каждом из них я поговорю после подробно. В настоящей моей импровизации, нача­той без плана и программы и постоянно торможенной обилием воспоминаний, я избрал главною темою Глинку и хотел бы сказать о нем правду без преувеличения ни в хорошую, ни в дурную сторону. У нас вообще беспристрастность в общественном мнении до сих пор не установилась. Грановский говорил, что в русской голове нет места, куда бы могло уложиться чувство меры. Теперь, когда мыслям дана свобода и страсти разгоре­лись, такое свойство русской натуры стало еще ощути­тельнее. Для нее нет середины между крайностями, то есть истины. Чрезмерный восторг сталкивается с чрезмерным негодованием. «Такой-то — пошлый дурак, такой-то — архигений, такой-то — гражданский герой, такой-то — негодяй, достойный виселицы». Настоящее поколение вынесло торжественно из прошедшего на безусловный фетишизм только два имени — Гоголя и Глинки, и действительно, не могло выбрать никого лучше, потому что оба были бесспорными гениями, хотя не были вполне безукоризненны не только перед человеческою слабостью, но и перед строгими требованиями искусства. Затем сложилось убеждение, что оба рановременно по­гибли, как Пушкин и Лермонтов, жертвами обществен­ного равнодушия и необразованности своего времени. Тут уже совершенная неправда. И Пушкин, и Гоголь, и Лермонтов, и Глинка, и Брюллов играли в свою эпоху значительную роль, и если они не сделали того, что могли, то винить следует не общество, всегда им сочувство­вавшее, а их самих, потому что они тоже были русские, как все прочие, и что в их голове тоже не вмещалось чувство меры.

Я сказал, что Глинка еще юношею попал в отборное общество петербургской молодежи, частью дорого по­платившейся,    после    бессмысленного   возмущения,    за

574

 

свой святотатственный патриотизм 26. Я думаю, что Глин­ка редко кого так любил, как Фирса Голицына. Даже когда Глинка состарился, лицо его, обыкновенно пас­мурное, освещалось при имени Фирса доброю улыбкою, и глаза его искрились хорошею, нежною веселостью 27.

Сочиненная мною проповедь принесла свои плоды. Было решено, что Массона следует отрешить от должно­сти, а меня — отправить в Дерпт. Покойный отец сам отвез меня в ливонские Афины. Старший мой брат Лев уже поступил в школу гвардейских подпрапорщиков, стоявшую на том месте, где ныне дворец великой княгини Марии Николаевны28. Я могу заявить, хотя укорят меня снова в хвастливости, что я действитель­но отличался хорошими способностями, но что я далеко не оправдал ожиданий и что в этом виною был я сам, а уже, конечно, не общество, которое вначале поощряло меня безмерно, в надежде несбывшихся благ. Впрочем, я думаю, что каждый человек делает только то, на что призван и насколько его хватит; что ничего другого не следует от него требовать, во-первых, чтобы не разоча­роваться напрасно, во-вторых, чтобы не переходить от чрезмерной снисходительности к чрезмерной взыска­тельности.

В эту эпоху моей жизни я приезжал на вакантное время зимой в Петербург, где Архарова жила с моими родителями, а летом в Павловск, где она жила с Васильчиковыми, у которых Гоголь был некоторое время домашним дядькою умалишенного ребенка. В эти приез­ды я познакомился и сблизился со многими замечатель­ными лицами; но сближение мое с Глинкою воспоследова­ло после, и вот по какому случаю. Я начинал кропать весьма плохие стишонки, с большою натугою. Несколько более свободный пошиб достался мне только при старо­сти. Но во мне с молодых лет была способность к чутью оперного драматизма. Глинка, как все, впрочем, композиторы, искал либреттиста. Хорошее либретто — мечта каждого музыканта, и если Мендельсон не оставил оперы, то это потому, что его мечта никогда не осуществилась. Не запомню я наверно, но, кажется, Одоевский свел меня с Глинкой для сочинения оперы. Сюжет был уже избран — «Жизнь за царя». К нема­лому моему удивлению, я узнал, что сценарио было составлено и что даже музыка была большею частью написана, хотя без слов. Глинка нуждался только в чело­веке,   который   бы   прибрал   слова   к   готовой   музыке.

575

 

Для либреттиста, хотя и неопытного, задача была далеко не лестная. Мне и тогда казалось, и теперь кажется, что «Жизнь за царя» может быть сюжетом прекрасным для музыкальной драмы, но что сюжет уже был разработан Кавосом и что Глинке следова­ло написать что-нибудь новое29; затем я думал, что понятие о царском имени, о царском величии и спа­сении требовало большой осторожности, как сильный сценический эффект, но стеснять постоянно это широкое понятие в узкую рамку крестьянского обихода, но тянуть одну только великую идею в монотонных однообразных повторениях, без вставочных эпизодов, без драмати­ческого движения — значило не пособить музыканту, а связать его по рукам и ногам и принудить его к усилиям чуть ли не сверхъестественной гениальности, что действительно и оправдалось. Тем не менее я ставил себе за великую честь быть сотрудником человека, ко­торый уже почитался надеждою русской музыки. О плане другой оперы Глинка ничего слышать не хотел, а просил только подписывать под нотами слова. Я написал очень плохо первые два хора, а потом арию Антониды, причем Глинка замечал: «Пишите, что хоти­те, только чтоб под высокими нотами всегда было а или и ». Эти наброски были у меня взяты впоследствии Одоевским, который отнес их в Публичную библиотеку, где он служил. «Все, что до Глинки касается — интерес­но»,— сказал он. Сотрудничество с Глинкой продолжа­лось, впрочем, недолго. Мы разошлись по поводу второ­го действия. На мой вопрос, из чего оно будет состоять, Глинка отвечал, что в нем будут польский, мазурка, краковяк и хор. «Помилуйте,— заметил я,— да это не действие, а дивертисмент. Не лучше ли будет вставить польские личности, придумать какое-нибудь движение, переплести его с крестьянскими русскими нравами и затем заключить самоотвержением Сусанина и спасением царя?..» Но Глинка только усмехнулся. Он был нетерпе­лив и упрям, не допускал ни порицания, ни возражения, ни даже критики. «Ничего не изменю!» — сказал он на­отрез. «В таком случае,— отвечал я,— Михаил Иванович, я с истинным огорчением должен отказаться от сча­стья быть вам полезным. Я не хочу, чтобы мое имя произносилось подле вашего с упреком. Пускай другого бранят, а я — слуга покорный» 30. Сколько раз мне при­шлось потом радоваться — когда отзывались при мне с неудовольствием о труде барона Розена, который ни в чем

576

 

не был виноват31,— что я отретировался вовремя. Теперь, кажется, пора вписывать правду не только во всеобщую историю, но и в историю русского искусства. Я не вижу надобности разбирать строго некоторые лич­ности, а другие причислять чуть ли не к лику святых, чтобы служить им какие-то восторженные молебны, без всякого вмешательства критической оценки. Мне ка­жется, напротив, что от беспристрастного взгляда самые достоинства избранных кумиров очертятся яснее и вы­пуклее. О Петре Великом говорится же, что он был вспыльчив. Отчего же не сказать, что Глинка был честолюбив и самолюбив до крайности и что этим и объясняется многое в его жизни и музыкальной карьере? Он надеялся, что будет взыскан какими-то особыми почестями и отличиями за первую свою оперу. В каж­дом русском живет до некоторой степени Манилов, полагающий, что будет произведен в генералы за то, что станет любить своего друга. Помню я, как однажды Пушкин шел по Невскому проспекту с Соболевским. Я шел с ними, восхищаясь обоими. Вдруг за Полицейским мостом заколыхался над коляской высокий султан. Ехал государь. Пушкин и я повернули к краю тротуара, тут остановились и, сняв шляпы, выждали проезда. Смот­рим, Соболевский пропал. Он тогда только что вернулся из-за границы 32 и носил бородку и усы цветом ярко-рыжие. Заметив государя, он юркнул в какой-то магазин, точно в землю провалился. Помню живо. Это было у Полицейского моста. Мы стоим, озираемся, ищем. Нако­нец видим, Соболевский, с шляпой набекрень, в полу­фраке изумрудного цвета, с пальцем, задетым под мыш­кой за выемку жилета, догоняет нас, горд и величав, черту не брат. Пушкин рассмеялся своим звонким детским смехом и покачал головою: «Что, брат, бородка-то французская, а душонка-то все та же русская?» Эти слова глубоко врезались в моей памяти. Сколько раз мне случалось встречать либералов, вольнодумцев, нигилистов, порицателей, мнимо непонятых художников, у которых душонка была все та же русская, то есть увле­кавшаяся за пределы возможного, пренебрегавшая самы­ми простыми правилами приличия и повиновения приня­тому порядку, а между тем жаждавшая каких-то не­сбыточных у нас отличий и исключительного положения в свете. Глинка искал вначале не столько идеала му­зыкального, сколько какого-то возвышения для своей личности. По своей громадной гениальности, он мог бы

577

 

стать во всемирном мнении выше Мейербера, труженика-мозаиста, выше Верди, перемешавшего гениальность с пошлостью, словом — выше весьма многих и наравне с остальными. Но он сам остановил свой полет, сам затормозил свою карьеру. Он видел себя в музыке, а не музыку в себе. Доказательством тому служит, что он не оставил ни симфоний, ни квартетов, ни собствен­но концертных пьес. Он не готовился к сочинению оперы посредством долгих изучений музыкально-дра­матических требований, как это делали Моцарт, Бет­ховен, Вебер и Мендельсон, а начал прямо с конца, т<о> е<сть> с того, что производит наибольший эффект и выдвигает не столько сочинение, сколько сочинителя. Словом, он с первого шага принялся за подвиг слиш­ком для него трудный. Конечно, он его исполнил с изумительною гениальностью, но все же исполнил труд местный, а не всемирный и не стал на ряду с Шекспи­ром, с Глуком и другими верховными деятелями ис­кусства. По этому поводу мне приходит на память другое замечание Пушкина. Снова иду я с ним по Невско­му проспекту. Встречается Одоевский, этот добрейший, бескорыстнейший, чуть ли не святой служитель всего изящного и полезного. Одоевский только что отпеча­тал тогда свои пестрые сказки фантастического содержания и разослал экземпляры, в пестрой обертке, своим приятелям. Соболевскому он надписал на экзем­пляре: «животу», так как он его так прозвал за гастро­номические наклонности. Соболевский, с напускным сво­им цинизмом, прибавил тотчас к слову «животу»: «для передачи» и поставил книгу в позорное место, где стоя­ли все наши сочинения. Само собою разумеется, что экземпляр был поднесен и Пушкину. При встрече на Невском Одоевскому очень хотелось узнать, прочитал ли Пушкин книгу и какого он об ней мнения. Но Пуш­кин отделался общими местами: «читал... ничего... хорошо...» и т. п. Видя, что от него ничего не добьешься, Одоевский прибавил только, что писать фантастические сказки чрезвычайно трудно. Затем он поклонился и про­шел. Тут Пушкин снова рассмеялся своим звонким, мож­но сказать, зубастым смехом, так как он выказывал тогда два ряда белых арабских зубов, и сказал: «Да если оно так трудно, зачем же он их пишет? Кто его принуж­дает? Фантастические сказки только тогда и хороши, когда писать их нетрудно» 34.

Если Глинке и не было так трудно, при его воображе-

578

 

нии, даровитости и мелодичности, написать оперу, то он, несомненно, взялся за труд, бывший ему еще не по силам, что не составляло бы большой ошибки, если бы он не довольствовался двумя операми. Сочинение оперы, имею­щей сделаться достоянием всего образованного челове­чества, не может довольствоваться одним музыкальным вдохновением. Тут еще требуются условия общей худо­жественной архитектоники, распределение красок и эф­фектов, соображения сценической техники и, наконец, уверенность в вполне удовлетворительных исполни­телях. В этом отношении Мейербер был мастером. Он ни­чего не оставлял необдуманным; но он дошел до того пу­тем многих неудачных опытов. Если бы он на них остано­вился, имя его было бы неизвестно.

Но он обладал тем огромным достоинством, которого у Глинки не было,— то есть терпением.

Надо еще упомянуть об одном странном свойстве русского характера. У иноземцев мы можем просле­дить, как возникали таланты, как они вырабатывались усвоением критической к себе строгости, как они росли, крепли и доходили до все более и более замечательных произведений. У нас же, за редкими исключениями, русское дарование высказывается обыкновенно разом с первого шага и потом или ослабевает, или остается на одном уровне. Причина тому объясняется, во-первых, тем, что в русском человеке более заносчивости, чем выдержки, во-вторых, тем, что карьера художника у нас, собственно, до сего времени еще не карьера, а так себе — случайность, чуть ли не что-то лишнее в государственном строе и потому не отыскивающее себе прочного положе­ния. Выдуманный Петром Великим чин имел целью сгруппировать около правительственного средоточия всю деятельность интеллигентных и просто грамотных людей. Кто не служил, тот был пария, недоросль, сдаточный или подлежащий телесному наказанию. Никто не имел права быть самим собой, и каждый вынуждался носить особую кличку, особый мундир, особый знак подчинения административному началу. Для поэта, писателя, музы­канта, актера, для люда нечиновного — места в обществе никакого не указано. От этого Державин, Жуковский, Дмитриев, Грибоедов, Гнедич, Крылов были чиновника­ми. Пушкин был камер-юнкер. Лермонтов был офицер. Даже Глинка и Гоголь имели чины. Но как само­стоятельные деятели в области искусства они не пользова­лись никаким официальным почетом, а предоставлялись

579

 

только мало определительному почету общественному. Но и почет общественный в России не тот, что у иностранцев: он ограничивается сочувствием только лю­дей действительно образованных. Нет в Англии крестья­нина, который бы не гордился своим Шекспиром. Рус­ский мужик никогда и не слыхивал про Пушкина, Го­голя и Глинку. Затем в самой среде своей русский ху­дожник не находит ни твердо сложившихся убежде­ний, ни художественной признанной святыни. Захвален­ный одними, опозоренный другими, то не зная, куда укрыться от похвал, то не зная, куда убежать от оскорбле­ний, направленных на него из собственного его лагеря, русский художник, как только художник,— до сего времени еще не что иное, как общественный бобыль. Сверху он не получает права гражданства, снизу его существование признается еще менее, в своем кругу он мается по произволу неразвитой и большею частью пристрастной критики. Если ему и отдадут справед­ливость, то когда уж его давно на свете не будет, да и то еще, пожалуй, потревожат его прах, что мы тоже видели. Глинка положительно погиб преждевремен­но от уязвленного самолюбия, не от среды образован­ной, которая его воспитала, приютила и понимала, а от среды официальной, от недостатка популярно­сти и ее выгод и от неимения удовлетворяющего по­чета даже среди мира художников. Предмет, которого я коснулся, чрезвычайно важен, и читатель, конечно, простит мне, если я распространюсь о нем несколько подробно. В моих воспоминаниях я нахожу один ха­рактеристический случай. Это было в Париже. Я часто ходил по службе в новый Лувр в государственное ми­нистерство (ministere dtat) к г. Camille Doucet. Г-н Camille Doucet дошел до звания члена Французской академии благодаря двум томам комедий в стихах35, не то чтобы очень хороших, не то чтобы очень плохих. Он был в то время начальником отделения театров (Chef de la Section des théâtres). Однажды подхожу я к двери его кабинета и уже за дверью слышу шум, чуть ли не доходящий до крика. Вхожу и вижу, что Дусе и Гуно стоят друг перед другом, оба красные как раки и говорящие разом, уже не слушая друг друга. «Любезный граф,— кинулся ко мне Дусе,— рассудите нас. Вот в чем дело. Я преклоняюсь перед талантом г. Гуно. Он — музыкант превосходный, композитор, каких у нас мало. Но, представьте себе, он написал музы-

580

 

ку на комедию Мольера ,,Le Médecin malgré lui"»*.— «Знаю,— отвечал я,— я ее слышал в St. Germain, в про­винции, и не понимаю, отчего в Париже она не испол­няется».— «Оттого, что я никогда не позволю, пока оста­нусь на месте,— горячо воскликнул Дусе, обыкновенно тихий и вежливый до крайности,— писать музыку на слова Мольера. Это святотатство. Мольер такое у нас имя, такая у нас слава, что мы не должны взирать на него иначе, как с благоговением».— «Да позвольте же,— возражал Гуно,— я ничего не изменил. Текст Мо­льера читается большею частью без текста».— «Да какая же музыка может быть лучше и для нас драгоцен­нее, как не музыка мольеровского текста? — заголосил Дусе.— Смешивать эту музыку еще с другою музыкою, как бы хороша она ни была, есть, повторяю я,— святотатство, и я его не допущу». Я вмешался в раз­говор и старался доказать защитнику Мольера, что Мо­царт написал музыку на «Свадьбу Фигаро» Бомарше и оригинала не скомпрометировал, что Россини тоже написал музыку на «Севильского цирюльника» того же Бомарше. Конечно, Россини был освистан при первом представлении и до того перепугался, как я от него самого слышал, что на второе не пошел, место же свое в оркестре, где он сидел во французском кафтане как maestro al cembalo** с согласия директора передал другому. Сам же он запрятался в кровать, откуда вытащила его торжественная овация, тогда как он боялся побоев. Но публика при первом представлении вступи­лась вовсе не за Бомарше, о котором и не подумала. Она вступилась за Пера (Раег), который уже написал прежде музыку на тот же сюжет37, что доказывает, что придача музыки к знаменитым литературным со­чинениям давно уже допускается даже в виде повторения. Впрочем, Россини обессмертил Бомарше еще более, чем Бомарше сам себя, и при исполнении «Севильского цирюльника» иногда невольно спрашиваешь себя: не Россини ли написал слова, не Бомарше ли написал музыку — так они оба равно блестящи и остроумны и так дружно слились воедино. Наконец, «Отелло» 38 заимство­ван из Шекспира, «Лючия» 39 заимствована из Вальтер-Скотта, и так далее. Все мое красноречие осталось, однако,   безуспешно.   Дусе   не   поддался   ни   на   что,   и

____________

*«Лекарь поневоле» (фр.).Ред.

**Чембалист (ит.).Ред.

581

 

кажется, что и поныне мольеровская комедия с музыкою Гуно в Париже не исполняется 40. Прибавлю, что хотя я вовсе не разделял мнения г-на нынешнего члена академии, но тем не менее меня глубоко поразила его беспредельная любовь к своему отечественному гению. Я говорил об этом обстоятельстве многим серьезным французам, и они отзывались, что Дусе был совершен­но прав, что искусство — своего рода религия, что оно должно охраняться как святыня, иметь свой ковчег и строго отделять начала освященные, неприкосновенные, образующие славу народную,— от гаерства и само­надеянности.

Ковчегом такой святыни учрежден в Париже Institut de France, институт для ученых, вместе с великими художниками в деле музыки, резца и кисти. Каждый ученый, каждый музыкант, каждый скульптор, каждый живописец имеет пред собою фельдмаршальский жезл. С молодых лет до глубокой старости (как доказатель­ством служит мой бедный Шаррьер) каждый подвижник на поприще науки и искусства имеет пред собою открытую завидную цель. Не один мундир, вышитый зелеными шелковыми пальмами, тут заманчив: заманчив почет, ему присущий.

Я видел в этих мундирах Обера и Галеви (в качестве вечного секретаря) и при дворе, и на великосветских собраниях. Они были наряду с сановниками, с министра­ми, с тем только различием, что министры часто ме­нялись, а их положение оставалось уже неизменным. Точно такой же почет предоставляется и сорока бессмерт­ным французской Академии41. Выбор нового члена, его вступительная речь и приемный ему ответ образуют немаловажные события, занимающие общество и прессу. Чтобы попасть в Академию, нужно запастись не только литературными заслугами, но и общественным уваже­нием. Альфред Мюссе, бесспорно первый поэт Фран­ции, прошел туда с большим трудом. Дюма-отец, не­смотря на свою гениальность и написанные чуть ли не 1300 томов, никогда избран не был. От этого француз­ская литература разделилась на две отрасли — серьез­ную и легкую. Первая хранит убеждения и приличие; вто­рая балаганствует по недостатку настоящего дарования. Обеих литератур никто не смешивает, и понятно, что каждый даровитый человек норовит попасть в первый разряд и подчиняется его верованиям и привычкам, что и образует серьезную касту литераторов. В Академию

582

 

легкая литература никогда не попадает; я подозреваю, что почтенный г. Дусе, долго домогавшийся академиче­ских кресел, так неумолимо отстаивал неприкосновен­ность Мольера, чтобы заслужить популярность и обра­тить на себя особое внимание своих будущих сочленов. Но, кроме возможности доступа в высшие государ­ственные учреждения отечественной интеллигенции, большое значение имеет во Франции орден Почетного Ле­гиона, на который имеют право, по мере заслуг, литерато­ры, артисты и фабриканты. Можно служить государству и принести ему даже большую пользу не на одних скамьях канцелярий, не только в военном мундире — эта истина вполне осознана французами и принесла большую пользу их словесности, искусству и промышлен­ности. Надо сказать, что люди, подвизающиеся постоян­но перед публикой, не только точно такие же люди, как и все другие,— что иногда забывается,— но даже более впечатлительны и самолюбивы и в этом отношении отличаются какою-то женоподобною слабостью. «Я — мужчина публичный,— говаривал Пушкин,— что гораз­до хуже, чем быть публичною женщиной» 42. К наружным украшениям, то есть к орденам, падки все народы, не исключая англичан и американцев, хотя вопреки их органическим законам. У Пушкина, Глинки и Гоголя не было ни одного ордена, тогда как Лист ходит ныне в рясе, покрытой звездами, а все известные в Париже пи­сатели и артисты пришивают орденскую ленточку к петле своего пальто, сюртука и чуть ли не жилета. Вид этой ленточки внушает общее уважение, хотя подчас и трунят над нею, ради неискореняемой французской привычки все обращать в шутку. Доказательством такого уважения я могу привести забавный случай, приключившийся со мною. Семейство мое гостило в Poissy 43, на даче у одной богатой дамы. Я был приглашен к обеду и к урочному часу взял у дебаркадера билет до Пуасси. До отъезда оставалось несколько минут. От нечего делать я купил в находившейся тут книжной лавочке какой-то роман Мери и начал читать; потом, когда я пересел в вагон и поезд двинулся, я продолжал чтение и не заметил, что проехал мимо Poissy. Книга была интересная, и я зачитался. Еду-еду и не слышу ожидаемого крика: «Poi­ssy, deux minutes d'arrêt!*» Наконец это меня удивило.

_____________

* Пуасси,  остановка две минуты! (фр.) Ред.

583

 

Поезд где-то остановился. Я высунулся из окна и спросил кондуктора, скоро ли мы будем в Poissy. Конду­ктор взглянул на меня, как на сумасшедшего. «Поми­луйте, да вот уже более двух часов, что мы Poissy проехали. Мы в Evreux, центре Нормандии». Можно себе представить мое положение! К обеду меня ждут... Семейство мое беспокоится. Я до того на себя рас­сердился, что, как обыкновенно в таких случаях бывает, начал бранить других и вцепился в кондуктора. «С какого права везете вы меня даром? Я заплатил за свое место только до Poissy. Ваша обязанность была меня высадить или потребовать с меня дополнитель­ную плату».— «Это верно,— отвечал кондуктор.— Но мы были уверены, что вы сами заплатите; мы не смели вас беспокоить, потому что вы носите на себе признаки чести, les insignes de I'honneur». Действительно, в петлице моего сюртука пестрела орденская розетка. Ей я обязан, что неожиданно провел целый день на роди­не г-жи Лафарж 44, о которой слышал тут много рас­сказов. Обратный поезд в Париж проходил только в 9 часов вечера; достопримечательностей в Evreux не имеется, кроме известного нормандского сидра. Обедал я за табльдотом, где председательствовал хозяин чистень­кой, но скромной гостиницы. Обед за два франка был буржуазный и едва ли не лучший, который я ел в свою жизнь. Сидра я выпил только глоток, и по вкусу он показался мне, несмотря на его славу, хуже нашего кваса. В Poissy я приехал, когда уже все спали, и насилу достучался. Мери, которому я рассказал о том, что он причинил своим романом, был очень доволен. Надеюсь поговорить о нем, когда речь дойдет до моих отношений с французскими литераторами.

Скажу покуда, что в их числе самым для меня симпатичным был Мюржер 45.

Мюржер был сыном простого привратника, portier, а между тем редко я встречал более аристократическую натуру. Никто более его не понимал оттенков разговора, грациозности изображений, такта и приличия в житей­ском обиходе.

Мечтательный, задумчивый, ленивый до крайности, беззаботный до ребячества, роняющий, так сказать, сло­ва, поражающие глубиной или блестящие остроумием, он меня совершенно очаровал. Мы часто с ним ужинали вдвоем, и я всегда жалел, что он не писал того, что говорил. Однажды мне пришлось выезжать рано утром из Пари-

584

 

жа. «Не стоит спать ложиться,— заметил накануне Мюржер.— Не могу предложить вам боярского угощения в дорогом ресторане, но прошу вас принять скромный ужин в знакомом мне ресторане подле Биржевой площа­ди». Я, разумеется, согласился с радостью. Третьим собеседником на ужине явился живописец-реалист Курбе, которого я только раз в жизни тут и видел. Он и испортил все дело. У Мюржера была ленточка в петлице — у Курбе не было. Он ее не удостоился по своей артистической ереси и по своим ультрареспубли­канским мнениям. Не знаю, пришел ли он пьяный или просто задыхался от желчи, так как излишества в напитках за столом не было, но он стал подтрунивать над Мюржером по поводу его ордена, заявляя, что не может понять, как порядочный человек носит такую ничтожную балаболку, игрушку, выдуманную кровожад­ными тиранами. Мюржер отвечал с умеренностью. «Я очень жалею, любезный Курбе, что вы еще не имеете Почетного Легиона. Я сознаю, что вы вполне его достой­ны, и уверен, что вы скоро его получите, но тем не менее я не могу позволить, чтобы в моем присутствии позорили так отличие, которым я награжден за мои слабые ли­тературные заслуги. Я эту награду почитаю для себя за великую честь; я горжусь ею, и мы могли бы, как кажется, прекратить этот неприятный для меня разго­вор». Но Курбе не только не угомонился, а еще совершен­но рассвирепел, нарочно стараясь вывести Мюржера из терпения. Последний долго крепился, но наконец не выдержал и кинулся к своему обидчику, чтобы его уда­рить. К счастью, Курбе сидел на диване, защищаемом сто­лом. Я бросился между спорящими и с трудом восстано­вил спокойствие, впрочем, ненадолго. Несносный Курбе постоянно возобновлял свои колкости насчет унижения перед сильными сего мира. Мюржер снова мало-помалу терял терпение; я снова увещевал то одного, то другого. Уйти было невозможно. На дворе разразилась страшная гроза. Оглушительные раскаты грома и ослепительные вспышки молнии, так сказать, аккомпанировали разгару человеческих страстей. Вещи мои уже были отправлены на дебаркадер железной дороги, куда я наконец добрался утром. Мюржер, провожая меня, беспрестанно извинялся и сожалел, что так глупо меня угостил. Курбе впоследст­вии разыграл римлянина, отказавшись от креста, который ему был предложен незадолго перед Седанским пора­жением 46. Он был одним из коноводов коммуны и служит

585

 

живым доказательством, до какой степени безрассудства может довести опьянение демагогических страстей. По его настоянию разрушена Вандомская колонна как памятник деспотизма47. С точки зрения политической и социальной, это можно до некоторой степени объяснить; но как можно объяснить грубый вандализм художника против произведения своего же родного и близкого искусства? Не очевидно ли по этому факту, что призва­ние Курбе с его реальным направлением было неискрен­нее, ходульное, что при высокомерном стремлении про­слыть основателем новой школы и первым живописцем своего времени он служил не кумиру изящного, как обижаемый им Мюржер, а своему вздорному самолюбию, своим мелким страстишкам, доведшим его до позорного суда и до презрения не только благомыслящих сограж­дан, но даже и собственных товарищей? Нельзя не отдать справедливости французам в одном: какие бы ни были у них треволнения — политические, военные, улич­ные, радостные до фанфаронства, скорбные до уны­ния — деятельность некоторых сословий продолжается невозмутимо: так сильна их внутренняя организация. Так, например, магистратура исполняет свое дело с холодною точностью, как бы ничего не было. Промышлен­ность отыскивает средства к наживе даже в напоминаниях о народной скорби. Сегодня театры обращены в пере­вязочные пункты, завтра они снова играют, поют, пля­шут, возбуждают смех и слезы. Сегодня художник хватается за ружье, чтобы броситься на врага внешнего или внутреннего,— завтра ружье уже в углу, и он перед холстом, перед грудою мрамора, за фортепьянами, за рукописью. Впереди слава и деньги, так как слава и день­ги в Париже составляют одно и то же понятие.

Когда я был у Скриба, в его обширном доме на rue Pigal, он мне показывал свою гостиную, украшенную стенными фресками. Фрески изображали дома, где прош­ли главные моменты его жизни. «Вот скромный домик, где я родился,— говорил Скриб,— вот театр Gymnase, где я стал известен, вот здание Академии, куда я имел честь дойти». Состояние, нажитое Скрибом, оценивалось от двухсот до трехсот тысяч франков годового дохода.

Старик Дюма начал свою карьеру с десятью фран­ками, заработал и протранжирил до 4 миллионов, а перед смертью сказал, как говорят, сыну: «Я не понимаю, отчего меня укоряют в мотовстве. Вот 20 франков, мне  ныне  принадлежащие.  Стало быть,  я еще  удвоил

586

 

свой первоначальный капитал». Так как в деньгах глав­нейшая житейская сила, а в безденежье главнейшее жи­тейское бессилие — двойной авторитет гласно признан­ной заслуги и завидного достатка определяют совершенно правильно отношения «дошедших», les arrives, между собой и к начинающим. Между собою они титулуются cher confrère *, молодым они говорят mon jeune ami **, а дебютанты называют их не иначе как maitre ***.

Сколько раз меня разбирал внутренний смех, когда, после представления моей комедии48 и выпуска моей брошюры в защиту музыкального обучения по системе Galin-Paris-Chevé49, старики стали называть меня confrère, а молодые — величать почтительным названием maître. Невольно приходило мне на память сравнение с отзывами обо мне молодой русской прессы, которая дошла однажды до такого негодования относительно моей   особы,   что   назвала   меня   карабинерным   ефрейтором 50.

Вывод всего сказанного приводит к следующему. У нас между представителями либеральных искусств имеют некоторое значение только члены Академии художеств: официальный их характер открывает им путь к почестям, а специальность и титул способствуют обеспечению их денежных интересов. Правами своими они пользуются беспрекословно, и нет примера, чтобы мальчишка, растирающий краски, или каменщик, выкла­дывающий стену, публично позорил своего профессора или архитектора. В музыке и литературе — дело другое. Так как литературной и музыкальной карьеры у нас соб­ственно еще нет — писатель не пойдет далее своего письменного стола, музыкант — далее одной театральной дирекции. Стар и мал перемешались в общем панибрат­стве. Тут ни давность, ни известность, ни заслуга, ни молва — никакой гарантии не представляют. Петербург был свидетелем факта, в других государствах немыслимо­го, по случаю литературного юбилея князя П. А. Вя­земского. В этот день, в жизни каждого человека умилительный, почтенный и безопасный от обид, рус­ская молодая пресса выказала, до какой степени она может вести себя грубо и неприлично. Она стала доказы­вать,  что князь  Вяземский был  всегда  бездарностью,

______________

* Дорогой собрат (фр.).Ред.

** Мой юный друг С фр.).Ред.

*** Мэтр, учитель (фр.).Ред.

587

 

никакой заслуги не оказал, никакой благодарности не возбуждает: мнимое заблуждение открылось только спустя пятьдесят лет — и в какой день, и с какою наглостью! Всего печальнее было притом, что возражений и общего негодования не воспоследовало51 . Литератур­ная клевета у нас как будто не клевета, и самая лите­ратура — не достояние народное, а мячик, которым люди играют бессознательно сколько душе угодно. Что бы сказал г. Дусе, узнав, что у нас только всего одна драма — «Борис Годунов» и что эту драму не только перекладывают на музыку, но еще искажают и поют, перемешивая виршами собственного произведения бес­смертный пушкинский стих. В этом отношении погре­шили, впрочем, и Глинка, и Даргомыжский52 не столько от неуважения к памяти Пушкина, сколько от привычки видеть общее бесцеремонное обращение с образцами отечественной словесности. Иного и быть еще не может. История русского искусства делится на две эпохи: от царя Алексея Михайловича до императрицы Елисаветы Петровны, от императрицы Елисаветы до нашего вре­мени. В первой эпохе мы видим действительных скоморохов и потешный приказ, во второй мы видим основание Академии художеств, русской Академии сло­весности и начало русского театра, порученного кадетско­му корпусу при понятном в то время предпочтении иностранным труппам54. На этом мы и остановились. Академия художеств принесла свои плоды, Академия словесности утратила свое значение и независимость; театр остался монополиею придворного ведомства.

Между тем русский народ стал народом. Прежде, благодаря крепостному праву, он был только большое стадо, разделенное по племенам и загонам. Теперь, как пахнуло на него воздухом свободы, не удерживае­мой еще достаточно сильными узами просвещения и воспитания, всем открылись карьеры, даже литературная и музыкальная, хотя народная масса в них потребности еще не видит. В них, однако, уже преобладают силь­ные приманки — заслужить известность, занять собой, потешить свое самолюбие, играть видную роль и, на­конец, добиться средств к существованию. Такие стре­мления весьма понятны и даже желательны. Но они определились вне всяких условий, требований и пределов. Различие между родами литературы серьезным и легким ничем не очерчено. Сама литература не подлежит ни    защите    общественного    мнения    и    отечественного

588

 

самолюбия, ни покровительству официальных учрежде­ний. По русскому свойству бояться только кварталь­ного — дело дошло до анархии, никаких законов и преда­ний не признающей и смешивающей Баха с Оффенбахом и Пушкина с Тряпичкиным.

Явились самопризванные судьи, фантастические тео­рии, ересь всеотрицания. Установилась та оппозиция против кого-то и чего-то без всякого сознания против кого и чего. Слова приняты за понятия. Творческая сила природы заменила бога, братско-взаимная любовь людей заменила христианство, право на труд заменило артель, распределение земельных участков заменило душевой надел. То же самое, что нам присуще, пере­иначено на другие слова, как будто сущность дела от того изменилась. Наконец, что всего непонятнее, все наши внутренние неурядицы, все наши увлечения, недобросо­вестные поступки, наша неуживчивость, грубость — стали более или менее, открыто приписывать вине прави­тельства, как будто правительство не скорбит более всех о них и не старается посильно постановить им преграду. Даже и понятия о правительстве и администрации у нас перемешались — и никому не пришло в голову выяснить, что правительство — высшая правящая сила, а что в администрации участвуем мы сами и сплошь да ря­дом выказываем свое собственное бессилие. Русская натура отличается жаждой неповиновения, ослуша­ния, хотя бы самого безрассудного, даже против соб­ственных законов и интересов,— так, просто, нраву не препятствуй,— а между тем сколько у нас было жертв запальчивости, уныния и бесприютства. Многие попали даже в Сибирь, не понимая, как это случилось и чего, собственно, они хотели. Тут произошли скорбные дра­мы, печальные разочарования, поздние раскаяния и ожесточения.

Денег нет, почета нет, таланта нет, образования нет, будущности нет, ничего нет, кроме русской жажды само­управства и самовластия,— как же совместить эти поня­тия с рабством перед преданиями англичан, с поклоне­нием народной славе французов, с усидчивым трудолю­бием немцев? Что же тут ожидать, кроме горя и ожесточе­ния? Встречаются, впрочем, люди с талантом и образова­нием, хотя недостаточно приготовленные к борьбе с жизнью, по недостатку твердо установившейся внутрен­ней духовной почвы, и которые тоже не находят в обста­новке,   их   окружающей,   ни   желаемого   богатства,   ни

589

 

завидного почета, ни определенной по их достоинству будущности. Тут беспочвенность уже наружная, мате­риальная, от причин исторических и этнографических происходящая. Бывают, наконец, и гении — и таков был Глинка,— которые, не находя ни в себе, ни вокруг себя до­статочно поддержки, изнемогают и останавливаются на полдороге, утомленные, скорбные, вдвойне беспочвенные и проклинающие и свою судьбу, и свое бессилие. Не в таком ли душевном настроении находился Глинка, когда, оставляя Петербург, он вышел у заставы из повозки и плюнул на землю, его тогда в настоящем его значении еще не признавшую55? Не то ли самое прочувствовал и Пушкин? И он не мог пожаловаться на равнодушие об­разованного общества, и он не мог ужиться в тесных рамках своего общественного положения. Родись Глинка не в России — имя его гремело бы в потомстве. Родись он и в России, но веком прежде,— он был бы часовой мастер, веком позже — он мог бы занять подобающее ему место. Но он родился нечаянно искупительною жертвою переходного времени от мрака к свету. Он был во главе целой касты недовольных и обиженных не равнодушием отборных личностей, а историческою неумолимостью переживаемой эпохи.

Не знаю, ошибаюсь ли я, но мне кажется, что многие, не имеющие еще у нас определительного положе­ния в свете, придумывают себе положение искусствен­ное, самодельное. Лишенные возможности по недостатку гениальности пробить себе дорогу в неизменных пределах красоты и правды, тысячелетиями определенных пред вечным образцом природы, и не имея прав граждан­ства в среде более скромной, по недостатку этой среды, а между тем преследуемые честолюбием и нуждою,— они, так сказать, принуждаются к некоторой уродливо­сти, то по эксцентричности понятий в области изящного, то по заблуждению относительно начал социальных и по­литических. Они — порождение болезненное, случайное, с общею жизнью не связанное. Не виноваты ни они сами, ни окружающие их условия; виновато время, в кото­ром они родились. То, что я рассказывал про французов, образовалось исторически. У нас история еще не подоспе­ла, хотя и торопится.

Придет время, когда русский народ не только будет народом, как он ныне переродился, но еще народом гра­мотным, готовым к просвещению. Тогда и искусство сделается потребностью всего русского общества, и пред-

590

 

ставители искусства, получив свою гражданскую осед­лость, не маясь от одного горя к другому, от разочаро­вания к ошибке, от самонадеянности к ожесточенности,— установят между собою ту внутреннюю иерархию, на самоуважении основанную, без которой прочная органи­зация какого бы то ни было сословия мыслима быть не может. Тогда и официальная поддержка возникнет естественно, сама собою. Объявится уже близкая свобода театров, без которой ни драматической литературы, ни музыки, ни соревнования между сценическими деяте­лями, ни обеспечения материальных средств авторов и артистов — не предвидится. И у нас возникнет свой Институт, возродится своя академия словесности с почет­ными правами; и у нас будет специальный уважаемый знак отличия для выборных по заслугам в областях литературы и творческих искусств, и мы, наконец, дойдем в этом отношении до того, до чего дошли Гер­мания и Франция.

Здесь я должен несколько приостановиться, чтобы оправдаться, по возможности, перед читателем за длин­ное отступление. Я должен повторить, что я еще не пишу своих мемуаров, а припоминаю кое-что из дней пережи­тых. Тут для меня, по крайней мере, представляет интерес не часть анекдотическая — так как в важных со­бытиях я никогда не играл никакой резкой личной роли,— но то впечатление, которое мне осталось от пере­житого, и тот вывод, который я из него для себя извлек. Я не посвятил себя всецело искусству по двум причинам: во-первых, потому, что не признавал в себе достаточно таланта, во-вторых, потому, что в России столько дела, что человеку, которому трудно писать, не следует, как выразился Пушкин об Одоевском, делаться писателем56. И действительно, у нас еще надо месить глину для кирпичей, а я бы стал принуждать себя к постоянным размышлениям о том, выйдет ли замуж Наташа или Людмила за Владимира Вельского57. Сердечно сочув­ствую и душевно завидую тем избранным, которые ро­дятся с потребностью творчества: они не столько живут в ней, сколько она живет в них. Мое призвание в литературе могло быть только дилетантское, а дилетан­тизм в искусстве равняется бессилию. Меня часто уко­ряют, что я загубил свою карьеру, что я мог бы сделать­ся или государственным человеком, или замечательным писателем. Этому я положительно не верю: я знал почти всех наших государственных людей, и участь многих не

591

 

внушала мне зависти, ни по их влиянию, ни по их спо­собностям. Я знал почти всех наших писателей и арти­стов, и хотя некоторым завидовал, но не сознавал в себе достаточно силы, чтобы с ними померяться. Я был светским человеком между литераторами и литератором между светскими людьми, и от этого я навлекал на себя не раз негодование обоих лагерей; но теперь, когда я отрывками переживаю прошлое, мне кажется, что, если бы начинать снова, я сделал бы то же самое. Мне кажется, что и в скромной моей доле я был тоже поро­ждением своего времени, что к какой стороне я бы ни примкнул, я ни одною бы не удовлетворился и снова бы начал служить некоторым отдельным вопросам, ко­торые не закрепят за мною громкого имени, но занимают мое время и тешат мое воображение надеждою оставить по себе хоть малую, посильную пользу. Лично я — враг всякого дилетантизма; по судьбе другой карьеры я не встретил и не мог встретить. Но передо мною вились многие тропинки, я переходил по ним, смотря по обстоя­тельствам, тогда как Глинка шел по одной широкой дороге истинного гения. Но дорога была негладкая, цель была туманная. Он остановился, изнемог и не дошел. Ничто не может служить лучшим тому доказатель­ством, как собственные его записки. Для людей, его не знавших, они показывают его в странном свете. Тут не только не видно величавости гения, а скорее проглядывает что-то узкое, одностороннее, недоконченное. Перечень его болезней и принимаемых им лекарств, простое именова­ние городов, через которые лежал его путь, постоянная субъективность, неразборчивость любовных похожде­ний — все это скорее напоминает больного и избалован­ного ребенка, чем творца нашего музыкального эпоса. Конечно, его привязанность к родителям, родным и друзьям мила и трогательна, его любовь к птицам и детям обнаруживает в его душе родники чистейшие, но затем вся жизнь его обнаруживает скорбь, свойство болезненности и неудовлетворения. С одной стороны, он подавлен судьбою,— с другой, по реакции естественной, он слишком верует в свою непогрешимость. «Нигде и ни в чем нет отрады,— пишет он в своих письмах.— Домашние обстоятельства плохи. В действительной жиз­ни в моем отечестве я встречал одни горести и разочаро­вания»58. Между тем он посвящает свою первую оперу государю, который не любил музыки59: тут явно, что Глинка понимал всю царственность своего подношения.

592

 

Вторую свою оперу Глинка уже скромно посвятил стар­шему сыну директора императорских театров 60, чтобы снискать, как сознается он, расположение дирекции. В этих двух посвящениях — целая грустная биография. Глинка надеялся, что известный его хор «Славься» будет официально принят народным гимном. В этом он видел большое торжество своему самолюбию. Я живо помню это время. Между музыкантами состоялся необъявлен­ный, впрочем, публично конкурс. Граф Мих(аил) Юр(ьевич) Виельгорский тоже написал музыку для народ­ного верноподданнического возгласа. Государь избрал музыку А. Ф. Львова, что для Глинки было чувствитель­ным ударом. Нельзя отрицать, что творение Глинки было несравненно выше творения Львова, но, по моему глубо­кому убеждению, государь был прав. Хор Глинки выра­жает торжествование, славословие восторга несколько высокомерное, так сказать, апофеоз русского чувства — знай наших. В музыке Львова не видно вдохновенного порыва, но она выражает молитву, то есть смирение человека перед богом. В оказанном предпочтении до­стоинство собственно музыкальное в расчет, очевидно, не принято и не полагалось исключительною целью. Го­сударь не хотел, чтобы его превозносили, а чтобы за него молились. Такое чувство было совершенно верное и хри­стианское. Теперь обычай согласовал возникшее тогда недоразумение. После народного гимна всегда, на всех торжественных случаях уже следует славословие Глинки, так сказать, дополняющее молитву. Впрочем, молитва была написана и Глинкою в квартете первой его оперы — тут допущена им даже явная несообразность. Крестьянин благословляет свою дочь замуж — и в эту минуту, где указание на русские свадебные обычаи так естествен­но и необходимо, и старик отец, и невеста, и жених, и приемыш забывают семейное событие и затягивают: «Боже, спаси царя». Самые пламенные верноподдан­нические чувства не могут оправдать подобного отступле­ния от истины.

Дело объясняется только тем, что Глинка хотел напи­сать и молитвословие, и славословие не только с целью, прямо до оперы относящеюся, но еще и ради често­любивых личных замыслов. Чувствуя в себе дарование необычайное, он, весьма понятно, мечтал и о каком-то необычайном положении, которое между тем, при тогдашних обстоятельствах, было немыслимо. Будь тогда консерватория,  его бы,  конечно,  выбрали дирек-

593

 

тором, а не репетитором. Но консерватории не было — и Глинка был назначен капельмейстером придворной ка­пеллы61 под дирекцией флигель-адъютанта полковника Львова, и иначе быть не могло, так как звание дирек­тора — звание придворное, требующее особого чина и особого положения, и тут стоило немало труда. Сын министра двора, князь Григорий Петрович Волконский, музыкант и певец замечательный, графы Виельгорские, занимавшие должности при дворе и оставившие по себе в музыкальном мире прекрасную память как деятели-художники и меценаты, выхлопотали Глинке то положе­ние, которое могло вполне удовлетворить ожидания титу­лярного советника, но, конечно, не соответствовало че­столюбию творца русской музыки. И действительно, странно подумать, что Глинка, уже написавший «Жизнь за царя», стоял на клиросе с камертоном, обучал певчих сольфеджам и ездил в Малороссию переманивать архие­рейских певчих62. Конечно, его принимали не как про­стого регента, а с особым почетом и с личным уважением к его гению; но тем не менее он не мог не чувство­вать того пробела в общественных установлениях, кото­рый не давал настоящего места его уже признанным за­слугам. То же самое прочувствовал и Пушкин. Пушкина я видел в мундире только однажды, на петергофском празднике. Он ехал в придворной линейке, в придворной свите. Известная его несколько потертая альмавива драпировалась по камер-юнкерскому мундиру с галунами. Из-под трехугольной его шляпы лицо его казалось скорб­ным, суровым и бледным 63. Его видели десятки тысяч народа не в славе первого народного поэта, а в разряде начинающих царедворцев. Так и Глинка, ставший офи­циально на ряду с гоффурьерами и чуть ли не ниже некоторых из них, чувствовал себя если не оскорбленным, то не на своем месте. Если по обстоятельствам того времени он мог бы получить прямо назначение директора капеллы, то он, может быть, был бы еще жив, во всяком случае не поссорился бы с женою, не вдался бы в крайности, несовместные с его тщедушною, нервною и болезненною натурою. Впрочем, и самое звание дирек­тора капеллы вряд ли согласовалось бы с свойствами Глинки, рожденного для творчества, а не для заботливо­сти педагога и администратора. Ему нужно было значе­ние, которого в официальном строе не было. Жизнь Глинки разделяется собственно на два периода: до звания капельмейстера    и    после     звания    капельмейстера64.

594

В первом периоде преобладает надежда, во втором — разочарование, и, как всегда бывает, в минуты скорби художник стал выше, чем в минуты спокойствия. О та­ланте Глинки писали немало. Скажу только, что он не был реформатор и начальник школы65. Как Пушкин был долго под влиянием Байрона, так Глинка был долго под влиянием Беллини66; конечно, он отбросил пошлость его говорка, именуемого речитативом, не заим­ствовал ни узкой его фразеологии, ни скудости его оркестровки, но увлекся его задушевностью и вдохновил ее собственным чувством — чувством вполне русским. Мне кажется, что в глубине и искренности, задушевности и заключается главное достоинство Глинки. Другая черта его дарования отыскивается в свободе и благородстве его мотивов. Он, так сказать, барин и властелин божьею милостью вылившейся из души его кантилены 67. Ничего вульгарного, грубого, недоделанного, изысканного не отыщет в ней самый строгий критик. Такое достоинст­во — врожденное и не приобретается никаким трудом. Если Глинка его развил, то, быть может, тому послужило то обстоятельство, что он в молодости находился в круж­ке эстетически развитом. Но зародыш такого достоинст­ва родится с человеком и образует ту небесную искру, именуемую гением, до которой никакой труд не дости­гнет.

Даргомыжский был по роду жизни, по труженичест­ву, по сосредоточенности более артист в некоторых отношениях, чем Глинка, а между тем не мог с ним поравняться. Он не уступал ему ни в теплоте, ни в по­знаниях, а нравственно он стоял даже выше; но он не родился с божественною искрою. Имя Даргомыжского займет почтенное и почетное место в нашей музыкальной летописи, но имя Глинки, обратившееся уже в националь­ную гордость, вырастет еще более если не в международ­ном сознании, то в сознании русского развивающегося просвещения. Впрочем, если Глинка не упрочил за собою всемирной известности, то виноват в том, конечно, он сам. К редким его качествам следует еще причислить одно, которое я назову качеством ассимиляции. В его ду­ше звенела не одна только струна русская — он имел еще способность уловить и передать задушевность других национальностей. Так, например, в танцах «Жизни за царя» чувствуется более полонизма, чем в иной поль­ской революции. В Испании имя Глинки пользуется боль­шою    популярностью;    испанцы    считают    его    своим.

595

 

Итальянские кантилены Глинки могут служить образца­ми для итальянцев. Он, так сказать, схватывал живьем духовное племенное настроение из глубины народ­ного родника и передавал это настроение в форме изящной, оригинальной и закругленной. Глинка имел еще одно достоинство, которое встречается редко в пле­менах славянских — племенах, отличающихся женскими достоинствами и недостатками. Женщины никогда не бы­вают архитекторами. Им недоступно усвоение начал сим­метрии и разнообразия в единстве, которые так порази­тельны в природе, этом прототипе художественного твор­чества. В каждом отдельном произведении Глинки верность соотносительности составных частей могла бы, как кажется, определиться математически, чуть ли не цир­кулем. Итак, задушевность, свобода, самобытность, бла­городство и прелесть фантазии, точность рисунка, яр­кость колорита — вот, если я не ошибаюсь, черты отли­чительные, так высоко ставящие Глинку в области искусства. К этим естественным качествам он присово­купил техническое полное знание гармонии и оркестров­ки и между тем пользовался этим знанием самостоятель­но. Можно сказать, что как композитор и музыкант он соединял в себе все потребные условия, но что он не был драматургом и в этом отношении уподобился Моцарту и Веберу, коих многие оперы не только не остались на сцене, не только не сделались всемирно из­вестными, но перешли даже в архивы и ценятся от­рывками только редкими знатоками. Скудость рус­ского музыкального репертуара спасла Глинку от этой участи — и оперы его высоко ценятся, несмотря на их драматическую неудовлетворительность и даже не­которые промахи против логики. В последних, впрочем, сознавался сам Глинка. Ф. М. Толстой, этот честный труженик в области словесности, музыки и критики, этот неутомимый работник, который в другую эпоху занял бы видное место в ареопаге знатоков и деятелей, приводит к своей добросовестной и достоверной записке о Глинке следующие слова: «Зачем ты не сказал,— обратился к нему Глинка,— что в русском стиле не следует вводить итальянскую кабалету68, как, например, «Меня ты на Руси?». Возможно ли, чтобы такой чело­век, как Сусанин, вздумал повторять слово в слово, только квинтою ниже, наивные излияния сироты Вани? Зачем ты не указал на неуместность кодыб9 в том же   дуэте   «На   великое   нам   дело,   только   путь   нам

596

 

укажи» — ведь от нее так и разит итальянщиной». Глинка оживился и долго указывал на отступления, сделанные им в «Жизни за царя» от коренного, рацио­нального, по его выражению, русского оперного стиля. «Нет, любезнейший,— сказал он в заключение,— так ре­цензий писать не следует: взялся за критику, так и пиши правду-матку, а похвалой никого не удивишь» 70.

Глинка сам хотел, следовательно, чтобы о нем ска­зали правду, и, по собственному его отзыву,— в ви­дах предостережения для других русских композито­ров. Иначе и нельзя было ожидать от такой честной ду­ши, от такого прямого ума. Мне кажется, что относитель­но кабалет он был не совсем к себе справедлив. Эта музы­кальная форма легко остается в слухе. Оперы пишутся не для одних контрапунктистов71, а для впечатлитель­ной публики, понимающей чутьем, а не знанием. От­речение Глинки от итальянщины было только на сло­вах. Он не изменил ей и в «Руслане». Но подле него составилась у нас целая школа, поставившая себе целью писать оперы не только без кабалет, но даже без мотивов или с мотивами иногда весьма пошлыми.

По-моему, Глинка был бы гораздо справедливее к себе, если бы он укорял себя за самый смысл дуэта. Сусанин вовсе не кажется у него мужиком, а человеком, одержимым мономаниею спасать царя, даже и в то время, когда царь вовсе в спасении не нуждается. Во втором действии старый крестьянин возвращается домой. Так и ждешь, что он потребует щей и каши, расспросит про свое хозяйство, приласкает свою дочь-невесту, по­балагурит со своим приемышем — ничуть не бывало. На­чинается следующий разговор: «Я буду служить царю. Ты будешь служить царю. Мы будем служить царю»... Это неверно, нечеловечно, это — натянутая присяга, ни­кем не требуемая и никому в эту минуту не нужная. Поют не люди, а отвлеченные понятия. Сила последую­щих эффектов, когда уже действительно приходится спасать царя, много оттого страдает, и в общем колорите развивается монотония. Таким недостатком ознамено­вались у нас впоследствии творения даровитого стилиста и драматурга А. Н. Островского, у которого действующие лица остаются неизменными в их односторонних, почти бесподвижных типах, а развязка пьесы объясняется в 1-м действии, иногда даже в 1-й сцене72. Островский боится французщины, как Глинка боялся итальянщины, хотя до отречения  никогда  не дошел,  а в сущности  и

597

 

французщина, и итальянщина имеют свои хорошие сто­роны, конечно, не как окончательный образец, а как руководство к усвоению многих эстетических правил, историческим развитием человечества установленных. С одной же русопетчиной и безусловным ей поклонением искусство не уйдет далеко. Надо, однако, заметить, что если Глинка был строг к себе,— он не любил слушаться чужих советов и замечаний. Мне пришлось не раз присутствовать при его разговорах с моим тестем, графом Мих(аилом) Юр(ьевичем) Виельгорским, кото­рому Глинка был много обязан, как он сам заявляет в письме, находящемся ныне в моих руках 73. Виельгорский прошел почти незамеченным в русской жизни, а между тем редкий человек мог быть одарен такими многосторон­ними достоинствами, как он. Души чистой как кристалл, ума тонкого и проницательного, учености изумительной, кабалист, богослов, филолог, математик, доктор — он все изучил, все прочувствовал; вельможа и артист, светский человек и семьянин, то простодушный, как ребенок, то ловкий, как дипломат, он умел согласовать в себе са­мые непримиримые крайности и пользовался общею любовью. Без него не было ни приятного обеда, ни ин­тересного вечера. Редкий день проходил для него без при­глашения ко двору, но он любил проводить время и с ар­тистами. Придет, бывало, вечером из дворца в какое-ни­будь скромное собрание музыкантов, сбросит с себя свои доспехи и, окунув подбородок в огромный галстух, равно­душный к съехавшему набок парику, начинает прения, в дыму сигарок, о музыкальных вопросах. Натура его была в высшей степени благородная и эклектическая. Музыкальное его образование было невероятное. Доста­точно сказать, что однажды в Париже Пер (Раег) принес в кружок своих приятелей-артистов только что им напи­санную партицию на четыре голоса и полный оркестр. Присутствующие певцы и певицы заявили желание тот­час попробовать квартет. Пер сел за фортепьяно, и чтение началось. Но партия soprano оказалась слишком высокою для голоса исполняющей партию певицы. Надо было переложить всю партицию в другой тон. Пер, сочинивший пьесу, запутался и отказался. Виельгорский, тут находившийся и многим вовсе неизвестный, пред­ложил свои услуги и с листа, по чужой партиции, ак­компанировал в другом тоне певшим до конца пьесы, причем ошибся только два раза. Этот случай соста­вил его репутацию.  Россини,  на которого он был  по-

598

 

хож по наружности и некоторым движениям, писал при нем своего «Вильгельма Телля». По громадности своих познаний и многосторонней своей опытности в жизни, науке и искусстве, он был тонкий эстетик, глубокий фило­соф и судья неоцененный, при неизменном доброже­лательстве. Глинку он любил и ценил высоко, но и журил иногда за некоторые неправильные, по его мнению, нововведения.

Ему не нравилось, например, что Глинка написал финал первого действия «Руслана» для трех басов и контральто, то есть четвертого баса, причем теноры и дисканты проявляются только в хоре. «Это глухо,— говорил он,— это противно требованиям звучности; это портит великолепный финал, который при обыкновенных условиях мог произвести эффект громаднейший». Еще более сердился он на то, что единственная партия тенора в опере предоставлена столетнему старику. «C'est absurde*,— горячился он,—теноровый голос отличается мяг­костью, звучностью, нежностью. Это — голос любви, голос, следовательно, молодости. Применять его к разва­линам жизни противоестественно, совершенно не нужно». Много интересных замечаний привелось мне слышать от незабвенного Михаила Юрьевича. «В музыке,— говорил он,— не следует изыскивать постоянных поразительных эффектов. Надо, чтобы внимание могло от времени до времени отдохнуть, а то чересчур будет утомительно. Представьте себе человека, который не спросит вас об здоровье, не поговорит об общих местах, а прямо и неотвязчиво будет только выражаться изысканными фра­зами, глубокомысленными изречениями. От такого че­ловека вы будете сторониться, как бы он интересен ни был. Вы найдете его утомительным». Так оправдывал он своего друга Россини. Он знал наизусть все замеча­тельные симфонии и партиции и, бывало, на оркестровых репетициях, если кто в оркестре ошибется, то закричит: «Виолончель! Тут ошибка: у вас fa naturel, а не fa dièze **». Он составил себе целую теорию музыкальных верований и, между прочим, всегда протестовал против мелодий с изысканными и дикими интервалами. «Лучшие мелодии,— утверждал он,— согласуются с естественною последовательностью гаммы как мелодического перво­образа». Глинка его слушал почтительно, но с досадою. И тут он уступить ни в чем не хотел. Само собою разу-

____________

* Это бессмыслица, абсурд...  (фр.) Ред.

** Фа, а не фа-диез (фр.) Ред.

599

 

меется, что Михаил Юрьевич восставал постоянно про­тив построек опер Глинки. Мужик-царедворец дале­ко не удовлетворял критика. В «Руслане» он не мог простить, что пять арий следуют одна за другой. «C'est absurde,— говорил он,— c'est un opéra manqué» *. Это выражение сильно кольнуло Глинку. Он упоминает о нем в своих записках, объясняя даже, что Виельгорский был движим соперничеством, чуть ли не за­вистью, но это обвинение положительно опрометчиво и неверно 74.

Виельгорский стоял духовно слишком высоко, чтобы быть доступным каким-либо мелочным чувствам досады на чужие успехи. Напротив того, даже и в старости он восторгался ими как юноша. Он любил душевно Глин­ку, был в восхищении от его гениальности, но хотел для его же пользы указать ему на его некоторые про­махи, и если не успел, то тем не менее действовал с полною любовью к делу и, к сожалению, во всех своих замечаниях остался прав. В том, что Виельгорский любил и уважал искусство, я могу представить одно порази­тельное доказательство. В 1840 году я женился на его дочери, и по случаю свадьбы устроен был в доме Куту­зова (ныне Яковлева, рядом с Михайловским театром) великолепный концерт при участии знаменитой Пасты. Государь и весь двор присутствовали. Государь, как известно, не был меломаном и остался в гостиной. Между гостиною и концертною залой двери были от­ворены настежь. Музыка началась. Государь, величе­ственный, как всегда, стоял посреди гостиной и разго­варивал,   если   не   ошибаюсь,   с   каким-то  посланником.

Разговор шел довольно тихо, но звучный металли­ческий голос государя все-таки был несколько слышен в зале. Вдруг с ужасом вижу я, что Михаил Юрьевич идет себе чрез всю гостиную прямо к дверям, берется за обе половинки и преспокойно их притворяет. Затем он почтительно кланяется государю и извиняется, что он это сделал, «потому что государь мешает слушать музыку». Немногие отважились бы на такой поступок.

Государь улыбнулся и продолжал разговор; он любил и понимал Виельгорского и прощал ему его эксцентрич­ности. Но мне непонятно, как Глинка мог заподозрить широко-барскую натуру лучшего ценителя его трудов в какой-то подловатой личной щепетильности. В записках

____________

* Это асбурд... это неудавшаяся опера (фр.).Ред.

600

 

встречаются места, действительно возбуждающие досаду. Зачем укоряют они Ф. М. Толстого за постигшую его неприятность относительно запрещения итальянцам исполнять оперы русских композиторов? 75 Еще менее понятно, что Глинка решился выразить, говоря об исполнении «Дон Жуана», что хорошо спел свою партию только Артемовский, певец бездарный и грубоголосый, вывезенный Глинкою из Малороссии, а что Рубини был неудовлетворителен в арии «Ilmio tesoro» *, которая между тем была последним словом вокального искусства. Тут же отзывается Глинка с некоторым пренебрежением о Моцарте. Все это далеко от истины и может объяс­ниться только болезненным состоянием здоровья и само­любия, как и отзыв о Виельгорском.

Впрочем, записки были написаны, очевидно, не для печати 76 и могут служить только материалом для пси­хологического этюда в известную эпоху нашей истории. Кроме того, они еще могут служить источником искрен­него соболезнования. Действительно, много выстрадал душевно и физически этот человек. Он понимал себе цену и не мог, по русскому свойству черескрайности, к тому же раздраженному болезненным нервным орга­низмом, угомониться в тесных пределах окружавшей его действительности. И невольно снова сравниваешь: что бы это было, если бы его опера ставилась в Париже. Во-первых, никакой директор не допустил бы подобного либретто; во-вторых, к каждой партии был бы приспособлен лучший артист. Для оперы исполне­ние — половина успеха. Всем известно, что четвертое действие «Гугенотов»77 кончалось благословением кин­жалом, что вполне заметно при исполнении. Репетиции были в полном разгаре. Нурри, замечательно изучивший сцену и придумавший балет «Сильфиды», разработанный впоследствии Теофилем Готье и хореографом Тальони, вдруг понял, что после рассчитанного эффекта заговора, фанатизма и проклятий может быть эффект еще более сильный и драматичный. В голове его блеснула мысль о дуэте. Услыхав о том, Мейербер вскрикнул и убежал домой. Его озарило вдохновение как молния. В три дня написал он знаменитую сцену, быть может, свое лучшее, во всяком случае, свое самое задушевное про­изведение и обязан был тем своему даровитому истолко­вателю. Для Глинки этого, конечно, не могли бы сделать

_____________

* «Мое сокровище» (ит.).— Ред.

601

 

ни Шемаев, ни Леонов, ни Лоди 78. Я видел вблизи, как ставятся большие оперы в Париже. Для декораций не только пишут макеты или модели, но когда они уже написаны, то их ставят для испытания и освещают. Если общий колорит не довольно гармоничен — или слишком красноват, или слишком голубоват,— декорация бракуется, и все начинается снова. То же самое внимание повторяется для костюмов, для аксессуаров, для группировок, для танцев. Постановка тут доходит до размеров особой науки. Затем успех выражается сотнями тысяч франков, Почетным Легионом разных степеней, званием члена Института. Что же встретил Глинка? Равнодушную канцелярию, разрозненных ис­полнителей, движимых бюрократическим порядком. Кто руководил его европейски признанною опытностью и постоянно возбужденным участием? Велика была у него вера в самого себя, что он решился на борьбу,— но с какими пожертвованиями? Во-первых, он должен был отказаться от поспектакльных и, во-вторых, кроме двух Петровых, вынесших оперу на плечах, рассчитывать на исполнение более чем посредственное, при постановке чуть ли не балаганной. До сего времени въезд в Москву царя Михаила Федоровича похож на кукольную комедию. Живые люди стоят к нему спиной, а писан­ные — лицом. Вот где бы следовало вывести в эволюциях по сцене процессию из Спасских ворот к Красному крыльцу в полном великолепии археологической истины. Вот где хор «Славься» с колокольным звоном и пушечною пальбою произвел бы эффект потрясающий — когда в воротах показывался бы сам царь. Ничего этого не было — да и теперь еще нет. Но что всего хуже — это то, что публика относилась к произведению не только без национального пристрастия и сердечного радушия, а напротив того, с недоверчивостью и даже враждеб­ностью 79.

Тут следует заявить об одном печальном свойстве нашего народного характера — о недоброжелательности друг к другу. В течение долгой моей карьеры я имел неоднократно случай удостоверяться, как странно и неу­местно выражается иногда это свойство. Расскажу два случая, бывшие со мной. В парижском театре Gymnase исполнили однажды мою трехактную комедию 80. Почему и как — объясню в другой раз. Директор театра Монтиньи все сделал — и, по-моему, слишком много даже, исказив пьесу,— чтобы добиться успеха и сбора. Все было

602

 

рассчитано. На последней репетиции он мне сказал: «За успех второго акта я ручаюсь». Пьеса прошла неимоверно холодно. Ни одно слово не возбудило впечатления. Партер безмолвствовал, и одни клакеры вызвали в конце автора. Монтиньи только что не рвал на себе волосы. На другой день я пришел поздно: не к чему было торопиться. Иду на сцену. Монтиньи выбегает ко мне навстречу с сияющим лицом. «Загадка разгадана! — говорит он.— Я уж думал, что я ничего не понимаю и не умею, и до того перепугался, что хотел бросить театр. Но теперь все объяснилось. Сегодня — моя публика, а вчера все были русские». Пьеса выдержала более тридцати представлений сряду, несмотря на то, что уже наступали летние жары. Театр был всегда полон. Критика отнеслась к произведению с похвалой8I, а в некоторых замечаниях осталась в пределах тонкой вежливости и приличия. В Петербурге же газеты разбранили меня, здорово живешь, не зная во­все пьесы, а только потому, что русский писал по-фран­цузски, как будто грех знать несколько языков 82. Какая-то французская актриса вздумала в мое отсутствие вы­брать в Петербурге именно эту пьесу в свой бенефис83. Она полагала тем польстить самолюбию публики, по­знакомив ее с произведением ее соотечественника. Само собой разумеется, что пьеса провалилась и что гг. фелье­тонисты над нею потешались. Нечто подобное было и с моим собратом Ф. М. Толстым 84, с тем различием, что Толстой до сих пор еще таким случаям удивляется, тогда как я давно уже не удивляюсь. Мне кажется, что причина явления отыскивается в долгом историче­ском рабстве, в желании и в свою очередь кого-нибудь притеснить. Замечательно, что в хорошем обществе, то есть в европейски цивилизованном, это чувство сгла­живается. Не потому ли я не раз слышал от Пушкина совет всегда держаться хорошего общества, и именно выс­шего. Вот его подлинные слова: «Il n'y a qu'une seule bonne société, c'est la bonne»* 85 . Но в высшем обществе есть другая немощь, порожденная скукою постоянных бюро­кратических соприкосновений. Жизнь официальная как будто влияет на частные отношения, возбуждая рав­нодушие к своим и своему. Те из моих читателей, кото­рые много путешествовали за границей, согласятся со мной, что их всегда удивляло пренебрежение к ним их

___________

* Нет иного хорошего общества, кроме хорошего  (фр.).Ред.

603

 

посольств, тогда как они видели, что другие посольства неусыпно радели о своих соотечественниках.

Приведу бывший со мною случай.

В начале сороковых годов я отправился из Ниццы в Рим провести там страстную неделю. Поехал я с молодым графом Champagny в дилижансе до Генуи по знаменитому карнизу (la corniche), который пока­зался мне последним выражением красоты природы, так как я не знал еще Кавказа. В Генуе, на другой день после нашего приезда, мы отобедали и после обеда сели на пароход. По этому поводу упомяну об оригиналь­ном эпизоде. Во время обеда Champagny выскочил из-за стола и не мог даже выбежать в двери. С ним сделалась сильная рвота. Я испугался и хотел послать за доктором; но он мне объяснил, что очень страдает от морской качки и что одно ожидание вызвало припадок. Плавание со­вершилось благополучно. Море было тихо. Champagny был бодр, весел и здоров; но только он вышел на берег — с ним снова сделался сильный припадок морской болезни от одной мысли, что бы он мог выстрадать. Рекомендую этот случай врачам, изучающим нервные болезни вообще и морскую в особенности. Высадка на берег совершилась, однако, с большими затруднениями. Когда пароход остановился перед Чивита-Веккиа, к нам причалила лод­ка с прегрязными полицейскими и таможенными чи­новниками. При проверке паспортов оказалось, что не­которые паспорты не были визированы в Генуе, месте отправления, а несколько прежде. Мой паспорт был визирован в Ницце, за два дня до отплытия. То же самое повторилось для многих других, спешивших, как и я, взглянуть на знаменитые римские церемонии. Чинов­ники заявили, что новые правила очень строги, что они ни в каком случае не могут впустить нас на берег. Мы возражали, что места наши взяты только до Чивита-Веккиа, что капитан нас даром не повезет, что денег у нас нет, что в море бросить нас нельзя и что затем мы готовы представить все ручательства, что мы не заговорщики и не посягаем на престол свя­тейшего отца. После долгих переговоров решено было наконец, что в город нас впустят, но с тем, чтобы оставаться под караулом и получить право следовать в Рим не иначе как по требованию наших посольств. Всех нас пленных было человек десять, в том числе один румяный прусский прапорщик, два сардинца    и    прочие.     Нас    привели     в    весьма    не-

604

 

опрятную гостиницу и приставили к нам у ворот часового с ружьем. Я просил позволения ехать от имени всех к губернатору, что и было позволено. Для большего эффекта я надел свой камер-юнкерский мундир; но в Италии никаким мундиром не удивишь. Губерна­тор, длинный monsignore в фиолетовых чулках, отозвался, что получил инструкции точные и строгие, что он советует послать в Рим эстафету, но что он разрешает нам прогуливаться по городу. Между тем страстная неделя начиналась. Мы бросились писать все в свои посольства, на общий счет отправили эстафету и стали дожидаться ее возвращения. На рейде стояла тогда наша шкуна «Вест­ник». Капитан Бернард де Граве, мичманы князь Баря­тинский и Петерсон оказали мне прием самый радушный. Я встретился в гостинице с возвращавшимся из Рима capitaine Montagnac, commandant du vapeur à hélice «Na­poléon»*. Он просил меня доставить ему возможность взглянуть на русскую Шкуну. Капитан Бернард де Граве согласился и принял гостя весьма радушно, но, по незна­нию французского языка, несмотря на французское имя, просил меня быть переводчиком. В кают-компании подали, как водится, чай и портер. Завязался разговор. Русский капитан любопытствовал знать подробности о винтовом судне, бывшем тогда новинкою. «Спроси­те его,— обратился он ко мне,— сколько узлов ходит оно?» Монтаньяк, высокий и красивый мужчина, отвечал небрежно: «В обыкновенное время не менее шестнадцати узлов». По переводе ответа маленький, вспыльчивый и черненький командир «Вестника» покрас­нел до ушей: «Скажите ему, что он врет! — крикнул он.— Я сам капитан, я сам знаю, что насчет хода нельзя не приврать немножко. Он может вздор молоть вам, так как вы нашего дела не смыслите, но старому моряку — он не смей, он не смей». Насилу я его успокоил и увез удивленного француза. Во время моего первого опыта в тюремном деле, хотя далеко не строгом, я еще старался объяснить ученому и умному Champagny пре­восходство метрического стиха над силлабическим. Я утверждал и утверждаю, что французы могут иметь ме­трический стих, как русские, причем латинская просодия длинных и коротких слогов совершенно излишня, а достаточно  руководствоваться  ударениями   (accent)   на

_____________

* Капитан  Монтаньяк,   командир  винтового  судна   «Наполеон» (фр.).-Ред.

605

 

слога. Champagny старался из всех сил: писал, кряхтел, подбирал слога, а не мог понять механизма, который у нас поймет каждый гимназист. Он, изучивший римскую исто­рию не хуже его старшего брата, известного своим со­чинением о кесарях86, не мог совладать с безделицей. Впоследствии он прислал мне даже целое послание по почте, хвастаясь, что оно метрическое, и в каждом стихе были ошибки. Сколько раз мне ни приходилось объяс­нять даже известным французским поэтам простой фор­тель87 метрического стихосложения, и никогда ни один француз не мог его понять и усвоить, тогда как некоторые стихи вразброд, особенно у Расина и Альфреда Мюссе, скандируются правильно. Но чутье никогда не доходит до сознания. До сего времени не понимаю, как фран­цузы могут быть музыкантами. Между тем эстафета вернулась. Ко всем моим товарищам по заточению были ответы, обо всех были присланы предписания не­медленного пропуска. Мне только не было ответа, обо мне только не было предписания. В первый раз я призадумался о неряшестве и безобразной лени рус­ской натуры. Всего страннее оказывалось то, что секре­тарь посольства, к которому я обращался, был мой короткий приятель 88. Незадолго перед тем мы вместе ухаживали за одною прелестною девушкой, промелькнув­шею на московском горизонте и вдруг угасшею в цвете юности и красоты. С этим секретарем мы дружно фанта­зировали, поэтизировали, музыкальничали, пели — и ни малейшей размолвки между нами никогда не было. И вдруг ему лень стало оказать другу помощь, к которой он был обязан, по своему официальному положению, по поводу первого незнакомца. Меня выпустили за по­ручительством француза Шампаньи, на что и теперь еще досадую.

В Риме помянутый секретарь даже не извинился. «Сам ты виноват,— сказал он,— что не знал закона, а я был уверен, что кто-нибудь тебя захватит». На вопрос мой, могу ли я быть представлен папе, он отвечал, что решительно невозможно; но перед отъездом из вечного города я встретил прусского румяного прапорщика, кото­рый тоже уезжал и был очень доволен своим пребыванием в Риме и особенно представлением папе, милостиво с ним разговаривавшему. На мой вопрос, как он одолел пре­пятствия, он отозвался, что препятствий никаких не было. Дело устроило и чуть ли не предложило ему его посольст­во. Историй подобного рода я мог рассказать бы много.

606

 

Я их объясняю тем, что между русскими, по не­достатку цивилизации, нет еще внутренней общественной связи. На чужбине все национальности держатся группа­ми; одна русская блуждает врассыпную. Однажды я проигрался в Баден-Бадене до последнего крейцера и не обратил на то особого внимания, потому что находился в кругу богатых и приязненных соотечественников; но как только я заикнулся о ссуде нескольких сот франков до высылки мне из России денег — все лица вытяну­лись и отказ последовал за отказом. Меня выручили из беды Антон Рубинштейн и одна моя милая близкая родственница, к которым я вовсе не обращался, но ко­торые сами предложили мне свои услуги, узнав из сплетен и смеха русского населения в Бадене о моей невзгоде. Таким образом, артист и женщина — вот еще в ком может встретиться у нас сочувствие. Я знаю одного отставного генерала, который во время последней парижской осады остался в городе, как в западне. Средства его истощи­лись, но бывшие в Париже русские наотрез ему отказа­ли даже в ничтожной ссуде, и он мог бы умереть с голода жертвою прусских завоеваний, если бы его не спас особый случай. Надо сознаться, что русский эгоизм, иногда наивный и простодушный, тут уже принимает раз­меры трагические. Мне известен один господин, швыряющий сотнями тысяч для обманывающих его ко­коток; ближайший его закадычный друг шел в долговую тюрьму за ничтожную сумму — и шел с писто­летом в кармане.

На каждом шагу встречаются люди, живущие на чу­жой счет, пройдохи, мошенники. С такими господами нельзя не держать себя осторожно; но от этого заморозить себе душу вряд ли извинительно. Служение одним чувственным инстинктам, одному сухому эгоизму даже нерасчетливо, потому что нет человека, который в известный момент не нуждался бы в других. Самая лень и ожесточенность чувственного безразборчивого эгоизма — не что иное, как бесхарактерность. Бесхарак­терностью отличается собственно не русский народ, а по­лупросвещенная его часть, которая в этом отношении пе­рещеголяет все народы в мире.

Наш простой народ бесхарактерен только в пьянстве, где — первое его знакомство с просвещением. Кому из пожилых моих читателей не случалось видеть пьяниц, пьющих запоем? Что может быть печальнее и отврати­тельнее? Едва блеснет в них луч рассудка — они рвут

607

 

на себе волосы, плачут навзрыд, проклинают свою слабость, клянутся страшными клятвами, что вчера они напились в последний раз. Но завтра будет опять послед­ний раз, а послезавтра опять последний раз — и так до ранней гробовой доски. Сколько миллионов людей по­гибло и гибнет еще у нас таким образом тягостью и наказанием для государства! В высших классах начало запойное существует у нас не для одного вина, но и для других видов опьянения. У одного — запой желчи, у дру­гого — самообольщения, у третьего — любостяжания, у четвертого — разврата, у пятого — чванства, у шесто­го — праздности и пустячной жизни, у седьмого — властолюбия, у восьмого — нигилизма, у девятого — формализма, и так далее. В русской натуре мнимо обра­зованной, — а что еще хуже — полуобразованной,— ни­что не уравновешивается, все переливается из одной крайности в другую.

Вывод наблюдений всей моей жизни сводится к тому, что главное для нас бедствие, главное наше бессилие, главное наше страшилище заключаются в полуобразо­вании, а спасение наше — в образовании настоящем. Образованием врачуется запой, полуобразованием он только разжигается. Об этом можно исписать целую кни­гу, даже несколько книг. Но, в пределах настоящей вступительной статьи, я хотел поговорить только о судьбах русского искусства по поводу едва ли не самого гениального его представителя. И тут часть общественного мнения доходит ныне до некоторого запоя. Для иных, кроме Глинки, нет музыки на свете. Он — альфа и омега, закон и пророк. До него ничего не было, после него ничего не будет. В концерте можно испол­нять только «Камаринскую», «Арагонскую хоту», трио из «Жизни за царя» и арию Ратмира. Даже музыка демагогическая признает Глинку безусловным кумиром, хотя идет вразрез против его консервативных и аристо­кратических убеждений, ставивших выше всего мелодию и предоставлявших в опере первое место певцам и певицам. Если в нашем полупросвещенном быту можно проследить начала взаимного недоброжелательства, эгоизма, запоя и бесхарактерности, то и в наших востор­гах тоже нередко отражается полуобразованность. Пойди­те в театр, и если на сцене выкажется какой-нибудь грубый намек или непристойная сцена — будьте уверены, что вы услышите не шиканье оскорбленного чувства приличия, а хохот и громкие рукоплескания. Спуститесь

608

 

еще ниже. Ступайте в певучие кофейные 89 — там обнаженные женщины, бесстыдные взгляды, цинические песни и пляски возбуждают бури энтузиазма и ураганы бисов. В исполнении француженок все это еще до неко­торой степени извиняется веселостью и, порой, не лишен­ным грации шиком. Но, увы! туда же полезли и русские женщины, полуголые, неловкие и сконфуженные. Рус­ский человек искони веков не понимал русской женщины иначе как стыдливою, целомудренною, набожною, домо­седкою. Такое чувство глубоко народное, и я вполне уверен, что нет русского человека, который бы мог смо­треть без омерзения, пока не привык, на кривлянье и публичный позор русских женщин, тем более что все это натянуто, пошло, бездарно и фальшиво. Что у француже­нок бывает забавно, у русских становится грязно. Маша напялила трико, Дуня, которая не решилась бы ни за что на свете пуститься публично вприсядку, изображает, с голою грудью и платьем значительно выше колен, непотребные движения мнимого канкана, хоть ей самой стыдно и совестно: чего не сделаешь для куска хлеба, в особенности, когда к этому хлебу присоединяются рукоплескания, вызовы, бриллианты, букеты и даже лав­ровые   венки   от   любителей   новых   русских   баядерок?

Далее разврат вкуса и разгар полупросвещения про­стираться, кажется, не могут. Тут создалась даже целая литература шансонеток, возникшая от отсутствия частных и народных театров.

В этой литературе проявляется остроумие в следую­щем роде. Барин влюбился издали в разряженную ко­котку; но когда он подошел к ней — оказалось, что кокотка не что иное, как корова, махающая хвостом. При этом публика смеется, рукоплещет, требует повторения. Конечно, в нашей легкой литературе не все куплеты тако­вы, и встречаются люди даровитые; но что меня всегда доводит до крайней досады, это то, что, со стороны шумящей публики, оказывается равный прием и пошло­му, и не пошлому, а гаерству, и даровитости. Не доказы­вает ли эта неразборчивость вкуса, эта черствость ума, эта неразвитость суждения, что готовые восхищаться всяким вздором уже не могут, конечно, ни уяснить себе, ни усвоить понимания прекрасного в его так трудно уло­вимых оттенках. Тут нельзя сказать, что нет искусства для публики: скорее можно сказать, что нет публики для искусства. Чувство, наименее развитое в нашем обще­стве,— это чувство критики. Сплошь да рядом мы читаем

609

 

в оценках художественных произведений, что такой-то играл или пел хорошо, такой-то скверно; а почему хорошо или дурно, пускай догадывается сам читатель. Некото­рые рецензенты отрицали даже надобность искусства. Другие все подчиняли своим социальным или политиче­ским тенденциям, как будто искусство само по себе не образует особой стихии и может служить чему-нибудь; в этом смысле много было и статей, и кликов, и ос­корблений, и восторгов. Не было только спокойствия, беспристрастия и трезвого сравнительного изучения. Все это мы видели и частью еще видим в середине семи­десятых годов, когда заговорили словами, если не сущ­ностью просвещения. Что же это было в тридцатых годах, когда всякое заявление свободной мысли считалось опасным? Можно сказать, что, когда Глинка представил свою первую оперу на суд общественного мнения,— самого общественного мнения еще вовсе не было, так как оно только теперь сознает свои права, хотя далеко еще не сознает своих обязанностей. Я был при первом пред­ставлении. Оно прошло вяло. Петрову первую (тогда Воробьеву) заменила вторая, спевшая неудовлетвори­тельно прелестную партию Вани90. Арии «Добрый * конь» написано тогда еще не было91. Публика не зна­ла, что думать, и глядела на знатоков. Фраза «Это песни наших кучеров» была действительно сказана и, вероятно, повторена, потому что она была сказана и мне 92. Говорил ее один министр, любивший ориги­нальничать; но фраза не нашла отголоска. В первом действии трио возбудило громкие рукоплескания. Поль­ская интермедия удивила своею бессвязностью и пре­лестью танцев. Собственно успеха не было. Успех об­рисовался только впоследствии, когда мотивы начали укладываться в памяти, когда Петрова-старшая начала исполнять партию Вани и Глинка написал для нее известную арию «Бедный конь». Во всю жизнь свою я не слыхал такого металлически-задушевного, если можно так сказать, голоса. Когда она с сердечным воплем вскрикивала и всхлипывала: «Не стоны родных, а крики врагов раздавались над ним»,— голос ее звенел таким отчаянием, что на всех глазах навертывались слезы и между слушателями и артисткой пробегал тот электри­ческий ток, который составляет венец искусства. Глинка с особою любовью относился к роли Вани, бессознатель-

____________

* Бедный.— Сост.

610

 

но понимая, что она останется единственною человеч­ною драматическою ролью, им созданною. Он сам тре­бовал, налегая всегда более на детали, чем на общую постройку, чтобы Ваня строгал палочку, как видел он это в деревне, и об Ване говорил всегда с родитель­скою нежностью, как об живом мальчике, а не о вымысле. И действительно, роль Вани — роль живая, роль Суса­нина, местами трогательная и драматичная,— тем не ме­нее отвлеченная; что же касается сценического значе­ния Антониды и Сабинина, то ролей собственно у них нет. Движения для них не придумано. О «Руслане» и говорить нечего. Тут уже положительно нет ни одного лица, в котором публика могла бы принять участие. Вторая опера Глинки далеко не имеет теплоты первой и уже решительно не представляет никакого драмати­ческого интереса, хотя в разработке технической, в зна­нии оркестра — признается выше первого произведения. Но именно по недостатку человечности она менее нра­вится и менее выдерживает представлений, чем «Жизнь за царя». Можно сказать, что «Жизнь за царя» — достояние народное, а «Руслан» — достояние русской музыки, на которой будут учиться музыканты, тогда как и наши правнуки будут присутствовать при представле­ниях «Жизни за царя». Граф Виельгорский был, сле­довательно, прав. «Руслан» est un opéra manqué*. Каждый отдельный нумер — перл, но ожерелья не выходит. Ска­жу еще, что я слушаю «Жизнь за царя» уже около сорока лет и что, по моему мнению, в благодарной роли Вани Петрова обрисовала мастерски партию в септюоре93 «Ах, не мне, бедному», г-жа Оноре — арию «Бедный конь», а Лавровская — дуэт с Сусаниным. Всем трем я обязан минутами истинного эстетического наслаждения. В статье, преимущественно посвященной Глинке и его времени, грешно бы было не упомянуть о его романсах. Тут не нужно драматических столкно­вений и борьбы различных стихий, а, напротив, тре­буется единство впечатления, тонко, верно и задушевно выраженное. По моему личному убеждению, тут Глинка доходит до высоты недосягаемой. Тут каждый звук ласкает слух, шевелит душу и как будто сродни каждому. Вот так и кажется, что сам бы непременно написал точно так же и что иначе написать невозмож­но.   Это   и   образует   печать   гения.   Глинка   имел   свой

____________

*  Это неудавшаяся опера (фр.).Ред.

611

 

пошиб, не схожий с манерой Шуберта, хотя не ме­нее глубокий. Этот пошиб, чуждый всякой тривиаль­ности, а между тем дышащий правдою, поражает, кроме случаев подделок под иностранный стиль, прелестью чисто русского, скромного и светлого вдохновения. Я, конечно, могу ошибаться и не имею претензии быть непогрешительным, как римский папа, но мне кажется, что Глинка был громаден в тесных рамках, но что в рамах широких он оказался неудовлетворительным и что в этом виновата была не отсутствующая гениальность, а эпоха, в которой он жил, так как она не дала ему ни должного воспитания, ни твердого руководства, ни нравственной и материальной поддержки, иначе он сде­лался бы достоянием не одной России, а всего человечества.

Этим я и заключу свой отзыв о творческой деятель­ности Глинки; но мне остается высказать еще несколько слов довольно щекотливых о нем самом, о конце его жизни, в видах предостережения, как выразился он, для других композиторов и художников.

Когда Глинка сделался капельмейстером и переехал в здание певческой капеллы, ему чуть ли не отведена была директорская квартира. Так как Львов жил в собственном доме, он вздумал открыть свой салон и назначил приемные дни. Тут он имел явным намерением возвысить скромное значение своего места и подражать Одоевскому и Карамзиным. Но у Одоевских и у Карам­зиных господствовала совершенная простота. К ним соби­рались, в известные дни (у Карамзиных даже ежеднев­но), люди, симпатизирующие между собою и принадле­жащие к одному отборному кружку. Каждый был тут дома, непринужденно, уютно, зная кого встретит и в осо­бенности кого не встретит. Такие дома не импровизи­руются. Они награждаются за простоту, за радушие, за долговременно внушаемое уважение.

В этикетных собраниях у Глинки простоты никакой не чувствовалось. Хозяйка была миловидная, музыка ис­полнялась прекрасно. Но все это казалось натянутым, ненужным. В обществе не было связи. Сам Глинка казался в гостях. Я был на этих вечерах раза два94, но соскучился и уехал к Карамзиным. Не знаю наверно, в то ли время я написал для Глинки слова на его польский, который был исполнен оркестром и придворными певчими по случаю патриотического кон­церта в зале дворянского собрания, бывшего прежде там, где ныне находится Купеческий клуб. Партитура, если не

612

 

ошибаюсь, хранится в архиве консерватории 95. Это был единственный случай, когда я сотрудничал Глинке. Ему самому надоели его приемы. Семейные отношения портились. Петербургская роскошь порождала возра­стающие требования. Для Глинки нужна была нянька, хозяйка, чуть ли не сиделка, как была незабвенная княги­ня Одоевская, этот тип доброты и преданности, а не светская жена. И тут он ошибся, и тут он не имел удачи 96. Он стал бегать из дома, но не к Одоевскому, не к Карам­зиным, не к Жуковскому, не к Виельгорским, к которым он редко являлся. И тут была его большая ошибка. Он сделался средоточием особого кружка, заманившего его бесспорною прелестью, так живо описанной Мюржером в его «Vie de Boheme» 97. В такой жизни все нарас­пашку — и ум, и сердце, и талант, и платье. Пушкин очень боялся этих кружков и однажды на мой вопрос, будет ли он вечером у одного ученого литератора, живше­го, впрочем, весьма сдержанно, язвительно отвечал, что он — человек женатый и в такие дома более не ездит98. Если настоящие строки попадутся на глаза молодого че­ловека, вступающего на житейское поприще, да не по­брезгает он моим советом всегда остерегаться общества без дам, разумею — порядочных. При них невольно надо держаться осторожно, вежливо, искать изящества и при­обретать правильные привычки. Уважением к женщине упрочивается и самоуважение. В этом смысле англича­не — великие учителя, хотя, быть может, так же преуве­личивают строгость к себе и к пользованию временем, как русские преувеличивают неряшество привычек и расточительность времени. Во всяком случае, первая крайность несравненно предпочтительнее второй. В Ан­глии, например, никто не смеет курить перед дамами. В России сами дамы курят без устали, хотя многих из них загубила первая папироска. Впрочем, мужчины в Англии умеют держаться между собою чинно. Я видел однажды в Лондоне, как четыре юнкера пьянствовали четыре дня сряду. Они приглашали поочередно друг друга в столо­вую отеля, где я жил, к обеду; в восемь часов вечера они приходили в черных фраках и белых галстухах, одетые как на бал, и чинно садились на места, до самой глубокой ночи выпивая бутылку за бутылкой. Ко­нечно, и в семье не без урода — между англичанами бывают буяны и кутилы; но английская распущенность никогда не доходит до безобразия распущенности рус­ской.

613

 

Я знал одного герцога, напивавшегося почти каждый вечер. Между тем он всегда был изящен, аккуратен, барин и магнат. При мало-мальски веселой жизни рус­ский немедленно теряет изящество. Об аккуратности и говорить нечего. Не знающие меры не могут сродниться с аккуратностью. Кому не случалось иметь назначенное свидание с представителями различных национальностей. Вот что я всегда замечал. Немец придет за полчаса, англичанин придет минута в минуту, француз не придет, но пришлет извинительное письмо, русский не придет и не извинится — и не потому, что встретилось какое-нибудь препятствие, а так себе, просто потому, что его снесло ветром куда-нибудь в другую сторону, где ему не было никакого дела. Если он возьмет у вас почитать книгу — будьте уверены, что он ее никогда не возвратит. И с деньгами бывает та же бесцеремонность. Слово «успею» многих погубило. Многие из одной только лени потеряли состояние, счастье, честь и жизнь. Вот почему богемская жизнь, то есть жизнь без меры, так опасна для национальности, уже врожденно меры не понимаю­щей. Конечно, в беседах и разгуле художников бывает много привлекательного, так как артисты вечно молоды, хорошие товарищи, пока самолюбие не задето, витают в сфере более идеальной, чем обыкновенные люди, а потому более типичны и интересны. Многие у нас почи­тают за особую себе честь быть угостителями разного рода знаменитостей, хотя в искусстве далеко не компе­тентны. Многие у нас артисты от таких странных меце­натов спились окончательно. Сколько мне известно, Глин­ка никогда до оргий не опускался: его натура была слиш­ком эстетична, да и здоровье его было слишком слабо. Я был, как кажется, только раз в избранном Глинкою кружке, куда повез меня мой тесть, граф Михаил Юрье­вич. Беседа шла очень чинно и, по отсутствию дам и разгула, довольно скучно. Только после ужина она несколько оживилась. Глинка выпил две или три рюмки шампанского и спел с необыкновенным выражением «В крови горит огонь желанья» 99. Он казался утомлен­ным, печальным и больным. В то время Одоевский соорудил свой известный орган «Себастианон», который был поставлен в квартире, занимаемой Одоевским в зда­нии Румянцевского музея 100. Мне случалось тут встре­чать Глинку. Он садился за орган и фантазировал задумчиво, плавно, величественно. Два-три человека слу­шали благоговейно эту задушевную импровизацию, ко-

614

 

торой и Бетховен бы позавидовал. В то время Глинка был, впрочем, под влиянием Глюка и хотел посвятить себя церковной музыке101. Но время усидчивого труда миновалось. Одно из последних его произведений было, если не ошибаюсь, «Песнь Маргариты» 102, где уже выразилась задушевность немецкая, по тому дару асси­миляции который, как я заметил выше, составлял его исключительное отличие в небольшой семье великих музыкантов. Но к большому произведению он уже более способен не был. Его убивала и жизнь чужая, и жизнь собственная. Как-то пришлось мне к нему заехать по какому-то делу. Он испугал меня своим страдальческим видом и мрачным цинизмом. С тех пор я его не видел. Он скончался, как известно, в Берлине 103. Тело его покоится в Невской лавре. На погребение собралось человек тридцать, не более. Когда гроб опускали в могилу, я стоял недалеко с Даргомыжским, который сказал мне в эту минуту: «Посмотри, пожалуйста,— точно хоронят зажиточного титулярного советника». Итак, последний долг, отданный Глинке на земле, был еще последним оскорблением. Странную эпоху мы пере­жили:   за   артисткой,   исполнявшею   роль   «Прекрасной Елены», шли десятки тысяч людей104; к отверстой моги­ле Глинки собралась небольшая кучка его ближайших друзей и почитателей. Вот где виден вполне уровень полупросвещения. Вот о чем нельзя не призадуматься, и, дай бог, с пользою! Никакой фанатизм загулявшегося черескрайнего восторга, никакое преувеличенное, позднее идолопоклонство не извинят того момента, когда за мо­настырскою оградою безлюдно ложился навеки в землю гений, не нашедший на родине ни места, ни правильной жизни, ни даже сожаления.

Первая глава моих рассказов окончена. Я хотел в этом предисловии коснуться борьбы искусства с настоя­щею жизнью в нашем неустановившемся еще обществе. Главным мотивом я избрал Глинку, который по своей специальности стоял выше всех, а потому и выстрадал более всех. И в моей скромной незаметной доле борьба искусства с жизнью имела тоже некоторое значение, и потому в моих рассказах, которые, в сущности, не что иное, как автобиография,— мне показалось нужным уста­новить, так сказать, общую тональность дальнейших заметок. К увертюре моих записок я позволю себе прибавить ноту, которая будет не итальянская, как упрекал себя Глинка, а совершенно русская и, до неко-

615

 

торой степени, самим Глинкою возбужденная. В нашей общественной жизни мы подчиняемся двум властям: власти административно-наружной, нами правящей, и власти духовно-внутренней, которою мы сами собою правим. Согласование этих двух властей и образует нашу жизненную задачу. Главная точка их соприкоснове­ния отыскивается, естественно, в воспитании. Должна ли наша грамотность создавать полуграмотных почитателей Бюхнера и Прудона или давать честный кусок хлеба неимущему, честный образ мыслей человеку со средства­ми? Не поступает ли на очередь вопрос о людях, ко­торые, не находясь в официальных категориях, тем не менее могут принести большую пользу или большой вред государству. Не знаю, ошибаюсь ли я, но мне кажется, что если истребится все то, что способствует полу­просвещению, то и день просвещения скорее приблизится. Я бы желал для земледельцев воспитание земледельче­ское, для ремесленников — ремесленное, для гимназий — классическое, для университетов — всеобъемлющее. Я бы желал поощрения начал нравственных и эстетических. Я бы принял энергические меры, во что бы ни стало, для искоренения пьянства, я бы не допустил обществен­ных удовольствий, похожих на открытые дома терпимо­сти, я бы дал права гражданства сословию художников и писателей, чтобы осмыслить их существование, не ввергать их в злобу или отчаяние, а убедить в той про­стой истине, что тот, кто честно служит государству, в то же время служит государю. Относительно начал административных я мог бы сказать многое, но это выскажется само собою, при дальнейших рассказах из пережитого времени. Но если наружная обстановка много влияет на жизненные условия, то внутренняя сила воли, то наше действие на нас самих — влияют несравненно еще более. Покаемся чистосердечно, любез­ные мои читатели, обратимся к нашим воспоминаниям, вникнем в глубину души нашей и спросим себя: не пора ли нам истреблять в себе присущую каждому из нас татарщину, не пора ли отказаться от привычки сваливать всякую вину на других и во всем извинять самих себя, тогда как если бы мы сами исправились, то и другие не были бы виноваты? Мы — класс мнимо цивилизованный, далеко отошли от нашего простона­родья и ни к чему еще не пришли. Нет народа, подобного народу русскому. Даже в его осадках, с ко­торыми   я   тоже   близко   познакомился   в   тюрьмах,   я

616

 

находил с изумлением признаки величия, простоты, пря­модушия, терпения, справедливости, проницательности, нежности чувств, твердости воли, смирения, коллектив­ной честности, словом — такие добродетели, которые для других народов были бы в диковинку. И мы — руководители, наставники, старшие братья,— мы, за­путавшиеся в тине полупросвещения,— мы не отыскива­ем дороги ни для нас, ни для тех, которые идут за нами. Самообразование — вот, как кажется, наша строгая зада­ча. Самоуважение — вот наша цель.

Когда человек отжил для себя, ему остается еще пожить для других. В этой суровой поэзии старости ни счастья, ни приволья, конечно, уже быть не может, но может еще быть любовь глубокая, любовь горячая к родине и ее желательным судьбам. Человек отживаю­щий получает право говорить. Он будет говорить, как чувствует. Ложь ни к чему уже для него не послужит. И если он выскажется правдиво, по его разумению, и если хоть одно его слово пойдет в пользу, то с него до­вольно, и больше от него не требуется. Да оправдают эти слова мою решимость печатать мои рассказы.

 

 

ГЛАВА II

 

1813 года 8 августа случилось на Фонтанке, у Симеонова моста, в доме Мижуева, происшествие, наделавшее мне впоследствии много хлопот. Я явился на свет божий. Вскоре после моего рождения было объявлено, что я умер. Меня постигла какая-то неумолимая детская болезнь: я выдержал страшные судороги, потом успо­коился, вытянулся и окоченел. Холодный мой труп на­крыли простыней и распорядились моим погребением. Но приставленная ко мне нянька Настасья Федоровна начала меня отогревать и отогрела каким-то чудом. Видно, что я на что-то был нужен. Долго не мог я понять на что и часто себя спрашивал, не напрасно ли трудилась Настасья Федоровна, так как жизнь моя была вообще неудачная, всегда до чего-то приближалась и ничего не достигала. Только теперь я начал догадывать­ся, на что я был рожден: судьба вела меня разными окольными и утомительными путями к тому, чтобы привести в порядок и систему начала правильного тюрьмоведения — начала, в одиночку давно изобретен­ные   и   испытанные,   но   никогда   еще   в   совокупности

617

 

не согласованные в последовательность аксиом. Шесть­десят лет потребовалось, чтобы выработать из меня тюрьмоведа, и теперь, когда я припоминаю все эпизоды моего прошедшего,— я уже могу наглядно проследить, как все неожиданно, хотя логично, вело меня к этой ко­нечной цели. Я уже давно убедился, что в жизни ничего нет случайного, что провидение действует с математи­ческою точностью не только относительно судеб государ­ства, но и в участи каждой отдельной личности, как и вообще, впрочем, в целом строе природы. Мне не раз случалось видеть провидение. Приведу доказа­тельства.

Петербургские старожилы помнят, что некогда в Пе­тербурге действовало Общество посещения бедных. Оно возникло следующим образом. Я получал каждый день прошения о подаянии, и весь Петербург был наводнен подобными челобитиями. Мне пришла в голову мысль исследовать, кто пишет эти письма и как существенно можно помочь действительно нуждающимся. Тридцать лет тому назад начались мои опыты в социальных во­просах и послужили зародышем того убеждения, к кото­рому я теперь пришел, что тюрьмоведение — наука преимущественно социальная и только относительно нравственная, тогда как филантропы видели в ней пре­имущественно сторону нравственную и не обращали вни­мания на социальную. В этом-то и заключаются все ошиб­ки пенитенциарных1 стремлений. Задумав, по стечению обстоятельств, Общество посещения бедных, я передал о том Одоевскому, всегда готовому на доброе и полезное дело. Вместе написали мы проект устава и показали проект графу Мих(аилу) Юр(ьевичу) Виельгорскому, с которым я жил в одном доме. Герцог Лейхтенбергский принял на себя попечительство над обществом 2. Первоначальное число членов в двадцать шесть человек возросло скоро чуть ли не до трехсот. В кассу было сперва положено двести шестьдесят рублей, а через несколько лет она уже израсходовала около четырех­сот тысяч. Основаны были разные учреждения, из коих уцелела только максимилиановская лечебница. Бедных семейств было посещено до двадцати шести тысяч, и многим из них были оказаны действительно существен­ные пособия. Не подлежит никакому сомнению, что сле­пая милостыня не что иное, как самый верный источник разврата и в тюрьмах, и для ходящих на свободе. Но такое убеждение может привести благотворителей к

618

 

душевной черствости, которой тоже следует крайне ос­терегаться. Таким образом, благотворительность обра­зует науку тем более трудную, что она должна согла­совать порывы сердца с опытностью рассудка. Общество в первые годы действовало горячо и старательно, и будь оно основано у немцев или у англичан — оно бы отпраздновало уже свой двадцатипятилетний юбилей. Но в русском характере почти вовсе нет выдержки на долгое время. Мало-помалу горячность стала гаснуть, старательность — ослабевать. Явились личные препира­тельства, возникли бюрократические формулы, общество обращалось в самозванное ведомство. Однажды я воз­вратился в Петербург после долгой отлучки и, как обык­новенно со мной бывает в таких случаях, с совершенно пустым карманом и совершенно расстроенным от устало­сти здоровьем. Замечу мимоходом, что, по странной несправедливости судьбы, я ненавижу переезды, сильно от них страдаю — и почти постоянно нахожусь в дороге. Комитет общества, узнав, что я вернулся и болен, по­становил собраться у меня. Одоевский был отозван на вечер к великой княгине Елене Павловне и не мог занять своего председательского места, обещав, впрочем, приехать после заседания. Как старший после него, я должен был председательствовать. Все члены явились и уселись по известному порядку. Затем, по прочтении протокола, секретарь положил передо мной бумажку, на которой были написаны две цифры: 15 и 175. На мой вопрос, что обозначают эти цифры, он объяснил, что докладываться будет пятнадцать дел и что комитет не вправе ассигновать по всем пятнадцати случаям заявляе­мой бедности более ста семидесяти пяти рублей, или по одиннадцати рублей с копейками в сложности на каждое дело. Товарищи мои присовокупили, что их принудило к такому распоряжению состояние кассы, так как капитал общества значительно оскудел. «Помилуйте,— восклик­нул я,— да у нас никакого капитала никогда и не было, никогда и быть не должно! Все, что мы получаем, не что иное, как проценты с капитала, именуемого хри­стианским милосердием. Наше призвание — передавать только эти проценты разумно и основательно, чтобы не поддерживать разврата, не разжигать порока, а действи­тельно врачевать язвы настоящих злополучий! А когда не хватит у нас денег, с неба свалятся новые. Разве вы забыли, как Одоевский горевал, что нам не разрешалось, после первого аллегри 3 , принесшего нам тринадцать ты-

619

 

сяч восемьсот рублей чистого барыша, устроить еще дру­гой. А я очень хорошо помню. Сидели мы в концертной зале нашего дома на репетиции какого-то музыкального праздника. «Пропали мы,— говорил Одоевский,— без аллегри!» — «Полно,— говорю я,— ты только дело де­лай, а господь бог тебе такой аллегри сделает, какого ты и не ожидаешь». Одоевский вынул из кармана повестку. «Прежде,— сказал он,— нам хоть из провин­ции деньги присылали, а вот смотри, за всю неделю адресовано только двадцать пять рублей. Вот и повестка». Я посмотрел на повестку, которая отличалась какою-то подозрительною чертою. «Знаешь что, ступай-ка на поч­ту,— начал я настаивать.— Я тебе расскажу, что здесь будут играть». Одоевский отправился нехотя и через полчаса вернулся с сияющим лицом. Из Сибири было прислано не двадцать пять рублей, а двадцать пять тысяч рублей, от богача Кузнецова, прочитавшего в газетах про нашу деятельность. Впоследствии он еще прислал двадцать две тысячи рублей. Я сказал тогда Одоевскому: «Ну, вот, видишь ли, вот тебе и аллегри. Дело не в деньгах, а в любви». Так и теперь, господа, если мы будем рассчитывать копейки, а любви в нас не будет, так и хлопотать нам нечего».

Я должен сознаться, что красноречие мое осталось без всякого успеха. Постановление комитета единогласно было утверждено против моего протеста, и затем начался доклад. Как нарочно, первое дело обусловливало копейка в копейку выдачу в сто семьдесят пять рублей. За эту сумму можно было спасти целое семейство, за малую же подачку можно было только раздразнить, так сказать, размазать его нищету. Я, разумеется, предложил ассигновать все сто семьдесят пять рублей вечерового бюджета и снова потерпел полное поражение. Тут я уже начал горячиться. «Отложите дело в сторо­ну,— сказал я секретарю.— Беру его на свою ответствен­ность и деньги отдам».— «У тебя свои лишние?» — спро­сил один из ближайших ко мне товарищей. Какие лиш­ние?! И самых необходимых у меня не было. Только я торжественно объявил, что не позже, как на другой день, деньги найдутся и обещание будет исполнено, а затем заседание скоро кончилось, и я пошел спать. Не помню наверно, в тот ли самый вечер или в следующий в то время, когда я раздевался, камердинер подал мне пакет, в котором, к неописанному моему изумлению, я нашел пятьсот рублей и письмо следующего содержания:

620

 

«Желая ознаменовать добрым делом благополучное в моем семействе событие, посылаю вам пятьсот рублей с просьбою распорядиться деньгами по вашему усмотре­нию». Имя благотворителя я забыл, но помню, что письмо было адресовано тверским помещиком. Сто семьдесят пять рублей были употреблены согласно моему обещанию, а остальные триста двадцать пять переданы комитету, где, когда заходила речь о сомнительных денежных источниках, вошло в привычку заявлять, что такую-то издержку следует отнести на тверской капитал. Тверской капитал обратился, таким образом, в шутку, которую, вероятно, памятуют некоторые еще здравствующие лица, бывшие членами прежнего коми­тета. Но я никогда не почитал и до сего времени не почитаю тверского капитала шуткою.

Таких и подобных случаев было в моей жизни много, и я мог бы составить свою биографию в виде объяснитель­ной записки, как и почему я был наведен на то, чем должен был завершить свое земное поприще. Многое мне не удавалось, и я сетовал, удивлялся, отчего бы это, а между тем дело объясняется просто тем, что не туда лежала дорога. Моя доля была заговорить новым языком в теории и практике карательных учреждений, то есть подготовить новый материал к будущим, вероятно, еще далеким применениям. Вот для чего оттерла меня нянька Настасья Федоровна, когда в доме Мижуева меня собирались хоронить. Не будь этого — меня бы и похоронили. Теперь я подвел итог своей жизни и могу писать свои записки и говорить о себе равнодушно, как о постороннем человеке, не ожидая и не требуя более ничего. Личности торопятся и тревожатся. Начала уста­навливаются веками и совершенствуются медленно. Да­лека от меня мысль сравнить себя с Говардом, этим знаме­нитым противником английской депортационной 4 систе­мы; но для Англии потребовалось сто лет, чтобы убе­диться, что Говард был совершенно прав. Любопытным фактом моей жизни было то, что, как только я попал на определенную мне колею, все неудачи и препятствия, которые меня на нее натолкнули, исчезли мгновенно в новом моем деле по предназначенному ему объе­му  (...)

 

Помню я, это было в сороковом году, я был тогда женихом и жил в Ревеле, где был и Одоевский. Он и

621

 

стал уговаривать меня поехать с ним в Гельсингфорс на университетский юбилей5. Как недавний рьяный студент, я согласился, и мы поехали. В Гельсингфор­се мы познакомились с знаменитым поэтом старцем Франценом, с Кастреном, с Рунебергом и другими замеча­тельными личностями шведской литературы. К обще­ству нашему присоединились Я. Грот и, если не оши­баюсь, Плетнев; в Гельсингфорсе находился тоже Булгарин, но в кружок наш он приглашен не был, за что, понятно, осерчал. В память юбилея постановлено было нашим кружком издать общими силами двойной альма­нах, по-русски и по-шведски, с тем чтоб шведские статьи были переведены на русский язык и наоборот. Булга­рин снова к участию приглашен не был, так как его, преимущественно за дерзость (в теперешнее время он считался бы овечкой), везде избегали. Альманах вышел, не помню, какое ему было название, помню только, что я напечатал в нем действительно из рук вон плохую статью о литературной совестливости или добро­совестности, наверно сказать не могу6. Читатель убедит­ся только, что самая-то мысль давно уже засела у меня в душе. Как только альманах появился, Булгарин, которому надо отдать справедливость, что он всегда подписывал свое имя, когда дело шло о собственных именах, и ни в чью частную жизнь не заглядывал, ни ошибочно, ни безошибочно, выпустил в «Пчелке» громовую статью, в которой отделал и Одоевского, и меня, как называется, на все корки 7. Помню я, что, по прочтении этой филиппики, мы сидели вечером с Одоев­ским, в моем кабинете, несколько подгорюнившись и молча; Соболевский ходил по комнате, вздернув, по обыкновению, голову и запустив палец в отверстие жиле­та под мышкой. Вдруг он рассмеялся своим добродушно-циническим смехом. «Странный народ,— сказал он,— легли спать в грязный чулан и удивляются, что их там запачкали». Он сказал еще резче, но слова его остались мне навсегда памятными. Итак, все мои чистые побужде­ния к служению изящному и полезному попадали в грязный чулан. И с того времени как загрязнился еще этот чулан, как сперлись в нем мефитические8 миазмы, как нуждается он, чтобы его подмели и вымы­ли, чтобы открыли в нем окно, обсыпали персидским порошком и обкурили. Об этом не я один свидетель­ствую(...)

622

 

Не желая рисоваться перед кем бы то ни было на свете, а положа руку на сердце, в полном сознании высказываемой правды, я могу заявить, что вся моя пройденная жизнь конкретизируется в двух словах: красота, польза. Поклонение красоте, служение пользе — вот та сфера, в которой я всегда вращался, часто с излишним увлечением, часто наживая себе непримиримых врагов, иногда мне даже неизвестных, но во всех общест­венных слоях; я не скажу, что я всегда был прав в формах, хотя мне кажется, что я почти всегда был прав в отвлеченной сущности. К тому же надо отделить и человеческую немощь, и порыв набегающей страсти, и ту дремотную лень и истому в жизненной деятель­ности, к которой так склонны все славянские племена. Никто не виноват, что он родился белокурым или черноволосым. Точно так же никто не виноват, что он родился с натурой объективною, а не субъективною. Мое же объективное свойство не только не подавилось, а развилось от обстоятельств моей жизни. Об них я должен поговорить несколько подробнее. Отец мой был человек светский, придворный и очень любил искусства. Он имел хорошую картинную галерею, был даровитым актером на домашних спектаклях и пел с большим вкусом. Еще молодым мальчиком я пел с ним дуэты. В то же время нас возили по воскресеньям к Олениным, с которыми мы считались в родстве. Президент Акаде­мии художеств и директор императорской библиотеки Оленин принадлежал к исчезнувшему ныне типу началь­ников-хлебосолов. И в столичном доме его, и на даче ху­дожники и литераторы принимались как члены его семьи. Тут как старого ребенка баловали Крылочку, то есть Крылова. Тут высокопарствовал ходячий гекза­метр Гнедич. Тут помню Лобанова, сочинителя забытых трагедий. Тут я в первый раз увидал Пушкина, который был неравнодушен к второй дочери хозяина, но не вме­шивался в наши игры и всегда хранил в обществе не­которую официальную серьезность, подобающую до­стоинству первого русского поэта. Тут бывали Брюллов, Варнек, писавший портреты хозяев9, скульпторы, живо­писцы, археологи. Я смотрел на них с благоговением, ловил каждое их слово, ставил их себе в образец. Вообще, это начало благоговения было присуще всем деятелям искусства той и даже позднейшей эпохи. Жуковский благоговел перед Державиным, Пушкин    перед    Жуковским,    Гоголь    перед    Пушки-

623

 

ным. Потом явились фанатики Гоголя — но этим и кончилось.

Вскоре было принято правило, что надо благоговеть только перед самим собою. Большую симпатию вну­шали тогда Боратынский, Дельвиг, Хомяков, Козлов, Языков, Подолинский. Я знал их стихи наизусть, пятнадцати лет я попал в Дерпт и снова в область лите­ратуры и музыки. Благодаря моему классическому во­спитанию, я знал латинский язык порядочно, француз­ский до последней тонкости и весьма плохо русский. Русскому языку я выучился в Дерпте, где нашел доб­рых товарищей в студентах профессорского институ­та и других, о которых, если успею, поговорю после подробно. Жили мы в русском кружке. К старушке Протасовой наезжал Жуковский 10. Вскоре в Дерпт пере­селились Карамзины, к которым наезжал кн(язь) П. А. Вяземский. Дом Карамзиных, пока не разрушился, всегда оставался подворьем и ковчегом русской литерату­ры. С исчезновением дома исчезло и звено, связывавшее крупных литературных деятелей.

В Дерпте я начал кропать стихи11, вдохновляясь Язы­ковым, которого память до сего времени высоко чтится в ливонских Афинах и со временем, несомненно, возоб­новится в уважении нашей будущей критики. В то же время я посещал усердно квартеты в доме г. Липгардта, который выписал для своего удовольствия известного скрипача Фердинанда Давида, виолончелиста Ц. Ромберга, замененного впоследствии Гроссом, и других. Сту­денты в дом Липгардта не приглашались. Я составлял исключение вместе с моим товарищем Ленцом, юристом и музыкантом, сделавшимся известным своею монографиею о Бетховене 12. Я должен прибавить, что кварте­там придавало немало обаяния присутствие девяти доче­рей хозяина. В Дерпте я много занимался пением, участвовал в концертах, устраивал серенады 13. Сдав экзамены, я отказался от ожидавшей меня карьеры по министерству иностранных дел и решился послужить семейным и отечественным интересам. Я начал ездить в Симбирск14, вглядываться в провинциальную и на­родную жизнь, причем принялся писать повести. В то же время я сблизился с братьями графами Виельгорскими и скоро с ними породнился и снова попал в стихию беспрерывной музыки и служения всем ви­дам искусства, затем кавказская поэтическая приро­да,   близость   к   кн(язю)   Воронцову,   кочевая   жизнь,

624

 

литературные занятия, создание тифлисской сцены, руко­водство газеты «Кавказ», биография Котляревского15, история войны в Азиатской Турции, до сих пор неокон­ченная: вот те богатые ощущениями воспоминания, кото­рые остались от этого времени. Простившись с Кавказом, к которому я, впрочем, два раза возвращался, я был командирован за границу для изучения механизма управ­лений театров и консерваторий. И тут я снова был тоже в мире изящном и имел возможность сблизиться с представителями искусства. Притом постоянно слушая, смотря, читая, сравнивая и трудясь, я имел случай изощрить до некоторой степени критический вкус. Затем и в области общественно-полезного недостатка в практике не было. По службе я состоял поочередно при твер­ском губернаторе графе Толстом, при белорусском гене­рал-губернаторе Дьякове, при малороссийском генерал-губернаторе графе Строганове, при канцелярии Государ­ственного совета, при кавказских наместниках князе Во­ронцове и князе Барятинском, при министре император­ского двора графе Адлерберге I, при остзейских генерал-губернаторах князе Суворове и бароне Ливене, при московских генерал-губернаторах Афросимове и князе Долгорукове, при новороссийском генерал-губернаторе Коцебу и, наконец, ныне состою при министерстве юстиции.

Вот краткий перечень моего послужного списка. Вот та канва, по которой я должен выводить свою био­графию (...)

 

Если бы я не прошел через горнило опыта,— если бы остался привинченным к какой-нибудь каморке, нако­нец, если бы обладал тем громадным самолюбием, в ко­тором меня упрекают, я, может быть, и сделался бы нигилистом. Нигилисты бывают или дети, или люди ниче­го не видавшие, или люди ослепленные высокомерием. Но мне выпала судьба иная, и потому я чувствую к нигилизму глубокое отвращение как к отрицанию красоты и пользы под личиной человечности. Мне уже не раз говорили, что некоторые мои читатели и не только в рядах фельетонных требуют от меня одной сущности рассказов без всякого вывода об их смысле, другими словами — мне разрешается только забавлять публику, а вовсе не наводить ее к какому бы то ни было умозаключению. Но в таком случае лучше бы было тре-

625

 

бовать от меня какого-нибудь дух захватывающего рома­на. Если мои воспоминания могут представить какое-нибудь значение, то не иначе как по их выводам, а вовсе не по занимательности случавшихся со мной событий, так как таковых не было! Я кругом света не ездил, в заговорах не участвовал, людскими судьбами не ворочал, я крупным деятелем не был... я был свидете­лем — но свидетелем во многих местах, а потому мог кое-что сравнивать и мало-помалу выработывать себе убеждения  (...)

 

 

 

КОММЕНТАРИИ

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

 

Абрамович — Абрамович С. Л. Пушкин в 1836 году. Л., 1984.

Андреевский — Из архива К. Э. Андреевского: В 3 т. Одесса, 1913-1914.

Арнольд — Воспоминания    Ю.     Арнольда.     Вып.     IIII.     M., 1892—1893.

Бантыш-Каменский — Словарь достопамятных людей русской земли, составленный Д.  Бантыш-Каменским. М., 1836.

Благово — Благово  Д. Рассказы бабушки... СПб., 1885.

Боборыкин — Боборыкин П. Д. Воспоминания: В 2 т. [М.], 1965.

Булгарин — Воспоминания  Фаддея  Булгарина.  Ч.   IVI.  СПб., 1846—1849.

Вигель— Записки Ф. Ф. Вигеля. Ч. IVII. М.,  1891—1893.

Висковатов — Висковатов П. А. М. Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1987.

Волконский — Записки С. Г. Волконского. СПб., 1902.

Воспоминания.   1887 — Воспоминания графа Владимира Александро­вича Соллогуба. СПб., 1887. Воспоминания.   1931— Соллогуб    В. А.   Воспоминания.   М.;   Л.: «Academia»,  1931. Вяземский—ВяземскийП. А. Полное собрание сочинений: В 12 т. СПб., 1878—1896.

Вяземский.   1929 — Вяземский   П.  Старая  записная  книжка. Л., 1929.

ГБЛ — Рукописный     отдел     Государственной     библиотеки     СССР им В. И.        Ленина.

Герштейн — Герштейн  Э. Судьба Лермонтова. 2-е изд., испр. и доп. М., 1986.

628

 

Глинка — Глинка М. Полное собрание сочинений Т. 2-а. М., 1975.

Глинка в восп.— Глинка в воспоминаниях современников. М, 1955. ГМ— Голос минувшего.

Гоголь — Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: В 14 т. М., 1940—1952.

Гоголь  в  восп.— Гоголь  в  воспоминаниях  современников.   М.,   1952.

Головин — ГоловинК. Мои воспоминания. Т. 1. СПб.; М., б/г.

ГПБ — Рукописный отдел Государственной публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина.

Греч — Греч Н. И. Записки о моей жизни. М.; Л., 1930.

Григорович — Григорович Д. В. Литературные воспоминания. М,  1961.

Достоевский — Достоевский Ф. М. Полное собрание сочине­ний: В 30 т. Т. 1—29. Л., 1972—1986.

Жихарев — Жихарев С. П. Записки современника. М.; Л., 1955.

ЖМНП — Журнал министерства народного просвещения.

Записки — Записки М. И. Глинки. М.; Л.: «Academia», 1930.

ИВ — Исторический вестник.

Инсарский — Записки В. А. Инсарского. Ч. IVI. СПб.,  1888.

ИРЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы (Пуш­кинский Дом) АН СССР.

Карамзины— Пушкин в письмах Карамзиных 1836—1837 годов. М.; Л.,  1960.

Комаровский — Записки  графа Н.  Е.  Комаровского.   М.,   1912.

Лермонтов — Лермонтов М. Ю. Собрание сочинений: В 4 т. Л., 1979—1981.

Лермонтов в восп.— М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современ­ников. М.,  1972.

Лит. приб. к РИ — Литературные прибавления к «Русскому инва­лиду».

ЛН — Литературное наследство.

MB — Московский вестник.

М. вед.— Московские ведомости.

Мещерский — Воспоминания князя А. В. Мещерского. М., 1901.

Модзалевский — МодзалевскийБ. Л. Пушкин. [Л.], 1929.

Никитенко — НикитенкоА. В. Дневник: В 3 т. [Л.], 1955— 1956.

ОА — Остафьевский архив князей Вяземских.

ОЗ — Отечественные записки.

Панаев — Панаев И. И. Литературные воспоминания. М.,  1950.

Панаева — Панаева А. Я. Воспоминания. М..  1986.

Переписка — Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым: В 3 т. СПб., 1896.

Пушкин и совр. — Пушкин и его современники. Вып. 1—39, СПб., Л., 1903—1930.

629

 

Плетнев — Сочинения и переписка П. А. Плетнева:  В 3 т.  СПб., 1885.

ПС — Пушкин   [Сочинения]:   В  6 т./Под  ред.  С.  А.  Венгерова. СПб., Пг.: издание Брокгауза-Ефрона, 1907—1915.

Пушкин — Пушкин А. С.  Полное собрание сочинений:  В   10 т. Л., 1977—1979.

Пушкин. Акад.— Пушкин. Полное собрание сочинений: В 16 т.

М.; Л., 1937—1949; Т. 17, 1959.

Пушкин в восп. — Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1974.

П ы л я е в — Пыляев М. И. Старое житье. СПб., 1892.

РА — Русский архив.

Разговоры П. — Разговоры Пушкина. Собрали С. Гессен и Л. Модзалевский. М., 1929.

Рассказы о П. — Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851 — 1860 годах. Л., 1925.

РВ — Русский вестник.

РМ — Русский мир.

PC — Русская старина.

Салтыков-Щедрин — Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений: В 20 т. М., 1965—1977.

Свербеев—Записки Д. Н. Свербеева. Т. 1. М., 1899.

СиН — Старина и Новизна.

Смирнова — Смирнова А. О. Записки, дневник, воспомина­ния, письма. М., 1929.

Совр.— Современник.

СП — Северная пчела.

СПб. вед.— Санкт-Петербургские ведомости.

Ст. годы — Старые годы.

Тургенев — Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и пи­сем.: В 28 т. М.; Л., 1960—1968.

Тютчева — Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров. Днев­ник 1853—1855. [М.], 1928.

Хроника недавней старины — Хроника недавней старины. Из архива князя Оболенского-Нелединского-Мелецкого. СПб., 1876.

ЦГАОР — Центральный государственный архив Октябрьской ре­волюции.

ЦГВИА — Центральный государственный военно-исторический архив.

ЦГИА — Центральный государственный исторический архив СССР.

Шенрок — Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. Т. 1—4. М., 1892—1897.

Щеголев — Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. Исследо­вание и материалы. М., 1987.

630

 

В настоящем томе публикуются широко известные прозаические произведения Соллогуба — повести «История двух калош», «Большой свет», «Аптекарша», «Тарантас» и более поздняя новелла «Метель» — одно из бесспорных и ярких доказательств высокого мастерства Соллогуба-беллетриста. Повести Соллогуба, впервые опубликованные в периодической печати, затем вошли в его сборник «На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни» (Т. 1, 2. СПб., 1841—1843; 2-е изд.: СПб., 1844—1845. Изд. А. Иванова); впоследствии составили первый и второй тома «Сочинений графа В. А. Соллогуба» (СПб., 1855. Изд. A.   Смирдина-сына). В советское время неоднократно переиздавался «Тарантас» — и отдельными изданиями, и в составе сборников русских повестей первой половины XIX в.; в последних публиковались также «История двух калош» и «Собачка». В 1962—1983 гг. были изданы однотомники прозы Соллогуба: Соллогуб В. А. Повести и рассказы/Сост., вступ. ст., подгот. текста и примеч. Е. И. Кийко. М.; Л., 1962; Соллогуб В. А. Три повести/Сост., подгот. текста и примеч. Ал. Осповата. М.,  1978; Соллогуб В. А. Избранная проза/Сост. B.   А. Мильчиной, вступ. ст. и примеч. А. С. Немзера. М., 1983. В примечаниях учтены сведения, сообщенные комментаторами пере­численных выше изданий.

Воспоминания Соллогуба, публиковавшиеся в 1860—1880 гг. и в периодической печати, и отдельной книгой, были переизданы в 1931 г.: Соллогуб В. А. Воспоминания/Ред., предисл. и при­меч. С. П. Шестерикова, вступ. ст. П. К. Губера. М.; Л., 1931. Сборник 1931 г. послужил источником текста мемуаров, публикуемых в настоя­щем    издании,    оно    в    основном    следует    редакторским    решениям C.  П. Шестерикова; здесь также представлен основной текст (публи­кация в 1886 г. в ИВ, повторенная в отдельном издании) и прило­жения: напечатанный в 1865 г. в РА доклад Соллогуба в Обществе любителей российской словесности о Пушкине, Гоголе, Лермонтове (та его часть, которая не вошла в основной текст) и рассказы «Пережи­тые дни», опубликованные в 1874 г. в газете РМ; последние печатаются с исключением ряда отрывков «немемуарного» характера (некоторые ку­пюры, сделанные Шестериковым, в настоящем издании восстанов­лены).

Тексты проверены по первоисточникам; в ряде случаев в текст издания 1931 г. внесены поправки, которые специально не оговари­ваются.

Воспоминания Соллогуба о Пушкине, Гоголе, Лермонтове имеют несколько источников текста: публикации в ИВ (повторена в отдельном издании) и РА. Третьим источником текста (это касается только воспоминаний о Пушкине и Лермонтове) мы считаем устные рассказы Соллогуба, записанные П. В. Анненковым (напечатаны Б. Л. Модзалевским в его книге «Пушкин». [Л.], 1929) и П. А. Висковатовым (Висковатов П. А. Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и твор-

631

 

чество. М., 1987). Важнейшие разночтения приведены в подстрочных примечаниях.

В комментариях и указателе учтены материалы справочного аппарата, включенного в сборник 1931 г.; привлечены также материалы книги: Фокин Н. Н. Петербург пушкинского времени (рукопись, ИРЛИ).

Воспоминания Соллогуба о Пушкине были изданы еще раз — в 1974 г. в составе сборника: А. С. Пушкин в воспоминаниях совре­менников: В 2 т. Т. 2. М, 1974. С. 294—312 (примеч. Я. Левкович). В настоящем издании этот раздел прокомментирован наименее под­робно, поскольку есть возможность отослать читателя к распространен­ному комментарию Левкович и к книге С. Л. Абрамович «Пушкин в 1836 году (предыстория последней дуэли)» (Л., 1984), в которой широко используются и оцениваются записи Соллогуба о его знакомстве и общении с Пушкиным.

 

 

ВОСПОМИНАНИЯ  

 

Впервые: ИВ. 1886. №  1—6, 11—12. Отдельное издание: Воспо­минания графа Владимира Александровича Соллогуба.  СПб.,   1887.

I.   1  Доходный дом у Симеоновского моста (ныне — мост Белин­ского) был построен в 1790-е гг. петрозаводским лесопромышленником

637

 

купцом Мижуевым. Соллогубы жили в корпусе, выходящем на набе­режную Фонтанки (ныне — Фонтанка, 26). Дом Мижуева (по Мохо­вой) связан также с именами Н. М. Карамзина, П. А. Вяземского, Е. М. Хитрово.

2   См.: Письма, мысли и избранные творения принца де Линя. Т. 2. М., 1809. С. 49. О переселении в Россию многих знатных поль­ских фамилий писал в своих воспоминаниях Ф. В. Булгарин, отмечая, что «браки русских с польками, а поляков с русскими девицами были особенно покровительствуемы государынею. Соллогуб (граф), князь Любомирский и князь Понинский женились на трех дочерях Л. А. На­рышкина» (Булгарин. Ч. I. С. 222—224).

3   Известный вельможа XVIII в. Л. А. Нарышкин был чрезвычай­но популярен в петербургском обществе благодаря своему остроумию и общительности (см.: Исторические рассказы и анекдоты из жизни русских государей и замечательных людей XVIII и XIX столетий. СПб., 1885. С. 272—281).

4   Это  был  второй  брак  И.   А.  Соллогуба.   Его  первой   женой была Мария Сапега, с которой он развелся в  1778 г.

5  А. М. Горчакова.

6  От громадного состояния Л. И. Соллогуба осталась лишь сумма, необходимая для приобретения в Симбирской губернии села Николь­ского; финансовые дела Л. И. Соллогуба были настолько плохи, что в 1826 г. он добровольно предложил свои услуги только что образован­ному «третьему отделению» в качестве секретного агента.

7   В ЦГВИА СССР сохранился послужной список И. П. Архарова, где указано, что 12 ноября 1796 г. И. П. Архаров был назначен московским военным губернатором и «гарнизонного имени своего полку шефом» (Ф. 489. Оп. 1. Д. 5581. Л. 1 об.— 2). (Впоследствии слово «архаровец» стало синонимом жестокости, грубого бесчинства.)

8   Ф. Ф. Кокошкин стоял во главе дирекции императорских театров в Москве в 1823—1831 гг. Перевод «Мизантропа» был опубли­кован в  1816 г.

9   «Умным циником» называл Посникова С. П. Жихарев (см.: Жихарев. С.  197).

10   М. И. Посникова была очень некрасива, и сама смеялась над своей наружностью; рассказывая, например, о своих приготовлениях к встрече с государем, она писала своей сводной сестре А. И. Арха­ровой:   «...облеклась в капот скромно серого цвета,  сузила,  сколько могла, лице мое посредством чепчика» (РА. 1867. № 7. Стб. 1042-1043).

11  А. А. Краевский на протяжении почти пятидесяти лет был главой крупных журнальных предприятий; сотрудник MB (1828), помощник редактора ЖМНП (1834), редактор Лит. приб. к РИ (1837— 1839), издатель и редактор 03 (1839—1884), «Литературной газеты» (1840, 1844—1845), газет СПб. вед. (1852—1862) и «Голос» (1863—

638

 

1883). Сын внебрачной дочери екатерининского вельможи Н. П. Арха­рова, Краевский преодолел немало трудностей, прежде чем выбился в люди. Будучи студентом Московского университета, он давал уроки в частных домах; не оставил Краевский преподавательской деятельно­сти и тогда, когда, закончив курс, поступил на государственную службу.

12 По воспоминаниям современников, Н. А. Самойлов, блестящий флигель-адъютант, красавец и богач, обладал необыкновенной лов­костью и силой. Ср. воспоминания о нем А. де Рибаса: «Кутила граф Самойлов, гроза всех увеселительных домов Одессы, ломавший для демонстрации своей феноменальной силы рессоры старомодных одесских дрожек и щедро плативший за все эти бесчинства звонкими рублями...» (Р ибас А. де. Старая Одесса. Одесса, 1913. С. 74. См. также с. 90).

13  К  Н.  Батюшков,  хороший  знакомый  Кокошкиных,  посвятил B.  И. Кокошкиной элегию «На смерть супруги Ф. Ф. К<окошки>на» (1811). (См.: Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 241.)

14  Ср. воспоминания А. П. Милюкова, который в свои гимнази­ческие годы жил в доме Кокошкина на Никитском бульваре: «Надобно было видеть, какие совершались с ним каждый день овидиевские пре­вращения. Утром, встав с постели, сидел он в своем кабинете, в большом вольтеровском кресле, желтый, как египетская мумия, с гладким без­волосым черепом и ввалившимися щеками, и медленно пил свою чашку кофе. Казалось, этот уже полуживой старик сейчас рухнет на пол. Но вот приходит его камердинер Данило Иваныч, ставит на стол разные принадлежности старческого туалета — флакон с румянами и белилами, щеточки и кисточки, рыжеватый парик на деревянном болване и искусственную челюсть на серебряном блюдце. И начиналось превра­щение, какого не придумывал и певец «Метаморфоз». Пергаментное лицо мало-помалу белело и алело под косметической штукатуркой, голый череп прикрывался густыми завитыми кудрями, из-за натертых розовою помадою губ выглядывали прекрасные вставные зубы, и вся сгорбленная фигура выпрямлялась под туго затянутым корсетом» (М и л ю к о в  А.  Литературные  встречи  и  знакомства.   СПб.,   1890. C.  4—5).

15   Геликон — гора, где, по представлениям греков, обитали музы.

16   Свою службу в Публичной библиотеке Гнедич начал в 1811 г. помощником библиотекаря; 26 апреля 1826 г. был назначен библиоте­карем. Начиная с этого времени, он жил на казенной квартире, в доме, принадлежавшем библиотеке, на Невском проспекте против Гостиного двора (см.: Плетнев. Т. 2. С.  15).

17  Эпизод, рассказанный Соллогубом, не мог относиться ко вре­мени переезда в дом Публичной библиотеки в 1826 г.: Гоголя в это время еще не было в Петербурге. Скорее всего, он датируется 1831 г.,

639

 

когда, закончив службу в библиотеке, Гнедич оставил казенную квар­тиру и переехал в дом Оливье на Пантелеймоновской улице (ныне — ул. Пестеля, 5). В это время и Гоголь, и Пушкин находились в Петер­бурге и уже были знакомы.

18   Е. А. Архарова, по отзывам современников, отличалась душев­ной добротой, принимала неизменное участие в судьбе близких ей людей. (См.: СП. 1836. 2 июня; Б л а г о в о. С. 338—339.)

19  С. И. Архарова вышла замуж за А. И. Соллогуба в  1809 г.

20  См. примеч. 7 к главе I.

21  По свидетельству дочери Архарова, А. И. Васильчиковой, Архаровы были сосланы не в Тулу, а в Тамбовскую губернию.

22  Ср. некролог Е. А. Архаровой: «До 1812 г. московский дом Архаровых, украшаясь гостеприимством, нередко в объеме своем пред­ставлял блестящее благородное собрание. Съезжались люди и боль­шого, и среднего света; привет и ласка никого не обходили. Все знамени­тые иностранцы спешили знакомиться с домом Архаровых» (СП. 1836. 2 июня). Следует добавить, что дом Архаровых был и одним из куль­турных центров старой Москвы: «Лучшие люди того времени — Карамзин, Дмитриев, граф Ф. В. Ростопчин и др.— были постоянными посетителями их дома, который зимою, каждое воскресенье, бывал открыт для многочисленных знакомых» (М. вед. 1855. 20 сент.).

23  Один из гостей Архаровых, С. П. Жихарев, так писал о по­сещении Иславского: «Был в Иславском у И. П. Архарова: весе­лый приют! Что за добрейшее семейство! радушно, приветливо, ласково, а о гостеприимстве нечего и толковать. Кокошкин снаря­жает у них домашний спектакль — драму „Ненависть к людям и раскаяние"» (Жихарев. С. 214). См. также: Моск. альманах на 1826. С. 271—272.

24  Сын Л. А. Нарышкина, А. Л. Нарышкин унаследовал от своего отца замечательную находчивость, блестящее остроумие, способность к колким шуткам и каламбурам. «Острый Александр Львович Нарыш­кин» — называл его С. П. Жихарев (Ж и х а р е в. С. 481). О язвитель­ном и живом уме Нарышкина говорил и его внешний облик: «крайне выразительное лицо (...) с тонким, несколько остроконечным носом, с кокетливо очерченными губами и с весьма умными и веселыми (...) глазами» (А р н о л ь д. Вып. 1. С. 64). Остроты, mots (словечки), каламбуры А. Л. Нарышкина собраны в издании: Исторические рассказы и анекдоты из жизни русских государей и замечательных людей XVIII и XIX столетий. СПб., 1885. С. 281—286.

25  Д. Л. Нарышкин был женат на одной из самых красивых женщин своего времени; ее красота была столь совершенной, что, как вспоминал Ф. Ф. Вигель, «она казалась неестественною, невозмож­ною (...) в Петербурге, тогда изобиловавшем красавицами, она была гораздо лучше всех» (Вигель. Ч. IV. С. 69). М. А. Нарышкина известна как фаворитка Александра I, ее дочь Софья была дочерью Александра I

640

 

(см. с. 371 наст, изд.), имя ее мужа Д. Л. Нарышкина было названо в анонимном пасквиле, который 4 ноября  1836 г. получил Пушкин.

2 Аббат Доминик Карл Николь, инспектор иезуитской коллегии св. Варвары, в 1793 г. эмигрировал в Россию; будучи воспитателем детей в семье графа де Шуазеля, приобрел известность как превосход­ный педагог. В 1794 г. он основал в Петербурге пансион для детей высшей русской аристократии (см.: В и г е л ь. Ч. I. С. 139; Волкон­ский. С. 3; Морошкин М. Иезуиты в России с царствования Екатерины  II  и до нашего времени. Ч.   II.  М.,   1870.  С.   113—115).

27 Ср. воспоминания Ф. В. Булгарина: «Граф Соллогуб (отец нынешнего) почитался в свое время первым танцором в обществах, играл превосходно на домашнем театре, пел очень хорошо и был вообще одним из блистательнейших молодых людей. Прекрасный характер и доброта душевная еще более возвышали его приятные дарования» (Булгарин. Ч. I. С. 234—235). См. также: Панаева. С. 93. Показательно упоминание Соллогуба в черновиках первой главы «Евгения Онегина» — «Гуляет вечный Соллогуб» (Пушки н. Акад. Т. 6. С. 227).

28    «Самым приветливым и ласковым человеком» называла А. И. Соллогуба Е. П. Янькова: «...войдет он в гостиную и никого не позабудет, всем найдет что сказать приятное, и старику, и ребенку, каждому улыбается, каждого приласкает» (Б л а го в о. С. 238).

29 С Натальей Львовной или с Надеждой Львовной Соллогуб.

30 О религиозности Соллогуба писал в своих воспоминаниях и хо­рошо знакомый с Архаровыми-Соллогубами В. М. Еропкин (РА. 1878. № 2. Стб.  175).

31    «Необыкновенный ум» С. И. Соллогуб, не ослабевший и в старости, отмечал Ф. Ф. Вигель (РА.  1911.   1. Стб.  173).

32 «Жена его (Соллогуба.— Ред.), очень милая женщина, была малообщительная и имела какое-то пренебрежительное выражение лица, не очень к ней располагавшее» (Благово. С. 338).

33   Купеческий сын М. Н. Верещагин переписывал прокламации Наполеона; был обвинен Ростопчиным в измене и отдан на самосуд толпе. (См.: С в е р б е е в. Т.  1. С. 465.)

34 Инициатором пожара считался Ф. В. Ростопчин, хотя сам он от этого публично отрекался. Свидетель событий 1812 г. князь А. П. Оболенский писал: «...Я видел его в 1814 году в упадке духа, весьма озабоченного оправдать себя в зажигательстве» (Хроника не­давней старины. С. 141).

35 Соллогубы отправились за границу в апреле 1819 г. См.: СПб. вед.  1819. 25 апр.

36 Ф. Л. Соллогуба.

37  Ошибка мемуариста: композитор — Луиза Анжелика Бертэн (она известна и как поэтесса); ее брат Луи Мари Арманд — журна­лист, редактор газеты «Journal des Debats».

641

 

38 Гиньоль — здесь: персонаж кукольного театра, французский Петрушка.

39 Grand Opera — парижский театр.

40 Герцог де Берри, второй сын графа д'Артуа (впоследствии короля Карла X), племянник Людовика XVIII. 13 февраля 1820 г. был убит купеческим сыном мастером-седельщиком Пьером Луи Лувелем, который объяснил свой поступок необходимостью уничтожить коро­левскую семью как «врагов свободы». Лувель нанес герцогу рану ножом, когда тот провожал жену из театра к экипажу.

41 Вероятно, такой портрет Лувеля с надписью: «Урок царям» Пушкин демонстрировал в театре в апреле 1820 г.

42 Прославленный оперный бас Луиджи Лаблаш был известен своей непомерной толщиной.

43 В 1820 г. вдовствующая герцогиня де Берри родила сына, которого легитимисты, сторонники Бурбонов, называли Генрихом V, хотя он и не царствовал. Более известен под именем графа Шамбор.

44 И. П. Архаров умер еще до отъезда Соллогубов за границу, в 1815 г.

45 Эта «неестественная самоуверенность» Соллогуба, пере­ходившая нередко в дерзость и даже грубость, отмечена многими его современниками (см., например: Панаев. С. 273—274).

46   Вел. кн. Михаил Павлович был известен своей взыскатель­ностью, крайним педантизмом и даже придирчивостью в отношении воинской службы: «Большинству современников казался человеком по преимуществу вспыльчивым, шероховатым, даже страшным» (РА. 1873. № 3. Стб. 0424,0425). См. также: Мещерский. С. 138— 139.

47   Этот двухэтажный особняк (современный адрес — Дворцовая набережная, 20, угол Запорожского переулка) принадлежал А. И. Сол­логубу с  1810-х гг. до середины  1820-х гг.

48 И. С. Кочетов упомянут в дневнике Пушкина 1835 г.: «плут и сплетник»  (Пушкин. Т. 8. С. 46—47).

49 Плетнев был приглашен домашним учителем к Соллогубам, вероятно, не позднее 1823 г., когда он, преподаватель Екатери­нинского и Патриотического институтов и военно-учебных заведений, завоевал известность как превосходный педагог. Литературное даро­вание и широкая образованность Плетнева обратили на себя внимание С. И. Соллогуб, которая нашла в нем интереснейшего собеседника. С. И. Соллогуб Плетнев адресовал «Письмо (...) о русских поэтах», 1824 (опубл. в «Северных цветах» на 1825 г.),— ответ на высказанные ему устно суждения адресата.

50  Речь идет о балладе Жуковского  «Светлана»  (1808—1812).

51 С 1826 г. Жуковский был воспитателем наследника престола Александра Николаевича (будущего Александра II).

642

 

52   Это подтверждает и сам Плетнев. См. его переписку с Я. К. Гро­том, в которой множество упоминаний о В. А. Соллогубе и его семье (Переписка, по указателю).

53   Вспоминая о своем детстве, А. Д. Блудова писала о Соллогубе, с которым часто виделась летом в Павловске: «Он был тогда очень дурен собой, но самый остроумный, бойкий, забавный из всех наших приятелей, с которым никогда не бывало скучно, которого все наперерыв звали к себе на вечеринки, на балы, на гулянья и который все и всех умел оживлять и веселить» (РА. 1872. № 7—8. Стб. 1239).

54   Об одном из таких визитов см. в письме М. И. Посниковой к А. И. Архаровой от 10 января 1818 г. (РА. 1867. № 7. Стб. 1042— 1045).

55  Александр I следовал в этом обычаю всех петербуржцев каждый день прогуливаться пешком «по широким тротуарам набережной, ежедневно и обильно посыпаемым песком» (С в е р б е е в. Т. 1. С. 281). Д. Н. Свербеев несколько иначе описывает «le tour imperial»: «Император Александр имел (...) обыкновение ежедневно часу в пер­вом делать свой круг прогулки, выходя из дворца на Адмиралтей­ский бульвар, потом шел по Английской набережной и по Фонтанке мимо Аничкова и других мостов к Прачешному и возвращался к себе по Дворцовой набережной. На такую прогулку, которая составляла по крайней мере верст 8, надобно было до 1—1½ часа времени» (там же. С. 280).

56   Соллогуб не совсем точно излагает события. Речь идет о мос­ковском съезде членов «Союза благоденствия», собравшихся в январе (не осенью) 1821 г. с целью внести изменения в устав общества и обсудить ряд вопросов, касающихся его устройства и программы действий. (См.: В о л к о н с к и й. С. 411—412.) Доносительная записка секретного агента М. К. Грибовского была представлена Александру I через И. В. Васильчикова весной  1821 г.

57 Этот рассказ Васильчикова записан в рабочей тетради Солло­губа (РО ГБЛ. Венев. 65.  12. Л. 4 об.—6, фр.).

58 В  своем завещании А. А. Аракчеев назначил огромную сумму (она хранилась в Государственном банке.— И. Ч.) в награду «тому из российских писателей, который через сто лет от кончины в Бозе почивающего венценосца, т. е. в 1925 г., напишет на российском языке историю царствования императора (...) Александра I лучше всех, т. е. полнее, достовернее и красноречивее» (см.: Бантыш-Каменский. Ч. I. С. 383—384).

59 9 (21) мая 1815 г. был подписан манифест о присоединении к России Царства Польского, 13 (25) мая датируется воззвание Александра I к полякам о том, что в созданном Польском королевстве вводится конституция; 15 (27) ноября Александр I подписал поль­скую конституционную хартию, о чем было объявлено в манифесте от 12 (24) декабря. Однако на деле конституция в Польше постоянно

643

 

нарушалась, поскольку оказалась неудобной для русской самодержав­ной власти.

60 В первые годы царствования Александра I некоторые шаги в этом направлении были сделаны (указы 1801 и 1803 гг.); однако в дальнейшем к крестьянскому вопросу император больше не возвра­щался.

61Герметизм — религиозно-философское течение эпохи элли­низма и поздней античности. К «популярному герметизму» относятся трактаты по астрологии, алхимии, магии и оккультным наукам; содержание «ученого герметизма» составляют сочинения религиозно-философского характера.

62 Иллюминизм — мистическое учение, противопоставляющее разуму божественное «откровение», некое «озарение», или «иллюми­нацию».

63Пиетизм (лат. pi etas — благочестие) — направление в немецком протестантизме конца XVII — начала XVIII в., тяготеющее к тради­ционной философской мистике.

64   Влияние иезуитов в первые годы XIX в. было весьма ощути­мым. Открывались специальные учебные заведения, в которых дети русской знати воспитывались в духе католицизма (пансион аббата Николя, иезуитский коллегиум патера Грубера в Петербурге, Ришельевский лицей в Одессе). На короткое время иезуитам удалось даже добиться учреждения особого учебного округа для своих школ в России с Полоцкой академией в качестве административного центра. Однако уже в 1815 г. иезуиты были удалены из обеих столиц, а в 1820 г. — и вообще из пределов империи; их школы были закрыты или преобразованы.

65 В связи с общим подъемом общественного движения в начале XIX в. при Александре I были восстановлены старые масонские ложи, которые перестали действовать при Екатерине II, и были от­крыты новые (1814—1819 гг.). В 1822 г. масонские ложи были вне­запно закрыты. Главной причиной решения о запрещении деятельности масонов был страх правительства перед тайными обществами, рассад­никами либеральных идей, ведущих к мятежу.

66   «Священный союз» Австрии, Пруссии и России был заклю­чен в Париже 26 сентября 1815 г. после падения Наполеона. Выдви­нутая религиозно настроенным Александром I идея «Священного союза» как братского союза народов, освященного именем Христа, в ее реальном воплощении оказалась орудием реакции, средством подавления революционных и национально-освободительных дви­жений.

67 Ср.: «Этот человек был, в полном смысле, душою общества. Приятный в высшей степени, всегда веселый, остроумно-шутливый, он часто до слез заставлял смеяться самого серьезного человека». (PC. 1880. № 9. С. 24).

644

 

68   Князь Ф. С. Голицын был известен в свете как отчаянный шутник и любитель повеселиться. Его стихотворный автопортрет см.:  Вяземский. Т. 8. С. 474.

69   Съезжая — помещение при полиции для арестованных.

70  О Д. А. Лукине см.: Письма морского офицера (1806—1809) П. И. Панафидина. С предисл. и примеч. Б. Л. Модзалевского. Пг., 1916. С. 111—121.

71   П. А. Вяземский эту проделку приписывает А. Д. Копьеву, автору комедий и целого ряда неизданных эпиграмм и экспромтов, замечая при этом, что известный в России «анекдот о косе» относят и к А. Н. Голицьшу (см.: Вяземский. 1929. С. 116. См. также: PC. 1880. № 11. С. 738).

72   Соллогуб имеет в виду Г. В. Геракова. Бездарный поэт, Гераков давал уроки в великосветских домах Петербурга (например, у Воронцовых), подчеркивая свою близость к столичной аристократии.

73  А.   Б.  Куракин  был  отправлен   послом  в  Париж  в   1808  г.

74 Необыкновенный оркестр Д. Л. Нарышкина пользовался огром­ной известностью (см.: Арнольд. Вып. 1. С. 59—61; Глинка в восп. С.  155). Ц (С) — нота до; Фис — фа-диез.

75 Речь идет о празднике, устроенном императрицей Марией Федоровной в честь дня рождения вел. кн. Марии Павловны, при­ехавшей в Петербург в феврале 1822 г.

76 Соллогуб ошибается: картина «Семейство Дария» принадлежит П. Миньяру («Великодушие Александра Македонского», 1689 г.); «Швеи» — Гвидо Рени (современное название — «Юность Марии», 1635—1640 гг.). См. об участниках этих «живых картин»: Ст. годы. 1913. № 7—9. С. 219, 221.

77 Перевод из Анакреона М. В. Ломоносова был «приспособлен» для придворного праздника Жуковским.

78 В альбоме, посвященном описанию праздника (см. примеч. 79 к наст, главе), исполнение романса в лицах, о котором рассказывает Соллогуб, соотносится с картиной неизвестного автора «Анакреон и Амур», некогда хранившейся в Эрмитаже. (Ст. годы. 1913. № 7—9. С. 218.)

79 Représentation de la fêe, donnée par sa Majesté l'lmpératrice mère à son Altesse Impériale madame la Grande duchesse Marie Grande duchesse héréditaire de Saxe-Veimar Son auguste fille, lors de son séjour à Saint-Pétersbourg le 4 février 1822 vieux style, anniversaire de la naissance de Son Altesse Impériale. (Изображе­ние праздника, данного ее величеством императрицей-матерью ее императорскому высочеству вел. кн. Марии, наследной вел. кн. Саксен-Веймарской, ее августейшей дочери, во время пребывания последней в С.-Петербурге 4 февраля (ст. ст.) 1822 г. в день рождения ее импера­торского высочества.)   (Типография  А.  Плюшара.  М.,   1822.)  Этот

645

 

альбом был выпущен в двух изданиях, с литографскими рисунками, и раздавался во время представления присутствовавшим на празднике.

80  Александр I умер 19 ноября 1825 г. в Таганроге. Известие о его смерти было получено в Петербурге 27 ноября.

81 Соллогуб допускает здесь неточность: письмо было написано Елизаветой Алексеевной Марии Федоровне.

82 5 марта 1826 г. гроб с телом императора был поставлен в Чесменскую дворцовую церковь, откуда на следующий день был перевезен в Казанский собор (там он находился в течение семи дней) и уже потом — в Петропавловскую церковь, где 13 марта было произведено отпевание и погребение.

 

II.  1  Шакат (Chahate)—восточный павильон.

2 В 1811 г. Мария Федоровна приобрела дачу на окраине парка, с тем чтобы иметь в своем распоряжении уединенный павильон, напоминавший Малый Трианон в Версале. В 1814 г. была закончена его отделка. Свое название Розовый павильон получил от посажен­ных вокруг многочисленных розовых кустов; изображения роз на­ходились и на самом павильоне, и на мебели, и на фарфоровой по­суде.

3   В 1823 г. И. А. Крылов некоторое время жил в Павловске, куда был приглашен императрицей Марией Федоровной для оконча­тельного выздоровления и отдыха после поразившего его паралича. Басня «Василек», обращенная к Марии Федоровне, явилась выраже­нием признательности Крылова императрице за ее заботу о нем. По свидетельству биографа Крылова П. А. Плетнева, она была записана «в одном из альбомов, которые в Розовом павильоне разложены были для удовольствия посетителей» (П л е т и е в. Т. 2. С. 93). Басня «Василек» опубликована впервые в СО в 1823 г. (Ч. 86. С. 226— 228) с пометой:  «Павловск. Июня 15 дня 1823».

4  Приблизительно в то же время, что и Соллогуб, у М. С. Перекусихиной бывал Д. Н. Свербеев: «Как теперь гляжу я на эту милую старушку, скромную, но всегда опрятно одетую, низенькую ростом, худенькую...» (Свербеев. Т. 1. С. 243).

5   Е. И. Нелидова была близким другом и доверенным лицом императора Павла I. Влияние на него Нелидовой было чрезвычайно велико. Дружеские отношения связывали Нелидову и с Марией Федо­ровной, которую она защищала от нападок государя. Это последнее обстоятельство лишило Нелидову расположения Павла I. После смерти Павла I Нелидова летом обычно гостила в Павловске у Марии Федо­ровны.

6  А. Н. Шлейн (см. с. 354 наст. изд.).

7  Роман М. Н. Загоскина «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году», написанный в 1829 г., пользовался невероятной популяр-

646

 

ностью у читателей; по свидетельству Н. И. Греча, «его читали везде, и в гостиных, и в мастерских, в кругах простолюдинов и при высочайшем дворе...» (Греч. С. 704).

8   Е. А. Архарова скончалась 27 мая 1836 г., восьмидесяти одного года (см.:  Карамзины. С. 60, 61).

9   Речь идет о П. А. Толстом, который получил андреевскую ленту вскоре после восшествия на престол Николая I в декабре 1825 г. (см.: Шильдер Н. К. Император Николай I, его жизнь и царствование. Т.  1. СПб.,  1903. С. 325).

10   Антон Василий Онуфрий Соллогуб был дальним родственником А. И. Соллогуба.

11  Александру Юстину Северину и Просперу Яну Михаилу Адриа­ну Соллогубам; их формулярные списки см.: ЦГИА. Ф. 1349. Оп. 3. № 2109.

12 Благородный пансион Императорского царскосельского лицея был открыт в 1814 г. Он должен был воспитывать будущих лицеистов, с тем чтобы уровень их подготовки был приблизительно одинаков: при первом приеме лицеистов выяснилось неравенство в их зна­ниях, что создавало значительные неудобства. Через каждые три года в Лицей направлялись двадцать пять лучших пансионеров. В июне 1829 г. пансион был закрыт.

13  А. П. Каверин, младший брат гусара П. П. Каверина, друга Пушкина, был сыном П. Н. Каверина; П. Н. Каверин был женат первым браком на побочной дочери брата Е. А. Архаровой, Анне Петровне.

14   Е. П. Самсонов — не родственник, но знакомый Архаровых, оставил весьма живописные, хотя и не во всем точные воспомина­ния об этом времени (РА.  1884. № 2. Стб. 425—426).

15 Отец К. А. Булгакова, московский почт-директор А. Я. Булга­ков, отвез сына в пансион 15 декабря 1821 г. Курса Костя Булга­ков не кончил и вернулся в Москву, причем, как вынужден был заметить его отец, он не слишком многому научился в этом знаменитом учебном заведении (см.: РА. 1901. № 11. Стб. 322). Гвардейский офицер, выпускник Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерий­ских юнкеров (учился одновременно с Лермонтовым), К. Булгаков был широко известен «своими шалостями, артистическими талантами и остроумными выходками с великим князем Михаил Павловичем» (Панаев. С. 271—272)!

16 Н. М. Карамзин в течение многих лет (начиная с 1816 г.) жил с семьей летом в Царском Селе. Юные щеголи, возбуждавшие зависть Соллогуба,— Андрей и Александр Карамзины, в будущем товарищи писателя по Дерптскому университету.

17 Речь идет о Дмитрии и Александре, детях Н. М. и М. А. Лонгиновых. Их домашним учителем был Гоголь, который занимался с ними с начала 1831 г.

647

 

18   В своих воспоминаниях воспитанник Лицейского пансиона Н. С. Голицын упоминает о знаменитых праздниках в доме Ф. С. Голи­цына ([Голицын Н. С]. Благородный пансион Императорского царскосельского лицея. 1814—1829. СПб., 1869. С. 257—258).

19  К.  Ф.  Голицын умер в   1884 г.;  его брат Борис — в   1898  г.

20  Александра умерла в 1841 г. в возрасте двадцати четырех лет.

21 Трагедия Жана Расина «Гофолия» («Athalie», поставлена в 1690 г., издана в 1691 г.; русский перевод — в 1784 г. под названием «Афалия»). Подробнее об этом см. с. 561 наст. изд.

22 Е. П. Штерич, по отзыву М. И. Глинки, «отличался редкими душевными качествами» (Записки. С. 88). Того же мнения был и А. В. Никитенко, который, будучи студентом Петербургского универси­тета, поселился в 1826 г. у С. И. Штерич, с тем чтобы давать уроки ее сыну, который недавно начал службу на дипломатическом поприще: «Он благороден, добр, постигает все прекрасное и возвышенное» (Никитенко. Т. 1. С. 124).

23 16 марта 1833 г. Никитенко записал в дневнике: «Сегодня я провожал в могилу бедного Штерича. Он умер от лютой чахотки после шестимесячных страданий» (Никитенко. Т. 1. С. 127).

24   Чума была занесена в Москву во время русско-турецкой войны 1768—1774 гг.; эпидемия вызвала восстание жителей столицы в сен­тябре 1771 г., поводом к которому послужило исходившее от архи­епископа Амвросия запрещение собираться, ввиду карантина, около «чудотворной» иконы у Варварских ворот.

25  2 ноября (н. ст.) 1755 г. произошло землетрясение в Лисабоне разрушившее две трети города (город отстроен заново в кон­це XVIII в.); в этот же день родилась Мария Антуанетта, жена Людовика XVI (с 1770 г.).

26  Н. П. Архаров в возрасте пятнадцати лет вступил в один из гвардейских полков и довольно быстро продвигался по службе; в 1761 г. был произведен в офицеры, в 1775 г. назначен московским обер-полицеймейстером, в 1777 г. произведен в генерал-майоры, а в 1782 г. получил должность московского губернатора. В 1784 г. он — генерал-губернатор тверского и новгородского наместничества. Павел I по восшествии на престол вызвал Н. П. Архарова в Петербург; в 1796 г. Архаров — генерал от инфантерии и петербургский генерал-губернатор, но уже через год он был отставлен от всех должностей и сослан в свое тамбовское поместье. Н. И. Греч в своих записках дал Н. П. Архарову весьма нелестную характеристику, которая гораздо более соответствует действительности (Греч. С. 148—149).

27 Один из источников биографии Н. П. Архарова, искусного «в преследовании преступников, отыскании воров и покраденного», содержит вариант рассказа, приведенного Соллогубом. См.: Бантыш-Каменский. С. 71.

28  См. примеч. 7 к главе I.

648

 

29  Титло — надстрочный знак над сокращенно написанным словом.

30   В 1828 г. К. Фредерици был уже тяжело болен. См.: Записки К. К. Мердера. PC. № 4—6. С. 499. Иосиф Виельгорский умер в июне 1839 г. в возрасте двадцати двух лет; последние годы жил в Италии, где лечился от туберкулеза. Гоголь присутствовал при его кончине; под впе­чатлением смерти Виельгорского написаны «Ночи на вилле» (1839).

31   Русско-турецкая война  1877—1878 гг.

32  По-видимому, С. М. Борисов, воспитанник Академии худо­жеств с 1809 г., уволенный 16 сентября 1821 г. с аттестатом первой степени; специалист по батальной живописи.

33   От французского flexible — гибкий.

34   Поярок — шерсть ягненка.

35  Жану Батисту Пуадбару, французскому инженеру, долго рабо­тавшему в России, принадлежит ряд технических открытий.

36  Макарьевская ярмарка возникла при Макарьевском монастыре; считается началом нижегородской ярмарки. Упоминается в истори­ческих документах, начиная с 1641 г., но, вероятно, существовала и до этого времени. В 1816 г. ярмарочные постройки сгорели; в 1817 г. ярмарка переведена в Нижний Новгород.

 

III. 1 И. Б. Твердышев и И. С. Мясников в 1744 г. получили дозволение построить в Уфимском уезде на реке Торе Воскресенский завод. Вскоре было построено еще четыре завода (компаньоном был и Я. Б. Твердышев). В 1758 г. за строительство заводов И. Б. Тверды­шев был исключен из податного сословия, произведен сразу в коллеж­ские асессоры. Братья Твердышевы не оставили потомства. Мясников был женат на сестре Твердышевых Татьяне. Все огромное богатство Твердышевых — Мясниковых перешло к четырем дочерям последнего: Ирине (замужем за П. А. Бекетовым), Дарье (замужем за А. И. Паш­ковым), Аграфене (замужем за А. 3. Дурасовым), Екатерине (за­мужем за Г. В. Козицким). Дочери Козицких — Анна (в замужестве Белосельская-Белозерская) и Александра (в замужестве Лаваль).     

2«Никольское славилось гостеприимством хозяина и разными барскими затеями на самую широкую ногу» (РВ. 1875. № 15. С. 181).

3   Лента ордена св. Андрея Первозванного была голубого цвета, ордена св. Александра — красного.

4  П. А. и М. А. Обресковых.

5  В. И. Григорович, родом из Малороссии, около тридцати лет служил в гусарах, получил чин майора. Выйдя в отставку, занимал место управляющего имениями графа Соллогуба; после женитьбы в 1820 г. продолжал служить, но предполагал вскоре оставить службу и купить собственное имение. Около 1826 г. он стал владельцем Дулебина Тульской губернии. Здесь В. И. Григороаич и умер в июне

649

 

1830 г.  (см.: Юнкер Г. Детские годы Д. В. Григоровича по архиву Ивашевых. ГМ. 1919. № 1—4. С. 87—88).

6 Сидония Петровна, дочь Марии Петровны Ледантю от первого брака, была урожденная Вармо.

7 Мария Петровна Ледантю приехала в Россию в 1803 г.; в 1812 г. она переехала из Петербурга в Симбирск, где получила место гувернант­ки в семье генерала П. Н. Ивашева.

8 Камилла Ледантю в сентябре 1831 г. приехала в Петровский завод к В. П. Ивашеву; тогда же состоялась их свадьба. С 1836 г. Ивашевы жили на поселении в Туринске. К. П. Ивашева умерла в 1839 г.; муж пережил ее только на год; скончался скоропостижно в 1840 г. Трое малолетних детей (старшей дочери в 1840 г. было пять лет) находились на попечении Басаргина и Пущина. В 1841 г. мать К. П. Ивашевой увезла их из Сибири.

9 Характеристика семейства Кротковых содержится в воспоми­наниях Д. В. Григоровича (Григорович. С. 24—25).

10  У С. Д. Татищевой и Н. А. Татищева был единственный сын Дмитрий (см.: Татищев С. С. Род Татищевых. СПб., 1900. С. 137—138, 159).

11 Сихей (Синхей) — муж основательницы Карфагена Дидоны, убитый из корыстолюбия ее братом, тирским царем Пигмали­оном.

12   Каллироя — речная нимфа; дочь прародителя всех богов Океана или речного бога Ахелоя.

13  С. Д. Полторацкий, известный библиофил и библиограф, в на­чале 1860-х гг. вынужден был продать свою уникальную библио­теку. Последние два десятка лет прожил в очень стесненных денеж­ных обстоятельствах.

14   О долгах Нарышкина упоминает Денис Давыдов в своей сатире «Сон» (1802): «Я думал, что весь свет совсем переменился: Вообрази — с долгом Н(арышки)н расплатился» (Давыдов Д. Стихотворения. Л., 1984. С. 51). Варианты рассказа (в них фигурировали не 36 000 руб­лей, а 36 или 25 рублей) см.: PC. 1902. №  1. С. 102; РА. 1869. №  12. Стб. 2037.

15   Дом на углу Итальянской улицы (ныне — улица Ракова, 35/3), в котором жили Соллогубы с середины 1820-х по середину 1830-х гг., получила в приданое в 1833 г. Е. И. Голубцова, жена вюртембергского посла в Петербурге князя Гогенлоэ-Кирхберга. Отсюда Соллогуб отправился в 1829 г. в Дерптский университет.

16  Соллогуб не мог видеться с вдовой А. М. Обрескова, так как Обресков умер в 1885 г. в Петербурге, пережив на три года автора воспоминаний.

17 В 1832—1834 гг. Н. Л. Соллогуб был увлечен Пушкин. Сущест­вует предположение, что Н. Л. Соллогуб посвящено стихотворение «К***» («Нет, нет, не должен я, не смею, не могу...») (1832).

650

 

18   Вера Соллогуб вышла замуж за П. И. Паншина, русского консу­ла в Любеке; Елена Соллогуб — за В. В. Энгельгардта.

19  Екатерину Львовну Соллогуб.

20 А. М. Горчаков, лицейский товарищ Пушкина, дипломат, за­нимал высокие государственные посты: в 1856—1882 гг.— министр иностранных дел, с  1867 г.— канцлер.

21 Е. И. Голицына умерла 1 марта 1824 г. Г. Р. Державин по­святил ей стихотворение «Горы» (1799). О Е. И. Голицыной см.: Вигель. Ч. II. С. 76.

22  В. Г. Голицыну.

23  У Е. И. и Г. С. Голицыных было семь сыновей.

24 Императрица Александра Федоровна, до замужества (1817) принцесса Шарлотта Фридерика Луиза Вильгельмина, была дочерью прусского короля Фридриха Вильгельма III.

25  Т. Э. Шуазель вышла замуж за графа Альфреда де Моссион.

26   О происхождении светского прозвища С. Г. Голицына («Длин­ный Фирс») см. с. 566 наст. изд.

27   Е. М. Завадовская унаследовала совершенную красоту своей матери, графини А. Д. Толстой, воспетой Н. М. Карамзиным (см.: РА. 1882. № 1. Стб. 187—188). По единодушному признанию современ­ников, ослепительная внешность Завадовской никого не могла оставить равнодушной: «...нет возможности передать неуловимую прелесть ее лица, гибкость стана, грацию и симпатичность, которыми была про­никнута вся ее особа» (Записки П. Д. Селецкого. Ч. 1. Киев. 1884. С. 9). См. также свидетельства М. Ю. Виельгорского (РА. 1878. № 4. Стб. 451), А. Н. Карамзина (СиН. Кн. 17. С. 249, 251), И. И. Козлова (СиН. Кн. 11. С. 51, 52). Завадовской посвящали стихи Вяземский, Пушкин, Козлов. Она оставалась прекрасной и на склоне лет: «Я встретил и даже имел честь вести под руку в столовую и обратно в гостиную графиню Завадовскую, урожденную Влодек, бывшую из первых петербургских красавиц лет тридцать перед тем и все-таки мало изменившуюся в этом, 1860 году» (Записки графа М. Д. Бутурлина. РА. 1898. № 10. Стб. 201).

28  Имя Д. Ф. Фикельмон часто упоминается в переписке ее со­временников, характеризующих графиню как женщину исключительной красоты, редкого ума и обаяния (см.: ОА. Т. 2. С. 354—355). Очаро­вание Д. Ф. Фикельмон испытали на себе Вяземский, Козлов, А. И. Тургенев, Пушкин; О. С. Павлищева находила, что красота Д. Ф. Фи­кельмон была нисколько не ниже красоты Н. Н. Пушкиной (см.: И з м а й л о в Н. В. Пушкин и Е. М. Хитрово/ /Письма Пушкина к Е. М. Хитрово. Л.. 1927. С. 154—155).

29 О Е. М. Хитрово см. с. 437—438 наст. изд.

30 С. А. Урусову Вяземский называл в числе первых петербург­ских красавиц (см.: Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 377—378).

651

 

31   По отзыву А. В. Мещерского, княгиня 3. И. Юсупова (урожд. Нарышкина), одна из «львиц» петербургского общества, «по своей красоте, богатству и положению в обществе считалась звездой первой величины» (Мещерский. С. 136).

32   О гувернере Соллогуба Массоне см. с. 563 наст. изд.

33  Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров была основана 9 мая 1823 г. В ней должны были получать образова­ние не имевшие военной подготовки дворяне, поступившие в гвардию из университетов и пансионов. С 1825 г. она занимала дом на набереж­ной Мойки у Синего моста, построенный в 1762—1768 гг. Ж. Б. Валленом-Деламотом. Когда в 1839—1844 гг. строился Мариинский дво­рец, А. И. Штакеншнейдер полностью ввел в здание дворца главный корпус школы, в правом крыле использовал фундамент и стены (левое крыло было построено заново). Внутри здание было подвергнуто корен­ной перестройке.

34   По окончании Школы гвардейских подпрапорщиков Л. А. Сол­логуб 23 апреля 1829 г. вступил в службу в лейб-гвардии Измай­ловский полк подпрапорщиком; в  1831  г. произведен в прапорщики; 13   января   1835   г.   уволен   от  службы   за  болезнью   подпоручиком. 14  августа 1839 г. определен на службу в министерство иностранных дел; в 1841 г. отправлен курьером в Лондон. 23 декабря 1842 г. опреде­лен младшим секретарем посольства в Вене; в 1844 г.— коллежский асессор. 5 апреля 1846 г. по собственному желанию отозван в Россию, с оставлением в ведомстве министерства иностранных дел. См.: ЦГИА. Ф. 1349. Оп. 3. № 2109.

35   Л. А. Соллогуб умер в 1852 г. в возрасте сорока лет. См. воспоминания   А.   Д.   Блудовой   (РА.    1872.   № 7—8.   Стб.    1239).

36 Н. И. Пирогов и Ф. И. Иноземцев были учащимися Профес­сорского института, учрежденного в 1828 г. бывшим ректором Дерптского университета Г. Ф. Парротом, с тем чтобы готовить кадры для высших учебных заведений (см.: Арнольд. Вып. 1. С. 146—147). Окончившие институт в дальнейшем должны были занимать профес­сорские кафедры.

37 В 1832 г. на юридический факультет Дерптского университе­та поступили Андрей и Александр Карамзины (см.: Album Academicum der Kaiserlichen Universitet Dorpat. Dorpat, 1889. C. 223). Младший брат Владимир в 1836 г. поступил на юридический факультет Петербургского университета, который закончил в 1839 г.

38  И. Ф. Золотарев учился в Дерптском университете в 1831— 1836 гг., окончил кандидатом юридических наук; «был более или менее близко знаком со многими известными литераторами 30-х, 40-х и последующих годов» (ИВ. 1893. № 1. С. 35). Поклонялся Пушкину, располагал автографами поэта; в 1837—1838 гг. в Риме сблизился с  Гоголем  и оставил  о нем воспоминания  (см.:   Шенрок.  Т.  3.

652

 

С. 181-185).  В   1850-х  гг.  был  директором  походной канцелярии М. С. Воронцова.

39   Н.   М.   Языков   был   студентом   Дерптского   университета   в 1822-1829 гг. О его студенческих годах см.: PC. 1903. № 4. С. 143—153. Существует свидетельство Д. Н. Свербеева о кутежах Языкова и Н. Д. Киселева «с общим их приятелем-собутыльником графом Соллогубом» (С в е р б е е в. Т. 1. С. 268). С Языковым Соллогуб, вероятно, сблизился позднее, может быть, во время пребывания в Симбирске, который часто посещал; Языков жил в Симбирской губер­нии в 1832—1836 гг. См. стихотворение Языкова «В. А. Соллогубу» («Тебя — ты мне родня по месту воспитанья») (1841), где упоминается Симбирск. Соллогуб посвятил Языкову серенаду «Накинув плащ, с ги­тарой под полою» (1841).

40  Соллогуб был принят в доме ландрата Липгардта, который нередко устраивал у себя вечера с участием замечательных артистов — и профессионалов, и любителей; см. воспоминания товарища Соллогуба B.  Ф. Ленца (РА. 1878. № 6. С. 266, 267). Русские студенты собира­лись по воскресеньям в гостеприимном доме директора Профессор­ского института В. М. Перевощикова, горячего поклонника литературы, почитателя поэзии Жуковского (А р и о л ь д. Вып. 1. С, 149), и у про­фессора хирургии И. Ф. Мойера. Превосходный пианист, любитель и знаток отечественной поэзии, Мойер с большой радостью приглашал к себе талантливую студенческую молодежь. У него бывали Даль, Пиро­гов, Витгенштейны, Карамзины, Соллогуб и т. д. См.: Лыгун Е. Забытые   страницы   романтической   дружбы//Таллин.    1987.   № 1. C.  114—115.

41 Англез — быстрый, живой танец, заменивший французский rigaudon; куранта — старинный французский танец; тампет — танец в несколько пар танцующих, стоящих в длинном ряду друг против друга.

42 История сестры И. Ф. Золотарева воспроизведена в «Неокон­ченных повестях» Соллогуба; повесть впервые опубликована в сборнике «На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Сочинение графа В. А. Соллогуба» (СПб., 1843. Ч. II).

43 И. Ф. Золотарев послужил прототипом одного из героев «Нео­конченных повестей» — Федора; ср. в тексте повести: «Старшего брата звали Федором (...) играл целый день на скрипке (...) и три раза в неделю аккуратно бегал на почту узнавать, нет ли для него пи­сем, хотя писем, сказать правду, он не получал никогда» (Солло­губ В. А. Избранная проза. М., 1983. С. 216).

44 В 1874 г. в газете «Русский мир» были напечатаны воспомина­ния Соллогуба «Пережитые дни. Рассказы о себе по поводу других». См. с. 559—626 наст. изд.

45 Эпизод, о котором идет речь, относится к лету 1831 г., которое Гоголь провел в Павловске в качестве гувернера в семействе  Васильчиковых (Шенрок. Т. 1. С. 346 и далее).

653

 

46 Существует едва ли достоверный рассказ наблюдавшего боль­ного сына Васильчикова доктора Н. К. Беркута о первом знакомстве Гоголя с Соллогубом. См.: ИВ. 1911. № 10. С. 85. Ср. рассказ А. А. Васильчиковой (РА. 1909. № 7. Стб. 540).

47 Гоголь и впоследствии поддерживал знакомство с Васильчиковыми, неоднократно бывал у них и в свое последнее пребы­вание в столице (см. сообщение П. И. Бартенева: М. вед. 1855. 20 сент.).

48 Точная дата знакомства Соллогуба с Пушкиным неизвестна. Здесь это декабрь 1831 г.— зима (рождественские праздники) после первой встречи Соллогуба с Гоголем, которая состоялась летом 1831 г.; большую часть декабря Пушкин провел в Москве и предполагал вернуться только к самым праздникам; в другом месте своих мемуаров (см. с. 551 наст, изд.) Соллогуб, предлагая читателю рассказ о летних вакациях 1831 г. в Павловске, упоминает о Пушкине как о человеке, ему уже ранее знакомом. Ср. также с. 548 наст. изд.

49 Пушкин был к этому времени уже хорошо знаком с отцом мему­ариста; А. И. Соллогуб упомянут в черновой рукописи первой главы «Евгения Онегина», датированной 1823 г.

50 Здесь память изменяет мемуаристу. Как следует из рассказа самого Соллогуба, ему подарили скрипку в Париже в 1819—1820 гг., он начал подражать игре уличного певца, одетого в костюм времен Людовика XV и именовавшегося «Маркизом». Этот номер юный скри­пач исполнял и по приезде в Петербург, не ранее осени 1820 г. Но в это время Пушкина уже не было в столице: 6 мая поэт отправился на юг.

51  X — лицо неустановленное.

52 В это время Пушкин жил на Галерной улице в пятиэтажном доходном доме тайной советницы Брискорн (современный адрес — Красная ул., 53); осенью 1831 г. он занял в бельэтаже квартиру в семь — девять комнат, прожил там до мая 1832 г.

53 Сенатор граф Д. П. Бутурлин был женат на дочери М. И. Комбурлея Е. М. Комбурлей; их дочь Анна была замужем за П. С. Строга­новым.

54   Соллогуб пробыл в Дерптском университете с 1829 по 1834 г.; по свидетельству Ю. Арнольда, был «большой остряк и превосходный товарищ, но беззаботен и легкомыслен иногда до безалаберности» (Арнольд. Вып. 1. С. 146).

55  Соллогуб Действительно не писал пасквиля на М. Е. Салтыкова. Известно при этом, что причиной крайне неприязненного отношения Салтыкова к Соллогубу послужила прочитанная у Тургенева в Буживале в присутствии Салтыкова комедия, в которой, как писал Салтыков П. В. Анненкову, «действующим лицом является нигилист-вор» (Салтыков-Щедрин. Т. 18 (2). С. 218—219). См. об этом письмо Тургенева к Ю. П. Вревской от 5 (17) октября 1875 г. (Тургенев.

654

 

Письма. Т.   11. С.   139).  Комедия Соллогуба  не была опубликована, название ее неизвестно.

56 Вторым браком (с 1878 г., после смерти С. М. Соллогуб) Соллогуб был женат на В. К. Аркудинской. Эта женитьба на женщине не его круга, вульгарной и грубой, отдалила от него близких и заста­вила жить большей частью вне Петербурга, бывая в столице лишь наездами. К. Ф. Головин, встретившийся с Соллогубом в 1880 г. в Гамбурге, записал свои впечатления от этой встречи: «...Это не был уже тот веселый, брызжущий остроумием Соллогуб, которого я знал прежде. Место первой его жены, настоящего ангела кротости (...) заняла какая-то авантюристка...» (Головин. Т.  1. С. 388).

 

IV. 1 Генерал-адъютант А. И. Чернышев пытался присвоить майорат, законным наследником которого был декабрист 3. Г. Черны­шев. Свет единодушно осудил его. Рассказ, приведенный Соллогубом, повторяет запись в дневнике С. С. Уварова (см.: Лунин М. С. Письма из Сибири. М,  1987. С. 295).

2 По всей вероятности, Соллогуб соединил в Н. Д. Кологривовой две оригинальные фигуры большого петербургского света — Прасковью Юрьевну Кологривову, жену отставного полковника П. А. Кологривова, известную своей бурной энергией (см.: В и г е л ь. Ч. IV. С. 70) и пользовавшуюся большим влиянием в административных кругах сто­лицы (выведена Грибоедовым в «Горе от ума» под именем Татьяны Юрьевны), и Настасью Дмитриевну Офросимову, столь же влиятель­ную, что и Кологривова (см.: Вяземский. 1929. С. 151—152), и, по отзывам современников, «старуху пресамонравную и пресума-сбродную: требовала, чтобы все и знакомые, и незнакомые ей оказы­вали особый почет» (Благово. С. 188—189; см. также: Свербеев. Т. 1. С. 260—263). Н. Д. Офросимова изображена в «Горе от ума» под именем Хлестовой и в «Войне и мире» в образе М. Д. Ахросимовой. Характеристика Соллогуба в большей мере относится к Офросимовой.

3 Князь И. И. Барятинский, тайный советник, бывший в 1808— 1812 гг. чрезвычайным посланником и полномочным министром в Бава­рии, умер в 1830 г.; Соллогуб имеет в виду дом вдовы княгини М. Ф. Барятинской, урожд. Келлер, которая была «в свое время, по общим отзывам, великолепнейшею из дам большого света как по заме­чательной красоте своей, так и по роскоши, которою она окружала себя» (Инсарский. Ч. II. С. 323).

4 С. М. Виельгорской.

5 А. К. Воронцова-Дашкова приходилась Соллогубу троюродной сестрой (отец Воронцовой-Дашковой, урожд. Нарышкиной, К. А. На­рышкин и отец Соллогуба А. И. Соллогуб были двоюродными братьями).

655

 

6 Характеристика, данная Воронцовой-Дашковой Соллогубом, тек­стуально весьма близка посвященному графине известному стихотво­рению М. Ю. Лермонтова «К портрету» («Как мальчик кудрявый, резва...») (1840).

7 Ср. воспоминания Мещерского: «В петербургском обществе в подражание парижскому впервые тогда появились львицы, или так называемые дамы высшего круга, отличавшиеся в свете или своею роскошью, или своим положением, или своим умом, или своей красо­той, или, наконец, всем этим совокупно, а главное — множеством своих поклонников (...) Графиня Воронцова, бесспорно, более всех заслуживала <...> наименования львицы (...) Она не имела сопер­ниц» (Мещерский. С. 157).

8  Эту черту Б. Н. Юсупова отмечали современники (см., напри­мер: Мещерский. С. 137; ИВ. 1887. № 1. С. 77).

9  3. И. Юсупова вышла замуж за маркиза Шарля де Серр, графа де Шово.

10  Ср. записки Инсарского: «Граф Михаил Виельгорский, тесть С(оллогуба), был женат на какой-то свирепой барыне, урожденной Бирон, перед которой положительно трепетал весь дом, начиная с само­го Виельгорского» (Инсарский. Ч. II. С. 300).

11   Аполлина (правильнее — Аполлинария) Михайловна Виельгорская, по отзыву Плетнева, «совершенство мысли и чувства» (Переписка. Т. 1. С. 308), в феврале 1843 г. вышла замуж за А. В. Вене­витинова, брата поэта Д. В. Веневитинова, чиновника для особых поручений в канцелярии министерства внутренних дел, впоследствии сенатора. О нем и его взаимоотношениях с Соллогубом существует любопытное свидетельство Инсарского, относящееся к 1850-м гг.: «Между Веневитиновым и С(оллогубом) существовала страшная вражда (...) С(оллогубу) было невыносимо, что Веневитинов, при своем уме, поднимается по лестнице службы и общественного поло­жения, а он, С(оллогуб), одаренный разнородными талантами, не только не поднимается, но постепенно падает» (Инсарский. Ч. II. С. 301).

12   Гоголь сблизился с младшей дочерью Виельгорских Анной после зимы 1843—1844 гг., которую писатель и семья Виельгорских провели в Ницце. 1844—1850 гг. — время оживленной переписки Гого­ля с А. М. Виельгорской, привлекавшей писателя своей внутренней чистотой, высокой духовностью: «Это существо еще небеснее (если только уж возможно) и Софьи Михайловны» (Переписка. Т. 3. С. 32). По свидетельству, исходящему из семьи Виельгорских, в 1849—1850 гг. Гоголь делал предложение Анне Михайловне, но получил отказ: Л. К. Виельгорская считала этот брак невозможным по сословным соображениям (см.: Ш е н р о к. Т. 4. С. 738—742). А. М. Виельгорская стала женой князя Шаховского: «Третья дочь, болезненная, была за одним из князей Шаховских, Александром, и скоро умерла. С мужем ее.

656

 

служившим на Кавказе, я очень сблизился там, хотя нисколько не симпатизировал ему. Это был какой-то самодур, чрезвычайно самоуве­ренный, но нисколько не способный к делу» (Инсарский. Ч. II, С. 301).

13   Иосиф Михайлович Виельгорский (см. примеч. 30 к главе II) и Михаил Михайлович, который умер в 1855 г., в возрасте тридцати трех лет, в Крыму, во время войны, занимаясь, по поручению императ­рицы, благотворительными делами, относящимися к раненым и семей­ствам убитых (см.: Инсарский. Ч. II. С. 300).

14   Екатерине Карловне, урожд. Бирон.

15 Венский конгресс европейских государств, который завершил войны с Наполеоном, продолжался с сентября 1814 г. по июнь 1815 г.

16  Помолвка С. М. Виельгорской с Соллогубом была объявлена 19 апреля 1840 г. 26 апреля М. Ю. Виельгорский писал Жуковскому: «Вероятно, тебе уже известно важное происшествие в моем семействе. Оно было так неожиданно, некоторым образом наперекор тайных моих желаний и предположений, что первую минуту не знал (и не мог) радоваться или жалеть» (РА. 1902. № 7. Стб. 445). См. об этом: Герштейн. С. 80—82.

17 Дочери Виельгорского входили в ближайшее окружение дочерей Николая I; Аполлинария была с детства дружна с великой княжной Марией Николаевной и любима ею (см.: Герштейн. С. 81).

13 Бракосочетание совершилось 13 ноября 1840 г. Отец В. Б. Баже­нов был царским духовником.

19 По воспоминаниям Ю. Арнольда, повесе Соллогубу доставляло особое удовольствие нарушать «китайский этикет в залах гордой его родни. В особенности приводил он этим в отчаяние матушку своей жены» (Арнольд. Вып.  1. С.  146).

20 Ср. воспоминания Н. Е. Комаровского: «...Обед (...) состоял из блюд самой утонченной гастрономии, в которой граф Виельгорский считался первостепенным знатоком» (Ко м а р о в с к и й. С. 47).

21 Этот же анекдот сообщает о Виельгорском и П. А. Вяземский (см.: Вяземский. 192 9. С. 157).

22 Вероятно, речь идет о графе Отто Брей-Штейнбурге, секрета­ре баварского посольства в Петербурге (с июля 1833 г.). В его воспо­минаниях есть упоминания о братьях Виельгорских и «пасын­ке старшего из двух братьев, графе Соллогубе» (PC. 1902. № 1. С. 119).

23 М. Ю. Виельгорский был помолвлен с Е. Г. Строгановой, дочерью Г. А. и А. С. Строгановых, но свадьба эта расстроилась. 28 сентября 1820 г. А. И. Тургенев писал Вяземскому: «Здесь теперь один разговор: о болезни жениха Виельгорского. С тех пор как по­молвка сделана и счастие, которого надежда одна животворила его, ему объявлено, он онемел, и несколько дней уже лекарства на него не действуют, и на него нашел род столбняка (...) между тем сегодня

657

 

уверяли меня, что ему отказали уже или по крайней мере положено отказать» (ОА. Т. 2. С. 77).

24  У М. И. Кутузова, женатого (с 27 апреля 1778 г.) на Е. И. Ку­тузовой, урожд. Бибиковой, был сын Николай, погибший в младен­честве, и пять дочерей: Прасковья (замужем за М. Ф. Толстым), Анна (жена Н. 3. Хитрово), Елизавета (замужем за графом Ф. И. Тизенгаузеном, затем Н. Ф. Хитрово), Екатерина (замужем за князем Н. Д. Кудашевым) и Дарья (замужем за Ф. П. Опочининым). Как оказывается, характеризуя семейство Кутузовых, Соллогуб допускает ряд неточностей.

25  Ср. отзыв П. И. Бартенева, который видел портрет Е. М. Хит­рово у ее дочери, Е. Ф. Тизенгаузен: «...собою невзрачная, полная, жирная и походившая лицом на отца фельдмаршала (РА. 1911. № 10. С. 220).

26   Едва ли Ю. А. Нелединского-Мелецкого можно назвать «тог­дашним модным литератором». К тому же в 1826 г., за два года до смерти, Нелединский-Мелецкий вышел в отставку и поселился у своей дочери в Калуге, так что он не мог бывать у Хитрово, которая вернулась из-за границы в Петербург лишь в 1826—1827 гг.— после смерти мужа, занимавшего дипломатический пост в Италии. О салоне Е. М. Хитрово см.: Вяземский.  192 9. С. 285—287.

27  Стихи ошибочно приписывались Пушкину, хотя по тону и соот­ветствуют несколько ироническому отношению поэта к адресату, слиш­ком эмоционально выражавшему свою восторженную любовь-поклоне­ние. Существует рассказ А. М. Каратыгиной о том, что эпиграмму «Лиза в городе жила...», сложенную, по преданию, Пушкиным, Е. М. Хитрово услышала от С. А. Соболевского в момент отпевания Пушкина, около его гроба в Конюшенной церкви (PC. 1880. № 7. С. 572). Рассказ этот не представляется достоверным, тем более что Соболевского в 1837 г. не было в Петербурге.

28   Здесь память несколько изменяет Соллогубу: он хлопотал за Герцена (именно через Е. Ф. Тизенгаузен) в 1842 г., с тем чтобы освободить его от подневольного житья в Новгороде; хлопоты увенча­лись успехом, и Герцену был разрешен переезд в Москву.

29  Стихотворение, посвященное Е. М. Хитрово, датируется февра­лем— апрелем 1839 г. (см.: ЛН. Т. 58. С. 370); опубликовано в 03. 1841, Т. 14. Отд. III.

30   О салоне Карамзиных см.: Тютчева. С. 69—71; Панаев. С. 88; Кошелев А. И. Записки (1812—1883 годы). Berlin, 1884. С. 30; Мещерский. С. 152—154; Смирнова. С. 190—191. О семействе Карамзиных и его роли в культурной жизни Петербурга см.: Измайлов Н. В. Пушкин и семейство Карамзиных//К а р а м з и н ы. С. 11—48.

2Соллогуб  был  одним  из  постоянных  посетителей  вечеров  у Вяземского; именно там он читал в октябре 1844 г. повесть «Тарантас»

658

 

(Переписка.  Т.  2.  С.  327; см.  также:  Никитенко.  Т.   1.  С.  426; Т. 3. С. 20).

32   О «субботах» Одоевского см.: Некролог В. Ф. Одоевского, на­писанный Соллогубом (Голос. 1869. № 72); П а н а е в. С. 28; Г е р ц е н. Т 9. С. 30; П о г о д и н М. Воспоминание о князе В. Ф. Одоевском//В память о князе В. Ф. Одоевском. М., 1869. С. 56—57; Арнольд. Вып. 2. С. 198—206; Григорович. С. 110—111; Л е н ц В. Приклю­чения   лифляндца   в   Петербурге//РА.   1878.   № 4.   Стб.   440—443.

33   Ср. воспоминания Инсарского: «На средине его стола всегда стояла целая батарея всевозможных соусов, собранных со всего зем­ного шара, которые мы иначе не называли, как «ядами», до такой степени они были сильны» (Инсарский. Ч. II. С. 308; см. также: С. 307—310).

34   См. воспоминания Д. М. Погодина: «В самом конце сороковых годов Н. В. переехал от нас на Никитский бульвар, в бывший дом Талызиной, к графу А. П. Толстому (современный адрес — Суво­ровский бульвар, 7.— И. Ч.). Здесь он уже окончательно поддался тому мистическому направлению, которое, к прискорбию всей России, свело гениальнейшего человека в преждевременную могилу» (Гоголь в восп. С. 413).

35   См. вариант этого рассказа в записи Л. И. Арнольди (Гоголь в восп. С. 475).

36   А. Н. Демидов, состоявший одно время при русском посольстве в Риме, имел титул князя Сан-Донато, пожалованный ему королем Италии. Демидов владел огромным состоянием, унаследованным от отца, русского посланника во Флоренции (А. Н. Демидов и проживал почти постоянно близ Флоренции, на вилле Сан-Донато); для принад­лежавшего ему собрания произведений искусства было заложено в 1833 г. в Петербурге специальное здание на Васильевском острове. Де­мидов покровительствовал ученым и художникам; свою картину «По­следний день Помпеи» Брюллов написал по его заказу. В 1840 г. Деми­дов женился в Риме на родной племяннице Наполеона Матильде, графине де Монфор.

37 Стихи Лермонтова датируются 1839 г. Соллогуб неточен в пере­даче текста стихотворения. У Лермонтова:

 

Графиня Эмилия —

Белее, чем лилия...

 

О своей встрече с Лермонтовым и «столичной красавицей — бело­курой графиней М<усиной>-П<ушкиной>» в доме княгини С. А. Ша­ховской    вспоминал    И.    С.    Тургенев    (см.:    Лермонтов    в    восп. С. 228).

38 См. об этом: Смирнова. С. 189.

39 В студенческие годы Павел Демидов имел репутацию повесы, человека крайне заносчивого и чванливого (Головин. Т. 1. С. 63— 64). После окончания университета П. П. Демидов был причислен к рус-

659

 

скому посольству в Вене, затем занимал ряд высоких административ­ных постов в Киеве и Петербурге. Известен своей широкой и раз­нообразной благотворительной деятельностью. Во время русско-турец­кой войны 1877—1878 гг. на свои средства организовал снабжение раненых всем необходимым. См.: ОрнатскаяТ. И. «Дым». О прото­типе одного из персонажей//Тургеневский сборник. Т. 2. М.; Л., 1966. С. 174.

40 А. К. Демидова, овдовевшая в 1840 г., вышла замуж за А. Н. Карамзина в июле 1846 г. Этот брак вызвал множество толков в свете. 12 апреля 1846 г. Вяземский писал Жуковскому: «Знаешь ли, что Андрей Карамзин женится на Авроре Демидовой, вдове? В семей­стве очень довольны этим браком, потому что она хотя несколькими годами и постарее его, но во многих и во всех других отношениях она совершенно милая, добрая женщина и была и будет примерною женою. Зато весь город восстает против этой свадьбы и удивляется, как Демидова может решиться сойти с какого-то своего класса при дворе и, бывши тайною советницею, идти в поручицы?» (PC. 1902. № 10. С. 206). Брак Демидовой и Карамзина оказался несчастливым. См.: Инсарский. Ч. II. С. 291—292.

41   Э. К. Мусина-Пушкина скончалась от «тифуса» 30 ноября 1846 г. тридцати шести лет, проболев всего четыре дня (РА. 1896. № 3. Стб. 364).

42  Великая княгиня Елена Павловна в предреформенные годы принимала участие в обсуждении вопросов, связанных с предстоящей крестьянской реформой (К о м а р о в с к и й. С. 88).

43 См. примеч. 46 к главе I.

44 Петергофский праздник устраивался каждый год 1 июля, в день рождения императрицы Александры Федоровны.

45   Ср. запись в дневнике Пушкина от 28 февраля 1834 г.: «Третьего дня бал у гр. Шувалова (...) Великий князь говорил множество каламбуров: полиции много дела (такой распутной масленицы я не видывал)» (Пушкин. Т. 8. С. 29).

46  Любовь Ланжерона к каламбурам отмечает и Ф. Ф. Вигель (см.: Вигель. Ч. VII. С. 192; Ч. VII (приложение). С. 41).

47 Вторая жена Соллогуба В. К. Аркудинская приходилась Ланжерону «свойственницей»: сестра жены Ланжерона, Генриэтта, в пер­вом браке была замужем за Аркудинским.

48 К. Я. Булгаков писал брату 6 июля 1831 г. по поводу смерти Ланжерона: «Граф Ланжерон третьего дня умер (...) Ему было под 80, говорят; верю: ведь он был с Лафаетом в Америке» (РА. 1903. № 12. Стб. 565).

49 Ланжерон вступил в русскую службу в 1790 г. в чине полков­ника. После Шведской кампании (1808—1809) он участвовал в войнах с Турцией— 1806—1812 и 1828—1829 гг., в Отечественной войне 1812г., особенно отличился при взятии Парижа.

660

 

50   Этот же анекдот см. в записках Вяземского (Вяземский. Т. 8. С. 56—57) и Смирновой (Смирнова-Россет А. О. Авто­биография. М., 1931. С. 184—186). Увольнение Ланжерона было выз­вано отмеченной Вяземским «нелюбовью его заниматься канцеляр­скими бумагами».

51   Соллогуб был пожалован в звание камер-юнкера двора его императорского величества 27 декабря 1839 г.

52   В октябре 1844 г. А. В. Никитенко предложил на рассмотре­ние цензурного комитета целый ряд «сомнительных мест» в повести Соллогуба «Тарантас» (ЦГИА. Ф. 777. Оп. 1. Xs 1771). Через десять лет после выхода первого издания «Тарантаса» (1845) цензура пре­пятствовала включению повести в собрание сочинений Соллогуба, предпринятое в 1855 г.

53   Соллогуб окончил университет в 1834 г. с правом на степень действительного студента; на службу он вступил 19 января 1835 г. в министерство внутренних дел чиновником для особых поручений; 25 мая 1835 г. прикомандирован для донесений при департаменте духовных дел иностранных исповеданий. 3 января 1836 г. был направлен к тверскому гражданскому губернатору А. П. Толстому «для занятий по его усмотрению». (Формулярный список о службе (...) графа Соллогуба//ЦГИА. Ф. 469. Оп. 1. № 235.)

54   М. А. Бакунин, произведенный в 1833 г. в офицеры, получил в начале 1835 г. командировку в Тверь для того, чтобы закупить лошадей для артиллерийской бригады, в которой он служил. По при­езде на родину Бакунин сказался больным и на службу больше не вер­нулся. В декабре 1835 г. он был уволен в отставку. Отец решил опре­делить сына «к гражданским делам»; мечтавший о Московском универ­ситете М. А. Бакунин против собственного желания выполнил волю отца, однако вскоре неожиданно для всех уехал в Москву; его внезап­ный отъезд в семье именовался «бегством из Мекки в Медину» (см.: Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. М., 1915. С. 88—89; 139—142).

55 Речь идет о Ржеве, в котором «развитие раскола дошло до самой крайней степени (...) как по числу раскольников, так и по чрезвычайному их богатству, так и по их дерзкой самостоятельности» (Рапорт А. С.  Норова//РО  ГПБ.  Ф.  531. № 39.  Л.   11—11  об.).

56   Канаус — плотная шелковая ткань.

57   Соллогуб был откомандирован из Твери в апреле 1836 г.

58   О занятиях Соллогуба тюрьмоведением см.: Воспоминания. 1931. С. 504.

 

V. Впервые: РА. 1865. № 5—6. Стб. 754—772.

1 См. примеч. 57 к главе IV. 19 апреля Соллогуб был прикоманди­рован к генерал-адъютанту Дьякову, генерал-губернатору Витебскому,

661

 

Могилевскому и Смоленскому. В октябре 1836 г. Соллогуб возвратился в Петербург из этой командировки.

2   1 января 1834 г. Пушкин записал в дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры» (Пушкин. Т. 8. С. 27).

3  Пушкин вызывал Соллогуба на дуэль осенью 1835 г. (см. с 555— 559 наст. изд.).

4  Васильчиковы занимали дом № 54 по Б. Морской (Почтамптский пер., 5). Современный адрес дома (он перестроен) — ул. Гер­цена, 53, угол пер. Подбельского.

5  Пакет был получен 4 ноября.

6   См. примеч. 3 наст, главы.

7  Письмо не сохранилось.

8   Вероятно, М. Д. Нессельроде.

9  Пакеты, содержащие пасквиль, 4 ноября получили (помимо Васильчиковой и Хитрово) П. А. Вяземский, М. Ю. Виельгорский, К. О. Россет и Карамзины.

10  Письма (записки) Пушкина Кукольнику неизвестны.

11 По утверждению И. И. Панаева, эпиграмма (Панаев в своих воспоминаниях приводит ее в иной редакции) полностью принадлежит Пушкину. Свидетельство Панаева было принято за истину многими позднейшими пушкинистами (см. литературу по истории вопроса: ПС. Т. 6. С. 498; см. также: Рассказы о П. С. 86—87). Между тем нет никаких оснований не доверять В. А. Соллогубу. В последних изданиях сочинений Пушкина эпиграмма печатается как коллективное стихотворение Пушкина и Соллогуба.

12 Разговор Пушкина с Соллогубом произошел 16 ноября 1836 г. на дне рождения Е. А. Карамзиной (Соллогуб ошибается, называя сына Карамзиных Андрея: А. Карамзин родился 24 октября 1814 г.). Реакция Соллогуба, которого ранее Пушкин уверял, что дуэли не будет, вполне естественна. Соллогуб не подозревал, что те двенадцать дней, которые прошли с момента получения Пушкиным анонимного письма и до его разговора с поэтом у Карамзиных, были наполнены событиями, предполагавшими абсолютную реальность дуэли. (См.: Абрамович. С. 88—133.)

13 Французский король Карл X был свергнут Июльской револю­цией 1830 г. Умер 6 ноября (25 октября) 1836 г. от холеры. О при­дворном трауре см.: СП. 1836. 18 нояб.; Карамзины. С. 137, 138.

14  Вызывающее кокетство Е. Н. Гончаровой, ее наряд невесты, неуместный до официального объявления о помолвке (оно было сделано на следующий день, 17 ноября, на бале у С. В. Салтыкова) чрезвычай­но раздражали Пушкина.

15  О женитьбе Дантеса на старшей Гончаровой в обществе ничего не было известно до официальной помолвки (см. примеч. 14 наст, главы).

662

 

16   Двухнедельная отсрочка истекала 18 ноября. Встреча Пушкина с д'Аршиаком, действительно состоявшаяся 16 ноября, не была связана с отсрочкой: в этот день д'Аршиак доставил Пушкину письмо Дантеса.

17   Точный текст записки Соллогуба см.: Пушкин. Акад. Т. XVI. С. 188.

18   См.: Пушкин. Т. X. С. 469, 691.

19   См. об этом воспоминания К. О. Россета (Пушкин в восп. Т. 2. С. 316).

20  См.: Пушкин. Т. X. С. 469—471, 691—692. Тогда же Пушкин написал еще одно письмо — А. X. Бенкендорфу, которое обнаруживало всю низость поведения и бесчестие Геккерна и Дантеса. Ни то, ни другое письмо не было отправлено: письмо к Геккерну Пушкин разорвал, и по сохранившимся клочкам через сто лет письмо было реконструировано. Письма эти комментировались пушкинистами многих поколений. Новейшую их интерпретацию см.: Щеголев. С. 482—483; Абрамович. С. 146—156.

21   В качестве авторов шутовского диплома, адресованного Пуш­кину, современники называли И. С. Гагарина и П. В. Долгорукова. Сам Пушкин был уверен, что письмо исходило от Геккернов. За отсутствием доказательств вопрос этот в настоящее время нельзя счи­тать решенным. См. сводку материалов по этому вопросу: Пушкин в восп. Т. 2. С. 496—497; см. также: Щ е г о л е в. С. 548—549.

22   Соллогуб имеет в виду бал у И. И. Воронцова-Дашкова, который состоялся 23 января.

23   Ср. письмо Пушкина к Геккерну от 26 января 1837 г.: «Я не мо­гу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры» (Пушкин. Т. 10. С. 484—485; 698). Письмо представляет собой переработку письма Геккерну от 21 ноября 1836 г. (см.: Пушкин. Письма последних лет. Л., 1969. С. 354— 357).

24   Такая экспертиза, произведенная в июне 1927 г. А. А, Сальковым, установила, что оскорбительные дипломы на имя Пушкина написаны князем П. В. Долгоруковым, в будущем известным генеа­логом, эмигрировавшим во Францию. Впоследствии результат экспер­тизы был подвергнут сомнению (см.: Щ е г о л е в. С. 548—549). О дуэльной истории Пушкина существует устный рассказ Соллогуба, который слышал А. В. Никитенко; по-видимому, со слов Никитенко рассказ записал в свой дневник 23 февраля 1846 г. Н. И. Иваницкий. Эта запись свидетельствует о том, что Соллогуб хорошо понимал содержащийся в пасквиле намек на отношение царя к Н. Н. Пушки­ной (см.: Щ е г о л е в. С. 546). Ср. запись П. И. Бартенева: «Отноше­ние (царя) к жене Пушкина. Сам Пушкин говорил Нащокину, что (царь), как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон...» (Рассказы о П. С. 45).

663

 

25 В сознании современников, знакомых со стихотворением «Смерть поэта», явление Лермонтова-поэта неизменно связывалось с гибелью Пушкина. Ср. воспоминания Ю. К. Арнольда: «Из почвы, орошенной дорогою кровию Пушкина, вдруг вырос преемник могучей его лиры — Лермонтов!» (Арнольд. Вып. 2. С. 138).

26 Знакомство Соллогуба с Лермонтовым относится, по всей вероятности, к началу 1839 г. Их видели вместе у В. Ф. Одоевского, Виельгорских, Е. М. Хитрово; Соллогуб показывал стихи Лермонтова императрице Александре Федоровне. Лермонтов редактировал и пере­водил на французский язык стихи Соллогуба, обращенные к Хитрово. По-видимому, серединой 1839 г. можно датировать стихотворение «О, как прохладно и весело нам», написанное Соллогубом в соавтор­стве с Лермонтовым. В 1839—1841 гг. и Лермонтов, и Соллогуб сотрудничали в 03. 17 марта 1840 г. А. А. Краевский сообщал Г. Ф. Квитке-Основьяненке: «Некоторые благонамеренные литера­торы, чтоб сохранить существование «Отеч(ественных) записок», журнала, по их словам, необходимого для пользы литературы, решились работать для него безденежно. Таковы: князь Одоевский, граф Сол­логуб, Лермонтов, Панаев, Гребенка и др. (...) Авось как-нибудь удастся прожить этот тяжелый год и поддержать журнал с честию» (PC. 1900. № 5. С. 297). О Лермонтове и Соллогубе см.: 3а б о р о в а  Р.   Б.   Неизвестное   стихотворение   Лермонтова  и   Соллогуба. ЛН. Т. 58. С. 369—372; Труды ГПБ. Т. 5 (8). Л., 1958. С. 190—199. О повести «Большой свет» см. с. 5—8 наст. изд.

27 Это утверждение Соллогуба не соответствует действительно­сти: роль Г. Гагарина в создании «Тарантаса» Соллогубом явно пре­увеличена (см. об этом: Н е м з е р А. Владимир Соллогуб и его главная книга/ /Соллогуб В. А. Тарантас. Путевые впечат­ления. М., 1982. Об иллюстрациях Гагарина к «Тарантасу» см.: Сави­нов А. Лермонтов и художник Г. Г. Гагарин/ /ЛН. Т. 45—46. С. 462—465.

28 Рассказ «Аптекарша» был напечатан в издании: Русская беседа: Собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина. СПб., 1841. Кн. 2.

29 О планах Лермонтова относительно издания журнала вспоми­нал и А. А. Краевский (см.: Лермонтов в восп. С. 239).

30   Лермонтов был убит на дуэли с Н. С. Мартыновым 15 июля 1841 г.

31   Соллогубы уехали за границу в 1843 г. 21 мая 1843 г. Плетнев сообщал Гроту: «Вечером зашел к жене Соллогуба, которая с дочерью, мужем и свекровью едет через две недели за границу, где останется года полтора» (Переписка. Т. 2. С. 85).

Гораздо более соответствует действительности характеристика, данная А. Г. Строганову С. М. Соловьевым: «(Строганов) служил страшным примером, какие люди в России в царствование Николая I

664

 

могли достигать высших степеней служебной лествицы»  (С о л о в ь е в С. М. Записки.  [Пг.,  1915]. С. 66).

33   Жена А. Г. Строганова — графиня Н. В. Кочубей, предмет юношеского увлечения Пушкина.

34   У Строгановых было шестеро детей.

35   Г. А. Строганов получил известность благодаря своему мор­ганатическому браку с великой княгиней Марией Николаевной (см.: Шестериков С. П. Одна из воспетых Пушкиным//Пушкин. Статьи и материалы. Вып.  1. Одесса, 1925. С. 32—46).

36   Диканька, имение (село) в Полтавской губернии, принадлежала Кочубеям с  1689 г.

37   Эктения (ектения) — совокупность обращенных к богу молитв, которые   читает  священник  при   богослужении   от   имени   верующих.

38   Граф Ю. А. Головкин был женат на Е. Л. Нарышкиной, сестра которой, Н. Л. Нарышкина, была женой графа И. А. Соллогуба.

39   Вероятно, речь идет о пудре a la Marechale (см.: Пыляев. С. 81).

40   Е. Ф. Долгорукова, жена князя В. В. Долгорукова, отличалась редкой красотой и была известна «твердостью правил».

41   Ларчик, шкатулка (от фр. ecrin).

42   Возможно, речь идет о празднике, устроенном в Таврическом дворце 28 апреля 1791 г. по случаю взятия Измаила (см.: РА. 1867. № 5 и 6. Стб. 674—694).

 

VI.  1 См. примеч. 51 к главе IV.

2 Великая княгиня Мария Николаевна вступила в брак с Макси­милианом, герцогом Лейхтенбергским, в 1839 г.

3 После смерти мужа Мария Николаевна заняла место президента Академии художеств; впоследствии была председательницей Общества поощрения художеств.

4 Великая княгиня Ольга Николаевна 1 июля 1846 г. сочеталась браком с наследным принцем Вюртембергским, впоследствии королем Карлом I.

5 Пожар в Зимнем дворце возник в ночь с 17 на 18 декабря 1837 г. См. запись в дневнике А. В. Никитенко (Н и к и т е н к о. Т. 1. С. 202).

6 Э. К. Мусину-Пушкину. См. о ней примеч. 37 и 38 к главе IV. В своих воспоминаниях о Лермонтове Соллогуб смешивает собы­тия, относящиеся к 1840 и 1841 гг. Этот рассказ Соллогуба отно­сится к тому балу у Воронцовых, о котором Лермонтов писал А. И. Би­бикову в конце февраля 1841 г., когда последний раз приехал с Кавказа в Петербург в отпуск: «...Приехав сюда, в Петербург, на половине масленицы, я на другой же день отправился на бал к г(рафине) Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы

665

 

знал, где упасть, соломки бы подостлал» (Лермонтов. Т. 4. С. 424). Несколько иначе говорится об этом бале в написанной Висковатовым биографии Лермонтова. См.: Висковатов. С. 329—330.

8  Поскольку бальный эпизод у Воронцовых-Дашковых отно­сится к 1841 г., то визит Соллогуба к Карамзиным должен быть датирован февралем 1841 г. Вместе с тем об этом же эпизоде Солло­губ рассказывал Висковатову, имея в виду прощальный вечер у Карам­зиных в мае 1840 г., когда Лермонтов отправлялся в ссылку на Кавказ за дуэль с Э. де Барантом. Вариант, рассказанный Висковатову, более достоверен.

9  Существует записанный П. А. Висковатовым рассказ А. М. Вене­витиновой о том, что перед своим отъездом на Кавказ Лермонтов после посещения известной гадалки А. Ф. Кирхгоф был «чрезвычайно грустен и говорил о близкой, ожидавшей его смерти» (см.: Виско­ватов. С. 332).

10  То же отмечал и Д. В. Григорович (Григорович. С. 113). О приемах у Виельгорских см.:  Мещерский. С. 155—157.

11  Современный адрес дома — Площадь искусств, 5.

12   О вечерах Соллогуба см.: Переписка. Т. 1. С. 169, 188, 313; РА. 1877. № 8. С. 430; Соколов П. П. Воспоминания. Л., 1930. С. 92—93; 124—126.

13   Речь идет об отдельном издании «Тарантаса», осуществлен­ном в 1845 г.

14   Наибольшая популярность А. А. Бестужева-Марлинского отно­сится к 1830-м гг.

15   Во второй половине 1840-х г. (с декабря 1840 г.) А. К. Толстой служил во Втором отделении собственной его императорского величества канцелярии, занимаясь вопросами законодательства; в военную службу он вступил во время Крымской войны 1855— 1856 гг. — в 1855 г. майором в стрелковый полк. «Смерть Иоанна Грозного» (1866) — первая из пьес драматической трилогии Толстого, за ней следовали «Царь Федор Иоаннович» (1868) и «Царь Борис» (1870).

16 3 января 1846 г. Гоголь писал Соллогубу из Рима: «Я прочел ваш «Тарантас» еще с большим удовольствием в печати, чем прежде в рукописи. У вас все зреет вместе: и ум, и слог, и наблюдательность, и мысли. Вам нужно только не останавливаться и писать. Все будет у вас обдумываться, соображаться и устраиваться во время самого писа­ния. Христа ради, не давайте заснуть вашей деятельности на этом поприще» (Гоголь. Т.  13. С. 28).

17 Соллогуб имеет в виду главным образом драматические сочине­ния — водевили 1845—1850 гг. Проза 1845—1846 гг., в пределах новой темы (рассказы из провинциальной жизни), разрабатывала прежние круг идей и систему образов.

666

 

18 В цензурных делах какие-либо указания на этот счет отсутст­вуют. Пьеса была представлена в цензуру 28 сентября 1845 г., а 22октября уже получила одобрение (см.: ЦГИА. Ф. 497. Оп. 1. Ед. хр. 10428; 10439; Ф. 780. Оп. 1. Ед. хр. 22).

19 Первое представление водевиля «Букеты, или Петербургское цветобесие» состоялось 7 ноября 1845 г. на сцене Александрийского театра. Выведенный в пьесе образ бедного чиновника, не сумевшего угодить своему начальнику и потому лишившегося места, ставил Соллогуба (хотя и чисто внешне) в один ряд с писателями гоголевской, «натуральной» школы, объявленной официальной критикой «вредным» направлением.

20  О повести в целом Николай I отзывался одобрительно. См. пись­мо А. О. Смирновой Гоголю от 19 июня 1845 г. (PC. 1890. № 6. С. 642).

21   «Одоевский втянул за собою к Соллогубу Краевского и Саха­рова, которые странно выглядели в этой светской толпе»,— заметил Плетнев в письме к Гроту (Переписка. Т. 1. С. 208). См. также: Панаев. С. 89. Об одном из визитов к Соллогубу И. П. Сахаров упоминает в своих записках (см.: РА.  1873. № 6. Стб. 962).

22 У графа Блудова было четверо детей; Соллогуб забыл назвать дочь Лидию.

23  Роман «Бедные люди» был опубликован в изданном Н. А. Не­красовым «Петербургском сборнике», увидевшем свет 21 января 1846 г. Однако Соллогуб, видимо, познакомился с романом еще до его публикации — в 1845 г., так же как Григорович, Панаев, Некрасов, Белинский, Анненков и др. (см.: Достоевский. Т. 1. С. 465— 466). 16 ноября 1845 г. Достоевский сообщал брату об огромном впечатлении, которое «Бедные люди» произвели на Соллогуба (см.: Достоевский. Т. 28 (1). С.  115).

24   «Он (Соллогуб.— И. Ч.) был увлечен «Бедными людьми» Достоевского,— вспоминал Панаев,— и приставал ко всем нам: „Да кто это такой этот Достоевский? Бога ради, покажите его, познакомьте меня с ним!"» (Панаев. С. 132).

25  В ОЗ Краевского в 1846 г. были напечатаны «Двойник» и «Господин Прохарчин».

26  В конце 1845 г. Достоевский жил не в районе Песков (ныне — Смольнинский район), а на Владимирском проспекте, угол Граф­ского переулка (современный адрес — Владимирский проспект, 11, угол ул. Марии Ульяновой).

27   1 февраля 1846 г. Достоевский писал брату: «Я, брат, пустился в высший свет» (Достоевский. Т. 28 (1). С. 117). О своих визитах к Соллогубу Достоевский упоминает в письме А. Е. Врангелю от 4 октября 1859 г. (там же. С. 344).

28  Достоевский познакомился с Петрашевским весной 1846 г.; посещал его собрания довольно регулярно с весны  1847 г. В апреле

667

 

1849 г. Достоевский в числе прочих участников кружка Петрашевского был арестован.

29 Чрезвычайно выразительный литературный портрет Е. П. Рос­топчиной содержится в воспоминаниях А. В. Мещерского, относя­щихся к началу 1840-х гг. (Мещерский. С. 136). О А. К. Ворон­цовой-Дашковой, Э. К. Мусиной-Пушкиной, А. К. Демидовой см. примеч. 5—7, 37. 40 к главе IV.

30 Граф М. М. Фредро, художник-дилетант, служил в статс-секретариате Царства Польского в Варшаве, затем в Петербурге (см.: ЦГАОР. Ф. 695. Оп. 1. № 1, 2), однако служба, по-видимому, не слишком занимала его, и большой карьеры Фредро не сделал. Более всего он известен как завсегдатай литературно-музыкальных салонов Петербурга (см.: Григорович. С. 113). Фредро был очень дружен с семейством Виельгорских. Доверительные отношения связывали его с С. М. Соллогуб; см. ее письмо к Фредро от 1 (13) января 1869 г. из Висбадена: ЦГАОР. Ф. 695. Оп. 1. № 148.

31 По свидетельству Н. Е. Комаровского, «великая княгиня Елена Павловна очень благоволила к гр(афу) Фредро, и он постоянно устраивал у нее живые картины и ставил сочиненные им театральные пьесы, в которых участвовала молодежь как царской фамилии, так и всего избранного петербургского общества. Леви на этих вечерах заведовал музыкальною частью» (Комаровский. С. 87). Рукописи пьес Фредро хранятся в ЦГИА (Ф. 1076).

32  Речь идет о Польском восстании 1863—1864 гг.

33 В 1864 г. Фредро познакомился в Баден-Бадене с Тургеневым; принимал участие в музыкальных вечерах в доме П. Виардо, писал декорации и эскизы костюмов для оперетт Виардо, написанных на либретто Тургенева.

34 Ср. в «Дыме» Тургенева: «...княгиня Babette, та самая, у кото­рой на руках умер Шопен (в Европе считают около тысячи дам, на ру­ках которых он испустил дух)» (Т у р г е н е в. Т. 9. С. 147). У смертно­го одра Шопена находились его сестра Людвика и Дельфина Потоцкая.

35 Сочинения à propos — сочинения на случай, на злобу дня, при­уроченные к какому-либо местному событию.

36 Королева нидерландская прибыла в Петербург 10 ноября 1855 г.— до окончания Крымской войны, завершившейся в 1856 г.; царственный   племянник — великий   князь   Константин   Николаевич.

37 В. В. Самойлова в это время уже покинула сцену; в 1853 г. она вышла замуж за офицера А. М. Мичурина; Николай не позволил Мичурину оставить службу, и Самойловой пришлось отказаться от артистической карьеры: жена гвардейца не могла играть на сцене. Не­обыкновенный талант В. Самойловой и ее старшей сестры Надежды Соллогуб воспел в стихах, прочитанных 4 марта 1851 г. на спектакле в Александрийском театре, данном в честь сестер Самойловых (см.: Петербургские полицейские ведомости. 1851. № 541).

668

 

38   Город в Голландии, славившийся в XVII в. кораблестроением. Здесь Петр I работал на верфи в 1697 г.

39   Николай I с детства предназначал своего второго сына Констан­тина для морской службы; в 1855 г. Константин Николаевич, генерал-адмирал, был управляющим флотом и морским ведомством на правах министра.

 

 

VII. 1 Решение Соллогуба служить на Кавказе широко обсужда­лось в свете. «Не знаешь ли ты, по какой причине граф Соллогуб переселился на Кавказ? — спрашивает Грот Плетнева.— Об этом я слышал разные толки» (Переписка. Т. III. С. 552). По словам Плет­нева, «отъезд Соллогуба на Кавказ составляет некоторую тайну в семье Виельгорских. Полагают, что долги, возраставшие беспрестанно, заста­вили тестя желать поместить зятя куда-нибудь подалее от столицы» (там же. С. 553). Более определенно об этом рассказал в своих воспо­минаниях Инсарский, знакомый Соллогуба по совместной работе в Обществе посещения бедных: «...я не предвидел возможности для него (Соллогуба.— И. Ч.) достигнуть каких-либо (...) успехов здесь, в Петербурге (...) где увлечения столичной жизни вечно должны сбивать его с толку; а потому я советовал ему причислиться к какому-нибудь из местных главных начальников, которые, из уважения к Виельгорским, готовы будут устроить для Соллогуба хорошее поло­жение и открыть ему хорошую дорогу (...) Князь Воронцов изъявил любезную готовность пристроить его на Кавказе...» (Инсарский. Ч. II. С. 302—303). Переписка Воронцова с Соллогубом относительно кавказской службы писателя относится к июню — сентябрю 1850 г. (см.: ИРЛИ. P. III. On. 2. № 1713). Воронцов предлагал Соллогубу прибыть к месту службы в начале 1851 г. В феврале Соллогуб уже был в пути; из Воронежа он писал в Тифлис своему дерптскому приятелю И. Ф. Золотареву, который в это время служил при Воронцове.

2 Военная биография М. С. Воронцова началась в 1803 г., когда он был прикомандирован к кавказским войскам; в 1804 г. едва не погиб в перестрелке с горцами. Воронцов принимал участие в кампаниях 1806 и 1807 гг., в Отечественной войне 1812 г. В битве под Бородином был ранен; по излечении вернулся в строй, сражался под Лейпцигом, участвовал во взятии Парижа. В 1815—1818 гг. был командиром оккупационного корпуса во Франции; пользовался популярностью в среде своих подчиненных, имел репутацию либерала и прогрессиста. 7 мая 1823 г. получил должность новороссийского генерал-губернатора и полномочного наместника Бессарабской области. В 1844 г. был назна­чен главнокомандующим войск на Кавказе и наместником кавказским с неограниченными полномочиями.

3  Во   время   наместничества  Воронцова   на   Кавказе   в   1844—

669

 

1854 гг. доктор медицины Э. С. Андреевский состоял при нем в звании генерал-штаб-доктора: «На Кавказе и поныне, когда говорят — Во­ронцов, говорят и Андреевский, наоборот и о Андреевском нельзя упомянуть, чтобы не вспомнить Воронцова» (А ндреевский. Т. 3. С. 20).

4   11 ноября 1854 г. Андреевский записал в дневнике: «Утром разошлось известие о совершенном увольнении кн(язя) М(ихаила) С(еменовича) от должности наместника кавказского, главнокомандую­щего и генерал-губернатора (...) Орбелиановы, Эристовы, Мухранские не могут не соболезновать об увольнении князя, событии, которое должно отозваться в их Положении» (А н д р е е в с к и й. Т. 1. С. 121).

5  Ср. отзыв о Воронцове А. И. Барятинского: «...храбрость эта была истинно джентльменская, всегда спокойная, всегда ровная. Часто случалось, что во время сна главнокомандующего раздавалась тревога в самой главной квартире. Князь Воронцов просыпался, спокойно вынимал шашку и спокойно говорил: „Господа, будем защи­щаться"» (см.: И н с а р с к и й. Ч. I. С. 238—239).

6   Во время своей службы на Кавказе Воронцов действительно участвовал в военных экспедициях против горцев; он возглавлял войска, штурмовавшие резиденцию Шамиля — аул Дарго, крепости Гергебильи и Салты. Здесь, под Салтами, в 1847 г. он почти потерял зрение; в 1851 г. заболел кавказской лихорадкой, после чего здоровье его уже не восстановилось полностью. События, о которых рассказывает Соллогуб, относились к 1851—1852 гг.: Е. А. Сабурова родилась 18 марта 1847 г. В это время Воронцов вряд ли мог принимать участие в боевых действиях, поскольку уже был болен и слаб (см.: Андреевский. Т. 1. С. 37—51). «Булкой» дочь Соллогуба про­звал Гоголь.

7   М. В. Трубецкая была дочерью князя В. С. Трубецкого и С. А.  Вейс,  с  1816 г.  кавалерственной дамы  ордена св.  Екатерины.

8   Н. В. Ханыков в январе 1845 г. по просьбе князя М. С. Воронцо­ва был командирован в дипломатическую канцелярию главного управле­ния в Закавказском крае. Результатом исследований Ханыковым этого края явился ряд статей и корреспонденции, напечатанных в тру­дах Академии наук и Археологического общества. О тифлисском окружении Воронцова см.: Воспоминания князя А. М. Дондукова-Корсакова (СиН. Кн. 6. С.  173—179).

9 «Русский язык» датируется июнем 1882 г. Цикл лирических фрагментов, в который входил и «Русский язык», Тургенев (в рукописи, предназначенной для BE) озаглавил по-латыни «Senilia» («Стари­ковское»); подзаголовок — «40 стихотворений в прозе».

10 Речь идет о Н. М. Жемчужникове, который в 1886 г., после появления в печати воспоминаний Соллогуба, выступил с опроверже­нием рассказа мемуариста об эксцентрической выходке Тургенева за обедом в лондонском клубе (см.: Новости и Биржевая газета.  1886.

670

 

13 нояб.). Однако трудно представить себе, что рассказ, вызвавший воз­ражения Жемчужникова, явился в полной мере вымыслом Соллогуба.

11 Осенью 1869 г. Соллогуб был командирован в Египет для того, чтобы принять участие в церемонии по поводу открытия Суэц­кого канала. О празднике, посвященном этому событию, см.: Сол­логуб В. А. Новый Египет. СПб., 1871. С. 116—128.

12  Чаша.

13   Распорядителя пира.

14   Друга.

15  Стихи в несколько иной редакции опубликованы в РА. 1909. Кн. 2. С. 512—513, с неверной датой «1850 г.».

16 Брат Александра II Михаил с 1862 г. был наместником на Кавказе и командующим кавказской армией.

17 Соллогубу вскоре пришлось покинуть Тифлис. Ушедшего в от­ставку Воронцова на Кавказе сменил Н. Н. Муравьев, который не захотел иметь в числе подчиненных «салонного баловня» и «колкого балагура». По воспоминаниям А. П. Берже, Муравьев, вступив в должность, стал знакомиться с каждым из чиновников. «(...) Графа В. А. Соллогуба он спросил: «Вы автор «Тарантаса?» — и, получив утвердительный ответ, продолжал: —Ну, так можете сесть в ваш та­рантас и уехать». 15 марта [1855 г.] графа Соллогуба уже не было в Тифлисе» (PC.  1873. №  10. С. 603).

18 Крымская война 1853—1856 гг., начало которой было ознаме­новано вступлением русских войск в Молдавию и Валахию, победами на Кавказе, уничтожением турецкого флота при Синопе, окончилась поражением для России, обусловленным экономической и военной отсталостью страны.

19   В русско-турецкой войне 1877—1878 гг. Соллогуб принимал участие как «историограф». См.: Письма С. П. Боткина из Болгарии 1877 г. СПб., 1893. С. 75—76. В результате поездки писателя на театр военных действий был написан «Дневник высочайшего пребыва­ния императора Александра II за Дунаем в  1877 г.» (СПб.,  1878).

20   Берлинский трактат, которым закончилась русско-турецкая война 1877—1878 гг., был подписан 1 (13) июля 1878 г.; он изменил условия Сан-Стефанского мирного договора в ущерб России и славянам Балканского полуострова. Инициаторами пересмотра ранее заключен­ного договора выступили Австро-Венгрия и Англия, боявшиеся усиления позиции России на Балканах.

 

 

VIII. 1 Александр II, слывший либералом, был вынужден в 1860—1870 гг. провести ряд буржуазных реформ (отмена крепостного права, земская, судебная, военная реформы и т. д.). По случаю коро­нации нового императора была дана амнистия декабристам и петра­шевцам.

671

 

2   М. Ю. Виельгорский скончался 28 августа 1856 г.

3  Де Морни был сыном королевы Гортензии и ее шталмейстера генерала Флао, приходился единоутробным братом Наполеону III. Был усыновлен бездетным графом де Морни. В 1862 г. получил титул герцога.

4  Принц Луи Наполеон до 1848 г. находился в изгнании. В 1836 и 1840 гг. предпринимал попытки захватить власть; в 1840 г. был приговорен к пожизненному заключению в крепости Гам, откуда в 1846 г. бежал в Бельгию.

5  Шарль Огюст де Морни был чрезвычайным послом в России в 1856—1857 гг.; по поводу его женитьбы на княжне С. С. Трубецкой М. Ф, Калержи писала дочери: «На днях я обедала у Киселева в мно­гочисленном русском обществе с придачею Морни и его супруги. Со времени брака Морни, шустрый и приятный авантюрист (...) носится с русскими барами, с которыми породнился, и надувается от самодовольствия, называя уменьшительными именами Радзвиллов, Воронцовых и Трубецких» (ИВ. 1910. № 9. С. 972).

6  Результатом этой поездки была развернутая докладная записка. См.: Б о б о р ы к и н. Т. 1. С. 166.

7  С 1855 г. Россини жил в Париже; его дом был одним из извест­нейших в столице музыкальных салонов.

8  В 1856 г. Жозефине Фодор-Менвьель было шестьдесят семь лет.

9   Знаменитая французская певица (сопрано), прославившаяся исполнением главных партий в операх Россини, Жозефина Фодор-Менвьель дебютировала в Петербурге в 1808 г. (по другим данным — в 1810 г.) партией Розы в опере В. Фьораванти «Деревенские певицы». В 1812 г. она оставила Россию; пела в Париже, в Вене, Неаполе, Стокгольме, Копенгагене, Лондоне. Покинула сцену в 1833 г. В 1850— 1860-е гг. посещала салон Россини, иногда принимала участие в его вокальных вечерах.

10  См.: Анри Монье. Народные сценки. 1830; Новые народ­ные сценки. Т. 1—4. 1835—1839; Величие и падение г-на Жозефа Прюдома. 1852; Мемуары Жозефа Прюдома. Т. 1, 2. 1857. Жозеф Прюдом, учитель чистописания, явился олицетворением самодовольства и пошлости французского буржуа.

11 Альберт Вольф, в прошлом студент Боннского университета, рисовальщик и журналист, театральный хроникер, сотрудник «Аугсбургской газеты» и «Фигаро», в 1856 г. был секретарем А. Дю­ма. Впоследствии стал известен как драматург (1862—1866) и автор шеститомных «Воспоминаний парижанина» (1884—1888).

12 Анри Мюрже, член кружков столичной артистической богемы, пробовал писать стихи, романы, водевили; стал известен рассказами и фельетонами из жизни парижских людей искусства. В 1849 г. эти фельетоны Мюрже переделал в сотрудничестве с Т. Баррьером

672

 

в пьесу «Жизнь богемы», а в 1851 г.— объединил их в книге «Сцены из жизни богемы». По мотивам «Сцен...» написана опера Дж. Пуччини «Богема» (1896).

13 Возможно, речь идет о Е. Э. Трубецкой, хозяйке известного парижского салона. Сохранились адресованные ей письма и стихи Соллогуба (ИРЛИ. 35.2.8; 35.2.7).

14 «Maison Dor» (Maison Doree) — знаменитый ресторан в Париже на улице Лаффит,  1; построен в 1839 г.

15 Популярный беллетрист 1830—1850 гг. Жюль Сандо свой пер­вый роман «Роз и Бланш» (1831) написал совместно с Ж. Санд; с именем писательницы связан и его псевдоним.

16 10 марта 1864 г. Ж. Санд передала переписку с А. Мюссе своему другу Э. Оканту с просьбой опубликовать после ее смерти; в том случае, если Окант не успел бы этого сделать, его должен был заменить А. Дюма-сын. Переписка была опубликована в 1904 г.: Correspondence de George Sand et d'Alfred de Musset. Publiée intégralement et pour la premiere fois d'après les documents originaux. Bruxelles,  1904.

17 Переводы на французский язык повестей Соллогуба, выполнен­ные К. Мармье, вошли в издания: Au bord de la Néva. Contes russes, traduits par X. Marmier. Paris, 1856; Les drames intimes. Contes russes, traduits par X. Marmier. Paris, 1857; En chemin de fer. Nouvelles lest et d'ouest, traduits par X. Marmier. Paris,  1864.

18 Старинное кафе в Париже. Кафе Тортони посещали главным образом политические деятели и литераторы.

19   См. примеч.  12 наст, главы.

20   Клозери де Лила — танцевальный зал (сад) в Париже, который посещала главным образом молодежь Латинского квартала. Сначала танцевали только летом. Бюллье открыл там увеселительное заведение, которое работало круглый год. Боборыкин вспоминал о парижских студентах, которые посещали «бал Бюллье, как кратко называли прежнюю „Closerie des Lilas"» (Боборыкин. Т.  1. С. 475).

21 Мими Пенсон — героиня одноименной новеллы А. Мюссе (опубл. в 1843 г.).

22   Histoire de Jules César. T.  1—2. Paris,  1865—1866.

23  Салон Матильды Бонапарт посещали, например, Мериме, Фло­бер, Тургенев.

24   См. примеч. 34 к главе VI.

25   О каком романе Абу идет речь — неясно.

26   Ее настоящее имя — Элиза Эмма Крауч; явилась прототипом Люси Стюарт в романе Э. Золя «Нана». Известна как автор мемуаров, изданных в  1886 г. (Memoires de Cora Pearl. Paris,  1886).

27   Портретность ряда персонажей «Дыма» была очевидна совре­менникам, многие узнали себя в героях тургеневского романа. «Знаете ли,  когда вышел  «Дым»,— рассказывал  Тургенев,— они,   настоящие

673

 

генералы, так обиделись, что в один прекрасный вечер, в Английском клубе, совсем было собрались писать мне коллективное письмо, по которому исключали меня из своего общества. Никогда не прощу Соллогубу, что он отговорил их тогда от этого,— растолковав им, что это будет очень глупо» (см.: Тургеневский сборник. [Пг., 1914]. С. 91). О русских в Бадене см. воспоминания К. Головина (Головин. Т. 1. С. 359—360).

28   «Мейербер и Россини, два антипода, живут теперь в Париже»,— сообщала «Северная пчела», помещая на своих страницах анекдоти­ческую историю о вражде двух великих композиторов (СП. 1860. № 6).

29   В библии говорится, что с филистимлянами сражался не Давид, а Самсон (Книга судей.  15.14—16).

30   Мейербер работал над оперой «Африканка» с перерывами бо­лее четверти века. Первый вариант либретто, написанного Скрибом, относится к 1837 г.; в 1853 г. был написан новый текст. «Г-н Мейер­бер уже лишился надежды видеть эту оперу на сцене»,— сообща­лось в «Санкт-Петербургских ведомостях» в 1855 г. (СПб. вед. 1855. 15 нояб.). Первое представление оперы состоялось на сцене парижского Grand Opera в  1865 г., после смерти композитора.

31   С 1842 г. Ф. Обер был директором Парижской консерватории.

 

 

IX.  1  Роман Тургенева «Отцы и дети» был опубликован в 1862 г.

2  Свое негативное отношение к «новым людям» Соллогуб вполне выразил в поэме «Нигилист» (Утро. Литературный и политический сборник, издаваемый М. Погодиным. М.,  1866. С. 59—84).

3  Соллогубы обосновались на мызе Карлово, на окраине Дерпта, где когда-то была постоянная летняя резиденция Булгариных. См.: Боборыкин. TV 1. С.  165. См. также: С.  166—167.

4   Парижский мир был заключен 18 марта 1856 г. Завершил Крымскую войну.

5 А. И. Барятинский был назначен командующим Отдельным кавказским корпусом и исполняющим должность наместника Кавказа 22 июля 1856 г.

6 У А. Барятинского было три брата: Анатолий, Владимир и Виктор. См. о них: Инсарский. Ч. I. С. 221.

7 Последние шестнадцать лет жизни, после отставки, полученной в декабре 1862 г., Барятинский почти совсем отошел от дел; жил долгое время за границей, затем переселился в свое имение Деревеньки Курской губернии; в 1870 г., будучи за границей, в Эмсе, виделся с Александром II; получил в пожизненное пользование имение Скерневицы близ Варшавы.

8 Ср. в записках Инсарского: «...приблизилось время отъезда князя из Москвы. Приготовления к этому отъезду, сколько помню, были хлопотливы и сложны, знаменуя, что князь желает сделать свое

674

 

путешествие на Кавказ грандиозным и величественным...» (Инсарский. Ч.  II. С. 537).

9 Инсарский рассказывает об этом так: «...я встретил как-то в Пав­ловске С(оллогуба) и (...) спросил его, что он намерен предпринять. С(оллогуб) отвечал: «Жду, когда князя Барятинского назначат кав­казским наместником, и тогда буду просить взять меня с собою опять на Кавказ!» (...) Когда я передал ему (Барятинскому.— И. Ч.) слова С(оллогуба), заметно было, что они доставили князю большое удоволь­ствие, и он заставлял меня несколько раз повторять эти слова. И дей­ствительно, когда он был назначен кавказским наместником, С(оллогуб) был одним из первых, кого завербовал князь в свою пышную свиту, с которой он открыл свое торжественное шествие на Кавказ» (Инсарский. Ч. II. С. 303—304).

10    Франко-прусская война началась в  1870 г.

11   По свидетельству К. А. Бороздина, «Соллогуб горел нетерпе­нием получить какую-нибудь отдельную часть по управлению в самом Тифлисе или по крайней мере должность губернатора в одной из кавказских провинций; честолюбивая его жилка очень была затронута, а между тем Барятинскому это и в голову не приходило. (...) Бедный Соллогуб начал не на шутку томиться таким положением, насупился и стал хандрить...» (ИВ. 1889. № 6. С. 697). Более подробный рассказ о неудавшемся губернаторстве Соллогуба оставил Инсарский (И н с а р с к и й. Ч. II. С. 304—305).

12 Русско-турецкой войны  1877—1878 гг.

13 Вревская тепло отзывалась, например, о самом Соллогубе, возражая не симпатизировавшему ему Тургеневу. См.: Тургенев. Письма. Т. 12. Кн. 1. С. 91, 110.

14 Баронесса Ю. П. Вревская умерла от тифа 24 января (5 февраля) 1878 г. Похоронена в г. Бела. Тургенев посвятил памяти Вревской одно из стихотворений в прозе (1878). В Скобелевском парке г. Плевны в филиале Военно-исторического музея, где хранятся останки и личные вещи русских солдат, погибших за освобождение Болгарии, висит портрет Ю. П. Вревской.

15 Граф П. Д. Киселев был русским послом в Париже в 1856— 1862 гг.

16  Сто гвардейцев — утвержденный декретами 1856 и 1858 гг. отборный корпус французской армии, специально прикомандированный к особе государя.

17  Отношение русских дворян, так же как и французской ари­стократии, ко Второй империи и Наполеону III, провозгласившему себя в 1851 г. пожизненным президентом, а в 1852 г.— императором, было более чем прохладным. «Критики и насмешек было много»,— вспоминала дочь первого секретаря русского посольства в Париже А. Куракина, Е. А. Нарышкина. Русские не хотели представляться новому двору, действия которого носили характер «какого-то водевиль-

675

 

ного переодевания»  (см.:  Нарышкина Е.  А.  Мои воспоминания. СПб., 1906. С. 62).

18  Ротшильды — известная банкирская семья.

19   Ж. Ф. Э. Галеви в 1829—1845 гг. был директором вокальной части Grand Opera в Париже. Отзыв о нем Соллогуба крайне субъек­тивен и несправедлив.

20  См. примеч.  13 к главе VIII.

21   О работе над брошюрой см. письма Соллогуба В. Ф. Одоевскому от апреля — июня 1860 г.: ГПБ. Ф. 539. Оп. 2. № 1009. Л. 31, 31 об., 32 об. Брошюра вышла в свет отдельным изданием в 1860 г. (Les musiciens contre la musique. Par le comte Sollogub. Saint-Pétersbourg, 1860 (Extrait du «Journal de Saint-Pétersbourg»)).

22   В 1857 г. Галеви опубликовал свой элементарный курс музыки «Уроки музыкального чтения». Метод Шёве Галеви считал глубоко ошибочным и печатно выступал против него. Брошюра Соллогуба не могла вызвать сочувствия Галеви.

23  См. примеч. 58 к главе IV.

 

 

ПРИЛОЖЕНИЯ

 

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

 

Впервые: РА. 1865. № 5, 6. Стб. 735—754.

 

1 Соллогуб был избран в действительные члены Общества люби­телей российской словесности 28 марта  1865 г.

2  А. Н. Оленин по материнской линии состоял в родстве с Римскими-Корсаковыми. Бабушка Соллогуба, урожд. Римская-Корсакова, была двоюродной сестрой А. Н. Оленина.

3  О знакомстве Соллогуба с Пушкиным см. примеч. 48 к главе III. С именем А. Олениной связан пушкинский лирический цикл 1828 г.: «Ее глаза», «Увы! Язык любви болтливый...», «То Dawe, Esgr», «Ты и вы», «Не пой, красавица, при мне...», «Предчувствие», «Город пышный, город бедный...» и т. д.

4  Подобный анекдот записал о Пушкине Вяземский (см.: Разго­воры П. С. 83).

5  Семейство Карамзиных переехало в Дерпт после смерти писа­теля, в 1826 г.; климатические условия в Дерпте были более благо­приятны для тяжело больного сына Карамзина Николая. Н. Н. Карам­зин скончался в 1833 г.

6 Этой характеристике, данной Соллогубом своему тестю, вполне соответствует поминальный стихотворный портрет Виельгорского, написанный Вяземским (В я з е м с к и й. Т.  12. С. 536—539).

7  Незаурядное актерское дарование Гоголя отмечали многие его

676

 

современники   (см.:   РА.   1865.  № 7.  Стб.  891—892.  Гоголь  в  восп. С. 514).

8 По свидетельству П. А. Кулиша, Гоголь познакомился с Жуков­ским в конце 1830 г., сам представился ему, явившись с полученным от кого-то рекомендательным письмом. Жуковский начал деятельно опекать молодого писателя, в частности, обратился к Плетневу с прось­бой позаботиться о нем (см.: Ш е н р о к. Т.  1. С. 292, 296).

9  Пушкин познакомился с Гоголем 20 мая 1831 г. на вечере у П. А. Плетнева.

10 Плерезы — белые нашивки на черном траурном платье.

11 У Жуковского собирались обычно по субботам. О чтении «Женитьбы» у Жуковского весной 1835 г. (в это время Гоголь закон­чил полную редакцию пьесы) сообщил в своих воспоминаниях и М. И. Глинка (см.:  Записки. С.  153).

12 Текст был изменен самим Гоголем. См.: Гоголь в восп. С. 594—595.

13 Пушкин посетил Оренбург осенью 1833 г.; целью поездки были поиски материалов для «Истории Пугачева». С 18 по 20 сентября Пушкин жил в доме своего давнего знакомого, графа В. А. Перовского, в 1833 г. оренбургского военного губернатора.

14 П. И. Бартенев, публикуя воспоминания Соллогуба в РА, сделал здесь следующее примечание: «В одних неизданных записках о жизни Пушкина это рассказано следующим образом: „В поездку свою в Уральск, для собирания сведений о Пугачеве, в 1833 г., Пушкин был в Нижнем, где тогда губернатором был М(ихаил) П(етрович) Б(утурлин). Он прекрасно принял Пушкина, ухаживал за ним и вежливо проводил его. Из Нижнего Пушкин поехал прямо в Оренбург, где командовал его давнишний приятель, гр(аф) Василий Алексеевич Перовский. Пушкин у него и остановился. Раз они долго сидели вече­ром. Поздно утром Пушкина разбудил страшный хохот. Он видит: стоит Перовский, держит письмо в руках и заливается хохотом. Дело в том, что он получил письмо от Б(утурлина) из Нижнего, содержания такого: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за доку­ментами об Пугачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поруче­ние собирать сведения об неисправностях. Вы знаете мое к вам расположение; я почел долгом вам посоветовать, чтоб вы были осторож­нее, и пр.». Тогда Пушкину пришла идея написать комедию: Ревизор. Он сообщил после об этом Гоголю, рассказывал несколько раз другим и собирался сам что-то написать в этом роде. (Слышано от самого Пушкина.)"» (РА. 1865. № 5, 6. Стб. 744—745). Отзвуки сюжета «Ревизора» очевидны в плане неосуществленного произведения «Криспин приезжает в губернию» (П у ш к и н. Т. 6. С. 425).

15 Бартенев подтверждает это замечание Соллогуба (РА. 1865. № 5, 6. Стб. 745. Ср. свидетельство Гоголя: Г о г о л ь. Т. 8. С. 440).

677

 

16  Соллогуб ошибается: Пушкин говорил Жуковскому (так же как и Жуковский ему) «ты»; обращение к Жуковскому на «вы» находим только в лицейском письме к нему Пушкина (см.: Пушкин. Т.  10. С. 11).

17   В 1838 г. Жуковский сопровождал великого князя Александра Николаевича в его поездке по Европе; посетив Германию, Австрию, Швейцарию, Италию, Голландию, путешественники 21 апреля (3 мая) 1839 г. прибыли в Лондон; в июне вернулись в Петербург.

18 Жуковский жил в Шепелевском дворце. Дом сподвижника Петра I Д. А. Шепелева переделанный в 1775—1776 гг. Ю. М. Фельтеном, служил запасным дворцовым помещением до 1839 г. В октябре 1827 г. здесь, в комнатах верхнего этажа, поселился воспитатель наследника Жуковский.

19 По рекомендации Плетнева Гоголь в 1834 г. получил должность профессора всеобщей истории в Петербургском университете. Гоголь начал работать с увлечением, однако вскоре разочаровался в педагоги­ческой деятельности и в конце 1835 г. оставил университет. О содержа­нии его лекций дают представление статьи писателя на исторические темы: «О средних веках» (вступительная лекция) и «Ал-Мамун» (лек­ция, прочитанная в присутствии Пушкина и Жуковского). См. об этом: Гоголь в восп. С. 83—86.

20 Соллогуб вступил на службу в министерство внутренних дел чиновником для особых поручений 19 января 1835 г. В это время он был увлечен Е. П. Мусиной-Пушкиной; см. крайне нелестный о ней отзыв С. Н. Карамзиной: Карамзины. С. 341. Мусина-Пушкина вышла замуж за князя С. В. Трубецкого. Сообщая об этом браке А. И. Тургеневу, Вяземский писал ему: «На этой Пушкиной должен был жениться Владимир Соллогуб» (ОА. Т. 4. С. 25).

21 Сохранилось выданное 17 октября 1835 г. «состоящему при министерстве внутренних дел для особых поручений губернскому секре­тарю графу Соллогубу» соответствующее предписание, подписанное министерством внутренних дел графом Д. Н. Блудовым: «По случаю назначения состоящего при министерстве внутренних дел г-на д(ействи­тельного) с(татского) с(оветника) Норова Тверской губернии в г. Ржев по делам службы, я предлагаю Вашему сиятельству отпра­виться туда вместе с ним для исполнения его поручений» (ГПБ. Ф. 531. № 39. Л. 87). Комиссия под руководством А. С. Норова рассле­довала «Дело о богохульном поступке рядового Ржевской инвалидной команды Данилы Дьякова, совершенном им в ржевской Оковицкой церкви».

22 Ср. с. 427—428 наст. изд.

23 Рапорт Норова о результатах работы комиссии датирован 26 ноября 1835 г.

24 По-видимому, ошибка Соллогуба. Прасковья Вяземская умерла в марте 1835 г.; Надежде было 11 лет.

678

 

25 Нам известен лишь текст черновика этого письма, предполо­жительно датируемого январем 1836 г. (см.: Пушкин. Акад. Т.  16. С. 78).

26 Беловой оригинал письма Пушкина, датированного первыми числами февраля 1836 г., не сохранился. См. о нем: Пушкин. Письма последних лет. Л., 1969. С. 124, 196, 290—291. Соллогуб ответил Пушкину, но ответ этот, вероятно, не был отослан (см. его текст: Пушкин. Акад. Т. 16. С. 89).

27  Предписание было получено 19 апреля  1836 г.

28   В Тверь Пушкин приехал вечером 1 мая 1836 г.: «1-го мая переночевал я в Твери, а 2-го ночью приехал сюда (в Москву.— И.Ч.)» (Пушкин. Т. 10. С. 448).

29 Текст этого письма см.: Пушкин. Акад. Т.  16. С.  110.

30 В свой  приезд в Москву в мае   1836 г.  Пушкин  остановился на квартире у П. В. Нащокина, в доме Ивановой, у церкви св. Пимена (современный адрес — Воротниковский пер., 12).

31 Первый  том  «Современника»  вышел  в  свет  в  начале  апреля 1836 г.

32 Дуэльный эпизод 1835—1836 г. глубоко волновал друзей поэта. См., например, письмо Е. Н. Вревской брату, А. Н. Вульфу: «По­жалуйста, душа моя, если узнаешь, чем кончится пуш(кинская) исто­рия, уведоми меня сейчас; до сих пор мысль о ней меня будет все очень беспокоить» (Пушкин и совр. Вып. XIXXX. С.  107).

 

 

ПЕРЕЖИТЫЕ ДНИ

Рассказы о себе по поводу других

 

Впервые: РМ. 1874. № 108, 112, 117, 119, 124, 126, 129, 133, 137, 140, 143, 201, 243, 250.

 

ГЛАВА I

 

1   Об этом см. на с. 374—376; 393—400 наст. изд.

2   Об этом эпизоде упоминается в тексте воспоминаний 1887 г. (см. главу II).

3 И. Ферри де Пиньи известен и как переводчик на французский язык «Мертвых душ» Гоголя.

4 Э. Шаррьер дебютировал в 1826 г. как лирический поэт; в 1820—1830 гг., живя в России, публиковал статьи о русской жизни и литературе в парижском журнале «Mercure de France». По возвра­щении на родину он неоднократно выступал в печати по вопросам истории, политики, дипломатии. В России печальную известность заслужил выполненный Шаррьером перевод на французский язык «За-

679

 

писок охотника» Тургенева (1854); во Франции это издание привлекло внимание к автору и вызвало множество откликов в прессе.

5 Институт Франции — основанное в 1795 г. главное научное учреждение Франции, объединяющее Французскую академию, Акаде­мию надписей и изящной словесности, Академию наук, Академию искусств и Академию моральных и политических наук.

6 С 1838 г. Рашель играла на сцене парижского театра «Comédie Franchise»; с ее именем связано возрождение классицистской тра­гедии.

7   Административный центр на канале Рона-Рейн, вблизи Безансона.

8   La clé du Caveau. Paris, s. d. Chez Janet et Cotelle éditeurs, M-ds de la musique du Roi.

9   «Курс литературы» (1799) — широко известный труд поэта и критика Ж. Ф. Лагарпа.

10   Charles-Pierre Girault-Duvivier. Grammaire des grammaires, Т.  1—2. Paris,  1811.

11 Ю. А. Нелединский-Мелецкий не был особенно разборчив в еде, но ел очень много и преимущественно простые русские кушанья. Об одном из обедов у Архаровой поэт сделал памятную запись: «...обе­дал я вчера у Архаровой, которая надселась, кричавши мне в ухо. Од­нако же, несмотря на то, звала и завтра на рубцы: у ней рубцы и потрох готовят как нигде!» (Хроника недавней старины. С. 240, 252).

12   3. Г. Чернышев, сын Г. И. и Е. П. Чернышевых, ротмистр лейб-гвардии гусарского полка, входил в Северное общество. Был осужден на каторжные работы; с апреля 1829 г. служил рядовым в Нижегородском драгунском полку.

13   Любопытные сведения на этот счет содержатся в воспомина­ниях В. Ф. Ленца: «Многочисленный род князей Голицыных так разветвился, что в Петербурге все Голицыны носят различные прозви­ща: есть Голицыны-рябчики, Голицыны-кулики, и прозвища эти не имеют ничего оскорбительного. При разъезде из театра и везде соб­ственные их лакеи выкрикивают карету Голицына-рябчика и т. д. Кроме того, были еще: Голицын-Фирс, Голицын-рыжий, Голицын-католик, Голицын-виолончелист. Между собою они редко в родстве» (РА. 1878. Кн. 2. С. 258).

14   Речь идет о русско-турецкой войне  1828—1829 гг.

15  Похожий рассказ содержится в воспоминаниях князя Н. С. Го­лицына (PC. 1881. № 3. С. 520—521).

16   Чиновник министерства иностранных дел А. М. Обресков был в 1827 г. командирован в распоряжение И. Ф. Паскевича; при­нимал участие в заключении Туркманчайского мирного договора 22 февраля 1828 г., ознаменовавшем окончание русско-иранской войны 1826—1828 гг.

17   Княгиня Е. А. Дадиани — младшая сестра Н. А. Грибоедовой.

680

 

18 После представления царю Туркманчайского трактата Гри­боедов вновь отправился в Персию, с тем чтобы вести дела, касающиеся получения контрибуции и возвращения в Россию пленных. 30 января 1829 г. русская миссия была разгромлена; погибли все ее сотрудники, за исключением секретаря посольства И. С. Мальцева.

19 Романс А. Н. Верстовского «Черная шаль» на стихи Пушкина (1823, исп. 1824).

20 Это несоответствие прошлого и настоящего голицынского дома отмечал и автор известного путеводителя по Петербургу (М и х н е в и ч В. Петербург весь на ладони. СПб.,  1874. С. 234).

21 Э. К. Сен-При, служивший в лейб-гусарах, стал известен благодаря своему искусству карикатуриста (см. о нем: Вяземский. Т. 8. С. 314). Причина его самоубийства осталась неизвестной (см. об этом: Рассказы о П. С. 44, 114—115). Конногвардеец В. И. Лаваль также покончил с собой без каких-либо явных поводов.

22 О встречах с Загряжской Пушкин сделал записи в 1833— 1835 гг. (4 декабря и 1 января (дневник) и 12 августа («Разговоры Н. К. Загряжской»)). По свидетельству Вяземского, «Пушкин заслу­шивался рассказов Натальи Кирилловны: он ловил при ней отголоски поколений и общества, которые уже сошли с лица земли» (Вязем­ский. 1929. С. 131).

23 Современный адрес дома — Фонтанка, 16.

24 Указом от 30 августа 1816 г. Сперанский был назначен пензен­ским гражданским губернатором; этот пост он занимал в течение трех лет.

25   Князю П. В. Долгорукову принадлежат генеалогические труды: «Российский родословный сборник» (1840—1842), «Российская родо­словная книга» (1855—1857) и др.

26 В. К. Кюхельбекер был гувернером Глинки и затем преподава­телем в Благородном пансионе, где учился композитор. В конце 1825 г. Глинка встречался с некоторыми из своих пансионских това­рищей, причастных к декабристскому движению (М. Н. Глебов, А. Я. Римский-Корсак).

27 О Голицыне-Фирсе Глинка неоднократно вспоминает в своих записках.

28   См. об этом примеч. 33 и 34 к главе III.

29   К. А. Кавосу принадлежит опера «Иван Сусанин», написанная на текст А. А. Шаховского. Созданная в 1815 г., она в течение долгого времени шла на сцене. Кавос при этом настойчиво рекомендовал оперу Глинки к постановке. См.: Глинка в восп. С. 171.

30  В письме Ф. М. Толстому от 20 декабря 1870 г. Соллогуб писал: «Глинка был человек непреклонный в убеждениях, и я сам это испытал, когда начал писать для него либретто к «Жизни за царя». Музыка у него была написана прежде слов. Я отказался от чести быть его сотрудником по поводу польского акта, на который он смотрел, по

681

 

моему убеждению, как на интермедию, тогда как я хотел ввести дейст­вие. Я его,  разумеется,  не переупрямил»  (PC.   1871. № 4. С.  456).

31   Поэт Е. Ф. Розен был автором либретто оперы «Жизнь за царя»   (см.   об   этом:   Записки.   С.   154,   156;  Арнольд.   Вып.   2. С. 182—184).

32  Из-за границы Соболевский возвратился 22 июля 1833 г. (см.: Пушкин и совр. Вып. XXXIXXXII. С. 41).

33 «Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ» вышли в свет в Петербурге в 1833 г.

34  Подобный рассказ об этом же разговоре Пушкина с Одоевским опубликовал П. В. Долгоруков в журнале «Будущность» (Париж, 1860. № 1). Одоевский переписал статью Долгорукова в свой дневник, сопроводив почти каждую фразу возмущенным комментарием (см.: Щеголев. С. 425—426). Сообщения Долгорукова и Соллогуба подтверждает рассказ В. Ф. Ленца о его встрече с Пушкиным на вечере у Одоевского, по-видимому, зимой 1834 г. (РА. 1878. Кн. 1. С. 442). Пушкину действительно были чужды направление и стилистика фан­тастической прозы Одоевского, отличавшейся лирической патети­кой, декламационностью, многословием и затрудненностью изло­жения.

35  D о u с е t Charles-Camille. Comédies en vers. Т. 1, 2. Paris, 1858.

36 На премьере «Севильского цирюльника» (1816) завистники и недоброжелатели Россини организовали провал оперы. Но уже следую­щий спектакль имел чрезвычайный успех.

37  До Россини оперу «Севильский цирюльник» (по комедии П. Бомарше) написал не Паер, а Д. Паизиелло в 1782 г. Во избежание путаницы опера Россини шла под названием «Альмавива, или Тщетная предосторожность».

38   «Отелло» — опера Д. Верди (1886).

39  Опера Г. Доницетти «Лючия ди Ламмермур» (1835).

40 Соллогуб  ошибается:   15  января   1858  г.   опера   Гуно  шла   на сцене   парижского   «Théâtre-Lyrique»;   ставилась   она   и   в   последую­щие годы.

41   Французская академия, основанная в 1635 г.,— объединение выдающихся деятелей культуры, науки,, политики; имеет постоянный состав — «сорок бессмертных».

42  Ср. с. 558 наст. изд.

43   Пуасси — городок близ Парижа в департаменте Сены и Уазы.

44    Мария Лафарж по обвинению в убийстве (отравлении) мужа была заключена в тюрьму; настаивала на своей невиновности. Лафарж родилась в Виллер-Элоне, департамент Эна.

45  См. о нем также в другой части воспоминаний Соллогуба, с. 528—530 наст. изд.

46  Около Седана во время франко-прусской войны 1870—1871 гг.

682

 

была   разгромлена  французская  армия  маршала  М.   К.   Мак-Магона (1—2 сентября 1870 г.).

47   Г. Курбе, глава французской реалистической школы живописи, в 1871 г. примкнувший к Парижской коммуне, руководил разрушением Вандомской колонны. В  1875 г. колонна была восстановлена.

48   Речь идет, вероятно, о комедии «Preuve d'amitié» («Доказа­тельство дружбы»), поставленной в Париже 21 мая 1859 г.

49  См. об этом с. 545—546 наст. изд.

50 Ожесточенным нападкам Соллогуб подвергался, например, со стороны стоявших на революционно-демократических позициях сотруд­ников журнала «Искра». См.: «Праздная суета. Стихотворение велико­светского поэта графа Чужеземцева. (Перевод с французского)». (Искра.  1861. №  14).

51   Полемика вокруг празднования юбилея Вяземского была вы­звана публикацией статей самого Соллогуба (СПб. вед. 1861. № 58) и Ф. М. Толстого (СП. 1861. № 55). См. о ней: Радуга. Пг., 1922. С. 201—203.

52   Новаторская опера М. П. Мусоргского «Борис Годунов» (1872) частью публики была встречена враждебно; вызвала ожесто­ченные споры критики; далее Соллогуб в качестве примера называет «Руслана и Людмилу» Глинки (1842) и «Русалку» А. С. Даргомыж­ского (1855).

53  Потешная палата была построена в 1613 г. при Михаиле Федоровиче; при ней содержались лица, предназначенные специально для царской потехи — шуты, скоморохи. В 1648 г. был издан царский указ против скоморохов, и деятельность потешной палаты пре­кратилась.

54 Начало русского театра связано с деятельностью А. П. Сумаро­кова в Сухопутном шляхетском кадетском корпусе.

55 То же в воспоминаниях сестры Глинки Л. И. Шестаковой (За­писки. С. 402). Соллогуб точен и в определении причин тяжелого душевного состояния Глинки накануне его отъезда за границу. По словам самого композитора, которого служба ставила в зависимое положение придворного чиновника, с ним «всегда жестоко обращались в смысле нравственном» (Глинка в восп. С. 313, 314).

56 См. с. 578 наст. изд.

57 Вельский — типическая фамилия героя светской повести (см., например, повести М. Жуковой «Медальон» (1837), В. Бурманова «Фант» (1835)). Эту фамилию носит и один из персонажей рас­сказа Соллогуба «Сережа» (1838).

58  См. письмо Глинки к В. Ф. Ширкову от 20 декабря 1841 г. (Глинка. Т. 2-а. С. 161).

59  Глинка получил разрешение посвятить оперу Николаю I с помощью директора императорских театров А. М. Гедеонова (см. об этом:  Записки. С.  176).

683

 

60 Вот как об этом писал сам Глинка: «...с лишком два года, как я коротко сошелся со старшим сыном Гедеонова, состоящим в должности театрального цензора и имеющим великое влияние на отца (...) В минуту откровенности он (сын) изъявил желание, чтобы я посвятил ему труд мой» (Глинка. Т. 2-а. С. 160—161). В пе­чатных изданиях оперы «Руслан и Людмила» посвящение М. А. Геде­онову отсутствует, нет его и в сохранившихся рукописных фрагментах оперы.

61 Глинка был назначен капельмейстером Придворной певческой капеллы 1 января 1837 г. (см.: М. И. Глинка в Придворной капелле. СПб., 1892. С. 6). Предполагалось, что директором будет либо М. Ю. Виельгорский, либо князь Г. П. Волконский, что вполне соответствовало желанию Глинки. «Вышло, однако же, через несколько дней, что назначен был директором А. Ф. Львов, что несколько смутило меня»,— вспоминал Глинка, имея в виду свои сложные отношения с Львовым (см.: Записки. С.  181 —184).

62 Глинка был командирован в Малороссию в конце апреля 1838 г. По свидетельству друга Глинки Н. В. Кукольника, композитор, жизнь которого в это время была крайне осложнена рядом обстоя­тельств личного характера, с радостью оставил Петербург (см.: Записки. С. 468).

63 Ср. воспоминания В. Ленца: «Каждое 1 июля весь Петербург устремлялся в Петергоф, большой сад которого очаровательно иллю­миновали в честь императрицы, и весь двор длинной вереницей линеек совершал процессию среди этого моря огней. На одном из этих диванов на колесах я увидел Пушкина, смотревшего угрюмо. Он только что получил звание камер-юнкера. Кроме членов двора, никто не имел права на место в линейках. Может быть, ему не нра­вилось это» (РА. 1878. Кн. I. С. 451—452). Пушкин не собирался быть на этом празднике. См. его письмо к Н. Н. Пушкиной от 30 июня 1834 г.: Пушкин. Т. 10. С. 386.

64   18 декабря 1839 г. Глинка был уволен от службы с чином коллежского асессора.

65   Иного мнения был В. Ф. Одоевский, горячий поклонник та­ланта М. И. Глинки. См.: Одоевский В. Ф. Статьи о М. И. Глинке. М., 1953. С. 14—15.

66 Во время своего пребывания в Италии Глинка сблизился с Беллини и даже написал несколько произведений на его темы. И все-таки суждение Соллогуба о серьезном влиянии Беллини на Глинку не следует считать справедливым; известно, что при всеобщем увлечении мелодиями Беллини Глинка относился к творчеству прославленного итальянского композитора весьма сдержанно (см., например, свидетель­ства на этот счет П. А. Степанова, А. Н. Серова: Глинка в восп. С. 79, 311).

67 Кантилена — плавная, певучая мелодия.

684

 

68  Кабалета — заключительный раздел арии или дуэта в италь­янской опере и оратории, отличающийся нарастанием, ускорением темпа.

69 Кода — заключительная часть музыкальной пьесы, обобщаю­щая предшествующее музыкальное развитие.

70  См.:  Глинка в восп. С.  115—116.

71   Контрапунктисты — композиторы, развивающие в своих сочи­нениях принцип многоголосия.

72   Этот отзыв, так же как и высказывания об Островском в письме Соллогуба к С. А. Толстой от 19 февраля 1867 г. (Вестник Европы. 1908. № 1. С. 230), противоречит ранним суждениям Соллогуба об Островском; по свидетельству Боборыкина, Соллогуб «был первый петербургский литератор, у которого Островский прочел комедию «Свои люди — сочтемся». (...) Он искренно ценил его талант и значе­ние как создателя бытового русского театра» (Боборыкин. Т. 1. С. 166). Возможно, в позднейшем отзыве проявилось неприятие Сол­логубом-аристократом, к тому же к этому времени потерявшим популярность драматургом, новаторской по форме и по существу антидворянской драматургии Островского.

73   Это письмо не сохранилось.

74   «Граф же Виельгорский, когда заходила речь об моей опере,— писал Глинка,— всегда говорил: C'est un opéra manqué» (Записки. С. 281. См. также: С. 284).

75 В сезон 1848/49 г. по предписанию министра двора было запрещено ставить на итальянской сцене произведения русских компо­зиторов. Глинка связывает это запрещение с неудачей, якобы постиг­шей итальянскую оперу Ф. М. Толстого «Birichino di Parigi» («Парижский плутишко») (Записки. С. 339). Сам Толстой утверждал, что опера была принята хорошо, чему свидетель Соллогуб, и что высочайшее повеление касалось только начинающих композиторов и ни в коем случае не могло относиться к широко известной опере «Жизнь за царя» (Глинка в восп. С. 112—113). В письме к Ф. М. Толстому Соллогуб подтверждает необъективность суждений Глинки об опере Толстого: «Относительно представления твоей оперы (...) в записках Глинки сказано не точно, а второпях и под влиянием досады...» (PC. 1871. № 4. С. 455).

76 Свои автобиографические записки Глинка написал по просьбе сестры, Л. И. Шестаковой, в 1854—1855 гг. Впервые воспоминания Глинки были опубликованы в  1870 г. в PC.

77   «Гугеноты» — опера Мейербера на либретто Э. Скриба (по «Хронике Карла IX» Мериме)  (1835).

78  Ср., например, отзыв Ю. К. Арнольда об исполнении Леоно­вым партии Собинина: «...Собинин (...) его выходил довольно блед­ным, далеко не тем, каким Глинка желал его изобразить» (А р н о л ь д. Вып. 2. С. 127).

685

 

79 Постановка «Ивана Сусанина» действительно осуществлялась с большим трудом; театральная дирекция вначале вовсе отказалась ставить оперу, ссылаясь на отсутствие средств; репетиции проходили в не до конца отремонтированном театре, так что исполнители пели под аккомпанемент молотков; актеры пропускали репетиции и т. д. Что же касается отношения петербургской публики к опере Глинки, то оно отнюдь не было таким, как его изображает Соллогуб. Спектакль, первое представление которого состоялось 27 ноября 1836 г., имел чрезвычайный успех (см. воспоминания Арнольда, Панаевой, А. Я. Воробьевой, П. А. Степанова). Остался доволен спектаклем и сам Глинка (см.:  Записки. С.  179—180).

80 Комедия «Preuve d'amitié» («Доказательство дружбы») была поставлена в Париже 21  мая  1859 г.

81 См.: Nord. 1859. 21 мая; Moniteur. 1859. 30 мая; Journal des Débats. 1859. 6 июня.

82 «...Один из известных и уже немолодых русских поэтов (...) граф Соллогуб — делается французским писателем (...) Разве этого вправе ожидать русская литература от своих даровитых писателей?» (СП. 1859. № 151).

83 26 сентября 1859 г. пьеса Соллогуба была поставлена в Театре-цирке в бенефис французской актрисы Поль-Эрнест. См. примеч.

84 75 наст, главы.

85 Ср. с. 559 наст. изд.

86 Речь идет о Ф. Ж. Шампаньи, писателе, члене Французской академии.   Опубликовал   ряд   политических   брошюр;   известен   как историк   своим   исследованием   в   трех   частях:   Césars,    1841—1843; Antonins,  1863; Césars du IIIе    siècle,  1870.

87  Здесь: способ.

88 В начале 1840-х гг. секретарем русского посольства в Риме был П. И. Кривцов (с  1834 г.— первый секретарь).

89   Иначе кафе-шантан  (от фр. chantant — поющий).

90   Ошибка мемуариста: партию Вани исполняла А. Я. Петрова; Петрова 2-я — первая исполнительница роли Вани в Москве.

91   Ария была написана для добавочной сцены Вани перед мо­настырем в конце августа 1837 г. (текст Н. В. Кукольника). Опера с дополнительной сценой шла в бенефис Петрова 18 октября  1837 г.

92   «Некоторые из аристократов,— писал Глинка,— говоря о моей опере, выразились с презрением: „C'est la musique des cochers"» (Это музыка кучеров {фр.).И. Ч.) (Записки. С. 180).

93   Речь идет о трио с хором (карт.  1, действ. 5).

94  См.: Арнольд. Вып. 2. С."243—244.

95 Польский с хором («Велик наш бог») (1837) Глинка написал по просьбе смоленского дворянства для бала, который предполагалось дать по случаю приезда в Смоленск сына Николая I цесаревича Александра   Николаевича,   путешествовавшего   по   России   со   своим

686

 

воспитателем Жуковским. В рукописную партитуру вписаны два текста: текст, присланный из Смоленска, Глинка заменил другим, написанным Соллогубом. Партитура хранится в ГПБ. Купеческий клуб в Петербурге располагался на углу Невского проспекта и Екатерининского канала (ныне — канал Грибоедова). До 1839 г. в этом доме находилось Дворянское собрание.

96 Брак Глинки оказался несчастливым; уже вскоре после свадьбы обнаружилась полная противоположность натур молодых супругов и их жизненных устремлений (см.: Арнольд. Вып. 2. С. 227).

97 Речь идет о собраниях у Кукольника, не отличавшихся благо­пристойностью (см.: Арнольд. Вып. 2. С. 236—238; Панаев. С. 45—46; 51—53).

98   Ср. с. 427—428 наст. изд.

99   Романс на слова Пушкина (1839).

100 Ср. воспоминания Инсарского: «Это была огромнейшая маши­на (...) с несколькими рядами клавиатур, так что и под ногами даже были клавиши. В музыкальные дни, с начала вечера, запрятывался туда один из служителей, обязанный, в то время когда князь садился играть, раздувать или надувать эту машину, без чего, конечно, она не издавала никакого звука (...) В то время князь состоял помощником попечителя Императорской публичной библиотеки и Румянцевского музеума. В доме этого музеума, на Английской набережной, князь и жил, занимая вверху большую, но темную и какую-то нестройную квартиру» (И н с а р с к и й Ч. II. С. 318). Музейное собрание кня­зя Н. П. Румянцева было передано после его смерти государству.

101 Увлечение Глинки духовной, древнецерковной музыкой отно­сится к середине 1850 гг. В апреле 1856 г. композитор отправился в Берлин для изучения церковных тонов.

102 «Песнь Маргариты» (из «Фауста» Гете в переводе Губера) написана в 1848 г.

103  Глинка скончался 3 февраля 1857 г.

104 Соллогуб имеет в виду похороны опереточной артистки В. К. Лядовой, умершей 24 марта 1870 г.

 

 

ГЛАВА II

 

1 Пенитенциарный — относящийся к наказанию, главным обра­зом уголовному.

2 Один из видных деятелей Общества В. А. Инсарский вспоми­нал: «Общество это возникло (...) вследствие частных разговоров в одном просвещенном кружке о постоянном распространении бедности в столице и о бесплодности безразличного пособия, делаемого тем, кто просит (...) Граф Соллогуб, в то время знаменитый лев, ухватился за эту идею и, едва ли не  первый,  предложил образовать общество

687

 

для разумного вспомоществования бедным людям (...) Явилось много желающих участвовать в обществе, а герцогу Лейхтенбергскому пред­ложено было звание попечителя» (Инсарский. Ч. II. С. 273).

3 Первая лотерея-аллегри состоялась 3 января 1847 г. (о ней см.: Инсарский. Ч.  II. С. 306).

4 Депортация — изгнание, высылка из государства в качестве меры уголовного или административного наказания. 14 мая 1847 г. Плетнев писал Гроту: «Теперь Соллогуб для Рунеберга род Говарда» (Переписка. Т. 3. С. 72).

5 Двухсотлетний юбилей Гельсингфорсского университета празд­новался в  1840 г.

6 В «Альманахе в память двухсотлетнего юбилея императорского Александровского университета», изданном Я. Гротом (Гельсингфорс, 1842) была напечатана статья Соллогуба «О литературной совест­ливости» (посвящена И. Л. Рунебергу). В первом варианте она содержала ряд резких выпадов в адрес русских литераторов, которые затем были в значительной мере смягчены (см.: Переписка. Т. 1. С. 164, см. также с. 170, 171).

7  См.: СП. 1842. 30 янв.

8   Мефитический — зловонный.

9  А. Г. Варнеку принадлежат портреты А. Н. Оленина и его жены. Портрет А. Н. Оленина хранится в музее Академии художеств, портрет Е. М. Олениной до нас не дошел.

10   Е. А. Протасовой, матери горячо любимой Жуковским М. А. Мойер (урожд. Протасовой).

11 Тетрадь студенческих стихотворений Соллогуба находится в ГБЛ (ф. 622. 1. 31).

12   Lenz W de. Beethoven et ses trois styles. T. 1, 2. St-Pétersbourg,  1852.

13   Некоторые из этих «серенад» опубликованы, ряд текстов сохранился в рукописной тетради стихотворений Соллогуба (ИРЛИ), в том числе — серенада, обращенная к некоей Эмилии, предмету сердечной привязанности Соллогуба-студента. Ср. стихи Вяземского «К графу В. А. Соллогубу (В Дерпт)»: «Что делает, мой граф, красавица Эмилья?»

14   19 апреля 1838 г. коллежскому секретарю Соллогубу было поручено «сделать статистическое обозрение Симбирской губернии, описав ее производительные силы, предметы и ход промышленности и торговых оборотов»; вторая его командировка в Симбирск отно­сится к 31 августа 1839 г. (ЦГИА. Ф. 409. Оп. 1. № 235).

15 Биография кавказского генерала П. С. Котляревского была опубликована в 1854 г. Отдельному изданию предшествовала газет­ная публикация (Кавказ.  1854. №  14—17,  19).

 

 

ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ *

 

Абрамович Игнатий Акимович (1792—1856), генерал, в 1829— 1833 гг. адъютант И. Ф. Паскевича — 440, 441

Абу Эдмон Франсуа Валентин (1828—1885) — 517, 525, 530—532, 541, 673

Адлерберг Александр Владимирович, гр. (1818—1888), генерал-адъютант — 392, 515

Адлерберг Владимир Федорович, гр. (1791 —1884), генерал-майор — 519, 625

Александр I (1777—1825), рус. император с 1801 г. — 346, 361—366,

373, 375, 376, 409, 417, 419. 435, 448, 496, 640, 643, 644, 646

Александр Александрович (1845—1894), вел. кн., император Алек­сандр III с 1881 г.— 514

Александр Невский (1220—1263), вел. кн. владимирский с 1252 г.—216

Александр Николаевич (1818—1881), вел. кн., император Александр II с 1855 г. — 377, 391, 392, 435. 487, 489, 495, 501, 503, 504, 514— 519, 540, 642, 671, 674, 678, 686

Александра Иосифовна (1830—1911), вел. кн., жена вел. кн. Кон­стантина Николаевича — 501—503

Александр Фридрих Вильгельм, принц Вюртембергский (1804— 1881) —488, 665

Александра Федоровна (1798—1860), жена Николая I — 5, 414, 418— 420, 434, 436, 439, 489, 490, 633, 651, 660, 664

_______________

* В Указатель вошли имена исторических, культурных деятелей и современников, встречающиеся в прозе и мемуарах В. А. Соллогуба, аннотируемые лишь в том случае, если это необходимо для понимания текста. Ряд общеизвестных и эпизодически упоминаемых автором имен в Указатель не включены. Страницы вступительной статьи и комментариев выделены курсивом.

689

 

Алексей Михайлович (1629—1676), рус. царь с 1645 г.— 307, 588

Аллан-Депрео Луиз Розали (1809—1856), фр. актриса Михайлов­ского театра в Петербурге— 118,  119,  143

Алопеус Федор Давыдович, гр., гвардейский гусар, впоследствии шталмейстер — 386

Амвросий (Зертис-Каменский Андрей Степанович; 1708—1771), архиепископ московский — 389

Анакреонт (Анакреон) (ок. 570—478 до н. э.), др.-греч. поэт-лирик — 373, 645

Андреевский   Эраст  Степанович   (1809—1872) — 504,   506,   507,   670

Андрей  Боголюбский   (ок.   1111 —1174),   кн.   владимиро-суздальский с 1157 г. —216

Анна Павловна (1795—1865), дочь Павла I, королева нидерландская с 1840 г. — 487, 500, 502, 503, 668

Анненков Павел Васильевич (1812 или 1813—1887), критик, биограф Пушкина — 15, 631, 654, 667

Апраксина,    вероятно,    Екатерина    Александровна    (1758—1832) — 411, 412

Апраксина   Екатерина   Владимировна    (урожд.    Голицына;    1768— 1854) — 569

Аракчеев Алексей Андреевич, гр. (1769—1834), генерал от артил­лерии — 364, 366, 412, 643

Аркудинская Варвара Константиновна (ум. 1893)—465, 466, 510, 655, 660

Арнольд   Юрий   Карлович   (1811 —1898),   муз.   критик — 654,   657,

664, 685, 686

Арманд Луи Мари (1801—1854) — 641

Артемовский — см. Гулак-Артемовский С. С.

Архаров   Иван   Петрович   (1747—1815) — 347,   349—351,   358,   360,

377, 380, 384, 389, 390, 392, 395, 638, 640, 642

Архаров Николай Петрович (1742—1814) — 377, 390, 639, 648

Архарова А. И. — см. Васильчикова А. И.

Архарова   Екатерина   Александровна    (урожд.    Римская-Корсакова; 1755—1836) — 350, 351, 353, 358, 360, 361, 377—385, 388—391, 395, 410, 412, 421, 424, 425, 431, 550, 551, 564, 568—570, 575, 640, 647, 676, 680

Архаровы — 4, 18, 346, 350, 351, 354, 640, 647

 Архарова С. И. — см. Соллогуб С. И.

Аршиак Огюст,  виконт де   (1811—1851),  атташе  фр.  посольства  в Петербурге — 467, 471, 472, 474—476, 663

Асенкова Варвара Николаевна (1817—1841), актриса— 119

Аспасия  (Аспазия)  (р. ок. 470 до н.  э.), знаменитая греч.  гетера, жена   Перикла;   была   известна   своей   образованностью,   умом; покровительствовала людям искусства — 55, 632

690

 

Афросимов   (Офросимов)   Михаил   Александрович   (1797—1868) — 625

 

 

Бажанов Василий Борисович (1800—1883), протопресвитер — 436, 657

Бакунин  Александр  Михайлович   (1768—1854),  отец  М.  А.   Баку­нина — 454, 555, 661

Бакунин    Михаил   Александрович    (1814—1876) — 431,    454,    555, 661

Баратынский   (Боратынский)   Евгений   Абрамович   (1800—1844) — 549, 624

Баррьер Теодор (1823—1877), фр. драматург — 672

Бартенев  Петр  Иванович   (1829—1912),  историк,  библиограф — 16,658, 663, 677

Бартоломей Иван Алексеевич (1813—1870), археолог — 513

Барятинская Мария Ивановна, кн. (1818—1843), дочь кн. И. И. Баря­тинского — 490, 493

Барятинская Мария Федоровна, кн. (урожд. Келлер; 1792—1858) — 433, 655

Барятинская Ольга Ивановна,  кн.  (в замужестве Орлова-Давыдова; 1814—1876), дочь кн. И. И. Барятинского — 490

Барятинские — 17, 539, 540

Барятинский Александр Иванович, кн. (1815—1879), поручик-кирасир, впоследствии   генерал-фельдмаршал — 346,   358,   538—542,   625, 670, 674, 675

Барятинский Анатолий Иванович, кн. (1820—1881) — 539, 674

Барятинский   Виктор   Иванович,   кн.   (1823—1904) — 539,   605,   674

Барятинский Владимир Иванович, кн. (1817—1875) — 539, 674

Барятинский Иван Иванович, кн.  (1772—1830) — 433, 655

Башуцкий Александр Павлович (1801—1876), писатель, издатель —9, 362

Басаргин Николай Васильевич (1800—1861), декабрист — 650

Беггров Карл Петрович (Карл Иоахим) (1799—1875), рус. литограф, рисовальщик — 86

Бекетов Петр Афанасьевич  (1734—1796),  полковник,  дядюшка  пи­сателя И. И. Дмитриева — 649

Беллини Винченцо (1801—1835), ит. композитор— 193 («беллиниевской»), 445 («беллиниевскую»), 595, 632, 636, 684

Белосельская-Белозерская Анна Григорьевна, кн. (урожд. Козицкая; 1773—1846), мать Э. А. Белосельского-Белозерского —401, 649

Белосельская-Белозерская   Елена  Павловна,   кн.   (урожд.   Бибикова; 1812—1888), падчерица А. X. Бенкендорфа — 433

Белосельский-Белозерский Эспер Александрович, кн.  (1802—1846), генерал-майор, муж Е. П. Белосельской-Белоэерской — 433

Бенедиктов Владимир Григорьевич (1807—1873), поэт — 497

Бенкендорф Александр Христофорович, гр. (1783—1844), шеф жан-

691

 

дармов    и    начальник     III     Отделения    имп.     канцелярии — 375, 567, 663

 Беранже   Пьер   Жан   (1780—1857),   фр.   поэт — 83   («беранжеровские»), 283

Бернард де Граве Иван Христофорович  (р.   1805),  капитан шхуны «Вестник» в 1843—1844 гг.— 605

Берри,   герцогиня   де — см.   Мария   Каролина   Фердинанда   Луиза, герцогиня Беррийская

Беррийский   герцог — см. Шарль   Фердинанд,   герцог   Беррийский

Бертэн Луиза Анжелика  (1805—1877), композитор, поэтесса — 641

Бестужев Андрей Васильевич (р. ок. 1792), симбирский помещик — 407

Бестужев   Александр   Александрович   (псевд.   Марлинский;   1797—1837) — 494, 666

Бетховен Людвиг ван (1770—1827) — 30, 32, 33, 39, 40, 52, 578, 615, 624

Бибиков Александр Иванович (ум. 1856), родственник М. Ю. Лер­монтова — 665

Бирон Антуанетта (р. 1813), племянница Л. К. Виельгорской — 545

Блудов Андрей Дмитриевич (1817—1885)—497

Блудов Вадим Дмитриевич (1819—1902) —497

Блудов Дмитрий Николаевич (1785—1864) — 487, 496, 497, 557, 565, 571, 667, 678

Блудова Лидия Дмитриевна (1815—1882) — 667

Боборыкин Петр Дмитриевич (1836—1921), писатель, мемуарист — 15,19, 673, 685

Боголюбский — см. Андрей Боголюбский

Бомарше Пьер Огюстен (1732—1799), фр. драматург — 581, 682

Бонапарт Матильда Летиция Вильгельмина, принцесса (р. 1820), в 1840—1844 гг. жена А. Н. Демидова — 444, 517, 531, 532, 659, 673

Борисов Савелий Михайлович (р.  1800), художник — 393, 408, 649

Бороздин Корнилий Александрович (1828—1896), мемуарист — 675

Брадт, мать Э. Шаррьера — 387, 561

Брадт, муж матери Э. Шаррьера — 387, 561

Брей-Штейнбург Отто фон, гр. (1807 — после 1871), секретарь бавар­ского посольства в Петербурге — 437 («баварский посланник»), 657

Бреммель (Бруммель) Джордж (1778—1840), англ. портной, законо­датель мод — 352

Брессан Жан Батист Проспер (1815—1886), фр. актер; в 1838— 1845 гг. гастролировал в Петербурге — 493

Брессан Мария Евгения Алиса, дочь П. Брессана — 493

Брюллов Карл Павлович  (1799—1852) — 479,  491,  574, 623,  659

Булгаков Александр Яковлевич (1781—1863), московский почт-директор— 647, 660 («брат»)

692

 

Булгаков  Константин Александрович  (1812—-1862) — 386,  647,  660

Булгаков Константин Яковлевич (1782—1835), петербургский почт-директор — 660

Булгарин Фаддей Венедиктович (1789—1859), писатель, журналист — 471, 622, 632, 638, 641, 674

Бутурлин Дмитрий Петрович, гр. (1790—1849), сенатор, военный историк — 428, 654

Бутурлин Михаил Петрович (1786—1860) —677

Бутурлин Петр Дмитриевич (1826—1877)—429

Бутурлина Анна Дмитриевна (в замужестве Строганова; ум.  1906) —

428, 654 Бутурлина    Елизавета    Михайловна    (урожд.    Комбурлей;    1805—

1859) — 428, 654

Бутурлины — 428, 437

Бюхнер Людвиг (1824—1899), нем. врач, философ — 616

 

 

Валуев Петр Александрович, гр. (1814-—1890), гос. деятель — 556 («приятель», «государственный сановник»), 557

Варламов Александр Егорович (1801—1848), рус. композитор — 219 («варламовские»)

Варнек Александр Григорьевич (1782—1843), художник-портре­тист — 623, 688

Варпаховский Петр Евдокимович (р. 1790), генерал-лейтенант, коман­дующий   резервной   дивизией   отдельного   кавк.   корпуса — 542

Васильчиков Алексей Васильевич (1776—1854), действ, тайный советник, сенатор — 350, 358, 482, 570, 654

Васильчиков Илларион Васильевич, кн. (1777—1847), генерал — 346, 363, 364, 643

Васильчикова Александра Ивановна (урожд. Архарова; 1795— 1855) — 350. 358. 361. 363, 384, 426, 431, 469, 482, 550, 551, 559, 570, 638. 640. 643, 662

Васильчиковы — 410, 424—426, 575, 653, 654, 662

Вейс — см. Трубецкая С. А.

Веневитинов Алексей Владимирович (1806—1872)—435, 656

Веневитинова А. М. — см. Виельгорская Аполлинария М.

Верещагин Михаил Николаевич (1789—1812) — 354, 641

Вигель Филипп Филиппович  (1786—1856), чиновник,  мемуарист — 554, 640, 641, 660

Виельгорская Анна Михайловна    замужестве  Шаховская;   1822—1861)—435, 436, 656

Виельгорская Аполлинария Михайловна (в замужестве Веневитинова; 1818—1884) —435, 436,656, 657. 666

Виельгорская Екатерина Карловна, гр. (урожд. Бирон; ум.  1813) — 435 («сестра»), 657

Виельгорская Луиза Карловна,  гр.   (урожд.  Бирон;   1791 —1853) —

693

 

431, 433, 435, 436, 442, 444, 487, 493, 494, 538, 545, 656, 657 («ма­тушка» )

Виельгорская Софья Михайловна, гр. (в замужестве Соллогуб; 1820— 1878) — 5, 431, 433, 435, 436, 487, 493, 494, 498, 538, 539, 600, 655—657, 664, 668

Виельгорские — 17, 435, 436, 442, 494, 548, 594, 613, 624, 656, 664, 666, 668, 669

Виельгорский Иосиф Михайлович, гр. (1816—1839) — 392, 435, 649, 657

Виельгорский Матвей Юрьевич, гр. (1794—1866), виолончелист, муз. деятель — 437, 657, 684

Виельгорский Михаил Михайлович, гр. (1822—1855) — 435, 657

Виельгорский Михаил Юрьевич, гр. (1788—1856) — 365, 431, 433, 435—437, 487—489, 493, 494, 518—520, 538, 549, 593, 598—601, 611, 614, 618, 65/, 656, 657, 662, 669, 672, 676. 685

Висковатов   Павел   Александрович   (1842—1905),   биограф   Лермон­това — 492, 632, 666

Витгенштейн Алексей Петрович — 653

Витгенштейн Николай Петрович (1811—1867)—653

Владимир   Александрович   (1847—1909),   вел.   кн.,   сын   Александ­ра II —514

Владимир II Мономах (1053—1125), вел. кн. киевский с 1113 г. — 216

Волконский Григорий Петрович, кн.  (1808—1882), камергер, певец-любитель — 594, 684

Вольтер  (Мари  Франсуа Аруэ;   1694—1778) — 283,  347,  517,   530, 533, 534

Вольф Альберт (1835—1891), фр. публицист и драматург — 523, 672

Воробьева Анна Яковлевна (в замужестве Петрова; 1817—1901), пе­вица — 610, 611, 686

Воронцов Михаил Илларионович,  гр.  (1714—1767),   канцлер — 572 («его род»)

Воронцов   Михаил   Семенович,   кн.    (1782—1856)—414,   448—449,

504—508, 510, 513, 514, 517, 539, 572, 624, 625, 653, 669, 671

Воронцов Семен Михайлович (1823—1882) — 504 («молодой Ворон­цов»), 509

Воронцова Елизавета Ксаверьевна (урожд. Браницкая; 1792— 1880) — 504, 508, 509

Воронцова Мария Васильевна, кн. (урожд. Трубецкая; в первом браке Столыпина; 1819—1895) — 504, 509, 510, 519, 670

Воронцовы — 509, 510, 517, 645

Воронцов-Дашков Иван Илларионович, гр. (1790—1854), обер-цере­мониймейстер двора — 433, 476, 487, 490, 491, 663

Воронцова-Дашкова Александра Кирилловна, гр. (урожд. Нарышкина; 1818—1856) — 431, 433, 490, 499, 509, 655, 656, 665, 668

Воронцовы-Дашковы — 17, 433, 434, 665, 666

694

 

Врангель Александр Егорович (1833 — после 1912), дипломат, юрист, археолог — 667

Вревская Евпраксия Николаевна (урожд. Вульф; 1809—1883) — зна­комая Пушкина — 679

Вревская Наталья Петровна (урожд. Варпаховская; 1835—1889) — сестра Ю. П. Вревской — 542

Вревская Юлия Петровна, баронесса (урожд. Варпаховская; 1837— 1878) * — 538, 542, 543, 654, 675

Вревский Ипполит Александрович, барон (1813—1858), генерал-лейтенант — 542

Всеволод III Большое Гнездо (1154—1212), вел. кн. владимир­ский — 216

Вюртембергский, принц — см. Александр Фридрих Вильгельм, принц Вюртембергский

Вяземская Мария Петровна (в замужестве Валуева; 1813—1849) — 556

Вяземская Надежда Петровна (1824—1840) —678

Вяземская Прасковья Петровна (1817—1835) —678

Вяземские — 467

Вяземский Петр Андреевич, кн. (1792—1878), поэт, критик — 431, 440, 468, 497, 549, 559, 587, 624, 638, 645, 651, 657, 658, 661—662, 676, 678, 681. 683, 688

 

 

Гагарин Григорий Григорьевич, кн.  (1810—1893),  художник — 477, 513, 664

Гагарин,  вероятно,  Гагарин  Григорий Иванович,  кн.  (1782—1837), дипломат, писатель — 361

Гагарин Иван Сергеевич, кн. (1814—1882)—663

Гагарин Федор Федорович, кн. (1786—1863), генерал-майор в отстав­ке — 557

Гагарина  Анастасия  Александровна,   кн.   (урожд.   Стенбок-Фермор; 1845—1891) —540

Галеви Жак Франсуа Фроманталь Эли  (Элиас Леви;  1799—1862), фр. композитор — 538, 545, 546, 582, 676

Гамбс Генрих  Даниэль   (1765—1831),  мебельный  мастер — 92,   150

Гедеонов   Александр   Михайлович   (1791—1867) — 593    («директор имп. театров»), 683, 684

Гедеонов   Михаил   Александрович   (1814—1850-е   гг.) —593   («сын

директора имп. театров»), 684

Геккерн   Луи   Борхард   де   Беверваард,   барон   (.1791—1884)—470,

472, 473, 476, 477, 663

Генрих V — см. Шамбор Анри Шарль

______________

* Данные   взяты   из   формулярного   списка   отца   Вревской — П. Е. Варпаховского (ЦГВИА. Ф. 14720. Оп. 1. Д. 109).

695

 

Гераков Гавриил Васильевич (1775—1838), писатель — 370, 645

Герц Анри (Генрих) (1803—1888), фр. композитор, пианист, пе­дагог — 35

Герцен Александр Иванович (1812—1870) —431, 439, 658

Глебов Михаил Николаевич (1804—1851), чиновник, член Север­ного общества, пансионский товарищ М. И. Глинки — 681

Глинка Мария Петровна (урожд. Иванова; р. 1817)—612 («хозяй­ка»), 687

Глинка Михаил Иванович (1804—1857) — 377, 387, 388, 479, 491, 559—561, 565, 568, 569, 574—580, 583, 588, 590, 592—602, 608, 610—616, 648, 677, 681, 683—687

Глюк Кристоф Виллибальд (1714—1787), австр. композитор — ^ 578, 615

Гнедич Николай Иванович (1784—1833), рус. поэт — 346, 349, 350, 548, 579, 623, 639, 640

Говард Джон (1726—1790), англ. тюрьмовед — 621, 688

Гогенлоэ-Кирхберг Христиан Людвиг Фридрих Генрих, кн. (1788— 1859), дипломат — 650

Гоголь Николай Васильевич (1809—1852) — 3—5, 9, 12, 16, 17, 19, 182, 349, 350, 401, 424—426, 431, 435, 438, 441—443, 454, 461, 467, 478, 479, 487, 494, 495, 497, 550—554, 562, 563, 574, 575, 579, 580, 583, 623, 624, 631, 639, 640, 647, 649, 652—654, 656, 666, 667, 670, 676—618

Голицын Александр Николаевич, кн. (1773—1844).— 346, 366, 368, 369, 380, 382, 393, 645

Голицын Борис Федорович (1819—1898) — 386, 648

Голицын Василий Петрович, кн. («Рябчик») (1800—1863), ротмистр, затем чиновник особых поручений по министерству финансов — 567, 569

Голицын Григорий Сергеевич, кн. (1779—1848), сенатор — 347, 400, 413, 414, 651

Голицын Давыд Федорович, кн.  (1816—1855) —386

Голицын Дмитрий Владимирович, кн. (1771—1844) — 363, 364, 416, 417, 569, 572

Голицын Константин Федорович, кн. (1818—1884) —386, 648

Голицын Сергей Владимирович (1794—1861), командир центра Кавк. армии в 1840-х гг. — 513

Голицын Сергей Григорьевич, кн. («Фирс») (1803—1868), отставной штабс-капитан,   поэт-дилетант — 400,   415—417,   565—569,   575, 651, 680, 681

Голицын Сергей Федорович, кн. (1812—1849) — 386

Голицын Федор Сергеевич, кн. (1781—1826) — 366, 373, 386, 645, 648

Голицын-Прозоровский Александр Федорович,  кн.  (1810—1898) — 373, 386

Голицына   Александра   Федоровна,    кн.    (1817—1841) — 386,   648

696

 

Голицына В. Г. — см. Шуазель-Гуффье В. Г.

Голицына Екатерина Ивановна, кн. {урожд. Соллогуб; 1784—1824), жена Г. С. Голицына — 413, 651

Голицына  Наталья  Петровна,  кн.   (урожд.   гр.  Чернышева;   1741 — 1837)—18, 569, 570

Голицына  Татьяна  Васильевна,   кн.   (урожд.   Васильчикова;   1783— 1841), статс-дама, ордена св. Екатерины кавалерственная дама — 363 («моей сестры»)

Голицына  Юлия  Федоровна,  кн. (в  замужестве  Куракина;   1814—1881) — 386

Головин   Константин   Федорович   (1843—1913),   писатель,   историк, мемуарист — 16, 655, 674

Головкин  Юрий  Александрович,  гр.   (1762—1846),   дипломат — 18,467, 483, 484, 665

Головкина Екатерина Львовна, гр. (урожд. Нарышкина; ум. 1820) — 483, 665

Голубцова   Екатерина   Ивановна      замужестве   Гогенлоэ;    1801—1840) — 650

Гончаров Иван Александрович (1812—1891) — 15, 16, 494

Гончарова   Екатерина   Николаевна      замужестве   Дантес;   1809—1843) — 467    («свояченица»),    471—475    («свояченица»),    476, 662

Гортензия де Богарнэ  (известна под именем королевы Гортензии), мать Наполеона III672

Горчаков  Александр  Михайлович,  кн.   (1798—1883) — 347   («канц­лер»), 386, 400, 411, 413, 538, 542, 638, 651

Горчакова Анна Михайловна (р. 1792) — 347, 412, 413

Грановский Тимофей Николаевич (1813—1855), историк — 574

Гребенка Евгений Павлович  (1812—1848),  укр. и  рус.  писатель —664

Греведон Пьер Луи  (1782—1860), фр. живописец и литограф — 77

Грёз Жан Батист (1725—1805), фр. живописец — 372

Греч Николай Иванович  (1787—1867),  писатель, журналист — 463, 633, 647, 648

Грибовский Михаил Кириллович (р.  1786), библиотекарь Генераль­ного штаба, тайный правительственный агент; в  1823—1826 гг.симбирский вице-губернатор — 643

Грибоедов Александр Сергеевич (1795—1829) — 548,  568,  579, 681

Грибоедова Нина Александровна (урожд. Чавчавадзе;  1812—1857), жена А. С. Грибоедова — 568, 681

Григорович Василий Ильич (ум. 1830) — 400, 402, 403, 649

Григорович Дмитрий Васильевич (1822—1899) —15, 17, 402, 495, 497, 510, 650, 666, 667

Григорович Сидония Петровна  (урожд.  Вармо;   1799—1869) — 402, 403, 650

697

 

Гризи Джулия (1811—1869), ит. певица — 193, 635

Гросс    Иоганн    Вениамин    (1809—1848),    виолончелист,    компози­тор — 624

Грот Яков Карлович (1812—1893), рус. филолог — 622, 643, 669, 688

Гулак-Артемовский Семен Степанович  (1813—1873),  певец,  компо­зитор, драматург — 601

Гуно Шарль (1818—1893), фр. композитор — 580—582, 682

Гусева Елена Ивановна (1793—1853), актриса — 552

 

 

Давид I (ум. 881 г.), груз, царь — 514

Давид  Фердинанд   (1810—1873),   нем.   скрипач,   композитор — 624

Давыдов Денис Васильевич (1784—1839) —650

Дадиани   Екатерина   Александровна    (урожд.    Чавчавадзе;    1816—1882) — 568, 681

Даль Владимир Иванович  (1801—1872),  писатель,  этнограф — 653

Дантан Жан Пьер (1800—1869), фр. скульптор — 92 («дантановские»)

Дантес-Геккерн Жорж Шарль, барон (1812—1895) — 467—477, 556—557, 662, 663

Даргомыжский Александр Сергеевич  (1813—1869)—491, 588, 595, 615, 683

Дельвиг Антон Антонович,   барон   (1798—1831),   поэт — 386,   413, 624

Демидов   Анатолий   Николаевич,   кн.   Сан-Донато   (1812—1870) — 444, 659

Демидов Павел Николаевич (1798—1840), владелец уральских заво­дов, меценат — 444, 446

Демидов Павел Павлович (1839—1885) — 446, 659, 660

Демидова Аврора Карловна (урожд. Шернваль; 1808—1902) — 431, 444—446 Демидовы — 17, 444, 445, 490, 499, 660, 668

Державин Гаврила Романович (1743—1816) — 579, 623, 651

Дмитриев Иван Иванович (1760—1837), рус. поэт—579, 640

Долгоруков   Владимир  Андреевич   (1810—1891),   генерал-адъютант, генерал от кавалерии, московский генерал-губернатор — 625

Долгоруков Василий Васильевич, кн. (1752—1812)—484, 665

Долгоруков    Петр    Владимирович,    кн.    (1816—1868)—573,    663, 681, 682

Долгорукова Екатерина Федоровна, кн. (1769—1849) —484, 485, 665

Достоевский    Михаил    Михайлович    (1820—1864),    писатель,    брат Ф. М. Достоевского — 667

Достоевский Федор Михайлович  (1821—1881) — 17, 487, 494, 497, 498, 667, 66S

Дурасов Алексей Зиновьевич, бригадир — 649

Дурасов Николай Алексеевич (1760—1818), сын А. 3. и А. Й. Дурасовых — 400, 402

698

 

Дусе Шарль Камилл (1812—1895), фр. драматург — 527, 580—583,

588, 682

Дьяков   Петр   Николаевич   (1788—1847)   генерал-адъютант,   генерал от кавалерии, сенатор — 557, 625, 661

Дюма Александр  (1802—1870)   (Дюма-отец) — 517,  521—528,  530, 535, 582, 586, 672

Дюма Александр  (1824—1895)  (Дюма-сын) — 517, 523, 524,  526—528, 530, 536, 586, 673

Дюси   (Дюсис)   Жан  Франсуа   (1733—1816),   фр.   драматург — 564

 

 

Евгения (Эжени Мари де Монтихо; р. 1826), императрица, жена Наполеона III — 514, 531, 538, 543, 544

Езерская Мария Ивановна, гр.  (1819—1881) — 567

Екатерина II Алексеевна (1729—1796), рус. императрица с 1762 г. — 346, 364, 369, 372, 378, 390, 483, 571, 572, 638, 644

Елена Павловна (1806—1873), вел. кн., жена вел. кн. Михаила Пав­ловича — 413, 431, 446, 500, 619, 660, 668

Елизавета Алексеевна (1779—1826), императрица, жена Александ­ра I — 373, 377, 646

Елизавета Михайловна — см. Кологривова Е. М.

Елизавета Петровна (1709—1761), рус. императрица с 1741 г.— 588

Ераков — см. Гераков Г. В.

Еропкин Василий Михайлович (1807—1890), генерал-майор, мемуа­рист — 641

Еропкина Софья Алексеевна (1754—1828) — 400, 410, 411

 

 

Жанен Жюль Габриель (1804—1874), фр. писатель, критик, жур­налист — 9

Жемчужников Николай Михайлович (1824—1909), чиновник, двою­родный брат А. К. Толстого — 504, 512, 513, 670, 671

Живокини   Василий   Игнатьевич    (1805—1874),   актер-комик — 349

Жид Казимир (1804—1868), фр. композитор — 633

Жихарев Степан Петрович (1788—1860), чиновник, театрал, мемуа­рист — 638, 640

Жуковский Василий Андреевич (1783—1852)—360, 438, 461, 476, 549, 551—554, 571, 574, 579, 613, 623, 624, 642, 645, 653, 657, 660, 677, 678, 687, 688

 

 

Завадовская Елена Михайловна, гр. (урожд. Влодек; 1807—1874) — 420, 651

Загоскин Михаил Николаевич (1789—1852), писатель — 646

Загряжская Наталья Кирилловна (урожд. Разумовская; 1747—1837), статс-дама — 570, 571, 572, 681

699

 

Загряжский Николай Александрович  (1746—1821),  камергер,  обершенк двора его имп. величества — 571

Занд Ж. — см. Санд Ж.

Зейн  (Сайн)-Витгенштейн-Берлебург   Пульхерия   Николаевна,    кн. (урожд. Кантакузен; ум. 1866) — 540, 541

Зейн (Сайн)-Витгенштейн-Берлебург Эмилий Августович, кн. (1824—1878), генерал-адъютант — 541

Золотарев   Иван   Федорович   (1812—1881) — 422—424,    513,   652,653, 669

Золотарев Федор Михайлович, московский нотариус, отец И. Ф. Золо­тарева — 423

 

 

Иваницкий Александр Борисович, генерал, горный инженер, член кавк. отделения Географического общества — 513

Иваницкий Евгений Борисович — 513

Иваницкий Николай Иванович (1816—1858), студент философ, фа­культета, журналист — 663

Ивашев Василий Петрович (1797—1840) — 400, 403, 650

Ивашев Петр Никифорович (1767—1838) — 403, 650

Ивашевы — 403

Иноземцев Федор Иванович (1802—1869) —422, 652

Инсарский Василий Антонович (1814—1882), чиновник, мемуарист 656, 669, 674. 675, 687

Иоанн Златоуст (между 345 и 347—407), константинопольский пат­риарх (398—404), идеолог восточно-христианской церкви, автор псалмов, проповедей, комментариев к Библии — 479

Иохим, каретный мастер в Петербурге—260 («иохимский»)

 

 

Каверин Алексей Павлович (ум. 1856), подполковник корпуса лесни­чих — 386, 647

Каверин Павел Никитич (1763—1853) —647

Каверин Петр Павлович (1794—1855) —647

Каверина Анна Петровна (ум.  1808) —647

Кавос Катерино Альбертович (1776—1840), композитор — 576, 681

Калержи (Калерджи) Мария Федоровна (урожд. Нессельроде; 1823—1874), пианистка, «великосветская львица» — 517, 532, 672

Калькбреннер    Фридрих    Вильгельм    Михаэль    (1785—1849),    нем. пианист и композитор — 35

Карамзин Александр Николаевич (1815—1888) — 386, 647, 652, 653

Карамзин Андрей Николаевич (1814—1854) —4, 386, 422, 423, 446, 471, 555, 647, 651-653, 660, 662

Карамзин Владимир Николаевич (1819—1879) —422, 652

Карамзин Николай Михайлович (1766—1826) — 4, 350, 386, 440, 446 («историк»), 549 («историограф»), 574, 638, 640, 647, 651

700

 

Карамзин Николай Николаевич (ум. 1833) — 676

Карамзина Екатерина Андреевна (урожд. Колыванова; 1780—1851), жена Н. М. Карамзина — 440, 662

Карамзина Софья Николаевна (1802—1856) — 491, 492, 678

Карамзины — 4, 6, 17, 431, 440, 467, 471, 476, 477, 491, 492, 499, 548, 549, 551, 555, 556, 612, 613, 624, 658, 662, 666, 676

Каратыгина Александра Михайловна (урожд. Колосова; 1802—1880), актриса — 658

Карл  X  (1757—1836),  фр.  король  (1824—1830)— 471,  642,  662

Кастрен Матвей Александр (1813—1852), фин. лингвист и этно­граф — 622

Квитка-Основьяненко Григорий Федорович (Квитка; 1778—1843), укр. писатель — 664

Кельц Христиан, доктор — 393, 400, 403, 404

Керубини Луиджи (1760—1842), ит. композитор — 521

Киселев Николай Дмитриевич (1802—1869) — 653

Киселев Павел Дмитриевич, гр. (1788—1872) — 538, 543, 675

Клейнмихель Петр Андреевич, гр. (1793—1869), управляющий Де­партаментом военных поселений, главноуправляющий путями сообщения — 441

Козицкий Григорий Васильевич (ум. 1775), статс-секретарь Екате­рины II, статский советник — 649

Козлов Иван Иванович (1779—1840), рус. поэт — 624, 651

Козлова М. Ф. — см. Кокошкина М. Ф.

Козловский Иван Дмитриевич, кн. (ум. не ранее 1857), костромской помещик, офицер-кавалерист полка, расквартированного в Тве­ри — 557

Кок Поль Шарль де (1793—1871), фр. писатель — 9, 215, 636

Кокошкин Федор Федорович (1773—1838) — 346, 347, 349, 638— 640

Кокошкина Варвара Ивановна (урожд. Архарова; 1786—1811) — 347, 349, 639          

Кокошкина Мария Федоровна (в замужестве Козлова; р. 1811) — 24, 349

Кологривов Дмитрий Михайлович (1779—1830), гофмейстер — 346, 366, 368

Кологривов Михаил Алексеевич (1719—1788), отец Д. М. Кологривова — 366

Кологривов Петр Александрович (ум. после 1850) — 432, 655

Кологривова Елизавета Михайловна (1777—1845) — 369, 382

Кологривова Прасковья Юрьевна (урожд. Трубецкая; 1762—1846) — 655

Комбурлей Михаил Иванович (1761—1821) —654

Константин Николаевич (1827—1892), вел. кн. — 418, 487, 489, 490, 501, 503, 668, 669

701

 

Копьев Алексей Данилович (1767—1846), офицер Измайловского полка, драматург — 645

Корнелий Непот (ок. 100 до н. э.— после 32 до н. э.), рим. писатель, историк — 283, 394, 560

Котляревский Петр Степанович (1782—1851), кавк. генерал — 625, 688

Коттеи Мари Софи Ристо (1770—1807), фр. писательница—280, 635

Коцебу Павел Евстафьевич, гр. (1801 —1884), с 1862 г. новорос. и бессараб. генерал-губернатор и командующий войсками одес­ского военного округа — 625

Кочетов Иоаким Семенович (1789—1854) — 346, 360, 642

Кочубей Виктор Павлович, кн. (1768—1834), министр внутренних дел — 358, 483, 568, 570, 572

Кочубей Мария Васильевна, кн. (урожд. Васильчикова; 1779— 1844) — 358 («супруга В. П. Кочубея»), 482, 483, 570

Кочубей Михаил Викторович, кн. (1816—1874), корнет Кавалер­гардского полка, впоследствии церемониймейстер — 493

Кочубей Н. В. — см. Строганова Н. В.

Краевский Андрей Александрович (1810—1889)—348, 498, 638, 639, 664, 667

Крауч Э. Э. — см. Перл Кора

Кребийон   Проспер   Жолио  де   (1674—1762),   фр.   драматург — 564

Кривцов Павел Иванович (1806—1844)—686

Кротков Дмитрий Степанович, гвардии корнет, в отставке с 1794 г., помещик — 399, 404—408

Кротковы — 400, 404, 405, 407, 408, 650

Крылов Иван Андреевич (1768 или 1769—1844) — 378, 548, 574, 579, 623, 646

Кудашев Николай Данилович, кн. (1786—1813), генерал-майор — 658

Кукольник Нестор Васильевич (1809—1868), поэт, драматург — 471, 662, 684, 686, 687                                      

Куракин Александр Борисович, кн. (1752—1818), дипломат — 370, 645

Куракин Алексей Борисович (1809—1872), муж Ю. Ф. Голицы­ной — 386, 675

Куракина Ю. Ф. — см. Голицына Ю. Ф.

Курбе Гюстав (1819—1877), фр. живописец — 585, 586, 683

Кутузов  Михаил  Илларионович,  кн.   (1745—1813) — 421,  437,  658

Кутузова Анна Михайловна (в замужестве Хитрово; 1782—1846) — 438,658

Кутузова Дарья Михайловна (в замужестве Опочинина; 1788— 1854) — 438, 658

Кутузова Екатерина Ильинична, кн. (урожд. Бибикова; 1754—1826), жена М. И. Кутузова — 658

702

 

Кутузова Екатерина Михайловна (в замужестве Кудашева; 1787— 1826) — 438, 658

Кутузова Елизавета Михайловна — см. Хитрово Е. М.

Кутузова   Прасковья   Михайловна      замужестве   Толстая;   1777— 1844) — 437 («старшая»), 658

 

 

Лаблаш Луиджи (1794—1858), ит. певец — 193, 357, 642

Лаваль Александра Григорьевна, гр. (урожд. Козицкая; 1772— 1850)—401, 649

Лаваль Владимир Иванович, гр.  (1804—1825) — 570, 681

Лавровская Елизавета Андреевна (1845—1919), певица — 611

Лагарп Жан Франсуа де (1739—1803), фр. писатель, теоретик лите­ратуры — 564, 680

Лазарев Лазарь Якимович (1807—1871), генерал-майор, муж Антуа­нетты Бирон — 538, 545

Ламартин Альфонс (1790—1869), фр. писатель — 241

Ланжерон Александр Федорович, гр. (1763—1831) — 18, 431, 447— 450, 452, 453, 660, 661

Ланкастер Джозеф (1771—1838), лондонский учитель — 636

Лафайет Мари Жозеф (1757—1834), фр. политич. деятель — 448, 660

Лафарж Мари Фортюне (1816—1852) —584, 682

Левашев Владимир Васильевич (1834—1898), генерал-майор, кутаис­ский военный губернатор — 514

Левашева   Ольга   Викторовна   (урожд.   Панина;   1836—1904) — 514

Леви Шарль, пианист — 487, 500, 668

Ледантю Камилла Петровна (в замужестве Ивашева; 1803—1839) — 400, 403, 650

Леметр — см. Фредерик-Леметр

Ледантю Мари-Сесиль (Мария Петровна) (урожд. Вабль, по пер­вому мужу Вармо; р. 1773) — 402, 403, 650

Лемуан-Моитиньи Адольф (1812—1880), директор театра «Gymnase» с 1844 г. — 602, 603

Ленский Адам Осипович (1799—1883), камергер, с 1832 г. чиновник в Департаменте дел Царства Польского — 555

Ленц Василий Федорович (Вильгельм; 1808—1883), чиновник, муз. критик, мемуарист — 624, 653, 680, 682, 684

Леонов Лев (Леон) Иванович (Шарпантье; 1813 или 1815 — ок. 1872), певец — 602, 685

Лермонтов Михаил Юрьевич (1814—1841) — 3, 5—7, 9, 16, 17, 376, 431, 440, 444, 467, 477—479, 487, 490—493, 549, 574, 579, 631, 633, 637 («лермонтовской»), 647, 656, 659, 664, 666

Лесаж Ален Рене (1668—1747), фр. писатель — 633

Ливен Вильгельм Карлович (ум. 1880), прибалтийский губернатор — 625

703

 

Ливен Шарлотта Карловна, кн.  (урожд. Поссе;  1744—1828), воспи­тательница дочерей Павла I — 378

Линь Шарль Жозеф, принц де (1735—1814), бельгиец,  состоял на фр.,  австр.  и  рус.  службе;  фельдмаршал,   писатель — 346,  638

Липгардт Карл Готтхард (1778—1853), ландрат — 624, 653

Липгардт Карл Эдуард (1808—1891) — 422

Липгардт Отто Магнус (1812—1893) — 422

Лобанов   Михаил   Евстафьевич   (1787—1846),   драматург,   перевод­чик — 623

Лоди (Лодий) Андрей Петрович (1812—1850-е гг.)—602

Ломоносов Михаил Васильевич (1711—1765) — 572, 645

Ломонд   Шарль   Франсуа   (1727—1794),   аббат-педагог,   профессор, грамматик — 283 («ломондовской»), 636

Лонгинов Александр Николаевич (р. 1815) — 386, 647

Лонгинов Дмитрий Николаевич (р. 1817) — 386, 647

Лонгинов Николай Михайлович (1775—1853), секретарь императрицы Елизаветы Алексеевны — 386, 647

Лонгинова   Мария   Александровна   (урожд.   Крюкова;   1798—1888), жена Н. М. Лонгинова — 386, 647

Луве де Кувре Жан Батист (1760—1797), фр. писатель — 635

Лувель Пьер Луи (1783—1820) — 356, 642

Луи Филипп (1773—1850), фр. король в 1830—1848 гг. — 543

Лукин Дмитрий Александрович (1770—1807) — 346, 367 («зритель»), 368, 645

Львов Алексей Федорович (1798—1870), композитор, муз. деятель — 593, 594, 612, 684

Любомирский Ксаверий, генерал-поручик — 346, 638

Людовик XIV (1638—1715), фр. король с 1643 г.— 283

Людовик XV (1710—1774), фр. король с 1715 г. — 283, 356, 370, 484

Людовик XVI   (1754—1793), фр.  король в  1774—1792 гг. — 648

Людовик XVIII  (1755—1824), фр. король в 1814—1815 и 1815—1824 гг. — 346, 358, 642

Лядов Николай Григорьевич (ум.   1839),  капельмейстер, скрипач — 103, 105

Лядова   Вера   Александровна   (1839—1870),   актриса   балета,   затем опереточная певица — 615, 687

 

 

Максимилиан Евгений Иосиф Наполеон, герцог Лейхтенбергский (1817—1852) —487, 618, 665, 688

Маразли Григорий Григорьевич (ум. 1907) — 517

Мария Александровна (1824—1880), рус. императрица, жена Алек­сандра И—501, 503, 518

Мария Антуанетта  (1755—1793),  жена Людовика XVI — 389,  648

Мария Владимировна (ум. 1625), царица, первая жена Михаила Федоровича — 253

704

 

Мария Николаевна (1819-1876), вел. кн. — 5, 370, 392, 418, 435, 477, 478, 487—490, 503, 509, 575, 633, 657, 665

Мария Павловна (1786—1859), вел. кн. — 346, 372, 645

Мария Федоровна (1759—1828), императрица, жена Павла I—373, 377, 378, 391, 392, 565, 645, 646

Мария Каролина Фердинанда Луиза, герцогиня Беррийская (1798— 1870) — 642

Маркевич Болеслав Михайлович (1822—1884), писатель — 497

Маркова Анна Ивановна — 411

Марлинский — см. Бестужев А. А.

Мармье Ксавье (1809—1892), фр. литератор — 527, 673

Мартынов   Николай   Соломонович   (1815—1875),   корнет   Кавалер­гардского полка — 664

Массой, гувернер Соллогуба — 421, 563—565, 575, 652

Мейербер Джакомо  (Якоб Либман  Бер;   1791—1864),  фр.  компози­тор—517, 533—535, 545, 578, 579, 601, 674, 685

Мельгунов   Петр   Степанович   (ок.   1805—1838),   волжский   фабри­кант — 407

Мендельсон-Бартольди Якоб Людвиг Феликс (1809—1847), нем. ком­позитор — 52, 53, 575, 578

Мердер Карл Карлович (1788—1834), генерал-адъютант, воспитатель вел. кн. Александра Николаевича — 392

Мердер   Петр   Карлович   (р.   1819),   генерал-адъютант,   генерал   от инфантерии — 392

Мери Жозеф (1798—1865), фр. писатель — 583, 584

Мещерский Александр Васильевич, кн. (1822—1900), с 1838 г. юнкер Оренбургского уланского полка, мемуарист — 652, 656, 668

Милло   Клод   Франсуа   Ксавье    (1726—1785),   фр.   историк — 283 («Милот»)

Милюков   Александр   Петрович   (1816   или   1817—1897),   историк литературы,   педагог — 639

Михаил   Николаевич   (1832—1909),   вел.   кн. — 359,   514,   516,   671

Михаил Павлович (1798—1849), вел. кн. — 358, 431, 446, 447, 449, 491, 642, 647, 660 («вел. кн.»)

Михаил Федорович  (1596—1645),  рус. царь с   1613 г. — 253,  254, 307, 602, 683

Мойер Иван Филиппович (1786—1858)—653

Мойер   Мария   Андреевна   (урожд.   Протасова;   1793—1823) — 688

Монморанси  Анн   (1493—1567),   герцог,   маршал   Франции,   конне­табль — 572

Мономах — см. Владимир 11 Мономах

Монсле Шарль (1825—1888), фр. романист, критик — 527

Монтаньяк, фр. капитан — 605

Монтиньи — см. Лемуан-Монтиньи

Монье Анри  (1799—1877),  фр.  писатель  и художник — 523,  672

705

 

Морни   Шарль  Огюст   Луи   Жоэеф   (1811—1865) — 517—519,   672

Моссион Альфред де, гр. —415, 65/

Мочалов Павел Степанович (1800—1848), актер — 349

Муравьев Николай Николаевич (1794—1866), генерал от инфантерии; наместник на Кавказе в 1854—1855 гг. — 671

Мурзакевич Николай Никифорович (1806—1883), историк, археолог, мемуарист — 517

Мусина-Пушкина Екатерина Петровна (в замужестве Трубец­кая) — 678

Мусина-Пушкина Эмилия Карловна, гр. (урожд. Шернваль; 1810— 1846)— 431 («сестра»), 444—446, 490, 499, 659, 660, 665, 668

Мюзар Филипп (1793—1859), фр. музыкант, капельмейстер баль­ных оркестров — 193

Мюрже Анри (1822—1861), фр. поэт и прозаик — 517, 528—530, 584—586, 613, 672

Мюссе Альфред де (1810—1857), фр. поэт — 526, 582, 606, 673

Мясников Иван Семенович — 649

Мясникова    Аграфена    Ивановна        замужестве    Дурасова) — 649

Мясникова Дарья Ивановна (в замужестве Пашкова; р.  1735) —649

Мясникова Екатерина Ивановна (в замужестве Козицкая; 1746— 1833) — 649

Мясникова Ирина Ивановна (в замужестве Бекетова; 1743—1823) — 649

 

 

Наполеон I (Наполеон Бонапарт; 1769—1821) — 360, 363, 364, 448 («узурпатор»), 641, 644, 659

Наполеон III (Луи Наполеон Бонапарт; 1808—1873), фр. император в 1852—1870 гг. —518, 519, 530, 538, 543—545, 672, 675

Нарышкин Александр Львович (1760—1826), директор имп. теат­ров—351, 400, 409, 410, 640, 650

Нарышкин Дмитрий Львович (1758—1838), обер-егермейстер двора — 346, 351, 370, 371, 640, 641, 645

Нарышкин Кирилл Александрович (1786—1838), обер-гофмаршал — 346, 370, 410, 655

Нарышкин Лев Александрович (1733—1799), камергер, отец А. Л. На­рышкина — 346, 351, 638, 640

Нарышкин Лев Александрович (1785—1846), генерал-лейтенант, сын А. Л. Нарышкина — 410

Нарышкина Елизавета Алексеевна (урожд. Куракина), дочь А. Б. и Ю. Ф. Куракиных — 675

Нарышкина Мария Антоновна, гр. (урожд. кн. Святопулк-Четвертинская; 1779—1854) — 351, 363, 370, 371, 640

Нарышкина Мария Яковлевна (урожд. Лобанова-Ростовская; 1789— 1854) —370

Нарышкина Наталья Кирилловна (1651—1694) — 351

706

 

Нарышкина Н. Л. — см. Соллогуб Н. Л.

Нарышкина Софья Дмитриевна (1808—1824) —346, 371, 640

Нарышкины — 18, 352, 449

Нащокин Павел Воинович  (1801—1854), поручик в отставке, близ­кий друг Пушкина — 557, 558, 663, 679

Некрасов Николай Алексеевич (1821—1877) — 12, 17, 431, 439, 494, 497, 667

Нелединский-Мелецкий Юрий Александрович (1752—1829), поэт — 438, 548, 564, 565, 658, 680

Нелидова Екатерина Ивановна (1758—1839) — 378, 646           

Нессельроде Карл Васильевич, гр. (1780—1862), дипломат, министр иностранных дел — 571

Нессельроде Мария Дмитриевна, гр. (урожд. Гурьева; 1786—1849), жена К. В. Нессельроде — 662

Никитенко Александр Васильевич  (1804—1877),  критик, профессор рус, словесности, цензор — 15, 648, 661, 663, 665

Николай I  (1796—1855), рус. император с 1825 г. — 391, 400—401, 417, 419, 420, 434, 436, 439, 440, 447, 487—491, 495, 496, 518, 577, 592, 593, 600, 647, 657, 667, 669, 683, 686

Николь Карл Доминик (1758—1835), аббат, педагог—351, 641, 644

Ниман Альберт (1831—1888), певец-тенор — 534

Норов   Абрам   Сергеевич   (1795—1869),   литератор,   историк — 554, 661, 678

Нурри Адольф (1802—1839), фр. певец и композитор — 601

Ньеверкерке   (Ньюверкерке)   Альфред  Эмилиан,   гр.   (1811—1892), фр. скульптор, директор нац. музеев — 531

 

 

Обер Франсуа (1782—1871), фр. композитор — 517, 535—538, 582, 634, 674

Оболенский Александр Петрович, кн. (1780—1855)—641

Обресков Александр Михайлович (1790-—1885), дипломат, сенатор — 413, 568, 650, 680

Обресков Михаил Алексеевич (1754—1842), сенатор — 402, 649

Обресков Петр Алексеевич (1752—1814), сенатор — 402, 649

Одоевская   Ольга   Степановна,   кн.   (урожд.   Ланская;   1797—1872), жена В. Ф. Одоевского — 613

Одоевский  Владимир  Федорович,   кн.   (1803  или   1804—1869),   пи­сатель, муз. критик —5, 15, 17, 360, 431, 441, 442, 467, 476, 497, 572, 575, 576, 578, 591, 612—614, 618—622, 659, 664, 667, 676, 682, 684

Озеров   Владислав   Александрович   (1769—1816),   драматург—349

Оленин   Алексей   Николаевич   (1763—1843),   директор   Публичной библиотеки, президент Академии художеств — 548, 623, 676

Оленина Анна Алексеевна (в замужестве Андро де Ланжерон; 1808— 1888) —548, 623, 676

707

 

Оленина Елизавета Марковна (урожд. Полторацкая; 1768—1838) — 688

Оленины — 4, 548, 623

Олсуфьев,   вероятно,   Алексей   Васильевич,   гр.,   командир   лейб-гв. Гродненского полка в 1865—1872 гг.—413

Ольга Николаевна (1822—1892), вел. кн., королева Вюртембергская — 392, 418, 431, 435, 487—490, 633, 665

Онноре (Оноре) Ирина Ивановна (урожд. Пильсудская; 1838 — после 1917), певица —611

Опочинин   Федор  Петрович   (1779—1852),   член   Гос.   совета — 658

Орбелиани   Григорий  Дмитриевич   (1800—1883),   генерал-адъютант, генерал   от   инфантерии,   тифлисский   генерал-губернатор — 453

Орлов Алексей Федорович, гр. (1786—1861) — 431, 440, 441

Орлов-Денисов Петр Васильевич  (1822—1860),  светский  знакомый Соллогуба — 328

Островский   Александр   Николаевич   (1823—1886) —15,   597,   685

Офросимова Настасья Дмитриевна (урожд. Лобкова; 1753—1826) — 655

Оффенбах Жак (Якоб) (1819—1880), фр. композитор, основополож­ник классической оперетты — 589

 

 

Павел  I   (1754—1801), рус.  император с  1796 г. — 350,  368,  369, 646, 648

Павлищева Ольга Сергеевна (урожд. Пушкина;  1797—1868), сестра А. С. Пушкина — 651

Павлов Николай Филиппович (1803—1864), писатель — 8

Паизиелло Джованни Грегорио (1740—1816), ит. композитор — 682

Панаев  Иван  Иванович   (1812—1862) —14,   17,   19,  431,  438,   439, 497, 662, 664, 667

Панаева (Головачёва) Авдотья Яковлевна (1820—1893)—431, 438, 439,  686

Паншин Платон Иванович, в 1848 г. поручик лейб-гв. Кирасирского полка, впоследствии дипломат — 413, 651

Паррот Иоганн Фридрих Вильгельм (1791—1841), естествоиспытатель, ректор Дерптского университета (1831—1833) — 652

Паскевич Иван Федорович, гр. Эриванский; кн. Варшавский (1782— 1856),   генерал-фельдмаршал,   наместник  Царства   Польского — 440,  441, 568, 680

Паста Джудитта  (1797 или  1798—1865  или   1867),  ит.  певица — 600

Паткуль Александр  Владимирович  (1817—1877),  генерал-адъютант, генерал от инфантерии, член Военного совета — 392

Пашков Александр Ильич (1734—1788), коллежский асессор — 649

Паэр Фернандо (1771—1839), ит. композитор — 598, 682 Пер — см. Паэр

708

 

Перевощиков Василий Матвеевич (1785—1851), писатель, историк литературы — 653

Перекусихина Мария Саввишна (1739—1824), статс-дама — 378, 646

Перл Кора (Эмма Элизабет Крауч; 1842—1886), известная куртизан­ка; была связана с рядом влиятельных лиц второй империи — 533, 673

Перовский Василий Алексеевич, гр. (1795—1857) — 552, 677

Петерсон Отто Александрович (р. 1823) — 605

Петрашевский Михаил Васильевич (Буташевич-Петрашевский; 1821 — 1866),   революционер,   утопический   социалист — 498,   667,   668

Петров Осип Афанасьевич (1807—1878), певец — 686

Петрова Анфиса Н. (р. 1823), певица — 610, 686

Пирогов Николай Иванович (1810—1881) — 422, 652, 653

Пирон Алексис  (1689—1773),  фр. драматург,  поэт — 517,  533,  534

Писарев Александр Иванович (1803—1828), драматург-водевилист — 349

Писемский   Алексей   Феофилактович   (1821 —1881),   писатель — 497

Платов Матвей Иванович, гр. с 1812 г. (1751—1818), генерал от кавалерии, герой Отечественной войны 1812 г. — 207

Плетнев Петр Александрович (1792—1865), поэт, критик — 346, 360, 554, 622, 642, 643, 646, 669, 677, 678, 688

Плещеева Наталья Федотовна (урожд. Веригина; 1768—1855), статс-дама, кавалерственная дама ордена св. Екатерины — 378

Погодин Дмитрий Михайлович (1836—1890), старший сын М. П. По­година — 659

Погодин   Михаил   Петрович   (1800—1875),   писатель,   историк — 674

Подолинский Андрей Иванович (1806—1886), рус. поэт — 624

Полевой Николай Алексеевич (1796—1846), писатель, журналист, критик — 349, 461

Полторацкий Сергей Дмитриевич (1803—1884), библиограф, библио­фил — 409, 650

Поль Эрнест, фр. актриса — 603 («французская актриса»), 686

Посников Захар Николаевич (1765—1833), тайный советник, сена­тор — 347, 393, 402, 638

Посников Иван Захарович (1816—1871) — 346—349, 351

Посникова Мария Ивановна (р. 1783) — 347, 349, 638, 643

Посниковы — 348, 393

Потемкин-Таврический Григорий Александрович, кн. (1739—1791), генерал-фельдмаршал —18,   307,   411,   467,   484—486,   508,   571

Потемкина Татьяна Борисовна (урожд. Голицына; 1797 или 1801— 1869), статс-дама, благотворительница — 366

Потоцкая Дельфина, гр. (урожд. Комар; 1807—1877), музыкант, друг Шопена — 668

Похвиснев Александр Львович, губернский секретарь, карачевский помещик — 409

709

 

Прево   д'Экзиль   Антуан   Франсуа   (1697—1763),   фр.   писатель —280

Протасова   Екатерина   Афанасьевна   (урожд.   Бунина;   1771—1848), сводная сестра В. А. Жуковского — 624, 688

Прудон Пьер Жоэеф (1809—1865), фр. социалист — 616

Пуадбар Жан Батист (1762—1824), фр. инженер — 397 («пуа-дебаровские»), 649

Пуччини Джакомо (1858—1924) — 673

Пушкин Александр Сергеевич  (1799—1837) — 4, 9,  15—17,  19, 42, 338, 350, 360, 386, 401, 411, 424, 426—428, 431, 438, 460, 467—479, 492, 509, 548, 549,551—559, 570, 571, 574, 577—580, 583, 588—591, 394, 595, 603, 613, 623, 631, 637, 640—642, 647, 651, 652, 654, 658, 660, 662—665, 676—679, 681, 682, 684, 687

Пушкина  Наталья  Николаевна   (урожд.   Гончарова;   1812—1863) — 4, 428, 429, 468—473, 476, 490, 551, 555—559, 651, 663, 684

Пущин Иван Иванович (1798—1859), декабрист — 650

 

 

Раевский Александр Николаевич (1795—1868), полковник, камер­гер — 509

Разумовский   Петр   Кириллович,   гр.    (1751—1823),   сенатор — 410

Расин Жан (1639—1699), фр. драматург — 282, 283, 347, 394, 396, 561,563,606,648

Рашель (Элиза Рашель Феликс; 1821—1858), фр. актриса — 563, 680

Реман Осип Осипович (1779—1831), врач — 361

Рени Гвидо (1575—1642), ит. художник — 645

Репнин (Репнин-Волконский) Василий Николаевич, кн. (1806— 1880) — 378

Римская-Корсакова Е. А. — см. Архарова Е. А.

Римский-Корсак Александр Яковлевич (р. 1804), пансионский то­варищ М. И. Глинки, поэт — 681

Розен Егор Федорович, барон (1800—1860), поэт, драматург — 576, 682

Ричардсон Сэмюэл (1689—1761), англ. писатель — 634

Розен Федор Федорович (1808—1854), председатель комитета об иностранных  поселенцах южного  края  России  в   1849 г. — 386

Розновано М. Н. — см. Россето-Розновано

Ромберг Киприан (1807—1865), нем. виолончелист-композитор — 624

Россет Клементий Осипович (1811—1866), поручик, брат А. О. Смир­новой — 662, 663

Россето-Розновано Мария Николаевна (в замужестве Соллогуб; 1815—1899)—413

Россини Джоаккино (1792—1868), ит. композитор — 517, 519—521, 533, 554, 573, 581, 598, 599, 672, 674, 682

710

 

Ростопчин Федор Васильевич, гр. (1763—1826) — 354, 640, 641

Ростопчина  Евдокия  Петровна,   гр.   (урожд.   Сушкова;   1811—1858), писательница — 17, 499, 668

Рубини Джованни Баттиста (1795 или 1794—1854), ит. певец — 534, 601

Рубинштейн Антон Григорьевич (1829—1894) — 500, 607

Румянцев Николай Петрович, гр. (1754—1826), гос. деятель, дипло­мат — 687

Рунеберг Иоганн Людвиг  (1804—1877), швед.-фин.  поэт — 622, 688

Рыбушкин   Михаил   Самсонович   (1792—1849),   адъюнкт-профессор росс, словесности, историк, литератор — 308, 637

 

 

Сабурова Е. В. — см. Соллогуб Е. В.

Салтыков  Михаил  Евграфович   (Салтыков-Щедрин;   1826—1889) — 401, 430, 431, 654

Салтыков   Сергей   Васильевич   (1777—1846),   петербургский   богач, библиофил — 475, 662

Салтыкова Софья Александровна (1806—1841) —371

Самарина Софья Юрьевна (урожд. Нелединская-Мелецкая; р. 1794) — 564

Самойлов Василий Васильевич (1813—1887) — 501

Самойлов Николай Александрович, гр. (ум. 1842) — 348, 639

Самойлова Вера Васильевна (1824—1880) — 501, 502, 668

Самойлова Надежда Васильевна (1818—1899)—668

Самсонов    Александр    Петрович    (1811 —1882),    генерал-лейтенант, военный губернатор Владимирской губернии — 386

Самсонов   Евгений   Петрович   (р.   1812),   офицер   Преображенского полка — 386, 647

Санд Жорж (Аврора Дюпен; 1804—1876) — 517, 525—527, 673

Сандо   Леонар   Сильвен   Жюль   (1811 —1883),   фр.   писатель — 517, 526, 527, 673

Сандунова Елизавета Семеновна (урожд. Федорова; 1777—1826) — 349

Сапега Александр — 346

Сапега Мария Александровна — 638

Сахаров Иван Петрович (1807—1863), этнограф, фольклорист — 496, 667

Свербеев Дмитрий Николаевич (1799—1876), дипломат, обществен­ный деятель, мемуарист — 643, 646, 653

Свистунов Алексей Николаевич (1808—1872)—413

Сегюр Луи Филипп, гр. (1753—1830), фр. посланник в Петербурге, писатель — 571

Сен-При Эммануил Карлович (1806 — не поаднее  1828) — 570, 681

Сенковский Осип Иванович (1800—1858), писатель, журналист, востоковед — 471

711

 

Скальковский  Аполлон  Александрович   (1808—1897),   историк  юга России — 513

Скриб Эжен (1791—1861), фр. драматург-водевилист — 408, 517, 535, 586, 674, 685

Скуратова    Мария    Алексеевна        замужестве    Соллогуб) — 413

Смирдин Александр Филиппович  (1795—1857),  издатель и книго­продавец — 471, 477, 664

Смирнова Александра Осиповна (урожд. Россет; 1809—1882), фрей­лина, приятельница Пушкина — 661, 667

Соболевский Сергей Александрович (1803—1870), литератор, библио­фил и библиограф — 6, 473, 556, 560, 573, 577, 578, 622, 658, 682

Соколов Петр Федорович (1791—1848), рус. живописец, мастер аква­рельного портрета — 224

Соллогуб Александр Иванович, гр. (1784—1843), отец В. А. Солло­губа — 4, 346, 347, 351, 353—355, 357, 359, 367, 370, 375—377, 383, 3%, 400, 402—404, 408—410, 412, 416, 417, 420—422, 426, 427, 431, 472, 474, 503, 538, 575, 638, 640—642, 654, 655

Соллогуб  Александр  Юстин  Северин   (р.   1811),   коллежский  асес­сор — 385, 647

Соллогуб Антон Василий Ануфрий (р. 1778) — 385

Соллогуб  Вера  Львовна,   гр.      замужестве  Паншина)—413,  651

Соллогуб Екатерина, гр. (1811—1812)—354 («сестра»)

Соллогуб Екатерина Львовна, гр.  (в замужестве Олсуфьева) — 413, 651

Соллогуб Елена Львовна, гр. (в замужестве Энгельгардт) —413, 651

Соллогуб   Елизавета   Владимировна,   гр.      замужестве   Сабурова; р. 1847), дочь В, А. Соллогуба — 508, 539, 670

Соллогуб Иван Антонович, гр. (ум. 1812) — 346, 347, 352, 638, 665

Соллогуб  Лев   Александрович,   гр.   (1812—1852)—354—356,   392, 408, 420, 421, 575, 652

Соллогуб Лев Иванович, гр. — 347, 400, 410, 412, 638

Соллогуб Лев Львович, гр. (1810—1872), генерал-майор — 413

Соллогуб Надежда Львовна, гр.  (в замужестве Свистунова;  1815— 1903)— 413, 641, 650

Соллогуб Наталья Львовна,  гр.   (урожд.  Нарышкина;  ум.   1819) — 346,  347, 354, 355, 483, 665

Соллогуб  Наталья  Львовна,   гр.     замужестве  Обрескова) — 412, 413, 568, 641

Соллогуб Николай Львович, гр. (р. 1819), ротмистр — 413

Соллогуб Проспер Ян  Михаил Адриан  (р.   1810), капитан лейб-гв. Московского полка (1844) —377, 385, 647

Соллогуб  Софья  Ивановна,   гр.   (урожд.  Архарова;   1791—1854) — 347,  350, 351, 353—355, 359, 361—363, 369, 375, 376, 393, 409, 413, 415, 421, 422, 467, 482, 538, 570 («моей матери»), 640, 641, 642, 664

712

 

Соллогуб С. М. — см. Виельгорская С. М.

Соллогуб Федор Львович (1848—1890), художник-декоратор, поэт — 355, 641

Соломирский Владимир Дмитриевич (ум. 1884), камер-юнкер, чинов­ник — 569

Сперанский Михаил Михайлович, гр. (1772—1839), гос. деятель — 571, 573, 681

Степанов Петр Александрович (1805—1891), по профессии военный, художник-любитель — 684, 686

Столыпин Алексей Григорьевич (ок. 1805—1847), полковник, муж М. В. Столыпиной — 509

Столыпина М. В. — см. Воронцова М. В.

Стрекалов Степан Степанович (ум. 1893), камер-юнкер, статский со­ветник, состоял при московском генерал-губернаторе — 386

Строганов Александр Григорьевич, гр. (1795—1891), генерал-майор с 1831 г. —411, 467, 476, 480—483, 625, 664

Строганов Григорий Александрович, гр. с 1826 г. (1770—1857), дип­ломат, член Гос. совета — 433, 657

Строганов Григорий Александрович, гр. (1824—1878), сын А. Г. Стро­ганова — 467, 480, 481, 665

Строганов Павел Сергеевич, гр. (1823—1911), муж А. Д. Бутурли­ной, дипломат — 428, 429, 654

Строганов Сергей Григорьевич, гр. (1794—1882), штаб-ротмистр Гусарского полка; генерал-майор с 1828 г.—411, 481, 482

Строганова Анна Сергеевна, гр. (урожд. Трубецкая; ум. 1824), первая жена Г. А. Строганова (старшего) — 657

Строганова Елена Григорьевна, гр. (1800—1832), дочь Г. А. и А. С. Строгановых — 437, 657

Строганова Марианна Александровна, гр. (1822—1839) —480

Строганова Наталья Викторовна, гр. (урожд. Кочубей; 1800—1854) — 467, 480, 482, 665

Строганова Софья Владимировна (урожд. княжна Голицына; 1775— 1845) — 569

Строганова Юлия Петровна, вторая жена Г. А. Строганова (стар­шего) — 433

Строгановы — 433

Ступин Александр Васильевич (1776—1861), художник — 637

Суворов Александр Аркадьевич, кн. (1804—1882), губернатор в При­балтийском крае — 625

Суворов Александр Васильевич, гр. (1729 или 1730—1800)—299, 307, 540

Суворов Аркадий Александрович, кн. (1834—1893) — 430

Суворова Любовь Васильевна, кн. (урожд. Ярцева; 1811—1867), жеиа Ал. Арк. Суворова — 533

Суза А. — см. Souza A. M.

713

 

Сумароков Александр Петрович (1717—1777), писатель — 683

Сю Эжен (1804—1857), фр. писатель — 227, 636

 

 

Таль Эдуард (1808—1851) (либо Александр Эдуард; 1809—1837) — 422

Тальони Мария (1804—1884), ит. артистка балета — 76, 77, 95, 118, 119, 139, 140 («воздушная гостья»), 634

Тальони Филиппо (1777—1871), ит. артист, педагог, балетмейстер —634, 636

Тамберлик Энрико (1820—1889), певец-тенор — 534

Татищев Дмитрий Николаевич — 650

Татищев Николай Александрович (1806 — после  1852), коллежский советник — 407, 650

Татищева Софья Дмитриевна — 407, 650

Твердышев Иван Борисович (ум.  1773) —400—402, 649

Твердышев Яков Борисович (ум.  1784)—649

Твердышева Татьяна Борисовна — 649

Тизенгаузен Екатерина Федоровна, гр. (ок. 1803—1888)—431, 437, 439, 658

Тизенгаузен   Фердинанд,    гр.    (Федор   Иванович;    1782—1805) — 437, 658

Тихон  Задонский   (1724—1783),   иерарх,   духовный  писатель — 633

Толстая Анна  Георгиевна   (урожд.  кн.  Грузинская;   1798—1889) — 454

Толстая  Софья  Андреевна   (урожд.   Бахметева;   1825—-1895),  жена А. К. Толстого — 685

Толстой   Алексей   Константинович,    гр.    (1817—1875)—494,   495, 666

Толстой   Александр   Петрович,   гр.   (1801—1867)—431,   442,   454, 625, 661

Толстой Иван Матвеевич, гр. (1806—1867), обер-гофмаршал, министр почт и телеграфа — 489, 490

Толстой    Матвей    Федорович    (1772—1815),    сенатор,    камергер — 437, 658

Толстой   Николай   Александрович,   гр.   (1761—1816),   обер-гофмар­шал — 359

Толстой Петр Александрович, гр. (1769—1844) — 384, 647

Толстой Феофил Матвеевич (1809—1881), композитор-дилетант, муз. критик —596, 601, 603, 681, 683, 685

Тредиаковский Василий Кириллович (1703—1768), поэт — 370

Трубецкая   Елизавета   Эсперовна,   кн.   (урожд.   Белосельская-Белозерская; 1830—1907) — 524, 545, 673      

Трубецкая М. В.— см. Воронцова М. В.

Трубецкая   Софья   Алексеевна,   кн.   (урожд.   Вейс;   1776—1850),— 510, 670

714

 

Трубецкая  Софья   Сергеевна,   кн.,   племянница  М.   В.   Столыпиной (Воронцовой), жена Морни — 519, 672

Трубецкой    Василий    Сергеевич    (1776—1841),    генерал-лейтенант, генерал от кавалерии — 670

Трубецкой Сергей Васильевич (1815—1859)—678

Тургенев Александр Иванович (1784—1845), общественный деятель, историк —549, 651, 657, 678

Тургенев Борис Петрович (1792 — до 1840), полковник, двоюродный брат А. И. Тургенева — 399

Тургенев Иван Сергеевич (1818—1883) — 15, 494, 497, 504, 510—513, 533, 539, 654, 659, 668, 670, 673—675, 680

Тютчев Федор Иванович (1803—1873) — 487, 496, 497

 

 

Уваров Сергий Семенович (1786—1855), министр народного просве­щения — 655

Урусова Софья Александровна, кн. (в замужестве Радзивилл; 1806— 1889)— 421, 651

 

 

Фан ден Энден (ум. 1782), боннский органист — 30

Ферри де Пиньи Ипполит (1799—1880), преподаватель фр. литера­туры в Петербурге, переводчик; перевел на фр. яз. «Мертвые души» Гоголя — 387, 561—563 («один»), 568, 679

Фикельмон Дарья (Долли) Федоровна (Фердинандовна), гр. (урожд. Тиэенгауэен; 1804—1863) — 420, 437, 65/

Фикельмон Карл Людвиг, гр. (1777—1857), австр. посланник в Пе­тербурге— 471

Фодор Менвьель Жозефина (1789—1870) — 517, 519 («певица»), 520, 521, 672

Франц Иосиф I (1830—1916), австр. император и король Венгрии с 1848 г.— 514

Франсен Франс Микаэль (1772—1847), фин.-швед, поэт — 622

Фредерик-Леметр (Антуан Луи Проспер Леметр; 1800—1876) — 517, 527

Фредерици (Фридерици) Ермолай Карлович (1779—1869), павлов­ский комендант, генерал от инфантерии — 392

Фредерици (Фридерици) Карл Ермолаевич — 392, 649

Фредро Максимилиан Максимилианович, гр. (1820—1870) — 487, 500, 668

 

 

Ханыков   Николай   Владимирович    (1822—1878) — 504,    510,   511, 513, 670

Хитрово Елизавета Михайловна  (урожд.  Кутузова;   1783—1839) — 17, 421, 431, 437, 438, 440, 449, 469—470, 638, 651, 658, 662, 664

Хитрово   Николай   Захарович   (1779—1826),   генерал-майор,    муж А. М. Хитрово — 438, 658

715

 

Хитрово Николай Федорович (1771 —1819), генерал-майор, муж Ел. М. Хитрово — 437, 658

Хомяков Алексей Степанович (1804—1860), литератор, философ-славянофил — 624

 

 

Чернышев Александр Иванович, гр. с 1826 г. (1785—1857), генерал-адъютант, военный министр — 431, 433, 655

Чернышев Григорий Иванович, гр. (1762—1831), отец 3. Г. Чер­нышева — 566, 680

Чернышев Захар Григорьевич, гр. (1797—1862), декабрист — 566 («сын»), 655, 680

Чернышева Елизавета Петровна, гр. (урожд. Квашнина-Самарина; 1773—1828)— 680

 

 

Шамбор Анри Шарль, герцог Бордо, гр. де (1820—1883)—358, 468, 642

Шампаньи Наполеон Мари, гр. (1806—1872), фр. политический деятель — 604—606

Шампаньи Франсуа Жозеф, гр. (1804—1882), фр. писатель, исто­рик — 606, 686

Шарль Фердинанд, герцог Беррийский (1778—1820) — 346, 357, 642

Шаррьер Эрнест (1805—1870) — 386, 393, 408, 560—563, 582, 679

Шаховская Софья Алексеевна, кн. (урожд. гр. Мусина-Пушкина; 1792—1870-е гг.)— 659

Шаховской Александр Александрович, кн. (1777—1846), драматург, поэт, театр, деятель — 349, 370, 681

Шаховской Александр Иванович (р. 1822), генерал-лейтенант, член Общества поощрения художников — 435, 656, 657

Шёве Эмиль Жозеф Морис (1804—1864), морской медик, музыкант-любитель — 538, 545, 546, 676

Шемаев Василий Антонович (р. 1803) — 602

Шестакова Людмила Ивановна (урожд. Глинка; 1816—1906) — 683. 685

Ширков Валериан Федорович (1805—1856), поэт, либреттист, живо­писец-любитель — 683

Шлейн Александра Николаевна — 354, 379, 646

Шмидт Герман (1810—1845), придворный композитор, балетный дирижер в Берлине — 634

Шопен Людвика Марьянна (в замужестве Енджеевич; 1807— 1855)— 668

Шопен Фридерик (1810—1849) — 500, 526, 532, 668

Штерич Евгений (1809—1833), композитор-любитель — 377, 386— 388, 561, 565, 648   

Штерич Серафима Ивановна (1778—1848) — 387, 565, 648

Шуазель Антоний Людвиг Октавий, гр. (1773—1840), пэр Франции, росс, камергер — 414, 641

716

 

Шуазель-Гуффье Варвара Григорьевна, виконтесса (урожд. Голицына; 1802—1873) — 413—415, 657

Шуазель-Гуффье Теофилия Эдуардовна (в замужестве гр. де Моссион)—415, 651

Шуазель-Гуффье Эдуард Октавиевич, виконт (1802—1830-е гг.), полковник лейб-гв. Гусарского полка — 413, 414

Шувалов Андрей Павлович (1816—1876), действ, статский советник, земский деятель— 411

Шувалов Андрей Петрович, гр. (1802—1873), церемониймейстер, камер-юнкер, впоследствии камергер — 371

Шувалов Григорий Петрович (1804 или 1807—1859 или 1861) штаб-ротмистр лейб-гв. Гусарского полка в 1828 г., впоследствии като­лический монах — 371

Шувалов Петр Павлович (1819—1900) — 411

Шувалова Софья Львовна (урожд. Нарышкина; ум. 1894), внучатая племянница Д. Л. Нарышкина, владелица нарышкинского особ­няка (Фонтанка, 21) — 371

 

 

Щепкин Михаил Семенович (1788—1863), актер — 349 Щепотьев Николай Александрович — 377, 395

Щепотьева Екатерина Александровна — 347, 351, 384 («первой его жене»)

 

 

Эккартсгаузен фон Карл  (1752—1803), нем.  писатель-мистик — 636

Эльслер Фанни (1810—1884), австр. балерина— 193

Энгельгардт Александра Васильевна (в замужестве Браницкая) — 508

Энгельгардт Василий Васильевич (1814—1868), лейб-гусар с 1836 г., позднее генерал-майор — 413, 651

 Эристов Георгий Евсеевнч, генерал от инфантерии, сенатор — 504, 507

 

 

Юсупов Борис Николаевич, кн. (1794—1849) — 431, 434, 656

Юсупов Николай Борисович, кн.   (1750—1831),  дипломат,  сенатор, отец Б. Н. Юсупова — 434

Юсупова Зинаида Ивановна, кн. (урожд. Нарышкина; 1809—1893) — 421, 434, 652, 656

Юсуповы —17, 434

 

 

Языков Николай Михайлович (1803—1846), поэт — 422, 624, 634, 653

Яковлев Платон Степанович, гвардии штабс-капитан (1817), сотруд­ник Общества любителей российской словесности при Москов­ском университете — 400, 412

Янькова   Елизавета   Петровна   (урожд.   Римская-Корсакова;   1768— 1861),   мемуаристка,   бабушка   писателя   Д.   Д.   Благово — 641

717

 

Bradt — см. Брадт

Champagny — см. Шампаньи Н. М.

Charrière — см. Шаррьер

Cottin М. — см. Коттен Мари Софи Ристо

Doucet — см. Дусе

Ferry de Pigny — см. Ферри де Пиньи

Genlis Stéphanie Félicité (1746—1830), фр. писательница — 280

Lalance, гувернер Соллогуба — 386, 560

Ledentu — см. Ледантю Мари Сесиль

Montagnac — см. Монтаньяк

Radcliffe Ann (1764—1823), англ. писательница — 280

Riccoboni Marie Jeanne (1714—1792), ит. актриса и писательница — 280

Souza-Botelho Adèle Marie Emilie (1761—1836), фр. писательница — 280, 636

St.-Priest — см. Сен-При

Staёl-Holstein Anne Louise Germaine de (1766—1817), фр. писатель­ница — 280

 

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

И. Чистова. Беллетристика и

мемуары Владимира Соллогуба……..        3

 

ПОВЕСТИ

 

История двух калош.............................      24

Большой свет........................................       67

Аптекарша.............................................     142

Тарантас................................................      191

Метель....................................................     328

 

ВОСПОМИНАНИЯ…………………       343

 

Приложения

Из  воспоминаний...............................     547

Пережитые дни.

Рассказы о себе по поводу других ....     559

Комментарии

Примечания...........................................     628

Список условных сокращений.............     628

Именной указатель................................     689