Р.Роллан. Собрание сочинений, т. XVIII, Л., "ГИХЛ", 1935.
Перевод с французского Е.П.Казанович
OCR: Адаменко Виталий (г. Самара), 9 февраля 2008.
---------------------------------------------------------
НАД СХВАТКОЙ
(1914-1915)
«Пожар, тлевший в лесу Европы, начинал разгораться. Напрасно старались погасить его то тут, то там, — он тотчас же вспыхивал дальше; вихрями дыма и дождем искр перебрасывался он с одного места на другое, сжигая сухой кустарник. На Востоке авангардные бои уже предвещали великое столкновение народов. Вся Европа, еще недавно скептическая и равнодушная, пылала, как костер из сухих ветвей. Жажда борьбы овладела всеми умами. Война могла разразиться каждую минуту. Ее тушили, но она разгоралась вновь. Самый ничтожный предлог являлся для нее пищей. Мир чувствовал себя во власти случая, способного вызвать всеобщую схватку. Он ждал. Самых миролюбивых давило чувство необходимости. А идеологи, укрывшись в широкой тени циклопа Прудона, прославляли войну как благороднейшее из деяний человеческих...
Так вот к чему должно было привести физическое и нравственное возрождение западных рас! Пробегавшие по ним токи пламенной веры и бурной деятельности толкали их на кровавую резню! Только гений вроде Наполеона мог бы направить этот слепой бег к предусмотренной и определенной цели. Но такого гения действия не было нигде во всей Европе. Казалось, мир выбрал себе в правители самых посредственных людей. Сила человеческого ума была где-то далеко. При таком положении оставалось только катиться по наклонной плоскости, что народы и их правительства и делали. Европа имела вид военного лагеря накануне сражения.
Жан Кристоф. Том V, книга 10. Грядущий день.
Считаю своим приятным долгом выразить благодарность мужественным друзьям, которые защищали меня в парижской печати в течение последнего года, — с конца октября 1914 года: Амеле Дюнуа — в «Humanite» и Анри Гильбо — в «Bataille Syndicaliste»; в том же журнале — Фернанду Депре; Жоржу Пиошу — в «Hommes du jour»; Ж. М. Ренетуру — в «Bonnet rouge»; Руане — в «Humanite»; Жаку Менилю — в «Mercure de France» и Гастону Тьессону — в «Guerre sociale». Этим верным соратникам в борьбе я приношу свою нежную благодарность.
Р. Р.
Октябрь 1915 г.
Суббота 29 августа 1914 г.*
* Телеграмма из Берлина (Агентство Вольфа), перепечатанная «Gazette de Lausanne» от 29 августа 1914 года, сообщила, что «старинный город Лувен, богатый произведениями искусства, более не существует». (См. примечание на стр. 97).
Я не из тех французов, Гергарт Гауптман, которые Германию считают варваром. Я знаю умственное и нравственное величие вашей могущественной расы. Я знаю все то, чем я обязан мыслителям старой Германии, и еще в настоящую минуту я вспоминаю пример и слова нашего Гете, — он принадлежит всему человечеству, — отвергающего всякую национальную ненависть и сохраняющего свою душу спокойной на тех высотах, «где счастье или несчастье других народов чувствуется, как свое собственное». Всю жизнь я трудился для дела духовного сближения наших двух народов, и жестокости нечестивой войны, вовлекающей их в борьбу, которая разрушает европейскую цивилизацию, никогда не заставят меня замарать ненавистью мой ум.
Итак, какие бы у меня теперь ни были причины страдать по вине вашей Германии и считать преступной германскую политику и употребляемые ею средства, я вовсе не возлагаю ответственность за нее на народ, который ей подчиняется и является ее слепым орудием. Это не значит, что я, подобно вам, смотрю на войну, как на нечто роковое. Француз не верит в рок. Рок — это оправдание для безвольных душ. Война есть плод слабости народов и их глупости. Их можно только жалеть, нельзя винить их. Наш траур я не ставлю вам в укор; ваш траур будет не меньше. Если Франция разорена, то же самое будет и с Германией. Я даже не возвысил голоса, когда видел, как ваши войска попирают нейтралитет благородной Бельгии. Этот бесчестный поступок, вызывающий презрение во всяком честном сознании, слишком входит в политическую традицию ваших прусских королей; он меня не удивил.
Но неистовство, с которым вы обрушиваетесь на этот великодушный народ, единственное преступление которого — в том, что он отчаянно защищает свою независимость и справедливость, как это вы сами, немцы, делали в 1813 году... это слишком! Негодование мира восстает против этого. Приберегите эти жестокости для нас, французов, ваших настоящих врагов! Но яростно набрасываться на свои жертвы, на этот маленький бельгийский народ, несчастный и невинный!.. какой позор!
И, не довольствуясь борьбою с живой Бельгией, вы воюете с мертвецами, со славой веков. Вы бомбардируете Малин, вы сжигаете Рубенса. Лувен уже не больше, как куча пепла, — Лувен, с его сокровищами искусства, науки, — священный город! Но кто же вы такие? и каким же именем, Гауптман, называть вас после этого, вас, отвергающих имя варваров? Чьи внуки вы — Гете или Атиллы? С кем воюете вы — с армиями или же с человеческим духом? Убивайте людей, но уважайте творения! Они — наследие человеческого рода. Вы, так же как и мы все, — его наследники. Разрушая его, как вы это делаете, вы показываете себя недостойными этого великого наследства, недостойными занять место в рядах маленькой европейской армии, которая является почетной стражей культуры.
Не к мнению остальной части вселенной обращаюсь я, выступая против вас. Я обращаюсь лично к вам, Гауптман. Во имя нашей Европы, одним из славнейших бойцов которой вы были до этих пор, во имя той культуры, за которую величайшие из людей борются веками, во имя самой чести вашей германской расы, заклинаю, призываю вас, Гергарт Гауптман, — вас и избранную часть немецкой интеллигенции, среди которой я насчитываю столько друзей, — протестовать из последних сил против этого преступления, которое падает на вас.
Если вы этого не сделаете, вы докажете одно из двух: или что вы его одобряете (и тогда пусть раздавит вас приговор всего мира!), или же что вы бессильны поднять голос против гуннов, которые вами распоряжаются. А в таком случае, по какому праву можете вы еще утверждать, что вы сражаетесь за дело свободы и прогресса, как вы это писали? Вы даете миру доказательство того, что, будучи неспособны защитить свободу мира, вы даже неспособны защитить свою и что лучшая часть немцев порабощена злейшим из деспотизмов, деспотизмом, разрушающим великие произведения искусства и убивающим человеческий дух. Жду от вас ответа, Гауптман, ответа, который был бы поступком. Общественное мнение Европы ждет его, как и я. Подумайте об этом: в подобное мгновение самое молчание есть уже поступок.
«Journal de Geneve», среда 2 сентября 1914 г.
* За алтари. (Прим. перев.)
Сентябрь 1914 г.*
* Писано после бомбардировки Реймского собора.
Почему среди стольких преступлений этой позорной войны, одинаково нам ненавистных, наш протест вызывают преступления против вещей, а не против людей, разрушение произведений искусства, а не жизней? Многие этому удивлялись, даже упрекали нас за это, как будто у нас меньше, чем у них, жалости к телам и сердцам тысяч распятых жертв! Но подобно тому, как павшие армии осеняет видение их любви, их родины, ради которой они жертвуют собой, так и над этими исчезающими жизнями, поддерживаемый ими, проносится святой Ковчег искусства и мысли веков. Носители могут сменяться. Лишь бы Ковчег был спасен! Охрана его лежит на избранных мира. И если общее сокровище находится под угрозой, пусть они подымутся на его защиту.
Меня, впрочем, радует, что в латинских странах этот священный долг никогда не переставал считаться первым из всех. Наша Франция, обливающаяся кровью от стольких других ран, не испытала ничего более мучительного, чем покушение на ее Парфенон, Реймский собор, эту святыню Франции. Письма, полученные мною от пострадавших семей, от солдат, которые в течение двух месяцев переносят всевозможные страдания, показывают мне (и я горжусь за них и за мой народ), что никакой траур не был для них столь тяжел. — Это потому, что дух мы ставим выше плоти. Как непохожи мы в этом отношении на тех немецких интеллигентов, которые, на мои упреки за святотатственные действия их разрушительных армий, все отвечали в один голос: «Пусть лучше погибнут все великие произведения искусства, чем хоть один немецкий солдат!..»
Такое произведение, как Реймский собор, есть нечто гораздо большее, чем жизнь: оно — народ, оно — его века, трепещущие, словно симфония, в этом органе из камня; оно — воспоминания его радости, славы и горя, его размышления, его ирония, его мечты; оно — родословное древо племени, корни которого уходят в самую глубь его земли и которое в высоком порыве простирает к небу свои ветви. Но оно — нечто еще большее: его красота, возвышающаяся над борьбой народов, есть гармонический ответ, данный человеческим родом мировой загадке, — свет того разума, который для души необходимее, чем свет солнца.
Кто убивает это произведение, умерщвляет нечто большее, чем человек, он убивает душу нации во всей ее чистоте. Его преступление неискупимо, и Данте наказал бы его вечной агонией его племени, вечно возобновляемой. Мы, отвергающие мстительный дух этого жестокого гения, мы не возлагаем на народ ответственность за поступки отдельных лиц. С нас достаточно той драмы, которая развертывается у нас на глазах, и развязкой которой, почти несомненной, должно быть крушение германской гегемонии. Особенную остроту придает этой драме то, что ни один человек из числа тех, которые принадлежат к интеллектуальной и моральной верхушке в Германии, — к этой сотне высоких умов и этим тысячам честных сердец, которыми никогда не была обделена ни одна великая нация, — никто из них действительно не подозревает преступлений своего правительства; никто не подозревает ужасов, содеянных в Валлонии, на севере и западе Франции, в первые две или три недели войны; никто (как будто на пари!) не подозревает сознательного опустошения городов Бельгии и разрушения Реймского собора. Если бы они увидели правду, я знаю, многие из них заплакали бы от горя и стыда; и из всех злодеяний прусского империализма самым худшим, самым гнусным является то, что он скрыл свои злодеяния от своего народа, ибо, лишив его возможности протестовать против них, он сделал его ответственным за них на целые века, он злоупотребил его великолепной преданностью.
Конечно, интеллигенция также виновата. Ведь если можно допустить, что простые смертные, во всех странах послушно принимающие известия, которыми их кормят газеты и начальство, поддаются обману, — это непростительно для тех, чье ремесло — отыскивать истину среди заблуждений и помнить о том, чего стоят свидетельства корысти или страсти, одержимой галлюцинациями; их основной долг (долг столько же честности, сколько и здравого смысла) должен бы заключаться в том, чтобы, прежде чем ввязываться в этот ужасный спор, ставкой которого было истребление народов и духовных сокровищ, окружить себя опросными листами обеих сторон. Из слепой лойяльности, движимые преступной доверчивостью, они, очертя голову, бросились в сети, расставленные им империализмом. Они уверовали в то, что первый их долг — с закрытыми глазами защищать от любого обвинения честь своего государства. Они не поняли того, что самым благородным средством его защиты было осудить его ошибки и омыть со своей родины это пятно... Я ждал от самых благородных умов Германии этого мужественного неодобрения, которое могло бы возвеличить ее, а не унизить. Письмо, написанное мною к одному из них на следующий день после того, как грубый голос Агентства Вольфа высокопарно возвестил, что от Лувена осталась только куча пепла, — было враждебно принято всей лучшею частью Германии. Они не поняли того, что я давал им случай высвободить Германию из объятий преступлений, которые ее именем совершала ее Империя. О чем просил я их? О чем просил я всех вас, художники Германии? Я просил выразить хотя бы только мужественное сожаление о содеянном насилии и осмелиться напомнить разнузданной власти, что родина не может быть спасена ценой преступлений и что права человеческого духа стоят выше ее прав. Я просил только об одном голосе, об одном единственном, который был бы независим... Ни один голос не заговорил. И я услышал только крики стада, своры интеллигентов, лающих по следу, на который пускает их охотник, — это наглое обращение, в котором вы, не делая ни малейшей попытки оправдать преступления власти, единодушно объявили, что их вовсе и нет. А ваши богословы, ваши пасторы, ваши придворные проповедники удостоверили сверх того, что вы были вполне правы и что вы благословляете бога за то, что он вас создал такими... Род Фарисеев! Какая кара свыше падет на вашу кощунственную гордыню!.. Ах! вы и не подозреваете того зла, которое вы причинили вашим соотечественникам. Мания величия какого-нибудь Оствальда или какого-нибудь Г. С. Чемберлена*, являющаяся угрозой всему миру, преступное упорство девяноста трех интеллигентов, не желающих видеть истину, будут стоить Германии дороже десяти поражений.
-------------------------
* Когда я писал это, я еще не знал чудовищной статьи Томаса Манна (в «Neue Rundschau» за ноябрь 1914 г.), который с ожесточением, в яростном припадке оскорбленной гордости старается назвать именем славы и поставить в заслугу Германии все то, в чем ее обвиняют ее противники, — осмеливается писать, что настоящая война есть война германской культуры «против цивилизации», объявляет, что германская мысль не имела иного идеала, кроме милитаризма, и берет вместо знамени следующие стихи, являющиеся апологией силы, угнетающей слабость
Denn der Mensch verkümmert im Frieden,
Müssige Ruh ist das Grab des Muts.
Das Gesetz ist der Freund des Schwachen,
Alles will er nur eben machen,
Möchte gern die Welt verflachen,
Aber der Krieg lässt die Kraft erscheinen...
(«Ибо человек чахнет в мирном состоянии. Праздный покой — могила мужества. Закон — друг слабого. Он хочет из всего сделать только равнину. Охотно превратил бы он вселенную в плоскость. Но война дает возможность проявиться силе».)
Так на арене обезумевший от бешенства бык бросается, опустив голову, на шпагу, направленную против него матадором, и закалывается.
Как вы неловки! Думаю, что из всех ваших недостатков неловкость — самый худший. С начала этой войны вы не произнесли ни одного слова, которое не было бы для вас более пагубно, чем все слова ваших противников. Вы сами, без всякой надобности, представили улики и доказательства, подтверждающие худшие из обвинений, которые могли бы быть выставлены против вас. Подобно тому, как ваши же официальные агентства, в глупой надежде устрашить нас, первые пустили в ход напыщенные рассказы о самых зловещих опустошениях, произведенных вами, так и сами вы, когда наиболее беспристрастные из ваших противников пытались, по чувству справедливости, возложить ответственность за эти поступки только на некоторых из ваших начальников и на часть ваших армий, неистово потребовали своей доли в них. Это вы на следующий день после разрушения Реймса, которое должно было бы смутить в глубине души лучших из вас, хвастались им из бессмысленной гордости, вместо того чтобы оправдываться*. Это вы, несчастные, вы, представители ума, не переставали прославлять силу и презирать слабых, как будто вы не знаете, что колесо судьбы поворачивается, что когда-нибудь эта сила снова ляжет на вас гнетом, как это уже было в прошедшие века, когда ваши великие люди могли по крайней мере найти утешение в том, что они не отреклись перед нею от верховной власти духа и от священных прав права!..
----------------------------
* Как пишет один из этих юных «педантов варварства» (так их справедливо называет Мигуэль де Унамуно), «тот, у кого есть сила создать, имеет право разрушить» (Wer stark ist zu schaffen, der darf auch zerstoren). — Фридрих Гундольф: «Tat und Wort im Krieg», напечатано в «Frankfurter Zeitung» от 11 октября. — Ср. статью старика Ганса Тома в «Leipziger Illustierte Zeitung» от 1 октября (Прим. перев.).
Какие упреки, какие угрызения совести готовите вы для себя в будущем, галлюцинирующие вожатые, ведущие свой народ в яму, подобно спотыкающимся слепым Брюгеля!
Жалкие доказательства, которые вы в течение двух месяцев выставляете против нас!
1. Война есть война, говорите вы, то есть нечто несоизмеримое с остальными вещами, стоящее по ту сторону морали, разума, за пределами обычной жизни, какое-то сверхъестественное состояние, перед которым остается только преклониться, не вступая в споры.
2. Германия есть Германия, то есть нечто несоизмеримое с остальными народами; законы, распространяющиеся на других, не распространяются на нее, законы, применимые к другим, неприменимы к ней, и присваиваемое ею право насиловать принадлежит только ей. Таким образом она может, не совершая преступления, рвать свои письменные обещания, изменять данной ею присяге, попирать нейтралитет народов, который она клялась защищать. А взамен этого она желает встретить в оскорбляемых ею народах «рыцарственных противников»; и если этого не бывает и они осмеливаются защищаться всеми способами с помощью всего оружия, оставшегося у них, — она объявляет это преступлением.
В этом ясно видны своекорыстные уроки ваших прусских учителей! Художники Германии, я не сомневаюсь в вашей искренности; но вы уже неспособны больше видеть истину; прусский империализм надвинул вам на глаза и даже на вашу совесть свою остроконечную каску.
«Необходимость не знает закона»... Вот одиннадцатая заповедь, завет, который ныне вы несете вселенной, сыны Канта!.. Мы уже не раз слышали его в истории: это пресловутая доктрина Общественного Блага, мать геройств и преступлений. Каждый народ прибегает к ней в минуту опасности; но самые великие народы те, которые защищают против нее свою бессмертную душу. Лет пятнадцать назад, во время того знаменитого процесса, в котором один невинный человек был противопоставлен силе государства, мы, французы, лицом к лицу столкнулись с ним, с этим кумиром Общественного Блага, и низвергли его, когда он стал угрожать — по выражению нашего Пеги — «вечному благу Франции».
Писатели, стоящие на страже совести Германии, выслушайте того, кого вы только что убили, выслушайте героя французской совести.
«Наши тогдашние противники, — пишет Шарль Пеги, — говорили языком государственного разума, временного блага народа и расы. А мы, движимые глубоким христианским чувством, охваченные революционным и вместе исконно-христианским порывом, мы стремились по меньшей мере возвыситься до страсти, до заботы о вечном благе этого народа. Мы не хотели, чтобы Франция пребывала в состоянии смертного греха».
Не это ваша забота, мыслители Германии. Вы мужественно отдаете свою кровь, чтобы спасти ее земную жизнь. Но о ее вечной жизни вы не беспокоитесь... Конечно, время это ужасно. Ваша родина, как и наша, борется за существование, и я понимаю это и восхищаюсь жертвенным самоопьянением, которое вашу молодежь, так же как и нашу, побуждает воздвигнуть ей из своих тел оплот против смерти. «Быть или не быть...» — говорите вы? — Нет, этого недостаточно. Пусть будет великая Германия пусть будет великая Франция, страны, достойные своего прошлого и умеющие уважать и себя самого и друг друга, даже если они воюют между собой: вот то, чего я хочу. Я краснел бы за победу, если бы моя Франция купила ее ценой, которою вы оплачиваете ваши успехи, не имеющие завтрашнего дня. В то самое время, когда ведутся бои на равнинах Бельгии и на меловых холмах Шампани, — другая война происходит в области духа; и победа внизу бывает иногда поражением вверху. Завоеванию Бельгии, Малина, Лувена и Реймса, — всему этому колокола Фландрии прозвонят более зловещую отходную, чем колокола Иены, а побежденные бельгийцы похитили вашу славу. Вы это знаете. Ваша ярость происходит от того, что вы это знаете. Зачем пытаться обмануть себя, когда всё — напрасно? Кончится тем, что истина проснется в вас. Можете душить ее, сколько хотите. Когда-нибудь она заговорит. Она заговорит в вас, заговорит устами одного из вас, в ком пробудится совесть вашей расы... Ах! хоть бы он появился наконец, хоть бы услышать его, чистого гения освободителя, искупителя вашего! Тот, кто жил в тесном общении с вашей старой Германией, кто бродил с нею рука об руку по извилистым закоулкам ее героического и мерзкого прошлого, кому знакомы века ее испытаний и стыда, тот вспоминает и ждет: ибо он знает, что если она никогда не была достаточно сильной, чтобы, не запинаясь, переносить победу, то в свои тягчайшие часы она духовно возрождается, и ее величайшие гении — сыны скорби.
Сентябрь 1914 г.
После того как были написаны эти строки, я увидел, как вырождается беспокойство, которое мало-по-малу проникает в сознание честных людей Германии. Сперва — тайное сомнение, подавленное упрямым усилием — поверить тем фальшивым доводам, которые в сточной канаве вылавливает ее правительство: документам, изготовленным для доказательства того, что Бельгия сама отказалась от своего нейтралитета, ложным показаниям, которые четыре раза тщетно подвергались разоблачению со стороны французского правительства, главнокомандующего, архиепископа и мера города Реймса), обвиняющим французов в том, что Реймский собор они использовали в военных целях. За отсутствием доказательств система их защиты ошеломляет иногда своей наивностью.
«Возможно ли, — говорят они, — обвинять в желании разрушить памятники искусства народ, который больше всех других уважает искусство и которому с детства вдалбливают уважение к нему, народ, располагающий наибольшим количеством руководств и коллекций по истории искусства, наибольшим количеством курсов эстетики? Возможно ли в самых варварских деяниях обвинять народ самый гуманный, самый любящий, самый семейственный!»
Им и в мысль не приходит, что Германия состоит не из одной только породы людей и что рядом с послушной массой, рожденной, чтоб повиноваться, чтоб уважать законы, все законы, существует порода повелевающая, считающая себя выше законов, которая их создает и уничтожает, потому что на своей стороне она видит силу и необходимость (Not...) — Этот скверный союз идеализма с германской силой и приводит к такому крушению. Идеализм — это жена, жена влюбленная, которая, подобно стольким честным немецким супругам, поклоняется своему повелителю и господину и отказывается даже предположить, что он может когда бы то ни было ошибиться.
И все же для блага Германии нужно будет, чтобы она пришла когда-нибудь к мысли о разводе, чтобы жена возымела мужество поднять свой голос в доме. Я знаю уже нескольких лиц, начинающих вступаться за права духа против физической силы. За последнее время многие голоса из Германии дошли до нас благодаря письмам, протестуя против войны и оплакивая вместе с нами те же самые несправедливости (я их не назову, чтобы не скомпрометировать их). — Не так давно я говорил о Ярмарке на Площади, загромождавшей Париж, что она — не Франция. Теперь я говорю это Ярмарке немецкой: «Вы — не настоящая Германия». Есть другая Германия, более справедливая и более человечная, честолюбие которой заключается не в том, чтобы владычествовать над миром с помощью силы и хитрости, но в том, чтобы мирно поглощать все великое, живущее в мысли других рас, и взамен излучать гармонию. Но не о ней идет речь. Мы не ее враги. Мы враги тех, которым почти удалось заставить мир забыть, что она еще жива.
Октябрь 1914 г.
Издание «Cahiers Vaudois», 10-я тетрадь, 1914 г. — Лозанна, С. Тарен.
III. НАД СХВАТКОЙ
О героическое юношество мира! С какой радостью льет оно свою кровь на изголодавшуюся землю! Какой урожай жертв, скошенных под небом этого роскошного лета!.. Все вы, молодые люди всех наций, кого трагически вовлекает в борьбу один общий идеал, юные братья — враги: — славяне, стремящиеся на помощь своему племени, англичане, сражающиеся за честь и право, неустрашимый бельгийский народ, осмелившийся противостать германскому колоссу и защитивший против него Фермопилы Запада, немцы, защищающие мысль и город Канта от потока казацких наездников, и вы, вы, мои молодые французские товарищи, поверявшие мне в течение ряда лет ваши мечты и приславшие мне, перед тем, как отправиться в огонь, ваши прощальные приветы, вы, в которых снова расцветет поколение героев Революции, — как дороги мне вы, идущие на смерть!* Как вы мстите за нас, за годы скептицизма, дряблости, ищущей наслаждений, за годы, в которые мы выросли, охраняя от их миазмов нашу веру, вашу веру, торжествующую вместе с вами на полях сражений! Война «за реванш» — было сказано... Да, правда, за реванш, но не такой, как его понимает узкий шовинизм, — реванш веры против всякого эгоизма чувств и разума, полное отдание себя вечным идеям...
---------------------------
* В тот самый час, когда мы писали эти строки, умирал Шарль Пеги.
«Что значат наши личности, наши творения перед необъятностью цели? — пишет мне один из самых крупных романистов молодой Франции, капрал ***. — Война революции против феодализма возобновляется. Армии республики утвердят торжество демократии в Европе и завершат дело Конвента. Это нечто больше, чем неискупимая война домашнему очагу, это — пробуждение свободы...»
«Ах, мой друг, — пишет мне другой из числа этой молодежи, чистая душа, возвышенный ум, который, если останется в живых, будет первым в области художественной критики нашего времени, лейтенант ***. — Какие изумительные люди! Если бы вы видели, как я, нашу армию, вы исполнились бы восхищения перед этим народом. Это порыв Марсельезы, порыв героический, величавый, несколько религиозного характера. Я видел, как отправлялись на фронт три полка моего корпуса: первыми — солдаты действительной службы, молодые двадцатилетние люди, шли шагом твердым и быстрым, без всяких криков, без всяких жестов, с видом решительным, бледные, как юноши, идущие на заклание. Потом — запасные, люди от двадцати пяти до тридцати лет, более мужественные и более отважные, идущие на поддержку первым; натиск их они сделают непобедимым. Мы — мы уже старики, люди сорока лет, отцы семейств, которые в хоре ведут басовую партию. Уверяю вас, что и мы, мы также исполнены доверия, решимости и твердости. Мне не хочется умирать, но я умру теперь без сожаления: я прожил пятнадцать дней, которые стоило прожить, пятнадцать дней, на которые я не смел уже больше надеяться. О нас будут говорить в истории. Мы откроем новую эру на земле. Мы рассеем кошмар материализма немецкой каски и вооруженного мира. Все это исчезнет перед нами, как призрак. Мне кажется, я слышу дыхание мира. Разуверьте, дорогой друг, вашего венца*: Франция вовсе не близка к концу. Мы видим ее воскресение. Она все та же: Бувин**, крестовые походы, соборы, Революция, все те же рыцари мира, паладины бога. Я пожил достаточно, чтобы видеть это! Мы, говорившие это целых двадцать лет, когда никто не хотел нам верить, мы можем теперь быть довольны...» О друзья мои, пусть же ничто не смутит вашу радость! Что бы ни случилось, вы поднялись на вершины жизни, и вы подняли на них с собою и вашу родину. Вы победите, я это знаю. Ваше самоотречение, ваша неустрашимость, абсолютная вера в святость вашего дела, непоколебимая уверенность в том, что, защищая свою наводненную неприятелем землю, вы защищаете свободы мира, — убеждают меня в том, что вы победите, молодые армии Марны и Мааса, чье имя выгравировано отныне в истории рядом с именем старшего поколения, поколения Великой Республики. Но даже если бы злому року угодно было, чтобы вы были побеждены, а с вами и Франция, — такая смерть была бы самой прекрасной, о какой только мог бы мечтать тот или иной народ. Она увенчала бы жизнь великого народа крестовых походов. Она была бы его высшей победой... Победители или побежденные, живые или мертвые, — будьте счастливы! Как сказал мне один из вас, «крепко обнимая меня на страшном пороге»:
«Прекрасно воевать с чистыми руками и с невинным сердцем и совершать своей жизнью божественное правосудие».
---------------------------
* Намек на одного венского писателя, говорившего мне за несколько недель до объявления войны, что разгром Франции был бы разгромом и для свободных мыслителей Германии.
** Бувин — деревня в Северном департаменте Франции, недалеко от Лилля. Известна в истории как место сражения, в котором французский король Филипп II Август одержал 27 июля 1214 г. победу над германским императором Оттоном IV; в память ее здесь в 1863 г. поставлен памятник. В 1794 г., 17 и 18 мая, французская Северная армия разбила здесь австрийцев. (Прим. перев.)
Вы исполняете свой долг. Но выполнили ли его другие?
Осмелимся сказать правду старшему поколению, моральным вождям этой молодежи, руководителям мнения, их духовным и светским начальникам, церквам, мыслителям, социалистическим трибунам.
Как, в руках у вас было такое богатство жизней, все эти сокровища героизма! На что вы их тратите? Какую цель поставили вы великодушной самоотверженности этой молодежи, жаждущей жертвовать собой? Взаимное убийство этих молодых героев! Европейскую войну, эту кощунственную схватку, в которой мы видим Европу, сошедшую с ума, всходящую на костер и терзающую себя собственными руками, подобно Геркулесу!
Так, три величайших народа Запада, стражи цивилизации, с ожесточением стремятся погубить друг друга и зовут на помощь казаков, турок, японцев, сингалезцев, суданцев, сенегальцев, мароканцев, египтян, сиков и сипаев, варваров полюса и экватора, с душами и кожей всех цветов!* Можно было бы сказать, что это — римская империя времен Тетрархии, со всего света сзывающая орды, которые должны пожрать друг друга!.. Неужели же наша цивилизация настолько крепка, что вы не боитесь поколебать ее устои? Разве вы не видите, что, если разрушена хоть одна колонна, все рухнет на вас? Разве невозможно было если не любить друг друга, то хотя бы терпеть каждому великие добродетели и великие пороки другого? И разве не должны вы были (а вы даже и не пробовали сделать это) постараться мирно разрешить вопросы, поселявшие между вами разлад, — как вопрос о народах, аннексированных против их воли, — и равномерно распределить между собою плодотворный труд и богатства мира? Нужно ли, чтобы сильнейший всегда мечтал давить других своей надменной тенью и чтобы другие постоянно соединялись для борьбы с ней? Неужели никогда, до полного истощения человечества, не будет конца этой кровавой ребяческой игре, в которой партнеры каждое столетие меняются местами?
--------------------------
* См. примечание на стр. 97.
Я знаю, что главы государств, преступные виновники этих войн, не смеют брать на себя ответственность за них; каждый потихоньку старается свалить ее бремя на противника. А народы, которые послушно за ними следуют, покоряются безропотно, говоря, что все устроила власть, которая могущественнее людей. Лишний раз слышится вековой припев: «Роковая неизбежность войны — сильнее всякой воли», — старый припев стад, которые из своей слабости делают идола и поклоняются ему. Люди выдумали рок для того, чтобы приписывать ему все беспорядки вселенной, управлять которой — их обязанность. Рока нет. Рок — это то, чего мы хотим. А чаще также и то, чего мы недостаточно сильно хотим. Пусть в эту минуту каждый из нас произнесет свое mea culpa!* Эти избранники ума, эти Церкви, эти рабочие партии не хотели войны... Пусть так!.. Что же они сделали, чтобы ей воспрепятствовать? Что делают они, чтобы ее ослабить? Они раздувают пожар. Каждый подбрасывает в него свое полено.
--------------------------
* Моя вина. (Прим. перев.)
Самая поразительная черта в этой чудовищной эпопее, факт, не имеющий прецедента, это — единодушие стремления к войне у всех народов. Это словно зараза смертоносного бешенства, которая, нахлынув из Токио десять лет назад, подобно большой волне, распространяется, проносясь по всей земле. Никто не устоял против этой эпидемии. Нет больше ни одной свободной мысли, которой удалось бы удержаться вне пределов влияния этого бедствия. Так и кажется, что над этой схваткой народов, в которой, каков бы ни был ее исход, Европа будет изувечена, парит нечто вроде демонической иронии. Это не только страсти рас, слепо натравливающие миллионы людей друг на друга, точно муравейники, и от которых даже нейтральные страны приходят в опасное сотрясение; ум, вера, поэзия, наука, все силы духа мобилизованы и в каждом государстве идут вслед за армиями. Нет ни одного среди лучших представителей каждой страны, кто не провозгласил бы и не был убежден в том, что дело его народа есть дело божье, дело свободы и человеческого прогресса. И я провозглашаю то же самое...
Своеобразные бои происходят между метафизиками, поэтами, историками. Эйкен против Бергсона, Гауптман против Метерлинка, Роллан против Гауптмана, Уэллс против Бернарда Шоу. Киплинг и д'Аннунцио, Демель и де-Ренье поют военные гимны. Баррес и Метерлинк запевают пэаны ненависти. Между фугой Баха и органом, ревущим: Deutschland ьber Alles*, старый восьмидесятидвухлетний философ Вундт своим разбитым голосом призывает к «священной войне» лейпцигских студентов. И все друг друга называют «варварами». Парижская Академия гуманитарных наук в лице своего президента Бергсона заявляет, что «начатая против Германии борьба есть борьба цивилизации против варварства». Германская история устами Карла Лампрехта отвечает, что «война начата между Германией и варварством и что теперешние сражения являются логическим следствием сражений, веденных Германией в течение столетий против гуннов и против турок». Наука, вступая в борьбу, объявляет вслед за историей вместе с Е. Перрье, директором Музея и членом Академии Наук, что пруссаки не принадлежат к арийской расе, что они происходят по прямой линии от людей каменного века, называемых аллофилами, и что «современный череп, который своим основанием, являющимся отражением силы вожделений, больше всего напоминает череп ископаемого человека из Шапель-о-Сен, есть череп Князя Бисмарка».
---------------------------
* Германия выше всего. (Прим. перев.)
Но две духовные силы, слабость которых резче всего вскрыла эта заразительная война, — это христианство и социализм. Эти соперничающие апостолы интернационализма, религиозного и светского, внезапно показали себя самыми пламенными националистами. Эрве стремится умереть за знамя Аустерлица. Чистые хранители чистой доктрины, германские социалисты голосуют в рейхстаге за военные кредиты, отдают себя в распоряжение прусского министерства, которое пользуется их изданиями для распространения своей лжи даже в казармах и которое посылает их, в качестве тайных агентов, развращать итальянский народ. Был момент, когда к чести их подумали, что двое или трое из них расстреляны за отказ поднять оружие против своих братьев. Они с негодованием протестуют: все идут с оружием в руках. Нет, Либкнехт не умер за дело социализма*. Это депутат Франк, главный поборник франко-германского союза, пал от французских пуль, за дело милитаризма. Ибо эти люди, не имеющие мужества умереть за свою веру, имеют мужество умирать за веру других.
----------------------------
* С тех пор Либкнехт со славой омыл свою честь от компромиссов своей партии. Выражаю ему здесь свое восхищение (Р. Р. Январь 1915 г.).
Что же касается представителей церкви, священников, пасторов, епископов, — они тысячами идут в схватку исполнять с ружьем в руке божественный завет: Не убий и Любите друг Друга. В каждом бюллетене о победе германских, австрийских или русских армий благодарят маршала бога — unsern alten Gott*, нашего бога, как говорит Вильгельм II или г. Артур Мейер. Ибо у каждого есть свой бог. И у каждого из этих богов, старого или молодого, есть свои левиты, которые защищали бы его и сокрушали чужих богов.
--------------------------
* Нашего старого бога. (Прим. перев.)
Двадцать тысяч французских священников маршируют под знаменами. Иезуиты предлагают германским армиям свои услуги. Кардиналы выпускают воинственные воззвания. Сербские епископы Венгрии призывают своих прихожан к борьбе против их братьев из Великой Сербии. И газеты отмечают, как будто не удивляясь, парадоксальную сценку на вокзале в Пизе, где итальянские социалисты приветствовали воспитанников семинарий, догонявших свои полки, и вместе с ними пели Марсельезу. Так силен циклон, увлекающий их всех. Так слабы люди, которых он встречает на своем пути, — и я, как все...
Полно, возьмем же себя в руки! Какова бы ни была природа заразы и степень ее ядовитости — моральная ли эпидемия, космические ли силы, — разве нельзя сопротивляться? Побеждают же чуму, даже пытаются предотвратить бедствия землетрясения. Или мы с удовлетворением склонимся перед нею, как почтенный Луиджи Луцатти в своей знаменитой статье — Среди всеобщих бедствий торжествует отечество?* Скажем ли мы вместе с ним, что для того, чтобы понять «эту великую и простую истину», любовь к отечеству, хорошо, разумно спускать с цепи демона международных войн, скашивающего тысячи живых существ? Значит, любовь к отечеству может процветать только в ненависти к чужим отечествам и в убийстве тех, кто становится на их защиту? В этом предложении заключаются жестокая нелепость и какой-то нероновский дилетантизм, которые мне противны, противны до глубины моего существа. Нет, любовь к моему отечеству не хочет, чтобы я ненавидел и чтобы я убивал благочестивых и верных людей, любящих другое отечество. Она хочет, чтобы я их чтил и чтобы я старался соединиться с ними для нашего общего блага.
----------------------------
* Недавно опубликованной в «Corriere della Sera» и переведенной «Journal de Geneve» от 8 сентября.
Вы, христиане, вы говорите, стараясь успокоить себя после того, как вы изменили повелениям вашего учителя, что война пробуждает доблесть самопожертвования. И, действительно, ей дана привилегия обнаруживать в самых ничтожных сердцах гений расы. В своей огненной купели она сжигает шлаки, грязь; она закаляет металл души; из скупого крестьянина, из боязливого буржуа она завтра может сделать героя Вальми. Но разве для самоотверженности народа нет лучшего применения, чем истребление других народов? И разве нельзя, христиане пожертвовать собою иначе, как только принося в жертву вместе с собою и своего ближнего? Я хорошо знаю, несчастные люди, что многие из вас охотнее приносят в жертву собственную кровь, чем... проливают чужую... Но какая, в сущности, слабость! Сознайтесь же, что вы, которые не дрожите перед пулями и шрапнелями, вы дрожите перед мнением, покорным кровавому кумиру, более высокому, чем алтарь Иисуса: перед ревнивой гордыней расы. Современные христиане, вы не были бы способны отказать в жертве богам императорского Рима. Говорят, ваш Папа, Пий X, умер от огорчения, когда разразилась эта война. Стоило умирать. Что сделал Юпитер Ватикана, который щедро расточал свои громы против безобидных священников, соблазняемых благородной химерой современности, что предпринял он против этих государей, против этих преступных главарей, безмерное честолюбие которых наслало на мир бедствие и смерть? Пусть внушит господь новому первосвященнику, вступившему на престол святого Петра, слова и поступки, которые омоют церковь от позора этого молчания!
Что же до вас, социалисты, претендующие каждый на защиту свободы от тирании, французы — от Кайзера, немцы — от царя, — неужели дело идет о защите одного деспотизма от другого? Боритесь с ними обоими и идите вместе!
У наших западных народов не было никакого основания для войны. Вопреки тому, что твердит пресса, отравленная по вине меньшинства, которому выгодно поддерживать эту ненависть, — братья французы, братья англичане, братья германцы, — мы не ненавидим друг друга. Я знаю вас, я знаю нас. Наши народы хотели только мира и только свободы. С точки зрения тех, кто был поставлен в центре схватки и кто с высоких плоскогорий Швейцарии мог бы проникнуть взглядом во все неприятельские лагери, трагизм сражения состоит в том, что у каждого из народов действительно находятся под угрозой его самые дорогие блага — его независимость, его честь и его жизнь. Но кто наслал на них эти бедствия? Кто привел их к этой отчаянной необходимости — раздавить противника или умереть? Кто, как не их государства и прежде всего (так я думаю) три великие виновника, три хищных орла, три империи — изворотливая, лукавая политика Австрийского дома, всепожирающий царизм и грубая Пруссия. Злейший враг не за границами, он внутри каждого народа, и ни один народ не имеет мужества с ним бороться. Это и есть стоглавое чудовище, что называется империализмом, та воля к гордыне и к владычеству, которая желает все поглотить или подчинить, или сломить, которая помимо себя не терпит свободного величия. Самым опасным для нас, людей Запада, империализмом, тем, который своей угрозой, занесенной над головой Европы, вынудил ее вооружиться и выступить против него, является тот прусский империализм, который есть выражение военной и феодальной касты, бич не только для остальной части мира, но и для самой Германии, чью мысль он искусно отравил. Это его следует сокрушить прежде всего. Но он не единственный. Придет черед и для царизма. Каждый народ в большей или меньшей степени имеет свой империализм; какова бы ни была его форма — военная, финансовая, феодальная, республиканская, социальная, интеллектуальная, — он — пиявка, сосущая лучшую кровь Европы. Выступим против него, свободные люди всех стран, как только война будет окончена, с девизом Вольтера!*
------------------------
* «Раздавим гадину».
Как только война будет окончена! Ибо теперь зло уже сделано. Поток ринулся. Мы не можем одними своими усилиями заставить его опять войти в русло. К тому же содеяны уже слишком большие преступления, преступления против права, покушения на свободу народов и на священные сокровища мысли. Они должны быть искуплены. Они будут искуплены. Европа не может изгладить из памяти насилия, совершенные над благородным бельгийским народом, опустошения Малина и Лувена, разграбленных новыми Тилли... Но, во имя неба, пусть эти злодеяния не будут искуплены подобными же злодеяниями! Не надо ни мести, ни карательных мер! Это страшные слова. Великий народ не мстит за себя, — он восстанавливает право. Пусть те, которые держат в руках дело правосудия, покажут себя достойными его до конца! Напомнить им об этом — вот наша задача. Ибо мы не будем оставаться в неподвижности, глядя на шквал, ожидать, что его неистовство истощится само собою. Нет, это было бы недостойно. У нас нет недостатка в работе.
Первая наша обязанность в целом мире — вызвать создание верховного морального суда, трибунала совестей, который следил бы за всеми насилиями над человеческим правом, откуда бы они ни шли, без различия лагеря, и выносил приговоры. А так как комитеты по расследованию, учрежденные воюющими сторонами, находились бы всегда под подозрением, нужно, чтобы нейтральные страны Старого и Нового Света взяли на себя инициативу таких комитетов, — мысль совсем недавно высказанная одним из профессоров медицинского факультета в Париже, г-ном Пренаном*, и горячо подхваченная моим другом Полем Зейппелем в «Journal de Geneve»**: «Они дали бы людей мирового авторитета и испытанной гражданской морали, которые действовали бы в качестве комиссаров-расследователей. Эти комиссары могли бы следовать на некотором расстоянии за армиями... Такая организация дополнила бы и придала бы силу Гаагскому трибуналу и приготовила бы ему документы для дела необходимого правосудия...»
----------------------------------
* «Temps», 4 сентября 1914 г.
** Номера за 16 и 17 сентября 1914 г.: «Война и право».
Нейтральные страны играют слишком незаметную роль. Они склонны считать, что мнение, противоположное разнузданной силе, побеждено заранее. И такой упадок духа переживает большинство свободомыслящих людей всех наций. В этом — недостаток мужества и ясности ума. Власть мнения огромна в наше время. Нет правительства, которое не трепетало бы сейчас перед общественным мнением и не пыталось бы за ним ухаживать, каким бы деспотическим ни было это правительство и как бы оно ни опиралось на победу. Лучше всего это видно из усилий обеих борющихся сторон: министров, канцлеров, государей, — и даже самого кайзера, ставшего журналистом, — оправдать свои преступления и донести о преступлениях противника невидимому трибуналу человеческого рода. Хоть бы наконец увидеть его, этот трибунал! Дерзните учредить его. Вы не знаете вашей моральной силы, о маловерные люди!.. А если бы здесь и был риск, неужели вы не можете ради чести человечества подвергнуться ему? Какую цену имела бы жизнь, если бы, спасая ее, вы утратили всякую гордость жизни!.. Et propter vitam vivendi perdere causas...*
-----------------------------
* И, кроме жизни, потерять смысл жизни… (Прим. перев.)
Но у нас есть другая задача, у всех нас — художников и писателей, священников и мыслителей разных отечеств. Даже если война разбушевалась, преступно избранникам человечества подвергать в ней опасности неприкосновенность своей мысли. Позорно видеть ее служащей страстям незрелой и чудовищной расовой политики, которая, будучи нелепа с научной точки зрения (ибо ни одна страна не отличается действительной чистотой расы), может, как сказал Ренан в своем прекрасном письме к Штраусу*, «привести только к зоологическим войнам, к войнам истребительным, подобным тем, какие ведут различные роды грызунов или хищников в борьбе за жизнь. Это положило бы конец существованию той плодовитой помеси, которая именуется человечеством и представляет сочетание многочисленных и незаменимых элементов». Человечество есть симфония великих коллективных душ. Кто способен понимать и любить ее, только разрушая часть ее элементов, тот доказывает, что он варвар и что о гармонии он составил себе такое же представление, какое составил себе другой варвар о порядке в Варшаве.
-----------------------------
* Письмо от 15 сентября 1871 г., напечатанное в «Reforme Intellectuelle et Morale».
У нас, избранников Европы, две отчизны: отчизна — земля и отчизна иная — божий град. На земле мы живем, ту отчизну мы строим. Отдадим земле нашу плоть и наши верные сердца. Но ничто из того, что мы любим: ни семья, ни друзья, ни отечество, — ничто не властно над духом. Дух есть светоч. Наш долг — поднять его выше бурь и рассеять облака, стремящиеся его затмить. Наш долг — обнести стеной, и более обширной и более высокой, которая подымалась бы над несправедливостью и ненавистью народов, этот город, где должны собраться свободнее души всего мира, связанные единым братством.
Я вижу, как содрогается вокруг меня дружественная Швейцария. Ее сердце разделено между симпатиями к различным племенам; она стонет оттого, что не может свободно выбрать между своими симпатиями, ни даже выразить их. Понимаю ее терзание; но оно благотворно; и я надеюсь, что от него она сможет подняться к наивысшей радости расовой гармонии, которая будет высоким примером для остальной Европы. Среди бури она должна подняться как остров правосудия и мира, где, как в больших монастырях раннего средневековья, разум находил бы прибежище против разнузданной силы и куда причаливали бы усталые пловцы всех наций, все те, кого утомила ненависть и кто, несмотря на виденные и пережитые преступления, продолжает любить всех людей, как своих братьев.
Я знаю, что подобные мысли мало имеют шансов быть услышанными сегодня. Молодая Европа, которую сжигает лихорадка борьбы, с презрением улыбнется, оскаливая свои молодые волчьи зубы. Но когда приступ лихорадки минует, она увидит себя израненной и, быть может, не так будет гордиться своим хищническим героизмом.
Впрочем, я говорю не для того, чтобы ее убедить. Я говорю, чтобы облегчить свою совесть... И я знаю, что в то же время я облегчу совесть тысяч других людей, которые во всех странах не могут или не смеют говорить.
15 сентября 1914 г.
«Journal de Geneve».
IV. КОТОРОЕ ИЗ ДВУХ ЗОЛ МЕНЬШЕЕ:
ПАНГЕРМАНИЗМ ИЛИ ПАНСЛАВИЗМ?
Я не из тех, кто полагает, следуя мнению одного святого короля, будто с еретиком (а сейчас еретиком называют всякого, кто думает не так, как вы) не следует спорить: достаточно расшибить ему голову. Мне необходимо понять доводы моего противника. Мне противно верить в дурные намерения. Противника я считаю таким же страстным и таким же искренним, как я сам. Почему бы нам не постараться понять друг друга? Это не устранит борьбу; но, быть может, это устранит ненависть. А она для меня — враг худший, нежели мои враги.
Что бы я ни думал о неодинаковой ценности причин, из-за которых идет спор, в течение двух месяцев читая газеты и письма, приходящие к нам в Женеву из всех стран, я пришел к тому убеждению, что патриотический пыл всюду более или менее одинаков и что каждый из народов, участников этой Илиады, считает, будто он сражается за свободу мира против варварства. Но свобода и варварство не всюду значат одно и то же.
Злейшим врагом свободы, варварским деспотизмом для нас — французов, англичан, людей Запада — является прусский империализм; и я смею сказать, что его послужной список ярко отпечатлелся на разоренной дороге из Льежа в Санлис через Лувен, Малин и Реймс. Для Германии — «чудовище», Ungeheuer (как говорит старик Вундт), угрожающее цивилизации, — это Россия; и самое острое неудовольствие, выражаемое немцами по отношению к Франции, заключается в том, что она стала союзницей империи царей. Сколько получил я писем, где это ставится нам в упрек! Вчера еще читал я в одном мюнхенском журнале — «Das Forum» — призыв Вильгельма Герцога, требующего, чтобы я высказался о России. — Ну, что ж, поговорим о ней! Это для меня самое желательное. Ибо это позволит нам взвесить наконец опасность русскую и опасность германскую и показать, которая из двух кажется нам наиболее угрожающей.
Не буду говорить о событиях теперешней войны между Германией и Россией. Все, что мы о них знаем, взято из немецких или из русских источников, одинаково подозрительных. Если бы им верить, то жестокость оказалась бы одинаковой в обоих лагерях. Немцы под Калишем должны подать руку казакам в Гродткене и в Заротове. — Я буду говорить здесь о духе России и о духе Германии, потому что он — главное и потому что его мы лучше знаем.
Мои немецкие друзья (ибо те из вас, кто были моими друзьями, ими остаются, несмотря на предъявляемые нам фанатиками с обеих сторон требования порвать нашу связь), вы знаете, как я люблю вашу старую Германию и скольким я ей обязан. Я — сын Бетховена, Лейбница и Гете во всяком случае в такой же степени, как и вы. Но скажите мне, чем я обязан вашей сегодняшней Германии, чем мы обязаны ей в Европе?
Какое искусство создали вы со времен Вагнера, творения которого отмечают конец известной эпохи и принадлежат уже прошлому? Какую новую и сильную мысль высказали вы после смерти Ницше, чье гениальное безумие, к несчастью, наложило на вас свою печать, но не отметило ею нас? Где в продолжение более сорока лет искали мы нашу духовную пищу и наш насущный хлеб, когда нашего чернозема уже не хватало, чтобы удовлетворить наш голод? Кто, как не русские писатели, были нашими руководителями? Кого можете вы, немцы, противопоставить этим колоссам поэтического гения и нравственного величия; — Толстому, Достоевскому? Это они создали мою душу; защищая расу, которой они принадлежат, я плачу свой долг по отношению к ним, по отношению к ней. Если бы презрение, испытываемое мною к прусскому империализму, я не почерпнул в своем латинском сердце, — я почерпнул бы его у них: двадцать лет тому назад Толстой высказал его по отношению к вашему кайзеру. В музыке Германия, столь гордая своей прежней славой, знает, только эпигонов Вагнера, отчаянных виртуозов оркестра, как Рихард Штраус, но ни одного сдержанного и мужественного произведения вроде «Бориса Годунова»; германские мастера не открыли ни одного нового пути. В одной странице Мусоргского или Стравинского больше будущности, больше истинной оригинальности, чем во всех партитурах Малера, Регера... В наших университетах, в наших госпиталях, в наших Пастеровских институтах наши студенты, наши ученые братски работают со студентами и учеными России. Русские революционеры, нашедшие себе прибежище в Париже, сливают свои чаяния с чаяниями социалистов.
Вы постоянно говорите нам о преступлениях царизма. Мы тоже обличаем их. Царизм — наш враг. Я недавно писал это. Повторяю это опять. Но он в равной мере враг духовных избранников самой России. Нельзя, германцы, сказать то же самое о вашей интеллигенции, которая раболепно выполняет приказания ваших господ.
На-днях я получил ваше изумительное «Обращение к цивилизованным народам», обращение, которым гвардия немецкой интеллигенции бомбардировала Европу в то время, как гвардия немецкой коммерции (Bureau des Deutschen Handelstages) обстреливала мировой рынок своими циркулярами, украшенными изображением Меркурия, бога лжи. Эта мобилизация полков пера и торговли, с которой не могла бы, конечно, соперничать никакая другая страна, принесла, я полагаю, ряд новых оснований, чтоб опасаться организованной мощи империи, но никаких оснований, чтобы уважать ее в большей степени. «Цивилизованные народы» не без изумления прочли засвидетельствованное подлинными подписями знаменитейших представителей науки, искусства и мысли Германии — Беринга, Оствальда, Рентгена, Эйкена, Геккеля, Вундта, Гауптмана, Зудермана, Гильдебранда, Клингера, Либермана, Гумпердинка, Вейнгартнера и т. д., — живописцев и философов, музыкантов, богословов, химиков, экономистов, поэтов, профессоров двадцати университетов, — удостоверение в том, что «неправда, будто Германия вызвала войну, что неправда, будто Германия преступно нарушила бельгийский нейтралитет, что неправда, будто Германия посягнула на жизнь и на имущество хотя бы одного бельгийского гражданина, не будучи к тому вынуждена силой, что неправда, будто Германия разрушила Лувен» (разрушила? она его спасла!..), «что неправда, будто Германия...», что неправда, будто день есть день, а ночь есть ночь!.. — Признаюсь, я не мог дочитать до конца без того смущения, которое испытывал ребенком, когда слышал, как пожилой уважаемый мной человек сообщает веши заведомо вымышленные. Я отворачивался и краснел за него... Слава богу, в России преступлений царизма никогда, не защищало перо великого художника, мыслителя, ученого! Кто заявил о них миру, как не Кропоткин, Толстой, Достоевский, Горький, — все, что пользуется известностью в литературе!
Русское господство часто превращалось в жестокий гнет для мелких народностей, им поглощенных. Но как же это случилось, германцы, что поляки все-таки предпочитают его вашему владычеству? Неужели вы думаете, что Европа не знает, каким чудовищным способом вы уничтожаете польское племя? Вы думаете, что до нас не доходят признания тех Прибалтийских народов, которые, будучи вынуждены выбирать между двумя завоевателями, все же предпочитают русских, потому что они гуманнее? Прочтите это письмо, только что полученное мною от одного латыша (литовца), который, хотя ему и пришлось страдать от их поборов, со всею страстностью становится на сторону русских.
Немецкие друзья мои, или вы странным образом ничего не знаете об умонастроении народов, вас окружающих, или вы нас считаете очень наивными и очень плохо осведомленными. Ваш империализм, только под более цивилизованной внешностью, представляется мне не менее жестоким, чем царизм, в отношении всего того, что может воспротивиться его алчной мечте о всемирном владычестве. Но меж тем как огромная и таинственная Россия, полная молодых и революционных сил, оставляет нам надежду на близкое обновление, — ваша Германия в своей систематической жестокости опирается на культуру слишком древнюю и ученую, чтобы можно еще было надеяться на раскаяние этого старца. И если я питал такую надежду (я питал ее, друзья мои), — вы очень постарались отнять ее у меня, вы, художники и ученые, написавшие это «Обращение», в котором вы гордитесь тем, что составляете одно целое с прусским милитаризмом. Знайте: ничто нас так не гнетет, нас, латинян, ничто так не затрудняет дыхания, как ваша интеллектуальная милитаризация. Если бы когда-нибудь, по несчастью, этот дух мог вместе с вами восторжествовать в Европе, я покинул бы ее навсегда. Мне противно было бы жить в ней.
Вот несколько выдержек из интересного письма, полученного мною от одного представителя этих мелких народностей, которые служат предметом спора между Россией и Германией и при всем желании охранить свою независимость вынуждены выбирать между ними и останавливают свой выбор на России. Не худо выслушать их. Мы слишком исключительно прислушиваемся к борющимся великим державам. Подумаем о маленьких лодках, увлекаемых течением за кормой больших кораблей. Разделим на минуту томление, с каким эти маленькие народы, слишком забытые эгоизмом Европы, ожидают исхода гигантского боя, который решит их судьбу. Пусть Англия и Франция увидят эти умоляющие глаза, обращенные к ним, и пусть молодая Россия, стремящаяся к свободе, великодушно подумает о том, чтобы дать засиять ее благодеяниям!
10 октября 1914 г.
Письмо Ромэну Роллану
30 сентября 1914 г.
«Милостивый Государь,
Благодарю вас за вашу статью «Над схваткой»... Хотя я по моему образованию более близок к германской культуре и к культуре славянской, чем к культуре французской, все же я питаю большое уважение к французскому уму, ибо уверен теперь более чем когда бы то ни было, что именно он даст миру столь необходимое разрешение проблем свободы национальностей и права народов.
Вы приводите в вашей статье слова одного из ваших друзей — писателя и солдата, который говорит, что французы сражаются не только ради защиты своей территории, но ради спасения свободы мира... Вы не можете себе представить, какой отзвук находят слова, подобные этим, в сердце угнетенных народностей и какие потоки симпатии со всех концов Европы стремятся в эту минуту к Франции, сколько надежд связывается с ее победой!
«Все же немало сомнений было высказано по поводу этих французских и английских утверждений, потому что оба эти народа — союзники России, политика которой противоположна идеям права и свободы. И сама Германия настаивает на том, что именно эти идеи она и защищает против России.
Было бы интересно узнать, что на деле подразумевают под этим те немецкие писатели и профессора, которые говорят о священной войне против дикой России. Не хотят ли они притти на помощь революционным партиям, чтобы свергнуть царя? Но все эти партии гордо отказались бы принять помощь от прусской военщины. Не хотят ли они освободить соседние народы, притесненные русскими, например, поляков, введя их в состав Германской империи? Но весь мир знает, что поляки — германские подданные — подвергались со стороны германского правительства обращению гораздо более гнусному, чем то, на которое с полным основанием жалуются русские поляки.
Остаются Балтийские провинции России, где немцы в течение нескольких веков опираются на свой авангард — крупных собственников и коммерсантов в больших городах. Эти последние, принадлежа к немецкой национальности, хотя они и русские подданные, без сомнения с распростертыми объятиями встретят немецкие армии. Но они — это только каста дворян и крупных буржуа, насчитывающая всего лишь несколько тысяч человек, тогда как все остальное население, племена латвийские (или латышские) и эстонские, восприняли бы присоединение этих провинций к Германии как злейшее бедствие. Мы знаем, что такое немецкое владычество; и я могу о нем говорить потому, что я латыш и, как мне кажется, в совершенстве знаю чувства и надежды моего народа.
Латыши одной крови с литовцами. Они живут в Курляндии, Ливонии и в части Витебской губернии. Рига — их духовный центр. Колонии латышей есть во всех главных городах России. В прошлом году парижские «Annales des Nationalites» посвятили два номера этим двум родственным нациям-сестрам. Слишком завидное географическое положение страны явилось для латышей причиной исключительной неудачи, заставив их до русского ига перенести иго немцев. Чтобы охарактеризовать одним словом то, чем было для нас это последнее, следует сказать, что по сравнению с немцами русские кажутся нам освободителями. Целые века немцы с помощью грубой силы держали нас в состоянии, подобном рабству. Прошло каких-нибудь пятьдесят лет с тех пор, как русское правительство уничтожило это рабство, сделав нас свободными, но в то же время совершило большую несправедливость, оставив все наши земли в руках немецких собственников. Несмотря ни на что, нам удалось в какие-нибудь двадцать-тридцать лет выкупить у немцев часть наших земель и подняться до известного культурного уровня, благодаря которому мы, наряду с финнами и эстонцами, считаемся наиболее передовой из всех народностей, входящих в состав Российской империи.
Немецкие журналы часто упрекают нас в неблагодарности, в том, что мы им недостаточно признательны за блага культуры, которые, как они хвалятся, они нам принесли. С горькой улыбкой выслушиваем мы эти притязания и немецкое слово: Kulturtrдger (носители цивилизации) сопровождаем восклицательным знаком, потому что поступки немцев превратили это выражение в насмешку. Нашу культуру мы приобрели вопреки им и против их воли. Даже и сейчас еще именно немецкие депутаты в российской Думе противятся редким попыткам правительства осуществить в Балтийских провинциях некоторые реформы. Эти провинции управляются иным способом, чем другие губернии России (иным — в худшую сторону): мы подчинены еще таким законам и постановлениям, которые нигде в Европе больше не встречаются и которые, будучи установлены в феодальную эпоху, строго поддерживались у нас благодаря стараниям немецких крупных собственников, к которым всегда слишком прислушивались при дворе в Петербурге.
Прежде, когда мы не знали, как примирить наше восхищение мыслью и искусством Германии и наши симпатии к ним с ограниченным, высокомерным и жестоким умом ее представителей у нас, мы старались объяснить это тем, что наши немцы — особая порода, имеющая мало общих черт с другими немцами. Но злодеяния, только что совершенные этими последними в Бельгии и во Франции, доказали нам, что мы заблуждались. Немцы повсюду одинаковы, когда дело идет о завоевании и о владычестве: полное отсутствие гуманности. И ясно, что в Германии, так же как и в России, следует различать два умственных течения: одно, чрезмерно возбужденное идеями пангерманизма и панславизма, ищет славы для народа на полях сражений и в подавлении других национальностей; другое — стремится к той же цели в мирной области мысли и художественного творчества. Подобно тому, как культура Гете ничего общего не имеет с прусским милитаризмом, — Толстого можно рассматривать как представителя иной России, совершенно отличной от той, которую представляет в настоящее время русское правительство.
Конечно, пропасть между этими двумя формами национального духа в Германии менее глубока, чем в России; это обусловлено неизмеримыми пространствами России, скрывающими в себе огромные человеческие массы, бедные и невежественные, на которые русское правительство опирается в своих бесчеловечнейших поступках. Но совершенно несправедливо всегда называть русских варварами. В частности немцы, постоянно употребляющие это слово, когда они говорят о русских, меньше, чем кто бы то ни было, имеют на это право. Кто знает интеллигенцию Германии и России, тот не скажет, что первая стоит выше, чем вторая; они различны, вот и все. Добавлю, что если интеллигенция России является более симпатичной, чем интеллигенция сегодняшней Германии, то это благодаря тому, что она никогда не была бы способна оправдывать и одобрять свое правительство, как это делает сейчас интеллигенция Германии. Она часто бывала вынуждена молчать, но никогда не поднимала она голоса для того, чтобы оправдать преступное правительство.
Пусть мое свидетельство в пользу русских не приведет к мысли, что я их идеализирую или что мой народ, латыши, находится в привилегированном положении у русского правительства! Напротив: лично я больше пострадал от русских, чем от немцев; что же касается моего народа, ему слишком хорошо знаком тяжелый кулак русского правительства и удушающее дыхание панславизма. Именно латышским крестьянам и интеллигенции дана была в 1906 году особая привилегия подвергнуться наказанию кнутом; именно среди них оказалось больше всего несчастных, которые были или расстреляны, или повешены, или приговорены к пожизненному заключению. И начиная с этого ужасного года, в главных городах Западной Европы начинают появляться латышские колонии, составленные из эмигрантов, которым удалось бежать от жестокой карательной экспедиции русского правительства в нашей стране. Но вот что еще характерно: во главе большей части военных отрядов, на обязанности которых лежало наказать страну, находились немецкие офицеры, которые сами просили об этом назначении и которые, расстреливая людей и сжигая дома, развивали такое усердие, что даже опережали намерения русского правительства. В те дни местности, посещенные драгунами, которых вели русские офицеры, могли считать себя счастливыми; ибо за то самое, за что русские офицеры назначали удары кнутом, немецкие офицеры карали смертью.
Если бы когда-нибудь моему народу предстоял выбор между правительством русским и правительством германским, он предпочел бы первое, как меньшее из зол. В латышских газетах я читаю, что мои земляки — солдаты запаса с энтузиазмом пошли на войну. Не думаю, чтобы этот энтузиазм был вызван мыслью о борьбе во славу тех, кто всеми способами препятствует нашему национальному развитию, запрещая обучать на нашем языке в начальных школах, стараясь заселить наши земли русскими крестьянами, вынуждая нас эмигрировать в Сибирь или в Америку, не позволяя, чтобы административные должности занимали латыши, и пр. и пр... И если этот энтузиазм все же существует, так это потому, что война ведется против Германии, и потому, что латыши знают, что немцы издавна ставят себе целью овладение Балтийскими провинциями, и вот мы были бы способны на какие угодно жертвы, чтобы этому помешать. Мы, любящие нашу национальную культуру, мы, хорошо знакомые и с панславизмом и с пангерманизмом, мы считаем, что для независимости культуры мелких народностей панславизм менее опасен, чем пангерманизм. Прежде всего это вытекает из характера обеих рас.
Немцы притесняют способом систематическим и, тем самым, всегда действительным. Более того: их высокомерие, презрительное ко всему, что не они, логика, хладнокровие, с которыми они осуществляют свои преследования везде, где они господствуют, делают их нестерпимыми.
Русские по своей природе менее последовательны; их ум не так систематичен; они скорее повинуются своему сердцу, и от этого они менее страшны в роли притеснителей. Иногда они наносят очень жестокие и болезненные удары; но порой они могут и одуматься. В своем поведении они более грубы и более резки, чем немцы (я говорю главным образом об администраторах и об офицерах), но в сущности они гуманнее этих последних, часто скрывающих под внешностью, полной вежливости, зверскую вражду. В 1906 году, когда в России совершались массовые казни, было несколько случаев самоубийства среди русских офицеров, которые не могли в своей совести примирить ремесло солдата с ремеслом палача. Напротив, офицеры немецкие с радостью занимались им.
Тем не менее, если русское владычество и следует предпочесть немецкому, все же оно очень тяжело. С двойственным чувством воспринимаю я известия о русских победах. Я радуюсь им, потому что они являются в то же время победами союзников. Но, с другой стороны, я боюсь победоносной России. Именно после поражений русско-японской войны, когда русское правительство было ослаблено, оно даровало свободы, почти полностью взятые им назад по мере того, как возвращались его силы. Чего можем мы ожидать от победоносного царизма, в особенности же мы, не русские, как не яростного пробуждения разрушительных идей панславизма?
В настоящее время — это томительный вопрос для народов, находящихся в подданстве у России. В вашей статье я прочел, что после русского милитаризма придет черед царизму. Как должны мы понимать эти слова? Полагаете ли вы, что позже разразится новая война для борьбы с царизмом или что он падет под ударами внутренней революции? Или, может быть, Франция и Англия, прежде чем вступить в союз с Россией, получили от нее обещания, намечающие новую эру во внутренней политике России? Не служит ли воззвание к полякам показателем этого? Будет ли оно иметь реальные последствия по окончании войны? А остальные угнетенные народности России — финны, латыши, литовцы, эстонцы, армяне, евреи и т. д. — подумают ли о том, чтобы и им воздать справедливость?
По всей вероятности вопросы эти лишены всякого политического смысла. Но, не отдавая себе отчета в том, каким образом Франция и Англия могли бы стать нашими освободительницами, — мы все наши надежды возлагаем на них; мы хотим верить, что так или иначе они в будущем позаботятся о том, чтобы их союзница, Россия, оказалась достойной и их и тех идей, за которые они сражаются, дабы кровь тех, кто умирает за свободу, не питала силы угнетателей.
И вот, милостивый государь, я обстоятельно описал вам, хоть вы и не просили меня о том, страдания, надежды и опасения народа, развившегося на узком клочке земли между двумя безднами — пангерманизмом и панславизмом. Горячо желая уничтожения первого, мы должны всего опасаться от второго, хотя бы мы и не домогались политической автономии; мы хотим только возможности свободного развития наших умственных, художественных и экономических сил, без вечной угрозы руссификации или германизации. Мы считаем, что по своей культуре, завоеванной наперекор всем препятствиям, мы достойны свобод и прав человека; и мы уверены, что наша национальная индивидуальность будет способна внести драгоценную ноту в гармонию народов и цивилизаций».
«Journal de Geneve», 10 октября 1914 г.
V. INTER ARMA CARITAS*
* Милосердие среди войны. (Прим. перев.)
Еще раз обращаюсь я к братьям-врагам. Но на этот раз уже не буду пытаться спорить. Спор невозможен с тем, кто утверждает, будто истины он не ищет, но обладает ею. В настоящую минуту никакая сила ума не в состоянии пробить толстую стену самоуверенности, которой Германия отгораживается от... дневного света, — жуткую самоуверенность, фарисейское самодовольство, расцветающее в чудовищном письме этого придворного проповедника, который прославляет бога за то, что он его создал непогрешимым, безупречным и чистым, его самого, его императора, его министров, его армию и его расу, и в своем «священном гневе» заранее радуется поражению всех тех, кто думает иначе, чем он*.
-------------------------
* Открытое письмо доктора богословия Эрнста Дриандера, главного придворного проповедника, вице-президента Верховного Церковного Совета пастору С. Э. Бабю в Ниме (опубликовано в «Essor» от 10 октября в «Journal de Geneve» от 18 октября).
Конечно, я не подумаю, что этот памятник антихристианской гордыни выражает дух лучшей части Германии. Я знаю, сколько превосходных, скромных, любящих сердец, неспособных к злу и почти неспособных к пониманию его, составляют еще и сейчас ее моральное богатство (что до меня лично, то я знаю таких, которых не перестану уважать). Я знаю, сколько упорных, неустрашимых умов неустанно работает в германской науке, стремясь завоевать истину. Но, когда, с одной стороны, видишь этих честных людей, слишком доверчивых, послушных, закрывающих глаза, не знающих сути вещей и не желающих знать ничего, кроме того, что их государству угодно дать им узнать, — когда, с другой стороны, видишь просвещеннейших людей Германии, историков и ученых, опытных в критике текстов и тем не менее основывающих свою уверенность на документах, которые все исходят, от одной из сторон, и в качестве безапелляционного доказательства отсылающих нас к пристрастным утверждениям своего императора и своего канцлера, как послушные школьники, не знающие иного аргумента, кроме Magister dixit*, — какая остается надежда убедить их, что существует истина вне учителя и что наряду с Weissbuch** в руках у нас всякого рода книги, книги всех цветов, свидетельство которых обязан выслушать беспристрастный судья? Но только знакомы ли они с ними, и позволяет ли учитель, чтобы в классе у него находились учебники его противников? Разногласие кроется не только в рассматриваемых фактах, оно — в самих умах. Между теперешним германским духом и духом остальной Европы нет больше точек соприкосновения. Им говорят: «Человечество»; они отвечают: «Obermensch»***, «Obervolk»**** (и само собою разумеется, что Obervolk — это их народ). Германия словно во власти болезненного возбуждения, массового безумия, на которое не в силах подействовать никакое лекарство, кроме времени. Если верить медицинским наблюдениям, производившимся в аналогичных случаях, эти бредовые формы развиваются быстро, и за ними внезапно следует глубокая депрессия. Значит, нужно ждать, стараясь как можно лучше оградить себя от безумия Аякса.
--------------------------
* Учитель сказал. (Прим. перев.)
** Белой книгой. (Прим. перев.)
*** Сверхчеловек. (Прим. перев.)
**** Сверхнарод. (Прим. перев.)
Будем ждать. А пока что Аякс задался целью натворить нам хлопот. Сколько развалин вокруг нас! Будем помогать жертвам. Конечно, сделать мы можем очень мало. В вечной борьбе между добром и злом силы не равны: требуется столетие, чтобы построить то, для разрушения чего достаточно одного дня. Но зато и слепая ярость длится всего лишь какой-нибудь день, а терпеливый труд есть хлеб насущный. Он не прерывается даже в те часы, когда кажется, что мир готов прекратить свое существование. Под перекрестным огнем двух армий виноградари Шампани собирают свой урожай. А мы будем собирать свой! Тут потребуются руки всех тех, кто находится вне сражения. В частности для тех, кто продолжает писать, нашлось бы, мне кажется, лучшее дело, чем потрясать кровавым пером и кричать, сидя у своего стола: «убивай, убивай!» Война для меня ненавистна, но еще более ненавистны те, которые воспевают ее, не участвуя в ней. Что сказали бы об офицерах, идущих позади своих солдат? Самая достойная роль для идущих позади — поднимать тех, кто упал, и напоминать во время боя о прекрасном, слишком забытом девизе: Inter arma caritas.
Не касаясь всех тех страданий, вокруг которых, чтобы их облегчить, могут сойтись все люди с сердцем, я буду говорить о военнопленных. Но, зная, что сегодняшняя Германия краснеет за свою былую чувствительность, я буду старательно избегать растрогать ее «хныканьем», как там говорят по поводу наших жалоб на опустошение Лувена и Реймса. «Война есть война». Пусть так! Естественно, значит, что она тащит в своем хвосте тысячи пленных, офицеров и солдат.
О них я скажу сейчас только несколько слов. И это для того, чтобы успокоить по мере возможности семьи, которые их разыскивают и беспокоятся об их участи. Ибо как с одной, так и с другой стороны слишком легко распространяются отвратительные легенды, распускаемые беззастенчивой прессой и стремящиеся к тому, чтобы заставить поверить, будто самые элементарные законы гуманности попраны противником. Не писал ли мне недавно один приятель австриец, приведенный в ужас выдумками не знаю уж каких газет, умоляя меня взять под свое покровительство германских раненых во Франции, брошенных на произвол судьбы! И разве я не слышал или не читал таких же негодующих предположений со стороны французов по поводу их раненых, с которыми дурно обращаются в Германии? Но все это ложь — и с той, и с другой стороны; и те, кто, подобно нам, имеет возможность получать достоверные сведения из обоих лагерей, должны, наоборот, утверждать, что как общее правило (нельзя, разумеется, ручаться за то, что на тысячи случаев не встретится здесь или там несколько индивидуальных исключений) эта война, достигшая в действии такой степени жестокости, какой не давала возможности предвидеть ни одна из предшествующих войн на Западе, — в противоположность им менее сурова ко всем тем — пленным или раненым, — кто вырван из сферы военных действий.
Получаемые нами письма, публикуемые документы, — в особенности появившийся в «Neue Zuricher Zeitung» от 18 октября отчет, автор которого, доктор Шнели, только что посетил в Германии госпитали и лагери для пленных, — показывают, что там прилагаются все усилия, чтобы примирить гуманность с требованиями войны, что нет никакой разницы в уходе за своими ранеными и за ранеными неприятеля, что между пленными и стерегущим их ландвером устанавливаются дружеские отношения и что пища одинакова для тех и для других.
Я высказываю пожелание, чтобы было произведено подобное же обследование мест заключения для германских пленных во Франции и чтобы результаты его были опубликованы. А пока что доходящие до меня частные сообщения рисуют мне аналогичную картину*; и о фактах братания между ранеными обоих лагерей сообщают мне одновременно из Германии и из Франции весьма надежные очевидцы; как здесь, так и там солдаты, ожидая перевязки или своей порции еды, уступают очередь своим пленным товарищам. К тому же, кто не знает, что, может быть, именно в армиях чувство национальной ненависти наименее сильно, потому что там научаются уважать храбрость противника, потому что там переносятся те же страдания и, наконец, потому что там, где вся энергия направлена на действие, ее уже не остается в достаточном количестве для злопамятства? Только у тех, кто не действует, ненависть принимает черты непримиримой жестокости, ужасающие примеры которой являют иные представители интеллигенции.
-----------------------------
* Газеты обеих стран всегда печатают только тенденциозные сообщения, неблагоприятные для противника. Можно было бы сказать, что они стараются собрать только худшее, чтобы поддержать ненависть. Случаи, на которые они указывают, часто подозрительны и всегда составляют исключение. И они всегда умалчивают о сообщениях противоположного характера, в которых пленные хвалятся обращением с ними, как, например, о письмах, которые мы получаем для передачи семьям, где такой-то немецкий пленный рассказывает о прекрасной прогулке, совершенной им, или о том, что он купается в море; другой же мирно погружается в свои энтомологические исследования, пользуясь пребыванием на юге для пополнения своей коллекции насекомых.
Таким образом моральное состояние военнопленного не настолько удручающе, как можно было бы думать; и его участь, как бы она ни была печальна, — менее жалка, чем участь другого разряда пленных, о которых я буду говорить дальше. Чувство исполненного долга, воспоминание о борьбе возвышают его несчастье в его глазах и в глазах противника; он не всецело покинут на произвол врага; его охраняют международные постановления, Красный Крест заботится о нем, и есть возможность узнать, где он находится, и притти ему на помощь.
В этом отношении чудесная «Agence Internationale des prisoniers de guerre» (Международное Агентство по делам военнопленных), благодаря которой, хоть она существует всего какой-нибудь месяц, имя Женевы уже проникло в самые отдаленные уголки Франции и Германии и заставило полюбить себя, является истинным провидением. Оно, как и всякое провидение, нуждается только в содействии тех, о ком оно заботится, я хочу сказать — в содействии заинтересованных государств, порою слишком уж задерживающих списки пленных. Находясь под покровительством международного общества Красного Креста, председателем которого состоит г. Густав Адор, и руководимое г. Максом Дольфусом, оно располагает в настоящее время боле чем 300 добровольных работников, пришедших из всех классов общества помочь делу милосердия. Более 15 000 писем проходит в день через его руки. Оно передает ежедневно около 7000 писем семьям и пленным и обеспечивает пересылку 4000 франков в среднем. Точные справки, которые оно может сообщать, очень немногочисленные вначале, доходят теперь до тысячи в день; и число их не перестает увеличиваться по мере получения более полных списков, доставляемых правительствами.
Благотворно оно не только потому, что восстанавливает прерванные войной связи между пленным солдатом и его родными. Благодаря своим мирным задачам, объективному знанию фактов, относящихся к воюющим странам, оно может способствовать некоторому ослаблению ненависти, до крайности возбужденной рассказами-бреднями, и в самом разъяренном враге оттенить те человеческие черты, которые еще сохранились в нем. Оно может также привлечь внимание правительств или по крайней мере общественное мнение к тем случаям, когда в интересах обеих сторон требовалось бы быстрое соглашение, например, в связи с обменом тяжело ранеными, относительно которых установлено, что они не могут снова принять участие в войне, и которых поэтому было бы бесполезно и бесчеловечно заставлять томиться вдали от их родных. Наконец, оно с пользой может направить общественную благотворительность, часто неуверенную, указывая, например, нейтральным странам, — так великодушно жаждущим притти на помощь страданиям сражающихся, — тех, кто наиболее настоятельно нуждается в их помощи, тех пленных раненых, у которых, когда они, выздоровев, выходят из лазарета, нет ни белья, ни обуви и содержание которых не может считаться обязанностью для неприятельского правительства*.
----------------------------
* В этом отношении я поддерживаю пожелание, высказанное в упомянутой выше статье «Neue Zьricher Zeitung».
Вместо того чтобы засыпать подарками (которые, без сомнения, никогда не излишни) воюющие армии, которым обязаны и которым могут помогать соотечественники, пусть приберегут они главную долю их для тех, которые наиболее остро ощущают недостаток в них и более всего в них нуждаются, ибо эти люди слабы, разбиты, одиноки.
Но есть разряд пленных, к которым я особенно хотел бы привлечь сочувствие, потому что они находятся в положении бесконечно более шатком и не защищены никаким международным уставом. Это — гражданские пленные. Они — одно из нововведений этой яростной войны, которая словно ставит себе задачей попирать все человеческие права. В предшествующих войнах дело могло итти только о нескольких заложниках, которых то тут, то там задерживали для того, чтобы обеспечить выполнение обязательств, принятых на себя завоеванным городом. Никогда не приходилось слышать о целых толпах, захваченных, уведенных в плен, по примеру древних завоеваний, — обычай, снова вошедший в силу с начала этой войны. Так как факт этот не был предусмотрен, то ничего не было сделано, чтобы оформить их положение с точки зрения военного права (если можно соединять вместе эти два слова). И так как неудобно было приступить к этому среди военных действий, то сочли более простым игнорировать этих людей. Они как бы не существуют.
Между тем они существуют, они существуют тысячами. Число их кажется более или менее одинаковым как с той, так и с другой стороны. Которая из двух воюющих стран взяла на себя инициативу этих пленений? Пока что нельзя с уверенностью ответить на этот вопрос. Кажется, как будто Германия арестовала в середине июля множество штатских эльзасцев. Франция ответила на это на другой же день после приказа о мобилизации, объявив пленными немцев и австрийцев, находившихся на ее территории. Этот крупный улов сопровождался другими, подобными ему, в Германии и в Австрии. Завоевание Бельгии и вторжение в северные провинции Франции повлекли за собой более упорное применение этих мер, осложнившихся еще и насилиями. Отступая после своего поражения на Марне, немцы систематически захватывали в городах и селениях Пикардии и Фландрии все население, способное носить оружие: 500 человек в Дуэ; в Амьене — 1800 человек, которых собрали перед крепостью под предлогом простой переклички и сейчас же увели, причем не дали им даже времени зайти на несколько минут домой, чтобы взять перемену платья.
Во многих случаях захват в плен не оправдывается даже военной пользой. 10 сентября саксонцы захватывают в деревне Сомпюи (Марна) дряхлого семидесятилетнего священника, который едва может ходить, и пятерых стариков в возрасте от шестидесяти до семидесяти лет, из которых один — хромой, и уводят их пешком. В других местах хватают женщин, детей. Счастливы те, которых забирают вместе! Здесь — муж, обезумевший от горя, разыскивает свою жену и трехлетнего сына, исчезнувших после пребывания немцев в Кьевршене (Север). Там — мать с детьми взята в плен французами близ Гебвиллера; детей отсылают обратно, но без матери. Один французский капитан, раненный осколком снаряда, видел свою жену, тоже раненную немецкими пулями, в Номени (Мерт и Мозель), затем она исчезла, ее увезли — куда, он не знает. Старую, шестидесятитрехлетнюю крестьянку из Вилье-о-Ван (Меза) увел от мужа немецкий отряд. В Мюльгаузене взят от матери шестнадцатилетний подросток.
Ничего человеческого в этих умыканиях, которые кажутся столь же бессмысленными, сколь и жестокими. Можно было бы сказать, что любящих друг друга стараются разлучать. И от исчезнувших — никакого следа, который позволил бы разыскать их. О Бельгии я не говорю. Там — молчание могилы. О том, что происходит там вот уже три месяца, ничего не известно. Деревни, города, — существуют ли они еще? Перед глазами у меня письма родителей (иногда не принадлежащих ни к одной из воюющих наций), умоляющих сообщить им сведения об их детях, двенадцати, восьми лет, задержанных в Бельгии с начала военных действий. Я даже нашел в списке этих исчезнувших малюток — без сомнения, военнопленных? — юных граждан четырех и двух лет. (Не годны ли они для мобилизации?)
Мы видим тоскливое беспокойство тех, кто остался. Представьте себе бедственное положение тех, кто уехал, без денег и лишенный всякой возможности попросить их у своих! О какой нищете рассказывают нам первые дошедшие до нас письма семей, интернированных в Германии или во Франции: вот — мать со своим маленьким больным сыном; хоть она и богата, она не в состоянии добыть себе самую ничтожную сумму; или вот — другая, с двумя детьми, поручающая нам предупредить ее семью, что если после войны о ней ничего больше не будет слышно, это должно значить, что она умерла от голода!
И вот казалось, что в продолжение двух месяцев никто в пылу битвы не слышит этих криков бедствия. Сам Красный Крест, поглощенный своей огромной задачей, приберегал свою помощь для пленных воинов; а правительства, казалось, с гордым презрением взирали на своих несчастных граждан (разве достойно интереса то, что непригодно для войны?). А между тем, это — самые невинные жертвы схватки; они не принимали в ней участия, и ничто не подготовило их к этим бедствиям.
К счастью, нашелся великодушный человек (он не простит мне того, что я его назову), г-н доктор Феррьер, которого тронуло несчастье этих париев войны. С терпеливой и страстной настойчивостью задался он целью создать в большом пчельнике Красного Креста особый улей для оказания помощи этим несчастным; и, не теряя мужества среди бесчисленных трудностей, при малых шансах на успех, он упорно продолжал свое дело, ограничиваясь сперва составлением списков исчезнувших и стараясь обнадежить тех, кто их разыскивал, потом — всеми способами стараясь узнать места, где они были интернированы, и вновь связать порванную нить между родственниками, друзьями. Какая радость, когда можно сообщить семье, что сын или отец разыскан! Каждый из нас за нашим столом (потому что и мне сделали честь отвести за ним место) радуется, как если бы он сам тоже принадлежал к этой семье. И по случайности первое такое письмо, которое мне пришлось написать, было извещением, адресованным честным людям моей маленькой родины, моего нивернезского города.
Теперь достигнут большой успех. Самые неотложные нужды, наконец, обратили на себя внимание, правительства пришли к соглашению, решив освободить женщин, детей моложе семнадцати лет и мужчин старше шестидесяти; возвращение на родину началось 23 октября при посредстве Бернского Бюро, созданного Федеративным Советом. Остается если не освободить остальных (на это не следует рассчитывать до окончания войны), то по крайней мере установить связь между ними и их семьями, а для этого прежде всего узнать, где они находятся. В подобных случаях, как и во многих других, от сострадательного рвения частных лиц можно ожидать большего, чем от правительств. Друзья, к которым мы обращались в Германии, в Австрии, как и во Франции, отвечали нам с готовностью, все проявляли великодушное желание содействовать нашему делу. Именно в таких вопросах, выходящих за пределы национального самолюбия, раскрывается глубокое братство народов, терзающих друг друга, и кощунственное безумие войны. Ах! какая чувствуется близость между друзьями и врагами, какое единство — перед лицом общего страдания, для уничтожения которого не хватило бы человеческих рук!
Когда после трех месяцев братоубийственной борьбы вкушаешь это успокоительное чувство широкой человечности и когда после этого снова оказываешься среди схватки, — крики ненависти, лай газет вызывают ужас и жалость. В каком виде представляется им то, что они делают? Они хотят наказать преступление, но сами они — преступление: ибо слова об убийстве суть семена убийства. В больном организме Европы, снедаемой лихорадкой, все вибрирует и рождает отголоски. Каждое слово, каждое действие вызывает возмездие. Того, кто раздувает ненависть, она же и бьет по лицу, обжигая его. Кабинетные герои, хвастуны печати, удары, которые вы наносите, очень часто, хотя вы этого и не подозреваете, обрушиваются на ваших же, на ваших солдат, на ваших пленных, попавших в руки врага: потому что они отвечают вместо вас за сделанное вами зло; а вы укрываетесь.
Не от нас зависит остановить войну; но от нас зависит сделать ее менее ожесточенной. У нас есть врачи, которые лечат тело, нужны были бы врачи, которые лечили бы души, исцеляя раны злопамятства и мстительности, отравляющей наши народы. Пусть это будет нашим делом, делом тех, кто пишет! И в то время, как пчельник Красного Креста собирает свой мед посреди сражения, точно библейские пчелы в пасти мертвого льва, — постараемся прийти ему на помощь, и пусть наша мысль следует за походным лазаретом, поднимая раненых на полях сражения! Пусть наша богоматерь — Беда наложит на чело безумной Европы свою строгую, несущую помощь руку. Пусть раскроет она глаза этим ослепленным гордостью народам и пусть покажет им, что все они жалкие стада существ, равных перед лицом страдания и которым хватит дела, если они сообща будут бороться с ним, вместо того чтоб увеличивать его!
«Journal de Geneve» 30 октября 1914 г.
VI. НАРОДУ, СТРАДАЮЩЕМУ ЗА СПРАВЕДЛИВОСТЬ
(В «Книгу короля Альберта»)*
* King Albert's Book, изданная «Дейли Телеграф». Лондон. 1914 г.
2 ноября, день поминовения усопших, 1914 г.
Бельгия только что создала эпическую песнь, эхо которой отзовется в веках. Подобно тремстам спартанцам, маленькая бельгийская армия три месяца сопротивляется германскому колоссу. Леман — Леонид; Льеж — Фермопилы; Лувен, сгорающий как Троя; подвиг короля Альберта, окруженного храбрецами, — какой легендарной мощи полны эти образы, которых история не кончила еще рисовать! Героизм этого народа, всецело, без единой жалобы пожертвовавшего собою для спасения своей чести, грянул как удар грома в такое время, когда дух победоносной Германии заставлял мир покоряться идее политического реализма, опирающегося на гнетущую силу и корысть. Это было освобождением подавленного идеализма Запада. И показалось чудом, что сигнал был дан этим маленьким народом.
Люди называют чудом неожиданное проявление скрытой реальности. Внезапная опасность лучше всего дает возможность понять личности и целые народы. Сколько открытий благодаря этой войне сделали мы в тех, кто окружает нас, кто стоит к нам ближе всего! Сколько героических сердец и сколько хищных зверей! Раскрывается глубокая душа. Это — не новая душа.
В этот страшный час сказался скрытый гений бельгийского племени. Доблесть, проявленная Бельгией в последние три месяца, вызывает восхищение; она не является неожиданностью для того, кто, погружаясь в историю, прослеживал в веках мощь этого народа, малого числом и бедного землею, но одного из самых великих в Европе по своей жизненной силе, рвущейся из берегов, точно поток. Современные бельгийцы — сыны фламандцев Куртрэ. Люди этой страны никогда не боялись стать лицом к лицу с своими могущественными соседями, королями Франции или Испании, являясь то героями, то жертвами, как Артевельде или Эгмонт. Эта почва, пропитанная кровью миллионов бойцов, — самая плодородная в Европе, приносит богатейший духовный урожай. Это она родила искусство современной живописи, и на ней возникла школа Ван Эйка, засиявшая над миром в эпоху Возрождения. Это она родила искусство современной музыки, ту полифонию, которая в продолжение почти двух веков изливалась на Францию, Германию и Италию. Это она породила великолепный поэтический расцвет наших дней; и два писателя, являющиеся в настоящее время в глазах всего мира наиболее блестящими представителями французской литературы, Метерлинк и Верхарн, — бельгийцы. Это народ, который больше всего выстрадал и который всех мужественнее и веселее терпел свои страдания, народ мученик Филиппа II и императора Вильгельма; и это страна Рубенса, страна кермесе и Тиля Уленшпигеля.
Тому, кто знает изумительную эпопею, воссозданную Шарлем де Костером, — «Геройские, забавные и достославные приключения Уленшпигеля и Ламма Гоодзака», этих двух весельчаков Фландрии, достойных выступать в одном ряду с бессмертным Дон Кихотом и его Санчо Панса, — кто видел в деле этот неукротимый дух, грубый и шутливый, мятежный от природы, бунтующий против всех властей, проходящий сквозь тиски всевозможных испытаний и всегда выходящий из них свободным и смеющимся, — тому знакомы и судьбы народа, породившего Уленшпигеля, и он без боязни, даже в самые мрачные часы, провидит близкую зарю богатства и радости. Враг может вторгнуться в Бельгию. Бельгийский народ никогда не будет ни побежден, ни покорен. Бельгийский народ не может умереть.
В конце повести о Тиле Уленшпигеле, когда его уже считают мертвым и собираются хоронить, герой пробуждается:
«Разве можно, — говорит он, — похоронить Уленшпигеля, дух матери Фландрии, и Неле — сердце ее? Уснуть — пусть так, но умереть — нет; идем, Неле!»
«Он ушел, распевая свою шестую песнь. И никто не знает, где он пропел свою последнюю».
VII. ПИСЬМО К ТЕМ, КТО МЕНЯ ОБВИНЯЕТ*
* Когда редактор одной большой парижской газеты предложил мне напечатать ответ на нападки, я послал ему это письмо, которое еще никогда не появлялось в свет.
17 ноября 1914 г.
В Женеве, где я работаю в Международном обществе помощи военнопленным, с опозданием дошли до меня отголоски нападок, которым я подвергся в кое-каких газетах и которые были вызваны моими статьями, напечатанными в «Journal de Geneve», или, вернее, двумя-тремя коварно выбранными из этих статей отрывками (потому что сами статьи почти никому не известны во Франции). Лучшим ответом моим будет — соединить эти статьи в брошюру и издать их в Париже. Я не прибавлю к ним ни слова объяснения, потому что нет строки, которой я не считал бы себя в праве написать, строки, написать которую я не считал бы своим долгом. К тому же я думаю, что в настоящее время есть дело более важное, чем защищать самого себя; надо защищать других, тысячи жертв войны; время, которое тратится на ответ противнику, есть как бы кража, совершаемая у этих несчастных, у этих пленников, у этих семей, руки которых, ищущие друг друга через пространства, мы в Женеве стараемся сблизить.
Но так как нападки были направлены не только против меня, так как они были направлены против идей, против дела, которое я считаю делом истинной Франции, так как мои друзья ждут от меня защиты этих мыслей, являющихся также и их мыслями, — я пользуюсь предложенным мне гостеприимством, чтобы ответить ясно, откровенно, как подобает доброму французу и нивернезцу.
Я напечатал четыре статьи: письмо к Гергарту Гауптману, на другой день после разгрома Лувена; «Над схваткой»; «Которое из двух зол — меньшее» и «Inter arma caritas». В этих четырех статьях я говорил, что из всех видов империализмов, являющихся бичом мира, прусский воинствующий милитаристический империализм — самый худший, что он — враг европейской свободы, враг цивилизации Запада, враг самой Германии и что его надо сокрушить. В этом пункте, я полагаю, мы все согласны.
В чем же меня упрекают? Не входя в обсуждение некоторых частностей, как обращение союзников к военным силам Азии и Африки, которое я осудил и которое осуждаю и теперь, потому что вижу в нем серьезную будущую опасность для Европы, для самих союзников, и потому что эта опасность начинает уже сказываться, угрожая восстанием мусульманского мира, — мне ставят в упрек главным образом две вещи:
1) Мой отказ охватить в одном порицании и немецкий народ и его вождей, военных или духовных.
2) Уважение и дружбу, сохраняемые мною по отношению к людям этой нации, с которой мы ведем войну.
Отвечу сперва без обиняков на этот второй упрек. Да, у меня есть немецкие друзья, как есть друзья французские, итальянские, английские, — всех рас. Это — мое богатство, я горжусь им, и я его берегу. Когда вы имели счастье встретить в мире честных людей, с которыми вы делитесь своими самыми интимными мыслями, с которыми вы завязали братские связи, — эти связи священны, и не в час испытания порывать их. Каким же трусом был бы тот, кто боязливо перестал бы признаваться в них, повинуясь наглым требованиям общественного мнения, не имеющего никакого права на наше сердце! Разве любовь к родине требует этой жестокости чувства, которую украшают, я это знаю, именем Корнеля? Но сам Корнель приготовил ответ:
«Albe vous a nomme, je ne vous connais plus.
«Je vous connais encore, et c'est ce qui me tue».*
---------------------------
* Альба вас назвал, я вас больше не знаю. — Все же я знаю вас еще, и это и убивает меня.
Сколько горести, доходящей иногда до трагизма, таят в себе эти дружеские связи в подобные моменты, — это покажут в дальнейшем некоторые письма. По крайней мере мы им обязаны тем, что могли защитить себя от ненависти, которая еще более убийственна, чем война, потому что она — зараза, вызванная ее ранами, и приносит столько же зла тому, кем она владеет, как и тому, кого она преследует.
С тревогой вижу я, как распространяется в настоящую минуту этот яд. Жестокости и разрушения, совершенные германскими армиями, породили в населении, ставшем их жертвою, желание возмездия, которое понятно, но взвинчивать которое вовсе не дело прессы; ибо это желание возмездия могло бы привести к опасным несправедливостям, опасным не только для побежденного, но в особенности для победителя.
Франции посчастливилось играть в этой войне самую прекрасную роль, ей выпало счастье еще более редкое: мир признал за ней эту роль. Несколько недель тому назад один немец писал мне: «Франция одержала в этой войне огромную моральную победу: симпатии всего мира устремились к ней; и — что всего необычайнее — сама Германия втайне чувствует влечение к своему противнику». Мы все должны желать, чтобы эта моральная победа до конца оставалась за ней, чтобы она до конца пребывала справедливой, разумной и человечной. Я никогда не мог отграничить дела Франции от дела человечества. И оттого что я француз, я оставляю нашим прусским врагам девиз: «Oderint, dum metuant»*. Я хочу, чтобы Франция была любима, я хочу, чтобы она побеждала не только силой, не только правом (это было бы все еще слишком сурово), но превосходством своего большого великодушного сердца. Я хочу, чтобы она была достаточно сильной для того, чтобы сражаться без ненависти и чтобы видеть даже в тех, кого она принуждена сразить, братьев, которые ошибаются и к которым надо иметь жалость и которых надо пожалеть после того, как их поставили в невозможность причинять вред.
--------------------------
* Пусть ненавидят, лишь бы боялись.
Наши солдаты хорошо это знают. Я не беру в расчет писем, приходящих к нам с фронта и рассказывающих нам о случаях братского участия, которое проявляют друг к другу сражающиеся. Но над штатскими, которые находятся в стороне от сражения, которые не действуют, которые говорят, которые пишут и таким образом поддерживают друг друга в состоянии искусственного и неистового возбуждения, не будучи в состоянии его израсходовать, — веет дыхание лихорадочной жестокости. И в этом — опасность. Ибо они — общественное мнение, единственное, которое может высказываться (всякое иное — воспрещено). Для них я и пишу, не для тех, кто сражается (те не нуждаются в нас!).
И когда я слышу, как публицисты с помощью всяких возбуждающих средств всю энергию народа стараются направить к одной единственной цели — полному уничтожению неприятельского народа, я считаю своим долгом восстать против того, что считаю и моральным и политическим заблуждением. Воюют с государством, воюют не с народом. Было бы чудовищно заставить шестьдесят пять миллионов человек нести ответственность за поступки нескольких тысяч, может быть нескольких сотен. Здесь во французской Швейцарии, так страстно расположенной к Франции, полной таких трепетных симпатий к ней, которые она должна обуздывать, я мог в течение трех месяцев внимательно, путем чтения писем и брошюр из Германии, внимательно изучить совесть германской нации. И таким образом я мог дать себе отчет во многих фактах, ускользающих от большинства французов: первый, самый поражающий, самый неожиданный, тот, что в Германии, взятой как нечто целое, нет никакой действительной ненависти к Франции (вся ненависть направлена против Англии). Трагизм положения в том, что никогда еще французский ум не действовал на Германию с такой притягательной силой, как в течение двух или трех последних лет; начинали открывать подлинную Францию, Францию труда и веры; в рядах молодого поколения, молодежи, которую только что повели на бойню под Ипром и Диксмюде, были умы самые чистые, самые идеалистические, страстно влюбленные в мечту о всеобщем братстве. Сказать ли, что для многих из них война была отчаянием, «ужасом, поражением, отказом от всех идеалов, отречением от разума», как писал один из них накануне смерти? Сказать ли, что смерть Пеги была трауром для многих молодых немцев? Этому не поверят. Все же этому придется поверить в тот день, когда я опубликую собранные документы.
Несколько лучше известно во Франции то, каким образом этот немецкий народ, окутанный сетью лжи, которую внушает ему его правительство, доверяющийся ему со слепой и упрямой лойяльностью, пришел к глубокому убеждению, будто на него напали, будто его преследует зависть всего мира и что ему во что бы то ни стало нужно защищаться или умереть. В рыцарственных традициях Франции — отдавать должное мужеству противника. Следует признать, что при отсутствии других доблестей дух самопожертвования в этом противнике почти беспределен. Было бы опасной ошибкой доводить его до крайности. Вместо того, чтобы вынуждать к величию отчаянной самозащиты этот ослепленный народ, постарайтесь открыть ему глаза. Это не невозможно. Один эльзасский патриот, которого нельзя обвинить в терпимости по отношению к Германии, д-р Бюше из Страсбурга, говорил мне недавно, что если Германия полна горделивых предрассудков, старательно выращиваемых ее воспитателями, все же в отношении к ней есть по крайней мере одно средство — возможность спорить, и что ее послушный ум восприимчив к доказательствам. Приведу вам пример — скрытую эволюцию, которая, я это вижу, происходит в мысли некоторых немцев. Во множестве немецких писем, прочитанных мною в течение месяца, начинает обнаруживаться томительное сомнение в законности поступков, совершенных Германией в Бельгии. Я видел, как мало-по-малу создавалось это беспокойство в сознаниях, до сих пор мирно почивавших с уверенностью в своем праве. Истина медленно проясняется. Что случится, если свет ее восторжествует и распространится? Носите ее в своих руках. Пусть она будет нашим лучшим оружием! Будем, подобно солдатам Революции, душа которых оживает в наших войсках, сражаться не против, но за наших врагов. И, освобождая мир, освободим и их. Франция рвет цепи не для того, чтобы заменить их другими.
Вы думаете о победе. Я думаю о мире, который наступит. Что бы ни говорили самые воинственные из вас и хотя бы, как это сделано в одной статье, нас угощали лакомыми обещаниями непрерывной войны, «войны, которая будет продолжаться и после войны, бесконечно!»* (она все-таки окончится, за отсутствием сражающихся!)… все же вам придется когда-нибудь подать друг другу руки, вам и вашим зарейнским соседям, уже ради того, чтобы прийти к соглашению в интересах ваших дел; все же придется вам возобновить терпимые, человеческие отношения: устраивайтесь же таким образом, чтобы не сделать их невозможными! Не ломайте всех мостов, потому что нам все равно придется переходить через реку. Не разрушайте будущего. Рана открытая, чистая заживает; но не отравляйте ее. Защитим себя от ненависти. Если во время мира надо подготовлять войну, как гласит мудрость народов, нужно также во время войны подготовлять мир. Это задача, которая не кажется мне недостойной тех из нас, кто находится вне сражения и кто, благодаря своей умственной жизни, имеет более широкие связи с вселенной, — нас, этой маленькой светской церкви, которая лучше, чем та, другая, сохраняет теперь свою веру в единство человеческой мысли и думает, что все люди — дети одного отца. Во всяком случае, если ради подобной веры мы терпим оскорбления, — эти оскорбления — честь, которую нам должно воздать будущее.
---------------
* Поль Бурже.
VIII. КУМИРЫ
Уже более четырех тысяч лет великие умы, достигшие свободы, стремились к тому, чтобы дать своим братьям возможность пользоваться этим благом, чтобы освободить человечество, научить его видеть действительность бесстрашным и не заблуждающимся взором, глядеть внутрь себя без ложной гордости и без ложного смирения, знать свои слабости и свои силы, умея направлять их и видеть свое место во вселенной; и на пути человечества они, чтобы озарить этот путь, зажигали светоч своей мысли или своей жизни, подобный путеводной звезде.
Их усилия потерпели неудачу. Уже более четырех тысяч лет человечество было порабощено, — не скажу — господами (они — господа его тела, я не о них здесь говорю; к тому же эти цепи рано или поздно бывают разбиты), но призраком своего духа. Его рабство заключено в нем самом. Люди изнемогают, разрубая сжимающие их путы. Человечество тотчас же связывает их снова, чтобы крепче себя опутать. Из каждого освободителя оно создает себе господина, и из каждого идеала, который должен был освободить его, оно тотчас же создает грубый кумир. История человечества есть история кумиров и их последовательных царствований. И можно было бы сказать, что по мере того, как человечество стареет, власть кумира все более распространяется и становится более смертоносной.
Сперва это были божества из дерева, из камня или из металла. Они по крайней мере не были защищены от топора и от огня. Затем явились и другие, которых ничто не могло коснуться, потому что они были незримо запечатлены в сознании; и все же все они стремились к материальному господству. Чтобы доставить им господство, народы проливали свою лучшую кровь. Кумиры религии, кумиры родины, кумиры свободы, которой армии санкюлотов пушечными выстрелами завоевали власть над Европой!.. Господа сменились, рабы — все те же. Наш век познакомился с двумя новыми разновидностями: с кумиром расы, возникшим из великодушных мечтаний и с помощью ученых в очках, что трудятся в лабораториях, превратившимся в Молоха, которого Германия 1870 года пустила в ход против Франции и которого ее противники хотят, кажется, направить против современной Германии; и с самым новым кумиром — подлинным продуктом германской науки, братски соединившейся с достижениями промышленности, торговли и домом Круппа, — с кумиром Культуры, окруженным своими левитами, мыслителями Германии.
Чертою, общею культу всех кумиров, является приспособление того или иного идеала к дурным инстинктам человека. Человек культивирует выгодные ему пороки; но у него потребность узаконить их; он не хочет жертвовать ими: он должен идеализировать их. Вот почему задачей, ради которой он не переставая трудился в течение веков, было — согласовать идеал со своей посредственностью. Это всегда удавалось ему. Толпе это не трудно; она противопоставляет друг другу свои добродетели и свои пороки, свой героизм и свою злость. Сила ее страсти и быстрый поток дней, ее увлекающий, заставляют ее забывать о недостатке в ней логики.
Но цвет интеллигенции не может так легко удовлетвориться. Не потому, чтобы в нем, как говорят, было меньше страсти. (Это большое заблуждение. Чем богаче жизнь, тем больше доставляет она пищи для страсти; и история в достаточной степени дает примеры тех страшных пароксизмов, до которых доходила порой страсть великих представителей религии и великих революционеров.) Но эти работники ума любят тщательный труд, и их отталкивает форма популярной мысли, ежеминутно выскакивающей из клеток рассуждения. Они должны добиться вязанья более плотного, чтобы инстинкты и идеи — чего бы это ни стоило — превратились в непроницаемую ткань. Так они доходят до чудовищных шедевров. Дайте интеллигенту любой идеал и любую дурную страсть, он всегда найдет средство пригнать их друг к другу. Любовь к богу, любовь к людям призывались для того, чтобы жечь, убивать, грабить. Братство 93 года шло рука об руку со святой гильотиной. Мы видели в наши дни, как люди церкви искали и находили в евангелии узаконение банка или войны. Не прошло еще и месяца с тех пор, как один вюртембергский пастор утверждал, что ни Иоанн Креститель, ни Иисус, ни апостолы не предполагали уничтожить милитаризм*. Искусный интеллигент есть фокусник мысли... В руках ничего, в рукавах ничего!.. Вся слава в том, чтобы из мысли вывести противоположную ей мысль, из нагорной проповеди — войну между людьми или, как это делает профессор Оствальд, из мечты об интеллектуальном интернационализме — военную диктатуру кайзера. Для этих Роберов Уденов** — это детские игрушки.
----------------------
* Пастор Шренк в статье о «Войне и Новом Завете», которую одобрительно цитирует пастор Ш. Корревон в невшательском «Journal religieux», от 14 ноября.
** Знаменитый французский фокусник (1805 — 1871). (Прим. перев.)
Вернемся, чтобы разоблачить его, к словам этого доктора Оствальда, показавшего себя в течение нескольких последних месяцев предтечей мессианизма в остроконечной каске.
Вот прежде всего кумир — эта Kultur (made in Germany)* с «К.» прописным, прямолинейным и четвероконечным, с четырьмя остриями, «словно лошадь на фризе здания», как выразился в письме ко мне Мигуэль де Унамуно. А вокруг — маленькие божки, порождения этого кумира: Kulturstaat, Kulturbund, Kulturimperium...**
-----------------------
* Изготовленная в Германии. (Прим. перев.)
** Государство культуры, культурный союз, владычество культуры.
«Я объясню вам, — это говорит доктор Оствальд*, — я объясню вам теперь великую тайну Германии. Мы, или, точнее говоря, германская раса, открыли фактор организованности. Другие народы живут под властью индивидуализма, в то время как мы находимся под властью организованности. Этап организованности есть более высокий этап цивилизации...»
----------------------
* Заявление, сделанное редактору шведской газеты «Dagen».
Не правда ли, очевидно, что подобно тем миссионерам, которые, неся языческим народам веру Христову, заставляют следовать за собой эскадру и десантный отряд, тотчас же учреждающий в языческой стране торговые конторы, окруженные поясом пушек, — немецкая интеллигенция не может, не впадая в эгоизм, беречь для себя свои сокровища: она считает необходимым дать вселенной воспользоваться ими...
«Германия хочет организовать Европу, потому что Европа до этих пор не была организована... У нас все направлено к тому, чтобы из каждого индивидуума извлечь максимум производительности в направлении, наиболее благоприятном для общества. Это для нас — самая высокая его форма».
Полюбуйтесь этой манерой говорить о человеческой «культуре», как будто дело идет о спарже и артишоках! Вот то счастье и те выгоды, тот «максимум производительности», та огородная культура, та свобода полученных благодаря ученой выгонке артишоков, которой профессор Оствальд намеревается не лишать другие народы Европы. И так как они недостаточно просвещены, чтобы с энтузиазмом согласиться на это...
...«Война заставит их приобщиться к форме этой организованности, к нашей более высокой цивилизации».
Затем химик-философ, в нужный момент являющийся и политиком, и стратегом, набрасывает широкими мазками картину побед Германии и перекроенной Европы: Соединенные Штаты Европы, подчиненные пастырскому жезлу кайзера, одетого в латы; Англия — раздавлена, Франция — обезоружена, Россия — разрезана на части... (Его коллега Геккель дополняет эту веселую программу, занимаясь разделом Бельгии. Британской империи и Северной Франции: так точно болтала Перетта*, пока не разбила свой горшок.) Ни Геккель, ни Оствальд не сообщают нам (и это жаль), входило ли в их план, имеющий целью установление «их более высокой цивилизации», разрушение рыночных зданий Ипра, библиотеки в Лувене и Реймского собора. Минуя все эти завоевания, разделы, опустошения, запомним лишь изумительные слова, мрачного шутовства которых, достойного Мольера, Оствальд, конечно, не почувствовал:
«Вам известно, что я пацифист...»
----------------------
* Персонаж из басни Лафонтена. (Прим. перев.)
Как бы ни были экзальтированы великие первосвященники религиозного культа, вера их выражается еще с известной дипломатической сдержанностью, о которой уже не заботится прочий клир. Так обстоит дело с Kulturmenschen*. Рвение левитов, их неумеренная откровенность не раз должны ставить в неловкое положение Моисея и Аарона — Геккеля и Оствальда. Не знаю, что думают они о статье Томаса Манна, появившейся в ноябрьском номере «Neue Rundschau»: «Gedankert im Kriege»**. Но я знаю, что подумает о ней французская интеллигенция: Германия не могла дать ей более страшного оружия против себя.
-------------------------
* Людьми культуры. (Прим. перев.)
** Мысли во время войны. (Прим. перев.)
В бредовом припадке гордости и раздраженного фанатизма Манн стремится защитить Германию от худших обвинений, которые предъявлялись к ней. И в то время как какой-нибудь Оствальд пытается отождествить дело культуры с делом цивилизации, Манн провозглашает: «Между ними нет ничего общего: война, которая ведется сейчас, есть война культуры (то есть Германии) против цивилизации»; и доведя горделивое бахвальство до безумия, он определяет цивилизацию как разум, Vernunft, Aufklдrung, доброту — как Sдnftigung, Sittigung, дух — как Auflцsung, Geist, а культуру — как «духовную организованность мира», которой не исключается «кровавое дикарство», Kultur — это возвеличение демонического» (die Sublimierung des Dдmonischen) . Она — «выше морали, разума, науки».
И в то время как какой-нибудь Оствальд, какой-нибудь Геккель видят в милитаризме только средство, только оружие, которым культура пользуется для победы, Томас Манн утверждает, что культура и милитаризм — братья, что идеалы их одинаковы, что у них — одинаковый принцип, что враг их один и тот же, и что враг этот — мир, что враг этот — дух. «Ja, der Geist ist zivil, ist bürgerlich»*. Он осмеливается, наконец, своим знаменем и знаменем своей родины избрать следующие стихи: «Закон — друг слабого, он хотел бы выравнять мир; но война дает возможность проявиться силе...»
«Das Gesetz ist der Freund des Schwachen,
Möchte gern die Welt verflachen,
Aber der Krieg lässt die Kraft erscheinen»...
-----------------------
* Да, дух есть нечто штатское, нечто гражданское. (Прим. перев.)
В деле этого преступного возвеличения жестокости сам Томас Манн был превзойден. Оствальд проповедывал победу культуры, хотя, в случае надобности, и путем насилия, Манн доказывал, что культура есть сила. Должен был найтись человек, который сбросил бы последние покровы стыдливости и сказал бы: «Только сила. Пусть молчит все остальное!»- — Мы прочли извлечения из циничной статьи, в которой Максимилиан Гарден, называя жалкой ложью растерянные усилия своего правительства извинить нарушение бельгийского нейтралитета, осмелился написать:
«К чему ведет этот шум?.. Сила создает для нас право... Разве сильный подчинялся когда-нибудь безумным притязаниям, приговору кучки слабых?..»
Какой симптом безумия, которое гордыня и борьба привили немецкой интеллигенции, и моральной анархии этой империи, организованность которой внушительна лишь в глазах тех, кто не видит ничего, кроме фасада! Ибо кто же не видит слабости правительства, которое затыкает рот социалистической прессе и терпит столь оскорбительное разоблачение? И кто не видит, что прежде всего подобные слова на многие века опозоривают Германию в глазах вселенной?.. Эти бедные интеллигенты воображают, что, выставляя напоказ свое неистовое ницшеанство и бисмаркизм, они совершают геройский поступок, импонируют миру! Они только возмущают его. Они хотят, чтобы им верили! Им слишком верят. Им только и стремятся верить. И на всю Германию будет возложена ответственность за бред нескольких писателей. У Германии не было врагов более пагубных, чем ее интеллигенция.
Я не вкладываю в эти слова никакой предвзятой мысли. Не горжусь я и французской интеллигенцией. Кумир расы или цивилизации, или латинского мира, которыми они столь злоупотребляют, не удовлетворяет меня. Я не люблю никаких кумиров, — даже кумира человечества. Но по крайней мере те, которым служат мои соотечественники, представляют меньшую опасность, они не агрессивны; к тому же, даже в самых экзальтированных из наших интеллигентов еще не утратилась известная доля здравого смысла, которой они обязаны родной почве и которой немецкие интеллигенты, только что упомянутые, как будто лишились до последней капли. Но надо сказать правду, ни с той, ни с другой стороны они не принесли большой чести разуму, они не сумели защищать его от дыхания жестокости и безумия. Их поражения приводят на память великие слова Эмерсона:
«Nothing is more rare in any man than an act of his own» («Ничто так не редко в человеке, как самостоятельный поступок»).
Их поступки и их писания пришли к ним от других, извне, они вызваны общественным мнением, слепым и угрожающим. Я не хочу обвинять тех, кому пришлось молчать, — оттого ли, что они находились в армии, или оттого, что цензура, господствующая в воюющих странах, предписывала им молчание. Но неслыханная слабость, с которой вожди мысли повсюду отступили перед коллективным безумием, явно доказала, что это не были твердые характеры.
Некоторые фразы из моих книг, несколько парадоксальные, порой навлекали на меня обвинение в том, будто я противник мысли, что является нелепостью по отношению к человеку, который, подобно нам, отдал свою жизнь служению мысли. Но правда, что интеллектуализм слишком часто казался мне карикатурой на мысль, мыслью изуродованной, искаженной, окаменелой, бессильной не только господствовать над зрелищем жизни, но даже понимать его; и события наших дней подтвердили мою правоту в большей мере, чем я бы сам этого желал. Интеллигент слишком уж близок к царству теней, к царству идей. Идеи не имеют никакого бытия сами по себе, бытием их: наделяет людской опыт или надежды, которые могут их наполнить: они — итоги или же гипотезы, рамки для того, что было, или для того, что будет, удобные формулы, необходимые формулы, без них нельзя обойтись, когда живешь и действуешь. Но зло — в том, что их превращают в гнетущие реальности; и никто не способствует этому так, как интеллигент, который пользуется ими в силу ремесла и который, вследствие профессиональной извращенности, всегда склонен подчинять им реальные вещи. А если вдобавок еще явится коллективная страсть, довершающая его ослепление, — она выльется в ту идею, которая лучше всего сможет служить этой страсти, она перельет ему свою кровь; и он ее возвеличит. И в человеке ничего больше не остается, кроме призрака его ума, в котором соединены бред его сердца и бред его мысли. Поэтому-то среди современного кризиса интеллигенция не только в большей степени, чем другие, подпала воинственной заразе, но и чрезвычайно способствовала ее распространению. Добавлю (и это — наказание для нее), что она дольше других остается жертвою этой заразы: ибо в то время как простые смертные, которым пришлось подвергнуться повседневному испытанию делом, изменяются, накапливая опыт, и не ощущают при этом угрызений совести, — интеллигенты оказываются опутанными сетью своего рассудка, и каждое из их писаний является для них лишними путами. И вот, когда солдаты всех армий, в которых с каждым днем тает едкий дым ненависти, братаются в траншеях, — писатели с удвоенной яростью подыскивают аргументы. Без труда можем предсказать, что даже когда среди народов погаснет воспоминание об этой бессмысленной войне, — ее обиды еще будут тлеть в сердцах людей мысли...
Кто разобьет кумиры? Кто раскроет глаза их фанатическим сектантам? Кто заставит их понять, что никакой бог, религиозный или светский, бог их духа, не имеет права путем насилия добиваться признания от других людей, хотя бы он и казался наилучшим, и права презирать их? Даже если допустить, что ваша культура при помощи ваших германских удобрений создает человеческое растение, более тучное, более богатое, кто дает вам право быть его садовниками? Возделывайте ваш сад, мы будем возделывать свой. Есть священный цветок, за который я отдам все плоды вашей прирученной флоры: это дикая фиалка свободы. Вы о ней не заботитесь, вы топчете ее ногами. Но она никогда не умрет, она будет жить дольше, чем ваши казарменные и оранжерейные шедевры; она не боится северного ветра, она выдержала иные, не сегодняшние бури; она растет под терниями и под сухими листьями... Интеллигенты Германии, интеллигенты Франции, вспахивайте и засевайте поля вашего духа; но уважайте дух чужой. Прежде чем организовать мир, вам надо много потрудиться над организацией вашего внутреннего мира. Постарайтесь, если возможно, забыть на минуту ваши идеи и посмотрите на самих себя! И главное — посмотрите на нас! Поборники культуры и цивилизации, германской расы и латинской, враги, друзья, поглядим друг другу в глаза... Брат мой, не видишь ли ты в них сердце, подобное твоему, и те же страдания, и те же надежды, и тот же эгоизм, и тот же героизм, и ту же способность к мечте, постоянно воссоздающую свою паутину? Разве ты не видишь, что ты — это я? — говорил старик Гюго одному из своих врагов...
Истинный интеллигент, истинный представитель интеллигенции — тот, кто себя и свой идеал не превращает в центр вселенной, но, глядя вокруг, видит тысячи маленьких огоньков, которые, подобно звездам млечного пути, двигаются вместе с его пламенем, и не стремится ни поглотить их, ни заставить их двигаться тем же путем, что он, но благоговейно стремится постигнуть необходимость каждого из них и общий источник огня, их питающий. Проницательность мысли — ничто без проницательности сердца. И они ничто вне здравого смысла и вне рассудка — здравого смысла, указывающего каждому народу, каждому отдельному существу его место во вселенной, рассудка — являющегося судьей галлюцинирующего ума, солдатом, который, стоя за колесницей Цезаря, с триумфом въезжающего в Капитолий, напоминает ему, что он лыс.
«Journal de Geneve», 4 декабря 1914 г.
IX. ЗА ЕВРОПУ
Манифест каталонских писателей и мыслителей
Национальные страсти торжествуют. Уже пять месяцев раздирают они нашу Европу. Им кажется, что скоро они разрушат ее и изгладят ее образ из сердца последних людей, хранящих ей верность. Они ошибаются. Они оживили нашу прошлую веру в нее. Они дали нам возможность узнать ей цену и понять нашу любовь к ней. И в разных странах мы открыли наших неведомых братьев, сынов единой матери, которые в тот час, когда от нее отрекаются, становятся на ее защиту.
Сегодня это — голос, несущийся к нам из Испании, от каталонских мыслителей. Передадим призыв этого рождественского колокола, который ветер несет к нам с берегов Средиземного моря. Потом мы услышим колокола Северной Европы. И скоро они сольются в одно созвучие. Испытание полезно. Воздадим ему благодарность. Те, кто хотели нас разлучить, лишь соединили наши руки.
Р. Р.
31 декабря 1914 г.
Манифест Друзей морального единства Европы
Столь же далекая от бесформенного интернационализма, как и от всякого узкого местного патриотизма, в Барселоне возникла группа интеллигентов, которая желает заявить о своей незыблемой вере в моральное единство Европы и послужить этой вере, насколько это позволяет трагический гнет современных, обстоятельств.
Положение, из которого мы исходим, заключается в том, что ужасная война, раздирающая сейчас сердце нашей Европы, является, в сущности, гражданской войной.
Гражданская война — это не значит непременно несправедливая война. Но если так, то надо, чтобы она оправдывалась столкновением великих интересов морального порядка. И, если желаешь, чтобы тот или иной из них восторжествовал, это должно совершиться в интересах всей европейской республики в целом и для общего ее блага. Значит, ни одной из сторон, вовлеченных в войну, не может быть дано право — добиваться полного уничтожения противника. Еще более беззаконно исходить из преступной гипотезы, что та или иная из сторон уже фактически исключена из высшей общины.
И тем не менее мы все же с болью видели, что подобные утверждения допускались и яростно распространялись, притом не всегда в низших слоях, не всегда их произносили голоса, лишенные авторитета. В течение трех месяцев казалось, что наш европейский идеал терпит крушение. Но уже намечается и реакция. Тысяча признаков убеждает нас в том, что по крайней мере в области духа ветер утихает и что в сознании лучших, людей скоро возродятся вечные ценности.
Мы намереваемся содействовать этой реакции, способствовать тому, чтобы о ней узнали, и — по мере наших сил — помочь ей восторжествовать. Мы не одиноки. Повсюду на земле с нами заодно пламенные стремления дальновидных умов и безмолвные пожелания тысяч честных людей, которые, поднимаясь над своими симпатиями и личными предпочтениями, умеют хранить верность делу этого морального единства.
И, главное, за нас — в далях будущего — оценка тех людей, что завтра одобрят этот скромный труд, которому мы посвящаем себя сегодня.
Для начала мы постараемся предать как можно более широкой гласности сообщения обо всех тех фактах, декларациях и манифестациях, имеющих место как в воюющих, так и в нейтральных странах, в которых сказывается усилие, направленное на то, чтобы воскресить чувство высшего синтеза и великодушного альтруизма.
Впоследствии мы сможем расширить нашу деятельность и воспользоваться ею для новых начинаний.
От наших друзей, от нашей прессы, от наших сограждан мы требуем только немного внимания к этому трепету действительности, немного уважения к интересам высшей человечности, немного любви к великим традициям и богатым возможностям единой Европы.
Барселона, 27 ноября 1914 г.
Эугенио д'Орс, член Каталонского Института. — Мануэль де Монтолиу, писатель. — Аурелио Рас, редактор журнала «Estudio». — Аугустин Муруа, профессор Университета. — Телесфоро де Аранцади, профессор Университета. — Мигуэль С'Оливер. — Хуан Палау, публицист. — Пабло Вила, директор училища «Мон д'Ор». — Энрике Харди, адвокат. — Э. Мессегуэр, публицист. — Кармен Карр, директриса «Residencia de Estudiantes El Hogar». — Эстебан Террадес, член Каталонского Института. — Хозе Сулуэта, член парламента. — Р. Хори, писатель. — Эдуальдо Дуран Рейнальс, библиотекарь Biblioteca de Cataluna. — Рафаэль Кампаланс, инженер. — X. М. Лопес-Пико, писатель. — Р. Рукабадо, писатель. — Э. Куэлло Калоу, профессор Университета. — Мануэль Ревентос, профессор Escuela de Funcionarios. — X. Фарран Майораль, писатель. — Хаиме Массо Торрентес, член Каталонского Института. — Хорге Рубио Балагуэр, директор Biblioteca de Cataluna.
(Перевел с испанского Р. Р.)
«Journal de Geneve», 9 января 1915 г.
X. ЗА ЕВРОПУ. ПРИЗЫВ ГОЛЛАНДИИ
к интеллигенции всех наций.
В недавно появившейся статье, в которой я познакомил читателей «Journal de Geneve» с прекрасным манифестом каталонской интеллигенции: «За моральное единство Европы», я говорил, что вслед за этими голосами средиземноморского юга я дам возможность услышать голоса Севера. Вот, среди этих последних, голос Голландии: Nederlandsche Anti-Oorlog Raad (Нидерландский Противовоенный Совет), является, может быть, самой важной из сделанных за последние месяцы попыток сплотить воедино пацифистскую мысль. Хотя и признавая ценность усилий, которые в течение нескольких лет делались для того, чтобы достигнуть мира, N. А. О. R. пришел к убеждению, что «вся эта работа могла бы быть гораздо более успешной и даже могла бы предотвратить теперешнее бедствие, если бы к ней приложили больше старания». В ней не было спаянности, расточительно тратилась энергия, работа не проникала в народную массу. Дело идет о том, чтобы узнать, нельзя ли устранить этот органический порок. «Будет ли даже в пацифистском движении продолжаться всемирная трагедия соперничества, или эта война заставит тех, кто против нее борется, понять необходимость организации и энергичной подготовки?»
Этой задаче и посвятил себя N. А. О. R. Будучи учрежден 8 октября 1914 года, он 15 января достиг того, что объединил 350 голландских обществ, влившихся в него (обществ правительственных, политических, возглавляемых всевозможными партиями, религиозных, интеллигентских, рабочих); и его манифесты собирают сотни подписей — подписи самых знаменитых в Нидерландах государственных деятелей, прелатов, чиновников, писателей, профессоров, деятелей искусства, промышленников и т. д. Таким образом он представляет собою значительную моральную силу.
Заметим теперь же, что N. А. О. R. не ставит себе целью немедленное окончание войны и мир во что бы то ни стало. С одной стороны (он сам об этом заявляет), он не преувеличивает свои силы; он не питает наивного доверия к неопределенным формулам мира и даже к взаимным обязательствам, вполне определенным.
Эта мировая война, увы, многому научила его и в этом отношении. К тому же он вполне отдает себе отчет в том, что мир во что бы то ни стало в настоящих условиях был бы только освящением несправедливости. На больших открытых собраниях, организованных им 15 декабря в главных административных центрах нидерландских провинций, было единодушно объявлено, что подобный мир не кажется ни возможным, ни даже желательным. Добавлю, что в некоторых из пожеланий N. А. О. R. сказывается — при всей сдержанности, которую ему предписывает занятый им нейтралитет, и его глубокое стремление к беспристрастию, — направление его внутренних симпатий, подавляемых им. Вот, например:
«За исправление ущерба, который нанесла эта война господству права в отношениях между государствами. Склоняться перед правом, будь то обычное право или право кодифицированное в трактатах, есть долг, хотя бы и не было высшей санкции. Сколько бы ни производилось реформ, но если нет ни уважения к праву, ни веры в данное слово, — нельзя надеяться на продолжительный мир».
Цель N. А. О. R. — главным образом изучить условия, при которых мог бы быть осуществлен мир справедливый, гуманный и продолжительный, в будущем обеспечивающий Европе долгие годы плодотворного покоя, возможность работы сообща, и заинтересовать в этом общественное мнение всех народов. За отсутствием места не входя здесь в разбор различных обнародованных манифестов — «Призыва к нидерландскому народу» (октябрь 1914 года) или «Призыва к сотрудничеству и к подготовке мира», своего рода попытки мобилизации пацифистских армий (ноябрь), — содержание которых во многих отношениях соприкасается с мыслями, высказанными Union of democratic control* (упразднение системы тайной дипломатии и большая доля участия парламентов в иностранных делах; запрещение частных предприятий, изготовляющих оружие; установление принципа, на котором основывается право народов и который состоит в том, что ни одна страна не может быть аннексирована без свободно выраженного согласия ее населения), — я ограничусь опубликованием того из этих манифестов, который обращается к мыслителям, писателям, деятелям искусства и ученым всех наций: ибо в нем мы находим опору для той задачи, которую преследуем сами, стараясь о том, чтобы защитить европейскую мысль от неистовств войны, и непрестанно напоминая ей о ее высочайшем долге, заключающемся в том, чтобы даже в самые сильные бури страстей охранять духовное единение цивилизованного человечества.
-----------------------
* Союз демократического контроля. (Прим. перев.) [в Великобритании]
Р.Р.
7 февраля 1915 г.
Nederlandsche Anti-Orloog Raad
«Сразу же, как только разразилась европейская война, различные группы интеллигенции борющихся наций высказались в защиту прав своих стран в манифестах и брошюрах, которые они щедро распространяли в странах нейтральных*: наряду с войной мечом они начинают не менее ожесточенную войну пером. Эти произведения дошли до нижеподписавшихся, которые все являются подданными нейтральной страны. Они прочитали их с живым интересом: они таким образом смогли составить себе более точное представление о состоянии духа интеллигенции сражающихся народов и их взглядах на происхождение и характер настоящей войны. Их не удивляет, что люди, говорящие от лица воюющих держав, все одинаково убеждены в том, что право — на их стороне. Не больше удивляет их и то, что эти люди испытывают такую настоятельную потребность убеждать нейтральные страны в своей правоте. Действительно, в борьбе столь ужасной всем воюющим народам психологически необходима абсолютная вера в правоту своего дела, и естественно, что они страстно стремятся заявить другим об этой своей вере. Одна только непоколебимая уверенность в абсолютной бесспорности их дела может предохранить их от того, чтобы уступить или пасть духом в этом яростном бою.
-------------------------
* Незадолго до этого 93 представителями немецкой интеллигенции был выпущен пресловутый «Призыв к цивилизованным народам».
«Но с искренним сожалением должны мы были констатировать, что почти во всех этих писаниях отсутствовало даже самое слабое усилие воздать должное противнику и что обыкновенно ему приписывались самые извращенные и самые отвратительные побуждения. Мы уважаем убеждение воюющих народов в том, что они сражаются за правое дело. Даже если бы мы уже и составили себе собственное мнение о первопричинах этой войны, мы сочли бы несвоевременным противопоставлять сейчас друг другу различные мнения и доводы. Это должно быть отложено на более позднее время, когда научный анализ сможет спокойно взвесить их ценность, когда национальные страсти улягутся и приговор истории можно будет выслушать хладнокровно.
«Тем не менее мы считаем своим долгом — и видим в этом преимущество нашего положения, как страны нейтральной — поднять наш голос против порядка вещей, который систематически поддерживает постоянную злобу между теперешними врагами. Отлично понимая, что события до крайности возбуждают национальное чувство, мы полагаем, что патриотизм не должен исключать способность признавать достоинства противника; что правильное понимание добродетелей одного народа не должно связываться с ошибочным представлением, будто народу-противнику присущи все пороки; что убеждение в справедливости дела не должно мешать нам помнить, что противник в такой же степени убежден в том же самом.
«Если такой-то народ — враг другого народа, то (пусть этого не забывают) дело здесь в политических отношениях; а эти отношения меняются в зависимости от обстоятельств, которых никто не может предвидеть. Сегодняшний враг, может быть, станет завтрашним союзником. Тон, которым в печати воюющих держав говорят о противнике, грозит увековечить самую жестокую ненависть. К бедам, уже и теперь являющимся непосредственным следствием войны, прибавится еще то прискорбное обстоятельство, что сотрудничество народов, отныне враждебных, будет затруднено, если и не сделается на долгие годы невозможным, в искусстве, в науке, во всех работах мирного времени. А между тем, после этой войны должно будет наступить время, когда народы принуждены будут возобновить свои связи, как общественные, так и умственные. Чем меньше жестоких обвинений будет произнесено с обеих сторон, чем меньше оскорблений будет нанесено другому народу, чем меньше будет внушено упорной вражды, — тем легче будет потом опять связать порванные нити международных отношений. Но тот, кто разжигает ненависть, кто — на словах ли, или на письме — поносит противника и разнуздывает национальные страсти, — тот несет ответственность за продление этой ужасной войны.
«Вот почему нижеподписавшиеся призывают всех, в особенности же тех, кто принадлежит к воюющим нациям, воздержаться, как в речах, так и в писаниях, от всего, что может возбудить непрестанную ненависть. Они обращают этот призыв в первую очередь к тем, чье дело — направлять общественное мнение своей родины, к людям науки и искусства, к тем, кто издавна знает, что во всех цивилизованных странах есть люди, которые о морали и о праве думают совершенно так же, как они. Пусть вожди всех наций, как сказал недавно один нидерландский государственный деятель, думают в эти дни не только о том, что их разделяет, но и о том, что их соединяет!»
Подписали: X. Г. Дрессельхюис, генеральный секретарь министерства юстиции, президент N. А. О. R. — И.-Х. Шапер, член нижней Палаты Генеральных штатов, вице-президент. — Г-жа В. Ассеп-Торбеке, секретарь нидерландской Лиги женского равноправия. — Проф. д-р Д. ван Эмбден, профессор юридического факультета в Амстердаме. — Д-р Коолен, член нижней Палаты. — В. X. Рутгерс, член второй Палаты. — Д-р де Ионг ван Беек эн Донк, секретарь N. А. О. R. (и подписи 130 деятелей политики, умственного труда и артистов, в числе которых Фредерик ван Эден, Биллем Менгельберг и т. д.). Секретариат: Терезиастраат, 51, Гага.
«Journal de Geneve», 15 февраля 1915 г.
XI. ПИСЬМО ФРЕДЕРИКУ ВАН ЭДЕН
12 января 1915 г.
Дорогой друг,
Вы предлагаете мне гостеприимство вашей газеты «De Amsterdammer». Благодарю вас и принимаю предложение. Людям, свободным, которые защищаются от страстей разнузданного национализма, следует объединиться. Среди той страшной схватки, что терзает нашу Европу, народы которой ринулись друг на друга, спасем хотя бы знамя и соберемся вокруг него. Нужно изменить европейское общественное мнение. Это самая неотложная задача. Среди этих миллионов людей, умеющих быть только немцами, австрийцами, французами, русскими, англичанами и т. д. и т. д., постараемся быть людьми, которые, поднимаясь над эгоистическими интересами эфемерных наций, не теряют из виду интересов всей человеческой цивилизации, — той цивилизации, которую каждая народность преступно отождествляет со своей, разрушая чужую цивилизацию. Я хотел бы, чтобы ваша благородная страна*, которая всегда умела защищать свою политическую и моральную независимость, зажатая между огромными глыбами великих держав, ее окружающих, могла стать в эти дни сердцем идеальной Европы, которому мы верим, очагом, в котором сосредоточится воля тех, кто стремится восстановить ее.
------------
* Голландия.
Они есть повсюду, хотя и не знают друг друга. Узнаем их и поможем им познать самих себя. Сегодня я знакомлю вас с двумя значительными группами их, одна из которых принадлежит Северу, а другая — Югу: это — представители каталонской интеллигенции, учредившие в Барселоне общество Друзей морального единства Европы (посылаю вам их прекрасный манифест), и Union of Democratic Control, возникшая в Лондоне, как плод негодования, причиной которого была эта война, и твердого намерения создать такие условия, чтобы дипломатия и военные партии были поставлены в невозможность вызвать когда-нибудь другую войну, подобную этой. Посылаю вам программы и первые публикации их. Этот Союз, насчитывающий в составе своего главного Совета членов парламента и таких писателей, как Израэль Зангвилль, Норман Энджелл, Вернон Ли, имеет уже свои ответвления в двадцати городах Великобритании.
Постараемся создать тесные и постоянные связи между этими организациями, каждой из которых присущи особый национальный оттенок и индивидуальная физиономия, но которые все ставят себе целью — теми или иными средствами восстановить европейское единство. Осознаем вместе с ними нашу общую силу. А потом — за дело.
Что же мы будем делать? Пытаться прервать сражение? Об этом уже нечего и думать. Зверь вырвался на свободу, а правительства так постарались дать волю насилию и ненависти, что, если бы они теперь и захотели, они уже не смогли бы вернуть его в его логово. Непоправимое совершилось. Возможно, что нейтральные государства Европы и Американские Соединенные Штаты решатся когда-нибудь на вмешательство, попытаются положить конец войне, которая, затягиваясь до бесконечности, грозит разорить их, так же как и воюющих. Но не знаю, чего следует ожидать от этого вмешательства, слишком запоздалого.
Во всяком случае наша деятельность может найти иное применение. Пусть война будет тем, что она есть, тут мы уже ничего не можем поделать; но мы должны по крайней мере постараться, чтобы это бедствие породило как можно меньше зла и как можно больше блага. А для этого надо заинтересовать общественное мнение всей земли в том, чтобы будущий мир был справедлив, в том, чтобы аппетиты победителя, кто бы он ни был, и дипломатические интриги не превращали его больше в приманку для новой войны за реванш, в том, чтобы моральные преступления, содеянные в прошлом, уже не возобновлялись и не осложнялись еще больше. Вот почему я смотрю, как на священный принцип, на этот первый пункт «Union of Democratic Control», согласно которому ни одна страна не может перейти из-под власти одного государства под власть другого без согласия ее населения, свободно и определенно выраженного. Надо положить конец отвратительным правилам, которые слишком долго тяготели над рабским миром и которые недавно еще проф. Лассон осмелился повторить, как будущую угрозу, в своем циничном катехизисе Силы (Das Kulturideal und der Krieg)*.
----------------------
* Культурный идеал и война. — Он говорит: «Позволить какому-нибудь народу или тем более части какого-нибудь народа решать международные вопросы, например, о его принадлежности к тому или иному государству, — было бы равносильно тому, что позволить детям того или иного семейства выбирать себе отца путем голосования. Это самая легкомысленная ложь, которую когда-либо изобретала чужеземная голова».
И надо, чтобы этот принцип был сформулирован тотчас же, без промедления. Если провозглашение его будет отложено до того момента, когда по окончании войны соберется конгресс держав, может явиться подозрение, действительно ли желают, чтобы справедливость служила на пользу побежденному. Именно теперь, когда силы обеих сторон равны, нужно узаконить это основное право, осеняющее армии.
Этот принцип требует немедленного применения. Если взбудоражена вся Европа, пусть этим воспользуются, чтоб навести порядок в этом нечистоплотном доме. В нем уже издавна дают накапливаться несправедливостям. Пора будет исправить их, когда придет час всеобщей расплаты. Наш долг, долг всех тех из нас, кто сознает, что люди — братья, напомнить о правах малых угнетенных народностей. Они есть и в том, и в другом лагере. Это — Шлезвиг, Эльзас-Лотарингия, Польша, балтийские народности, Армения, еврейский народ. В начале войны Россия дала щедрые обещания. Совесть мира запомнила их. Пусть она их не забудет! Мы так же единодушны в отношении Польши, разорванной на части когтями трех императорских орлов, как и в отношении распятой Бельгии. Все связано одно с другим. Оттого, что наши отцы, движимые узко реальными и трусливо-эгоистическими побуждениями, позволили нарушить права народов восточной Европы, — Запад теперь раздроблен, и под угрозой находятся все малые народы и ваш народ, друзья мои, так же как и та страна, гостеприимством которой я пользуюсь, — Швейцария. Кто несправедлив к одному из них, несправедлив ко всем остальным. Соединимся! Над всеми расовыми вопросами, являющимися чаще всего только ложью, за которой укрываются тщеславные толпы и интересы финансовых или феодальных каст, возвышается человеческий закон, вечный, всеобщий, слугами и защитниками которого должны быть мы все: это — право народов самим распоряжаться собою. И тот, кто нарушает этот закон, да будет врагом всего мира!
Р. Р.
«De Amsterdammer, Weckblad voor Nederland», 24 января 1915 г.
XII. НАШ ВРАГ, БЛИЖНИЙ НАШ
15 марта 1915 г.
Пока ураган войны продолжает свирепствовать, лишая всякой опоры даже самые твердые души и увлекая их в своем яростном вихре, я продолжаю свое смиренное паломничество, стараясь разыскать под грудами развалин те немногие сердца, что остались верны старому идеалу братства людей. Какую меланхолическую радость испытываю я, когда отыскиваю их, когда прихожу им на помощь! Я знаю, что каждое из их усилий, равно как и каждая из моих попыток, каждое из слов любви, произнесенных ими, в обоих враждующих лагерях будит неприязнь, которая обращается против них. Сражающиеся полны одинаковой ненависти к тем, кто отказывается ненавидеть. Европа уподобляется осажденному городу. В ней царит лихорадка, охватывающая осажденных. Тот, кто не желает бредить, как другие, возбуждает подозрение. И в это торопливое время, когда правосудие не вникает в сущность дел, всякий заподозренный — предатель. Тот, кто во время войны упорно продолжает защищать мир на земле, знает, что ради своей веры он рискует своим покоем, своей репутацией и даже своими дружескими связями. Но чего бы стоила вера, ради которой ничем не приходилось бы рисковать?
Конечно, она подвергается испытанию в эти дни, каждый из которых приносит нам гулкие отклики новых насилий, несправедливости, жестокостей. Но разве не большим испытаниям подвергалась она в те дни, когда в руки рыбаков Иудеи ее отдал тот, кого человечество всегда чтило — скорее устами, нежели сердцем? Потоки крови, сожженные города, все жестокости, принявшие форму поступков или мыслей, никогда не уничтожат в наших истерзанных душах лучезарный след галилейской лодки и глубокую трепетность великих голосов, которые сквозь века провозгласили разум родиной всех людей. Вам угодно забыть о них и сказать (как это делают иные среди ваших писателей, те, что бьют в барабан), что этой войной в мире открывается новая эра, ниспровержение всех ценностей, и что, начиная с нее, станут вести счет всем будущим заслугам? Это язык всех тех, кто одержим страстью... Страсть проходит. Разум остается. Разум и любовь. Будем же среди окровавленных обломков пытаться найти их молодые побеги.
Радость, которую в эти полные дрожи дни капризного марта дает нам зрелище первых цветов, пробивающихся из-под земли, я чувствую и тогда, когда вижу хрупкие и мужественные цветы человеческой жалости, пробившиеся из-под ледяной коры ненависти, которой покрылась Европа. Они говорят о том, что жизненная теплота упорно держится в глубине почвы, что братская любовь упорно держится в недрах народов и что никакие препятствия не помешают ей вскоре вновь вырваться наружу.
Я не раз указывал на создавшиеся в нейтральных странах очаги, где находит себе приют европейский дух, который как будто изгнан из воюющих стран, изгнан армиями пера, более свирепыми, чем настоящие армии: они же не подвергаются никакому риску. Попытки, предпринятые в Голландии или в Испании с целью спасти моральное единство Европы, пламенное милосердие, неустанная помощь, которую Швейцария расточает несчастным — пленным, раненым, жертвам обоих лагерей, являются великим утешением для удрученных душ, которые всегда задыхаются в атмосфере ненависти, навязываемой им, и стремятся дышать воздухом более чистым. Но мне представляются еще более прекрасными и еще более трогательными (как бы редки, как бы робки они ни были) проявления братского участия, с которым в воюющих странах относятся друг к другу друзья и враги.
Если есть два народа, между которыми нынешняя война словно создала бездну мстительных чувств и недоразумений, — то это Англия и Германия. Немецкие писатели и публицисты, лозунг которых — проявлять по отношению к Франции скорее жалостливую симпатию, чем злобу, и которые пытаются даже делать различие между русским народом и его правительством, — поклялись в вечной ненависти к Англии, «Hasse England»* превратилось для них в «Delenda Karthago»**. Самые умеренные заявляют, что борьба может кончиться только уничтожением британской Seeherrschaft***. И Великобритания не менее тверда в намерении продолжать бой до полного уничтожения германского милитаризма. И вот как раз между этими двумя народами завязались и окрепли самые благородные узы — узы взаимной помощи бедствующему неприятелю.
---------------------------
* Возненавидим Англию. (Прим. перев.)
** Гибель Карфагену. (Прим. перев.)
*** Морского владычества (Прим. перев.)
Через два дня после объявления войны архиепископ Кентерберийский и лица, пользующиеся известностью, как то: Ж. Аллен-Бэкер, В. К. Диккинсон, члены парламента, лорд и леди Кортней оф Пенуис, основали в Лондоне The Emergency Commitee for the Assistance of Germans, Austrians and Hungarians in Distress (Комитет помощи бедствующим немцам, австрийцам и венгерцам). Это учреждение, лучезарно сияющее над частью Англии, берет на себя расходы по водворению на родину частных лиц, не имеющих средств, дает провожатых немецким женщинам и девушкам, возвращающимся на родину, помещает в семейные дома неимущих немцев и подыскивает для них работу. В конце декабря на все это было израсходовано около 200 000 франков. Несколько подкомиссий посещают лагеря, где содержатся пленные, облегчают возможность сношений между воюющими странами, другие же взяли на себя труд передать к рождеству интернированным подданным враждебного государства более 20000 посылок и рождественских елок. Другое английское общество, существовавшее уже до войны, «Society of friends of foreigners in distress» (Общество друзей бедствующих иностранцев), оказывает постоянную денежную помощь 1500 немецким и австрийским семействам. Наконец Лондонское центральное бюро Всемирной лиги женского равноправия оказало большую поддержку иностранкам, оплатив обратный проезд 700 или 800 женщинам.
В Германии, в Берлине, возникло аналогичное Бюро справок и оказания помощи немцам, находящимся за границей, и иностранцам в Германии (Auskunfts- und Hilfstelle fur Deutsche in Ausland und Auslander in Deutschland). Среди членов его встречаются аристократические имена, лица, пользующиеся известностью среди духовенства и в университетской среде: г-жа Мария фон Бюлов-Мёрлинс, графиня Елена Гаррах, г-жа Нора фон Шлейниц, профессора В. Ферстер, Д. Баумгартен, Пауль Наторп, Мартин Раде, Зигмунд Шульце и т. д. Во главе стоит женщина высокорелигиозная, Элизабет Роттен. Как можно догадаться, подобное начинание не могло не натолкнуться на подозрения и националистические противодействия. Но оно не стало считаться с ними, оно продолжает существовать; и вот в какой форме оно заявляет о своей высокой миссии глашатаям германского шовинизма:
«С самого начала войны мы почувствовали себя обязанными заняться иностранцами, которые в Германии должны бороться с различными трудностями. Попытки, подобные нашим, пользуются в нашей стране столь же малой популярностью, как и в других странах. В такое время, когда весь германский народ встал грудью против врага, многим кажется излишним оказывать подданным враждебного государства помощь, выходящую за пределы элементарных требований права, которые признаются обязательными. На это дело нас подвигла не только мысль о наших соотечественниках за границей, но и наше собственное желание оказать дружескую поддержку (Freundendienste) тем, кто не по своей вине страдает от последствий войны. Даже и теперь, в дни войны, всякий нуждающийся в нашей помощи — наш ближний; и любовь к врагу (Feindesliebe) остается отличительным признаком для тех, кто сохраняет свою веру в господа...
«Мы имели возможность успокоить немецкие семьи насчет участи их членов в неприятельских странах, а также дать иностранцам уверенность в том, что если члены их семей в нашей стране нуждаются в помощи, они могут найти ее у нас. Мы имели, возможность оказать помощь (Nдchstendienste) невинным врагам, в которых мы, как люди, видим братьев и сестер по человечеству... Помимо практической помощи, которую мы можем подать, для нас является утешением и поддержкой возможность свободно внимать, даже в подобное время, голосу гуманности и любви к ближнему. Трагизм, со всех сторон наводнивший землю, наполняющий все наше существо благоговейным уважением к людскому страданию, а также и действенной любовью, потребностью отдать себя другим, — расширяет наши души и не оставляет в них места ничему иному, кроме воли к утверждению и делам милосердия.
«Наше страстное желание прийти на помощь и смягчить горе не знает границ. Да, эта потребность с еще большей силой сказывается там, где в наиболее чуждом нам страдании мы видим черты нашего собственного страдания. То, что соединяет людей, связано с корнями нашего существа, более глубокими, чем все то, что их разъединяет. Если мы можем перевязывать раны, которые вынуждены наносить, и если то же происходит в неприятельской стране, — это для нас залог более светлых дней, которые засияют. Среди шквала, разрушающего вокруг нас столько вещей, которые мы считали бы достойными вечного существования, возможность подобной деятельности заковывает в броню наше мужество и дает нам надежду на то, что будут выстроены новые мосты, благодаря которым люди, теперь разлученные друг с другом, снова соединятся, тесно сблизятся в общем усилии».
Да прочтут эти святые слова мои друзья из французского народа, которые так часто писали мне или давали знать через устных посредников о своем сочувствии подобным мыслям и о своей упорной вере в человечество. Пусть прочтут их во Франции все те, чей беспристрастный ум, чье доброе сердце в такой же мере привлекают любовь к родине, в какой вызывают восхищение ее военные подвиги, — те, кто упрочивают за нею имя, которое я с волнением прочел на почтовой открытке, написанной вчера, проездом через Женеву, одним тяжело раненым немцем, возвращающимся на родину: «gutes Frankreich» — «добрая Франция», или, как говорили наши старые мягкосердые писатели, — «нежная Франция».
Р. Р.
Пользуюсь случаем указать моим французским читателям на благотворительное общество, основанное г-жей Артур Шпицер в Женеве: «Посылка военнопленному». Это общество, имеющее корреспондентов в Париже, возникло в ноябре, «с целью облегчить бедствия тех французских, бельгийских и английских пленных, которым семьи их не в состоянии помочь». Оно приглашает всех, желающих отправить посылку пленному родственнику или другу, присоединить к нему, по возможности, такую же посылку для другого пленного, его соотечественника, не имеющего родных, друзей, денежных средств. Пусть эта прекрасная братская мысль ещё окрепнет впоследствии, в более гуманные времена, чтобы каждый, помогающий одному из своих пленных, хотел в то же время помочь и пленному неприятелю!
Р. Р.
«Journal de Geneve», 15 марта 1915 г.
XIII. ПИСЬМО В СТОКГОЛЬМСКУЮ ГАЗЕТУ
«Svenska Dagbladet»*
* Газета «Svenska Dagbladet» обратилась к главнейшим представителям европейской интеллигенции с анкетой по вопросу о последствиях, которые война могла бы иметь с точки зрения «международного сотрудничества в области духа». Она «со страхом» задавала себе вопрос, «в какой мере было бы возможно, когда мир будет заключен, восстановить отношения между учеными, писателями, художниками различных национальностей».
Мысль европейского завтра принадлежит армиям. Шумливые интеллигенты, которые, находясь во враждебных лагерях, оскорбляют друг друга, отнюдь не являются ее представителями. Голоса народов, которые вернутся с войны, узнав ее жестокую действительность, заставят замолчать этих людей, оказавшихся недостойными быть духовными вождями человеческого рода. Тогда, услыша крик петуха, заплачет не один апостол Петр и скажет: «Господи, я отрекся от тебя!»
Судьбы человечества значат больше, чем судьбы любой страны. Ничто не сможет помешать восстановлению связей между мыслью враждебных народов. Народ, который отказался бы от этого, стал бы самоубийцей. Ибо эти связи — те сосуды, по которым струится жизнь.
Но никогда, даже в самый разгар войны, они не были порваны вполне. Война имела даже то скорбное преимущество, что по всей вселенной сгруппировала воедино умы, отказывающиеся от ненависти к отдельным народам. Она закалила их силы, она спаяла в железную глыбу их воли. Ошибаются те, кто думает, что мысль о свободном человеческом братстве теперь задушена. Она молчит под гнетом военной (и гражданской) диктатуры, царящей во всей Европе. Но гнет прекратится, и тогда произойдет взрыв. Я мучусь мыслью о миллионах невинных жертв, закланных на полях сражения. Но я вовсе не чувствую тревоги за будущее единство европейского общества. Оно осуществится. Для него эта война — крещение кровью.
Р. Р.
10 апреля 1915 г.
XIV. ЛИТЕРАТУРА ВОЙНЫ
С тех пор как началась война, интеллигенция заставила много говорить о себе в обоих лагерях. Почти можно было бы сказать, что эта война — ее война, столько неистовой страстности; внесла она в нее.
Но, кажется, недостаточно отмечено, что, за немногими исключениями, слышны голоса только тех, кто принадлежит к поколению пожилых людей, голоса Академий и Hochschulen*, премированных поэтов, заслуженных представителей прессы или университета, старой гвардии литературы, искусства и науки.
--------------------
* Высших школ. (Прим. перев.)
Во Франции это просто объясняется. Почти все, кто в состоянии носить оружие, до сорока восьми лет включительно, не говорят, а действуют. Несколько иначе обстоит дело в Германии, где, как мы увидим, по разным причинам, от разбора которых я воздержусь, большая часть литературной молодежи осталась дома и продолжает печататься. Даже те, кто находится на фронте, имеют возможность пересылать в редакции журналов статьи и стихотворения (ибо мания сочинительства упорна в Германии).
Мне кажется, что полезно попытаться распознать умственные течения, царящие в этой молодой интеллигенции Германии*.
---------------------
* Отодвигаю на второй план литературную оценку произведений, выискивая в них, главным образом, указания, характеризующие немецкую мысль.
Во всех странах был констатирован тот факт, что повсюду самые экзальтированные чувства проявили литераторы, прошедшие el mezzo del cammino*. Причину этого явления поищем в другой раз. Теперь же с нас будет достаточно того, что мы лишний раз убедимся в этом на немецких писателях. Как только разразилась война, почти всех знаменитых, увенчанных поэтов, всех тех, кто обременен годами и славой, точно пушинку, унесло течением. Факт тем более любопытен, что до этих пор некоторые были апостолами мира, сострадания, гуманности. Демель, враг войны, друг всех людей, Демель, который, как он говорил, не знал, которому из десяти народов обязан он своим мозгом, запевает боевые песни (Schlachtenlieder) и песни о знамени (Fahnenlieder), поносит врага, воспевает смерть и причиняет ее (в пятьдесят один год он учится владеть оружием и добровольцем идет сражаться против русских). Гергарт Гауптман, «среди людей — поэт любви», как называет его Фриц фон Унру, стряхивает с себя свою неврастению, чтобы звать людей «косить траву, с которой каплет кровь». Франц Ведекинд нападает на царизм, Лиссауер — на Англию. Арно Гольц бредит от ярости. Петцольд хотел бы находиться во всех пулях, которые входят в сердце врага. А Рихард Нордгаузен поет песнь мортире 42**. У молодых вначале сказалось то же воинственное опьянение. Но многие вскоре утратили его, соприкоснувшись со страданиями, испытанными и причиненными. Фриц фон Унру, который добровольцем пошел в уланы и уехал, восклицая: «Париж... Париж — вот наша цель» — уже в сентябре на берегах Эн пишет своего «Агнца» (Der Lamm): «Агнец божий, я видел твой скорбный взгляд. Принеси нам мир и отдых, дай нам скорее вернуться на небо любви и верни мертвых...» — Рудольф Леонгард, который вначале воспевает войну и тоже сражается, — немного спустя, перечитывая свои стихи, подписывает под первой страницей: «Написано в опьянении первых недель. Опьянение ушло, сила осталась, мы снова овладеем собою и будем любить друг друга». Неизвестные поэты, чье сердце растерзано, дают о себе знать криком сострадания. Андреа Фрам, оставшийся дома (Zu Hause), страдает от того, что не страдает в то самое время, когда тысячи других страдают и умирают: «И вся твоя, любовь, и все твое страдание, твое самое горячее стремление не в силах облегчить последний час хотя бы одному из тех, кто умирает там...». Людвиг Марк угнетен «ежеминутным кошмаром»:
Menschen in Not...
Brüder dir tot...
Krieg ist im Land...***
-------------------
* Половину жизненного пути. (Прим. перев.)
** См. карающую статью Иозефа Луитполя Стерна; Dichter (поэмы) в «Die weissen Blatter» (март 1915).
*** Люди в беде... Братья, мертвые для тебя... В стране война... (Прим. перев).
Поэт, пишущий под псевдонимом Д-ра Аулгласа, ставит перед немцами к 70-летию со дня рождения Ницше (15 октября) новый идеал: «Не сверхчеловек, но хотя бы... человек!» Франц, Верфель осуществляет этот идеал в своих стихотворениях, проникнутых трепетом скорбящего человечества, которому несчастия и смерть несут единение:
«Теснее, чем общность слов и дел, соединяет всех нас угасающий взгляд и смертное ложе, и смертельная тоска в минуту, когда разбивается сердце. Склоняешься ли ты перед могущественным, трепещешь ли ты, глядя на нежное любимое лицо, следишь ли суровым взглядом за врагом,... представь себе заранее, о! представь себе утопающий взгляд, страшное хрипение, иссохший рот, судорожно сжимающуюся руку, последнее одиночество и лоб, который смачивается страданием и потом... Будь добр... Нежность есть мудрость, кротость есть разум...»* «Все мы чужие друг другу на земле, и люди умирают, чтобы соединиться...»**
--------------------------
* «Hohe Gemeinschaft» (Высокое единение).
** Fremde sind wir auf der Erde alle (Все мы на земле чужие).
Но тот среди немецких поэтов, кто написал самые светлые, самые высокие слова, — единственный, сохранивший в этой демонической войне поистине Гетевское отношение к окружающему, человек, которого Швейцария с гордостью принимает как своего гостя и почти что как приемного сына, — это Герман Гессе. Продолжая жить в Берне, укрытый от моральной заразы, он смело держался в стороне от сражения. Памятна прекрасная статья, напечатанная в «Neue Zuricher Zeitung» (3 ноября), перепечатанная в «Journal de Geneve» (16 ноября): «О Freunde, nicht diese Tone!»*, в которой он заклинал художников и мыслителей Европы «спасти ту малую долю мира, которую еще можно спасти», и не участвовать своим пером в «разграблении» будущего Европы. С тех пор он написал несколько прекрасных стихотворений, одно из которых, мольба к миру (Friede), является в своей классической простоте трогательной песнью и найдет путь не к одному подавленному сердцу:
Jeder hat's gehabt
Keiner hat's geschätzt.
Jeden hat der süsse Quell gelabt.
O, wie klingt der Name Friede jetzt.
Klingt so fern und zag,
Klingt so tränenschwer,
Keiner weiss und kennt den Tag,
Jeder sehnt ihn voll Verlangen her...
(Каждый владел им. Никто его не ценил. Каждого освежал сладостный родник. О, как звучит теперь слово «мир». Звучит так далеко и робко. Звучит, полное стольких слез. Никто не знает и не ведает дня, каждый призывает его, жаждет его!..)
---------------------
* О друзья, не эти звуки
Интересно наблюдать, какую позицию заняли молодые журналы. В то время как старые и распространенные журналы (те, что соответствуют нашей «Revue des Deux Mondes» или нашей «Revue de Paris»), все более или менее затронуты воинственным пылом, — например «Neue Rundschau», печатающая пресловутые бредни Томаса Манна о культуре и цивилизации (Gedanken im Kriege), — некоторые из молодых журналов принимают вид высокомерного равнодушия по отношению к текущим событиям.
Бесстрастные, «Blдtter fьr die Kunst», на которых лежит незримый отпечаток личности Стефана Георге, находят в конце 1914 года возможность напечатать том стихотворений в 156 страниц, без единой строки, имеющей отношение к войне. А в конце — примечание, в котором утверждается, что «позиция авторов та же, что и до событий», заранее отвечает «на замечание, будто теперь не время для стихов», словами Жан Поля: «ни одна эпоха не испытывает большей нужды в поэтах, чем та, которая думает, будто может прекрасно обойтись без них».
Чуткий, нервный, отважный берлинский журнал «Die Aktion», ультрасовременная точка зрения которого все же сильно отличается от холодной, как мрамор, безличности только что упомянутого журнала, подобно ему, начиная с номера от 15 августа 1914 года, утверждает, что не будет заниматься политикой и будет посвящен только литературе и искусству. Если же среди этой литературы он тем не менее отводит место военным стихам, которые посылают ему с полей сражения военные врачи Вильгельм Клемм и Ганс Кох, то он принимает во внимание их художественное достоинство, а не живость патриотического чувства; ведь он оскорбительно издевается над смехотворными певцами германского шовинизма, над Генрихом Фирордтом, автором «Deutschland, hasse»*, над преступными поэтами, разжигающими ненависть лживыми россказнями, и над профессором Геккелем. Любовь к искусству доходит здесь до крайних пределов; в своих номерах, появляющихся еженедельно, этот журнал постоянно печатает переводы с французского (из Андре Жида, Пеги, Леона Блуа), воспроизводит картины французских живописцев — Домье, Делакруа, Сезанна, Матисса, Р. де ла Френе (в этом берлинском журнале процветает кубизм). Номер от 24 октября посвящен Пеги, и на первой странице помещен портрет — работы Эгона Шиле — того, в ком редактор журнала Франц Пфемферт, обращаясь к нему от имени «Aktion», «чтит самую мужественную и самую чистую моральную силу, проявившуюся в современной французской литературе». Добавим, что, как это часто случается по ту сторону Рейна, они не знают меры, «оплакивая смерть этого великого человека, как смерть одного из своих», и провозглашая себя «его наследниками». Но гордость, которая восхищается, во всяком случае выше той, которая хулит.
-------------------------
* Германия, ненавидь. (Прим. перев.)
Среди этих молодых журналов самым значительным как по разнообразию вопросов, им затрагиваемых, так по числу и достоинствам его сотрудников, а также благодаря широкому уму того, кто им руководит (писатель Рене Шиккеле, эльзасец родом, один из тех, кто наиболее живо чувствует болезненную напряженность завязавшейся борьбы), являются «Die weissen Blatter». Они в известной мере соответствуют нашей «Nouvelle Revue Francaise». После четырехмесячного перерыва они в январе снова стали выходить, сделав декларацию, родственную заявлению бернской «Revue des Nations»:
«Прекрасной кажется нам задача — в разгаре войны начать дело восстановления и подготовить почву для победы духа. Европейское единство кажется теперь разрушенным. Разве для всех тех, кто не носит оружия, не должно стать долгом — жить отныне вполне сознательно, как это станет долгом и для каждого немца, когда война будет окончена?»
Наряду со статьями, не имеющими отношения к современной политике, с длинными историческими романами (как, например, «Тихо Браге» Макса Брода) или сатирическими комедиями Карла Штернгейма, продолжающего преследовать своей едкой иронией высшее немецкое общество, крупных промышленников, — «Die weissen Blatter» открывают широкий доступ злободневным вопросам. Но каково бы ни было различие в оценке фактов, которое неизбежно должно существовать между журналом немецким и нашими французскими журналами, следует подчеркнуть несомненно враждебную позицию этих писателей по отношению ко всем эксцессам шовинизма. В статьях Макса Шелера «Europa und der Krieg»* видно достойное похвалы стремление к беспристрастию. Журнал оказывает прием честной Аннете Кольб, которая, являясь дочерью немца и француженки, жестоко страдает от конфликта между своими национальными истоками и только что вызвала в Дрездене бурю, ибо у нее хватило мужества заявить в публичной лекции о своей верности обоим отечествам и выразить сожаление о том, что Германия не понимает истинной французской души. В февральском номере мы читаем, под заглавием: «Ganz niedrig hдngen»**, резкий отказ от «Krieg mit dem Maul» (от войны с помощью брани).
-------------------------
* Европа и война. (Прим. перев.)
** Висеть совсем низко. (Прим. перев.)
«Если журналисты думают, что, оскорбляя противника, они внушают храбрость, — они ошибаются... Мы отвергаем подобные возбуждающие средства... Мы осмеливаемся сказать, что в наших глазах последний неприятельский доброволец, который, из дурно понятых, но восторженных патриотических целей, стреляет в нас из засады и хорошо знает, чем он рискует, — многим выше журналиста, который ловко пользуется переменами ветра и, прибегая к высокомерным словам, полным патриотической напыщенности, не сражается с врагом, а плюет на него...»
Из всех молодых писателей, стремящихся защитить свой дух от увлечения национальными страстями, самым решительным, самым красноречивым, самым смелым писателем, индивидуальность которого наиболее выросла благодаря буре, является Вильгельм Герцог, который руководит мюнхенским «Forum» и который, так же как наш Пеги в ту пору, когда начали выходить его «Cahiers de la quinzaine», почти целиком заполняет свой журнал собственными пламенными статьями. Воспитанный на Генрихе фон Клейсте, страстным биографом которого он был, он смотрит на современные события и судит о них с трагической точки зрения этого неукротимого ума. Немецкая цензура может сколько угодно затыкать ему рот, стараться обкарнать его сообщение о лекции Шпиттелера или о лекции Аннеты Кольб, — крики его негодования и его карающей иронии доходят до нас. Он резко бичует 93 представителей интеллигенции, «которые мнят себя Аяксами, потому что они горланят сильнее всех», этих политиков на манер Геккеля, которые делят мир, этих бардов-патриотов, которые оскорбляют другие народы; он без всякого почтения нападает на Томаса Манна, насмехается над его софизмами, защищает от него Францию, французскую армию, французскую цивилизацию*. Он показывает, что все великие люди Германии (Гринвальд и Дюрер, и Бах, и Моцарт, и другие) подвергались преследованиям, унижениям, были жертвами клеветы**. В статье, озаглавленной: «Der neue Geist»***, высмеяв возвращение шаблона на все немецкие сцены и литературную посредственность патриотических произведений, он спрашивает себя, где можно найти «новый дух»; и для него это становится поводом, чтобы казнить Оствальдов и Ласонов.
--------------------------
* «Die Ьberschдtzung der Kunst» (Переоценка искусства). Декабрь 1914 г.
** Von der Vaterlandsliebe (О любви к отечеству). Январь 1916 г.
*** Новый дух. Декабрь 1914 г.
«Где найти его? В Hochschulen*? Читали ли вы это невероятно неуклюжее (unwarscheinlich plumpes) воззвание 99 профессоров? Насладились ли декларациями этого мумиеобразного двухсотлетнего старца (des zweihundertjдhrigen Mummelgreises) Лассона? Когда в течение первого семестра я в Берлинском университете изучал философию, амфитеатр, где он читал свой курс, был уже для нас приютом смеха (Lachkabinett.) А теперь его принимают всерьез! Английские, французские, итальянские газеты печатают его старческую болтовню, направленную против Голландии, прибавляя, что такова Stimmung** германской интеллигенции. Сколько зла причинили нам своей Aufklдrungsarbeit*** эти Geheimrдte**** и эти профессора. Это едва поддается определению... Их неспособность представить себя в чужой шкуре создает вокруг них пустоту».
-------------------------
* Высших школах. — (Прим. перев.)
** Настроение. — (Прим. перев.)
*** Просветительной работой. — (Прим. перев.)
**** Тайные советники. — (Прим. перев.)
Наперекор этим ложным представителям народа, этим болтунам интеллигенции, этим авантюристам политики он превозносит молчаливых, великую массу народа, всех народов, которые страдают и молчат, и с ними его соединяет «зримое» общее горе.
«Страдающий, который знает, что миллионы других существ должны, как и он, переносить муки, будет спокойней нести свои страдания; он даже рад будет их принять, ибо он чувствует, что они делают его более богатым, чувствительным, более сильным и человечным»*.
-------------------------
* Hymne auf den Schmerz (Гимн страданию), Январь 1915 г. Следует отметить, что «Forum» читается в окопах и что с фронта им были получены многочисленные одобрительные отзывы (Der Phrasenrausch und seine Bekдmpfer, февраль 1915 г.).
И он цитирует слова старого Экхарта:
Das schnellste Tier, das Euch trдgt zur Vollkommenheit, ist Leiden (Самое быстрое животное, несущее вас к совершенству, есть страдание),
В заключение этого краткого очерка о молодых писателях военного времени надо упомянуть о тех, кого оно сломило; они были в числе лучших: Эрнст Штадлер, влюбленный в ум и искусство Франции, переводчик Франсиса Жамма, поклонник Пеги; из Франции, из окопов, куда его послали, он накануне своей смерти, в ноябре, писал Стефану Цвейгу о Верлене, которого переводил; несчастный Георг Тракль, поэт меланхолии, из которого сделали лейтенанта санитарной колонны в Галиции и которого зрелище страданий довело в конце октября до отчаяния и до самоубийства. Сколько скрытых трагедий, на которые мы в настоящую минуту набрасываем покров! Когда впоследствии мы подымем его, человечество содрогнется, созерцая дело своих рук.
Просматривая эти вдохновленные войной произведения немецких авторов, где временами чувствуется могучее дыхание возмущения и горя, я дошел до мысли, которую, без сомнения, разделят со мною многие из моих французских читателей: я подумал, что наши молодые писатели создавали не «литературу». Их произведения — это их поступки; и вместе с тем это — их письма. И я говорил себе, перечитав некоторые из этих писем, что наша доля — лучшая. Я не ставлю себе задачей указать в настоящую минуту то место, которое эта героическая переписка займет не только в нашей истории, но даже и в нашем искусстве. Цвет нашей молодежи целиком вложил себя в нее, вложил в нее свою веру и свое дарование. За одно из этих писем я отдал бы прекраснейшие стихи прекраснейшей поэмы. Со временем все это станет ясно: что бы ни думали о значении этой войны, каков бы ни был ее результат, Франция, — сражающаяся Франция, — сама об этом не думая, на бумаге, запачканной грязью, а порою и кровью, написала некоторые из самых возвышенных страниц своей истории. Конечно, нас эта война сильнее задевает за живое, чем наших противников. У кого из нас хватило бы смелости писать драму или роман в то время, когда его родина страдает и его братья умирают?
Но я не провожу сравнения между обоими народами. Главное сейчас показать, что даже в Германии тот дух, который мы ненавидим, дух алчного империализма и бесчеловечной гордыни, дух военной касты и одержимых манией величия педантов побежден в открытой войне силою лучших. Их только меньшинство; мы не создаем себе иллюзий; и поэтому мы и должны еще удвоить наши усилия, стремясь победить общего врага. Почему же заставлять прислушиваться к этим великодушным и бессильным голосам? Потому что они тем ценнее, чем меньше им внимают; и что для тех, кто борется за справедливость, тоже является долгом — воздать справедливость людям, которые во всех странах, даже в той стране, чье правительство олицетворяет в наших глазах попрание права в силу Faustrecht*, защищают вместе с нами дух свободы.
---------------------
* Кулачного права.
«Journal de Geneve», 19 апреля 1915 г.
XV. УБИЕНИЕ ИЗБРАННИКОВ
Слова эти сказаны не сегодня*, но факт принадлежит нашим дням. Никогда, ни в какие времена, не приходилось видеть, чтобы человечество бросало на кровавую арену все свои интеллектуальные и моральные резервы, своих священников, своих мыслителей, своих ученых, своих художников, всю духовную будущность, растрачивая свои таланты в качестве пушечного мяса.
----------------------
* Я заимствую их у Люсьена Мори, из статьи, написанной до войны («Journal de Geneve»), 30 марта 1914 г., и совсем недавно упомянутой в замечательной докторской диссертации: «Закон прогресса» Адольфом Феррьером, который пытается разрешить трагическую проблему роли избранников.
И, разумеется, зрелище величественно, если величественна борьба, если народ сражается за бессмертное дело, которое воспламеняет весь народ от мала до велика, растворяет всякий эгоизм, очищает желания и множество душ превращает в единую душу. Но если дело — сомнительное или грязное (а таким мы считаем дело наших противников), — каково будет положение духовных избранников, которые сохранили печальную и гордую привилегию видеть хотя бы часть истины и которые все же должны сражаться, убивать и умирать за веру, внушающую им сомнения?
Люди страстные, которых опьяняет бой или ослепляет необходимость действия, хотя они сознают свое ослепление, — этими вопросами не затрудняются. Неприятель для них — сплошная глыба; и эта глыба только и существует для них, ибо нужно, чтобы они ее разбили: это их роль, их долг. Каждому свой долг. Но если меньшинство не существует для них, оно существует для нас, для тех, кто не участвует в сражении, кто свободен и обязан все видеть, для тех, кто составляет часть вечного меньшинства, того меньшинства, которое было, есть и будет вечно притесняемым, вечно непобедимым. Наш долг прислушаться к этим нравственным мукам и указать на них. Достаточно есть людей, которые повторяют или сами изобретают веселые отголоски схватки. Пусть подымутся иные голоса, которые вернут сражению его трагические оттенки и его священный ужас.
Свои примеры я возьму из неприятельского лагеря, — по нескольким причинам: потому что, поскольку дело немцев с самого начала было запятнано несправедливостью, — страдания маленькой кучки справедливых и еще меньшей кучки людей дальновидных были там сильнее, чем где-либо; потому что высказывания, свидетельствующие об этом, открываются нам в произведениях, смелости которых не заметила немецкая цензура; потому что я с почтением склоняюсь перед героическим обетом молчания, которое воюющая Франция хранит о своих муках. (Дай бог, чтобы это молчание не было нарушено теми, кто, намереваясь отрицать их в газетных сообщениях, лишенных всякой серьезности и всякого чувства достоинства, профанируют величие жертвы возмутительной легкостью своих глупых шуточек!)
В недавно написанной статье* я указал на то, что часть молодой интеллигенции Германии далеко не разделяет воинственного бреда своих старших. Я приводил резко отрицательные оценки, которые теоретикам империализма давали эти молодые писатели. Эти последние не являются, как мог подумать автор одной статьи в «Temps» (честности которого я, впрочем, счастлив отдать должное), группой столь немногочисленной, как группа наших символистов. В своих рядах они насчитывают художников, обращающихся к широкой публике и отнюдь не стремящихся (если оставить в стороне группу Стефана Георге) писать для немногих — желающих писать для всех. Я отметил, что журнал, редактируемый наиболее отважным среди них, «Forum» Вильгельма Герцога, читался в немецких окопах и встречал там одобрение.
------------------------
* Литература войны («Journal de Geneve», 19 апреля).
Но еще удивительнее то, что этим критическим духом прониклись некоторые из числа сражающихся и что даже он проявился в среде немецких офицеров. В ноябрьском-декабрьском номере журнала «Friedens-Warte», издаваемого в Берлине, Вене и Лейпциге д-ром Альфредом Фридом, помещено воззвание к германским народам (Aufruf an die Vцlker germanischen Blutes), составленное в конце октября бароном Маршаль фон Биберштейном, прусским ландратом и капитаном запаса 1-го гвардейского пехотного полка. Эта статья была написана в окопах к северу от Арраса, где 11 ноября Биберштейн был убит. Она без притворства говорит об ужасах войны и выражает горячее желание, чтобы эта война была последняя: «Таково убеждение, к которому пришли те, кто находятся на фронте и являются свидетелями невыразимых страданий, вызванных современной войной». Другая, еще более достойная похвалы откровенность: Биберштейн решается положить начало признанию ошибок Германии и mea culpa. «Война открыла глаза, — говорит он, — на нашу ужасающую Unbeliebtheit (антипатичность). Все имеет свою причину: должно быть, мы вызвали эту ненависть; и даже, отчасти, ее оправдали... Будем надеяться, что одним из положительных результатов этой войны будет то, что Германия одумается, постарается понять свои ошибки и исправить их». К несчастью, статью все-таки портит германская горделивость, которая, желая всеобщего мира, стремится навязать его вселенной, и в некоторых отношениях здесь оказывается сходство с воинственным пацифизмом более чем знаменитого Оствальда.
Но вот драматические сцены в стихах и прозе, совсем недавно появившиеся под заглавием: «Vor der Entscheidung» (Перед принятием решения)*, принадлежащие перу другого офицера (о котором я уже говорил в своей последней статье), поэта Фрица фон Унру, уланского обер-лейтенанта на западном фронте. Это — драматическая поэма, в которой автор изобразил свои собственные впечатления и свое моральное перерождение. Герой, так же как и он, — уланский офицер, попадает в различные сферы войны и везде остается чужим, душой, свободной от страсти к убийству, душой, которая видит отвратительную действительность и смертельно страдает от нее. Две сцены, воспроизведенные в «Neue Zьricher Zeitung», рисуют грязный и залитый кровью окоп, где, как животные на скотобойне, умирают или должны умирать, с горькими словами, немецкие солдаты, и офицеров, которые пьют шампанское вокруг мортиры 42 и, опьянев, хохочут, хотят забыться, пока не падают, сломленные усталостью и сонливостью. Из первой сцены я приведу страшные слова одного из тех, которые ждут в окопе под обстрелом: — Dreissigjдhriger (человек тридцати лет) :
«Дома они смеются, они вспрыскивают каждую победу. Они убивают нас как скот и говорят: «Это война!» — Когда это будет кончено, — а они ведь хитрые! — они три года будут чествовать нас. Но не успеет еще поседеть первый калека, как уже будут насмехаться над его седыми волосами».
---------------------------
* «Neue Zьricher Zeitung» напечатала из нее несколько отрывков в номере от 14 апреля.
И улан, которого среди резни охватывает ужас, бросается на колени и молится:
«Ты, который даешь жизнь, ты, который ее берешь, — как узнать тебя? В этих окопах, устланных изуродованными телами, я не нахожу тебя. Раздирающий крик этих тысяч, которые задыхаются в страшных объятиях смерти, — разве он не доходит до тебя? или он теряется в ледяном пространстве? Для кого должна цвести твоя весна? Великолепия твоих солнц — для кого они? О, для кого, господи? Я вопрошаю тебя от имени всех, кому храбрость и страх закрывают уста перед ужасом твоего мрака: какой жар горит во мне? Какая истина сияет? Может ли по твоей воле совершаться эта резня? Твоя ли это воля?..»
(Он теряет сознание и падает.)
Скорбью менее лирической, менее экзальтированной, более простой, более размышляющей и более близкой нам проникнут ряд «Feldpostbriefe»* д-ра Альберта Клейна, преподавателя Гиссенской Высшей Реальной школы и лейтенанта ландвера, убитого 12 февраля в Шампани**. Оставляя в стороне страницы, может быть наиболее разительные по их художественным достоинствам и по характеру мысли, я приведу из этих писем только две выдержки, которые особенно могут заинтересовать французского читателя.
---------------------------
* «Письма с военной почтой». (Прим. перев.)
** Журнал «Die Tat», издаваемый в Иене Эйг. Дидерихсом, в майском номере 1915 г. дает длинные отрывки из них.
Первая из них с редкой прямотой рисует моральное состояние немецкой армии:
«Кто из нас храбр без заботы о своей жизни? Все мы слишком хорошо знаем, чего мы стоим и что мы можем; мы находимся в лучшей поре жизни, наши руки и души полны сил, а так как никто не умирает по доброй воле, то — никто не храбр (tapfer) в обычном смысле слова; или это встречается чрезвычайно редко. Именно потому, что храбрость столь редка в жизни, приходится в таких количествах затрачивать средства, которыми располагают религия, поэзия, мысль, начиная уже с ранних школьных лет, воспевать, как наивысшее счастье, смерть за родину, до тех пор, пока не будет достигнут апогей — тот фальшивый героизм, который в газетах и в речах создает шумиху вокруг нас и так дешево стоит, или истинный героизм немногих, подвергающих себя опасности и увлекающих за собой других... Мы исполняем свой долг, мы делаем то, что должны делать; но ведь это пассивные добродетели... Когда в газетах, в произведениях писак, у которых совесть нечиста потому, что они в тылу находятся в безопасности, я читаю эти хвастливые слова, превращающие каждого солдата в героя, — мне делается больно. Героизм — растение редкое, и народное войско (Volksheer) никогда не может основываться на нем. Чтобы держать войско в повиновении, нужно, чтобы человек чувствовал уважение к начальникам и страх перед ними (Angst), даже больший, чем перед неприятелем, нужны начальники, у которых есть совесть, которые хорошо исполняют свой долг, хорошо знают свое дело, обладают правильным глазомером и владеют своими нервами. Когда мы читаем восхваления, которыми нас удостаивают те, кто находится в тылу, мы краснеем. Слава богу, старая могучая стыдливость не умерла в нас... Ах! дорогие друзья, тот, кто находится здесь, не говорит с такой легкостью о смерти, о гибели, о жертве, о победе, как это делают те, что остались позади, где они звонят в колокола, произносят речи, пишут в газетах. Тот, кто находится здесь, по мере возможности приспосабливается к горькой необходимости страдания и смерти, если такова его доля, но он знает, он видит, сколько уже принесено благородных жертв, бесчисленных, бесчисленных жертв, а разрушать давно уже надоело и нам и нашим противникам. Именно тогда, когда мне приходится глядеть страданию в лицо, возникает нить, соединяющая меня с теми, кто находится там, по другую сторону (и пусть она и вас свяжет с ними, мои дорогие!.. Да, вы ведь также чувствуете это, не правда ли?.). Если я вернусь отсюда (на это я больше почти не надеюсь), самым дорогим для меня делом будет — погрузиться в изучение мысли тех, кто были нашими врагами. Я хочу перестроить свой характер на более широкой основе... И я думаю, что после этой войны стать человечным будет менее трудно, чем после какой бы то ни было другой».
Второй отрывок является рассказом о трогательной встрече с французским пленным:
«Вчера вечером я был необычайно взволнован. Мне пришлось видеть транспорт пленных, и я беседовал с одним из них, моим коллегой, преподавателем классической филологии в Ф-й школе... Человек с таким открытым характером, такой умный, с такой прекрасной военной выправкой, как и все его товарищи, несмотря на то, что они прошли через ужасные испытания — пулеметный огонь... Он явился для меня примером, убеждающим в бессмысленности войны. Я думал о том, как хотелось бы быть другом этих людей, столь близких по воспитанию, по образу жизни, кругу мыслей, интересов. Мы заговорили об одной книге, посвященной Руссо, и начали спорить, как старые филологи... Как мы напоминаем друг друга силой и достоинством! И как мало правды в том, что рассказывают наши газеты о французских войсках, расшатанных и изнуренных! Это такая же правда, такая же неправда, как и то, что французские газеты пишут на наш счет... В словах французского коллеги сказывалась такая продуманность мысли, такое понимание, в них было столько уважения к немецкому уму! Мы были созданы на то, чтобы быть друзьями, а должны быть разлучены!.. Я был совершенно потрясен. Я сидел, раздавленный. Я размышлял, я размышлял... И никакие софизмы не могли указать мне исход. Нет конца, нет конца войне, которая вот уже скоро шесть месяцев как поглощает в своей пучине людей, благосостояние и счастье! И мы и они одинаково чувствуем это. Всюду та же картина: мы делаем то же самое, мы страдаем все от того же, мы — то же, что они. И потому-то мы такие жестокие враги».
Те же ноты тоски и смятения, смешанные с отчаянием, которое минутами почти переходит в безумие, а порою перерастает в высокий религиозный порыв, — в письмах немца солдата, адресованных в немецкую Швейцарию одному профессору (мы познакомились с ними три или четыре месяца тому назад в Агентстве по делам пленных, и они были напечатаны в «Foi et Vie», в номере от 15 апреля*. Их замолчали. Поэтому будем настойчивее. Они того стоят). В этих письмах, относящихся ко времени со второй половины августа до конца декабря, мы видим, начиная с 25 августа, что немецкие войска хотят мира:
«Мы все, даже те из нас, кто вначале яростнее всех стремился к борьбе, — сегодня мы желаем только мира, как мы, так и наши офицеры... Как бы ни были мы убеждены в необходимости победы, — воинственного энтузиазма в нас нет; мы исполняем наш долг, но жертва трудна. Страдает наша душа... Я не могу выразить страдания, которые переношу...
-----------------------
* С предисловием С. Е. Бабю.
20 сентября. Один приятель пишет мне: «20 и 25 августа я участвовал в больших сражениях: с тех пор я испытываю такие моральные страдания, что совершенно изнемогаю — и физически и психически. Душа моя больше не находит покоя. Эта война откроет нам, насколько человек еще является зверем, но это открытие заставит нас сделать большой шаг, чтобы вырваться из животного состояния: иначе — нам конец».
28 ноября (Замечательные строки, в которых как бы слышится голос старого Толстого). Что все тревоги войны по сравнению с мыслями, день и ночь одолевающими нас! Когда я стою на вершине холма, с которого открывается равнина, — меня все время терзает мысль: там, в долине неистовствует война; эти бурые линии окопов, бороздящие окрестность, полны людей, которые стоят лицом к лицу, как враги. А выше, на холме, перед, тобой, находится, быть может, человек, который, так же как ты, созерцает деревья, голубое небо и который, может быть, занят теми же мыслями, что и ты, его враг!.. Эта постоянная близость может свести с ума! Вы готовы завидовать товарищам, которые могут убивать время, забываясь сном или играя в карты...
17 декабря. У всех — страстное желание мира, по крайней мере у всех тех, кто находится на фронте, кто сам вынужден убивать и допускать убийства. Газеты говорят, что почти невозможно умерить воинственный пыл сражающихся... Они лгут — сознательно или бессознательно. Наши пасторы опровергают в своих проповедях легенду о том, будто воинственный пыл ослабевает... Вы не можете себе представить, как возмущает нас подобная болтовня. Пусть они замолчат и пусть не говорят о вещах, которые им не могут быть известны! Или пусть лучше они придут сюда, но не в качестве полковых священников, которые держатся позади, а на линию огня, с оружием в руках! Тогда, быть может, они заметят внутреннее перерождение, совершающееся в бесчисленном множестве из нас. Для этих пасторов человек, лишенный воинственного пыла, не тот, которого требует наша эпоха! Все же мне кажется, что мы — большие герои, мы, которые, не находя опоры в воинственном энтузиазме, честно исполняем свой долг, хотя и ненавидим войну всей душой... Они говорят о священной войне... Для меня нет священной войны. Я знаю только одну войну, ту, которая является суммой всего, что есть бесчеловечного, нечестивого, зверского в человеке, и которая является карой божией и призывом покаяться, обращенным к народу, который ринулся в нее или позволяет вовлечь себя в нее. Бог посылает людей в этот ад для того, чтобы они научились любить небо. Что касается немецкого народа, эта война мне представляется карой и призывом к покаянию, — и в первую очередь это относится к нашей немецкой церкви. У меня есть друзья, страдающие от мысли, что они ничего не могут сделать для родины. Пусть они со спокойной совестью остаются дома! Все зависит от их мирного труда. Но энтузиасты войны — те пусть придут сюда! Может быть, они научатся молчать!..»
Зачем печатать эти страницы? — спросит меня кое-кто во Франции. Зачем, когда война уже началась, привлекать жалость к противникам, рискуя притупить рвение сражающихся? — Отвечу: затем, что это — правда, и затем, что этой правдой узаконивается наш приговор, приговор вселенной вождям Германии и их политике. То, что сделали их армии, — мы знаем; но то, что они могли это сделать, состоя из элементов, подобных тем, чью исповедь мы только что услышали, еще усугубляет вину их господ. С полей сражения, как карающий приговор притеснителям, подымаются эти голоса меньшинства, принесенного в жертву. К обвинениям, которые, во имя попранного права, во имя оскорбленного человечества, могут предъявить империям-хищницам и их бесчеловечной гордыне народы-жертвы и бойцы, присоединяется крик боли, рвущейся из груди благородных сынов их собственного народа, которых дурные пастыри, спустившие с цепи эту войну, насильно привели к убийству и безумию. Принести в жертву свое тело еще не есть худшее из страданий, горше — принести в жертву свою душу, отречься от нее, убить ее... Вы, которые умираете за правое дело и которые, во цвете лет и полные веры, падаете подобно спелому плоду, — как сладка ваша участь по сравнению с этой пыткой!.. — Но мы сделаем так, чтобы эти муки не были тщетны. Пусть совесть человечества услышит и запомнит их жалобу! Она отзовется в будущем, заглушая славу сражений; и, захочет история или не захочет, но ей придется записать ее. История вынесет приговор палачам народа, а народы узнают, как освобождаться от своих палачей.
«Journal de Geneve», 14 июня 1915 г.
XVI. ЖОРЕС
На наших глазах развертываются сражения, в которых умирают тысячи людей, и порою жертва не влияет на исход битвы. А иногда смерть одного человека может явиться для всего человечества великим проигранным сражением. Убийство Жореса было одним из таких бедствий.
Сколько потребовалось веков, сколько богатых культур, принадлежащих Северу и Югу, настоящему и прошлому, павших на добрую почву Франции и созревших здесь, под небом Запада, чтобы создать подобную жизнь? И когда еще удастся таинственному случаю, сочетающему элементы и силы, создать второй раз такое дарование?
Жорес представляет собою почти единственный в новой истории пример крупного политического оратора, являющегося вместе с тем и крупным мыслителем, в котором обширные знания сочетаются с глубокой наблюдательностью и моральная высота — с энергией действия. Нужно обратиться к древности, чтобы найти подобный человеческий тип. Он в одно и то же время воодушевлял толпы и восхищал избранных, рассыпал полными пригоршнями свой великодушный гений — не только в своих речах, в социальных трактатах, но и в книгах по истории, в своих философских произведениях* и на всем оставлял свою печать, след своего могучего труда и семена своего новаторского духа. Я часто слышал его в Палате депутатов, на конгрессах социалистов, на съездах, где защищались права угнетенных народов; он даже сделал мне честь представить парижанам моего «Дантона». Я снова вижу это широкое лицо доброго бородатого великана, спокойное и веселое, его маленькие, живые и смеющиеся глаза, ясный взгляд которых умел следить за полетом мысли и в то же время наблюдать людей; я снова вижу его на трибуне, шагающего взад и вперед, заложив руки за спину; он ходит взад и вперед тяжелыми шагами, как медведь, и внезапно поворачивается, чтобы бросить в толпу своим однотонным и медеподобным голосом, напоминающим пронзительный звук трубы, те отчеканенные слова, что разносились по всему обширному амфитеатру и трогали сердца, — слова, от которых во всем зале трепетала душа целого народа, соединенного в одном общем волнении. И какое величественное зрелище представляла порой эта толпа пролетариев, воодушевленных великими мечтами, которые из глубоких далей вызывал Жорес, и пьющих в голосе своего трибуна греческую мысль!
---------------------------
* Главная его философская работа — это его докторская диссертация, «La realite du monde sensible» (Реальности чувственного мира, 1891). К тому же году относится другая его диссертация (латинская): «О происхождении немецкого социализма», в которой он восходит к христианскому социализму Лютера.
Его главный исторический труд — это его «Histoire Socialiste de la Revolution» (Социалистическая история Революции). — Очень интересен его спор с Полем Лафаргом об «Идеализме и материализме в понимании истории».
Из всех дарований этого человека самое главное — его способность быть человеком, — не человеком какой-либо профессии, какого-либо класса, какой-либо партии, какой-либо идеи, но человеком в полном смысле слова, гармоничным и свободным. Он не умещался ни в каких рамках, но в нем для всего находилось место. Самые высокие проявления жизни сливались здесь. Его ум стремился к единству*; его сердце страстно любило свободу**. И этот двойной инстинкт предохранял его и от деспотизма партийности и от анархии. Его ум стремился все охватить не для того, чтобы сжать, но чтобы привести все это в гармонию. Ему, в особенности, присущ был дар во всем видеть «человеческое». Его способность ко всеобъемлющей симпатии одинаково отвергала и узкое отрицание и фантастическое утверждение. Всякая нетерпимость внушала ему отвращение***.
-----------------------------
* «Потребность в единстве есть самая глубокая и самая благородная потребность человеческого ума». La realite du monde sensible (1891).
** «Этой молодой демократии нужно еще привить вкус к свободе. У нее — страсть к равенству; но у нее нет, в такой же степени, понимания свободы, которое приобретается в более долгий срок и с гораздо большим трудом. Путем упражнения мыслительной способности, протекающего на достаточно высоком уровне, нужно дать почувствовать детям народа ценность человека, а следовательно, цену свободы, без которой нет и человека» (Учителям, 15 января 1888).
*** «Что касается меня, я не только никогда не призывал к насилию над верой, какова бы она ни была, но в отношении ее всегда воздерживался от той формы насилия, которую называют оскорблением... Оскорбление выражает скорее слабое и судорожное возмущение, чем свободу ума» (1901).
Если он стал во главе большой революционной партии, то этим он думал, — как он говорит, — «уберечь великое дело пролетарской революции от мерзкого и жестокого запаха крови, убийства и ненависти, который остался связанным с буржуазной революцией. Что касается всяких доктрин», он от своего имени и от имени своей партии требовал «уважения к человеческой личности и к духовной сущности, проявляющейся в каждой личности» (1910). Даже чувство морального антагонизма, существующего между людьми даже без явной борьбы, невидимые барьеры, препятствующие человеческому братству, причиняли ему боль. Слова кардинала Ньюмэна об адской бездне, которая уже и в этой жизни разделяет людей, он не мог читать, «не переживая при этом, — как он говорит, — нечто вроде кошмара...» Он видел бездну, готовую разверзнуться под ногами всех этих человеческих существ, жалких и слабых, которые считают себя взаимно связанными общностью симпатий и испытаний. И он до безумия страдал от этого.
Он всю жизнь старался уничтожить эту бездну непонимания. Хотя он был выразителем мнения самых передовых партий, он обладал своеобразной особенностью, являясь постоянным посредником между борющимися идеями. Он старался каждую из них привлечь на служение общему благу и общему прогрессу. В философии он сочетал идеализм и реализм; в истории — настоящее и прошедшее; в политике — любовь к своей стране и уважение к другим странам*. Он очень остерегался, как бы, уподобляясь иным фанатикам, которые называют себя свободомыслящими, не упразднить то, что было, во имя того, что будет. Отнюдь не осуждая, он принимал мысль всех, кто боролся в прошлых веках, к какой бы партии они ни принадлежали. «У нас, — говорил он, — культ прошлого. Не напрасно пылали все очаги человеческих поколений, но только мы идем к новому идеалу, боремся за него, только мы являемся истинными наследниками очагов предков, мы взяли пламя его, вы сохранили только его пепел» (январь 1909). «Мы приветствуем, — писал он еще в своем Введении к социалистической истории революции, где он старается, как он сам говорит, примирить Плутарха, Мишле и Карла Маркса, — мы с равным уважением приветствуем всех героев воли. История (даже понимаемая как изучение экономических форм) никогда не станет отнимать у человека личную доблесть и личное благородство. Моральный уровень завтрашнего общества будет определяться моральной высотой сегодняшнего сознания. Указывать, как на пример, на всех героических борцов, которые в течение века горели страстью к идее и питали высокое презрение к смерти, — ведь это же значит делать революционное дело». Так, чего бы он ни коснулся, он всюду создает благородный синтез всех жизненных сил, он всегда заставляет принять свою точку зрения на широкую панораму вселенной, ощущение многообразного и движущегося единства вещей. Это замечательное равновесие бесчисленных элементов предполагает в том, кто осуществляет его в себе, великолепное здоровье тела и духа, господство над самим собою. Жорес им обладал; и благодаря этому он был кормчим европейской демократии.
-------------------------
* «Истинная формула патриотизма, — это равное право всех стран на свободу и справедливость, т. е. долг каждого гражданина — умножать в своей стране силы свободы и справедливости... Презренные патриоты — те, кто, любя свою страну, служа ей, умаляют мощь других, умаляют остальные духовные силы человечества» (1905).
Как далеко и ясно он видел! Впоследствии, когда будет пересматриваться великий процесс теперешней войны, он выступит на нем грозным свидетелем. Чего только он ни предвидел! Пусть перелистают его речи за десять с лишком лет*! Сейчас, в разгаре сражения, еще слишком рано приводить то или иное из его карающих показаний, рассчитанных на будущее. Напомним только его тревожное, начиная с 1905 года, ожидание чудовищной войны, которая близится**; его неотвязчивую мысль «о конфликте, то глухом, то остром, всегда глубоком и опасном, между Германией и Англией» (18 ноября 1909)***; его разоблачения тайных происков европейского финансового мира и европейской дипломатии, которым благоприятствует отупение общественного духа; — крик тревоги, исторгнутый у него «сенсационными обманами прессы, часто направляемой нечестным капиталом, который из финансового расчета или из безумной гордости сеет панику и ненависть и цинично играет судьбой миллионов людей»; его полные презрения слова о тех, кого он называл «маклаками родины»; его точное определение всех форм ответственности****; то обстоятельство, что он предугадал роль прирученного зверя, которую в случае войны сыграет германская социал-демократия, заставляя ее (на Амстердамском конгрессе, 1904) глядеться в зеркало, отражавшее ее горделивую слабость, отсутствие у нее революционных традиций, парламентской силы, ее «чудовищное бессилие»*****; что он предугадал, какие позиции займут иные из вождей французского социализма, в том числе и Жюль Гэд, в борьбе между великими государствами******; и что он предугадал простирающиеся и за пределы войны последствия этой схватки народов, близкие или отдаленные, социальные и мировые...
----------------------------
* Или выдержки, которые приводит из них Шарль Раппопорт в превосходной книге: «Jean Jaures, l'homme, le penseur, le socialiste» (Жан Жорес, человек, мыслитель, социалист), 1915 г., Париж, «Emancipatrice» с предисловием Анатоля Франса. К этой книге относятся ссылки на страницы в нижеследующих примечаниях. См. также брошюру Рене Легана; «Жан Жорес».
** Раппопорт, назв. соч., стр. 70 — 77.
*** Раппопорт, стр. 234.
**** «Каждый народ, — говорил он в своей речи в Везе (близ Лиона) 25 июля 1914 года, за шесть дней до своей смерти, — каждый народ показывается на улицах Европы с маленьким факелом в руке; а теперь — вот и пожар»...
***** Раппопорт, стр. 61.
****** Раппопорт, стр. 309 — 70.
Что сделал бы он, если бы остался в живых? Взоры европейского пролетариата были устремлены на него; пролетариат верил в него, как сказал Камилл Гюисманс в речи, произнесенной на его могиле от имени рабочего Интернационала*. Нет никакого сомнения в том, что, хотя он и боролся бы против войны до тех пор, пока не была бы потеряна всякая надежда предотвратить ее, он честно признал бы общим долгом — дело национальной самозащиты и со всей своей энергией принял бы в ней участие. Он заявил об этом на конгрессе в Штутгарте (1907), в полном согласии на этот счет с Вандервельде и Бебелем: «Если бы народ, — говорил он, — при каких бы то ни было обстоятельствах заранее отказался защищаться, это было бы на руку правительствам насилия, варварства и реакции... Человеческое единство осуществилось бы в рабстве, если бы оно явилось следствием поглощения народов, побежденных народом властителем». И по возвращении в Париж, давая отчет о конгрессе французским социалистам (7 сентября 1907 года, Тиволи Вокс-Хол), он завещал им, как двойной долг, войну войне до тех пор, пока она — всего лишь угроза на горизонте, а в час кризиса — войну за защиту национальной независимости. Этот великий европеец был великий француз**. Но столь же несомненно, что патриотический долг, твердо исполняемый, не помешал бы ему сохранить свой гуманный идеал и остаться бдительным стражем, который выжидает случая, чтобы восстановить нарушенное единство. Конечно, он никогда не допустил бы корабль социализма плыть без руля и без ветрил, как это допустили его хилые преемники***.
---------------------------
* «Во всем мире нас, организованных рабочих, десять миллионов, для которых имя Жореса воплощало в себе стремления самые благородные и самые совершенные... Я помню, чем он был для рабочих других стран. Я как сейчас вижу иностранных делегатов, которые ждут, чтобы он высказался, прежде чем остановиться на чем-либо определенном; и даже когда они с ним не соглашались, они предпочитали мириться с его точкой зрения... Он был больше, чем слово. Он был совесть...»
** Кто с большим благородством говорил о вечной Франции, «истинной Франции, которая не укладывается в одну эпоху и в один день, будь то день далекого прошлого или день вчерашний, всей Франции в целом, взятой в последовательной смене ее дней, ее ночей, ее зорь, ее сумерек, ее взлетов, ее падений и идущей к полному расцвету, которого она еще не достигла, но предчувствие которого живет в ее мысли, путем всех этих превращений, путем, где свет борется с тенью» (1910).
*** См. созданную им мастерскую картину французской истории и его великолепную хвалу Франции в публичной лекции 1905 года, которую ему не дали прочесть в Берлине и которую вместо него прочел Роберт Фишер.
Он исчез. Но подобно величественным отблескам, остающимся после захода солнца, — над окровавленной Европой, которую окутывают сумерки, сияют отблески его лучезарного гения, его доброта среди суровой борьбы, его несокрушимый и в самых бедствиях оптимизм.
Одна из страниц, написанных им, — бессмертная страница, которую нельзя читать без волнения, — рисует нам доброго Алкида, Геракла, отдыхающего после своих трудов на матери-земле:
«Бывают часы, — говорит он, — когда ступать по земле доставляет нам радость, спокойную и глубокую, как сама земля...
Сколько раз, бродя по тропинкам среди полей, я вдруг говорил себе, что ступаю ведь я по земле, что я принадлежу ей, что она принадлежит мне; и, сам этого не сознавая, я замедлял шаг, потому что не к чему было торопиться, потому что на каждом шагу я чувствовал ее и обладал ею вполне, и моя душа, если можно так выразиться, шла в глубину. Сколько раз также, лежа на краю рва в часы заката и обращаясь взором к нежно-голубому Востоку, я вдруг начинал думать о том, что земля странствует, что, убегая от дневной усталости и от предельных горизонтов солнца, она в чудесном порыве устремляется к безмятежной ясной ночи и к горизонтам беспредельным и что меня она влечет вместе с собою; и я в своем теле, столь же отчетливо, как в своей душе, и в самой земле, так же как в своем теле, чувствовал трепет этого движения, и странную сладость находил в этих голубых просторах, открывавшихся нам без единой морщины, без единой складки, в безропотном безмолвии. О, насколько глубже и проникновеннее это содружество нашего тела и земли, чем непостоянное и смутное содружество нашего взора и усеянного звездами неба!.. И менее прекрасной казалась бы нам звездная ночь, если бы мы в то же время не чувствовали себя связанными с землей!..»
Он вернулся в землю, — в ту землю, которая ему принадлежала, которой он принадлежал. Они теперь снова отданы друг другу. Но теперь его дух согревает и очеловечивает ее. Под потоками крови, пролитыми на его могиле, пускают корни новая жизнь и мирный завтрашний день. Мысль Жореса любила повторять вслед за стариком Гераклитом, что ничто не может нарушить непрерывное течение жизни и что «мир есть только одна из форм войны, один из ее аспектов, а война — только одна из форм мира, один из его аспектов, и то, что сегодня является борьбой, есть начало завтрашнего примирения».
Р. Р.
«Journal de Geneve», 2 августа 1915 г.
К странице 11. (Письмо Гергарту Гауптману)
Письмо к Гергарту Гауптману, написанное после разгрома Лувена и под впечатлением первого известия, было вызвано нашумевшей статьей Гауптмана, появившейся за несколько дней до того. Он опровергал обвинения в варварстве, брошенные Германии, и обращал их... против Бельгии. Статья кончалась такими строками:
«..Уверяю г. Метерлинка, что никто в Германии не думает подражать действиям его «цивилизованного народа». Мы предпочитаем быть и оставаться немецкими варварами, для которых женщины и дети наших противников священны. Могу его уверить, мы никогда не дойдем до такой низости, чтобы избивать и мучить бельгийских женщин и детей. Наши свидетели — на границах; социалист рядом с буржуа, крестьянин — рядом с ученым, князь — рядом с рабочим; и все с полным сознанием сражаются за благородное и великое национальное сокровище, за блага духовные и материальные, которые служат прогрессу и возвышению человечества».
К странице 22. (Над схваткой.)
Мои противники не преминули воспользоваться этим текстом, чтобы приписать мне пренебрежительное отношение к племенам Азии и Африки. Это обвинение тем менее основательно, что среди интеллигенции Азии у меня есть дорогие друзья, с которыми я за время этой войны не прерывал переписки, и эти друзья настолько не ошиблись насчет моей настоящей мысли, что один из них, один из лучших индусских писателей, Ананда К. Кумарасвами, посвятил мне замечательный очерк, появившийся в «The New Age» (24 декабря 1914) и озаглавленный: «Мировая политика по отношению Индии». — Но:
1 — Азиатские войска, навербованные среди племен, профессия которых — война, отнюдь не являются представителями азиатской мысли, как об этом заявляет сам Кумарасвами.
2 — Дело идет не о героизме африканских и азиатских отрядов. Чтобы восторгаться их прекрасной преданностью, не нужны были те гекатомбы, которые длятся уже год.
3 — Что касается варварства, я охотно признаю, что отныне «белым» не в чем больше упрекать «черно- красно- или желтокожих».
4 — Не к ним относится мое порицание, а к белым. С той же силой энергии, как и четырнадцать месяцев тому назад, я и сегодня еще осуждаю близорукую политику, которая Африку и Азию* сделала участницами европейской войны. Будущее покажет мою правоту.
Р. Р.
-------------------
* Само собою разумеется, что эти названия — «Азия» и «Африка» — имеют значение не географическое, но этнологическое. Турция не есть европейская страна, никогда не была ею; и еще вопрос, до какой степени европейскими являются некоторые из балканских государств.
СОДЕРЖАНИЕ
Над схваткой. Пер. Е. П. Казанович.
Введение
I. Открытое письмо Гергарту Гауптману
II. Pro Aris
III. Над схваткой
IV. Которое из двух вол меньшее: пангерманизм или панславизм?
V. Inter arma caritas
VI. Народу, страдающему за справедливость
VII. Письмо к тем, кто меня обвиняет
VIII. Кумиры
IX. За Европу
X. За Европу. Призыв Голландии к интеллигенции всех наций
XI. Письмо Фредерику ван Эден
XII. Наш враг, ближний наш
XIII. Письмо в стокгольмскую газету
XIV. Литература войны
XV. Убиение избранников
XVI. Жорес
Примечания