Два некролога

 

 

Некрасов... Светскость, как определяющее, как положительное начало. Все мы монахи в душе, а Некрасов — светский человек. Мы — закрытые, мы — застывшие, мы — засохшие в своих помыслах и комплексах. Некрасов — открыт. Всем дядюшкам и тетушкам, всем клошарам, всем прогулкам по Парижу... Светский человек среди клерикалов. Ему недоставало трубки и трости.

И посреди феодальной социалистической литературы — первая светская повесть "В окопах Сталинграда". Странно, что среди наших писателей, от рождения проклятых, удрученных этой выворотной, отвратной церковностью, прохаживался между тем светский человек. Солдат, мушкетер, гуляка, Некрасов. Божья милость, пушкинское дыхание слышались в этом вольном зеваке и веселом богохульнике.

Член Союза писателей, недавний член КПСС, исключенный, вычеркнутый из Большой энциклопедии, он носил с собой и в себе этот вдох свободы. Человеческое в нем удивительно соединялось с писательским, и он был человеком пар экселянс! А это так редко встречается в большом писателе в наши дни.

Дядюшка в Лозанне... Как это подошло — в Лозанне...

Преждевременный некролог? Я понимаю. Нехорошо, что преждевременный. Но и как воздать?! Если не преждевременно? Если все мы уходим и уходим, и никто не стоит за нами с подъятыми факелами в руках!

Потому и тороплюсь. Надеюсь. Не умрет...

А его Хемингуэй? Наш российский, наш советский, наш дурацкий Хемингуэй! Как он был нам важен, необходим этот дядя Хэм. Почти как "Дядя Ваня", как "Хижина дяди Тома". В нашу сызмальства религиозную жизнь Хэм, дядя Хэм, вносил почти запретную, подпольную тему человека.

Ничего особенного: человек? Человек. Человек? — Человеку. Но это уже было так значительно, так осмысленно посреди толпы, принявшей либо звериный образ, либо еще страшнее — ореол напускной святости. Спасибо тебе, дядя Хэм...

Некрасов выше, Некрасов чище, чем кто-либо из всех нас любил Хемингуэя. Да ведь и то сказать — он был старше нас, и старше и живее. Как я сказал — был больше всего человеком среди писателей, а человек — не с большой, а с маленькой буквы, это много дороже стоит.

Почему я все это сейчас пишу? Когда Некрасов еще не умер? Чтобы, если он выживет, подарить ему эти странички, как очередную медаль — за отвагу.

А потом, скажите, что мне делать сейчас, если о нем не писать? Чем помочь ему, кроме такого вот прижизненного некролога? Толпиться в больнице? Звонить по врачам? Да всех врачей уже обзвонили, и они затыкают уши и не хотят больше слушать этих настырных, неизвестно о чем думающих русских.

"В окопах Сталинграда"... Нужно же было родиться и кончить свои дни в Париже, чтобы где-то посредине написать — в окопах Ста-лин-града... Да! Нужно. Нужно же было уехать из Киева, из России, чтобы приехав в Париж, тебя разрезали пополам и выкачивали бы гной из брюшины, из почек и из легких? Не лучше ли было бы там, не проще ли было бы в Киеве и окончить дни, отмеченные "Литературной газетой"?

Куда лезешь? Зачем летишь?

Глоток воздуха. Последний глоток свободы...

 

А.Синявский

1 июня 1975

 


 

1-го июня 1975 года умирал русский писатель Виктор Некрасов. 27-го мая его положили в госпиталь, очень хороший госпиталь, и больше трех часов оперировали, пытаясь спасти от перитонита. Хирург сказал, что любой француз умер бы за пять дней до такой операции и что, хотя операция прошла хорошо, — положение безнадежно.

1-го июня врачи объявили, что положение резко ухудшилось, что надежды нет и что пора сказать правду жене. И что пора прощаться.

Был поздний вечер. Зареванные, мы сновали по коридорам госпиталя, перешептывались, обменивались длинными, горестными взглядами, кругами ходили вокруг бедной жены, которая еще ничего не понимала, а мы уже знали, что к утру ей быть вдовой. Иногда заглядывали в палату. Там, на очень высокой кровати, как на катафалке, лежал полуголый, почерневший Некрасов, обмотанный сетью каких-то трубочек и проводочков. Некрасов был без сознания...

И вот тогда Андрей Синявский (а они очень дружили в тот первый для Некрасова год эмиграции) сказал, что есть одно средство, крайнее средство, и что он попробует...

И Синявский написал Некрасову некролог. При жизни.

Это была попытка хоть чем-то помочь, мысленно, словесно, заговорить Смерть в те роковые часы. Эти беглые строки — не очерк и не статья, не письмо и не дневник. Скорее это — полуплач, полузаклинание. Что-то вроде колдовства. И вместе с тем, попытка сказать самому Некрасову, что такое Некрасов, потому что всякому писателю очень важно знать, что же он написал в жизни свое, незаменимое, за что мы все и чтим, и любим, и помним его, как слово нашей эпохи. Не перечисление заслуг, а уяснение лица, стиля жизни и речи.

А к утру Некрасов очнулся: вопреки всем медицинским прогнозам и правилам, очень медленно он стал поправляться. Что его тогда спасло? Могучий ли организм, или антибиотики, или напряженная, сосредоточенная любовь друзей, которая тоже иногда не дает отлететь человеческой душе в иные дали, — не знаю... Но Некрасов выбрался из той могилы и прожил еще двенадцать лет.

Это были очень тяжелые для него годы — годы эмиграции, и скрашивались они, в основном, бесчисленными путешествиями (как он любил ездить!), встречами с друзьями из той, из прошлой жизни ("А ты знаешь, кто приехал?"), а последний год — новой оттепелью дома. Как он надеялся на нее, как следил и как радовался каждому новому слову оттуда. Даже послал в один из московских журналов статью о Корбюзье...

А тогда, в том далеком 75-ом году, 17 июня, в день рождения, когда Некрасову исполнилось 64 года, ему был преподнесен "прижизненный некролог", как очередная медаль "За отвагу". Некрасов прочел и сказал: "Как жаль, что такие про меня слова нельзя напечатать сегодня. Сделайте это после моей смерти..."

Он умер 3-го сентября 1987 года.

 

Мария Розанова


Журнал "Синтаксис" 1987, №19 — в библиотеке Im-Werden