Лев Аннинский

 

ПРОСТЫВАЮЩИЙ СЛЕД АГАСФЕРА

 

— Ты откуда? — Никто не ответил.

— Ты куда? — Не ответил никто.

Из книги «Свет двуединый»

 

Русско-еврейский диалог завершается. Жаль. Грустно всякое расставание. Хотя это, казалось бы, должно, обрадовать обе стороны. Евреи, проведшие в «утробе Империи» двести лет, из которых двадцать последних — в активном отказе, уходят, наконец, за ее рубежи, на землю обетованную, изживая в душе очередное «пленение» и проклиная страну, то ли их приютившую, то ли принудившую, то ли спасшую, то ли зажавшую.

И сама эта страна должна, кажется, вздохнуть с облегчением: беспокойное племя покидает ее пределы. Бесы, совратившие простодушных русских людей в революцию и коммунизм, исчезают за горизонтом. Торгаши и проныры, вызывавшие зависть и ненависть, проваливают, наконец, восвояси. Слава богу, кончается эта история.

Всё: нет больше в России евреев.

Дело, естественно, не в этническом происхождении: мало ли людей «иной крови» влилось в русский народ, который весь и составился-то из перемешавшихся племен: финнов, славян, тюрок. Те, что вливались, становились русскими, в том числе и те евреи, которые на это согласились.

Но в том-то и дело, что в основном — не согласились, не смогли, не сумели стать русскими. Что-то в душе помешало. Не потому, что родились евреями, а потому, что вели себя как евреи. И вот — отъехали.

Те, что остались, — во втором-третьем поколении и думать забудут о своих исторических корнях, и проверять эти корни вряд ли кто-нибудь станет. Так что придется русским людям на роль совратителей и виновников бед иискать кого-то другого. Неважно, кем по крови окажутся эти новые ответчики. Но это будут, наверное, уже не евреи.

А евреи в маленькой крепкой державе на Ближнем Востоке будут решать свои, ближние, восточные проблемы. Агасфер угомонится. Вечный Жид, вместилище мирового духа, — станет нормальным обывателем в мировом сообществе, наподобие бельгийца или канадца. Есть же у России культурный обмен с Бельгией и Канадой! Будет и с Израилем.

А двести лет яростного и темного сожительства? А смысл этого полувменяемого диалога, втянувшего души в беспредельную тяжбу и вывернувшего мозги местечковым мудрецам и русским интеллигентам? Выходить из общины, не выходить из общины... Выйти — значит перестать быть евреями. Не выйти — значит, отгородиться от русского общества, обречь себя на местечковое прозябание. И, с другой стороны, принимать евреев в русском обществе как «людей вообще»? Но это значит отказать им в национальной принадлежности. Принимать именно как евреев? Но это значит отказать им в русской принадлежности.

«Проклятый народец». Ни так, ни эдак не угодишь. И зачем Екатерина прикупила их у Европы при очередном разделе Польши? Так и не влились, не слились. Без земли, без языка, без «компактного проживания», когда, казалось бы, ничем не удержаться в качестве «инородцев», а надо бы раствориться без остатка и сопротивления, — так и не растворились. Выпали в осадок. Удержались непонятно чем. Чистым именем, пустым звуком, святым духом.

Загадка.

Разгадывается она — с отъездом. Святой дух возвращается на Святую Землю. Звук имени наполняется государственной медью. Величие страдания входит в нормальный масштаб.

Но ведь и Россия в момент расставания находится в кризисе своего величия. На месте империи, державшей за шиворот полмира, — ворох притирающихся друг к другу малых осколочных государств. С распадом Советского Союза Россия уже лишилась половины своей весомости, а теперь угроза распада и дробления висит уже и над нею самой. Я имею в виду не великороссов, чья этническая суть никуда не денется, я имею в виду русское дело как часть мирового дела, русское величие, создававшееся усилиями также и украинцев, татар, прибалтов, молдаван, кавказцев и — евреев, становившихся русскими.

Неудача этого дела, крах коммунистической утопии, поставивший под вопрос русскую мировую роль, закат русской всечеловечности — все это ставит русских в положение, в чем-то сходное с положением евреев: вместо мировой роли надо сживаться с рядовой ролью, сжиматься до нормы, «мести свой кусочек улицы».

Не расставание страшно. А тревога, простершаяся над двумя ненормальными народами в момент разрыва. Тревога мысли: что же означало это двухвековое сосуществование? Зачем понадобилось оно в ходе судеб, если кончается таким прощаньем?

Эмоция, лежащая на поверхности: взаимная обида. Неразделенная любовь. Мы им давали, а они не взяли. Мы их любили, а они отвергли. Нет и не будет с ними счастья.

Несчастнейшие из сыновей покидают опостылевшую землю, а родина-мать, оборачиваясь мачехой, грозит им клюкой и злобно плюет вслед. А если и не грозит, если и не плюет, то все-таки примечает.

Что же это за страна, двоящаяся матерью-мачехой, за двести лет так и не разгаданная, так и не принявшая льнувших к ней несчастнейших сынов?

Я в этой статье буду опираться на стихи, потому что поэзия лучше публицистики выявляет общий тонус, общий образ оставляемой, остающейся в памяти евреев России. Поэзия на частности не отвлекается. Она не выясняет, кто же свой, а кто чужой, потому что тень такого вопроса действует сильнее любого ответа на него.

Чужая земля, чужая вина.

Образ страны зыблется в памяти Агасфера. Россия непрочна. Россия бесплотна. Россия абсурдна. Россия бесследна.

Непрочность, зыбкость, непредсказуемость мерещатся за ее замками, запорами, задвижками и запретами. Даже стулья плетеные держатся здесь на болтах и на гайках — именно потому, что сплетается все из хрупкого, мягкого, неверного. Человек в этой стране не может ничего предвидеть, а если предвидит, то — рвы и ямы Бабьего Яра: он живет под занесенным мечом: он видит невозмутимые снега над расширяющейся бездной, он чует бездну, провал, развал. Он бредет вдоль колючей проволоки, всматривается в капли, сияющие на железе, и думает, что в сущности ничего больше и нет: только эти капельки на железе, а за проволокой — тщета, безнадега, бездонность. Здесь человек чувствует, как исчезает грань между жизнью и смертью: он слышит, как мертвые шевелят костями и как живые входят в бездонные летейские воды и дважды, и трижды, и многажды...

Из небытия возникает человек и в небытие исчезает:

 

«Я был остывшею золой без мысли, облика и речи, но вышел я на путь земной из чрева матери — из печи».

 

Жизнь — бесплотна, ирреальна, воздушна. Гнездо свито в кратере: в любой момент можно сгореть. Тема снега, свинцовой холодной обреченности сменяется темой огня, обреченности пламенной, плазменной, воздушной, воспаряющей к небу. «Нежная славянская плацента» горит многоязыким пламенем: этим пламенем горят и пылкие еврейские души: бессмертный товарищ Чапаев летит вместе с евреями в атаку на заебанный Богом Бейрут, и эта фантазия прекрасна при всей своей чисто русской придури: в реальности же задавленный, огни и воды прошедший, готовый все потерять русский поэт «еврейского происхождения» скачет в каком-то ином измерении, вернее, в том же ирреальном измерении, но чаще — в другой тональности:

 

«Мне выпало счастье быть русским поэтом. Мне выпала честь прикасаться к победам... Мне выпало все. И при этом я выпал, как пьяный из фуры в походе великом. Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете. Добро на Руси ничего не имети».

 

Русь — это абсурд и непредсказуемость. Это обваливающиеся мосты, заваленные тропы, брошенные деревни. Этo веселые сны посреди грустных просторов. Это богоданное безбожие, вечные качели между блаженством и скотством, это демократия пьяни, братание с первым встречным. Это привычка к неожиданному, необъяснимому, выходящему из рамок и правил. Это смесь всего и вся: Европы и Азии, культуры и дикости, мощи и бессилия.

 

«Все перепуталось тупо: пушки Путилова, Круппа, танки завода Рено, жидкие порции супа, радио, Сталин, кино».

 

Абсурд живучести. Бесконечность скрещений и безначальность качеств, одинаковость шинелей, гимнастерок, погон, дождей, песен. Серый цвет — цвет времени и высушенных временем бревен, цвет смешения: черное — белое, живое — мертвое, остылое — горячечное. Все пегое, пестрое, стекающее в общую бездну. Только России можно вжиться в такой живительный абсурд:

 

«То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом, то ли дернуть отсюдова по морю новым Христом. Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза, паровоз с кораблем — все равно не сгоришь от стыда: как и челн на воде, не оставит на рельсах следа колесо паровоза...»

 

Россия — это царство бесследности. И именно здесь, где время стирает все: следы материальных усилий, зарубки памяти, ощущения отдельного индивида, — именно здесь принимаются самые отчаянные попытки удержать лицо: противостоять всесильной «фузе».

Зов прародины — вот одна из последних спасительных опор. Желтые звезды загораются, прожигая серые лохмотья. Зов предков, зов крови. Зов царской крови, как иной раз именем Книги Царств ограждает себя еврейская душа среди всеобщего ровного изгойства. Жезл патриарший, пылающий куст и чернеющий крест прорезаются в тумане. Горючие проклятья прадедов помогают откликаться и в безмолвии пустоты, и среди ревущих толп. Еврею мнится, что сказать «все — как в древности» — значит остановить хаос, это безначалье-бесконечье, эту бесследную невменяемость бытия.

 

«Все, как в древности: дикое пенье, ожиданья тягучий застой: и над всем, словно чудо прозренья, примирены с любою судьбой».

 

Не буду прослеживать по стихам отъехавших поэтов, как на Святой земле это жгучее стремление бежать из России оборачивается тоской по оставленной матери-мачехе. У меня и помимо стихов было достаточно случаев убедиться в ностальгии, охватывающей бывших русских евреев в Израиле (там они неистребимо именуются «русскими», как здесь не могли перестать быть «евреями»). Не испытывая по этому поводу никакого пристрастного чувства, то есть ни торжества, ни злорадства, — я зимой 1993 года в ходе одной телепередачи коснулся этой темы в диалоге с Вл. Ем. Максимовым.

Критик Мих. Золотоносов в газете «Московские новости» оценил нашу попытку «рассуждать о евреях и "русофилии" в Израиле» как комическую, — заметив, что «лучше бы об этом размышляли Мартин Бубер и Ханна Арендт». Что именно показалось М.Золотоносову комическим, я не понял, но уловил, что мои рассуждения на эту тему его неприятно задевают. Ладно, не буду. Пусть, в самом деле, об этом высказываются М.Золотоносов и другие соплеменники Мартина Бубера и Ханны Арендт. Это, видимо, и будет продолжение диалога, вернее, это будет конец русско-еврейского диалога, грезящийся мне в наших разводно-отъездных делах. Но «русскую половину», надеюсь, М.Золотоносов позволит мне додумать?

Так вот, я думаю, тут важно то, что еврейская тоска по прародине есть своеобразный выворот русской судьбы, постигшей евреев в последние два века их двухтысячелетнего скитания. Народ, готовый поступиться всеми «естественными условиями бытия» ради самого факта бытия (я употребляю термины Ницше из «Антихристианина», но можно описать это иначе) — народ, согласившийся потерять, казалось бы, все: землю, государство, язык, веру, мораль (две последние ценности евреи бросили в «мировой пожар» революционности) — за что народ все это отдал? За факт бытия. За звук имени. За один этот звук, за чистый факт, за след в бесследности. И из этого звука, факта, следа — и язык возродили, и веру, и мораль. И на землю вернулись, и государство теперь воссоздали и отстояли.

Но это теперь. И теперь — это великий искус для евреев: отдать мировое страдание за крепкий уютный угол. И это — конец того диалога, который мы стремимся разгадать, того, в котором еврейские и русские души мучились, узнавая и не узнавая друг друга. Теперь — все ясно, и узнавать нечего: вот рубеж, вот виза, вот дипотношения. Вот Россия, а вот Израиль.

Шолом! Здрасьте и до свидания.

Но пережитая нераздельность-неслиянность! В этом сыновно-сиротском сцеплении любви и горечи, причастности и изгойства остается неразгаданной какая-то тайна, какая-то зеркальная зачарованность. Русские в глазах евреев — это люди, готовые все отдать, все потерять, всем пожертвовать ради «чего-то», что и определить-то невозможно, разве что определить все так же: как «факт бытия», только. И примирение с судьбой, и готовность «объять весь мир», и вечная неприкаянность — это же черты русских (в глазах евреев, но не только в глазах евреев!), но это и черты евреев в глазах русских (и не только русских). А еврейская незакрепленность, безземелье, расплывающееся в «гражданство мира», вечное кочевье по чужим странам и культурам («формой существования еврейства является паразитирование на язвах чужих культур» — повторил за Фридрихом Ницше Борис Парамонов, а от себя добавил со знанием дела: русские — это ж евреи в своем отечестве! — Добавил бы еще что-нибудь о хищническом разграблении природных богатств, принадлежащих ста народам «одной шестой части суши», да о властном присвоении богатств культуры ста народов, то бишь «русификации»)...

Вот на этой-то зыбкой почве и выпало встретиться двум мировым народам: русскому и еврейскому. Ответы на вопросы они дали разные, даже диаметральные. Но вопросы-то были — общие. А это и есть диалог.

 

«Понимаю: ярмо, голодуха, тыщу лет демократии нет, но худого российского духа не терплю, — говорил мне поэт. — Эти дождички, эти березы, эти охи по части могил, — и поэт с выраженьем угрозы свои тонкие губы кривил... — Эту водочку, эти грибочки, этих девочек, эти грешки и под утро заместо примочки водянистые Блока стишки: наших бардов картонные копья и актерскую их хрипоту, наших ямбов пустых плоскостопье и хореев худых хромоту... Вот уж правда: страна негодяев: и клозета приличного нет», — сумасшедший, почти как Чаадаев, так внезапно закончил поэт.

Но гибчайшею русскою речью что-то главное он огибал и глядел словно прямо в заречье, где архангел с трубой погибал».

 

Потрясающий поворот! Все — тошнотворно: от водочки до нужды сбегать на двор. Все воплотившееся — невыносимо. Но огибается речью что-то, что за речью, невоплощаемое, невыразимое, неисследимое, и приковывает душу.

Заметим этот потусторонний магнит русской жизни. Заметим и силовые линии к нему: ямбы и хореи. То не важно, что строчки пустые или хромые, а важно, что они все искупают. И без них невозможно. И от их магии не оторваться.

Магия слов. Два народа, помешавшиеся на Слове. Два народа, словно разделенные зеркалом: что-то единое есть (может быть, предназначение неразрешимое), но повернуто зеркально. Перевернуто. Русский мир в глазах евреев абсурден, безумен, «на дурака рассчитан», наголову поставлен. Но он свят. Он только перевернут.

Вот это действительно лейтмотив, причем глубинный — русско-еврейского поэтического самовыражения.

Смешение черт и качеств, в неразличимой «фузе» русской жизни, в этом «котле добра и зла» обнаруживается нечто вроде логики, вернее, некая антилогика, логика от противного. Чем хуже, тем лучше, и наоборот: чем лучше, тем хуже. Можно отнести первую часть перевертыша к русской реальности, а вторую — к еврейской доле в этой реальности, но суть в том, что это — разные аспекты одной реальности, вернее, одной ирреальности, имеющей свойство оборачиваться в свою противоположность. Чужое зовется своим, свое отвергается как чужое. Еврейский ум на русской почве обретает подобие души. Что-то зеркальное является в несходящемся подобии душ и судеб: правое становится левым, левое правым, как чужое своим, а свое чужим. Не поймешь, где роль, а где судьба, где маска, а где лицо. Думаешь: это грим, а сдираешь его — вместе с кожей. Отъезд (алия) в этом контексте — не решение, а лишь переворачивание проблемы, перенос ее с места на место: попадаешь на другой крючок, или в другую сеть, и нет разницы, крюк ты перепутал или море. Хрестоматийный еврейский релятивизм (изворотливость) накладывается здесь на хрестоматийную русскую непредсказуемость (дурь). Возникает ощущение жизни вывернутой, выворотной, вечно выворачивающейся. Победителей — судят. Пораженье оборачивается победой, победа — поражением. Сила — слабостью...

 

«Забвенья нету сладкого, лишь горькое в груди — защиты жди от слабого, от сильного не жди...»

 

Сила — у слабых, сила — в слабости. В еврейской жизни выявляется скрытая русская слабость, скрытая, глубоко запрятанная надломленность русской жизни. Давид и Голиаф меняются ролями. Морок подобия. Жизнь — полусон, сон — видение, воспоминание о прошлом, мираж будущего. Сон — это двухсотлетняя жизнь в России, мираж — возвращение на историческую родину.

 

«Запоздало свиданье, на тысячи лет запоздало! Застревала невстреча моя в неподвижных веках, застывала в чужбинах холодных, в чужих языках, в ненадежных домах, с бесприютным уютом вокзала... Я не знаю: зачем и какою стихийною силой перепутаны в жизни моей времена и миры. И внезапный озноб этой лютой восточной жары непонятно похож на заснеженный воздух России!»

 

Кольцуются судьбы, кочевье замыкается на самое себя, Агасфер глядится в зеркало, дурная бесконечность висит над вечным скитальцем, над самоотверженным искателем Смысла.

В грандиозной Бессмыслице единственное, чему можно вверить душу, - это то самое: Слово. «Народ Книги» обнаруживает странное родство с народом, которому Словесность на два века заменила и философию, и религию, и здравый смысл. Словесный мостик качается над бездной. Среди проклятий, которые еврейская душа обрушивает на голову окаянной российской государственности, одно из самых яростных вызвано тем, что империя потеряла язык. Среди отравляющих память воспоминаний об окаянной жизни неизменно спасительной остается светлая строчка, строчка стиха: русский ямб, русский хорей, хромой, калеченный, но — спасительный. Ариаднина ниточка рифмы, нота гармонии в хаосе антижизни, распев русской речи.

 

«Все серо, зелено, сквозисто, и будто бы из далека звенит прерывисто и чисто еще не слышная строка»

 

Удержит ли эта ниточка расходящиеся берега? Нет. Лишь подчеркнет бездну. Лишь обернет еще раз жизнь, изошедшую на чернила. Лишь очертит то неизъяснимое, что «огибается», охватывается русской речью и ею прикрывается. Можно жизнь прожить в перевернутом мире, «не там» и « не тогда», по чужим углам и под чужими именами. Можно эту судьбу проклясть, перевернуть.

Но нельзя не почувствовать, что, помимо этой жизни, есть еще «что-то», бесконечно важнейшее, неисчерпаемое, неохватное, неопределимое и непреодолимое, превышающее любую силу и обесценивающее любую ясность.

Это ощущение соединяет евреев и русских.

Это ощущение — смысл и итог их двухвекового диалога.

Это ощущение — его финал.

Россия, зависшая над темной бездной распада, из которой она чает выбраться на какой-нибудь ясный берег, горьким взглядом провожает своих пасынков, из «ничего» восстановивших себе родину, а евреи, оглядываясь на оставляемую Россию, оставляют ей неизреченную «мировую тайну», которую они отдали за маленький крепкий дом. Кто прав?

Неразрешимо.

Ибо спрошено:

«Где путь к жилищу света, и где место тьмы?»

И отвечено:

«Вот, я ничтожен; что буду я отвечать Тебе? Руку мою полагаю на уста мои».

 

* * *

 

Источники: Иов, 38:19; 39:34.

 

Авторы стихов (по ходу цитирования): Семен Липкин, Давид Самойлов, Михаил Синельников, Иосиф Бродский, Михаил Грозовский, Лев Лосев, Инна Лиснянская, Светлана Аксенова, Лия Владимирова.

 

Особая благодарность — М. Грозовскому: во-первых, за эпиграф и, во-вторых , за решимость собрать воедино стихи российских евреев (и неевреев), отъехавших и неотьехавших, и извлечь свет двуединый из этого Вавилона строк.

 

(Послесловие к книге «Свет двуединый — Евреи и Россия в современной поэзии»)

 

-----------------------------------------

OCR и правка: Евсей Зельдин, май 2007.

Библиотека Александра Белоусенко