Р.Роллан. Собрание сочинений, т. XVIII, Л., "ГИХЛ", 1935.
Перевод с французского Д.Г. Лифшиц.
OCR: Адаменко Виталий (г. Самара), 12-16 февраля 2008.
---------------------------------------------------------
ПРЕДТЕЧИ
(1916-1919)
Памяти мучеников за новую веру — всемирное братство народов: Жана Жореса, Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Курта Эйснера, Густава Ландауэра, жертв жестокой тупости и смертоносной лжи, которых убили те, за чье освобождение они боролись.
Р. Р.
Август 1919 г.
ВВЕДЕНИЕ
к первому изданию
Настоящая книга является продолжением сборника «Над схваткой». Она состоит из статей, написанных и опубликованных в Швейцарии в период времени с конца 1915 до начала 1919 года. Я собрал их здесь под названием «Предтечи», так как большая часть их посвящена мужественным людям, сумевшим во всех странах среди ужасов войны и всеобщей реакции сохранить свободу мысли и веру во всемирное братство народов. Грядущее прославит имена этих великих благовестителей, которых осмеивают, оскорбляют, бросают в тюрьму, осуждают на смерть, — имена Бертрана Рёсселя, Э. Д. Мореля, Горького, Г. Ф. Николаи и передовую молодежь Европы и Америки, борющуюся за свободу.
Я предпослал этим статьям оду: «Ara Pacis»*, написанную в первые дни войны и являющуюся утверждением веры во внутренний мир человека. Таким же утверждением веры, но веры действенной, перед лицом грубой государственной силы и тиранического общественного мнения упрямо провозглашающей непоколебимую свободу Духа, заканчивается эта книга.
----------------------------
* Жертвенник миру. (Прим. перев.)
У меня было искушение включить в этот сборник размышление об «Эмпедокле из Агригента и о царстве Ненависти»*, но его объем заставил бы меня выйти из рамок, установленных для данной книги, и мог бы нарушить равновесие отдельных ее частей.
----------------------------
* Брошюра, выпущенная в 1918 году издательством Carmel в Женеве и в Париже. Мы поместим ее вместе с другими статьями в сборнике под названием «Очерки философии и истории».
Не придерживаясь хронологической последовательности статей, я предпочел сгруппировать их, сообразуясь с характером содержания и требованиями художественности. В конце каждой из них я, по возможности точно, указал дату ее выхода в свет.
Позволю себе прибавить несколько пояснительных строк для лучшей ориентации читателей.
Данная книга, так же, как и предыдущая «Над схваткой», составляет лишь часть всего, написанного мною о войне в течение последних пяти лет. Гораздо более значительным и по объему и по документальной ценности является сборник, содержащий повседневные записи бесед, писем, признаний, которые я непрерывно получал от свободомыслящих людей, подвергающихся преследованиям во всех странах мира. В этот сборник я включил также, стараясь быть как можно более кратким, и мои собственные размышления на эту тему — мою долю участия в борьбе. Unus ex multis*. Эта картина свободных сознаний человечества, борющихся с разнузданными силами фанатизма и лжи. По некоторым соображениям этот сборник не будет опубликован еще в течение довольно долгого времени. Достаточно и того, что эти документы останутся для будущего свидетельством наших страданий и нашей веры.
Ромэн Роллан.
Париж, июнь 1919 г.
--------------------------
* Один из многих. (Прим. перев.)
ПРЕДИСЛОВИЕ
к новому изданию
В настоящее издание, пересмотренное, включено несколько статей, отсутствовавших в первом: три из них посвящены французским писателям (Марку де Ларреги, Ф. Ж. Бонжану и «Антологии французских поэтов против войны») и две — писателям немецким (Альфонсу Петцольду и Эрнсту Толлеру). Написанные в Париже, в месяцы, последовавшие за заключением мира, они еще продолжают говорить о плодах войны и о жертвах этого великого бедствия.
Статья о «Молодежи Швейцарии», входившая в первое издание, здесь выпущена, так как она носила слишком злободневный характер и в настоящее время уже не представляет интереса.
Р. Р.
Август 1923 г.
I. ARA PACIS *
* Жертвенник миру. (Прим. перев.)
De profundis clamans*. Из пучин ненависти воссылаю к тебе мою песнь, божественный Мир.
* Из глубины воззвав. (Прим. перев.)
Крики войск не заглушат ее. Я вижу, как вздымается кровавое море, несущее на своих волнах прекрасное тело изувеченной Европы, я слышу дикий рев ветра, возбуждающий души, — тщетно!
Пусть я останусь одиноким, но я буду верен тебе. Я не приму участия в святотатственном причащении кровью. Я не вкушу от своей доли Сына Человеческого. Я брат всех людей, и я люблю всех вас, люди, живущие один лишь час и крадущие у себя этот час.
Да произрастет из моего сердца на священном холме, возносясь над дубами и лаврами славы, оливковое дерево, в ветвях которого будут петь цикады под лучами солнца!
Величественный Мир, держащий под своим царственным скипетром людские треволнения, а из шума сталкивающихся волн создающий гармонию морей!
Храм, покоящийся на твердом равновесии враждебных сил! Ослепительная звезда, из которой кровь солнца брызжет пестрыми снопами искр, соединенными художником в одно гармоническое целое!
Как большая птица, парящая посреди неба, защищает раскрытыми крыльями свое дитя — равнину, так твой полет обнимает то, что есть, было и будет.
Ты — сестра радости и сестра скорби, младшая и самая мудрая из сестер; ты держишь их за руки. Так две реки соединяются прозрачным каналом, в котором отражается небо между двух рядов серебристых тополей.
Ты божественный вестник, который словно ласточка порхает от одного берега к другому, соединяя их и говоря одним: «Не плачьте, радость вернется», а другим: «Не будьте так суетны, счастье уходит так же быстро, как и приходит».
Твои прекрасные материнские руки нежно обнимают детей врагов, и ты с улыбкой смотришь, как они кусают твою грудь, набухшую от молока.
Ты соединяешь руки и сердца, друг от друга бегущие и друг друга ищущие; ты налагаешь ярмо на непокорных быков, и ту ярость боя, от которой дымятся их бока, ты направляешь, в недра полей, чтобы оставить в них глубокую и длинную борозду, куда ложится семя.
Ты — верная подруга, принимающая усталых бойцов. Победители, побежденные — все равны перед твоей любовью. Ибо цена битвы — не этот клочок земли, который некогда будут удобрять останки победителя, смешавшиеся с останками противника. Она — в том, чтобы, сделав себя орудием судьбы, не согнуться под ее десницей.
О, мой улыбающийся Мир с кроткими глазами, полными слез; летняя радуга; залитый солнцем вечер, золотыми пальцами ласкающий влажные поля, обнимающий упавшие плоды и врачующий раны деревьев, которые нанес им ветер или град.
Пролей на нас свой бальзам и убаюкай наши горести. Пройдут они — исчезнем и мы. Один ты вечен.
Братья, соединимся! Соединитесь и вы, силы, борющиеся в моем истерзанном сердце! Сплетите ваши руки и шествуйте в танце!
Мы идем без лихорадочной поспешности: ведь мы не гонимся за временем. Время уже в наших руках. Из ивовых прутьев столетий мой Мир вьет свое гнездо.
Так бывает со сверчком, который поет среди полей. Разражается гроза, потоками льет дождь, он затопляет и нивы и песню. Но, едва прошла буря, упрямый маленький музыкант начинает вновь.
Так и со мной: едва затихнет на опустошенной земле дымящегося востока яростный топот Четырех Всадников, я поднимаю голову и вновь начинаю свою тихую, но упорную песню.
Написано 15 — 26 августа 1914 г. «Journal de Geneve» и «Neue Zьricher Zeitung», 24 — 25 декабря 1912 г.: «Les Tablettes», Женева, июль 1917 г.
За исключением последней строфы, написанной осенью того же года.
II. ИЗВИЛИСТЫЙ ПОДЪЕМ
Если в течение целого года я храню молчание, это не значит, что поколебалась вера, которую я высказал в книге «Над схваткой», — она укрепилась во мне еще более, — но я убедился в бесполезности говорить с теми, кто не хочет слышать. И только факты заговорят с трагической убедительностью; только одни они будут в силах пробить толстую стену упрямства и лжи, которой окружают себя умы, не желающие видеть света.
Но мы, братья всех наций, мы, люди, сумевшие защитить свою духовную независимость, свой разум и свою веру в солидарность всего человечества, мы, продолжающие надеяться в молчании, угнетенные и скорбные, — мы обязаны в конце этого года обменяться словами любви и утешения. Докажем, что в кровавой ночи, еще сияет свет, что этот свет никогда не угасал, что он никогда не угаснет!
Среди той пучины несчастий, куда погружается Европа, люди, владеющие пером, должны были бы остерегаться, как бы не внести лишнее в общую массу страданий или к жгучему потоку ненависти не прибавить лишний повод ненавидеть. Немногим свободным умам, которые для других пытаются найти какой-то просвет в этом нагромождении преступлений и безумств, представляются две возможности. Одни бесстрашно пытаются открыть глаза своему собственному народу, чтобы он увидел свои заблуждения. Так поступают мужественные англичане из «Independent Labour Leader» и из «Union of Democratic Control», — эти высокие независимые умы — Бертран Рёссель, Э. Д. Морель, Норман Энджелл, Бернард Шоу; весьма немногочисленные немцы, подвергающиеся преследованиям; итальянские социалисты, русские социалисты, друг нищеты и сострадания Горький и несколько свободомыслящих французов...
Не эту задачу ставлю я себе. Моя задача — это напоминать враждующим братьям Европы не о том, что в них есть худшего, а о том, что в них есть лучшего, — о том, что может вселить в людей надежду на приход более мудрого и более любящего человечества.
Правда, зрелище того, что происходит сейчас, способно внушить сомнение в существовании человеческого разума. Для большинства тех, кто безмятежно почивал на вере в прогресс, пробуждение оказалось жестоким; и вот непосредственно от нелепой крайности бездеятельного оптимизма они переходят к безумному пессимизму, столь же не обоснованному. Они не привыкли смотреть на жизнь, не опираясь на перила. Стена услужливых иллюзии скрывала от них пропасть, над которой, прилепившись к скале, вьется узенькая тропинка человечества. Местами стена рушится, почва ненадежна. И все же пройти надо, И пройдут! Наши отцы видели и не то. Мы слишком быстро забыли об этом. Годы, в которые мы жили, были, если не считать нескольких толчков, годами уютной тишины. Но периоды бурь бывают чаще периодов затишья, и то, что происходит сейчас, кажется неестественно жестоким только тем, кто спал неестественно спокойным сном — сном людей, утративших память. Вспомните все то, что видели глаза Прошлого, — глаза Будды-освободителя, орфиков, поклонявшихся Дионису Загрею, богу невинных страдальцев, чьи муки будут отомщены, Ксенофана Елейского, бывшего свидетелем опустошения своей родной страны Киром, Зенона, терпевшего пытку, отравленного Сократа, Платона, предававшегося мечтам под игом Тридцати Тиранов, Марка Аврелия, поддерживавшего готовую рухнуть империю, — тех, кто видел крушение древнего мира; епископа Гиппоны, который умирал в своем городе, осажденном вандалами и находившемся на краю гибели, средневековых монахов — миниатюристов, зодчих, музыкантов — среди озверевшей Европы; Данте, Коперника и Савонаролы; вспомните изгнания, преследования, казни и хрупкого Спинозу, создающего свою бессмертную «Этику» на залитой кровью земле захваченной родины при зареве пылающих селений; и нашего Мишеля де Монтэня, спящего тревожным сном на мягких подушках, в своем незащищенном замке, прислушивающегося к набату окрестных деревень с мыслью: не этой ли ночью придут убийцы?..
В самом деле, человек не любит вспоминать о неприятных зрелищах, которые смущают его покой. Но в мировой истории покой бывал редко, и самые великие души созданы не им. Будем без страха смотреть на бешено мчащийся поток: для того, кто умеет слышать ритм истории, все ведет к одной цели — как худшее, так и лучшее. Охваченные лихорадкой души, увлекаемые этим потоком, идут кровавыми путями, но, хотя бы и помимо воли, идут туда же, куда ведет нас закон братства. Если бы нужно было рассчитывать на здравый смысл людей, на их добрую волю, на их духовное мужество, на их человечность, — вот тогда были бы причины отчаиваться в будущем. Но тех, кто не хочет или не может итти, слепые силы гонят, словно мычащее стадо, к цели, и цель эта — Единство.
Единство нашей Франции выковывалось веками путем войн между провинциями. Каждая провинция, каждая деревушка была когда-то отечеством. Более столетия разбивали друг другу головы гасконцы и бургундцы (мои предки), прежде чем они, наконец, убедились, что одна и та же кровь течет из их ран. Современная война сливает воедино кровь Франции и Германии и заставляет эти страны, уподобляя их варварам — героям древнего эпоса, — лить эту кровь из одной чаши за их будущий союз. Пусть грызутся они в схватке — эта схватка соединяет их! Усилия их тщетны: эти враждующие армии стали менее чуждыми по духу, чем были до войны. Они убивают друг друга, но не знать друг друга они уже не могут. А незнание — это последний круг смерти. Многочисленные свидетельства с двух, противоположных сторон фронта показали нам взаимное желание противников — даже сражаясь, заглянуть в глаза друг другу; эти люди, наблюдающие друг за другом из своих траншей, чтобы лучше нацелиться на противника, быть может, враги, но они уже не незнакомцы. Близок день, когда союз народов Запада образует новое отечество. И это отечество будет лишь этапом на пути к отечеству еще более обширному: Европе. Разве и сейчас двенадцать европейских государств, объединенных в двух станах, не пытаются уже, сами того не зная, создать федерацию, при которой войны между нациями будут казаться столь же святотатственными, какими явились бы теперь войны между провинциями? То, что сегодня является долгом, завтра станет преступлением. И необходимость этого будущего союза подтверждают уже теперь люди самых противоположных воззрений: Вильгельм II, говорящий о «Соединенных штатах Европы»*, Ганото с его «Европейской конфедерацией»**, или же, печальной памяти, Оствальд и Геккель с их «Союзом государств», причем каждый из них, разумеется, работает на своего святого, но все эти святые — на службе у одного Господина!.. Более того, гигантский хаос, в котором, как в ту доисторическую пору, когда расплавленная земная кора подвергалась сотрясениям, сталкиваются в настоящее время все элементы человечества трех старых материков, — это словно химический котел рас, где вырабатывается с помощью силы и разума, войны и мира будущий сплав двух половин земли, двух полушарий мысли: Европы и Азии. Это сближение уже многие годы проявляется в тысяче разных признаков: во взаимном умственном притяжении, в художественных влияниях, в торговых интересах. Война лишь ускорила это движение. В самом разгаре битвы идет работа в этом направлении. В одной из воюющих стран два года тому назад основаны институты, ставящие себе целью сравнительное изучение европейской и азиатской культуры и их взаимное сближение.
----------------------------
* Беседа с Л. Мабильо. «Opinion». 20 июня 1908 г.
** В последнем номере «Revue de Deux Mondes».
Важнейшим явлением современности, — гласит программа одного из них*, — является формирование мировой культуры, образовавшейся из многочисленных отдельных культур прошлого... Ни одна эпоха не была свидетелем более могучего порыва человечества, чем последние столетия и настоящее время. Ничто несравнимо с этим бурным потоком всех сил, слившихся в одну общую энергию и нашедших себе выражение в девятнадцатом и двадцатом веках... Повсюду, — в государстве, в науке и е искусстве, — вырабатывается великая индивидуальность мирового человечества. Три разных мира — разных по своей психике и по своему общественному укладу, — три человечества — народы европейского востока, Индии и Дальнего Востока — начинают превращаться в единое человечество... До последних двух поколений человек принадлежал одной лишь части человечества, одной большой жизненной формации. Теперь он приобщается к широкому жизненному потоку всего человечества; он должен примениться к его законам и обрести в нем свое место. В противном случае все лучшее в нем обречено на гибель. Разумеется, речь идет не о глубинах прошлого, его религий, его искусства, его мысли. Они существуют и будут существовать. Но эти глубины будут... озарены новым светом, они приобретут новое значение. Для нас открывается более широкий жизненный горизонт. Неудивительно, что у многих закружилась голова и что величие прошлого пошатнулось перед их испуганным взором.
--------------------------
* «Institut fьr Kulturforschung», основанный в Вене, в феврале 1915 года д-ром Эрвином Гансликом. Его успех был настолько велик, что в феврале 1916 года он выделил из своего состава новый институт: «Институт изучения Запада и Востока».
Надо вручить кормило тем, кто в состоянии спокойно и твердо подготовить новую эпоху...
Самое полное счастье, какое может выпасть на долю современного человека, — это постижение всего человечества и всех, столь разнообразных форм его идеалов и его счастья. Дополнить европейский идеал идеалом азиатским — вот что долго еще будет являться самой высокой радостью, какую может познать человек на земле...
Подобные исследования, — провозглашает эта же программа, — благодаря своему объективному и общечеловеческому характеру, решительно устраняют все, что могло бы вызвать вражду народов, классов и рас, все, что ведет к раздроблению и к бесплодной борьбе... Если они с чем-нибудь должны бороться, то бороться с ненавистью, невежеством и непониманием...
Перед ними прекрасная и неотложная задача — пробудить сознание красоты, присущей каждой человеческой личности, каждому народу, и способствовать ее выявлению... отыскать научную базу для примирения между народами, классами и расами. Ибо только наука может путем упорной работы завоевать мир...
Так, в разгаре войны народов создаются основы духовного мира между народами, словно маяки, указывающие рассеянным кораблям далекую гавань, где когда-нибудь они бросят якорь друг возле друга. Человеческий разум стоит перед воротами, за которыми открывается новый путь. Ворота эти слишком узки, проход тесен. Но я вижу, как ширится вдали большая дорога народов — на ней для всех есть место. Утешительное зрелище среди ужасов настоящего! Сердце страждет, но разум видит просвет.
Смелее, братья в человечестве! Несмотря ни на что, у нас есть основания для надежды. Люди, — хотят они того или нет, — идут к нашей цели; к ней идет даже тот, кто думает, что уходит от нее. В 1887 году, когда идеи международного мира и демократии как будто бы торжествовали, я беседовал с Ренаном и услышал от этого мудрого человека пророческие слова: «Вам предстоит еще увидеть сильную реакцию. Все, что мы защищаем теперь, покажется разрушительным. Но не надо тревожиться. Путь человечества — это подъем на гору: он идет зигзагами, и минутами кажется, что возвращаешься назад. Но ты неизменно идешь вверх».
Все — на благо нашему идеалу, даже труды тех, чьи удары силятся разбить его. Все ведет к единству — и самое худшее и самое лучшее. Но я вовсе не хочу этим сказать, что худшее и лучшее равноценно. Между ничтожествами, проповедующими (жалкие глупцы!) войну во имя мира (назовите их belli pacistes)* и между истинными пацифистами — последователями Евангелия, не приемлющими войны, — существует такая же разница, как между безумцами, которые, желая поскорее спуститься с чердака на улицу, выбросили бы из окна вещи и детей, — и между людьми, спускающимися по лестнице. Прогресс осуществляется, но природа не спешит, и притом ей недостает бережливости; малейший шаг вперед покупается ценой ужасающего расточения богатства и жизней**. Когда Европа, хмуро, с запозданием, словно упрямая кляча, дойдет, наконец, до сознания необходимости соединить свои силы, это будет — увы — союз слепого с паралитиком. Она придет к цели, истекая кровью, изнемогая.
-------------------------
* Выражение, составленное на основе слов: Bellum — война и Pax — мир и означающее: «поборники войны во имя мира». (Прим. перев.)
** «Природа, — говорит Вольтер, — подобна тем князьям, для которых потеря 400 000 людей ничего не значит, если они могут добиться своей цели» («Человек с сорока экю»).
Великие и малые князья современности не довольствуются такою дешевкой.
Но мы уже давно ждем вас там; мы, свободные умы всех времен, всех классов и всех рас, уже давно заключили союз. От далей древней Азии, Египта и Востока до Сократов и Лукианов новейших времен, от Мора, Эразма и Вольтера до далей будущего, которое, замыкая круг времен, вернется, быть может, к азиатской мысли, мы все — умы великие или малые, но все свободные и все братолюбивые — все мы составляем единый народ. Века гонений во всех концах земли соединили наши сердца и руки. Их неразрывная цепь своими железными звеньями поддерживает рыхлую массу человечества, этого глиняного идола — цивилизацию, — вот-вот готового рухнуть.
«Le Carmel», Женева, декабрь 1916 г.
III. УБИВАЕМЫМ НАРОДАМ
Ужасы, совершенные за последние тридцать месяцев, потрясли души на Западе. Мученичество Бельгии, Польши, всех несчастных западных и восточных стран, затоптанных нашествием, позабыться больше не может. Но эти несправедливости, возмущающие нас, потому что мы являемся их жертвами, вот уж пятьдесят лет — пятьдесят ли только? — как европейская цивилизация их совершает или позволяет им совершаться рядом с собой.
Кто расскажет, сколько заплатил кровавый султан онемевшей европейской прессе и дипломатам за кровь двухсот тысяч армян, вырезанных во время первых избиений 1894—1896 гг.? Кто возгласит о страданиях народов, отданных в жертву хищничеству колониальных экспедиций? Когда приподнимался край завесы над тем или иным участком этого поля скорби — над Дамараландом или над Конго — кто мог вынести вид их без ужаса? Кто из «цивилизованных» может вспомнить без краски стыда о манчжурской резне и о китайской экспедиции 1900 — 1901 гг., когда германский император ставил своим солдатам в пример Аттилу и соединенные армии «цивилизации» соперничали между собой в вандализме по отношению к наиболее древней и более высокой цивилизации?* Какую помощь оказал Запад гонимым народностям европейского Востока: евреям, полякам, финнам и пр.?** Какую помощь — Турции, Египту, Китаю, пытающимся возродиться? Шестьдесят лет тому назад Китай, отравленный индийским опиумом, захотел избавиться от убивавшего его порока: после двух войн и унизительного договора Англия обязала его к употреблению яда, который за сто лет, говорят, принес Ост-Индской компании одиннадцать миллиардов прибыли. И даже после того, как современный Китай, сделав героическое усилие, вылечился в десять лет от своей убийственной болезни, потребовалось давление возмущенного общественного мнения, чтобы заставить самое цивилизованное из европейских государств отказаться от выгод, которыми обогащало его кассу отравление целого народа. Но чему удивляться, когда одно из западных государств до сих пор еще не отказалось от того, чтобы жить за счет отравления своего собственного народа?
--------------------------
* См. в «La Revolte de l’Asie» Виктора Бернара краткое описание Манчжурской кампании или в «Lea derniers jours de Pekin» Пьера Лоти картину разрушения «Города Небесной Чистоты», Тонг-Чеу.
** Целый ряд номеров «Cahiers de la Quinzaine» был посвящен разоблачению преступлений цивилизации: а) «О Конго» статьи Э. Д. Мореля. Пьера Милля и Фелисьена Шалле «Cahiers de la Quinzaine» (VII, 6, 12, 16). б) «О евреях в России и в Румынии» статьи Бернара Лазара, Эли Эберлена и Жоржа Делааша (III, 8; VI, 6). в) «О Польше» статьи Эдмона Берньо (VIII, 10, 12, 14). г) «Об Армении» статья Пьера Киляра, (III, 19). д) «О Финляндии» статья Жана Дека (III, 21).
«Однажды, — пишет Арнольд Порре, — в Африке, на Золотом Берегу, миссионер рассказывал мне, как чернокожие объясняют себе белый цвет европейцев. Дело в том, что Бог Мира спросил европейца: «Что сделал ты с братом своим?» — и от этого вопроса тот побледнел»*.
-------------------------
* Arnold Porret «Les causes profondes de la guerre» (Глубокие причины войны). Лозанна, 1916.
От европейской цивилизации пахнет трупом. «Jam foetet»*. Она призвала могильщиков. Азия настороже.
-----------------------
* Уже смердит. (Прим. перев.)
«Европейская цивилизация — это машина-дробилка, — сказал в июне этого года в императорском университете Токио великий индус Рабиндранат Тагор*. — Она уничтожает народы, которыми завладевает, она истребляет или приводит к гибели племена, мешающие ее победоносному продвижению. Это цивилизация людоедов; она угнетает слабых и обогащается за их счет. Всюду она сеет зависть или ненависть, образуя пустоту вокруг себя.
----------------------
* 18 июня 1916 г. Эта речь, которая отмечает собою поворот в мировой истории и о которой ни одна большая европейская газета не упомянула, содержит призыв к Японии — «авангарду Азии». Она была напечатана в нью-йоркском «Outlook» от 9 августа 1916 г., под заглавием Indias «Message to Japan», после чего «Journal religieux de la Suisse romande» дал 23 сентября несколько отрывков из нее.
Это — цивилизация научная, а не человеческая: Могущество ее происходит от того, что она устремила все свои силы на достижение только одной цели — обогатиться... Под предлогом патриотизма она нарушает данное ею слово, бесстыдно расставляет свои сети, сотканные из обманов, воздвигает гигантских чудовищных идолов в храмах, сооруженных в честь Наживы, божества, которому она поклоняется. Мы предсказываем без малейшего колебания, что вечно так продолжаться не будет...»
«Вечно так продолжаться не будет...» Слышите вы, европейцы? Вы затыкаете себе уши? Вслушайтесь в себя. И мы тоже допросим себя. Не будем поступать, как те, что сваливают на соседа все грехи мира и считают, что сами очистились от них. В нынешнем бедствии мы все соучастники; одни добровольно, другие по слабости; и слабость — не наименьшая вина. Апатия большинства, робость честных людей, скептический эгоизм дряблых правителей, невежество или цинизм прессы, жадные пасти пиратов, трусливое рабство людей мысли, ставших пестунами смертоносных предрассудков, которые они были призваны разрушить; безжалостная гордыня интеллигентов, которые верят в свои идеи больше, чем в жизнь ближнего, и готовы погубить двадцать миллионов человек, лишь бы оказаться правыми; политическая осторожность церкви, слишком римской, где святой Петр-рыбак сделался перевозчиком дипломатии; пастыри с сухими и острыми, как нож, душами, приносящие в жертву свое стадо ради его очищения; отупелый фатализм этих несчастных овец... Кто из нас не виновен? Кто из нас в праве умыть себе руки, обагренные кровью убиваемой Европы? Пусть каждый увидит свою ошибку и постарается ее исправить!! — Но прежде всего о самом спешном!
Вот обстоятельство, заслоняющее все остальное: Европа не свободна. Голос народов заглушён. Во всемирную историю эти годы войдут как годы великого Рабства. Одна половина Европы бьется с другой во имя свободы. И ради боя обе половины Европы отказались от свободы. Напрасно ссылаются на волю наций. Нации не существуют больше, как личности. Четверть сотни политиканов да несколько четвериков журналистов нагло говорят от имени той или другой из них. Они не имеют на это никакого права. Они представляют только самих себя. Да и себя-то они не представляют. «Ancilla plutocratiae»…* — говорил уже в 1905 году Моррас, обличая интеллигенцию, порабощенную и притязающую руководить общественным мнением, представлять нацию... Нацию! Но кто же может назвать себя представителем нации? Кто знает душу воюющей нации, кто решился хоть раз открыто заглянуть в нее? В душу этого чудовища, состоящего из мириад жизней, собранных вместе, — разнообразных, противоречивых, расползающихся во все стороны и все же спаянных между собою, как спрут... Смешение всех инстинктов, всех разумов и всех неразумии... Порывы ветра из бездны; слепые и свирепые силы, исходящие из дымных недр животности; бешенство разрушения и саморазрушения; присущая породе прожорливость; искаженная религия; мистические возбуждения души, опьяневшей от бесконечности и болезненно жаждущей утолить радость страданием, страданием своим, страданием чужим, тщеславный деспотизм разума, пытающегося навязать другим цельность, которой у него нет, но которой он хотел бы обладать; романтические вспышки воображения, распаленного воспоминанием о былых веках; ученые фантасмагории патентованной истории, патриотической истории, всегда готовой возгласить, сообразно обстоятельствам дела, либо, как Бренн, «Vae Victis», либо «Gloria Victis»...** И — с приливом страстей — вперемешку все тайные демоны, которых общество отгоняет в дни мира и порядка... Каждый оказывается обвитым щупальцами спрута. И каждый находит в себе одинаковое смешение добрых и злых сил, сплетенных, слитых воедино. Безнадежно сбившийся клубок. Кто его распутает... Отсюда — чувство роковой обреченности, охватывающее людей во время таких кризисов. А между тем это всего лишь малодушие, мешающее сделать сложное, длительное, но отнюдь не невозможное усилие, необходимое для того, чтобы освободиться. Если бы каждый делал то, что он может (не больше того), никакого рока не было бы. Он возникает из отречений каждого. Поэтому, отдаваясь ему, каждый принимает на себя долю ответственности.
-------------------------
* Прислужница плутократии. (Прим. перев.)
** Горе побежденным... Слава побежденным. (Прим. перев.)
Но доли эти неодинаковы. Всякому почет по заслугам. В том неудобоименуемом вареве, какое представляет собою нынче европейская политика, самый большой кусок — это Деньги. Кулак, который держит цепь, связующую общественное тело, — кулак Плутуса*. Плутуса и его шайки. Это он — истинный хозяин, истинный глава государств. Это он обратил их в сомнительные лавочки, в грязные предприятия**. Но это не значит, что единственно ответственными за постигшие нас болезни мы считаем ту или иную социальную группу или определенные личности. Мы не такие упрощенцы. Не надо козлов отпущения. Слишком уж это удобно. Мы не скажем даже «Is fecit cui prodest***, — что те, кто сегодня на наших глазах бесстыдно наживаются на войне, хотели ее. Они ничего не хотят, кроме барыша; здесь или там, не все ли им равно! Они приспособляются к войне так же хорошо, как и к миру, и к миру так же хорошо, как к войне: им все годится.
-----------------------
* Бог богатства у древних римлян. (Прим. перев.)
** См. серию весьма вдумчивых статей, напечатанных Франсисом Делези за последние 10 лет, для примера — статью его от 1 января 1907 г. в «Pages Libres», относительно иностранных дел в 1906 г. (год Алжесираса). В ней можно найти прекрасные примеры, как он выражается, «индустриализованной дипломатии». Дополнением к ним могут служить статьи по финансовым вопросам, напечатанные в «La Revue» (ноябрь — декабрь 1906 г.) за подписью Лизис, и комментарий П. Ж. Ла Шене в «Pages Libres» (19 января 1907 г.). Власть финансовых олигархий, «коллективная, таинственная, независимая от всякого контроля» отчетливо выступает там, как управляющая европейскими государствами — республиками и монархиями.
*** «Сделал тот, кому это полезно». (Прим. перев.)
Когда читаешь (один пример из тысячи) недавно оглашенную историю о крупных германских капиталистах, скупивших нормандские рудники, ставших владельцами пятой части французских рудных залежей и развивших во Франции с 1908 по 1913 год ради крупных своих прибылей металлургическую промышленность и производство железа, откуда возникли пушки, избивающие сейчас германскую армию, — отдаешь себе отчет в том, до чего равнодушны становятся денежные люди ко всему, кроме, денег. Словно древний Мидас, чьи пальцы обращали в металл все, к чему они прикасались... Не приписывайте им обширных таинственных планов. Так далеко они не заглядывают. Они стремятся лишь накопить поскорее да побольше. Превыше всего в них антисоциальный эгоизм, являющийся язвой нашего времени. Они просто-напросто люди, наиболее характерные для порабощенной деньгами эпохи. Интеллигенция, пресса, политики, — даже вожди государств, эти марионетки трагических балаганов, сделались — добровольно или нет — их орудиями, ширмами*. А глупость народов, их фаталистическая покорность, старая прапрадедовская закваска мистического дикарства — отдают их беззащитными во власть веяний лжи и безумия, побуждающих их избивать друг друга.
-------------------------
* Приведем здесь несколько строк из Морраса, такого прозорливого, когда он не отдается во власть своей навязчивой идеи:
«Государство — деньги правит интеллигенцией, золотит ее, украшает орденами; но оно надевает на нее намордник и усыпляет ее. Оно может, если захочет, сделать так, чтобы она не узнала какой-либо политической истины, а если она эту истину узнает, то, чтобы не оглашала ее, а если огласит, чтобы ее не слушали и не слышали. Как может узнать страна о том, что ей нужно, если те, кто это знает, могут быть обречены на молчание, на ложь, или на изоляцию?» («Будущее интеллигенции»).
Правдивая картина современности!
Несправедливое и жестокое изречение гласит, будто у всех народов правительства всегда такие, каких эти народы заслуживают. Если бы это было верно, пришлось бы отчаяться в человечестве: ибо где то правительство, которому честный человек пожелал бы подать руку? Однако слишком очевидно, что трудящиеся народы не могут иметь достаточного надзора за людьми, которые ими правят; довольно с них и того, что им всегда приходится искупать ошибки их или преступления своих правителей, не возлагая на них к тому же ответственность за них. Народы, жертвующие собой, умирают за идеи. Но те, которые приносят их в жертву, живут ради корысти. И, таким образом, корысть переживает идеи. Всякая затяжная война, даже самая идеалистическая по началу, все более и более превращается в войну деловую, — «войну ради денег», как писал Флобер. — Повторяем: мы не говорим, что воюют ради денег; но, когда война уже имеется налицо, к ней пристраиваются и начинают ее доить. Течет кровь, текут деньги, и остановить этот поток не спешат. Несколько тысяч привилегированных всяких каст, всяких пород, вельможи, выскочки, юнкера, металлургисты, тресты спекулянтов, поставщики армий, самодержцы финансов и крупной промышленности, короли без титулов и без ответственности, притаившиеся за кулисами, окруженные и обсасываемые тучей паразитов, умеют ради своих мерзких выгод играть на всех хороших и на всех дурных инстинктах человечества — на его честолюбии и на его гордости, на его обидах и на его ненависти, на его кровожадных идеологиях, как и на его привязанностях, на его жажде самопожертвования, на его героизме, рвущемся пролить свою кровь, на его неиссякаемом богатстве веры!..
Несчастные народы! Можно ли представить себе жребий более трагический!.. Никогда ни о чем не спрашиваемые, всегда приносимые в жертву, ввергаемые в войны, принуждаемые к преступлениям, которых они никогда не хотели совершать... Первый попавшийся авантюрист, первый попавшийся краснобай присваивает себе право прикрывать их именем дикости своей смертоносной риторики или дрянные свои интересы. Народы, вечно одураченные, вечно терзаемые, расплачиваются за чужие ошибки... За их спиной происходит обмен вызовами, ради дел, им неведомых, со ставками на то, что их не касается; на их окровавленной, попранной спине происходит битва идей и миллионов, к которым они непричастны (ни к тем, ни к другим); и лишь они одни не ненавидят, — они, кого предают на заклание... Народы, отравляемые ложью, прессой, алкоголем и проститутками... Народы трудолюбивые, которых отучают от работы... Народы великодушные, которых отучают от братского милосердия... Народы, которых развращают, которых заживо гноят, которых убивают... О дорогие народы Европы, вот уже два года умирающие на своей умирающей земле! Дошли ли вы, наконец, до предела несчастия? Нет, я предвижу его еще в будущем. Я боюсь рокового дня, когда после стольких страданий, среди крушения обманчивых надежд, среди разоблаченной бессмыслицы напрасных жертв, измученные нищетой народы, будут вслепую искать, чему бы, кому бы отомстить. Тогда они тоже впадут в несправедливость и в преизбытке страдания лишат себя даже мрачного ореола жертвы. И сверху донизу цепи, в скорби и в заблуждении, все уравняется... Несчастные распятые, томящиеся на кресте, рядом с крестом господа, и еще больше, чем он, преданные, — вместо того чтобы всплыть, они погружаются как свинец в тьму страдания. Неужели не спасут вас от двух ваших врагов: рабства и ненависти?.. Мы этого хотим, мы этого хотим! Но надо, чтобы и вы тоже хотели этого. Хотите ли вы? Ваш разум, подавленный веками бездейственного непротивления, способен ли еще освободиться?..
Остановить происходящую уже войну — кто может сделать это сегодня? Кто может загнать обратно в клетку выпущенное на волю зверство? Даже и те, может быть, не способны на это, кто спустил его с цепи, — эти укротители, хорошо знающие, что будут съедены!.. Кровь течет, приходится ее пить. Пей допьяна, Цивилизация! — Но когда напьешься вдоволь и когда, с наступлением мира, на десяти миллионах трупов ты будешь опохмеляться от своего мерзкого угара, опомнишься ли ты? Дерзнешь ли открыто взглянуть на нищету свою, сбросившую с себя обманы, в которые ты ее облекаешь? У того, что может и должно жить, хватит ли храбрости вырваться из мертвой хватки прогнивших установлений? Народы, соединяйтесь! Народы всех племен, более виновные, менее виновные, все исходящие кровью и страждущие, братья в несчастьи, будьте братьями и в прощении и в восстании! Забудьте распри, из-за которых все вы гибнете. Сделайте общим ваш траур: он поражает всю великую семью человеческую! Надо, чтобы в скорби, надо, чтобы в смерти миллионов ваших братьев вы осознали глубокое ваше единство; надо, чтобы это единство разрушило после этой войны преграды, которые хочет воздвигнуть, еще плотнее прежних, бесстыдная корысть нескольких себялюбцев. Если вы этого не сделаете, если первым плодом этой войны не будет социальное обновление всех наций, — тогда прощай, Европа, царица мысли, вожак человечества! Ты сбилась с пути, ты топчешься на кладбище. Там тебе и место. Ложись! И пусть другие поведут мир!
2 ноября, День усопших, 1916 г.
(Журнал «Demain», Женева, ноябрь — декабрь 1916 г.)
IV. БЕССМЕРТНАЯ АНТИГОНА
Наиболее действительное средство, находящееся в пределах возможностей всех нас — мужчин и женщин, — это непосредственное, личное воздействие человека на другого человека, души — на другую душу, — воздействие словом, примером, всем существом. И вы недостаточно пользуетесь этим средством, женщины Европы. Теперь вы пытаетесь удержать бич, поражающий мир, пытаетесь побороть войну. Это хорошо, но теперь слишком поздно. Вы могли, вы должны были побороть эту войну в сердцах мужчин еще до того, как она разразилась. Вы недостаточно сознаете свою власть над нами. Матери, сестры, подруги, возлюбленные, от вас зависит, если вы захотите, сформировать душу мужчины. Еще ребенком он находится в ваших руках, а возле любимой и уважаемой им женщины мужчина — всегда ребенок. Почему же вы не руководите им? Осмелюсь сослаться на мой личный пример: всем, что есть во мне лучшего или наименее дурного, я обязан некоторым из вас. Если в этой буре я смог сохранить свою непоколебимую веру в братство народов, свою любовь к любви и презрение к ненависти, — это заслуга нескольких женщин. Назову двух из них — мою мать, христианку, с детства внушившую мне стремление к вечному, и великую женщину Европы, чистую идеалистку, Мальвиду фон Мейзенбуг, чья светлая старость была подругой моей юности. Если женщина может спасти душу мужчины, почему не спасете вы всех их? Потому, конечно, что слишком немногие из вас спасли самих себя. Начните же с этого! Завоевание политических прав — это не самое неотложное (хотя я и не отрицаю его практического значения). Самое неотложное — это завоевание самих себя. Перестаньте быть тенью мужчины и его страстей, гордости и жажды разрушения. Отчетливо уясните себе братский долг сострадания, взаимной помощи, единения между всеми человеческими существами, — верховный закон, предписанный христианам гласом Христа, а свободомыслящим — голосом свободного разума. А ведь многие из вас в Европе во власти того же водоворота, который увлекает умы мужчин, и, вместо того чтобы просветить их, вы к общему бреду прибавляете свою долю горячки!
Прежде всего, создайте мир в собственных душах. Исторгните из себя дух слепой вражды. Не вмешивайтесь в борьбу. Не тем, что вы будете вести войну против войны, уничтожите вы ее, а тем, что предохраните от войны ваше сердце и спасете от пожара будущее, которое заключено в вас. На каждое слово ненависти, которым обменяются враждующие, отвечайте делом любви и милосердия по отношению ко всем ее жертвам. Пусть одно ваше присутствие явится спокойным отрицанием заблуждения страстей, свидетелем, чей ясный и сострадательный взор заставит нас покраснеть за наше безумие! В разгаре войны будьте живым олицетворением мира — бессмертной Антигоной, которая отреклась от ненависти и не делает различия между своими враждующими братьями, когда они страдают.
«Jus Suffragii», Лондон, май 1915 г.
«Demain», Женева, январь 1916 г.
V. ГОЛОС ЖЕНЩИНЫ СРЕДИ БИТВЫ*
* Предисловие к книге Марсель Капи «Une voix de femme dans la melee», изд. Ollendorff.
Места, напечатанные курсивом, были в свое время изъяты цензурой.
Сострадательная женщина, осмеливающаяся выказать свое сострадание, — женщина, осмеливающаяся признаться в своем ужасе перед войной, в своей жалости к жертвам — ко всем ее жертвам; женщина, отказывающаяся присоединить свой голос к хору губительных страстей, истинно французская женщина, не «из Корнеля», — какое облегчение!
Я не хочу сказать ничего такого, что могло бы оскорбить бедные, измученные души. Я знаю всю боль, всю подавленную нежность, которые у тысяч женщин скрываются под броней экзальтированной стойкости. Они напрягают все силы, чтобы не упасть. Они ходят, говорят, смеются с открытой раной в груди, и сердце их истекает кровью. Но и не будучи великим пророком, можно предсказать, что близок день, когда они отвергнут это нечеловеческое насилие над собой, когда мир, пресытившийся кровавым героизмом, крикнет о своем отвращении к нему.
Мы с детства изуродованы государственным воспитанием, которое преподносит нам в пищу риторический идеал, составленный из искусственно подобранных обрывков обширной античной мысли и подогретый гением Корнеля и славой Революции, — идеал, с упоением приносящий личность в жертву государству, а здравый смысл — неистовым идеям. Для умов, оказавшихся во власти такого рода миропонимания, жизнь превращается в величественный и бесчеловечный силлогизм, основы которого туманны, но путь — непреложен. Никто из нас не избег подчинения ему хотя бы на некоторый срок. Нужно ожесточенно бороться, чтобы освободиться самому от этой второй натуры, заглушающей первую (мне это известно лучше, чем кому бы ни было). И история этой борьбы — история наших внутренних противоречий. Благодарение богу — эта война (больше, чем война, — эта судорога человечества) вырвет с корнем наши сомнения, положит конец нашей неуверенности, заставит нас сделать выбор.
Марсель Капи сделала свой выбор. Сила ее книги в том, что «Голос женщины среди битвы» просто выражает здравый народный смысл французов, отрешаясь от софизмов идеологии и риторики. Это свободное, острое, взволнованное, всегда правильное восприятие с одинаковой живостью реагирует как на все тяжелые, так и на все смешные стороны действительности. Ибо в слепой эпопее, перемалывающей народы Европы, в изобилии встречается все: и подвиги и преступления, возвышенная преданность и грязный расчет, героическое и смешное. И если смех позволителен, если смех — неотъемлемое свойство француза во время самых тяжелых испытаний, — то тем более позволителен он тогда, когда им, как орудием, пользуется подавляемый здравый смысл, мстящий лицемерию!.. Лицемерие!.. Никогда еще не было оно столь распространено, как в эти дни, когда оно во всех странах служит маской силы. Говорят, что порок выгодно оттеняет добродетель. Прекрасно! Но он этим злоупотребляет. Изумительная комедия, в которой инстинкты, корыстные интересы и мстительные побуждения приютились под священным покровом отечества! Эти Тартюфы героизма, с великолепной щедростью приносящие в жертву... других; и эти жалкие Оргоны, одураченные, принесенные в жертву, желающие гибели тех, кто встает на их защиту и стремится открыть им глаза! Какое зрелище для Мольера или для Бен-Джонсона! Книга Марсель Капи представляет богатую коллекцию этих бессмертных типов, которыми кишит наша эпоха, словно гнилое дерево, поросшее ядовитыми грибами небывалых пород. Но старые стволы, подтачиваемые ими, дают зеленые ростки, и сердцевина леса Франции остается здоровой: яд не проникает в нее*.
------------------------
* См. стр. 26 этой книги: какой волнующий отклик нашли эти строки жгучего сострадания в сердцах наших солдат!
Мужайтесь, друзья! Все вы, кому дорога Франция, скажите себе, что самое верное средство воздать ей честь — это сберечь ее здравый смысл, добродушие, иронию! Пусть голос этой книги, полный любви и бодрости, укажет вам путь! Смотрите собственными глазами, дайте волю вашему сердцу. Не довольствуйтесь громкими словами. Народы Европы, откажитесь от этой психологии стада, которое в выборе пастбища полагается на пастуха и на его собак. Мужайтесь! Все ужасы вселенной не смогут заглушить клич надежды, живущей еще в чьем бы то ни было свободном сознании, песни галльского жаворонка, возносящейся к небу!
21 марта 1916 г.
VI. СВОБОДА!
Эта война показала нам, как хрупки были сокровища нашей цивилизации! И наименее прочным оказалось то из наших богатств, которым мы больше всего гордились: Свобода! Века жертв, терпеливых усилий, страданий, героизма и упорной веры мало-по-малу завоевали ее; мы дышали ее золотым дуновением; наслаждаться ею казалось нам столь же естественным, как дышать широким потоком воздуха, омывающим землю и всех нас... Нескольких дней оказалось достаточно, чтобы отнять у нас это сокровище жизни; нескольких часов оказалось достаточно, чтобы всю землю покрыть сетью, опутавшей трепещущие крылья Свободы. Народы предали ее. Больше того, они рукоплескали своему порабощению. И мы вновь постигли древнюю истину: «Ничто никогда не завоевано. Все завоевывается каждый день заново или утрачивается»...
О преданная людьми Свобода, сложи в наших верных сердцах свои раненые крылья! Придет день — они снова раскроются в блистательном полете. И тогда ты снова станешь идолом толпы. И тогда те, кто ныне угнетает тебя, будут гордиться тобой. Но в моих глазах никогда не была ты прекраснее, чем в эти дни бедствий, когда я вижу тебя нищей, нагой и истерзанной. Твои руки пусты, тебе нечего предложить тем, кто любит тебя, кроме опасности и кроме улыбки твоих гордых глаз. Но все сокровища мира ничто перед этим даром. Лакеи общественного мнения, продажные прислужники успеха не станут оспаривать его у нас. И мы, высоко подняв чело, последуем за тобой, поруганный Христос, ибо мы знаем, что ты воскреснешь из мертвых.
«Avanti!» Милан, 1 мая 1916 г.
VII. ПРИВЕТ СВОБОДНОЙ И НЕСУЩЕЙ СВОБОДУ РОССИИ
Русские братья, только что совершившие великую Революцию, мы должны не только вас поздравить, но и поблагодарить. Не для себя одних вы трудились, завоевывая себе свободу, но и для всех нас, ваших братьев, из старого Запада.
Человеческий прогресс совершается путем многовековой эволюции, которая скоро надсаживается, утомляется каждую минуту, спотыкается о препятствия или засыпает на дороге, как ленивый мул. Чтобы ее разбудить, необходимы, от времени до времени, энергичные встряски, мощные порывы революций, подстегивающие волю, напрягающие все мускулы и заставляющие перепрыгнуть через препятствия. Наша Революция 1789 года была одним из таких пробуждений героической энергии, вырывающих человечество из колеи, в которой оно завязло, и бросающих его вперед. Но после того, как усилие было произведено и телега снова двинулась в путь, человечество скоро снова увязло. Теперь как раз время для того, чтобы Французская революция принесла все свои плоды в Европе! И наступила минута, когда то, что было плодотворными идеями, силами новой жизни, стало лишь идеалами прошлого, силами, которые тянут нас назад, новыми препятствиями. Мы видели во время этой мировой войны, как западные якобинцы часто оказывались худшими врагами свободы.
В новые времена — новые пути и новые надежды! Русские братья, ваша Революция пришла разбудить нашу старую Европу, усыпленную горделивыми воспоминаниями о своих прежних Революциях. Идите впереди! Мы за вами последуем. Для каждого народа наступает черед вести человечество. Молодые ваши силы остались нетронутыми в течение веков вынужденного бездействия, — возьмите же топор, который мы обронили, и прорубите нам прогалины и залитые солнцем дороги в лесу социальной несправедливости и лжи, по которому блуждает человечество!
Наша Революция была делом великих буржуа, порода которых вымерла. У них были тяжелые пороки и суровые добродетели. Нынешняя цивилизация унаследовала от них только пороки: фанатизм убеждений и жадность. Желаю, чтобы ваша революция была Революцией великого народа, здорового, братского, человечного, способного избежать крайностей, в которые впали мы!
Главное, оставайтесь едиными! Пусть наш пример будет для вас поучителен. Помните о французском Конвенте, пожиравшем, подобно Сатурну, своих детей! Будьте терпимее, чем были мы. Берегите все ваши силы для защиты святого дела, которое вы представляете, от ожесточенных и коварных врагов, которые в эту минуту, может быть, ластятся возле вас и мурлычат как кошки, но поджидают в лесу момента, когда вы споткнетесь.
Наконец, помните, русские братья, что вы сражаетесь и за себя и за нас. Наши отцы хотели в 1792 году принести свободу миру. Это им не удалось, может быть они не очень хорошо взялись за дело. Но намерение было высокое. Пусть и у вас оно будет столь же высоким. Принесите Европе мир и свободу!
Журнал «Demain», Женева, 1 мая 1917 г.
VIII. ТОЛСТОЙ — СВОБОДНЫЙ МЫСЛИТЕЛЬ
Толстой в своем дневнике, который Павел Бирюков недавно выпустил первым французским изданием*, — Толстой грезит, что в прежней жизни его «я» было совокупностью любимых существ и что каждая новая жизнь расширяет круг друзей и способность души к восприятиям**.
---------------------------
* Женева, Изд. J. H. Jeheber, 1917.
** 7 декабря 1895.
Обобщая эту мысль, можно сказать, что крупная личность заключает в себе несколько душ и что все эти души группируются вокруг одного из них, подобно тому как в обществе друзей утверждается влияние наиболее сильной личности.
В гении Толстого заключен гений нескольких человек*: в нем живет великий художник, великий христианин, и вместе, с ними уживается существо необузданных страстей и инстинктов. Но, по мере того как движется жизнь и расширяются границы ее царства, начинаешь яснее видеть то, что управляет ею, — это свободный разум. Свободному разуму хочу я воздать здесь хвалу. Потому что именно в нем нуждаемся мы теперь больше всего.
-------------------------
* В одном из последних писем (1923) Горький называет его «человек — оркестр».
Во всех остальных силах, — какого бы высокого уровня ни достигли они у Толстого,— наша эпоха не терпит недостатка. Она пресыщена страстями и героизмом, она не бедна искусством; она не лишена даже и религиозного огня. На огромный пожар народов бог, все боги принесли свои факелы. Даже Христос. Нет такой страны, воюющей или нейтральной, включая обе Швейцарии (германскую и романскую), которая не нашла бы в Евангелии оружия для ненависти или для убийства.
Но что встречается теперь реже, чем героизм, реже, чем красота, реже, чем святость, — это свободная совесть. Свободная от всякого принуждения, свободная от всех предрассудков, свободная от какого бы то ни было кумира, какой бы то ни было догмы — классовой, кастовой, национальной, религиозной. Душа, осмеливающаяся свободно и искренно смотреть на все своими собственными глазами, любить собственным сердцем, судить собственным разумом, осмеливающаяся быть не тенью, а человеком.
Самый яркий пример всего этого дал нам Толстой. Он был свободен. Он всегда смотрел на вещи и людей своим орлиным взглядом, совершенно прямо, не мигая. Его привязанности не наносили ущерба свободе его суждений, и лучшее доказательство этого — его независимое отношение к тому, кого он чтил больше всего, — к Христу. Этот великий христианин велик не своим повиновением Христу; этот человек, значительную часть своей жизни посвятивший изучению, толкованию, распространению Евангелия, ни разу не сказал: «Это справедливо, ибо так говорит Евангелие». Он говорил: «Евангелие справедливо, ибо оно говорит так». И об этом «так», о справедливости его, судите вы сами, судит ваш свободный разум.
В одном из малоизвестных и, как мне кажется, еще не изданных текстов — «В рассказе крестьянина Михаила Новикова о ночи, проведенной им в Ясной Поляне, 21 октября 1910 года» (за неделю до бегства Толстого из родного дома), — Толстой разговаривает с несколькими крестьянами, пришедшими к нему. Среди них два деревенских парня, только что получивших приказание явиться в воинское присутствие. Идет спор о военной службе. Один из парней — социал-демократ — говорит, что он идет служить не престолу и алтарю, а государству и народу. (Уже!.. Толстому, как мы видим, удалось еще перед смертью познакомиться с «социал-патриотами» или с «искусством выворачивать свою куртку наизнанку».) Участники спора возражают. Толстой спрашивает, где начинается и где кончается государство, и говорит, что его отечество — это весь мир. Другой парень приводит библейские тексты, запрещающие убивать. Но Толстой не удовлетворен: ведь существуют тексты на все случаи.
«Не потому, что Моисей или Христос запретили причинять зло ближним или самому себе, — говорит он, — должен человек воздерживаться от зла. А потому, что противно природе человека причинять зло себе или ближнему — я говорю о природе человека, а не животного, обратите на это внимание. В себе самом должен ты найти бога, который направлял бы твои поступки и помогал бы тебе отличать добро от зла и возможное от невозможного. Но до тех пор, пока мы позволим управлять собой какой-то внешней силе, — для одного это Моисей или Христос, для другого — Магомет или социалист Маркс, — до тех пор не перестанем мы враждовать друг с другом».
Я счел нужным привести эти могучие слова... Худшее зло, от которого страждет мир, — я это говорил много раз, — не сила дурных, а слабость лучших. И причины этой слабости кроются отчасти в вялости воли, в боязни иметь собственное суждение, в моральной робости. Самые смелые, едва успев сбросить с себя одни оковы, с величайшей готовностью бросаются в другие; как только их освободят от одного общественного предрассудка, они тут же по собственному желанию надевают ярмо нового. Иметь возможность не думать самому, предоставить другим вести себя... Вот это самоотречение и есть корень зла. Долг каждого — не возлагать на других, — будь то самые лучшие, самые верные, самые любимые существа, — заботу решать за него, что хорошо и что плохо, а искать этого собственными силами, искать с ожесточенным терпением, искать, если понадобится, всю жизнь. Лучше узнать истину наполовину, но собственными силами, чем узнать ее целикам, но узнать с чужих слов и выучить наизусть, как попугай. Ибо та истина, которую приемлют с закрытыми глазами, приемлют из покорности, угодливости или раболепства, — такая истина не истина, а ложь.
Восстань, человек! Открой глаза, взгляни! Не бойся! Та малая доля истины, которую ты добыл сам, — это надежнейший твой маяк. Главное не в том, чтобы накопить как можно больше знания — главное в том, чтобы это знание, великое или малое, принадлежало тебе одному, было вспоено твоей кровью, являлось бы детищем твоих собственных свободных усилий. Свобода духа — это редчайшее из сокровищ.
Свободные люди, число наше никогда, на протяжении многих столетий, не было велико; и, быть может, теперь волна тупости, источаемой мышлением стада, еще уменьшит его. Все равно! Для этой толпы, лениво предающейся опьянению стадными инстинктами, обязаны мы сохранить неприкосновенным пламя свободы. Будем искать истину везде и срывать везде, где найдем, цветок ее или хоть зерно! И разбросаем семя ее по ветру! Откуда бы оно ни исходило, куда бы оно ни попало, — оно везде сможет дать ростки. Вселенная не терпит недостатка в плодотворной почве — в душах людей. Нужно только, чтобы души эти были свободны. Нужно учиться не быть рабом даже тех, кем мы восхищаемся. Лучшая почесть, какую мы могли бы воздать такому человеку, как Толстой, — это стать свободными, как он.
«Les Tablettes», Женева, 1 мая 1917 г.
IX. МАКСИМУ ГОРЬКОМУ
(Это приветствие было прочитано в Женеве, в январе 1917 года, перед докладом Анатолия Луначарского о жизни и творчестве Максима Горького)
Пятнадцать лет назад, в Париже, в помещении маленькой лавчонки, в нижнем этаже одного из домов на улице Сорбонны, где мы собирались, — Шарль Пеги, я и еще несколько человек, только что основавших «Cahiers de la Quinzaine», — одна только фотография украшала наш редакционный кабинет, бедный, чистый, аккуратно прибранный, уставленный книжными полками. Эта фотография изображала Толстого и Горького, стоящих рядом в саду Ясной Поляны. Каким образам раздобыл ее Пеги? Не знаю, но он дал переснять ее в нескольких экземплярах, и у каждого из нас на его рабочем столе находилось изображение двух далеких товарищей. Часть «Жан-Кристофа» была написана под их дружеским взглядом.
Теперь один из этих людей; — великий старец-апостол — ушел, ушел накануне европейской катастрофы, которую он предсказал и в которой нам так страшно нехватает его голоса. Но другой — Максим Горький — твердо стоит на своем посту, и его свободные слова утешают нас в нашей утрате.
Он не из тех, кого события заставили потерять голову. На фоне прискорбного зрелища тысяч писателей, художников и мыслителей, которые в течение нескольких дней отреклись от роли вождей и защитников народов и последовали за исступленным стадом, еще более разжигая его своими криками и толкая его в пропасть, — Максим Горький был одним из немногих, сохранивших нетронутыми разум и любовь к человечеству. Он осмелился говорить в защиту преследуемых, в защиту народов, которым затыкали рот. Великий художник, долгое время живший жизнью несчастных, униженных, жертв и париев общества, никогда не отрекался от них. Достигнув славы, он оборачивается к ним и освещает ярким лучом своего искусства все тайники ночи, где прячутся нищета и социальная несправедливость. Его благородная душа на опыте узнала страдание; она не закрывает глаза на страдания других...
Haud ignara mali, miseris succurrere disco*.
------------------------
* Познав несчастье, я учусь помогать страждущим. (Прим. перев.)
Вот почему в эти дни испытаний (испытаний, которые мы приветствуем, ибо они научили нас рассчитывать на себя и правильно оценивать сердца и умы), в эти дни, когда свобода духа подавляется всюду, мы громко заявляем Максиму Горькому о своей благодарности. Через бои и траншеи, через окровавленную Европу мы протягиваем ему руку. Перед лицом вражды, свирепствующей между нациями, мы утверждаем союз Новой Европы. Воинствующим «Священным союзам» правительств противопоставляем братство свободных умов всего мира!
30 января 1917 г.
(Журнал «Demain», Женева, июнь 1917 г.)
X. ДВА ПИСЬМА МАКСИМА ГОРЬКОГО
Петроград, конец декабря 1916 г.
Дорогой и глубокоуважаемый товарищ Ромэн Роллан! Очень прошу Вас написать «Биографию Бетховена» для детей. Одновременно обращаюсь к Герберту Уэльсу с просьбой написать «Жизнь Эдиссона». Фритиоф Нансен напишет «Жизнь Христофора Колумба», я — «Жизнь Гарибальди»; еврейский поэт Бялик — «Жизнь Моисея» и т. д. Мне хотелось бы с помощью лучших современных писателей создать серию книг для детей, содержащую биографии великих умов человечества. Все эти книги будут изданы лично мною...
Вы знаете, что в эти дни никто так не нуждается в нашем внимании, как дети. Мы, взрослые люди, которым в скором времени предстоит покинуть этот мир, — жалкое наследство оставим мы нашим детям, грустную жизнь завещаем мы им. Эта нелепая война — блестящее доказательство нашей моральной слабости, упадка культуры. Напомним же нашим детям, что люди не всегда были так слабы и так дурны, как — увы! — слабы и дурны мы теперь. Напомним им, что у всех народов были и есть великие люди, благородные сердца! Это необходимо сделать именно в эти дни победоносной жестокости и зверства... Я горячо прошу Вас, дорогой Ромэн Роллан, написать эту «Биографию Бетховена», потому что я убежден, что никто не напишет ее лучше, чем Вы...
Я постоянно читал все Ваши статьи, появившиеся за время войны, и хочу выразить глубокое уважение и любовь, которые эти статьи мне внушили к Вам. Вы — один из немногих, чья душа осталась непомраченной безумием этой войны, и большая радость — сознавать, что Вы сохранили в своем благородном сердце лучшие принципы человечества... Позвольте издали пожать Вашу руку, дорогой товарищ.
Максим Горький.
(Ромэн Роллан ответил в конце января. Он соглашался на предложение вновь написать для детей жизнь Бетховена и просил Горького указать ему объем и форму этой работы (беседа или рассказ). Кроме того, он называл еще несколько имен, могущих послужить сюжетом для биографий: имена Сократа, Франциска Ассизского и некоторых героев древней Азии.)
...Теперь, — прибавлял он, — разрешите мне сделать одно дружеское замечание. Имена некоторых из великих людей, указанных в Вашем письме, немного смущают меня, если принять во внимание душу ребенка. Вы предлагаете им опасные примеры вроде Моисея. Я понимаю, что Вы здесь имеете в виду нравственную силу — источник всякого света. Но далеко не безразлично, на что направлен этот свет — на прошлое или на будущее. На самом деле, в нравственной силе нет недостатка и сейчас, — напротив, есть избыток ее, — но эта сила служит идеалу прошлого, идеалу, который давит и убивает. Сознаюсь, что я несколько отошел от взгляда на великих людей прошлого, как на пример, которому следует подражать; в большинстве своем они меня разочаровали; я восхищаюсь ими с эстетической точки зрения, но нетерпимость, фанатизм, слишком часто им присущие, мне чужды; многие божества, которым они служили, превратились теперь в опасных идолов. Если человечество неспособно возвыситься над их идеалом и открыть грядущим поколениям более широкие горизонты, то я боюсь, что оно не сможет выполнить важнейшие свои задачи. Словом, я люблю прошлое и восхищаюсь им, но я хочу, чтобы будущее превзошло прошлое. Оно может это сделать. Оно должно это сделать...
(Максим Горький ответил на это письмо.)
Петроград, 18-21 марта 1917 года.
Тороплюсь Вам ответить, дорогой Ромэн Роллан. Книга о Бетховене должна предназначаться для юношества (13 — 18 лет)... Это должно быть объективное и занимательное повествование о жизни гения, об эволюции его души, о важнейших событиях его жизни; о страданиях, которые он сумел победить, и о славе, которой он был увенчан. Желательно было бы узнать все, что только представляется возможным, о детстве Бетховена. Наша цель — внушить молодежи любовь и доверие к жизни; в людях мы хотим видеть героизм. Нужно, чтобы человек понял, что он — творец и хозяин мира, что на нем ответственность за все несчастия земли и что ему же принадлежит слава за все хорошее, что есть в жизни. Нужно помочь человеку порвать цепи индивидуализма и национализма; пропаганда мирового единения поистине необходима.
Меня очень радует Ваше намерение описать жизнь Сократа, и я просил бы Вас осуществить его. Вы нарисуете образ Сократа на фоне античной жизни, на фоне жизни Афин, не так ли?
Ваши тонкие замечания относительно книги о Моисее вполне отвечают моей точке зрения на разрушительную роль, которую играет в жизни религиозный фанатизм. Но я беру Моисея исключительно как социального реформатора, и книга тоже должна рассматривать его с этой стороны. Я подумал было о Жанне д'Арк. Но боюсь, как бы этот сюжет не заставил нас говорить о «мистической душе народа» и о других вещах, которые мне непонятны и которые очень вредны для нас, русских.
Другое дело — жизнь Франциска Ассизского... Если бы автор этой книги поставил себе целью показать глубокое различие между Франциском Ассизским и святыми Востока, святыми России, то это было бы очень хорошо и очень полезно. Восток пессимистичен и пассивен; русские святые не любят жизни, они отрицают, проклинают ее. Франциск — эпикуреец религии, он эллин, он любит бога как свое собственное создание, как плод своей души. Он полон любви к жизни, в нем совершенно нет унизительного страха перед богом. Русский — человек, который не умеет хорошо жить, но хорошо умеет умирать... Я боюсь, что Россия, пожалуй, более восточная страна, чем Китай. Слишком много в нас мистицизма... Вообще необходимо внушать людям любовь к действию, пробуждать в них уважение к разуму, к человеку, к жизни.
Благодарю, искренно благодарю Вас за Ваше дружеское письмо! Как утешительно сознавать, что где-то далеко существует человек, душа которого мучится той же болью, что и твоя душа, человек, любящий то же, что дорого и тебе. Радостно сознавать это в дни насилий и безумия!.. Жму Вашу руку, дорогой друг.
Максим Горький.
P. S. События, происшедшие в России, задержали это письмо. Поздравим друг друга, дорогой Ромэн Роллан, от всего сердца поздравим друг друга: Россия перестала быть источником реакции; русский народ вступил в брачный союз со свободой, и я надеюсь, что этот союз даст жизнь многим великим душам, которые прославят человечество.
«Demain», Женева, июль 1917 г.
XI. ПИСАТЕЛЯМ АМЕРИКИ
(Письмо в журнал «The Seven Arts»*. Нью-Йорк, октябрь 1916.)
-----------------------
* «The Seven Arts, an expression of Artists for the Community» — журнал, основанный американскими писателями: Уолдо, Франком, Джемсом, Оппенгеймом, Ван Вик Бруксом, Луи Унтермейером, Робертом Эдмондом Джонсом, Калли Жибраном. Робертом Фростом, Эдной Кентон, Давидом Маннсом.
Я радуюсь основанию молодого журнала, в котором душа Америки начинает осознавать свою индивидуальность. Я верю в ее высокое назначение, и современные события делают осуществление его неотложным. В Старом Свете культура находится под угрозой. Америка должна поддержать гаснущий светильник. У вас большое преимущество перед нациями Европы: вы свободны от традиций, свободны от давящего груза мысли, чувства, вековых предрассудков, свободны от навязчивых представлений в области мышления, искусства, политики, которые душат Старый Свет. Современная Европа приносит свое будущее в жертву распрям, мстительной злобе, честолюбивым помыслам, разжигаемым вновь и вновь; и каждая попытка положить этому конец только прибавляет лишнюю петлю к опутавшей ее сети губительного рока — рока Атридов, тщетно ожидающих, чтобы, как в «Эвменидах», слово бога освободило их, наконец, от кровавого закона. Совершенство формы и четкость мысли, которыми наши писатели обязаны силе классических традиций, дались им дорогой ценой. Очень немногие из наших художников раскрывают свою душу перед многообразием жизни вселенной. Ум замыкается в запертом саду, и любопытства его не возбуждают широкие просторы, где бурным потоком мчится река, которая прежде не выходила за его ограду, а теперь, разлившись, орошает весь мир.
Вы родились на земле, не загроможденной и не ограниченной сооружениями разума. Пользуйтесь этим. Будьте свободны! Не падайте ниц перед чужеземными образцами. Образец — в вас самих. Прежде всего познайте самих себя.
Вот первый ваш долг: пусть различные индивидуальности, из которых состоит ваше государство, смело, со всей искренностью, со всей цельностью, утвердят свое место в искусстве, не стремясь к ложной оригинальности, но в то же время не считаясь с тем, что сказали до вас другие, а главное — не боясь чужого мнения. Вы смело должны глядеть в глубину своего «я». Долго. Молча. Внимательно смотреть. И осмелиться сказать о том, что вы видели. Сосредоточиться — это не значит эгоистически замкнуться в себе. Это значит — погрузиться корнями в самое существо своего народа. Пытайтесь почувствовать его страдания и его устремления. Будьте светом, который озаряет мрак этих могущественных социальных масс, призванных обновить мир. Низшие классы, чье равнодушие к искусству порой угнетает вас, — это немые, которые лишены дара слова и потому не знают друг друга. Будьте их голосом! Услышав вас, они осознают самих себя. Выражая стремления вашей души, вы создадите душу своего народа.
Вторая ваша задача — более широкая и более отдаленная — будет состоять в том, чтобы связать эти свободные индивидуальности узами братства, слить в единую яркую звезду все многообразие их оттенков, претворить в симфонию нестройный хор их голосов. Элементы всех наций входят в состав Соединенных Штатов. Пусть эта богатая формация поможет вам проникнуть в существо этих национальностей и создать гармонию их духовных сил!
В Старом Свете мы видим сейчас прискорбный антагонизм между соседними и родственными нациями, которые разнятся между собой лишь в оттенках, как, например, Франция и Германия, но которые друг друга не признают и стремятся к взаимному уничтожению. Жалкие ссоры, калечащие разум человека. Что касается меня, я громко заявляю: для меня узок духовный идеал не только одной нации, но даже идеал всего примирившегося Запада, всей объединившейся Европы был бы узок для меня. Для человека — для истинно живого человека — настал час устремиться к идеалу всего человечества, в котором европейские расы Старого, и Нового Света сольют свои духовные сокровища с древними культурами Азии — Индии, Китая и Японии — ныне возрождающимися. Все эти величавые формы человечества одна другую дополняют. Мысль о будущем должна быть синтезом всех великих мыслей Вселенной. Пусть цвет американского народа, живущего в центре мира, меж двух океанов, омывающих два материка, возьмет на себя осуществление этой миссии — осуществление этого плодотворного союза!
Итак, мы ждем от вас двух вещей, писатели и мыслители Америки: во-первых, защитите свободу, сохраните и расширьте ее завоевания: свободу политическую и свободу интеллектуальную, непрерывное обновление жизни, которое несет свобода, — этот широкий поток духа, находящийся в вечном движении.
Во-вторых, создайте в мире гармонию различных свобод, симфонию слившихся рас, культур, всего человечества!..
Счастливцы! Перед вами молодая струящаяся жизнь, огромные пространства, которые вам предстоит открыть. Вы на заре ваших дней. Над вами не тяготеет груз прошлого. Позади вас лишь мощный, как океан, голос великого предтечи, все творчество которого — словно титаническое предчувствие будущего вашего творчества, — голос вашего учителя: Уота Уитмена. — Surge et Age! *
-------------------------
* Поднимись и действуй. (Прим. перев.)
«The Seven Arts», Нью-Йорк, ноябрь 1916 г.;
«Revue Mensuelle», Женева, февраль 1917 г.
XII. СВОБОДНЫЕ ГОЛОСА АМЕРИКИ
Я часто, сожалел о том, что швейцарская пресса не сыграла в нынешней войне той важной роли, какую она могла бы сыграть. Я поделился этим сожалением с уважаемыми мною швейцарскими друзьями. Я не упрекаю ее в отсутствии беспристрастия. Человеку свойственно иметь симпатии и выражать их с горячностью. У нас тем меньше оснований на это жаловаться, что симпатии эти (в романской Швейцарии) принадлежат нам. Нет, главное обвинение, которое я предъявляю швейцарским журналистам, — то, что с самого начала войны они неполно осведомляют нас о всем происходящем. Мы не требуем от друга, чтобы он думал за нас и учил нас благоразумию, когда нас увлекает страсть. Но если он имеет возможность видеть и знать то, чего мы знать не можем, то мы в праве его упрекнуть за то, что он оставляет нас в неведении. Этим он нам вредит, ибо таким образом приводит нас к ошибкам и заблуждениям.
Нейтральные страны находятся в чрезвычайно выгодном положении — они имеют возможность видеть истинный лик войны, что абсолютно недостаточно для воюющих наций; а главное, они обладают счастьем, которое недостаточно ценят, — они обладают свободой слова. Швейцария, расположенная между враждебными лагерями, в центре военных действий, состоящая в родстве с тремя из воюющих наций, находится в особенно благоприятных условиях. Я имел возможность лично в этом убедиться и широко использовать это богатство информационного материала. Сведения, документы, издания стекаются сюда из всех европейских стран.
Этим богатством швейцарская печать мало пользуется — за немногими исключениями, она довольствуется тем, что перепечатывает официальные военные сообщения и официозные сообщения разных более или менее подозрительных агентств, подсказанные правительствами или же тайными властями, которые в настоящее время имеют больший вес, чем люди, стоящие во главе государств. В редких случаях пытается она подвергнуть обсуждению эти пристрастные сообщения. Почти никогда не помещает она опровержений, почти никогда не слышны в ней независимые голоса, доносящиеся с обеих сторон окопов*. Официальная истина, продиктованная властью, преподносится народам в виде принудительного догмата; таким образом нарождается суровая доктрина воинствующей мысли, которая, подобно католической церкви, не допускает существования еретиков. Трудно объяснить, чем вызван этот факт в Швейцарии и особенно в женевской республике, исторические корни и цель существования которой были именно свободная оппозиция и плодотворная ересь.
--------------------------
* Исключение сделано для нескольких голосов из Германии, и самый громкий из них — голос профессора Ф. В. Ферстера. Но не следует думать, что честные люди — монополия Германии. Швейцарская пресса совершает акт пристрастия, а отнюдь не служения истине, делая вид, что не замечает представителей оппозиции в противном лагере, или позволяя презренным памфлетистам клеветать на них.
Не будем искать психологических причин этого устранения мыслей, противоречащих общепринятым взглядам. Я хочу верить, что предвзятость играет здесь меньшую роль, чем неосведомленность и отсутствие критики у одних, а у других, более сведущих, — небрежность в проверке фактов или боязнь пересмотреть вновь ошибки, которых жаждет вокруг них возбужденное общественное мнение, а быть может, и их собственное сердце. Каждому удобнее, да к тому же и безопаснее, удовлетворяться теми сведениями, которые ему приносят на дом крупные поставщики, чем ходить самому собирать их на местах, проверять или дополнять их.
Какова бы ни была причина этих ошибок и недостатков, они серьезны, и общество начинает это замечать*. Вполне понятно, что идеи той или иной социальной или политической партии у воюющих наций противоположны идеям, высказываемым в той или иной газете нейтральной страны. Никто не удивится, если эти газеты будут порицать их; всякий найдет вполне естественным, если они подвергнут их тщательной критике. Но нельзя допустить, чтобы они обходили их молчанием или искажали бы их.
-----------------------------
* Сожаления, которые я выражаю, уже много раз были высказаны независимыми писателями Швейцарии, как, например, Гектором Годлером (в «La voix de l'Humanite»), Эд. Плацгоффом — Леженом (в «Coenobium» и в «Revue Mensuelle») и — совсем недавно — профессором Адольфом Ферьером в его прекрасной статье «Роль прессы и цензуры в ненависти народов», напечатанной в «Coenobium» (март — апрель 1917).
Простителен ли, например, тот факт, что о русской революции узнают только по сообщениям, взятым из враждебных (преимущественно не русских) источников, предвзятость и клевета которых очевидна, и что крупные швейцарские газеты никогда не предоставляют слова оклеветанным, даже в тех случаях, когда оскорбление затрагивает человека, чей гений и чья интеллектуальная честность составляют честь и гордость европейской литературы, как, например, Максима Горького? Допустимо ли, чтобы влиятельная швейцарская пресса систематически устраняла из поля зрения меньшинство французских социалистов, как если бы оно вовсе не существовало? И не возмутительно ли, что эта самая пресса в течение трех лет не обмолвилась ни одним словом об английской оппозиции (а если и упоминала о ней, то лишь с высокомерной небрежностью), — тогда как эта оппозиция насчитывает в своих рядах величайшие имена британской мысли: Бертрана Ресселя, Бернарда Шоу, Израэля Зангвилля, Нормана Энджела, Э. Д. Мореля и других, и свои идеи она выражает во влиятельных газетах, в многочисленных брошюрах и книгах, причем некоторые из этих книг имеют большую ценность — политическую и экономическую, — чем все, написанное за то же время в Швейцарии и во Франции!
Тем не менее, в конце концов стойкости английской оппозиции победила, и ее идеи проникли во Францию, передовая часть которой теперь в курсе ее трудов и ее борьбы. С грустью констатирую, что швейцарская печать не сыграла никакой, роли в этом взаимном ознакомлении, и думаю, что впоследствии оба народа не поблагодарят ее за это.
То же самое и по отношению к Американским Соединенным Штатам. Швейцарские газеты многословно передают нам все то, что изволят им сообщать для перепечатки калифы на час, но оппозицию они по обыкновению замалчивают или дискредитируют. Если же случайно какая-нибудь официозная телеграмма из Нью-Йорка, тщательно записанная (а порой даже угодливо перефразированная и снабженная каким-нибудь сенсационным заголовком) и благоволит нам о ней сообщить, то лишь для того, чтобы возбудить наше презрение к ней. Может показаться, что всякий пацифист по ту сторону Атлантического океана — будь он даже христианским пацифистом — предатель, подкупленный врагом. Мы больше не удивляемся, за три года мы потеряли способность удивляться. Но мы потеряли также и способность верить. А так как мы знаем теперь, что если хочешь завоевать истину, нельзя сидеть и ждать ее прихода, мы сами идем на поиски ее всюду, где только она может быть. Если в доме нет питьевой воды, надо набрать ее из колодца.
Сейчас дадим слово американской оппозиции в лице одного из самых неустрашимых ее журналов: нью-йоркского «The Masses»*.
------------------------
* «The Masses, a free magazine», 24 Union Square, East New-Jork. Сведения, которые приводятся, взяты из других номеров — июньского и июльского 1917 г. Впоследствии подвергавшийся преследованию журнал «The Masses» переменил название на «The Liberator» и под этим названием продолжает свое существование и по сей день. (Примечание 1923 г.)
Здесь выражена истина неофициальная, которая тоже является лишь долей истины. Но мы имеем право знать всю истину, целиком, приятна она нам или неприятна. Это даже наш долг, если только мы не трусы, боящиеся взглянуть в лицо действительности. Разумеется, не «The Masses» станут говорить нам о всем том, что растрачивается на войне! Мы знаем о нем более чем достаточно по официальным сообщениям, которыми нас забрасывают.
Но то, что недостаточно известно, то, чего не желают знать, — это материальная и моральная нищета, несправедливость и угнетение, являющиеся у каждого народа изнанкой всякой войны, даже самой справедливой, как говорит Бертран Рессель. И вот на это-то и заставляет нас обратить внимание непримиримый американский журнал, содержание которого я кратко излагаю здесь.
Редактор журнала, Макс Истмен, является душою его*. Он наполняет его своей мыслью и энергией. В двух последних номерах, которые сейчас находятся у меня перед глазами (июнь и июль 1917 г.), им написано не менее шести статей, и все они ведут беспощадную борьбу с идолопоклонническим милитаризмом и национализмом. Нисколько не обманутый напыщенными официальными речами, он утверждает, что нынешняя война не есть война за демократию и что «истинная борьба за свободу начинается после войны»**. Война, как в Европе, так и в Соединенных Штатах, является, говорит он, делом рук капиталистов и группы интеллигентов (светских и духовных лиц)***. Макс Истмен подчеркивает роль интеллигенции, а его сотрудник Джон Рид — роль капиталистов. Одни и те же явления в области экономики и в области духа дают себя чувствовать и в Старом и в Новом Свете. Часть американских социалистов, подобно своим европейским братьям, стали сторонниками войны, и многие из них (в частности, Эптон Синклер, чья душевная искренность и идеалистический ум лично мне хорошо известны) примкнули к странному милитаризму: они сделались поборниками всеобщего ополчения, рассчитывая после «войны демократий» воспользоваться дисциплинированной армией для социального переворота****.
---------------------
* Макс Истмен — не только суровый полемист, касающийся социальных тем, — он писатель с утонченным литературным талантом и один из наиболее одаренных поэтов молодой Америки.
** «За демократию», июнь 1917.
*** «Кто хотел войны», июнь 1917.
**** «Социалисты и война», июнь 1917
Что касается людей церкви, то все они поголовно ринулись в распаленное горнило. Когда на собрании нью-йоркских пасторов-методистов один из них, пастор из Бриджпорта (Коннектикут), осмелился чистосердечно заявить: «Если мне надо выбирать между моей родиной и моим богом, я выбираю бога», пятьсот остальных пасторов освистали его, засыпали угрозами, называя изменником. Проповедник Ньюэл Дуайт Хиллис из церкви Генри Уорда Бичера сказал своей пастве: «Все наставления божии о прощении должны быть отменены в отношении Германии. Я готов простить немцам их жестокости, но не раньше, чем всех их перестреляют. Если бы после войны мы согласились простить Германию, я счел бы, что весь мир сошел с ума».
Какой-то завывающий дервиш Билли Сёндей, неизвестно откуда взявшийся, языком притонов выкрикивает перед толпой воинствующее Евангелие, обращается к старому богу (он ведь не только в Берлине!), похлопывает его по животу и, не спрашивая его о согласии, завербовывает и его. На рисунке Бордмена Робинсона Билли Сёндей изображен в виде вербовщика, который тащит Христа за веревку на шее и с бесстыдным смехом восклицает: «Еще одного поймал!» Восхищенные возможностью побыть в дурной компании вместе с господом богом, люди высшего общества, в том числе и дамы, слушают его, млея от восторга. Пасторы за него. Исключения насчитываются единицами. Наиболее значительным из этих исключений является священник церкви Мессии, в Нью-Йорке, Джон Гейнс Хольмс*, который накануне войны (в феврале 1917 г.) оказал мне честь, прислав полное благородства письмо. «The Masses» печатают в июльском номере его прекрасное обращение к своей пастве: «Что мне делать?» Он отказывается исключить из человеческой общины какой бы то ни было народ. Церковь Мессии не откликнется ни на один воинственный призыв. Совесть запрещает ему соглашаться с рекрутским набором. И он будет послушен своей совести, чего бы ему это ни стоило. «Я не могу поступить иначе, и бог мне поможет». Люди, противостоящие воинственному безумию, образуют малую церковь, где встречаются люди всевозможных партий: христиане, атеисты, квакеры, социалисты, художники и т. д. Сойдясь со всех концов света и исповедуя самые различные убеждения, они связаны лишь одной общей идеей: война войне, и этого достаточно, чтобы сблизить их друг с другом теснее, чем с их недавними друзьями, с их братьями по крови, по религии, или по профессии**. Так проходил Христос среди жителей Иудеи, разлучая тех, кто верил в него, с их семьями, с их классом, со всей их прошлой жизнью. Молодежь Америки, так же как и европейская молодежь, гораздо слабее заражена духом войны, чем старшее поколение. Ярким подтверждением этого является случай в Колумбийском университете; в то время как профессора присудили генералу Жоффру титул доктора филологии, студенты единогласно приняли на собрании резолюцию не записываться на военную службу***. Они подвергались из-за этого риску тюремного заключения. Ведь за этим дело не станет, в этой классической стране Свободы. Многих из американских граждан бросали в тюрьму или запирали в сумасшедшие дома за то, что они выражали свое отрицательное отношение к войне. Вербовщики проникают всюду, пролезают даже в помещения, где происходят рабочие собрания, и бывают грубы с теми, кто сопротивляется****. В журнале «The Masses» под заголовком «Неделя войны» приводится список насилий, избиений, оскорблений и убийств, причиной или предлогом которых уже явилась в Америке война. Задаешь себе вопрос, до чего же еще дойдут антипацифистские репрессии*****. Так называемая свобода слова, которую мы приписываем Америке, — может быть, только ловушка. «В действительности, — пишет Макс Истмен, — ее никогда не было». Правда, существуют законы, устанавливающие ее. Но «на практике царит пренебрежение законом, которое служит на пользу сильным в ущерб слабым». Нам уже давно все это известно благодаря книгам смелого Эптона Синклера и разоблачениям итальянской и русской социалистической прессы, которые были вызваны возмутительными приговорами над рабочими. Если пацифисты мешают, их арестовывают как анархистов. Если газета отказывается подчиниться мнению государства, ее без всякого объяснения закрывают или же — что гораздо тоньше — привлекают к суду за оскорбление нравственности******. И так далее в том же роде.
---------------------
* Церковь Мессии впоследствии превратилась в нью-йоркскую Community Church; Джон Гейнес Хольмс, оставшийся ее настоятелем, основал влиятельный журнал «Unity», редактором которого он и является. (Примечание 1923 г.)
** «Религия патриотизма», июль 1917.
*** «Об отказе итти на войну», июль 1917.
**** «Patriotisme in the Middle West», июнь 1917.
***** Любопытная вещь: эти репрессии продолжались и после войны. Максимум их интенсивности в Соединенных Штатах пришелся на год, последовавший за перемирием. И ни в какой другой стране они не носили более жестокого характера. (Примечание 1923.)
****** Подобный факт произошел, как утверждают, с «Pearson's Magazine» (см. статью «Свобода слова» — «Free Speech» — в июльском номере 1917 г.). Я уже не говорю о мастерстве, с которым впутывают в мнимые «заговоры» всех независимых людей, мешающих государству.
Главный сотрудник Макса Истмена, Джон Рид, пытается осветить решающую роль, которую в войне играет американский капитализм. В статье, носящей такое же название, как труд Нормана Энджелла: «Великая Иллюзия», он говорит о том, что борьба с королями нелепа и что истинный властелин — это деньги. Не страшась разбередить рану, он с помощью цифр устанавливает чудовищные барыши крупных американских торговых обществ. В статье под странным заголовком: «Миф об американской полноте» («The myth of amencan fatness») он доказывает, что от войны жиреет вовсе не американский народ, как это думают в Европе, а лишь два процента всего населения Америки. Остальные — это публика тощая, которая с каждым днем тощает все больше и больше. С 1912 по 1916 год заработная плата повысилась на 9%, в то время как стоимость продуктов питания увеличилась за два последних года на 74%. С 1913 по 1917 год цены вообще повысились на 85,32% (мука — 69%, яйца — 61%, картофель — 224%! С января 1915 года по январь 1917 года цена на уголь поднялась с 5 долларов до 8,75 долларов за тонну). Таким образом, вся масса населения испытывает жестокую нужду, вследствие чего в Нью-Йорке разразились опасные голодные бунты. Вполне естественно, что европейская печать не упомянула о них ни словом или же отнесла их за счет Германии. За это время, с 1914 по 1916 г., дивиденды 24 крупных компаний (сталь, чугун, медь, сахар, железные дороги, электричество, химическое производство и т. д.) увеличились на 500%. «Вифлеемская сталь» (Bethlehem Steel Corporation) вместо 5 122 703 долларов 1914 года дала в 1916 году 43 593 968 долларов. «Сталь Американских Соединенных Штатов (U. S. Steel Corporation) вместо 81 216 985 долларов 1914 года дала в 1916 году 281 531 730 долларов. С 1914 по 1915 год число богачей с годовым доходом выше миллиона долларов возросло с 60 до 120, число лиц, получающих доход от 500 000 до миллиона долларов, увеличилось от 114 до 209, и удвоилось число лиц, получающих от 100 000 до 500 000 дохода*. Увеличение числа лиц, имеющих доход ниже этой цифры, незначительно, и Джон Рид прибавляет: «Терпение народа имеет границы. Берегитесь восстаний».
------------------------
* Впоследствии американский сенат обложил военные «сверхприбыли» крупным налогом.
В передовой статье июльского номера знаменитый английский философ и математик Бертран Рёссель обращается к гражданам Соединенных Штатов с «посланием»: «Война и свобода личности» («War and individual liberty»). Этот призыв датирован 21 февраля 1917 г. Он, следовательно, написан еще до объявления войны Америкой, но не мог быть напечатан раньше. Рёссель напоминает о великодушном самопожертвовании английских «Conscientions Objectors»* и о преследованиях, которым они подвергались. Он прославляет их веру (за которую он сам был осужден). Дело борьбы за свободу личности, — говорит он, — есть высочайшее из дел. Начиная со средневековья, сила государства не переставала расти. Теперь государству присвоено право предписывать свои мнения всем людям — мужчинам и женщинам. Тюрьмы, опустевшие благодаря тому, что преступников послали в качестве солдат на фронт, чтобы убивать, заполняются вновь честными гражданами, которые отказываются быть солдатами и убивать. Тираническое общество, в котором нет места для непокорных, — это общество, заранее осужденное на гибель, ибо оно стоит на месте, а затем идет вспять. Хоть некоторый противовес средневековой церкви представлял отпор францисканцев и реформаторов. Современное государство убило всякое сопротивление; оно создало вокруг себя пустоту, которая его самого и поглотит. Его орудие угнетения — милитаризм, подобно тому как орудием церкви был догмат. А что представляет собой государство, перед которым все падают ниц? Какая нелепость — говорить о нем как о власти безличной, чуть ли даже не священной! Государство — это несколько стариков, которые по своему умственному развитию обычно стоят ниже среднего уровня общества, так как они отгородились от всего нового в жизни народов. Америка до сих пор оставалась свободнейшей из наций; сейчас она переживает критическую минуту, критическую не для себя одной, но и для всего остального мира. Весь мир с тревогой следит за ней. Пусть она будет настороже! Война, даже справедливая, может быть источником всяческих несправедливостей. В нашей природе кроется старый душок жестокости: зверь в человеке облизывается, глядя на бой гладиаторов. Эту склонность к людоедству прикрывают обычно громкими словами о праве и свободе. Сейчас последняя надежда на молодежь. Пусть она отстоит для будущего право человека самому разбираться, где добро и где зло, и самому быть судьей своих поступков.
--------------------------
* [отказывающихся от военной службы по моральным убеждениям]
Наряду с этими серьезными статьями большое место в борьбе мыслей отводится и юмору. Чарльз Скотт Вуд пишет занимательные вольтерьянские диалоги: вот, например, Билли Сёндей, попавший на небеса и наполнивший их своим криком; он грубо отчитывает господа бога — старого джентльмена с мягкими, изысканными, несколько утомленными движениями и тихим голосом, вот святой Петр, на которого возложено исполнение нового приказа бога: пускать в рай только умных людей, ибо скучное общество нищих духом ему надоело. Вследствие чего в рай не допускается ни один убитый на войне, за исключением поляков; те, по крайней мере, не хвастают, что они жертвы, так как в жертву их принесли против их воли.
Луи Унтермейер печатает поэмы. Хорошая книжная и театральная хроника указывает на труды, касающиеся вопросов современности. Отмечу здесь два оригинальных произведения: парадоксально смелую книгу американского ученого Торштейна Веблена «Мир» (Peace? An inquiry into the nature of peace) и русскую четырехактную пьесу Арцыбашева «Война», рисующую, как отражается на семье военное время и как гибельно действует на души ожидание.
Наконец яркие художники, сатирики карандаша — Р. Кемпф, Бордман Робинсон, Джордж Беллоуз — оживляют этот журнал своими дерзкими образами и хлесткими словечками. Вот смерть, она душит в своих объятиях Францию, Англию, Германию и кричит: «Америка, сюда! — славная штука — кровь!» (Р. Кемпф). За ним следует плачущая Свобода. Дядя Сэм стоит с оковами на руках и на ногах — это кандалы, цензуры, ядро рекрутского набора. Текст: «Вполне готов сражаться за свободу» (Б. Робинсон). Дальше — Христос в тюрьме, закованный в цепи. Текст: Заключен в тюрьму за речь, подстрекающую граждан не итти добровольцами в армии Соединенных Штатов» (Д. Белоуз). Наконец, над грудой мертвецов двое оставшихся в живых яростно кромсают друг друга: это Турция и Япония. Текст: «1920: все еще дерутся за цивилизацию» (X. Р. Чемберлен).
Так борются за морями несколько независимых умов. Свобода, ясность мышления, мужество, юмор — редкие добродетели, которые еще реже можно встретить в сочетании друг с другом в эти дни заблуждения и рабства. Они придают особую ценность американской оппозиции.
Я не выдаю ее за беспристрастную. Страсть увлекает и ее и мешает ей признать моральные силы противника. Ибо несчастие и величие этой трагической эпохи в том, что обе стороны идут в бой, следуя двум высоким, хотя и враждебным идеалам, которые душат и оскорбляют друг друга, словно герои Гомера. Мы, по крайней мере, оставляем за собой право воздавать должное даже нашим противникам по убеждениям — поборникам войны. Мы знаем те моральные добродетели и тот идеализм, которые расходуются на служение этому пагубному делу. Мы знаем, что Соединенные Штаты в этом отношении не менее расточительны, чем Англия и чем Франция. Но мы хотим, чтобы прислушивались и прислушивались с уважением к голосам из другого лагеря, из лагеря мира. У них тем большее право на это уважение, что они малочисленнее и что они терпят больший гнет. Все ополчается против этих мужественных людей: страшная мощь вооруженных государств, лай прессы, бешенство опьяневшего общественного мнения.
Но пусть весь мир рычит и затыкает себе уши — мы заставим мир услышать эти голоса. Мы заставим его воздать честь этой героической борьбе, напоминающей борьбу первых христиан с Римской империей. Мы заставим его приветствовать братский жест Бертрана Рёсселя, нового апостола Павла «ad Americanos», и всех этих людей, оставшихся свободными и протягивающих друг другу руки из европейской тюрьмы в тюрьму американскую, через океан и через людское безумие, более необъятное, чем море.
Август 1917 г.
(Журнал «Demain», сентябрь, 1917 г.)
XIII. В ЗАЩИТУ Э. Д. МОРЕЛЯ
Э. Д. Морель, секретарь «Union of Democratic Control», был арестован в Лондоне в августе 1917 г. и приговорен к шести месяцам тюремного заключения, в условиях жесткого общеуголовного режима, по смехотворному (и к тому же ложному) обвинению в том, что он будто бы пытался переслать в Швейцарию Ромэну Роллану одну из своих политических брошюр, разрешенных в Англии*. Женевское «Revue Mensuelle» запросило Ромэна Роллана, каково его мнение об этом деле, которое в то время было очень мало известно, так как на континент попадали только статьи, позорящие Э. Д. Мореля, сфабрикованные в Англии и переведенные на все языки. Ромэн Роллан ответил:
-----------------------
* Впоследствии, освободившись, Э. Д. Морель, к негодованию слушателей, публично разоблачал в Англии беззакония, имевшие место в процессе, и всю изнанку дела, в котором обнаружилось влияние нескольких темных личностей, чьи преступные интересы были когда-то задеты Морелем в бесстрашной кампании, которую он поднял в печати в связи с вопросом о Конго. См. The Persecution of E. D. Morel (Glasgow Reformer's series, 1919).
Вы спрашиваете меня, какого я мнения об аресте Э. Д. Мореля?
Я не знаком с Э. Д. Морелем лично*.
----------------------
* Теперь я с ним знаком и в равной мере люблю его и восхищаюсь им, так как, в моих глазах, это один из тех у кого самая чистая совесть в Европе. (Примечание 1923 г.)
Но по всему тому, что я о нем знаю, по его деятельности во время войны, по его героической борьбе против преступлений цивилизации в Африке, по его проницательным статьям о войне, слишком редко воспроизводимым в швейцарских и французских журналах, — я считаю его человеком большого мужества и крепкой веры. Он всегда смело служил истине, одной только истине, не считаясь с опасностями и с ненавистью, скапливающимися на его пути и — что встречается гораздо реже и что бывает гораздо труднее — не считаясь с собственными симпатиями и привязанностями, не считаясь даже со своей родиной в тех случаях, когда истина и родина не могли ужиться вместе.
Эта черта соединяет его с семьею всех великих служителей веры — с первыми христианами, с реформаторами столетия битв, со свободными мыслителями героических эпох, — со всеми теми, кто превыше всего ставил свою веру в истину, в какой бы форме она им ни являлась (божественной ли, мирской ли, но всегда равно священной)*.
-----------------------
* Я и не думал тогда, что выразился так удачно. Впоследствии Э. Д. Морель сообщил мне, что он гордится тем, что в числе его предков по материнской линии — Филипп, граф Горн, обезглавленный по приказу герцога Альбы.
Прибавлю, что всякий человек, подобный Э. Д. Морелю, — великий гражданин даже тогда, когда он указывает своей родине на совершаемые ею ошибки, и в особенности тогда, когда он на них указывает, и именно потому, что он на них указывает. Те же, кто набрасывает покров на свои ошибки, — это слуги неспособные или же льстивые. Всякий мужественный, всякий правдивый человек приносит честь своей родине,
А затем государство может, если хочет, нанести ему удар, так же, как оно нанесло удар Сократу, так же, как оно наносило удары стольким другим, кому впоследствии оно воздвигает ненужные памятники. Государство не есть родина. Государство — всего лишь управитель ее, — хороший или дурной, смотря по обстоятельствам, но всегда могущий впасть в ошибку. В его руках сила — оно ею пользуется. Но с тех пор, как человек — человек, эта сила всегда оступалась на пороге свободной души.
Р. Р.
15 сентября 1917 г.
(Надпечатано в «Revue Mensuelle», Женева, 1917 г.)
XIV. «В ОГНЕ»
Анри Барбюса*
*Анри Барбюс («Дневник одного взвода»), Париж, 1916.
Вот беспощадное зеркало войны. Шестнадцать месяцев, день за днем, отражалась она в этом зеркале, в зеркале двух глаз — ясных, проницательных, острых, бесстрашных — французских глаз. Автор — Анри Барбюс посвятил свою книгу «Памяти товарищей, павших рядом со мной в Круи и на высоте 119, декабрь 1915 г.», и книга эта «В огне» («Дневник одного взвода») — получила в Париже Гонкуровскую премию.
Каким чудом эти правдивые слова могли прозвучать во всей полноте в эпоху, когда подавлялось столько свободных речей, речей гораздо менее свободных? Даже не пытаясь объяснить этот факт, я просто пользуюсь им, так как голос этого свидетеля отодвигает в тень всю пристрастную ложь, которая в течение трех лет стремится идеализировать европейскую бойню.
Это произведение первоклассное и настолько богатое по материалу, что понадобилось бы несколько статей, чтобы охватить его целиком. Попытаюсь отметить здесь лишь основное — художественность его и замысел.
Преобладающее впечатление — крайняя объективность. За исключением последней главы, где выступают социальные убеждения автора, лица его совершенно не видно; он здесь растворяется в среде своих безвестных товарищей, он борется и страдает вместе с ними, он ежесекундно рискует жизнью, но он настолько силен духом, что может отойти от изображаемой картины и скрыть свое я; он смотрит, слушает, он впитывает в себя, всеми своими напряженными чувствами ловит разыгрывающееся зрелище — и как чудесна устойчивость этого французского ума: никакое переживание не может поколебать его намеренья, сделать тусклыми его слова. Множество прилегающих друг к другу ярких, вибрирующих, резких мазков, которые изображают толчки и сотрясения жалких человеческих машин, переходящих от усталого оцепенения к повышенной болезненной чувствительности, — но мазки эти распределяет и комбинирует ясный ум, ни на минуту не теряющий самообладания. Импрессионистическая манера, слишком часто, на мой взгляд, прибегающая к игре зрительными образами в стиле Жюля Ренара — к той нарочитой «художественности», имеющей такой бешеный успех у парижан, которая в обычные времена «прикрашивает» переживания, но которая в судорогах войны приобретает какую-то героическую изысканность. В сжатом, мрачном, гнетущем рассказе открываются просветы — мирные эпизоды, нарушающие его единство, но на несколько мгновений разряжающие напряжение. Многие читатели насладятся их очарованием, их сдержанной эмоциональностью (глава «В отпуску»); но на три четверти действие происходит в окопах Пикардии под «туманным небом», под огнем и под дождем — видения то ада, то всемирного потопа. Войска остаются здесь годами, заживо погребенные «в глубине вечного поля битвы», сбившись в кучу, «сгрудившись плечом к плечу», съежившись от дождя, идущего сверху, от грязи, поднимающейся снизу, от холода — этой «бесконечности, охватывающей вас со всех сторон». Люди, надевшие на себя шкуры животных, одеяла, фуфайки, куски клеенки, меховые шапки, просмоленные, прорезиненные капюшоны,.. похожи на пещерных людей, на горилл, на троглодитов. Один из них, копая землю, нашел топор, принадлежавший человеку четвертичного периода, — заостренный камень с рукояткой из кости, — и пользуется им. Другие, словно дикари, выделывают примитивные украшения. Здесь соединились три поколения, всевозможные типы людей, но не все классы; больше всего земледельцев и рабочих, фермер, батрак, ломовой извозчик, посыльный из магазина, фабричный мастер, трактирщик, продавец газет, торговец скобяным товаром, рудокоп и немногие представители свободных профессий. Вся эта разнородная масса имеет общий язык, «смесь жаргонов мастерских и казарм с местными наречиями, приправленными несколькими новыми словечками». У каждого — верно схваченные и чётко очерченные контуры; раз увидев его, вы уже не спутаете его с другими. Но способ изображения здесь резко отличается от способа Толстого. Взирая на душу, Толстой не может не спуститься на дно ее. Здесь же вы смотрите и проходите мимо. Душа отдельной личности почти не существует, она лишь оболочка; там, внизу, измученная, разбитая усталостью, одуревшая от шума, отравленная дымом, скучает, дремлет, ждет, без конца ждет коллективная душа («машина для ожидания»); она не пытается думать, она «отказалась понимать, отказалась от своей индивидуальности». Это не солдаты (они не хотят ими быть) — это просто люди, бедные славные парни, неожиданно вырванные из жизни, невежественные, редко чем-либо увлекающиеся, ограниченные, полные грубого здравого смысла, порой изменяющего им, склонные итти на поводу и делать то, что им прикажут, выносливые, способные долго страдать, — простые люди, которых упростили еще более и в которых силой вещей подчеркиваются лишь первобытные их инстинкты: инстинкт самосохранения, эгоизм, упорная надежда на то, что они останутся в живых; наслаждение, испытываемое от еды, питья и сна... «Даже в разгаре опасности — в огне бомбардировки — через несколько часов они уже начинают скучать, зевают, играют в карты, болтают вздор, «ухитряются всхрапнуть», — скучают... «Величие и широта этой артиллерийской ярости утомляют ум...» Они проходят через целый ряд страданий и даже не вспоминают о них: «Мы их видели слишком много. И каждое из них было чересчур велико. Люди не так созданы, чтобы все это держать в себе. Это так и прет со всех сторон, человек слишком мал. Человек — это машина, созданная для того, чтобы забывать. Люди — это такие штуки, которые мало думают и больше всего забывают...» Во времена Наполеона каждый солдат нес в патронташе маршальский жезл, а в голове — честолюбивый образ маленького офицера-корсиканца. Теперь нет больше индивидуальностей, есть человеческая масса, да и ту поглотила стихия. «Десять тысяч километров французских окопов, десять тысяч километров таких же, или еще худших, бедствий...; ведь французский фронт — это только одна восьмая часть всего фронта». Рассказчик инстинктивно вынужден заимствовать образы у грубой мифологии первобытных народов или у времен космических потрясений: «потоки раненых, исторгнутые из недр земли, которая истекает кровью и гниет без конца...» «ледники трупов...» «мрачные бездны Стикса...» «долина Иосафата...» Доисторические зрелища. Во что превращается здесь человек? Во что выливается его страдание?.. «Когда же ты, наконец, впадешь в отчаяние?» — говорит один раненый другому... «Вот что такое война... не сражения, нет... ужасающая, сверхчеловеческая усталость, вода, доходящая до живота, грязь, нечистоты, бесконечное однообразие лишений, прерываемое мучительными драмами...» «Время от времени мрак и безмолвие прорезываются криками и судорогами человечества...»
Кое-где на однообразно сером и кровавом фоне этого длинного повествования возникают отдельные вершины; атака («В огне»), «на перевязочном пункте», «Заря». Мне хотелось бы остановиться на изумительной картине, изображающей людей, которые ожидают приказа итти в наступление; они стоят неподвижно; сколько мыслей, сколько страхов, сколько последних прости скрывается под этой маской спокойствия! Без всяких иллюзий, без малейшего возбуждения, «не опьяненные ни в прямом, ни в переносном смысле, несмотря на пропаганду, которая ведется кругом», вполне сознательно ожидают они сигнала, чтобы «лишний раз сыграть роль сумасшедших, которую навязало им безумие человечества»; затем «скачка в бездну», где, ничего не видя, среди осколков, которые проносятся с шипением раскаленного железа, опускаемого в воду, среди запаха серы, люди нападают на «горизонт»; и вот — бойня в окопах, где «сначала не знаешь, что делать», а потом «ярость овладевает тобою, и ты перестаешь узнавать даже своих, словно все остальное в жизни отодвинулось вдруг далеко-далеко...» и, когда проходит возбуждение, остается лишь «бесконечная усталость и бесконечное ожидание...»
Но я вынужден быть кратким и потому перехожу к самому существенному в произведении — к его мысли.
В «Войне и мире» глубокий смысл Судьбы, направляющей человечество, пламенно ищут и изредка находят, освещенные вспышкой страдания или гениального прозрения, некоторые наиболее тонко чувствующие личности: князь Андрей, Пьер Безухов. По современным народам прокатился сглаживающий вал, уничтоживший все неровности. Самое большее, если из всего огромного стада донесется на мгновение одинокий крик какого-нибудь умирающего животного. Вот, например, бледный, едва очерченный образ капрала Бертрана «с его задумчивой улыбкой»; «обычно он мало говорит, о себе не говорит никогда» и тайну угнетающих его дум выдает лишь однажды — в сумерках, наступивших после резни, за несколько часов до того, как предстоит быть убитым ему самому. Он думает о тех, кого он убил, о безумии рукопашной схватки.
« — Так надо было, — говорит он. — Так надо было во имя будущего.
«Он скрестил руки, покачал головой:
« — Будущее! — внезапно воскликнул он. — Какими глазами посмотрят те, кто будет жить после нас, на убийства и подвиги, которые даже мы сами, совершающие их, не знаем, с чем сравнивать — с деяниями ли героев Плутарха и Корнеля, или с подвигами апашей... И, однако, взгляни! — продолжал он. — Есть один образ, который вознесся над войной и который всегда будет сиять красотой и силой мужества...
«Опершись на палку, наклонившись к нему, я внимал этому голосу, раздавшемуся в вечерней тишине из уст, которые всегда почти безмолвствовали. Ясным голосом он выкрикнул:
« — Либкнехт!»
В тот же вечер смирный солдат Мартеро, «с физиономией пуделя, заросшей шерстью», слышит, как один из его товарищей говорит: «Вильгельм — это вонючее животное, а вот Наполеон — великий человек!», и затем, повздыхав о войне, начинает прославлять воинственный пыл единственного оставшегося у него маленького сынишки. Мартеро качает усталой головой, его прекрасные блестящие собачьи глаза чему-то удивляются, о чем-то думают, и со вздохом он произносит: «Ах, все мы неплохие ребята, и к тому же несчастные, и жалкие. Но мы слишком глупы, слишком глупы...»
Но чаще всего нельзя установить, кому принадлежит человеческий вопль, прозвучавший из уст этих жалких товарищей по несчастью. Неизвестно, кто именно говорил сейчас, потому что бывают минуты, когда все охвачены одной общей мыслью. Рожденная общностью испытаний, эта мысль гораздо теснее сближает их с другими несчастными, находящимися во вражеских окопах, чем со всем прочим миром, который остался там, позади. По отношению к этим тыловикам — «окопным туристам, журналистам, эксплуатирующим народное бедствие», воинственным интеллигентам — все они сходятся в одном чувстве: чувстве презрения, беззлобного, но и безграничного. Они осознали действительность, осознали различие между людьми, различие более глубокое, пропасть более непроходимую, чем та, которая лежит между расами: ясное, резкое и поистине беспощадное подразделение на тех, кто трудится, и тех, кто извлекает выгоду из этого труда, на тех, у которых все отняли, которые все отдают, — самих себя, свою силу, свои муки, — и тех, других, которые по их спинам ходят, улыбаясь и преуспевая».
« — Ах, — с горечью произносит один из них, — когда поймешь это, не особенно хочется умирать!»
Но это сознание не мешает ему умереть так же мужественно, так же покорно, как умирают все остальные.
Кульминационный пункт произведения — его последняя глава: «Заря». Это как бы эпилог, мысль которого повторяет идею пролога — «Видение» — и расширяет ее, подобно тому как в симфонии тема, возвещенная с самого начала, формируется во всей своей полноте лишь в конце ее.
«Видение» дает нам картину одного из савойских санаториев, расположенных возле Монблана, в момент, когда приходит известие об объявлении войны. И вот больные всех национальностей, «оторванные от всего происходящего, почти что от самой жизни, столь же далекие от всего остального мира, как если бы они жили уже в грядущих веках, смотрят в даль, в непостижимые уму страны живых и безумных. Они видят потоп, видят тонущие народы, которые пытаются за что-нибудь ухватиться; «тридцать миллионов рабов, преступлением и заблуждением брошенных друг на друга, ввергнутых в воину и в грязь, поднимают свои человеческие лица, в которых виден, наконец, проблеск воли. Будущее находится в руках рабов, и становится ясно, что старый мир будет преображен союзом, который когда-нибудь заключат между собою те, чье число и чьи страдания бесконечны».
Заключительная «Заря» — картина «потопа», картина затопленной дождем равнины, обвалившихся окопов. Зрелище из «Книги бытия». Немцы и французы бегут от бедствия или же вместе, вперемежку, сваливаются в один и тот же ров. И тогда эти несчастные, потерпевшие кораблекрушение, выброшенные наводнением на риф из грязи, начинают пробуждаться от своей пассивности; между этими истерзанными людьми возникает страшный диалог, напоминающий реплики хора в трагедии. Чрезмерность перенесенных страданий заливает их души. Но что еще более их удручает — это мысль, слишком отчетливая мысль о том, что те, которые останутся в живых, когда-нибудь смогут забыть такие страдания.
« — О, если бы помнить! — Если бы только помнить, не было бы больше войны...»
И вдруг, от одного к другому, передается крик: «Не надо больше войны...»
Каждый поочередно осуждает, поносит войну:
« — Две сражающиеся армии — это все равно, что одна большая армия, которая кончает самоубийством».
«Нужно победить», — говорит один. Но другие возражают: «Этого мало». — «Как, победить — это еще не значит достигнуть цели?» — «Нет. Надо убить войну».
...« — Так, значит, и после войны придется еще драться»
«Возможно, да, возможно»... — «И, может быть, придется драться не только с чужими?» — «Возможно, что и так... Теперь народы борются за то, чтобы не было больше господ...» «Так, значит, мы работаем и на пруссаков?» — «Да, — говорит один из страдальцев, — надо надеяться, что и для них». — «Не надо мешаться в чужие дела...» — «Нет, надо, потому что те, которых ты называешь чужими, это тоже свои».
« — Для чего воюют?
« — Для чего — это неизвестно, но для кого — на это можно ответить... Для удовольствия нескольких человек, которых можно пересчитать...»
И они перечисляют: «военные, те, кто получили власть по наследству; те, кто говорит: «народы ненавидят друг друга»; и те, кто говорит: «я жирею от войны, и мое брюхо растет благодаря ей»; и те, кто говорит: «война всегда была, значит, всегда и будет»; и те, кто говорит: «преклони голову и положись на господа...» Те, кто потрясает саблями, барышники, бессовестные дельцы, те, кто погружаются в прошлое, люди предания, для которых злоупотребление — закон, ибо оно освящено давностью веков...» и т. д.
« — Вот ваши враги, такие же враги, как эти немецкие солдаты, которые сейчас находятся здесь, среди вас, и которые, в действительности, — всего лишь глупцы, чудовищно обманутые и превращенные в скот, в прирученных домашних животных... Вот ваши враги, где бы они ни родились, как бы они ни произносили свое имя и на каком бы языке они ни лгали. Ищите их на небе и на земле! Повсюду ищите их! Рассмотрите их хорошенько и запомните раз навсегда!»
Таков вопль этих армий, и книга заканчивается безмолвной клятвой народов — объединиться, в то время как черные тучи разрываются, спокойный луч солнца падает на затопленную равнину.
Один луч солнца еще не освещает всего неба, и голос одного солдата не есть еще голос целой армии. Нынешние армии — целые нации, в которых, как во всех нациях, сталкивается и смешивается множество различных течений. Дневник Барбюса — дневник взвода, состоящего почти целиком из рабочих и крестьян. Но тот факт, что в этом забитом народе, который, подобно третьему сословию в 1789 году, пока — ничто, но будет всем, — тот факт, что в пролетариате армий смутно возникает сознание всемирного братства, что такой бесстрашный голос донесся из Франции, что воюющий народ делает героические усилия вырваться из ужасов страданий и грозящей смерти и мечтает о братском единении всех враждующих народов, — говорит мне о величии, превосходящем все победы, величии, скорбная слава которого переживает славу битв и — надеюсь — положит им конец.
Февраль 1917 г.
(«Journal de Geneve», 19 марта 1917 г.)
XV. AVE, CAESAR, MORITURI ТЕ SALUTANT *
(Посвящается героям, укрывшимся в тылу).
* Здравствуй, цезарь, обреченные на смерть тебя приветствуют. (Прим. перев.)
В одном из эпизодов превосходной, страшной книги Анри Барбюса «В огне», где даны его воспоминания об окопах Пикардии, он изображает двух простых солдат, которые, находясь в отпуску, попали в соседний город. Они вышли из ада, полного кровавой грязи; долгие месяцы терпели они душевные и телесные муки, которым нет названия; здесь, в городе, они встречаются с цветущими буржуа, находящимися в безопасности и, естественно, преисполненными воинственного пыла... Эти комнатные герои принимают солдат так, словно те только что вернулись с пирушки. Они не стремятся узнать от них, что происходит там, на фронте. Наоборот, они сами им об этом рассказывают: «Атака — это, должно быть, чудесная штука, а? Все эти толпы людей, идущие словно на праздник; их невозможно удержать, они умирают с улыбкой...» (стр. 325). Солдатам остается только молчать. «Они, видно, знают больше, чем ты, — покорно говорит один другому, — о всяких великих материях и с том, как воюют, а после, когда ты вернешься домой, — если только ты вернешься, — ты же еще со своей маленькой правдой окажешься вруном в толпе всех этих краснобаев...» (стр. 133).
Я не думаю, что по окончании войны, всей массой вернувшись к своим очагам, солдаты так легко дадут одурачить себя хвастунам тыла. Уже сейчас мстительно и резко начинает звучать их голос, и книга Барбюса грозно свидетельствует об этом.
Вот свидетельства других солдат, менее известные, но не менее волнующие. Все они были напечатаны. Я поставил за правило не пользоваться во время войны никакими признаниями, ни устными, ни письменными, полученными лично мною. То, что доверяют мне мои друзья и знакомые и незнакомые мне, является для меня священным вкладом, которым я воспользуюсь лишь с их разрешения и тогда лишь, когда обстоятельства позволят им огласить их. Свидетельства, которые я здесь привожу, были напечатаны в Париже, с ведома цензуры, весьма строгой по отношению к немногим сохранившим независимость журналам. Следовательно, это — вещи известные, скрывать которые не представляется возможным.
Пусть они сами говорят за себя. Всякая оценка излишня.
«Жертвоприношение» Поля Юссона (Париж, сборник «Стихи и проза», изд. Лакруа, ул. Турнон, 19; закончено печатанием 10 января 1917 года). Это записная книжка солдата из Иль-де-Франса, который «идет на войну, ненавидя ее, идет без всякого воинственного пыла. Став солдатом, он делает то же, что делают все».
Стр. 19. «Во имя какого высшего морального принципа навязывают нам эти войны? Ради торжества какой-нибудь расы? Что осталось от славы воинов Александра или Цезаря? Для того, чтобы так бороться, нужно верить. Верить, что ты сражаешься за дело божие, за высшую справедливость, или же надо любить войну. Мы ни во что не верим, мы не любим и не умеем воевать. И, тем не менее, дерутся и умирают люди, которые не верят ни в дело божие, ни в высшую справедливость, люди, которые не любят воевать и умирают лицом к неприятелю... Одни: идут на смерть несознательно, не думая ни о чем, другие — ощущая тяжесть ненужной жертвы и сознавая людское безумие...»
Стр. 20: «В окопах»: «...Раздавались проклятия войне, все ее ненавидели... Некоторые говорили: французы ли, немцы ли, — все они такие же люди, как и мы; и те и другие страдают и мучаются... Разве они не стремятся попасть домой, так же, как и мы?» И кто-то рассказал такой случай: солдаты встретили человека, забракованного из-за того, что на руке у него были отрублены два пальца, и все говорили: «счастливец, вот счастливец! ему не надо на войну итти»...
Стр. 21: «...Я принадлежу к тем, кто верит в пришествие Красоты, Добра, Справедливости... Не принадлежу и к тем, кто обновляет позолоту на кумирах прошлого, символах неясных сил, требующих молчаливого подчинения. Я не из покорных и не из верующих. Я люблю Милосердие, ибо мы несчастны и нуждаемся в утешении; все мы, — даже мясники и палачи — мучимся если не собственным страданием, то страданием, которое причинили или причинил другим. Необходимость причинять страдание, убивать, быть убитым...»
Стр. 22: «Распростершись на земле под огнем снарядов, со свистом проносящихся над нами, я лежу и думаю: Умереть! За что умирать на этом поле битвы?.. За культуру, за освобождение народов? Слова, слова, слова. Мы умираем потому, что люди — дикие звери, убивающие друг друга. Мы умираем из-за тюков с товарами и из-за денег. Искусство, цивилизация, культура, — латинская, германская или славянская, — одинаково прекрасны. Нужно любить все!..»
Стр. 59: «Мы, подобно Бодлэру, ненавидим воинственное бряцание оружия... Великая эпоха — это та, что была до войны. Развевающиеся знамена, воинственные церемониальные марши, грохот пушек и трубные звуки не могут заставить нас восхищаться массовым убийством и позорным рабством народов... Юноши, ныне лежащие в могиле! Могилы ваши осыпают цветами, вас провозглашают бессмертными. Что вам в этих пустых, словах! Они исчезнут ещё быстрее, чем исчезли вы. Пусть через несколько лет вы все равно перестали бы существовать. Но эти несколько лет жизни были бы для вас — вселенная и власть...»
«Ожидание» Андрэ Дельмера (передовая статья из 4-го, мартовского номера журнала «Vivre» под ред. Андрэ Дельмера и Марселя Милье, Париж, бульвар Рошшуар, 68).
«Если бы патриарху Ясной Поляны дано было продлить свою и без того бурную жизнь... он, наш старик Толстой, содрогнулся бы перед трагедией молодых поколений; его сердце болезненно сжалось бы от бесконечного страдания к нашей судьбе, к нам, неожиданно брошенным в самую гущу чудовищной войны, к нам, воспламененным любовью к жизни, к нам, которые, словно верный талисман, хранили надежду на будущее, к нам, испускавшим громкий клич страстного утверждения жизни.
«... Жить... наша молодость! Какая жгучая ирония заключается в этих словах, какие горизонты внезапно открывают они перед нами!.. Все счастье, которое нам не было дано, все радости, которых мы лишились из-за того, что наступил день, когда пришлось взять ружье! Через двадцать лет люди напишут о наших страданиях, о наших крестных муках, а ведь мы умираем каждый день! У нас есть одно горькое преимущество — сознание, что мы живем во времена судорог человечества, что мы являемся искуплением ошибок прошлого и залогом спокойствия будущего. Почетное, но жестокое назначение, вызывающее и восторг и негодование, потому что эти судороги настоящего убивают нас, приносят нас в жертву!.. Теперь жалкие, дрожащие, обломки человечества, выброшенные кровавым горнилом войны, знают, что такое горечь лавров, и остаток гордости защищает их от призрачной и преходящей славы; теперь они познали обманчивость позы и ничтожество иных упований. Огонь поглотил внешние украшения и сорвал всю мишуру; они остались наедине с собой, лишенные всяких иллюзий, быть может, несколько более сознательные, чем раньше, и, безусловно, более искренние, потому что у каждого есть тайная рана, которая нуждается в уходе, и великая скорбь, которая ждет тихой ласки, скрытой во мраке! Уходящее время оставляет у них горький привкус во рту... Как тягостен будет переход, и как много будет таких обломков! И вот уже новая тревога сжимает грудь: тревога за тех, кто борется еще и кто вернется назад. О, гнетущая тоска, охватывающая душу при виде развалин и мертвецов, покрывших поле битвы. Каким гнетом ляжет она на молодую волю, на прекрасное мужество! Смутное и тревожное время, когда люди упорно будут ощупью искать более надежных путей и менее жестоких кумиров!
«... Юноша моего поколения, о тебе думаю я, когда пишу эти строки, о тебе, хотя я знаю лишь одно — что ты борешься или что ты, истерзанный, вернулся из кровавых окопов... Я встретил тебя на улице, — ты шел стыдясь, с трудом скрывая увечье, — и сколько внутреннего отчаяния прочел я в твоих глазах, мой друг! Я знаю ужасные минуты, которые ты пережил, я знаю, что такие испытания, перенесенные сообща, в конце концов создают общность душ... Я знаю твои сомнения: твои тревоги стали моими. Я знаю, какой неотступный вопрос преследует тебя: «Что же дальше?» Ты спрашиваешь, ты тоже спрашиваешь, что видно с вершин и что еще произойдет.
«Я понимаю тебя: да что же дальше?.. Жить! Эта песня звучит в сердце каждого. Жить! Вот крик нашей жестокой эпохи. Я слышал его, я слышал это жалкое и чудесное слово, звучащее так горячо в устах раненых, которые чувствуют тяжелую близость победительницы смерти! Я вновь услыхал его в окопах, — здесь его произносили шопотом, словно молитву! Юноша, наше время — патетическое время: пережив ужасную войну, ты должен утвердить свое право на жизнь и жить. Освобожденный от всякой лжи и от всех миражей, ты остался обнаженным и одиноким, белая, широкая, бесконечная дорога расстилается перед тобой. В путь! Дали зовут тебя. Оставь за собой старый мир с его кумирами и иди вперед, не оборачиваясь, чтоб послушать запоздавшие голоса прошлого».
Во имя этих юношей и их братьев, приносимых в жертву во всех странах мира, предающихся взаимному истреблению, я бросаю эти крики скорби, как вызов тем, кто совершает эти жертвоприношения. И пусть эта жертвенная кровь забрызжет их лица!
«Revue Mensuelle», Женева, май 1917 г.
XVI. AVE, CAESAR, ЖАЖДУЩИЕ ЖИЗНИ ПРИВЕТСТВУЮТ ТЕБЯ
В предыдущей статье я цитировал слова некоторых французских солдат. После книги Анри Барбюса «В огне» раздались скорбные и глубоко человечные голоса «.Жертвоприношения» Поля Юссона и мучительные размышления Андрэ Дельмера, редактора журнала «Vivre». Возмутительной идеализации войны, фабрикуемой вдали от фронта, — этой грубой эпинальской мазне, крикливой и лживой, — они противопоставляют суровое лицо действительности, мученичество молодежи, осужденной на взаимное истребление в угоду ярости преступного старшего поколения.
Я хочу, чтобы сейчас прозвучал еще один голос, более резкий, более мужественный и более мстительный, чем исполненный стоической горечи голос Юссона или чем проникнутая безнадежной нежностью жалоба Дельмера. Это голос нашего друга — Мориса Вёлленса, редактора литературного журнала «Les Humbles».
Он был тяжело ранен и получил крест с объявлением благодарности в приказе:
«Велленс (Морис), ополченец второго разряда, 8-й роты, 73-го пехотного полка, — храбрый солдат, не знающий страха, тяжело ранен при защите вверенного ему поста от превосходящего численностью неприятеля».
В журнале «Demain» (август 1917 года) вы можете прочесть замечательное описание того сражения, в котором он был ранен и в котором ему оказали братскую помощь немецкие солдаты. Лежащий без движения, задыхающийся человек ожидает смертельного удара и вдруг видит над собой улыбку склонившегося к нему юноши, который протягивает ему руку и по-немецки спрашивает его: «Ну, что, как дела, товарищ?» Раненый не может поверить в искренность врага, и, видя это, тот продолжает: «О товарищ! Я добрый... Мы будем хорошими товарищами... Да, да, хорошими товарищами...» Эта глава посвящена:
«Моему брату, неизвестному вюртембергскому солдату, который 30 декабря 1914 года в Грюрийском лесу великодушно спас мне жизнь, вместо того чтобы нанести смертельный удар.
Другу (врагу), который в дармштадтском госпитале ухаживал за мной, как родной отец.
И товарищам Е., К. и Б., которые разговаривали со мною, как люди».
Вернувшись во Францию, этот солдат без страха и упрека встретился с хвастливой армией бюрократов тыла. Их ненависть и глупость вызывали у него тошноту. Но, вместо того чтобы, подобно некоторым из его товарищей, уйти в себя и углубиться в презрительное молчание, он храбро ринулся в бой против «превосходящего численностью неприятеля», как он это делал всегда.
В марте 1916 года он становится редактором маленького журнала, который носит весьма скромное название «Les Humbles»*, но голос которого звучит резко и который нельзя заглушить. Он громко заявляет:
-------------------
* Смиренные (Прим. перев.)
«После буйного водоворота войны, не вполне еще освободившись из-под власти его волн, мы не собираемся покориться посредственности и рабской пошлости окружающего... Нам надоела систематическая, повседневная ложь, которой забивают головы... Мы ни на йоту никому не уступаем ни наших прав, ни даже наших надежд»*.
------------------
* «Paroles avant Ie depart», (майский номер 1917).
И каждый выпуск журнала Вёлленса свидетельствует о его независимости. Благодаря своей силе и неукротимой прямоте он становится во главе молодых журналов, которые в настоящее время со всех сторон пускают ростки на развалинах.
Большого друга нашел он в лице мудрого Гана Ринера, сохранившего среди хаоса, среди варваров Европы безмятежность Сократа-изгнанника. Гравер Габриэль Бело, другой мудрец, живет на острове Св. Людовика, не зная волнений и злобы, словно два живописные рукава Сены отделили его от всех тревог мира, и самые мрачные статьи освещает спокойствием своих сияющих рисунков*. Остальные, более молодые сотрудники, солдаты с фронта, как и Вёлленс, — например, поэт Марсель Лебарбье, — с ним рядом сражаются за истину.
-----------------
* В том числе и мою статью «Убиваемым народам»; цензура выбросила из нее сто строк, и Вёлленс заполнил пробелы гравюрами Бело (майский номер 1917 года).
Последний выпуск журнала «Les Humbles» занят благотворным делом. В нем Вёлленс воздает должное тем немногим французским писателям, которые за последние три года проявили себя свободомыслящими и человечными. Это Анри Гильбо и его журнал «Demain»*; автор поэм: «Ведь вы же люди» и «Поэма против великого преступления», П. Ж. Жув, чья чуткая душа, словно листва дерева, вибрирует и дрожит от дуновения всех несчастий и всего гнева человечества; Марсель Мартине, один из величайших лириков, порожденных войной (ужасами войны), автор поэмы «Проклятые времена», которая останется бессмертным памятником страданий и бунта свободной души; трогательный Дельмер и несколько молодых журналов. Затем Вёлленс расчищает почву от того, что он называет «ложным авангардом литературы», и выкладывает всю суровую правду писателям-шовинистам. Этот суровый солдат от литературы обращается к ним с грубыми речами:
«... Я сам пришел оттуда, с этой войны, которую вы воспеваете... Мне объявлена благодарность в приказе, у меня есть крест, — я никогда его не ношу. Семь месяцев провел я в плену, прежде чем меня отправили на родину как тяжело раненого. Я мог бы затопить вас воинственными рассказами. Но я этого не хочу. Тем не менее, я пишу книгу о войне. И в этой книге я концентрирую все, что перечувствовало мое сердце, все, что выстрадал человек за эти месяцы невыразимого ужаса, и также всю радость, которую он испытал, когда в минуты редких проблесков становилось заметно, что еще не все человеческое умерло, что добро еще существует и по ту и по сю сторону Рейна, во всем мире. Вы, г. Б., воспеваете «войну, на которой прекрасно и сладко умирать за отечество». Все бывшие под угрозой смерти скажут вам, что если смерть и может быть необходимой, то она никогда не была ни прекрасной, ни сладостной. Вы прославляете «этот величественный трехцветный лоскут: голубой цвет — блузы наших рабочих, белый — косынки наших изумительных сестер милосердия»... Но позвольте мне не продолжать о красном цвете, потому что я сам прекрасно представляю его себе: это красная кровь, льющаяся из моих ран в то ужасное утро декабря 1914 г. и застывающая на ледяной грязи Аргонн, — грязи, красной от крови разлагающихся, несущих заразу трупов; это раздробленные черепа мертвых товарищей, это окровавленные обрубки, которые как бы прячутся в пене прогнившей воды. О, кровавые призраки, повсюду мерещившиеся в те страшные и тусклые дни, — вы снова сбегаетесь ко мне, беспокойные и жестокие! И я хотел бы сказать вместе с поэтом:
„Немногого нехватает, чтобы сердце мое разорвалось... "».
------------------------
* Невзирая на осуждение, которому впоследствии подвергся Гильбо, мы целиком сохраняем наше доверие к нему. Я не разделяю многих его мыслей, но восхищаюсь его мужеством, а честность его остается вне всяких подозрений для всех, знавших его близко. Р. Р. Август 1919 г.
И в заключение своей карающей речи он предоставляет слово другому солдату, тоже писателю — Ж. Тюрио-Франши*, который в том же боевом тоне, без прикрас и без умолчаний, затыкает рот чернильным хвастунам:
«Либо слишком молодые, либо слишком старые, поэты в пижамах, завидуя, повидимому, стратегам в туфлях, считают своим долгом расточать патриотические песни. Гремит медь риторики, брань стала наиболее употребительным доводом; тысячи синих чулок, злоупотребляющих Красным Крестом, разгуливают на улицах, болтая всякий вздор и выставляя напоказ свои спартанские чувства, рвение амазонок; отсюда — избыток сонетов, стансов и т. д., отсюда — если говорить на тарабарщине светского критика — то обстоятельство, что «самая тонкая чувствительность удачно сочетается у них с патриотизмом в самом чистом виде». Да оставьте же нас в покое, чорт возьми! Вы ничего не знаете, замолчите же!»
--------------------------------
* G. Thuriot-Franchi, «Les Marches de la France».
Таков приказ о молчании, которое поддельным героям тыла с резкостью предписывает солдат-фронтовик. Если им нравится «солдатский» стиль, то они имели возможность вдоволь им насладиться. Тот, кто только что видел смерть в лицо, завоевал себе право сказать правду в лицо «любителям» смерти... смерти чужой.
«Revue Mensuelle», Женева, октябрь 1917 г.
XVII. ОБ ОДНОМ МУЧЕНИКЕ
Марк де Ларреги *
* Предисловие к «La Muse de sang» par Marc de Larregui (de Civrieux), 1920 г., Paris, Societe mutuelle d'edition.
Вот проклятие войне. Это проклятие вместе со своей кровью бросает в лицо чудовищу юноша, убитый под Верденом.
Величайший трагизм настоящей книги в том, что этот проклинающий голос был создан, казалось, лишь для слов нежности и любви. У Марка де Ларреги де Сиврие была нежнейшая душа. С самого детства окруженный красотами Средиземного моря, этот молодой француз, родившийся в Сорренто, чувствовал страстное влечение к поэту Грациэллы; никогда не расставался он с книгой «Гармоний», и после его смерти книга эта была найдена в его солдатской сумке; он выражал желание быть погребенным рядом с Ламартином, — желание, которое впоследствии должна была исполнить скорбная любовь отца*.
-----------------------
* Оно было исполнено 5 февраля 1921 г. Тело Марка де Ларреги покоится в Сен-Пуане, рядом с могилой Ламартина, увенчанной возгласом веры: «Speravit anima mea» (Надеялась душа моя).
Добавлю, что автор мятежной «Кровавой музы» происходил из старинной французской семьи, — католической и консервативной, — и одно время даже принадлежал к «l’Action Francaise».
И этот верный последователь Ламартина, воспитанный на литературных и политических традициях старой Франции, бросает смертоносному идолу родной страны и ее лжеучителям такие проклятия:
«Лицемерные святоши с яростным сердцем!..»: Судите, какой моральный переворот должен был совершиться в этом молодом существе! Этот переворот произошел почти внезапно: Марк де Ларреги ушел на фронт 15 июля 1915 года, а стихотворение, которым открывается сборник и которое дало название всей книге: «Кровавая муза» — этот дар, принесенный «Смерти, тысячеликому индусскому идолу», относится к октябрю 1915 года. Негодование и отвращение поэта возрастают все с большей силой и достигают предела в последнем стихотворении, написанном за месяц до смерти*.
---------------------
* В октябре 1916 г.
Марк де Ларреги де Сиврие предчувствовал свою смерть. Бывали моменты, когда он говорил о себе так, словно он был уже в прошлом; и именно потому, что он видел себя уже по ту сторону Времени, он считал себя в праве говорить правду своим палачам:
Я ненавижу общие места патриотических речей,
Я сражаюсь против лжи и против идолопоклонства.
Мое прошлое освобождает меня от всяких расчетов с родиной...
В чем же та истина, которую он противопоставляет лжи? Эта истина в том, что настоящих врагов следует искать не по ту сторону границы...
«В царстве смерти не существует никаких границ...»
Все народы принесены в жертву во имя цели, которая не является их целью и которой они не понимают.
Враг один во всех странах: это эгоизм, гордость, стремление к наживе небольшой кучки людей, чью разрушительную силу увеличивает во сто крат идеологическое опьянение, которое может сравниться с наихудшим религиозным фанатизмом древних времен. Когда глазам Марка де Ларреги открывается ложь этого идеализма (например, перед остовом «Лесного домика»), его чистая душа преисполняется чувством отвращения, и молодой поэт с яростным презрением и с горькой насмешкой слагает с себя опошленное звание поэта...
«... Я не поэт»...
Громким, лживым словам он противопоставляет жестокую действительность. И, полный отчаяния от этого разоблачения, всюду и везде видит он ложь; все кажется ему ложью — красота природы, деревья, даже самое небо. «Весь этот кажущийся мир — одна ловушка»... Молодежь окопов, заживо погребенная в склепе Аргонн, испытывает ужасное чувство: ей кажется, что все и всё соединились против нее — враги и друзья, люди и природа. Перед смертью им хочется хоть крикнуть о своем презрении к этим присяжным бальзамировщикам, к этим храбрым писакам, которые, не удовлетворившись тем, что убедили их умереть «до конца», навязывают им еще какую-то эпическую радость, которые преследуют их до самой могилы: «Вставайте, мертвые».
«Дайте же им почивать с миром!
После того как они несли на себе тяжкое бремя стольких преступлений и стольких зол, после того как они погибли из-за вашей злобы».
Не знаю, действительно ли, — как говорит в своем предисловии Марк де Ларреги, — эта книга точно отражает «психологию солдата во время войны». У человеческой толпы — миллионы голов. Радость и страдание не у всех одинаковы. И самые лучшие всегда бывают самыми несчастными. Ибо за других они страдают так же, как и за себя; и страдания душевные бывают у них гораздо сильнее страданий телесных. Марк де Ларреги де Сиврие, по словам одного из офицеров, «обладает ценнейшими качествами, но у него есть один недостаток: он мыслит!..» Вопреки знаменитым словам Паскаля) этот недостаток присущ далеко не всем людям. Они гнутся, как камыши, но мыслят они редко. Они покупают на гроши готовые мысли, которые вместе с алкоголем продают им правительства. Горе тем, кто мыслит! В этой войне они претерпели крестные муки. Каждый из них был Христом.
Таким представляется мне образ бедного юного Марка де Ларреги де Сиврие... «Agnus Dei qui tollis peccata mundi»...*
-----------------------
* Агнец божий, искупающий грехи мира. (Прим. перев.)
Мне хотелось бы добавить несколько слов в утешение несчастному отцу. С мучительным смирением обвиняет он себя в том, что не только не попытался помешать смерти своего сына, а, наоборот, даже толкнул его на эту смерть*.
----------------------
* Позволю себе связать с именем Л. М. Ларреги де Сиврие имена Б. Ломбара, дижонского адвоката, и моего дорогого друга Гюстава Дюлена, автора патетической «Адской войны» — одного из ужаснейших обвинений, брошенных войне и обществу. Все трое потеряли во время войны любимых сыновей. Всех троих озарила скорбь, вызванная этой смертью. И все трое, объединившись, напечатали «Покаяние перед нашими убитыми сыновьями». Пишущий эти строки не знал этой волнующей исповеди, когда приписал своему «Клерамбо» подобный же акт раскаяния: «О мертвые, простите нас» («Clerambault», стр. 153 — 157).
О, нет, не он виноват в этом! Пусть он вспомнит ту взволнованную нежность, с которой сын до конца скрывал от него свои страдания. Виновата вся совокупность дряхлого общества, виновата устаревшая религия, которая была великой в свое время, а сейчас сама близка к смерти и смертоносна, — религия сословия, религия касты, религия нации, которая должна погибнуть, которая уже гибнет перед лицом новой веры — веры в человечество. Все мы верили в бога наших отцов, в старого ревнивого бога; и даже самые передовые, из уважения к памяти прошлого, не решались освободиться от него вплоть до 1914 года. Нынешняя позорная война открыла глаза миллионам из нас. Эти боги смерти, боги прошлого, показали себя во всей своей кровавой наготе. И над избиением младенцев мы, подобно рождественским пастухам, увидели взошедшую звезду, которая возвещает новую религию. В ночи Аргонн — я убежден — сияние этой звезды ласкало горестный взор Марка де Ларреги.
Пусть отец и друзья его преодолеют гнетущее впечатление жестокого отрицания, которое, вероятно, осталось у них после чтения некоторых из этих стихотворений. Эти стихотворения — лишь одни из этапов на его крестном пути. Марк де Ларреги не остановился бы на нем. Если бы он продолжал жить, он исправил бы, сократил бы неудовлетворительные или неудачные выражения, а врожденное чувство внутренней гармонии заставило бы его смягчить жестокое отрицание надеждой на более человечное будущее, или стремление к нему. Ужасу смерти он противопоставил бы ту религию жизни, которая вдохновила его на самое чистое, самое трогательное из его стихотворений: «Той, которая забудет». В нем усопший (ибо его голос доносится уже словно из райского мира) в своем самоотречении запрещает тем, кто наиболее ему дорог, хранить память о нем:
...Забудь! и пусть сердце твое будет свободно от угрызений!
Люби жизнь!..
Воспоминание о мертвом — это великий грех.
...Люби радость!
Прощай! Беги далеко отсюда, беги на волнах времени...
Там ожидает тебя любовь...
Чистый образ доброты и любви, которая, забывая о себе, думает лишь о счастьи любимых, останется в нашей памяти связанным с именем Марка де Ларреги де Сиврие. Пусть эта юная жертва будет для нас символом срезанного цветка мира, — символом молодости вселенной, которую безумное человечество принесло в жертву своим жестоким кумирам!
Париж. Рождество, 1919 г.
XVIII. ТРАГЕДИЯ МЫСЛИ ЗАПАДА
«История двенадцати часов» Ф. Ж. Бонжана *
* Изд. F. Rieder, Париж. Нижеследующие страницы являются предисловием.
Произведение исключительное, — произведение, порожденное войной, вскормленное ее скорбью, пылающее ее страстями, насквозь пронизанное ее яростным ритмом... И в этом произведении нет ни одной картины войны, нет ни сражений, ни крови, ни славы, ни физических страданий, почти никаких событий. И все же я осмеливаюсь утверждать, что ни в одной из великих книг, внушенных войной (не исключая даже шедевров Барбюса и Лацко), нет более глубокого отзвука той бури, которая охватила душу Европы.
Все происходит в глубине души. По выражению одного из действующих лиц «совесть здесь — настоящее поле битвы». Драма, которая тут разыгрывается, — трагедия мысли Запада.
Место действия: внутренность барака в лагере французских военнопленных, затерянном где-то в глубине Германии. Несколько французов, человек десять, теснящихся в квадратном «загоне». Маленький, замкнутый мирок, замурованный внешне, замурованный внутренне, уже в течение долгих лет и еще на долгие годы отгороженный от всей остальной жизни, отгороженный не только стенами, которые стерегут их, не только пространством, которое отделяет их от родной страны, но и своей собственной мыслью, которая отныне и навсегда отбросила мысль, надежды и иллюзии всех тех, кого они оставили там, на родине.
В этой тюрьме в течение двенадцати часов развертывается все действие книги — раскрывается безграничная ширь человеческого духа...
Разумеется, все они французы, ультра-французы — сердцем, гордостью, презрением или состраданием к врагу, — но свободнейшие из французов, ибо тот самый плен, который окружил их стенами, освободил их от всякого гнета в словах или в мыслях, ибо здесь «они могут быть уверены в том, что ничем не повредят силе сопротивления» дерущихся.
Беседы ведут между собой пять-шесть ярко очерченных персонажей: художник Мирье, философ Гронзаль, инженер Кольб, «тигр» Деньер — солдат по ремеслу, спортсмен Блемон и, наконец, Севрие, в которого автор вложил все самое для него дорогое. Но, как ни сильно искусство Бонжана-портретиста, все же эти различные и друг друга дополняющие фигуры являются, главным образом, представителями разных точек зрения — вершинами, с которых взгляд разносторонне охватывает великие проблемы войны, вспышками молнии, освещающими трагическую загадку жизни вселенной.
У этих товарищей по несчастью, столь различных по убеждениям и характерам, есть одна общая черта: все они питают отвращение ко всем разновидностям старой лжи, «к старым, привычным миражам», ко всем догматам, ко всем утверждениям, которые борются в тылу и которые — все до одного [показывают] свою несостоятельность, — все до одного — обнаружили в час испытания свой преступный обман, свое убийственное ничтожество, все — и Сила и Слабость, и национализм и гуманитаризм. И если эти люди сурово осуждают преступление, то всего беспощаднее они к лицемерию.
Однако их связывают не только их общие антипатии. Все они — художник и философ, поборник войны за Право и поборник войны за Силу, оптимист и пессимист, — все они героически весело доводят свою мысль до конца — до бездны. Неподдельный и страстный героизм, способный совместить иронию и «жестокость критического ума» с «жадным звериным желанием схватки», смакующий сомнения и скорбь, находящий горькое наслаждение в трагедии вселенной. Эти французы, в которых таятся привязчивые и тоскующие сердца, сумели без иллюзий и без тщетных жалоб подняться до уровня катастрофической действительности. Севрие превосходит их всех головокружительным полетом своей мысли. Трагический и нежный, иронический и страстный — он напоминает Меркуцио, дух которого пронзает схватку, предается мечтам и смеется. Севрие — это воплощение свободного духа французов, который любит бродить по краю пропасти, уверенный, что никогда не упадет в нее, но так часто наклоняется над ней, что взлетает ввысь, в сферу мечтаний и светлого опьянения.
Мечта окутывает все произведение. После первых же аккордов, предшествующих диалогам, чувствуешь себя перенесенным в атмосферу какого-то бреда. И призрачность, которая обволакивает всю «Историю Двенадцати Часов», доходит до остроты безумия в последний, двенадцатый, час в превосходной сцене в кабачке, где развертывается метафизическая игра иронии Севрие.
«Нет ли у вас такого ощущения, — говорит Мирье, — будто вы живете в каком-то бреду?»
«А вы полагаете, что когда-нибудь жили иначе?» — отвечает Севрие.
И последнее слово этого трагического сновидения, этой «Загадки Вселенной» — «Красота».
«Красота — путем Страдания».
Я не буду говорить здесь о том, что я вижу в этом грозном историческом свидетельстве состояния французской души во время войны, не буду говорить и о том, на что оно указывает мне в судьбах грядущего. Это другая драма, о которой я хочу хранить молчание. Но, каково бы ни было предзнаменование, произведение, в котором оно заключено, — великое произведение. Самое богатое мыслями среди произведений о войне, какие мне приходилось читать.
«Борьба за Свободу», прибавившая к старому рабству столько новых порабощений, сдержала свое обещание по крайней мере в одном: в том, что она (правда, помимо своей воли) заставила несколько людей сильных духом дорогой ценой приобрести полное освобождение. Она выковала людей с бесстрашным взором, над которым не тяготеет больше никакая ложь прошлого.
Август 1921 г.
XIX. ДУХ ФРАНЦИИ ПРОТИВ ВОЙНЫ *
* Предисловие к сборнику «Поэты против войны», Антология французской поэзии — 1914 — 1919, изд. Sablier, Женева, 1920.
В течение пяти лет лгали миру. Во всех странах провозглашалось «святое единение», единодушное признание войны и ненависти. Людям свободных взглядов затыкали рот. Если кому-нибудь удавалось ускользнуть от рабства и крикнуть слово протеста где-нибудь в нейтральной стране, этот крик заглушался бранью; человека высмеивали, позорили, ему угрожали.
Дверь тюрьмы приоткрывается; кляп вырван. И вот он — священный союз прекраснейших поэтических голосов, самых твердых умов Франции, — союз против войны с ее ложью, преступлениями и безумием! Я счастлив, предлагая читателям всех национальностей этот сборник, передовой французской поэзии.
Большинство из этих поэтов — мои личные друзья.
Прежде всего — группа женевских эмигрантов, которая мне особенна дорога, ибо, начиная со второго года войны, мы вместе переносили испытания и вместе подвергались оскорблениям, когда неистовство всемирной ярости разбушевалось над Швейцарией. Мрачные дни, освещавшиеся лишь огнем нашего свободного сознания и подчас — французской иронией, которая, благодарение богу, никогда еще не теряла способности смеяться над глупостью. Не так ли, друзья мои?..
Среди стольких воспоминаний мне в эту минуту вновь представляется Сидерс, снежный холм и ледяной ветер, тот вечер в конце декабря, когда Жув впервые читал нам свой дикий «Танец мертвецов».
Жув — сердце, терзаемое несправедливостью и страданием мира, поэт, патетический, язвительный, резкий и страстный во всем — даже в изображении бесконечного покоя, о котором мечтает его вечно мятущаяся душа...
Аркос, лучше владеющий собой, но не менее волнующий, глубоко понимает всемирное братство людей, и жестокая схватка народов нашей эпохи ни на минуту не заслоняет перед ним всей совокупности космической эпопеи.
Шарль Бодуэн возгласом нежности отвечает на возгласы злобы и мщения, в ярости дерущихся войск противопоставляет картину Младенца в яслях.
К голосам, раздающимся в Швейцарии, присоединяются за границей более многочисленные, но долгое время заглушавшиеся голоса наших друзей французов; которые могли слиться с нами лишь мыслью, разрушающей все преграды.
Первый из них — Марсель Мартинэ — автор большой революционной поэмы «Проклятые времена», проникнутой скорбью и возмущением, полной драматизма, способной взволновать народ и поднять его на восстание; она была напечатана в Женеве в 1916 году.
Вильдрак, чьи самые дурные душевные движения смягчаются сосредоточенным самоуглублением, так что само отчаяние полно гармонии и поет:
Танец снежинки,
Которая кружится и падает,
Снова поднимается, грезит и исчезает в снежной пустыне...
Проницательный Дюамель, не позволяющий безумию мира нарушить ясность его сознания или помешать спокойному осуществлению его гетевского идеала.
Мощный голос Жюля Ромэна, знаменосца нашей Европы, с мрачной радостью возвещает приход «бури, которая вырвет корни мира... »
Жорж Шенневьер под пулями, в грязи окопов, защищает сокровище своего внутреннего мира и обличает перед людьми людскую низость, «чудовищность преступления» вселенной, «которая умывает руки, упиваясь славой мертвецов...»
Люк Дюртен с болезненной улыбкой раненого созерцает развалины и произносит «mea culpa»* за все человечество.
--------------------
* Моя вина. (Прим. перев.)
Эдуард Дюжарден удостаивает людей лишь презрительной жалости и показывает кулак богу.
Жорж Пиок мечтает о великодушной революции без насилия.
Стоик Поттешер, у которого война отняла нечто большее, чем жизнь, скрывает свою глубокую рану; и, читая его произведения, я думаю о лучшей из его поэм — о его прекрасном сыне, погибшем в бою, мученике за человечество.
Клод Роже Маркс оплакивает своих погибших друзей и слышит их голос, утешающий его.
Жорж Перен вздыхает о потерянном рае — о временах, когда душа была еще свободна.
Сердце молодого авиатора Ренетура терзает разлад между упоением риска и муками его смертоносной профессии.
Луи де Гонзак-Фрик, словно святыню, проносит через сражения свой скорбный и чистый культ красоты.
Билье напоминает людям, отгороженным друг от друга границами, о «плодотворном синтезе жизни миров».
Банвиль Д'Остель резко обличает «человека войны», а Луи Сандрэ клеймит позором писателей, которые изменили своему назначению — назначению защищать человечество.
В этом хоре поэтов — два нежных женских голоса: Генриэтта Соре и Сесиль Перен.
И во главе малого отряда — малого числом, но великого сердцем, — шествуют тени трех юных мертвецов. Это убитый под Верденом Марк де Ларреги де Севрие, который страстно любил Ламартина и чья последняя воля была — лежать в могиле рядом с автором «Гармоний»; Баннеро, чьи стихи, подкошенные в самом расцвете, источают аромат старой классической сельской Франции; и самый пылкий, самый мятежный из всех — юный принц Гамлет и в то же время Сен-Жюст — наш Жан де Сен-При, хрупкий и горячий юноша, который, лишь успев пройти мимо нас, оставил в наших сердцах огненный след...
Братья всего мира — вот о чем думали, вот что переживал цвет французской литературы в эти годы рабства, когда несколько риторов из Парламента или из Академии осмеливались говорить от имени Франции и приписывать ей свое мелочное тщеславие и свою бесчеловечность.
В течение пяти лет я пытался познакомить французов с великодушными людьми, которые восставали против войны в лагере их противников-немцев. Теперь я обращаюсь к немцам и прошу их выслушать тех из среды нашего народа, кто перенес такие же страдания и пережил такие же надежды. Подобно тому как в «Тайной вечере» старых художников эпохи Возрождения апостолы сидят за одним столом, но каждый думает свою думу и не замечает окружающих, так в течение пяти лет Франция и Германия бок-о-бок вкушают от одного общего хлеба братской скорби и не знают об этом. Пусть же теперь они об этом узнают! Для скорби нет границ. И более нет их для любви. Многие наши поэты воспевали братство людей, и ярче всех — Аркос. Какие волнующие образы находит он:
Мертвецы — все находятся по одну сторону...
И единственная трагедия — это крестные муки Вселенной.
В другом месте он говорит:
Удрученная вселенная склоняется,
Словно голова на кресте...
Друзья, вспомним о том, что в прекрасной легенде, поддерживающей человечество в течение двадцати веков, человек, распятый на кресте, восстал из мертвых.
Да восстанет же из мертвых и теперь истерзанное тело Человечества!.. Братья всех стран и, прежде всего, вы, поэты, ведь вы являетесь, вы должны быть светочами своих народов, — протяните же руки друг другу! Все мы — дети одной родины.
Париж, январь 1920 г.*
-------------------------
* Главнейшие произведения, упомянутые в предисловии к сборнику «Поэты против войны», следующие: Rene Arcos: Le Sang des Autres, poemes 1914 — 1917, editions du Sablier, Geneve. — Georges Bannerot: Les Statues mutilees, editions de la ghilde «Les forgerons», Paris. — Charles Baudouin: l’Arche Flottante; Baptismales, editions du Carmel. — Georges Duhamel: Elegies, Mercure de France. — Luc Durtain: Le Retour des Homines, editions de la «Nouvelle Revue Fran9aise». — Louis de Gonzague-Frick: Girandes, editions du Carnet critique. — P.-J. Jouve: Danse des Morts, editions de l'Action sociale, La-Chaux-de-Fonds; Vous etes des hommes, 1915, «Nouvelle Revue Francaise»; Poeme contre le grand crime, editions Demain, Geneve; Heures; Livre de la Nuit, editions du Sablier, Geneve. — Marc de Larreguy de Civrieux: La Muse de Sang, Soc. mutuelle d'edition, Paris. — Marcel Martinet: Les Temps maudits, editions Demain, Geneve, 1916; 2-е edition, Ollendorff, Paris. — Cecile Perin: Les Captives, Sansof, Paris. — Maurice Pottecher: Les Chants de la Tourmente, Ollendorff, Paris. — J.-M. Renaitour: La Mart du Feu, Jouve, Paris. — Jules Romains: Europe, editions de la «Nouvelle Revue Francaise». — Henriette Sauret: L'Amour a la Gihenne, Soc. nouv. d'edition, Paris. — Charles Vildrac: Chants du Desespere, editions de la «Nouvelle Revue Francaise».
XX. Страждущий человек
Menschen im Krieg *
Андреаса Лацко
* Menschen im Krieg. 1917. Изд. Rascher, Цюрих. Напечатано в серии «Europaische Bьcher».
Впоследствии было напечатано во французском переводе X. Мейера в Швейцарии. Второй перевод Магдалины Маркс вышел в Париже (Flammarion).
Искусство окровавлено. Французская ли то кровь, или немецкая, все равно — это всегда кровь страждущего человека. Вчера мы прислушивались к долгой заунывной жалобе, которая несется со страниц «В огне» Барбюса. Сегодня мы слышим еще более раздирающие душу стоны — «Людей на войне» (Menschen im Krieg). Хотя эти стоны и несутся из враждебного лагеря, я уверен, что воинственные читатели во Франции и в Наварре убегут от них, заткнув уши. Подобная книга могла бы нарушить их бесстрастие.
Книга «В огне» более приемлема для этих комнатных вояк. В ней царит внешняя безличность. Несмотря на количество и отчетливость образов, ни один из них не доминирует; героя романа нет; поэтому чувствуешь себя менее связанным со страданиями, разбросанными по всей книге, и страдания эти, так же как и их причины, носят стихийный характер. Чудовищность давящего рока уменьшает горечь тех, кого она давит. Эта фреска войны кажется видением всемирного Потопа. Человеческая масса проклинает бедствие, но приемлет его. В книге Барбюса звучит глухая угроза по адресу будущего, но не настоящего. Счеты будут сводиться в день, который придет после заключения мира.
В «Menschen im Krieg» судебное заседание открыто, человечество стоит перед судьями и дает показания против палачей. Человечество? Не совсем так. Несколько человек, несколько избранных жертв, чьи страдания доходят до нас скорее, чем страдания толпы, потому что они носят личный характер; мы следим за разрушением, которое производят эти страдания в истерзанном теле и сердце, мы принимаем их, они становятся нашими собственными страданиями. Да свидетель, дающий показания, и не стремится к объективности. Он в то же время страстный истец, который, трепеща от недавно перенесенных мук, кричит нам: «Мщения!» Написавший эту книгу только что вышел из ада; он задыхается; его преследуют кошмары, он отмечен неизгладимым клеймом скорби. Будущее сохранит за Андреасом Лацко* место в первых рядах свидетелей, оставивших правдивые показания о крестных муках человека в этот несчастный 1914 год.
------------------
* Андреас Лацко был во время войны венгерским офицером. Он был ранен на итальянском фронте в сражениях 1914-1915 гг.
Произведение дано в виде шести отдельных новелл, объединенных лишь общим чувством боли и возмущения. Эти шесть военных эпизодов расположены в последовательности, носящей чисто внешний характер. Первый — «Отъезд». Последний — «Возвращение». В промежутке между ними находятся: «Крещение огнем, — видение раненых», «Смерть героя». Центральной фигурой является полномочный, привыкший к лести хозяин пиршества, виновник торжества, победоносный генералиссимус. В последних трех новеллах физическое страдание выставляет свой отвратительный лик — лик искалеченной Медузы. Первые две посвящены страданию душевному. Человек, стоящий в центре, — Победитель, — не видит ни того, ни другого: его слава заслоняет перед ним все; он находит, что жизнь хороша, а война еще лучше. Во всей книге — с начала до конца — звучит гул возмущения. На последней странице оно разряжается убийством: солдат, вернувшийся с фронта, убивает человека, нажившегося на войне.
Даю разбор этих шести новелл.
Действие новеллы «Отъезд» («Der Abmarsch») происходит в госпитальном саду мирного австрийского провинциального городка, в 50 километрах от фронта. Поздняя осень; вечер. Только что протрубили вечернюю зорю. Все кругом спокойно. В отдалении грохочут пушки, чудовищные псы, привязанные на цепь где-то в глубине земли. Молодые раненые офицеры наслаждаются спокойствием вечера. Трое из них весело болтают с двумя дамами. Четвертый, лейтенант ландштурма, — до войны композитор, — держится в стороне, находясь в состоянии крайней подавленности. Он перенес серьезное нервное потрясение, и ничто не может вывести его из угнетенного настроения — даже приезд хорошенькой молодой жены; когда она заговаривает с ним, он съеживается и отстраняется, когда она хочет к нему прикоснуться. Бедняжка страдает, не понимая его враждебности. Другая женщина одна поддерживает беседу. Это некая Frau Major*, которая целые дни проводит в госпитале, где она усвоила «странное болтливое хладнокровие». Она пресытилась ужасами; ее вечное любопытство имеет какой-то жестокий и порой истерический оттенок. Мужчины обсуждают вопрос о том, «что лучше всего на войне?» Для одного это возможность очутиться, как, например, сегодня вечером, в женском обществе.
« — ... Пять месяцев видеть одних только мужчин — и вдруг услышать нежный женский голос!.. Вот что лучше всего! Из-за одного этого стоит итти на войну...»
---------------------
* Госпожа майорша. (Прим. перев.)
Другой возражает, что лучше всего — это ванна, свежая перевязка, чистая постель и сознание, что можно будет отдыхать несколько недель. Третий говорит:
« — Лучше всего — тишина. После того как ты побывал там, в горах, где каждый выстрел отдается по пять раз, вдруг все замолкает, ни воя, ни грохота, одна только торжественная тишина, которую можно слушать, словно музыку... Первые ночи я не спал, — я сидел на кровати и напрягал слух, чтобы уловить эту тишину, словно какую-то отдаленную мелодию... Мне кажется, что я даже плакал, — так прекрасно было слышать, что ты ничего больше не слышишь!..»
Трое молодых людей шутят и смеются от счастья. Каждый из них опьянен покоем этого уснувшего города и осеннего сада. Никто из них не хочет потереть хоть каплю этого покоя, не хочет думать о том, что будет дальше, «закрыв глаза словно ребенок, которому надо итти в темноту».
Но вот Frau Major спрашивает (и ее дыхание учащается):
« — А теперь скажите, что ужаснее всего на войне?»
Молодые люди делают недовольную гримасу.
«Этот вопрос не входил в их программу...»
В эту минуту резкий голос кричит во мраке:
« — Ужаснее всего? Ужасен только отъезд... Люди уезжают, и их предоставляют своей участи — вот что ужасно!»
Ледяное молчание. Боясь услышать продолжение, Frau Major торопится уйти; под предлогом, что нужно возвращаться в город и что сейчас пойдет последний трамвай, она увлекает встревоженную женщину, в которой слова мужа отозвались смутным упреком. Офицеры остаются одни; желая изменить направление мыслей больного, один из них по-приятельски с похвалой отзывается о его жене. Больной поднимается с места.
« — Молодец женщина? Да, да, храбрая женщина! Она ни одной слезы не пролила, когда сажала меня в вагон. Все они вели себя так же. И жена бедного Дилля тоже. Очень храбрая женщина. Она бросила ему в поезд розы, а ведь они только два месяца, как были женаты... Розы, хе-хе! И до свиданья!.. Все они были патриотки, все до одной!..»
И он рассказывает, что случилось с бедным Диллем. Дилль показывал своим товарищам новую фотографию, полученную им от жены, как вдруг произошел взрыв, и в голову ему полетел сапог вместе с оторванной ногой какого-то солдата из обоза. Шпора засела Диллю в череп; пришлось вчетвером вытаскивать ее, пока она наконец не вышла вместе с куском мозга... «Точно серый полип» ... Один из офицеров, которого этот рассказ приводит в ужас, бежит за доктором. Тот хочет увести больного.
« — Идемте же, Нетт Leuinant, теперь надо итти спать».
« — Надо итти, конечно, — с глубоким вздохом отвечает больной. — Всем нам надо итти. Тот, кто не идет, — трус, а трусов они не хотят. Вот в чем дело! Понимаете? Теперь в моде герои. Госпоже Дилль захотелось иметь на своей новой шляпке украшение в виде героя, хе-хе! Вот почему бедняге Диллю пришлось потерять мозг. Мне тоже... Тебе тоже... Тебе тоже придется умирать... А женщины храбро смотрят на это, потому что такова мода...»
Он вопросительно смотрит на окружающих:
« — Как все это грустно, не правда ли?» — кротко спрашивает он.
И вдруг яростно кричит:
« — Ну, разве же это не мошенничество, а?.. Не мошенничество? Разве я был убийцей? Или разбойником?.. Я был музыкантом. И таким я ей нравился. Мы были счастливы, мы любили друг друга... И вот только потому, что мода изменилась, им понадобились убийцы. Понимаешь ты это?»
Его голос падает, он стонет:
« — Моя тоже была храброй. Ни одной слезы! Я ждал. Я все время ждал, когда она начнет кричать, когда наконец она начнет умолять меня, чтобы я не уезжал, чтобы ради нее я сделался трусом!.. Но у них нехватало мужества; ни у одной из них нехватало мужества; они хотят только одного — быть храбрыми. И моя тоже! И моя тоже!.. Она так же махала платочком, как и другие».
Он простирает руки к небу, словно призывая его в свидетели.
« — Ты хочешь знать, что ужаснее всего? Ужаснее всего было разочарование, отъезд. Не война, нет. Война — такая, какой она должна быть. Разве для тебя было неожиданно то, что она жестока? Неожиданностью был только отъезд. Жестокость женщин — вот в чем была неожиданность! В том, что они могут улыбаться и бросать розы, в том, что они отпускают своих мужей, своих детей, своих мальчиков, которых они тысячу раз укладывали в постель, оберегали, ласкали, которых они сами создали... Вот в чем неожиданность. В том, что они отпустили нас, что они послали, сами послали нас на смерть! Потому что каждой было бы стыдно, что у нее нет героя. О! это и было великое разочарование, дорогой мой... Как ты думаешь, разве мы пошли бы туда, если бы они нас не послали? Как ты думаешь?.. Ни один генерал ничего бы не смог поделать, если бы женщины не запихали нас в вагоны, если бы женщины крикнули нам, что они нас знать не захотят, когда мы сделаемся убийцами. Ни один не пошел бы на войну, если бы они поклялись, что ни одна из них не ляжет с мужчиной, который разбил кому-нибудь череп, застрелил кого-нибудь, распорол кому-нибудь живот! Ни один, говорю я вам!.. Я не хотел верить, что они смогут вот так перенести это! Я думал: они притворяются, они еще сдерживаются: но, как только паровоз засвистит, они закричат, они вырвут нас из вагона, они нас спасут. Это был единственный случай, когда они могли бы защитить нас... Но они хотели только одного — показать свою храбрость!..»
Он садится в изнеможении и начинает плакать. Вокруг него образовался кружок. Доктор добродушно говорит ему:
« — Идите спать, господин лейтенант. Женщины таковы, ничего с этим не поделаешь».
Больной раздраженно вскакивает:
— Они таковы? Они таковы? С каких это пор, а? Или ты никогда не слыхал о суфражистках, которые дают пощечины министрам, которые поджигают музеи, дают привязывать себя к фонарным столбам, — и все это ради права голоса? Слышишь, ради права голоса! А ради своих мужей — нет?
Он на минуту замолкает, задыхаясь, сраженный диким отчаянием; затем, борясь с рыданиями, кричит, словно загнанный; зверь:
« — Слышал ли ты хотя бы об одной, которая бросилась бы под поезд ради своего мужа? Хоть одна дала за нас пощечину министру, легла на рельсы? Ни одну не пришлось сталкивать оттуда. Ни одна не потеряла спокойствия во всем мире... Они выгнали нас. Они заткнули нам рот. Они нас пришпорили, как беднягу Дилля. Они послали нас убивать, они послали нас умирать ради своего тщеславия. Не защищай их! Их надо вырвать с корнем, как сорную траву! Их надо вырывать вчетвером, как было с Диллем. Вчетвером. И тогда им придется выйти. Ты доктор? На! Возьми мою голову! Я не хочу женщины. Вырви! Вырви!..»
Он кулаком бьет себя по черепу. Он рычит, его уводят силой. Сад пустеет. Постепенно все замирает — свет и звуки, все, кроме отдаленного кашля пушек. Проходит патруль, помогавший отводить сумасшедшего в госпиталь, и старик капрал с опущенной головой. Вдали вспышка взрыва и долгие раскаты. Старик останавливается, слушает, грозит кулаком, с отвращением плюет и ворчит: «Pfui, Teufel»*
-------------
* Фу, чорт!
Я счел нужным перевести большие выдержки из этой новеллы, чтобы дать представление об ее отрывистом, взволнованном, яростном стиле, скорее свойственном драматическому произведению, нежели роману, и напоминающем бурную страстность Шекспира. Мне кажется, что полезно будет, если эти горькие, несправедливые — и такие глубокие! — страницы получат широкое распространение, чтобы бедные женщины, старающиеся, часто из любви, подняться до сверхчеловеческих чувств, могли услышать в этой исповеди безумца тайные мысли, которые ни один мужчина не решится им открыть, чтобы они услышали немой, почти стыдливый призыв к их слабому, бесхитростному и материнскому состраданию.
Не буду долго задерживаться на остальных новеллах.
Вторая — «Feurtaufe» (Крещение огнем) — очень длинная пожалуй, даже слишком длинная, но полная скорби, — почти целиком посвящена душевным переживаниям сорокалетнего капитана Маршнера, который под вражескими пулями ведет свою роту в самую опасную траншею. Он не офицер по профессии. Он гражданский инженер, который когда-то был офицером и в тридцатилетнем возрасте сел на школьную скамью, чтобы уйти от военного ремесла; война снова вернула его на прежнее поприще. Еще третьего дня он был в Вене. Его подчиненные — это отцы семейств, каменщики, крестьяне, рабочие, чуждые всякого патриотического энтузиазма. Он читает их мысли, и ему стыдно вести на верную смерть этих бедных людей, доверившихся ему. Рядом с ним марширует молодой поручик Вейкслер, холодный, неумолимый, бесчеловечный, — такой, каким часто бывают в двадцать лет, «когда человек не успел еще узнать цену жизни». Жестокость этого человека, являющегося, впрочем, безупречным офицером, причиняет Маршнеру страдание, доходящее до отчаяния. Яростная вражда глухо назревает между ними. Наконец, когда она уже готова вырваться наружу, в окопе, где враждебно смотрят друг на друга двое мужчин, взрывается мина и хоронит обоих под грудой обломков. Через некоторое время к капитану возвращается сознание; у него раздроблен череп, а в нескольких шагах он видит беспощадного поручика со вспоротым животом и вывалившимися кишками. Они обмениваются последним взглядом.
«И Маршнер видит почти незнакомое бледное, грустное лицо с испуганными глазами, кротким, мягким, жалобным выражением рта, которое говорит о незабываемой покорности, нежной и скорбной.
« — Он страдает!.. — подумал Маршнер. — Бурная радость на миг охватила его. И он умер...»
...«Del Kamerad» (Товарищ) — дневник лежащего в госпитале солдата, обезумевшего от картин войны, а главное — от одного ужасного зрелища: раненого солдата в агонии, несчастного, у которого снарядом снесло все лицо. Этот образ навсегда запечатлелся в его мозгу. Он не покидает его ни днем, ни ночью; он садится, встает, ест, спит вместе с ним. Он-то и есть его «товарищ». Описание его может довести до галлюцинаций; это самые сильные страницы книги, направленные против зачинщиков войны и газетных болтунов.
В «Heldentod» (Смерть героя) изображается агония поручика Отто Кадара, умирающего в госпитале. У него разбит череп. Однажды, когда офицеры полка собрались вокруг граммофона и слушали Ракочи-марш, среди них взорвалась бомба. И умирающий не перестает говорить о марше Ракочи. Он видит труп молодого офицера, у которого оторвана голова, а на ее месте вдавлена в шею граммофонная пластинка. В бреду ему кажется, что всем солдатам, всем офицерам и ему самому головы заменили граммофонными пластинками. Вот почему их так легко вести на бойню! Раненый яростно бьет себя, чтобы сорвать пластинку, и умирает. И старый майор с пафосом произносит над его трупом: «Он умер, как истый венгерец, — с маршем Ракочи на устах!»
В «Heimkehr» (Возвращение) рассказывается о возвращении раненого с войны на родину. Иоганн Богдан, бывший некогда первым деревенским щеголем, возвращается домой обезображенный. В госпитале ему оперировали лицо, залатав его кусками срезанной кожи. Увидев себя в зеркале, он приходит в ужас. В деревне никто не узнает его. Один только презираемый им горбун унижает его своей дружбой. Местность преобразилась. Там открылась фабрика, работающая на снабжение армии. На этой фабрике работает невеста Богдана — Марча, ставшая теперь любовницей хозяина. В припадке бешенства Богдан ударом ножа убивает хозяина. Сразу же после этого приканчивают и его. В этой новелле чувствуется нарастание революции: она, помимо воли Богдана, завладевает его сердцем, хотя по натуре он глубоко, тупо консервативен. Грозный призрак возвращения всех армий, мстящих тем, кто послал их на смерть, а сам остался в тылу, чтобы наслаждаться жизнью и наживать деньги...
Я приберег к концу третью новеллу, которая отличается от других сдержанностью чувства: это «Der Sieger» (Победитель). В других рассказах трагическое обнажено и кровоточит. Здесь оно прикрыто завесой иронии. В спокойном тоне повествования чувствуется дрожь возмущения; едкая сатира пригвождает палачей к позорному столбу.
«Победитель» — это его высокопревосходительство, главнокомандующий армией, знаменитый генералиссимус, известный во всей печати под именем «Победитель при***». Он — в расцвете славы; здесь, на главной площади города, где находится ставка главнокомандующего, он неограниченный властелин: он может все сделать и все нарушить. Играет музыка. Прекрасный осенний день. Его превосходительство сидит за своим столиком в кафе, на открытом воздухе, окруженный блестящими офицерами и нарядными дамами. В шестидесяти километрах — фронт. По его строжайшему приказу врачам запрещено выпускать на улицу раненых и выздоравливающих, так как их неприятный вид мог бы смутить хорошее настроение здоровых людей: их запирают в госпитале, чтобы они не снижали общественного энтузиазма. В новелле описываются очаровательные часы, которые проводит в этот день его превосходительство. Он находит, что война — превосходная вещь: разве когда-нибудь веселились так, как теперь? А какой великолепный вид у молодых людей, возвращающихся с фронта! «Поверьте мне, мир никогда еще не был здоровее, чем сейчас». Все общество соглашается с этим мнением и прославляет благотворное влияние войны. Его высокопревосходительство перебирает свои удачи, свои звания, свои ордена — жатву одного года войны после тридцати девяти лет прозябания в мире и в ничтожестве. Настоящее чудо! Он сделался национальным героем — у него свой автомобиль, свой дворец, свой повар, изысканный стол, дом на широкую ногу, — и все это не стоило ему ни гроша. Одно только темное пятно: мысль, что эта волшебная сказка может исчезнуть так же внезапно, как возникла, и тогда он снова погрузится в жалкую посредственность. Вдруг противнику удастся прорваться за линию окопов?.. Да нет! Он успокаивает себя. Все идет хорошо. Решительное наступление врага, возвещенное еще за три месяца и начавшееся двадцать четыре часа тому назад, наталкивается на железную стену. «Человеческий водоем» полон до краев. Двести тысяч здоровых, молодых крепышей готовы начать танец и танцовать до тех пор, пока они не останутся на месте, в каше из костей и крови...
Приятные размышления его высокопревосходительства прерваны адъютантом, явившимся просить аудиенции для корреспондента какой-то влиятельной иностранной газеты. Интервью построено очень тонко. Генерал не дает говорить журналисту; он сам развертывает перед ним готовые соображения:
«Он говорил решительным и уверенным тоном, с короткими паузами. Прежде всего он начал прославлять своих храбрых солдат, превознося их мужество, их презрение к смерти, их героические поступки, стоящие выше всякой похвалы. Затем он выразил сожаление, что не может воздать должное всем этим героям, и уже более патетическим тоном потребовал от отечества вечной благодарности за такую верность и такое самоотречение. Указав пальцем на густой лес своих орденов, он заявил, что все отличия, которых он удостоился, — почести, возданные его солдатам. Наконец он бросил несколько слов умеренной похвалы военной доблести неприятельских солдат и умелому командованию ими и заключил свою речь выражением непоколебимой уверенности в конечной победе».
Когда речь закончена, генерал уступает место человеку общества:
« — А сейчас вы отправляетесь на фронт, Herr Doktor? — спрашивает он с любезной улыбкой. И на восхищенное «да» журналиста отвечает глубоким меланхолическим вздохом! — Счастливец! Я вам завидую. Видите, вот в чем трагическая сторона жизни современного генерала: в том, что он лишен возможности лично вести в бой свои войска! Всю свою жизнь он готовился к войне, он солдат телом и душой, и в то же время возбуждение битвы знакомо ему только по наслышке...»
Разумеется, репортер восхищен возможностью выставить всемогущего воина в высокой роли самоотречения.
Эта уютная сцена нарушается вторжением сумасшедшего пехотного капитана, который убежал из госпиталя. Его высокопревосходительство сдерживает ярость и с притворным добродушием отдает приказ отвезти докучливого гостя в автомобиле. Этот эпизод дает ему пищу для нескольких трогательных фраз по поводу того, что, если бы генерал видел все ужасы сражения, он потерял бы способность действовать. И он уклоняется от ответа на последний вопрос журналиста: «Когда, по вашему мнению, можем мы надеяться на заключение мира?», отсылая его в церковь, находящуюся напротив, к единственному Властелину, который мог бы ответить на это. После чего его высокопревосходительство, словно буря, обрушивается на госпиталь, задает головомойку старику — главному врачу и приказывает ему запереть на ключ всех своих больных. Его гнев, несколько затихший, разгорается с новой силой при получении известия с фронта: один из бригадных генералов описывает ему ужасные понесенные потери и невозможность держаться дальше, если не будет прислано подкрепление. Его высокопревосходительство, в расчеты которого входила как раз эта деталь, а именно что бригада будет истреблена после того, как продержится как можно дольше, — возмущается, что его жертвы осмеливаются давать ему советы; и он посылает бригаде категорическое запрещение отступать. — Закончив таким образом свой день, великий человек возвращается в автомобиле в свой дворец, все еще с яростью пережевывая глупый вопрос журналиста: «Когда, по мнению его высокопревосходительства, можно надеяться на заключение мира?»
« — Надеяться!.. Какое отсутствие такта! Надеяться на заключение мира! Чего может ожидать генерал от заключения мира? Неужели этот штатский болван не может понять, что командующий армией генерал является настоящим командующим и настоящим генералом только во время войны и что в мирное время он значит не больше, чем Herr Professor с золотой нашивкой на вороте?...»
Генерал продолжает ворчать, как вдруг автомобиль останавливается, так как надо поднять верх по случаю дождя, и его высокопревосходительство слышит в отдалении треск пулеметов. Тогда глаза его вновь начинают блестеть.
« — Слава богу! Война еще не кончилась!..»
По приведенным отрывкам можно судить о силе эмоций и иронии книги. Она жжет. Это факел страдания и возмущения. И недостатки и достоинства ее являются следствием этого неистовства переживаний. Автор всегда владеет своим искусством, но не всегда своим сердцем. Его воспоминания — это еще открытые раны. Он одержим призраками. Его нервы вибрируют, как струны скрипки. Анализ чувств превращается у него почти всегда в полный трепета монолог. Потрясенная душа не может обрести покой.
Автора будут упрекать в том, что преобладающее место в его книге занимает физическое страдание. Оно заполняет книгу. Оно неотступно преследует глаза и ум. Лишь прочитав «Menschen im Krieg», начинаешь понимать, как умерен был Барбюс в применении материальных эффектов. Лацко настойчиво прибегает к ним не только в силу своей одержимости. Он хочет поделиться ею с другими. Он слишком много выстрадал от людского равнодушия.
Действительно, это самый горький опыт, которым мы обязаны настоящей войне. Мы знали, что люди глупы, ограничены, эгоистичны, мы знали, что они способны на многие жестокие деяния. Но, как бы мало у нас ни было иллюзий, мы все же не подозревали чудовищного равнодушия человечества к воплям и крикам миллионов жертв. Мы не подозревали, что эти молодые фанатики и старые безумцы будут без устали, с улыбкой на устах, созерцать зрелище резни народов, убивающих друг друга ради удовольствия, тщеславия, идей и выгод зрителей. Мы могли допустить все, все преступления, но эта сухость сердца — хуже всего остального, — и чувствуется, что Лацко потрясен ею. Подобно одному из его персонажей, которого считают больным потому, что он не может забыть зрелище страданий, автор кричит равнодушной толпе:
« — Я болен?.. Нет. Больны другие. Больны те, кто сияет от радости, читая известия о победах, о километрах, завоеванных на горе трупов; больны те, кто между собой и человечеством протянул ширмы из разноцветных знамен. Болен тот, кто в состоянии еще думать, говорить, спорить, спать, зная, что другие, держа вывороченные внутренности в руках, ползают по земле, словно черви, разрезанные на куски, и издыхают где-нибудь на дороге, не добравшись до перевязочного пункта, между тем как там, далеко, женщина с горячей кровью предается мечтам у опустевшего ложа. Больны все те, кто может не слышать стонов, зубовного скрежета, воя, предсмертных вздохов, жалоб, проклятий, агоний — не слышать потому лишь, что вокруг них раздается шум повседневной жизни... Больны глухие и слепые, а не я. Больны немые. Душа которых не поет о жалости, не кричит от гнева»*.
-------------------
* «Der Kamerad».
Пробить кору их тупости, прожечь их шкуру раскаленным железом страдания — вот к чему стремится его воля*.
------------------
* Впоследствии мои беседы с Лацко подтвердили мое мнение о нем. Я увидел человека, доведенного до отчаяния нищетой сердца и воображения миллионов людей, которые принимают участие в войне в качестве заинтересованных зрителей. Он хочет заставить их испытать страдания для того, чтобы вырвать их из позорной летаргии и пробудить в них человечность.
Он изобразил себя в лице капитана Маршнера. выведенного во второй новелле, который среди своего растерзанного отряда больше всего страдает от жестокого равнодушия поручика и на краю смерти расцветает улыбкой облегчения, увидав на суровом лице тень скорби, братской скорби...
« — Благодарение богу! — думает он: — теперь они знают, что такое страдание...»
«Durch Mitleid wissend...»*, как поет мистический хор в «Парсифале...»
------------------
* Через сострадание познавая. (Прим. перев.)
Это «сострадание» (Mitleid), это страдание, соединяющее людей, до краев переполняет книгу Андреаса Лацко.
15 ноябрь 1917 г.
(«Les Tablettes», Женева, декабрь 1917 г.)
XXI. VOX CLAMANTIS *
«Иеремия», драматическая поэма Стефана Цвейга.
* Глас вопиющего. (Прим. перев.)
Stefan Zweig, «Jeremias, eine dramatische Dichtung in 9 Bildern». Insel Verlag, Leipzig, 1917.
После ледяного оцепенения первых дней войны искалеченное искусство вновь начинает давать зеленые побеги. Песнь страдания с непреодолимой силой вырывается из глубины души. Человек — это не только, как гласит его же хвастливое утверждение, животное разумное (а вернее — неразумное); человек — это животное, которое еще и поет; без песни оно так же не может обойтись, как без хлеба. Опыт нашего времени это доказывает. Несмотря на то, что повсеместное отсутствие свободы в Европе лишает нас, без сомнения, самых глубоких песен, самых искренних признаний, мы, тем не менее, слышим уже громкие голоса, раздающиеся во всех странах. Одни из них, доносящиеся с фронтов, рассказывают нам о мрачной эпохе войны; это — «В огне» Анри Барбюса и потрясающие новеллы Андреаса Лацко «Menschen im Krieg». Другие выражают боль и ужас тех, кто, оставаясь в тылу, мысленно присутствует на бойне, хотя и не принимают в ней участия, и, бездействуя, тем острее переживают нравственную муку: к таким относятся пылкие поэмы Марселя Мартине («Проклятые времена»)* и П. Ж. Жува; «Ведь вы же люди»,** «Поэма против великого преступления»*** и в особенности его замечательный «Танец мертвецов»****. Менее чувствительные к страданиям и более занятые тем, чтобы осознать происходящее, английские романисты — Г. Уэльс («Mister Britling sees it through») и Дуглас Гольдринг («The Fortune»)***** — добросовестно анализируют печальные заблуждения, которые их окружают и которых и им не удается избежать. Наконец, другие мыслители ищут убежища в созерцании прошлого и находят там все тот же круг страданий и надежды — «Вечный круговорот». Они переносят свою боль в прошлое, облагораживая ее таким образом и извлекая из нее отравленное жало. С высоты веков освобожденная искусством душа созерцает страдания, словно сквозь дымку сновидения, и перестает сознавать, в прошлом ли эти страдания, или в настоящем. «Иеремия» Стефана Цвейга — самый прекрасный пример, какой я только знаю в наше время, той величавой грусти, которая сквозь кровавую драму нынешнего дня видит извечную трагедию человечества.
---------------------
* Изд. журнала «Demam», Женева, 1916.
** Изд. «Nouvelle Revue Francaise», Париж, 1915.
*** Изд. журнала «Demain», Женева, 1916.
**** Изд. «Tablettes», Женева, 1917. Переиздано «Action Social», La chaux de Fonds.
***** «The Fortune, a romane of friendship». Изд. Maunsel, Дублин и Лондон, 1917.
Не без борьбы достигаются эти светлые сферы. Являясь другом Цвейга еще до войны и оставшись его другом до сих пор, я был свидетелем страданий, перенесенных этим свободным европейским умом, который война лишила самого дорогого — веры в искусство и в человека: она отняла у него всякий смысл жизни. Письма, полученные мною в течение первого года войны, с трагической красотой отражают его душевные терзания. Однако размеры катастрофы и приобщение к мировому страданию мало-по-малу возвращают ему спокойствие и покорность судьбе, ибо он видит, что судьба приводит к богу, соединяющему души. Еврей по происхождению, он в Библии почерпнул свое вдохновение. Ему без труда удалось найти примеры такого же безумия народов, примеры крушения царств и героического терпения. Один образ привлек его внимание — образ великого поруганного Предтечи, пророка скорбного мира, который расцвел на развалинах, — образ Иеремии.
Цвейг посвятил ему драматическую поэму, разбор которой я дам здесь с обширными выдержками. В ней девять картин, написанных и прозой и стихами, то свободными, то правильными — в зависимости от того, кипит ли страсть, или сдерживается. Форма изложения пространная и торжественная, рассуждения величественно уравновешены и, пожалуй, выиграли бы от некоторых сокращений, дающих возможность большей неожиданности выражения. Главное действующее лицо — народ. Его противоречивые реплики скрещиваются, сталкиваются и, наконец, сливаются в стройном хоре, управляемом мыслью пророка, стоящего на страже Израиля. Поэт сумел избежать и архаизмов и анахронизмов. В этой эпопее, рассказывающей о разрушении Иерусалима, мы находим заботы и треволнения нашего времени, но так, как верующие минувших веков находили в своей Библии свет, озарявший их путь, — sub specie aeternitatis*.
------------------------
* Под знаком вечности. (Прим. перев.)
«Иеремия — это наш пророк, — сказал мне Стефан Цвейг, — он говорил для нас, для нашей Европы. Другие пророки пришли в свое время: Моисей говорил и действовал, Христос умер — и в том была его сила. Слова Иеремии были напрасны. Его народ не понял их. Его время еще не созрело. Он мог лишь возвещать разрушение и оплакивать его. Он ничего не смог предотвратить. То же и с нами».
Но бывают поражения более плодотворные, чем победы, и страдания более лучезарные, чем радости. Поэма Цвейга — величественное доказательство этого. В конце драмы раздавленный Израиль покидает свой разрушенный город для путей изгнания и идет сквозь века, полный внутренней радости, неведомой ему дотоле, и сильный своими жертвами, которые помогли ему осознать его призвание.
Первая сцена показывает «Пробуждение пророка».
Ранняя весна, ночь. Все спокойно. Иеремия внезапно просыпается, разбуженный видением пылающего Иерусалима, и поднимается на террасу на крыше своего дома, откуда виден город. Он «отравлен» грезами, он одержим предчувствием грядущих мук, хотя полный покой окружает его. Он не понимает, что это за дикие силы клокочут в нем, он только знает, что эти силы даны ему богом, и, полный тревоги, почти в бреду, ждет он повеления господа. Голос матери, зовущей его, кажется ему голосом божьим. Испуганной матери он предрекает гибель Иерусалима. Она умоляет его замолчать, она возмущается его кощунственными словами и, чтобы заставить его замолчать, грозит ему проклятием, если он будет рассказывать другим о своих зловещих сновидениях. Но Иеремия более не принадлежит самому себе. Он следует за незримым Учителем.
Сцена вторая называется «Предостережение».
На главной площади Иерусалима, перед храмом и царским дворцом, народ приветствует посланников из Египта, пришедших предложить в жены царю Зедекии дочь фараона и заключить с ним союз против халдеев. Военачальник Абимелек, первосвященник Пасур и Анания — официальный пророк, лжепророчества которого служат для разжигания народных страстей, — возбуждают толпу. Громче всех кричит, требуя войны, молодой Барух. Иеремия восстает против яростного потока. Он осуждает войну. Его тотчас же обвиняют в том, что он подкуплен золотом Халдеи. Лжепророк Анания прославляет «святую войну, войну во имя бога».
« — Не примешивай к войне имени господа, — говорит Иеремия. — Не бог, а люди ведут войну. Никакая война, никакая смерть не могут быть священны — священна одна лишь жизнь».
« — Ты лжешь, ты лжешь! — кричит молодой Барух. — Жизнь нам дана лишь для того, чтобы мы могли принести ее в жертву богу...»
Толпа воспламенена надеждой на легкую победу. Какая-то женщина плюет на Иеремию, провозглашающего мир. Иеремия проклинает ее:
« — Проклятие мужчине, стремящемуся пролить кровь! Но семь раз прокляты будут женщины, жаждущие войны, — война пожрет плод их тела...»
Его страстность пугает. Ему велят замолчать. Он отказывается: ибо Иерусалим заключен в нем. И Иерусалим не хочет, умирать. «Стены Иерусалима возвышаются в моем сердце и не хотят пасть... Спасайте мир!»
Нерешительная толпа невольно содрогается от этих слов, как вдруг, пылая гневом, снова появляется военачальник Абимелек. Он пришел из Царского совета, в котором большинство высказалось против союза с Египтом. В негодовании он бросает меч. Молодежь Израиля в лице Баруха приветствует его как национального героя. Первосвященник благословляет его. Пророк — демагог Анания возбуждает народ и направляет его к дворцу, чтобы вырвать у царя объявление войны. Иеремия загораживает путь ревущей толпе. Его опрокидывают. Барух поражает его своим мечом. Толпа уходит.
Но Барух, в смущении, остается возле своей жертвы. Он вытирает кровь, льющуюся из раны, и просит прощения. Иеремия, которому он помог подняться с земли, думает лишь о том чтобы догнать разъяренную толпу и крикнуть ей слова мира. Эта непоколебимая сила поражает Баруха: он считал трусом того, кто презирает борьбу и проповедует мир.
« — Ты думаешь, что мир — не борьба? — говорит Иеремия. — Это величайшая борьба. Каждый день должен ты вырывать его из глотки лжецов и из сердца толпы. Ты должен итти один против всех... Те, кто хочет мира, пребывают в вечной борьбе».
Барух покорён.
« — Я верю в тебя, ибо я видел, как кровь твоя пролилась за слово твое».
Тщетно отстраняет его Иеремия, не решаясь приобщить его к своим страшным видениям. Барух следует за ним, и его жгучая вера, слившись с верой Иеремии, удваивает ее.
Иеремия: «Ты веришь в меня, меж тем как я сам едва верю в свои видения... Ты пролил мою кровь и влил твою волю в мою волю... Ты первый, уверовавший в меня, ты первенец моей веры, сын моих томлений...»
С криками радости народ возвращается на площадь, он счастлив — он получил войну! Окруженный праздничной свитой, появляется царь, мрачный, с обнаженным мечом. Анания пляшет перед ним, как Давид. Иеремия кричит царю: «Брось меч, спаси Иерусалим. Да будет мир! Мир во имя божие!» Слова его заглушаются криками толпы. Его сбрасывают с дороги. Однако царь успел услышать эти слова; он останавливается и ищет взором того, кто крикнул их, затем продолжает путь и поднимается по ступенькам храма с мечом в руке.
Сцена III: «Тревога».
Война началась. Толпа ждет известий. Люди заняты болтовней, на лету подхватывая вести, если они им по душе, если нет — переделывают их сообразно своим желаниям и, мечтая о победе, воображают ее уже совершившейся. Цвейг с тонким мастерством показывает, как неясные слухи проникают в одержимую галлюцинациями душу толпы и становятся более достоверными, чем сама истина. Из уст в уста передаются все подробности ложной победы, называются даже цифры. Иеремию, пророка поражения, осыпают насмешками. Зловещей птице сообщают, что халдейцы раздавлены, а царь их Навуходоносор убит. В первую минуту, пораженный, Иеремия молча благодарит бога за то, что он насмеялся над его мрачными предсказаниями. Но потом, видя глупое хвастовство народа, грубо упивающегося победой, забывшего весь опыт прошлого, он бичует его новыми угрозами:
« — Недолго продлится ваш смех... Бог разорвет его, словно завесу... Уже мчится сюда вестник, вестник несчастья, он мчится, мчится; ноги его спешат к Иерусалиму. Вот, вот он уже близок, вестник ужаса, вестник страха... Уж близок вестник!..»
И вот вбегает, задыхаясь, вестник! Он еще не начал говорить, а Иеремия уже дрожит от ужаса... «Враг побеждает. Египтяне вступили с ним в союз. Навуходоносор идет на Иерусалим...» Толпа издает крики ужаса. От имени царя глашатай призывает к оружию. И Иеремия, пророк слишком прозорливый, от которого в страхе разбегается народ, тщетно молит господа доказать ему его неправоту.
Сцена IV: «Бдение на крепостных стенах».
Лунная ночь. Стены Иерусалима. Враг осаждает город. Вдали пылает Самария, пылает Гилгал. Двое часовых переговариваются: один из них — воин по ремеслу — не видит и не хочет видеть ничего, кроме того, что ему приказано; другой, напоминающий наших современных братьев, силится понять происходящее, и сердце его удручено.
« — Зачем бог бросает народы друг на друга? Разве мало места под небом?.. Кто ставит смерть между народами? Кто сеет ненависть, когда так много места для жизни и столько пищи для любви? Не понимаю, не понимаю... Бог не может желать этого преступления. Он дал нам жизнь, чтобы жить... Война не от бога. Откуда же она?..»
Ему кажется, что, если бы ему удалось поговорить с халдеем, они бы поняли друг друга. Почему бы им не поговорить?
Ему хочется окликнуть одного из них и протянуть ему руку. Другой солдат негодует:
« — Ты этого не сделаешь! Они наши враги, мы должны ненавидеть их.
« — За что я должен ненавидеть их, если мое сердце не знает, за что?
« — Они начали войну, они были зачинщиками.
« — Да, так говорят в Иерусалиме. Но, быть может, то же самое говорят и в Вавилоне. Если бы мы поговорили с ними, — может быть, мы узнали бы? Кому мы служим, убивая их?
« — Служим царю и богу.
« — Но бог сказал, и так написано: не убий.
« — Но написано также: око за око, зуб за зуб.
« — (Со вздохом). Многое написано. Кто может понять все?»
Он продолжает вслух свои жалобы. Другой солдат приказывает ему замолчать.
« — Как можно не вопрошать, как можно быть спокойным в такие минуты? Разве я знаю, где я и сколько еще времени простою на часах? Как не вопрошать о жизни, пока я живу?.. Быть может, смерть уже во мне, и это вопрошает смерть, а не жизнь...
« — Это ни к чему, только терзаешь себя.
« — Бог дал нам сердце для того, чтобы оно терзалось».
Иеремия и Барух показываются на крепостных стенах. Иеремия наклоняется и смотрит. Все, что он сейчас видит, — эти огни, эти палатки, эта первая ночь осады, — все это он уже видел в своих грезах. Нет в небе ни одной звезды, которой он не видел бы на том же самом месте, где она сейчас. Он больше не может сомневаться в том, что бог избрал его. Значит, он должен говорить с царем, ибо он знает и развязку, он уже видит ее и описывает ее в бредовых стихах.
Царь Зедекия, полный опасений, делает обход с Абимелеком и, слыша голос Иеремии, узнает в нем того, кто хотел удержать его от объявления войны. Теперь он послушался бы его, если б можно было вернуться назад. Иеремия говорит ему, что просить мира никогда не поздно. Зедекия не хочет делать первых шагов. А что, если его отвергнут?
« — Счастливы те, кого отвергают за справедливость». А если насмеются над ним?
« — Лучшее иметь позади себя смех глупцов, чем вдовьи слезы».
Зедекия отказывается: лучше смерть, чем унижение! Иеремия проклинает его и называет убийцей своего народа. Воины хотят сбросить Иеремию со стены. Зедекия запрещает им. Спокойствие и кротость царя смущают Иеремию, и он дает царю уйти, не сделав новой попытки спасти его. Решительная минута потеряна. Иеремия обвиняет себя в слабости; он чувствует свое бессилие и приходит в отчаяние: он умеет лишь кричать и проклинать — он не умеет делать добро. Барух утешает его и под влиянием Иеремии решает спуститься со стены в лагерь халдеев, чтобы говорить с Навуходоносором.
Сцена V: «Испытание пророка».
Мать Иеремии при смерти. Больная ничего не знает о том, что происходит за стенами дома. С тех пор как она прогнала сына, она страдает и ждет его. Оба горды, и ни один не хочет сделать первого шага. Старый служитель Ахав взялся разыскать Иеремию. Больная пробуждается, зовет сына. Он появляется; он не смеет приблизиться, над ним тяготеет проклятие. Мать протягивает ему руки. Они обнимаются. Нежный диалог в стихах передает их любовь и их скорбь. Мать радуется, что вновь обрела сына, думая, что он убедился в своей былой ошибке и в лживости своих видений. «Она хорошо знала, — говорит она, — что враг никогда не посмеет осаждать Иерусалим». Иеремия не может скрыть своего смущения. Она замечает его, тревожится, волнуется, задает вопросы, догадывается: «Война в Израиле!» Охваченная ужасом, она хочет сойти с постели. Иеремия пытается успокоить ее. Она требует, чтобы он поклялся, что нет никакого врага, никакой опасности. Слуги, присутствующие при этом, шепчут Иеремии: «Поклянись, поклянись». Иеремия не может солгать. Мать в ужасе умирает. И, едва только она испускает последний вздох, Иеремия дает ложную клятву. Но уже поздно. И свидетели с возмущением прогоняют безжалостного сына, убившего свою мать. Злобная толпа хочет побить его камнями. Первосвященник велит бросить его в тюрьму, чтобы заставить его прекратить свои пророчества. Иеремия приемлет наказание. Он торопится уйти из этого мира, стать братом мертвых.
Сцена VI: «Полночный глас».
Покои царя. Зедекия, у окна, смотрит на город, освещенный луной. Он завидует другим царям, которые могут общаться со своими богами или через посредство волхвов могут узнавать их волю: «Ужасно быть служителем бога, который всегда молчит, которого никто никогда не видел». Он, Зедекия, должен давать советы, но кто будет его советчиком?
По зову царя являются пять ближайших его советников: Пасур — священник, Анания — пророк, Имри — старец, Абимелек — военачальник, Нахум — сборщик податей. Иерусалим уже одиннадцать месяцев в осаде. Помощи нет ниоткуда. Что делать? Все сходятся на том, что надо держаться. Один Нахум мрачен: припасов хватит только на три недели. Зедекия спрашивает, как они смотрят на открытие переговоров с Навуходоносором? Все восстают против этого, за исключением Имри и Нахума. Царь говорит, что от Навуходоносора пришел уже один посланец. За ним посылают. Это Барух. Он передал предложения халдеев, Навуходоносор восхищается стойкостью евреев и соглашается оставить им жизнь, если они откроют ворота; он хочет лишь унижения Зедекии, который по его милости был царем и по его милости снова им станет, после того как искупит свою вину. Пусть Зедекия склонится перед ним — пойдет навстречу победителю с ярмом на шее! Зедекия негодует, и Абимелек поддерживает его. Остальные считают, что этим способом можно будет дешево отделаться, и указывают Зедекии на величие его жертвы. Удрученный Зедекия соглашается и передает венец своему сыну. Но у Навуходоносора есть еще и другие требования: он хочет видеть того, кто является Господином Израиля; он хочет войти в храм. Пасура и Ананию возмущает это кощунственное требование. Голосуют, а так как Абимелек, который, по его словам, создан, чтобы действовать, а не разговаривать, воздерживается, то голоса разделяются поровну за и против. Голос царя должен решить все. Он просит, чтоб его оставили одного для размышления. Он близок к тому, чтобы согласиться на условия халдеев, как вдруг Барух открывает ему, что это Иеремия внушил ему мысль пойти к Навуходоносору с мольбой о мире. Зедекия в гневе вскакивает с места, услышав это имя, которое он хотел бы забыть. Пусть Иеремия в тюрьме, — мысль его продолжает свое дело. Раздраженное самолюбие царя не хочет уступить влиянию пророка. Он отсылает Баруха к халдеям с оскорбительным ответом. Но едва Барух ушел, как Зедекия уже раскаивается. Тщетно пытается он уснуть. Голос Иеремии звучит в его сознании и в тишине ночи. Зедекия посылает за Иеремией и спокойно передает ему предложения Навуходоносора, словно они еще не были отвергнуты; он ищет у него одобрения выбранному решению; он хочет успокоить свою совесть. Но пророк читает самые сокровенные его мысли. Он оплакивает Иерусалим. Описывая гибель его, он приходит в исступление и предсказывает Зедекии его кару: ему выколют глаза, но лишь после того, как на глазах у него будут убиты его три сына. В ярости, потом в отчаянии, Зедекия бросается на постель со слезами и с воплем: «Сжалься!» Иеремия не умолкает, пока им не высказано последнее проклятие. Тогда он пробуждается от своего дикого экстаза, такой же разбитый, как и его жертва. Зедекия без гнева, без возмущения признает теперь могущество пророка: он верит в его предсказания.
« — Иеремия, я не хотел войны. Я был вынужден объявить ее, но я любил мир. И тебя я любил за то, что ты прославлял его. Не с легким сердцем взялся я за оружие... Я много страдал, — будь тому свидетелем, когда придет время! И будь возле меня, если, сбудется слово твое!
Иеремия: « — Я буду возле тебя, брат мой, Зедекия».
Он уходит. Царь снова зовет его:
« — Смерть надо мной, и я вижу тебя в последний раз. Ты проклял меня, Иеремия. Теперь благослови меня, прежде чем мы расстанемся с тобой!
Иеремия: « — Да благословит тебя бог и да защитит он тебя на всех путях твоих. Да обратит он к тебе светлый лик свой и да ниспошлет тебе мир!»
Зедекия (как во сне): « — И да ниспошлет он нам мир!»
Сцена VII: «Высшая мука».
Утро следующего дня. Площадь перед храмом. Голодная толпа требует хлеба, осаждает дворец, угрожает скупщику Нахуму. Чтобы освободить Нахума, Абимелек бросает на народ свои войска. Посреди сумятицы чей-то голос кричит, что враг взломал одну из дверей. Народ испускает крики ужаса, проклинает царя, священников, пророков. Вспоминают об Иеремии, который один предсказал правду; последняя надежда на него; его освобождают из тюрьмы, его несут с триумфом, взывая к нему: «Святой! Учитель! Илья!.. Спаси нас!» Сперва Иеремия не понимает, в чем дело. Услышав, что царя обвиняют в том, будто он продал свой народ, пророк говорит: «Это ложь»,
« — Они принесли нас в жертву, — говорит толпа. — Мы хотим мира.
« — Слишком поздно!.. Зачем взваливаете вы свою вину на царя! Вы хотели войны.
« — Нет, — кричит толпа. — Не я!.. И не я!.. Это царь... Не я... Никто из нас!..
« — Вы все хотели ее, все! Ваши сердца изменчивы... Те, кто кричит теперь: Мира! — кричали раньше: Войны! — я слышал... Горе тебе, народ! Ты отдаешься воле ветра. Вы совершили прелюбодеяние с войной. Теперь носите плод ее! Вы играли, с мечом. Теперь узнайте остроту его лезвия!»
Испуганная толпа требует чуда от пророка. Иеремия отказывается: «Склонитесь... Да падет Иерусалим, если на то воля божия! Да падет храм! Да погибнет Израиль и да заглохнет имя его!.. Склонитесь!»
Народ называет его изменником. Иеремия вновь охвачен экстазом. В порыве любви и веры призывая муку, которую причиняет любимая рука, он благословляет испытание, смерть, позор врага. Народ кричит: «Распните его!» Иеремия протягивает скрещенные руки. В жажде мученичества, он предрекает Распятого; он хочет, чтоб его самого распяли... и его распяли бы, если бы в эту минуту народ не ринулся на площадь с криком: «Стены рухнули, неприятель в городе!» Толпа бросается в храм.
Сцена VIII: «Поворот» (Die Umkehr).
Во мраке обширного склепа поверженная в уныние толпа. Там и сям люди кучками толпятся вокруг старца, читающего Священное писание. В стороне от всех — Иеремия. Это ночь после взятия Иерусалима. Все мертво и разрушено; могилы поруганы, храм осквернен, вся знать убита, царь предан пыткам. Иеремия кричит от ужаса, видя, что предсказания его сбылись. От него сторонятся, словно от проклятого, который несет с собой несчастье. Напрасно пытается он защитить себя от обвинений, которые приписывают ему:
« — Я этого не хотел. Вы не можете винить меня, слова исходили из меня, словно огонь из камня; я не волен в своих словах, есть сила превыше меня. Это Он, Он, Страшный. Неумолимый! Я лишь орудие его, его дыхание, слуга его жестокости... О! Пусть он освободит меня! Я не хочу больше быть носителем его слов, не хочу больше, не хочу...»
Трубные звуки за стенами возвещают волю Навуходоносора: город должен исчезнуть; оставшимся в живых дается одна ночь на погребение мертвых, затем они будут уведены в рабство. Народ отказывается уходить. Один только раненый старадалец хочет жить, жить! Какая-то молодая женщина вторит ему: она не хочет уходить в холод, в смерть. — Все перенести, все выстрадать, но жить! В толпе возникают споры. Одни говорят, что нельзя покинуть землю, где живет бог. Другие — что бог сам покинул ее. Иеремия кричит в отчаянии:
« — Бога нет нигде! Ни на небе, ни на земле, ни в душах людей!»
Его кощунственные слова возбуждают ужас. Он продолжает:
« — Кто согрешил против него, если не он сам? Он нарушил обет свой. Он сам отрекся от себя...»
Иеремия вспоминает все жертвы, принесенные им богу: свой дом, свою мать, своих друзей, — он бросил все, он всецело принадлежал ему, он служил ему, надеясь, что отвратит несчастье, он проклинал, надеясь, что проклятье превратится в благословение; он пророчествовал, надеясь, что пророчества его ложны и что Иерусалим будет спасен. Но его пророчества были правдивы, а лжецом оказался бог. Он верно служил неверному. Теперь он больше не будет служить ему. Он уходит от ненавидящего бога и примыкает к своим страждущим братьям. «Ибо я ненавижу тебя, господь, и лишь их я люблю».
Толпа бьет его, хочет заткнуть ему рот, страшась его речей. Он бросается на колени и молит простить ему его гордость, его проклятия; отныне он хочет быть лишь самым смиренным служителем своего народа. Но все отталкивают его.
В эту минуту раздается громкий стук в дверь. Три посланца от Навуходоносора падают ниц перед Иеремией. Навуходоносор, восхищающийся Иеремией, хочет сделать его своим главным волхвом. Иеремия надменно отказывается. И, постепенно возбуждаясь, в каком-то диком ликовании, он предрекает гибель Навуходоносора; час близок.
« — Проснулся мститель, грядет, страшна деснииа его... Мы его дети, его первенцы. Он наказал нас, но он же над нами и сжалится. Он поверг нас на землю, но он же нас и поднимет...»
Посланные халдеи в страхе убегают. Толпа приветствует Иеремию. Она с жадностью упивается его словами. Он развертывает перед ее глазами картину нового Иерусалима, к которому стекаются изгнанники со всех концов земли. Мир озаряет его. Мир господень, мир Израиля. Люди видят уже эти дни возвращения; с криками радости они целуют ноги и колени Иеремии. Пророк пробуждается от своего экстаза. Он не помнит, что говорил. Он чувствует себя окруженным любовью этих людей; он отбивается от их восторга, который еще усиливается благодаря чудесному исцелению. Истинное чудо, — говорит он, — что он проклял бога, а бог благословил его; бог вырвал его черствое сердце, а вместо него вложил сердце, полное жалости, готовое понять всякое страдание и разделить его. Как долго пришлось искать его, искать вас, братья! Больше не будет проклятий! «Мрачна судьба наша, но не теряйте надежды, ибо чудесна жизнь... Я хочу обнять в любви моей всех тех, кого я задел в гневе моем». Он творит благодарственную молитву и благословляет смерть и жизнь. Барух умоляет его поделиться благодатью его слов с народом, собравшимся на площади. Иеремия соглашается. «Господь утешил меня, теперь я буду утешителем». Он хочет воздвигнуть в сердцах вечный Иерусалим. Народ следует за ним, называя его «зодчий божий».
Сцена IX: «Вечный путь».
Главная площадь Иерусалима, та же, что во второй картине, но уже после разрушения. Ночь, неясный свет луны, полузакрытой облаками. Во мраке виднеются повозки, группы людей, готовых в путь. Идет перекличка. Народ остался без вождя. Зедекия, слепой, проклятый всеми, стоит в стороне. Слышатся звуки приближающейся песни. Это шествие Иеремии. Пророк говорит с недоверчивым и враждебным народом; он утешает его, открывает перед ним его божественное призвание, — его наследие — скорбь; он — народ-страдалец (Leidensvolk), но народ, избранный богом (Gottesvolk). Счастливы побежденные, счастливы те, кто все потерял, но нашел бога! Хвала испытанию! — Из груди народа, объятого восторгом, возносится хор голосов, прославляющих испытания прошлых веков: Мицраим, Моисей... Раздельно льется величавое, светлое, ликующее пение. Вся эпопея Израиля проходит в этих песнопениях, которые направляет Иеремия. Народ хочет страдать, хочет уйти в изгнание и просит пророка вести его. Иеремия падает ниц перед несчастным Зедекией, отвергнутым толпой. Зедекия думает, что Иеремия насмехается над ним.
« — Ты сделался царем страдания и никогда не был ты более царственным, чем сейчас, — говорит Иеремия. — Помазанник скорби, веди нас! Ты, видящий теперь только бога, ты, не видящий земли, — веди же свой народ!»
И, обращаясь к народу, он указывает ему ниспосланного богом вождя, «венчанного скорбью» (Schmerzengekronte). Народ склоняется перед поверженным царем.
Светает. Трубит рог. С верхних ступенек храма Иеремия созывает в путь сынов Израиля... Да узрят их очи родину в последний раз! «Впивайте в себя стены, впивайте башни, впивайте Иерусалим». Они целуют землю, и каждый берет с собой горсть ее. Обращаясь к народу-скитальцу (Wandervolk), Иеремия велит ему подняться с земли, оставить мертвых, не оборачиваться назад, смотреть вперед — на пути, ведущие в мир. Эти пути принадлежат Израилю. Жгучий диалог завязывается между пророком и его народом: «Увидим ли мы снова Иерусалим?» — «Тот, кто верит, всегда видит Иерусалим». — «Кто восстановит его?» — «Пылкость желания, ночь тюрьмы и страдание, озаряющее ее». — «Но будет ли он долговечен?» — «Да. Камни падают, но то, что воздвигает душа в страдании своем, живет вечно».
Рог трубит второй раз. Теперь толпа горит желанием двинуться в путь. В молчании строится шествие. Во главе его, на носилках — Царь. За ним — колена Израилевы. Выступая, они поют с глубокой жертвенной радостью. Ни торопливости, ни медлительности. Это шествует бесконечность. Халдеи с удивлением смотрят на них. Странный народ, которого никто не понимает ни в его унынии, ни в его упованиях!
Хор евреев: «Мы идем через народы, мы идем через века по бесконечным дорогам страдания. Вечно. Мы вечно побеждены, города рушатся, народы исчезают, угнетатели гибнут. Мы идем через вечность к родине, к богу...»
Халдеи: «Их бог? Разве мы не победили его?..» — «Нельзя победить незримое. Можно убить человека, но нельзя убить бога, живущего в нем. Можно совершить насилие над народом, но не над духом его».
Рог трубит в третий раз. Солнце озаряет шествие народа божиего, который начинает «свое странствие сквозь века».
Так художник с большим сердцем рисует пример высшей свободы духа! Другие прямо нападают на преступления наших дней; в схватке с смертоносной силой их мятежное слово обагряется кровью и, натыкаясь на препятствия, пытается их сломить. Здесь обретшая мир душа созерцает, как движется перед ней трагический поток современности, не испытывая ни гнева, ни мук, ибо течение всей реки ей подвластно; она соединила в себе силы веков и спокойствие судьбы, ведущей ее к вечности.
Ноябрь 1917 г.
(Написано для журнала «Coenobium» в Лугано, редактируемого Энрико Биньями.)
XXII. КРЕСТНЫЙ ПУТЬ ПРОЛЕТАРСКОГО ПОЭТА АЛЬФОНСА ПЕТЦОЛЬДА
В апреле 1915 года, в одной из статей, помещенных в моем сборнике «Над схваткой», в статье под названием «Литература войны», я писал о воинственном безумии немецких поэтов, которые до 1914 года проявляли себя как апостолы страдания и мира. После Демеля и Гергардта Гауптмана я называл венского рабочего поэта Альфонса Петцольда. «Петцольд, — писал я, — хотел бы находиться во всех пулях, вонзающихся в сердце врага».
Через некоторое время после опубликования этой статьи в «Journal de Geneve» я получил письмо из Лейзина от больного немецкого социалиста М. В. Зильберрота:
«...Спешу взять на себя реабилитацию одного из дорогих мне друзей, — писал он. — Реабилитацию не перед широкой публикой — нет! — перед Романом Ролланом, мнением которого дорожит молодой поэт... В начале марта я провел вместе с Петцольдом самые печальные часы нашей жизни, и я могу сообщить Вам, — Вам, ищущему документов человеколюбия, — что Петцольд глубоко сожалеет о своем несчастном стихотворении!» (том самом, о котором я упоминал в моей статье). «Прошу Вас, прочтите брошюры, которые я вам посылаю».
И вместе с несколькими прекрасными стихотворениями совершенно иного характера, чем те, какие мне были известны, Зильберрот прислал мне статью, посвященную молодой жене Петцольда, которая недавно умерла. Петцольд и Иоганна познакомились в санатории, куда обоих привело тяжелое заболевание чахоткой. Они пришли на помощь друг другу и дали друг другу счастье. Иоганна гораздо раньше публики признала талант Петцольда; она поддерживала его, помогала ему советами, писала под его диктовку, когда он чувствовал себя слишком плохо. У нее был верный взгляд на вещи; ее так же, как и других друзей Петцольда, огорчали его стихи о войне, но она знала, что это временное опьянение, явление какого-то коллективного гипноза, которое должно рассеяться. Опьянение прошло. Но ушла и жизнь Иоганны. Она исчезла, оставив Петцольда одного с его скорбью и с угрызениями совести*.
--------------------
* Петцольд умер после того, как эта статья была написана. (Примечание 1923 г.)
Тронутый эти повестью, я попросил Зильберрота сообщить мне еще какие-либо подробности о его друге. Он прислал мне небольшую книжечку, в которой рассказаны детство и юность Петцольда: «Aus dem Leben und der Werkstatte einee Werdenden», Alfons Petzold (Вена, Anzengruber, 1913).
Эта автобиография заслуживала бы быть переведенной на все языки: с такой трогательной ясностью рисует она жестокие страдания молодого пролетарского художника. Этот удивительный рассказ должен приобресть у нас известность. На примере этого человека, который столько выстрадал, этой души, которая была так человечна и тем не менее стала жертвой военного безумия, воспела бои и убийство, а потом испытала такие ужасные упреки совести, — на этом примере я хочу показать слабость нас всех и всех нас научить смирению. Кто из нас осмелился бросить камень в этого несчастного? Осмелятся, без сомнения, лишь те черствые интеллигенты, которые осуждают, не зная пощады, которые, если бы только они имели эту возможность, осудили бы на вечные муки не только согрешившего, но и всю его семью, и весь его род. Что до меня, я заявляю во всеуслышание: я скорее готов согрешить, как согрешил он, чем безжалостно карать грех другого — подобно им.
У него было слабое здоровье; постоянные головные боли и лихорадочные грезы подтачивали его рахитичное тело. У него не было товарищей. Он много и беспорядочно читал. Но его отец, коммивояжер, добродушный великан, исполненный презрения к мечтателям, веселый вольнодумец, питавший уважение лишь к торговцам, рабочим, инженерам, вырывал у него из рук книги стихов и издевался над его познаниями в области религий. Его мать, кроткая женщина с озабоченным взглядом, вечно занятая работой, рассказывала ему легенды и учила его видеть красоту соседнего леса, дыхание которого освящало дом, и опаленных солнцем полей южной Венгрии.
Ему было двенадцать лет, когда его отец впервые почувствовал приступы неизлечимой болезни, которой через семь лет суждено было свести его в могилу. Мальчика пришлось взять из школы, и, предоставленный самому себе, он начал бродить по Вене. Мать выбивалась из сил в поисках работы, чтобы прокормить семью. В это печальное время однажды ночью, в кровати, он прочел «Разбойников» Шиллера, и эта книга потрясла его; он отождествлял себя с героем драмы; он проглотил всего Шиллера, Гете, Шекспира и Клейста...
«...Вскоре после моего ухода из школы, — рассказывает он, — отец вынужден был лечь в больницу: мать больше не могла содержать его. Она сломала себе руку; она была уже пожилая женщина; работоспособность и выносливость ее уменьшились: нужда росла. Пришлось жить всем в одной комнате. Мне надо было искать каких-нибудь занятий. Я начал с того, что поступил подручным каменщика на жалованье в одну крону шестьдесят геллеров в день. Это длилось недолго. Почувствовав, что сил моего рахитического тела нехватает на тяжелую двенадцатичасовую работу, я очень огорчился. Я видел, как тяжело работать матери с ее сломанной и плохо залеченной рукой и как ей нужны эти деньги, которые я приносил ей по субботам. Я напрягал всю свою детскую энергию, чтобы крепиться, но в конце концов тело не выдержало. Мастер отнес меня к матери (я упал от изнурения) и сказал ей, что ему жаль рассчитывать такого мужественного малыша, что, конечно, со временем я стал бы хорошим каменщиком, но что я слишком слаб для этой работы. Пролежав неделю в кровати, я начал искать другой работы. С самого начала моего пролетарского существования слабость и слишком бросавшаяся в глаза рахитичность моего тела заставили меня почувствовать, как трудно человеку, который хочет работать, найти работу в большом городе и насколько уменьшаются его и без того слабые шансы, если у него есть заметный физический недостаток!..»
Он испробовал все специальности: он был литейщиком, шлифовальщиком, токарем, столяром, шляпником, гончаром, булочником...
«После испытания, длившегося — самое большее — неделю, меня отовсюду отсылали обратно к матери, которая была в полном отчаянии, со словами: ,,Der Bub ist zu schwach"» (мальчик слишком слаб).
Он сделал попытку стать коммерсантом. Ему пришлось перенести бесчисленное множество грубых отказов. Желая дать ему возможность изучить какое-нибудь ремесло, его мать сделалась поденщицей, прачкой. Но, несмотря на все ее отчаянные усилия, ей не удавалось из-за болезни заработать на самое необходимое.
«...Вечером она часто возвращалась домой, полумертвая от усталости после стирки и уборки в чужих домах, и ложилась спать голодная, чтобы не уменьшить скудного ужина, на который ее сын набрасывался, точно голодный волк...»
Он не мог больше жить без заработка. Ему пришлось бросить место ученика, хотя оно и нравилось ему, и поступить рассыльным на фабрику искусственных цветов, на пять крон в месяц. Он пробыл там два месяца и не получил даже того, что ему причиталось. Его неудачная судьба привела его на другую фабрику, которая через два месяца тоже обанкротилась и ничего ему не заплатила. Наконец, он нашел более солидное предприятие, где мог вздохнуть несколько свободнее, получая высокую плату — десять крон в неделю. Тем временем он не переставал глотать книги без всякого разбора — приключения и романы, доставая их в народных библиотеках. Эжен Сю казался ему не менее великим, чем Гете.
Он предпринял первые литературные опыты. Его убеждения были тогда настолько клерикальными, что в первой своей поэме он прославляет д-ра Лютера как народного героя. Как раз в это время его свободомыслящего отца заставили в больнице отречься от протестантской религии и принять католичество; несмотря на отвращение, он вынужден был покориться под угрозой быть выброшенным на улицу. Смерть избавила его от страданий и от благословений клерикального милосердия через год после того, как он вошел в дом, над входом в который было написано золотыми буквами: «Люби ближнего твоего как самого себя».
Мальчику было тогда шестнадцать лет; в день похорон отца он лежал в постели с повышенной температурой и плевритом; он так и не мог проводить покойника на кладбище, где тело было опущено в общую могилу.
На протяжении последующих четырех лет он, одно за другим, переменил места посыльного в бельевом магазине, рабочего на фабрике металлических приборов, подмастерья в прачечной, служащего в красильне, метельщика улиц, рабочего у мастера-кровельщика, слуги у фотографа и т. д. От четырнадцати до шестнадцати часов работы ежедневно, не считая дополнительных, не оплачиваемых утренних часов в воскресные дни, когда он был посыльным. «Моего жалованья было слишком много для того, чтобы умереть, и слишком мало для того, чтобы жить...»
Тем временем он отбросил свой клерикализм и превратился в яростного антиклерикала (Los von Rom!) и в завзятого «deutsch national», не признававшего ни одного героя, кроме Бисмарка. Эта «эра» шовинизма была недолгой — главным образом вследствие отсутствия денег, не позволявшего ему посещать кафе, где заседали обычно «deutsch national Vereine». От этого периода у него осталось несколько сборников «героических песен» (Heldengesange) и «вакхических песен» (Trinklieder) с многочисленными «Hoch Germania! Schwertgesang und Klang» (Пение и бряцание оружия).
Немного спустя он познакомился с социализмом. Один из товарищей повел его на собрание группы рабочей молодежи.
«Я с удивлением увидел трезвость и мужественную серьезность, царившие здесь. Как непохоже было это на вечеринки «Vereine deutsch nationale»! Вместо того чтобы пить пиво и орать «песни», с чего обычно начиналось там, один из студентов высшей школы (Hochechule) сделал интересный и поучительный доклад, который продолжался час и был выслушан всеми с глубочайшим вниманием; затем началось спокойное и ясное обсуждение положения учеников и молодых подмастерьев; один член партии, более пожилой, чем остальные, дал молодежи кое-какие советы, касающиеся повседневной жизни; в заключение присутствовавшие обменялись друг с другом взятыми для прочтения книгами. Все собрание длилось два часа, причем никто не пил ни пива, ни содовой воды, и запрещено было курить. Все это мне очень понравилось; после третьего посещения я записался в члены группы и пробыл в ней три года».
Он стал читать на этих собраниях свои собственные стихотворения — произведения по своему характеру общественные и тенденциозные, подсказанные его новым кругом чтения — Гейне, Фрейлигратом и Гервегом. В этих стихотворениях он не жалел красок, чтобы заклеймить тиранию, капитализм и клерикализм.
«Как тысячи других до меня, я считал социализм исключительно проблемой желудка и кулака. Его скрытая духовная сила открылась моему сознанию лишь спустя много лет».
В это время умерла его мать. Эта смерть вдохновила его на самую трогательную страницу его рассказа:
«Через два месяца после того, как мне исполнилось девятнадцать лет, умерла моя мать... Бюрократические порядки и жестокосердие больничной администрации были причиной ее смерти. Ее опрокинула повозка живодера, и общество скорой помощи отвезло ее в больницу, находившуюся в Оттакринге (предместье Вены). Несмотря на крайнюю ее слабость, ее там не оставили под тем предлогом, что она не из этой местности и что неизвестно, будет ли община платить за нее. Моя работа в то время состояла в мытье окон; мне приходилось уходить из дому в половине пятого утра и отсутствовать до наступления темноты; я знал, что моя бедная мать лежит дома одна, тяжело больная, без всякого ухода. Самое большее, если привратница варила ей в полдень немного супу.
«Это было в ноябре. В маленькой комнате, где я жил с моей матерью, было очень холодно, и мать не могла согреться. Так, застывшая, терпеливая, одинокая, терзаемая болью, лежала она в кровати до тех пор, пока я вечером не приходил, не растоплял печь и не приготовлял ей чего-нибудь горячего. Ночью я ложился на большой сундук, так как всю кровать я предоставил матери. Горячечный бред, мучивший ее, и жесткость моего ложа не давали мне уснуть; утром я вставал совершенно разбитый. В отчаянии я пошел однажды в полицию и спросил, как мне устроить мать в больницу. Там только пожали плечами, но не могли дать мне никакого совета. Один только полицейский чиновник сказал мне: «Послушайте! Вот лучший способ: вытащите вашу мать на улицу, сделайте так, чтобы она упала: ее отвезут в больницу, и вы денька два сможете быть спокойны».
«Но мне не понадобилось приводить в исполнение этот человеколюбивый совет. Смерть оказалась более сострадательной, чем администрация, более мудрой, чем полиция.
«На следующую ночь я услышал в полудремоте какой-то звук, похожий на щелканье бича; я подбежал к постели матери и увидел ее освобожденной от всех мук... В моих книгах постоянно будет повторяться образ моей матери. Жизнь этой женщины была сплошным страданием, но никогда с уст ее не сорвалось ни одной жалобы на ее жалкую женскую участь — участь, которая преображалась для нее лишь бесконечной любовью и привязанностью к семье...»
Теперь осиротевший юноша служит в большой типографии; живет он одиноко и безрадостно. Лучшие часы для него — это те, которые он проводит в народном доме за чтением и беседами. Он начинает осознавать общность интересов всего человечества и пишет свои первые прекрасные стихотворения (одно из них он цитирует в своем рассказе: «Morgen bei der Fabrik» — «Утро на фабрике»). Он продолжает менять профессии. Вот он каменотес, затем носильщик тяжелых ящиков, весящих по сто килограммов. Он неоднократно болеет воспалением легких и вынужден лежать в постели по шести, по восьми недель в году, если разрешает доктор. «Ведь бывали случаи, когда я приходил к нему с такой высокой температурой, что у меня темнело в глазах — у меня был ужаснейший плеврит. Доктор небрежно считал мой пульс и говорил: «Все хорошо, и воспаление тоже. Идите на работу!» Если впоследствии я заболел тяжелой формой туберкулеза, то и этим я в значительной мере обязан моему доктору — человеку, не знающему, что такое совесть».
В Каттовице, где Петцольд работает каменщиком, он завязывает сношения с русскими революционерами, бежавшими из Лодзи. В Вене в 1905 — 1906 гг. он работает в качестве служителя в редакции недолговечного журнала «Der Weg». «Единственное место, — говорит он, — где меня считали не машиной, а человеком». Это продолжалось всего несколько месяцев. Затем снова пришлось начать охоту за службой. Он предложил свои услуги в парфюмерном магазине. У него были хорошие рекомендации, и хозяин был расположен в его пользу, но свое согласие он поставил в зависимость от осмотра врача. Тот выслушал его и сказал, улыбаясь, что все вполне благополучно. «На другой день я был поражен ужасом, получив письмо, сообщавшее мне, что врач нашел у меня туберкулез и что поэтому меня не могут принять на работу в парфюмерный магазин. Вот в этом-то состоянии отчаянья души и тела я написал мою „Балладу о Революции..."»
Так этот скорбный рассказ переходит от испытания к испытанию и достигает предела, за которым — бунт отчаяния. Кажется, что еще шаг — и Петцольд ринется в этот бунт...
И вдруг он останавливается. Что произошло в его жизни? Какая-то неожиданная встреча? Какое-то откровение?.. Болезнь должна как будто приблизить его к смерти. Она освобождает его от горечи жизни. Но он молчит, он набрасывает покров на эту тайну его сердца. И рассказ круто меняет тон, найдя вдруг простые и неожиданно спокойные слова:
«...Спустя два года, совершенно изнуренный, я окончательно заболел, но душа моя и искусство воскресли. За время моей долгой болезни я, словно чудом, потерял всякое ощущение горечи, какая-то завеса разорвалась у меня перед глазами, я прозрел, добро завладело мною и принесло мне в дар радостное восприятие вселенной. В таком состоянии духа я написал следующие стихи, которыми я и хочу закончить эту маленькую книжку».
И рассказ заканчивается прозрачным стихотворением, обращенным к его «спутникам» (Weggenossen), к деревьям, к цветам, к счастливой природе, к свету. Эта песнь чистой радости, расцветшая в жизни, полной страдания, становится благодаря атому еще более волнующей.
И вот он, вот тот, кто год назад поддался течению и яростно защищал то самое общество, которое терзало его; вот тот, кто прославлял убийство своих братьев!..
Жалкий человеческий разум!
Работай, рабочий!
Литейщик с Крезо, перед тобой
Литейщик из Эссена,
Убей его!
Рудокоп из Саксонии, перед тобой Рудокоп из Ланса,
Убей его!
Докер на Гавра, перед тобой Докер из Бремена,
Убей, убей, убей его, убейте же друг друга!
Работай, рабочий! О! Посмотри на своя руки!..*
-----------------
* Marcel Martinet, «Les Temps Maudits» (Tu vas te battre). Я убеждаю моих читателей прочитать эту карающую поэму. Даже в «Lee Chatiments» Гюго нет более потрясающих мест.
Петцольд посмотрел на свои руки и ужаснулся, увидев зло, которое они причинили в час безумия. Ибо есть написанные слова, подобные ножам; они совершают такое же убийство. Через месяц после того, как я высказал в своей статье осуждение его яростным стихам, он передавал мне благодарность за мой строгий приговор.
Народы Европы, посмотрите и вы на свои руки! Они тоже окровавлены, и они тоже невинны. Соедините же эти окровавленные руки! Вы — братья — братья по перенесенному злу, братья по совершенному злу. О вы, палачи, убивающие самих себя!
Май, 1919 г.
(«La Vie ouvriere», 21 мая 1919 г.)
XXIII. ВЕЛИКИЙ ЕВРОПЕЕЦ: Г. Ф. НИКОЛАИ*
* Доктор медицины Г. Ф. Николаи, приват-доцент по кафедре физиологии в берлинском университете. Автор книги: «Die Biologie des Krieges, Betrachtungen eines deutschen Naturforschers» (Биология войны, размышления немецкого натуралиста). I том, Institut Orell-Fьssli, Zьrich, 1917.
Это первое издание, не просмотренное автором, является неполным и содержит ряд ошибок. Второе издание, просмотренное Г. Ф. Николаи, появилось как «erste Original-Ausgabe» в Цюрихе в 1919 году, в двух томах с предисловием Романа Роллана.
I
Война заставила искусство и науку пасть на колени. Первое превратилось в ее льстеца, а вторая — в ее прислужницу. Лишь очень немногие умы устояли перед ней. В области искусств расцвело на кровавой почве несколько мрачных произведений — французских и немецких. В области науки наиболее заметным произведением из вышедших за эти три преступных года является книга свободного немецкого мыслителя Г. Ф. Николаи. Я дам здесь краткий обзор ее.
Эта книга — символ непобедимой Свободы, которую тщетно пытается задушить тирания нашей эпохи насилия: она была написана в тюрьме, но стены оказались недостаточно толстыми, чтобы помешать проникнуть сквозь них этому голосу, который судит притеснителей и который их переживет.
Когда разразилась война, доктор Николаи, профессор физиологии в берлинском университете и лейб-медик, находился в самом центре безумия, охватившего передовые слои его народа, Но он не поддался ему. Более того: он осмелился ему сопротивляться. На манифест 93 интеллигентов, появившийся в начале октября 1914 года, он ответил в середине октября контр-манифестом — «Призывом к европейцам», который подписали кроме него еще два знаменитых профессора берлинского университета — гениальный физик Альберт Эйнштейн и председатель Международного бюро мер и весов Вильгельм Ферстер (отец профессора Ф. В. Ферстера). Не собрав остальных подписей, надежда на которые оказалась ложной, и, следовательно, не имея возможности напечатать свой «Призыв», Николаи, на свою личную ответственность, включил его в курс лекций о войне, который он собирался прочесть в летнем семестре 1915 года. Таким образом он вполне сознательно рисковал своим общественным положением, своими чинами, академическими заслугами, своими друзьями, привязанностями и благосостоянием, — все это для того, чтобы выполнить долг честного мыслителя. Он был арестован и заключен в крепость Грауденц; и здесь, без всякой помощи, почти без книг, он написал «Биологию войны», рукопись которой удалось переправить в Швейцарию, где цюрихский издатель Орелль-Фюссли выпустил первое издание ее на немецком языке. Обстоятельства, при которых возник этот труд, носят таинственный и героический характер, напоминая эпоху, когда инквизиция римской церкви подавляла мысль Галлилея. Гнет современной инквизиции и европейского и американского государств не менее тяжек, но Николаи, более стойкий, чем Галлилей, ни от чего не отрекся. В прошлом месяце* газеты немецкой Швейцарии сообщили о том, что Данцигский военный суд приговорил его к новому тюремному заключению сроком на пять месяцев. Смешная слабость силы: ее несправедливые приговоры лишь возносят на пьедестал тех людей, которых она хочет поразить своим ударом.
----------------
* Сентябрь 1917.
Первое, что невольно вызывает уважение к этой книге и к этому человеку, — универсальность. «Автор, — как говорит нам предисловие издателя, — известный ученый в области медицины, специалист по сердечным болезням; широко образованный мыслитель, прекрасно осведомленный в вопросах неокантианства, чувствующий себя одинаково привычно как в сфере литературы, так и в сфере социальных проблем; путешественник, который ради своих исследований побывал всюду — вплоть до Китая, Малайских островов, Лапландии». Ничто человеческое ему не чуждо. Главы, касающиеся всеобщей истории, истории религии, философской критики, тесно переплетаются в его книге с главами из области этнологии и биологии. Как далека эта разносторонняя мысль, напоминающая XVIII век нашей Франции, от карикатурного (и слишком часто правдивого) типа немецкого ученого, отгородившегося от всего мира своей узкой специальностью!
Эти обширные познания оживляются блестящей и сочной индивидуальностью, полной страстности и юмора. Он вовсе не пытается скрыть ее под маской ложной объективности. Еще в своем предисловии он срывает эту маску, скрывающую мысль нашей, лишенной искренности, эпохи. Он с презрением отзывается о постоянном «Einerseits — anderseits» («С одной стороны, с другой стороны»), об этом вечном компромиссе, который под лицемерным предлогом «справедливости» примиряет непримиримое — войну и человечность, гражданство мира (Weltbьrgertum) и ревнивую Нацию. Объективными должны быть только методы, выводы же всегда остаются субъективными, — и хорошо, что это так. До тех пор, пока мы не откажемся от права быть личностью, мы должны пользоваться этим правом и судить человеческие поступки с точки зрения нашей личности. «Война — это человеческое деяние; как таковое оно требует категорического суждения; всякий компромисс явился бы неясностью, почти что недостатком честности. Прежде чем вынести суждение о войне, надо осветить ее со всех сторон, как всякий другой предмет обсуждения; но только у ограниченных умов могла бы возникнуть мысль о том, чтобы обсуждать войну со всех сторон одновременно или даже с двух противоположных сторон».
Вот какого рода объективности следует ожидать от этой книги: не дряблой, равнодушной, противоречивой объективности ученого дилетанта, великого евнуха, — объективности пылкой, соответствующей эпохе битв, объективности, которая добросовестно стремится все увидеть и все узнать, но которая вслед за этим располагает материал своих изысканий и строит гипотезы с присущей ей страстностью.
Такая система ценна в той же степени, в какой ценна гипотеза, т. е. построивший эту гипотезу человек. Ибо гипотеза великого ученого — это сам человек: в ней концентрируется сущность его энергии, его наблюдательности, его мысли, силы его воображения, даже его страстей. У Николаи могущественная и смелая гипотеза. Основную идею его книг можно было бы выразить так:
«Существует один genus htimanum* и только он один. Этот человеческий род — все человечество, у него единый организм и одно общее сознание».
--------------------
* Человеческий род. (Прим. перев.)
Тот, кто говорит о живом организме, говорит о непрерывном изменении и движении. Это perpetuum mobile* придает особую окраску размышлениям (Betrachtungen) Николаи. Почти все мы — поборники или противники войны — судим о ней in abstracto**. Мы судим нечто неподвижное и абсолютное. Можно сказать, что, как только мыслитель берется за изучение какого-либо предмета, он его умерщвляет. Для биолога все находится в движении, и само движение является материалом его исследования. Социальный и моральный вопрос не в том, хороша или плоха война сама по себе, а в том, хороша или плоха она для нас теперь, в данный момент. Для Николаи война — один из этапов человеческой эволюции, который уже давно миновал. И в его книге мы видим, как течет эта эволюция инстинктов и идей, течет подобно потоку, который никогда не возвращается вспять.
-------------------
* Вечное движение. (Прим. перев.)
** Отвлеченно. (Прим. перев.)
Произведение делится на две большие неравные части. В первой из них, занимающей больше трех четвертей книги, автор нападает на людей, стоящих у власти, на войну, на отечество, на расовую отчужденность, на господствующие софизмы. Эта часть носит название: «Об эволюции войны» (Von der Entwicklung des Krieges). Вторая часть от критики настоящего переходит к построению будущего; она называется: «Побежденная (или «преодоленная») война» (Von der Ueberwindung des Krieges) она рисует картину нового общества, новой морали и новых верований. Она так богата материалом и идеями, что в ней трудно разобраться. Книгу эту можно рассматривать либо с чисто немецкой точки зрения, либо с точки зрения общечеловеческой. Николаи честно заявляет с самого начала, что хотя, по его убеждениям, все народы несут свою долю ответственности за преступление нынешнего дня, он предполагает рассмотреть только ответственность Германии; пусть мыслители других стран поступают так же, как он, расчищая все вокруг себя! «Дело не в том, — говорит он, — чтобы выяснять, не грешил ли кто extra muros*, а в том, чтобы помешать грешить intra muros**». Если свои примеры он черпает преимущественно в Германии, то это вовсе не потому, что их нет в других странах, а потому, что он пишет для германского народа. Значительная часть его исторической и философской критики относится к Германии — древней и современной. Эта часть заслуживает специального анализа, и впредь всякий, кто захочет говорить о духе германского народа, хорошо сделает, если прочтет глубокосодержательные главы, в которых Николаи, пытаясь установить характеристические черты каждого народа в отдельности, разбирает особенности немецкой культуры, ее добродетели и ее пороки, ее чрезвычайную способность к приспособлению, борьбу с милитаризмом, в которую должен был вступить старый германский идеализм, и поражение его в этой борьбе. В книге подчеркнута печальная роль, которую в этом духовном кризисе народа сыграл Кант, — вызывающий тем не менее глубокое восхищение Николаи. Дуализм кантовского Разума, — Разума чистого и Разума практического, которые, несмотря на все усилия, Философ так до конца жизни и не смог удовлетворительным образом связать воедино, — является гениальным символом противоречивого дуализма, к которому современная Германия приспособилась слишком легко: всю свободу она хранит в области мысли, а когда наступает время для действия, она эту свободу попирает ногами или же просто обходится без нее (глава X).
-----------------------
* Вне стен. (Прим. перев.)
** В стенах. (Прим. перев.)
Этот анализ души германского народа представляет огромный интерес для психолога и для историка. Но, вынужденный быть кратким, я останавливаю свой выбор на тех местах книги, которые затрагивают всех и которые имеют поистине мировой интерес, — на общих вопросах войны и мира и их роли в эволюции человечества. Я даже решаюсь и на другие жертвы: оставив в стороне главы, рассматривающие эту тему с точки зрения исторической или литературной*, я ограничусь лишь разбором биологических изысканий: здесь с наибольшим своеобразием сказывается личность автора.
--------------------
* См. гл. VI: интересное изложение развития армий, начиная с древних времен до вооруженных наций настоящего времени, и гл. XIV: отражение войны и мира в произведениях древних и современных поэтов и философов.
NB. Мои цитаты приводятся по первому (однотомному) немецкому изданию.
Стремясь побороть язву войны, Николаи пытается подточить болезнь у самого корня. Он решительно начинает с анализа инстинкта вообще. Ибо он и не думает отрицать врожденного характера военного инстинкта.
Война, — говорит он, — это инстинкт, который подымается из самых далеких глубин человечества и отзвук которого скрывается даже в тех, кто войну осуждает. Это — опьянение, которое во время мира скрывают, но все же заботливо поддерживают; вырвавшись наружу, оно в равной степени завладевает всеми народами. Но из того, что это инстинкт, вовсе не следует, что этот инстинкт является священным. Руссо пустил в ход ложную мысль, что всякий инстинкт хорош и верен. Это вовсе не так. Инстинкт может ошибаться. Когда он ошибается, раса вымирает; и вполне понятно, что, если так, инстинкт выживших рас жизнеспособен. И тем не менее, покинув свою первоначальную среду, животное, одаренное верными инстинктами, может быть обмануто ими. Так — с мухой, которую обжигает огонь лампы: инстинкт был верен в то время, когда солнце являлось единственным источником света, но он не эволюционировал после изобретения ламп. Допустим, что всякий инстинкт мог быть полезен в ту эпоху, когда он возник: быть может, так же было и с воинственным инстинктом. Но это вовсе не значит, что он полезен и сейчас. Инстинкты крайне консервативны и переживают обстоятельства, их вызвавшие. Пример: волки, которые прячут свои испражнения, для того чтобы скрыть свои следы, и прирученные собаки, которые без толку скребут асфальт тротуаров. В этих случаях инстинкт стал нелепым и бесцельным.
Человек сохранил многие из своих первобытных и ставших, ненужными инстинктов. Правда, он имеет возможность видоизменять их, но эта задача является для него более сложной, чем для других живых существ; у него есть свойство, которое ставит его бесконечно выше животного; он обладает способностью изменять свою среду, и вследствие этого ему приходится соответственно приспособлять и свои инстинкты. Они упорны, и борьба жестока, но тем более она необходима. Целые породы животных вымерли потому, что они не смогли достаточно быстро изменить свои инстинкты, сообразуясь с изменившейся средой. «Неужели же человек позволит себя уничтожить только потому, что он не хочет изменить свои инстинкты? Ведь он может или мог бы это сделать. Только человек имеет возможность выбирать, а следовательно, и заблуждаться, но это проклятие заблуждения есть неизбежное следствие свободы, и оно порождает свойственную свободе благословенную способность познавать и преображаться». Но человек не пользуется этой способностью. Он все еще полон первобытных инстинктов; они ему приятны; он переоценивает все старинное именно потому, что в этом старинном он узнает темные наследственные инстинкты. Плохое свидетельство в его пользу!
Слепой не должен быть королем в царстве кривых. Тот факт, что нам присущи еще воинственные инстинкты, не означает, что мы должны опустить поводья; пора бы уж обуздать их теперь, когда мы чувствуем преимущества мировой организации. И зрелище современников, предающихся воинственному энтузиазму, напоминает Николаи о смешных собаках, которые, нагадив, упрямо скребут асфальт.
Что же представляют в действительности воинственные инстинкты? Являются ли они неотъемлемой принадлежностью человеческого рода? Отнюдь нет, по мнению Николаи; они скорей являются отклонением от нормального, ибо человек по природе своей животное мирное и общественное. Это обусловлено его анатомическим строением. Человек — существо наименее вооруженное: у него нет ни когтей, ни рогов, ни копыт, ни рогового панцыря. Его предки — обезьяны — могли только искать убежища в ветвях деревьев. Когда человек спустился с деревьев на землю и начал ходить, у него освободилась рука. У всех остальных животных эта рука о пяти пальцах в большинстве случаев превратилась в оружие (когти, копыта), и только у обезьян она осталась хватательным органом. Естественная функция руки, по существу орудия мирного, не приспособленного к тому, чтобы ударять или раздирать, состояла в том, чтобы брать и схватывать*. «Освободившись от ходьбы, она схватила инструмент, орудие; таким образом она превратилась в средство и в символ всего будущего величия человечества». — Но одних рук недостаточно было бы, чтобы защитить человека. Если бы человек был животным, склонным к одиночеству, он был бы уничтожен своими более сильными и лучше вооруженными врагами. Его сила заключалась в том, что он был существом общественным. Быт общественный намного опередил у нас быт семейный: не человек по своему желанию создал себе общину — сперва семью, потом род, потом государство, — нет, это примитивная община сделала возможным формирование человеческого индивидуума**. Человек по природе своей животное общественное, как сказал Аристотель. Сближение между людьми началось раньше и имеет более глубокие корни, чем борьба.
-----------------------
* «Erfassen». Николаи отмечает внутренний смысл слова «erfassen», сравнивая его со словами «apprendre» или «compiendre», происходящими от первоначальной «prehension», осуществляемой рукой. Непередавамая игра слов: comprendre — понимать, prendre — брать. (Прим. перев.)
** Я оставляю в стороне многочисленные доказательства, почерпнутые Николаи из истории животных видов и из этнологии. В частности он доказывает, что наиболее первобытные народы: бушмены, жители Фиджи, эксимосы и др., живут ордами даже тогда, когда у них нет склонности жить родом. Все дикари необычайно общественны; одиночество гибельно действует и на их психику и на физическое состояние. Да и цивилизованные люди с трудом его переносят.
Посмотрите и на животных. Война — очень редкое явление между животными одного и того же вида. Те виды, у которых она существует (например, олени, муравьи, пчелы и некоторые породы птиц), достигли уже той степени развития, когда животные начинают связывать с каким-нибудь предметом (с добычей или с самкой) понятие о праве на обладание. Обладание и война идут рука об руку. Война — лишь одно из бесчисленных последствий, которые принес с собой на одном из этапов эволюции институт собственности. Какова бы ни была внешняя цель войны, в действительности дело всегда идет о том, чтобы отнять у человека его труд или продукт его труда. Всякая война, если только она не является совершенно ненужной, имеет неизбежным следствием рабство одной части человечества. Застенчиво меняются одни только названия. Не надо поддаваться обману! Военная контрибуция — это не что иное, как часть труда, отнятого у побежденного врага. Современная война лицемерно утверждает, будто она защищает частную собственность; но, если нанесен ущерб всему побежденному народу в целом, косвенно наносится ущерб и правам каждого отдельного индивидуума. Нужно быть откровенным и, защищая войну, открыто признать и заявить о том, что защищаешь рабство.
Впрочем, в один из периодов эволюции человечества как война, так и рабство были бесспорно не только полезны, но даже необходимы. Первобытный человек, подобно животному, поглощен заботой о пище. Когда духовные запросы дали себя знать, массе пришлось работать больше, чем того требовала необходимость, для того чтобы маленькая кучка людей могла жить в праздности, занимаясь лишь умственным трудом. Изумительная античная культура была бы немыслима без рабства. Но современное устройство мира сделало рабство ненужным. Современная нация добровольно отказывается (и с течением времени все более и более должна будет отказываться) от известной доли своих доходов, чтобы употреблять их на общественные начинания. Машины выполняют работу в десять раз большую, чем рука человека; если бы разумно пользоваться ими, разрешение социальной проблемы было бы в значительной мере облегчено. Но софизм политической экономии утверждает, что благосостояние нации возрастает с ростом потребления. Этот принцип ложен; он прививает народам искусственные потребности и помогает заинтересованным классам поддерживать рабство в форме грабежа и войны.. Собственность породила войну, и она же ее поддерживает: источником добродетели она является лишь для слабых, которые нуждаются в этом стимуле, побуждающем их к действию. Во все эпохи борьба велась ради обладания. Николаи не верит, чтобы люди когда-либо дрались во имя чистой идеи, свободной от всякой мысли о материальном господстве. Конечно, можно бороться за чистую идею родины, когда стремишься как можно полнее выразить гений своего народа, — но какую услугу можно оказать этой идее с помощью пушек? Подобные материальные способы убеждения нужны лишь тогда, когда эта чистая идея находится в родстве с грязными вожделениями — жаждой власти и обладания. Итак, борьба, собственность и рабство тесно переплетаются друг с другом. Гете уже давно сказал об этом:
Krieg, Handel und Piraterie
Dreieinig sind sie, nicht zu trennen.*
(Фауст, часть 2, действие V.)
----------------------
* Война, торговля и грабеж — это нечто цельное и нераздельное.
Затем Николаи подвергает критике псевдонаучные понятия, с помощью которых современные ученые пытаются обосновать закономерность такого явления, как война. Особенно резко нападает он на лжедарвинизм и на неправильно понятую идею борьбы за существование, которая, в предвзятом истолковании, как будто бы санкционирует войну как естественный отбор и, следовательно, как естественное право. Он противопоставляет этим софизмам истинную науку, основной закон роста живых существ * и закон естественных границ роста**. Принимая во внимание, что количество энергии, т. е. пищи, имеющейся на земле, может удовлетворить лишь ограниченное число организмов, эти границы, разумеется, вынуждают отдельные существа и виды к борьбе. Но Николаи доказывает, что война между отдельными существами — наиболее жалкая, наиболее бессмысленная и, если можно так выразиться, наиболее разорительная форма этой борьбы. Современная наука, дающая возможность исчислить количество солнечной энергии, которая заливает нашу планету, говорит нам, что в настоящее время живые существа используют лишь одну двадцатитысячную долю всего богатства, находящегося в их распоряжении. Ясно, что при этих условиях война, — т. е. убийство, сопровождаемое кражей доли энергии, принадлежащей другому, — непростительное преступление. Это то же самое, говорит Николаи, как если бы перед нами была разложена тысяча хлебов, а мы убили бы бедняка нищего, чтобы украсть у него одну корку. Перед человечеством расстилается почти безграничное поле деятельности, и истинная борьба, которой оно должно себя посвятить, — борьба с природой. Всякая иная борьба только разоряет его, ибо отвлекает от главного усилия. Плодотворный метод — это овладение все новыми и новыми источниками энергии. Точкой отправления явилось в доисторический период открытие огня, вспыхнувшего из дерева: это открытие дало новое направление развитию человечества и послужило началом его власти над природой. Этот принцип так усиленно разрабатывался за последнее столетие, что он совершенно изменил ход эволюции человечества. В настоящее время основные проблемы уже почти разрешены и ожидают лишь практического осуществления. Термоэлектричество дает нам возможность непосредственного и рационального использования солнечной энергии. Исследования современных химиков приводят к возможности производить искусственную пищу и т. д. Если бы человечество направило свою волю на борьбу за использование всей энергии, имеющейся в природе, то не только оно само могло бы жить в полном достатке, но и еще миллиардам человеческих существ хватило бы места на земле. Какой жалкой кажется современная война в сравнении с этой великолепной борьбой со стихиями! Это продукт вырождения. Война может быть справедливой, да. Но не война между людьми. Плодотворная война за власть людей над силами земли, юная война, в которой вами завоевана лишь миллионная доля того, что мы можем завоевать! А наше время вооружено так, что может вести ее с неслыханным размахом.
-----------------------------
* Всякое живое существо имеет тенденцию к бесконечному росту.
** Граница осмоса — для отдельных клеточек, механическая граница — для многоклеточных особей, энергетическая — для высших группировок, группировок отдельных индивидуумов в коллективы, в социальные общины.
Противопоставляя эту творческую борьбу — борьбе во имя разрушения, Николаи символизирует обе эти борьбы в двух типах немецких ученых: с одной стороны — профессор Габер, воспользовавшийся своими знаниями для изобретения удушающих бомб, а с другой — гениальный химик Эмиль Фишер, провозвестник новой эпохи человечества, который осуществил синтез сахара и, быть может, осуществит синтез яичного белка. В будущем его имя будет прославлено как имя одного из великих завоевателей в борьбе за источники жизни. Его искусство — действительно «божественное искусство», о котором говорил Архимед.
Но рассуждениям Николаи, который доказывает, что война идет наперекор человеческому прогрессу, противостоит один неоспоримый факт, нуждающийся в объяснении: самое существование войны и ее чудовищный расцвет. Никогда еще не была она более сильной, более грубой, никогда еще не разливалась она так широко. И никогда не была она более исступленной. Интересная глава книги Николаи показывает, что в прошлом апологеты войны — явление редкое*. Даже у авторов воинственных эпопей, воспевающих героизм, война порождает слова страха и осуждения. Радость войны (Krieglust), войны как таковой — изобретение нового времени. Надо дойти до Мольтке, до Штейнмецов, Лассонов, Бернарди и Рузвельтов, чтобы услышать восхваление войны, полное чуть ли не религиозного ликования. И надо дойти до нынешней схватки, чтобы увидеть армию (численность которой в древней Греции не превышала 20 000 человек, в древнем Риме составляла от 100 000 до 200 000 человек, в XVIII веке — 150 000, при Наполеоне — 750 000, в 1870 году — два с половиной миллиона), достигшую теперь десяти миллионов человек в каждом лагере**. Рост прямо баснословный. Даже если допустить близящееся столкновение европейцев с монголами, эта прогрессия фактически не сможет длиться свыше двух поколений, ибо всего населения земного шара оказалось бы недостаточно.
---------------------------
* Гл. XIV. Она, впрочем, вызывает возражения.
** Гл. V и VI.
Громадность чудовища, с которым борется Николаи, не пугает его. Наоборот! Он видит в ней основание для веры в победу своего дела. Ибо биология открыла ему таинственный закон «вымирания гигантов». Один из основных законов палеонтологии устанавливает, что все животные, все виды не перестают расти на протяжении веков, и в тот момент, когда, кажется, они уже достигли наибольшей величины, внезапно исчезают (за исключением насекомых, которые именно поэтому являются вместе с плеченогими самой древней породой на земле). В природе всегда умирает лишь большое («In der Natur stirbt immer nur das Grosse»). Все большое должно умереть и умрет, потому что, в согласии с непреложным законом роста, наступит день, когда оно превзойдет установленные для него границы. То же самое, — пишет Николаи, — будет и с войной: над беспредельными фронтами в серо-голубой дали уже витает трепет, возвещающий «Gцtterdдmmerung»*. Все, что было прекрасного и характерного в древних войнах: лагерная жизнь, пестрые мундиры, единоборство, — словом, зрелище, — все это исчезло. Поле битвы стало, можно сказать, второстепенной деталью. Когда-то считалось трудной задачей удачно выбрать место боя: то была позиционная война. Теперь войска располагаются в любом месте, всюду. Основная работа ведется в другом направлении: финансы, снабжение войск, железные дороги и т. д. — вот что теперь на первом плане. Единственного полководца заменили безличные машины генерального штаба («Generalstab»). Старая веселая война умерла. Возможно, что война будет еще расти. В нынешней войне есть еще нейтральные страны, и можно допустить, вместе с Фрейлигратом, что настанет еще схватка, в которой будет участвовать весь мир. Но вот тогда-то и наступит конец. Последняя война будет самой громадной и самой страшной, подобно тому как последний из ящеров был самым гигантским. Наша техника помогла войне вырасти до крайних пределов. Но потом она рухнет**.
------------------------
* Гибель богов. (Прим. перев.)
** Стр. 154 — 156.
В сущности, под устрашающей внешностью чудовище войны не так уж уверено в своих силах; оно чувствует себя под угрозой. Никогда еще, ни в одну эпоху, не прибегало оно к стольким мистико-научно-политическим аргументам, чтобы оправдать свое существование. Оно не стало бы и думать о них, если бы не знало, что дни его сочтены и что сомнение закралось в душу самых верных его служителей. Но Николаи следует за ним, проникает в его окопы, и часть его книги — безжалостная сатира на софизмы, которыми набожно поддерживает наша глупость орудия нашей же собственной пытки: софизм мнимого отбора при помощи войны*; софизм войны оборонительной**; софизм гуманизации путем войны***; софизм так называемой солидарности, якобы являющейся следствием войны — прославленного «священного единства»****; софизм отечества, которое сведено к узкому и искусственному понятию политического государства*****, софизм расы... ****** и т. д.
---------------------
* Гл. III.
** Гл. V, стр. 156 и сл.
*** Стр. 160 и сл.
**** Стр. 180 и сл.
***** Гл. VII и VIII.
****** Гл. VIII, стр. 234 и сл.
Мне хотелось бы привести несколько выдержек из этой суровой критики — в особенности ту, которая бичует наиболее процветающий софизм современности — софизм расы, являющейся виновником взаимного истребления целых тысяч жалких глупцов всех национальностей.
«Проблема рас, — говорит Николаи, — это одна из самых грустных страниц науки, ибо нигде в другом месте наука не служит политическим притязаниям с такой явной беззастенчивостью; пожалуй, можно даже утверждать, что различные расовые теория только к тому и стремятся, чтобы возбудить или обосновать эти притязания, чему книги англо-германца Гаустона Стюарта Чемберлена являются, пожалуй, самым отвратительным примером. Этот автор стремится отвоевать для германской расы всех замечательных людей, какие только существуют в мировой истории, в том числе Христа и Данте. После того как началась война, этот опыт демагогического аннексирования нашел подражателей, и 7 августа 1915 года в газете «Temps» появилась статья, пытавшаяся доказать, что все выдающиеся люди Германии принадлежали к расе кельтов, а Зомбарт («Handler und Helden»)* заявил, что все знаменитые англичане — по происхождению ирландцы — т. е. анти-англичане»!
----------------------
* Торговцы и герои. (Прим. перев.)
На все эти нелепости шовинистической мысли Николаи отвечает точно подобранными возражениями:
1. Не доказано, что чистая раса лучше смешанной (примеры как из мира животных, так и из истории человечества).
2. Невозможно определить, что такое в сущности человеческая раса (для этого нет ни одного верного критерия); все классификации, испробованные историей, лингвистикой и антропологией, между собой не согласуются, и почти все они уже оказались несостоятельными.
3. В Европе чистых рас нет вообще, а германская нация меньше всякой другой может претендовать на чистоту расы*. Если бы теперь кто-нибудь захотел отыскать чистых германцев, то их, пожалуй, не нашли бы нигде, кроме Швеции, Голландии и Англии.
4. Если под понятием расы иметь в виду нечто определенное и точное, по принципам зоологии, то даже и европейская раса как таковая не существует.
-----------------------
* На стр. 243 (стр. 278 — во втором издании) дана ироническая карта рас в Германии.
Патриотизм, основой которого является раса, невозможен и чаще всего смешон. Ни в одной из современных наций не существует этнологической общности; их внутренняя связь не дана им как наследство, которое они могли бы использовать, им каждый день приходится заново приобретать эту общность мыслей. И это-то и хорошо, это-то и справедливо. Как говорит Ренан, «Жизнь нации должна быть каждодневным плебисцитом». Людей соединяет не сила истории, а желание быть вместе, взаимная потребность друг в друге; не обет, который дали за нас другие, соединяет нас, а наша свободная воля, управляемая разумом и сердцем.
Так ли это теперь? Какое место занимает свободная воля в современных отечествах? Патриотизм приобрел насильственный характер; никогда еще не был он таким тираническим и таким жадным — он пожирает все. Отечество возносится теперь превыше всего — религии, искусства, науки, мысли, цивилизации. Эта чудовищная гипертрофия не может быть объяснена естественными началами, порождающими инстинкт отечества: любовью к семье, к родной земле, социальной потребностью группироваться в крупные общины. Причины ее кроются в явлении патологическом: в массовом внушении. Николаи дает сжатый анализ этого явления. Замечательно то, — говорит он, — что если несколько животных или несколько человек совершают какое-либо действие сообща, то самый факт общности их действия изменяет действие единоличное. Мы знаем, — на то имеются точные данные науки, — что два человека могут нести тяжесть, значительно превышающую удвоенный вес того, что мог бы нести один человек. И точно так же масса существ действует совершенно иначе, чем те же существа в одиночку. Всякий кавалерист знает, что в рядах конного полка лошадь может сделать гораздо более длинный пробег, что там она становится более выносливой. Форель сделал наблюдение, что муравей, который десять раз пошел бы навстречу смерти среди ему подобных, испытывает страх и обращается в бегство перед гораздо более слабым муравьем, если он находится один в двадцати шагах от своего муравейника. В человеческой толпе интенсивность реакций каждого человека в отдельности изумительно возрастает. Отзвук слов оратора может в десять, во сто раз усилить его собственное переживание. Предположим, что вначале оратор передает каждому из слушателей лишь малую долю того, что он чувствует сам, — скажем, одну сотую. Если аудитория состоит из тысячи человек, то вся толпа в целом почувствует сказанное в десять раз сильнее, чем сам оратор. Их впечатление, в свою очередь, подействует на оратора и увлечет его. И так далее.
В нашу эпоху аудитория выросла до огромных размеров, ставших просто гигантскими в результате мировой войны. Обширные союзные государства превратились, благодаря могущественным и быстрым средствам сообщения, телеграфу и прессе, в единую толпу, состоящую из миллионов существ. Представьте же себе, какое действие произведет на эту напряженную массу отзвук малейшего крика, малейшего трепета! Это действие превращается в космическое сотрясение. Вся масса человечества как бы охвачена землетрясением. Во что может вылиться в таких условиях естественное и в основе своей здоровое чувство любви к отечеству? В нормальное время, — говорит Николаи, — честный человек любит свое отечество так, как он должен любить свою жену, хотя бы и сознавая, что, быть может, есть другие женщины, которые красивее ее, умнее или добрее. Но современное отечество — это женщина, истерически ревнивая; она готова разорвать каждого, кто осмелится признать достоинства другой женщины. В нормальное время истинный патриот — человек, который в своем отечестве любит все доброе и пытается побороть злое. Но тот, кто поступает так в наше время, считается изменником своего отечества. Патриот в том смысле, какой этому слову придают сейчас, любит в своем отечестве и добро и зло, он готов делать зло ради своего отечества, и, увлеченный общим потоком масс, он в опьянении творит это зло. Чем слабее индивидуум, тем сильнее его патриотизм. Он неспособен противостоять массовому внушению, он ощущает даже какое-то страстное влечение к нему, ибо всякий слабый человек ищет поддержки других, чувствует себя более сильным, если он действует заодно с другими. И вот, лишенные всякой глубокой внутренней связи, эти слабые люди ищут какого-либо внешнего связующего звена, и наиболее доступным является для них национализм. «Глупец испытывает необычайно радостное ощущение, — говорит Николаи, — сознавая, что он составляет большинство вместе с десятками миллионов ему подобных. Чем народ беднее выдающимися личностями и характерами, тем необузданнее его патриотизм».
В этом притяжении массы, оказывающей магнетическое влияние, — положительная сторона шовинизма. Отрицательная его сторона — это ненависть ко всему чужому. И наилучшей средой для развития этой бациллы является война. Война обрушивает на мир горы страданий; она давит на него тяжестью материальных и духовных лишений. Для того чтобы народы могли перенести все это, для того чтобы поддержать слабых, надо разжечь их стадное чувство, надо согнать их в еще более тесное стадо. Вот это и проделывается искусственным образом с помощью прессы. Результат получается устрашающий. Патриотизм всю силу человеческой души сосредоточивает на любви к своему народу и на ненависти к врагу. Ненависти, возведенной в религию. Ненависти, не имеющей никакого разумного основания. Не остается места для других свойств. Ум, нравственное чувство отпадают. В подтверждение этого Николаи приводит близкие к бреду примеры из жизни Германии 1914 — 1915 гг. У всех остальных народов найдется не меньше подобных примеров. Никакого сопротивления. В этом коллективном заблуждении стерлось всякое различие между классами, воспитанием, умственной и духовной ценностью людей. Все человечество от основания и до вершины отдалось во власть фурий. Если встречается еще какой-нибудь проблеск свободной воли, его затаптывают ногами, и одинокого борца за независимость разрывают на части яростные вакханки.
Но это неистовство не устрашает спокойного взгляда мыслителя. В этом пароксизме Николаи видит последнюю вспышку пламени, готового угаснуть. Подобно тому как конский и парусный спорт развились именно теперь, когда лошади и паруса выходят из употребления, — патриотизм превратился в фанатизм в тот момент, когда он перестает быть фактором культуры. Такова судьба эпигонов. В отдаленные времена эгоизм отдельной личности должен был разбиваться благодаря группировкам людей по кланам и племенам: такова была необходимость. Патриотизм городов нашел свое оправдание, когда он победил эгоизм рыцарей-разбойников. Патриотизм государства нашел свое оправдание, когда он объединил разрозненные силы нации. Национальные войны девятнадцатого века имели основание. Но теперь национальные государства свою задачу выполнили. Перед нами — другие задачи: патриотизм перестал быть целью человечества, он хочет увлечь нас назад. Тщетное усилие! Эволюцию остановить нельзя, и всякий, кто захочет загородить ей дорогу, будет раздавлен ее железными колесами. Мудреца не страшит яростное сопротивление сил прошлого, ибо он знает, что это сопротивление вызвано отчаянием. Он предоставляет мертвым хоронить своих мертвецов, а сам, опередив ход времени, живет уже в трепетном единстве грядущего человечества. Среди бедствий и ужасов настоящего он осуществляет в себе светлую гармонию того «великого тела», членами которого являются все люди, как гласят глубокие слова Сенеки: «Membra sumus corporis magni»*.
-----------------------
* Все мы члены одного великого тела. (Прим. перев.)
В следующей статье мы увидим, как Николаи описывает этот «corpus magnum»* и «mens magna»**, оживляющий его, «Weltorganismus» — организм мирового человечества, приход которого уже близок.
-----------------------
* Великое тело. (Прим. перев.)
** Великий дух. (Прим. перев.)
1 октября 1917 г.
(Журнал «Demain», Женева, октябрь 1917 г.)
II
Мы только что видели, с какой силой Г. Ф. Николаи осуждает бессмыслицу войны и софизмы, служащие ей поддержкой. Однако мрачное безумие восторжествовало. В 1914 г. разум обанкротился. И вот, переходя от нации к нации, это банкротство распространилось на все народы земного шара. А ведь не было недостатка в нравственных и религиозных установлениях, которые должны бы были послужить преградой эпидемиям убийства и тупости. К сожалению, все нравственные и религиозные установления, какие только существуют в мире, оказались несостоятельными. Мы констатировали это в отношении христианства, а Николаи, вслед за Толстым, доказывает, что и буддизм оказался не более устойчивым.
Что касается христианства, то его измена имеет уже большую давность. После того как в четвертом веке Константин Великий превратил церковь Христову в церковь государственную, сущность мысли Христа была искажена его официальными представителями и предана цезарю. Правда, у некоторых самостоятельно мыслящих религиозных личностей (в большинстве случаев обвиненных в ереси) она сохранилась (относительно) до нашего времени. Но и последние ее защитники недавно от нее отреклись. Христианские секты, никогда не признававшие воинской повинности, как, например, меннониты в Германии, духоборы в России, павликиане, назареи и др., приняли участие в нынешней войне*. «В шестнадцатом веке основатель секты меннонитов — Менно Симонис — запретил войну и месть. Еще в 1813 году нравственная сила этой секты была так велика, что Иорк, указом от 18 февраля, освободил ее от участия в ополчении. Но в 1915 году меннонитский проповедник X. X. Маннгардт произнес в Данциге речь, прославляющую войну.
-----------------------
* См. заметку в конце книги.
Когда-то, — пишет Николаи, — ислам считался ниже христианства. В то время турецкое оружие тяготело над Европой. Теперь турки почти целиком изгнаны из Европы, но морально они ее завоевали; зеленое знамя пророка незримо веет над каждым домом, где говорят о «священной войне».
Немецкая религиозная поэзия изображает сражение в окопах «как испытание благочестия, ниспосланное богом». Уже никого не удивляет доходящее до абсурда противоречие в словах «христианская война». Очень немногие из теологов и духовных лиц осмелились реагировать на это. В превосходной книге Гюстава Дюпена «Адская война»* мы знакомимся с ужасающими образчиками милитаризированного христианства, заклейменными автором. Николаи приводит нам другие образцы, мимо которых жаль было бы пройти. В 1915 году кильский теолог, профессор Баумгартен, констатирует противоречие между националистически-воинствующей моралью и Нагорной проповедью, но это его нимало не смущает: он заявляет, что в наше время тексты Ветхого Завета должны иметь большее значение, и бросает христианство в корзину. Другой теолог, Артур Браузеветтер, делает странное открытие: война открыла ему духа святого. «Война 1914 года, — пишет он, — впервые показала нам, что такое святой дух».
---------------------
* Gustave Dupin, «La geurre infernale». Изд. Jeheber, Женева, 1915 г. Новое издание, пересмотренное и дополненное, Париж, 1920 (Societe, rantuelle d'edition).
Предшественником этой книги великого христианина был ученый и глубокий труд Грильо до Живри «Le Christ et la Patrie» напечатанный в Париже еще в 1911 году (изд. Chacomac), но тщательно замалчиваемый прессой.
См. также недавно вышедшую брошюру Эрменонвиля (Гюстава Дюпена): «La complicite du clerge», Париж, 1923 (изд. журнала «Vers la verite»).
В то время как священники и пасторы публично отреклись от христианства, религии Азии проявили не меньшее проворство в деле измены стеснительной мысли своих основателей. Толстой уже указал на этот факт: «Современные буддисты не только допускают убийство, они его оправдывают». Во время русско-японской войны Сойен Шаку, один из важнейших сановников буддийской религии в Японии, написал апологию войны*. Вот прекрасные слова скорбной любви, сказанные Буддой: «Все вещи — мои дети, все они — образ моего я, все проистекают из одного источника и являются частью моего тела. Вот почему я не могу найти покоя, пока самая малая частица сущего не достигнет своего назначения». В этом вздохе мистической любви, мечтающей о слиянии всех живых существ, современный буддист с помощью науки сумел открыть призыв к истребительной войне. Ибо, — говорит он, — порочность многих людей мешает миру достигнуть своего назначения, а следовательно, нужно предать их войне и уничтожению: «таким образом будет вырван корень всякого зла». Этот кровожадный буддизм является близнецом гильотинного идеализма наших якобинцев 93 года, чудовищную веру которых я выразил в реплике Сен-Жюста, заканчивающей мою драму « Дантон»:
«Народы убивают друг друга** для того, чтобы жил бог».
---------------------------
* «Buddhist views of war», the Open court, май 1914.
** Подлинный текст таков: «Народы умирают для того, чтобы жил бог».
Если уж религии оказываются настолько слабыми, то неудивительно, что простые учения о нравственности окончательно рушатся. Николаи покажет нам, как ученики Канта заставили перерядиться своего учителя. Волей-неволей автору «Критики чистого разума» пришлось надеть мундир feldgrau*. Разве его немецкие комментаторы не утверждают, что совершеннейшее осуществление идеи Канта — это... прусская армия! Ибо, — говорят они, — кантовское чувство долга становится в ней живой действительностью...
--------------------------
* Защитного цвета. (Прим. перев.)
Бесполезно задерживаться на этих бессмыслицах, лишь в оттенках разнящихся от остальных бессмыслиц, которые во всех странах помогают национальной гвардии интеллигенции в деле возбуждения воинственных чувств. Достаточно констатировать вместе с Николаи, что в 1914 году европейский идеализм потерпел крушение. И вывод Николаи таков, что «общепринятая идеалистическая мораль (кантовская, христианская и т. д.) доказала свою полную бесполезность, поскольку ни одного из своих последователей она не смогла побудить к нравственным поступкам». Перед лицом этой явной невозможности основывать моральное действие на чисто идеалистическом фундаменте одного только идеализма, Николаи считает, что первейшей заботой должны быть поиски нового базиса. Он высказывает пожелание, чтобы Германия, наученная своим глубоким падением, своей «нравственной Иеной», поработала над этой задачей, неотложной для человечества, неотложной для нее самой в большей степени, чем для всякой другой нации, ибо она в этом нуждается больше, чем все. «Попытаемся же найти в природе, подвергнув ее научному наблюдению, условия для объективной морали, которая была бы независима от наших личных чувств, порою добрых, порою злых, но всегда неустойчивых»
В виду того что война в эволюции человечества — явление переходное, как это показывает первая часть книги, — возникает вопрос, какой же принцип можно считать постоянным для человечества? И, прежде всего, существует ли этот принцип? Существует ли высший императив, одинаково значимый для всех людей?
Да, отвечает Николаи, таковым является жизненный закон, который управляет «всем организмом человечества». В самом деле, естественное право имеет лишь две основы, остающиеся незыблемыми: индивидуум, взятый в отдельности, и все человечество в целом. Все промежуточные ступени, как, например, семья или государство, — это группировки, организованные искусственно*, которые могут изменяться — которые изменяются — вместе с нравами; они не являются организмами естественными. Два могущественных чувства, оживляющих наш нравственный мир, подобно двум электрическим полюсам, положительному и отрицательному, — эгоизм и альтруизм, — являются голосом этих двух основных сил. Источник эгоизма — наша личность, являющаяся выражением индивидуального организма. Альтруизм обязан своим бытом смутному сознанию, которое говорит нам, что мы составляем часть одного общего организма: Человечества.
--------------------------
* Николаи говорит даже: «продукты случайности» (Sind zufдllige Produkte).
Николаи пытается осветить это смутное сознание и подвести под него научный фундамент (во второй части своей книги).
Он хочет доказать, что «Человечество — понятие, созданное не одним только разумом, что оно — живая действительность, организм, поддающийся научному наблюдению».
Здесь дух исторической интуиции древних философов любопытным образом сочетается с духом экспериментального и точного анализа современной науки. Новейшие учения в области естественной истории и эмбриологии становятся истолкованием силозоизма Семи мудрецов и мистики первых христиан. Яницкий и Г. де Фрие подают руку Гераклиту и св. Павлу. Отсюда — странное сочетание материалистического и динамического пантеизма: Человечество рассматривается как тело и душа в непрерывном движении.
Прежде всего Николаи напоминает, что эта концепция, при всей ее кажущейся необычности, существовала во все времена. И он вкратце дает ее историю. Это Огонь Гераклита, олицетворявшего в глазах эфесского мудреца основу мира. Это pneuma* стоиков, pneuma agion** первобытных христиан, священная животворящая Сила, заключающая в себе души всех. Это universum mundum velut animal quoddam immensum*** Оригена. Это плодотворные химеры Кардана, Джордано Бруно, Парацельса, Кампанеллы. Это анимизм, который примешивался еще к учению Ньютона и которым проникнута его гипотеза всемирного тяготения (разве его прямые последователи**** не называют эту силу «дружбой» или «Sehnsucht»***** светил!..******) Словом, через все ступени развития человеческой мысли проходит вера в то, что земной мир — это единый организм, обладающий одним общим сознанием. Николаи отмечает, насколько интересно было бы написать историю этой идеи, и дает краткий очерк ее красочной главе*******.
-------------------------
* Дуновение, дыхание.
** Святое дуновение.
*** Вселенная наподобие некоего исполинского животного. (Прим. перев.)
**** Мушенбрек.
***** Страстное желание, тоска. (Прим. перев.)
****** Лихтенберг.
******* Странно, что в книге Николаи так редко встречается имя Огюста Конта, «Grand-Etre Humain» которого (Великое Человеческое общество) имеет некоторые общие черты с «Humanite (Человечеством) немецкого биолога.
Затем он переходит к научному обоснованию. Существует ли материальная, физическая, живая и постоянная связь между людьми всех стран и всех времен?* Он считает, что доказательство этого можно найти в исследованиях Вейсмана и в теперь ставшей классической теории — зародышевой плазмы («Keimplasma»)**. Зародышевые клеточки продолжают в каждом существе жизнь родителей, являясь, в самом настоящем смысле слова, живыми частицами. Смерть не может достичь их. Невредимые, переходят они в наших детей и в детей наших детей. Таким образом, частица одной и той же живой субстанции действительно сохраняется и проходит через все родословное дерево. Кусочек этого органического единства живет в каждом из нас, и через его посредство мы физически спаяны с мировым обществом. Николаи мимоходом отмечает поразительное сходство между этими научными гипотезами последних тридцати лет и некоторыми таинственными откровениями греков и первых христиан, как то «pneuma кфpoпoun» священного писания, «которая родит» (от Иоанна, VI, 63) животворящий дух, который отличается не только от тела, как говорит св. Иоанн, но и от души, что вытекает из одного места в Посланиях (Коринф, 15, 43), где упоминается о «Sфma pneumatikon», о «теле воздушном», которое апостол противопоставляет «Sфma psychikom», т. е. «телу психическому» и интеллектуальному и которое, являясь самою сущностью, более реально, более материально проникает в тело всех людей.
--------------------------
* Николаи просит извинить его за то, что он прибегает к этим материалистическим доказательствам. Для него было бы достаточно, как для Аристотеля, наблюдения над действующими между людьми силами, чтобы убедиться в том, что человечество должно рассматриваться как единый организм. «Но современники все заражены материализмом (хоть они часто и отрицают это)... Несмотря на то, что нет необходимости искать между людьми мостов реальной субстанции — «Die Brьckerealer Substanz», поскольку достаточно связей динамических, приходится все же принести жертву материалистическим потребностям нашего времени и показать, что на самом деле между всеми людьми всех веков и всех стран существует связь действенная, единая, непрерывная, вечная...» (стр. 367 — 368).
** По этой теории, основателем которой был Иегер (1878 г.) зародышевая протоплазма вечна. Она передается по наследству и скапливается внутри другой плазмы, так называемой соматической, которая не является вечной. Эта гипотеза бессмертной плазмы — гипотеза, правда, смелая, — возбудила много споров, которые еще далеко не кончились.
Это еще не все: исследования современных натуралистов, и в частности Яницкого, о половом воспроизведении* объясняют, как оно одновременно оберегает в животном виде однородность зародышевой плазмы и непрерывно возобновляет взаимодействие в общем организме всего рода. «Мир, — говорит Яницкий, — не разбит на миллионы независимых частиц, навсегда отделенных одна от другой. Благодаря половому зарождению образ макрокосма периодически, но неистощимо отражается в каждой частице как микрокосм; макрокосм разлагается на миллионы микрокосмов. Таким образом индивидуумы, оставаясь независимыми, образуют между собой материальную непрерывность. Подобно переплетенным побегам земляничника, каждый индивидуум развивается путем невидимой системы корневищ (подземных корней), соединяющих зародышевые субстанции бесчисленных особей». Вычисление показывает, что в двадцать первом поколении, приблизительно через пятьсот лет (считая по три ребенка на чету), потомство одного человека по численности своей будет равно целому человечеству. Следовательно, можно сказать, что каждый создан из живой субстанции всех людей, которые жили пятьсот лет назад.
------------------------
* «Ueber Ursprung und Bedentung dei Amphimixis», 1906.
Отсюда ясна нелепость идеи, стремящейся ограничить человека узкой категорией нации или расы.
Прибавьте к этому, что и мысль тоже, подобно зародышевой плазме, распространяется между людьми. Всякая мысль, однажды выраженная, ведет в человеческом обществе существование, независимое от своего творца, эволюционирует вместе с поколениями, так же, как зародышевая плазма. живет вечно. Таким образом в человеческой природе нет ни истинного рождения, ни истинной смерти, материальной или духовной. Мудрый Эмпедокл увидел это и выразил такими словами:
«Но я хочу открыть тебе нечто другое. Нет рождения и нет смерти у смертных. Существует лишь смешение и растворение смешавшихся веществ. Рождение — это лишь название, которое дают ему люди»*.
----------------------
* Эмпедокл, отрывок 8. Ср. отрывки 11 и 19.
Итак, человечество является, материально и духовно, тесно связанным единым организмом, все части которого развиваются сообща.
Эти идеи обогащаются теперь понятием «видоизменения» и наблюдениями Гуго де Фриса. Если эта живая субстанция, общая для всего человечества, в какой-то момент, под каким-то влиянием, приобретает способность видоизменяться, то через некоторый промежуток времени (допустим, через тысячу лет) все те, в ком есть частица этой субстанции, могут подвергнуться вдруг такому же изменению. Известно, что Гуго де Фрис наблюдал подобные внезапные изменения у растений*. После того как в течение веков тот или иной вид сохранил все свои особенности, внезапно, в один и тот же год у многих особей этого вида происходят видоизменения (удлиняются или укорачиваются листья и т. п.). После этого происшедшее видоизменение приобретает постоянный характер, и в следующем году устанавливается новый вид. То же самое происходит и с людьми и в частности с человеческим мозгом. Существуют люди с необычными изменениями в области мозга; их считают безумными или гениальными; они возвещают будущее изменение вида, они являются провозвестником его; придет время, — и их особенности неожиданно проявятся у всего вида. И опыт истории показывает, что преобразования и открытия, как моральные, так и социальные, возникают одновременно на разных концах земли. Меня часто поражал этот факт, когда я занимался изучением прошлого или наблюдением настоящего.
--------------------------
* Arten und Varietaeten und ihre Entstehung durch Mutation», 1906.
Общества, живущие в одну эпоху, но отдаленные друг от друга и не имеющие никакой возможности сообщаться между собой, в одно и то же время переживают одинаковые моральные и социальные явления. И почти никогда не бывает так, чтобы какое-нибудь открытие родилось в мозгу одного лишь изобретателя: в ту же самую минуту другие изобретатели его опережают или нападают на след этого же открытия. Прибегая к общепринятому выражению, можно сказать, что идеи носятся в воздухе. Когда это так, в психике людей назревает какое-то изменение. Так обстоит дело и сейчас. Мы накануне «видоизменения войны» — говорит Николаи («die nahende Mutation des Krieges»). Мольтке и Толстой являются представителями двух крупных противоположных отклонений мысли. Один прославляет моральное значение войны, другой осуждает ее. Которое из двух отклонений гениально? Которое из них безумно и ошибочно? Если судить по фактам настоящего, то Мольтке как будто берет верх. Но, когда в организме зреет видоизменение, в нем заранее происходят сильные и частые отклонения. Из этих различных отклонений выживают лишь те, которые наиболее полезны для жизни. Из этого оптимист Николаи делает вывод, что идеи Мольтке — благоприятный признак близкого видоизменения.
Как бы то ни было, — осуществится или не осуществится эта надежда на изменение, благодаря которому в ближайшем будущем должно возникнуть антивоинственное человечество, — достаточно наблюдать за биологическим развитием мира, чтобы предсказать неминуемый приход новой организации, более широкой и более миролюбивой. По мере того как человечество идет вперед, сношения между людьми умножаются. Прошлое столетие внезапно поставило технические средства обмена мыслями на высшую ступень. Приведу один лишь пример: прежде во всем мире циркулировало лишь 100 тысяч писем в год; теперь в одной Германии — миллиард (т. е. пятнадцать писем на человека, в то время как прежде было одно письмо на тысячу человек). Сорок лет назад посылалось 3 миллиарда почтовых отправлений в год. В 1906 году количество их возросло до 35 миллиардов. В 1914 году — до 50 миллиардов (т. е. одно отправление за каждые десять дней на человека в Германии и за три дня — в Англии). Прибавьте к этому увеличение скорости. Для телеграфа расстояние больше не существует: «весь цивилизованный мир превратился в одну комнату, где каждый имеет возможность разговаривать со всеми».
Невероятно, чтобы подобные события никак не отразились на обществе. В былые времена всякая мысль об объединении или федерации между различными европейскими государствами была осуждена оставаться в царстве утопии из-за одной только трудности и медленности сношений. Как говорит Николаи, государство не может расширяться до бесконечности; оно должно иметь возможность быстрого воздействия на различные части своего организма. Его величина, следовательно, до известной степени находится в зависимости от быстроты средств сообщения. В доисторические времена путешественник мог пройти лишь 20 километров в день; почтовые кареты пробегали 100 километров в день; экстренная почта — 200, железнодорожный поезд в 1850 году — 600; современные поезда — 2000; и экспресс мог бы (технически) пройти пространство, большее в четыре или в пять раз. Для дикарей отечество заключалось в долине между горами. Эпохе почтовых карет соответствовали государства конца средневековья, не потерпевшие существенных изменений до нашего времени. Но в наше время эти игрушечные государства слишком малы; современному человеку в них тесно; он то и дело переступает их пределы; теперь ему нужны государства, не меньшие по размерам, чем Америка, Австралия, Россия или Южная Африка. И видно по всему, что уже близко время, когда одни только эти материальные причины превратят весь мир в одно государство. Ничего не поделаешь против этой эволюции; хотят того люди или нет, она свершится. Теперь понятно, что все попытки, какие со времен Средневековья до XIX века делались для того, чтобы объединить нации Европы, наталкивались на фактическую невозможность, ибо данных для осуществления подобных замыслов еще не было. Сейчас эти данные есть, и можно утверждать, что организация современной Европы перестала соответствовать ее биологическому развитию. Волей-неволей ей придется примениться к нему. Пришло время для объединения Европы. И уже близко время объединения всего мира*.
----------------
* Конец гл. XIII.
Этому новому телу человечества — «Corpus magnum», о котором говорит Сенека, — нужна новая душа, новая вера. Вера, которая, не теряя абсолютного характера древних религий, была бы более широкой и более гибкой, которая считалась бы не только с сегодняшними потребностями человеческой души, но и с ее будущим развитием. Ибо все остальные религии, корни которых уходят в предание, хотят привязать человека к прошлому и застывают в догматизме; с течением времени они становятся препятствием на пути естественной эволюции. Где же искать основу для верований и для морали, основу абсолютную, вместе с тем способную к изменениям, основу, которая, возвышаясь над человеком, была бы все-таки чем-то реальным? — В самом человечестве, — отвечает на это Николаи. — Человечество — реальность, развивающаяся с течением веков, но в каждый данный момент представляющая для нас нечто абсолютное. Оно эволюционирует в направлении, которое — случайно оно или неслучайно — не может быть изменено, если оно уже принято. Оно охватывает и прошлое, и настоящее, и будущее. Это — единство, связанное временем, широкая совокупность, в которой мы являемся лишь частицей. Быть человечным — значит понимать это развитие, лю5ить его, надеяться на него и стараться к нему приобщиться. Заключенную в этом мораль Николаи резюмирует так:
1) Общность людей — это божественное начало на земле и основа морали.
2) Быть человеком — значит ощущать в себе присутствие всего человечества. Это значит ощущать в себе живой закон, указующий, что ты есть часть высшего организма или же (согласно замечательному откровению св. Павла) что «все мы составляем одно тело, и что все мы являемся членами один другого».
3) Любовь к ближнему — это ощущение, присущее здоровому организму человека. Любовь ко всему человечеству — это ощущение, присущее здоровому организму всего человечества и отражающееся в одном из его членов. Итак, любите и чтите человеческую общность и все то, что укрепляет ее: труд, истину, добрые и здоровые инстинкты.
4) Боритесь со всем, что ей вредит, и, в частности, с дурными традициями, с инстинктами, ставшими бесполезными или приносящими вред.
«Seio et volo me esse hominem» — пишет Николаи на последней странице своей книги: «Я знаю, что я человек, и я хочу им быть».
Человек! Он имеет в виду существо, которое сознает узы, связующие его с великой человеческой семьей, и эволюцию, увлекающую его за собою; он имеет в виду дух, который понимает и любит эти узы и эти законы, который с радостью им подчиняется и таким образом становится свободным и созидающим*. Человеком является и он сам в том смысле, какой это слово имеет у персонажа Теренция, которому ничто человеческое не чуждо.
---------------------------
* В этой статье следовало бы отметить то решение проблемы свободы, какое дает Николаи. Это одна из основных глав его книги. Как может биолог, проникнутый ощущением закона мировой необходимости, ввести в этот мир человеческую свободу? Вот в этом-то совмещении в себе двух противоположных и друг друга дополняющих сил и заключается характерная особенность этого широкого ума. Николаи дает впечатляющий очерк, философский, и вместе с тем физиологический, об анатомии мозга и о бесконечных возможностях будущего, о тысячах путей, предначертанных в нем за много веков до того, как человечество подумает об их использовании. Но, если бы мы захотели проследить все рассуждения автора, пришлось бы выйти из рамок нашей статьи. Поэтому мы отсылаем к гл. II, стр. 58 и сл. Это образец научной интуиции.
Это и придает особую ценность книге Николаи, но это же местами является и недостатками ее, ибо в своей жадности он стремится все объять и это не всегда ему удается. На некоторых страницах своей книги он отзывается с несправедливым и, главное, с очень неожиданным в его устах презрением о «Vielwisser»* — о людях, которые слишком много знают. Но ведь он сам такой «Vielwisser», и при этом один из лучших представителей этого типа, слишком редкого в нашу эпоху. Во все области — искусство, науку, историю, религию, политику — бросает он проницательный, быстрый и острый взгляд; и во всех областях его суждения всегда живы, часто оригинальны, но очень часто и спорны. Изобилие замечаний de omni re scibili**, богатство интуиции и дальнейшего ее развития придают его работе несколько рискованный характер. Исторические главы не безупречны. Разумеется, некоторые погрешности объясняются отсутствием книг в тюрьме, но виновен в них и дух автора. Он импульсивен и страстен: в этом его привлекательность, но в этом же кроется и опасность. То, что он любит, он умеет видеть прекрасно. Но не сдобровать тому, чего он не любит. Тому свидетели — полные презрения суммарные страницы, где он огулом судит современных представителей немецкого искусства***.
----------------------
* Гл. X, стр. 290.
** О всех вещах, какие только доступны знанию. (Прим. перев.)
*** Гл. XIV.
Любопытно, что этот немецкий биолог представляет такое сходство с французскими энциклопедистами восемнадцатого века. Я никого не знаю сейчас во Франции, кто был бы так родствен им по духу. Дидро и Даламбер с радостью дали бы место рядом с собой этому ученому, гуманисту науки, который смелой кистью набрасывает полную жизни картину, — блестящий синтез истории человеческого духа, — который широко раскрывает двери своей лаборатории перед интеллигентными людьми всего мира и который в борьбе народов за свободу смело решается сделать науку орудием освобождения. Так же, как Даламбер и Дидро, он — «в гуще схватки», он — в авангарде современной мысли, но он опережает ее лишь на то расстояние, какое обычно отделяет полководца от его войска; он никогда не остается в одиночестве, в отличие от тех великих предтеч, которые всю жизнь окружают себя стенами своих пророческих видений, причем целые века стоят между этими пророчествами и их осуществлением: его идеалы не больше, чем на один день, обгоняют идеалы современности. Германский республиканец, он в данный момент даже и не идет дальше политического идеала молодой Америки, — Америки 1917 года, которая (по его мнению) «указывает нам не только направление нового, почти космополитического патриотизма, но и границы его, пока еще необходимые. Еще не наступил час для мирового братства людей (так говорит Николаи), да сейчас оно и преждевременно. Существует еще слишком глубокая пропасть, разделяющая белых, желтых и черных. Европейский патриотизм зародился в Америке; он несомненно станет патриотизмом ближайшего будущего, и мы хотели бы быть предвестниками его... Родилась новая Европа, но не в Европе»*.
-----------
* Гл. XIV.
Здесь видны границы, которые ставит себе Николаи и которые перешел бы Weltbьrger2 восемнадцатого века. В области практической Николаи прежде всего только европеец, но полностью европеец. И именно к европейцам обращает он свой «Призыв» в 1914 году и свою книгу — в 1915.
---------------
* Гражданин мира, космополит. (Прим. перев.)
«Наступил момент, — пишет он, — когда Европа должна стать органическим единством и когда должны объединиться все те, кого Гете назвал «добрыми европейцами», подразумевая под «европейской культурой все человеческие усилия, имевшие своим источником Европу».
Многое можно было бы сказать по поводу этого ограничения. Мы же, со своей стороны, не считаем справедливым и полезным для человечества проводить линию разграничения между культурой Европы и высокими культурами Азии; гармоническое осуществление идеи человечества мы видим лишь в союзе этих великих, дополняющих друг друга сил; мы считаем, что замкнутая в самой себе душа Европы, оскудевшая и выжженная после веков безумных трат, рискует угаснуть, если не придет подкрепление со стороны других мыслящих рас. Но «довлеет дневи злоба его». А мыслитель и человек действия — Николаи шагает быстро, прилагая все свои силы к достижению одной лишь цели, он таким образом ускоряет момент осуществления. — Подобно тому как наши предки, которые в свое время тоже были предтечами, воспламенялись идеей объединения Германии. — говорит он, — мы хотим бороться за объединение Европы, и в надежде на это объединение написана наша книга*. Он не только надеется на победу своего дела. Он уже заранее радуется этой победе. Запертый в крепости Грауденц, рядом с камерой, в которой томился когда-то патриот Фриц Рейтер, заключенный в тюрьму за свою веру в Германию, Николаи говорит, что темница Рейтера стала святыней, и, углубившись в себя, он предсказывает, что «придет время, когда так же будут превозносить всех тех, кто ныне страдает за гетевское понимание слова европеец».
-------------
* Введение.
Эта убежденность пронизывает всю его книгу. Ею он воздействует еще сильнее, чем своими идеями. Он ценен как моральный возбудитель. Он пробуждает и освобождает. Души, неуверенно блуждающие в ледяном мраке, потянутся к нему как к очагу горячего оптимизма. Этот узник смеется над силой, которая думает, что победила его, над разнузданной реакцией, над безумием, попирающим ногами все то, что он считает справедливым и истинным. Именно потому, что вера его поругана, хочет он провозгласить ее. «Именно потому, что сейчас война, хочет он написать книгу о мире». И, думая о своих братьях по вере, разбитых и слабых, он посвящает им эту книгу, «желая убедить их в том, что эта ужасающая война — лишь преходящее явление на земле, которое не заслуживает, чтобы его принимали слишком всерьез». Он говорит для того, чтобы «передать добрым и справедливым людям свою торжествующую уверенность» (um den guten und gerechten Menschen meine triumphierende Sicherheit zu geben)*.
-------------------
* Введение, стр. 12
Да послужит он нам примером. Пусть маленький отряд людей, которые отказываются приобщиться к ненависти, которых преследует ненависть, согреется теплом этой внутренней радости! Ничто не может отнять ее у них. Ничто не может поразить их. Ибо в ужасе и позоре настоящего они являются современниками будущего.
15 октября 1917 г.
(Журнал «Demain», Женева, ноябрь 1917 г.)
Добавление к главе XXIII
ВЕЛИКИЙ ЕВРОПЕЕЦ — Г. Ф. НИКОЛАИ
Следует подвергнуть некоторому пересмотру обвинения, предъявленные Г. Ф. Николаи различным христианским сектам. Их выступления против войны были во многих европейских странах значительно более резкими, чем это обычно говорят. Но правительства жестоко подавляли эти выступления и замалчивали их, и поэтому лишь после окончания войны мы узнали об этих бунтах совести и этих жертвах. Не говоря о тысячах Conscientious objectors в Соединенных Штатах и в особенности в Англии, где Бертран Рёссель явился их защитником, — Павел Бирюков обратил свое внимание на отношение к войне, проявленное венгерскими и сербскими назареями, подвергшимися массовым расстрелам, на русских толстовцев, духоборов, адвентистов, молодых баптистов и т. д. Что касается меннонитов, то, по сведениям, сообщенным д-ром Полем Кеннелем, они, в большинстве своем, отказались подписаться на военный заем, и их не принуждали к военной службе; зато они сами предложили свою помощь в деле восстановления разрушенных областей на севере Франции. В царской России и во многих областях Германии им было разрешено служить в армиях лишь в качестве санитаров или же во вспомогательных войсках. Во Франции декрет Конвента*, оставленный в силе и Наполеоном, тоже относил их в разряд вспомогательных войск. Но третья Республика с этим не посчиталась.
Р. Р.
--------------------
* 19 августа 1793 года — Комитет общественного спасения постановляет разослать административным органам следующее циркулярное письмо:
«Граждане, французские анабаптисты прислали к нам депутацию с целью убедить нас в том, что их религия и их убеждения запрещают им носить оружие, и с просьбой использовать их в армиях на всякой другой работе.
«Мы увидели в них бесхитростных и простосердечных людей и решили, что хорошее правительство должно употреблять все добродетели на пользу общему делу. А потому мы предлагаем проявлять по отношению к анабаптистам такую же мягкость, какая лежит в основе их характера, не допускать преследования их и предоставлять им ту службу в армиях, какую они будут просить — в обозе или в качестве землекопов, — или даже разрешать им возмещать эту службу деньгами». (Национальные архивы.)
XXIV. ПРИЗЫВ К ЕВРОПЕЙЦАМ
Над грудой обломков императорской Германии возникло несколько великих имен — имен свободных немецких мыслителей, в течение четырех лет твердо защищавших права разума от зло употреблений силы. Среди них Г. Ф. Николаи — один из наиболее прославленных. В предыдущей статье мы сделали попытку познакомить читателей с его превосходной книгой «Биология войны» и напомнить, в каких условиях она была написана. Известный ученый, профессор физиологии берлинского университета, врач с именем, вначале войны поставленный во главе одного из военных медицинских учреждений, он был отрешен от должности за то, что выразил свое осуждение преступлениям германской политики и, все больше и больше впадая в немилость, был сначала разжалован в солдаты, затем приговорен данцигским военным судом к пятилетнему тюремному заключению и, в конце концов, вынужден бежать из Германии, чтобы избегнуть еще более суровых репрессий. Несколько месяцев тому назад газеты сообщили нам о его полном риска бегстве на аэроплане. Сейчас он укрылся в Дании, и там только что выпустил первый номер журнала, высокое историческое и общечеловеческое значение которого я хочу отметить.
Журнал называется: «Das werdende Europa — Blätter für zukunftsfrohe Menschen, — neutral gegenüber den kriegführenden Ländern, leidenschaftlich Partei ergreifend für das Recht gegen die Macht» («Грядущая Европа — журнал для людей, радостно уповающих на будущее, нейтральный по отношению к воюющим странам, но страстно защищающий право против силы»)*.
---------------------
* Копенгаген, изд. Steen Hosselbach, № 1, 1 октября 1918 г.
Zukunftsfroh — это одна из характернейших черт Николаи, поражающая с первого взгляда, — я отметил ее в конце моей статьи о «Биологии войны». Сколько людей на его месте были бы придавлены всем тем, что ему пришлось видеть, слышать и перенести: людской злобой, подлостью, которая еще хуже злобы, и глупостью, которая превосходит и ту и другую, глупостью — царицей мира! Но Николаи одарен изумительной гибкостью. «Nicht weiren», как говорит ему его внучка двух с половиной лет, когда он расстается с ней и со всем, что он любит.
«Не плакать!» Zukunftsfroh Николаи поддерживает его изумительная жизненность, непоколебимая сила убеждения, его «торжествующая уверенность», апостольское пламя, неожиданное в натуре этого ученого наблюдателя, который в минуты экстаза превращается в ясновидящего идеалиста с каким-то религиозным оттенком. Являясь представителем современной науки, он в то же время — странный феномен «Возрождения». Его голосом говорит с нами старая Германия эпохи Гете, Гердера и Канта. Как говорит он сам, она требует восстановлений своих прав, нарушенных Людендорфами и другими узурпаторами, последователями азиатской политики.
«Das werdende Europa» задается целью «пробудить любовь к нашей новой, более обширной родине — Европе... Мы хотим, чтобы все европейские народы стали полезными и счастливыми членами этой новой организации». Но будущее Европы во многом зависит от состояния Германии, которая, из-за своего грубого презрения к европейским принципам, поддерживает старую политику вооруженной обособленности. Следовательно, прежде всего надо освободить Германию.
Первый номер журнала содержит вступительную статью профессора Ниропа, члена датской королевской Академии, интересные страницы, принадлежащие Д-ру Альфреду Г. Фриду и стокгольскому бургомистру Карлу Линдхагену. Но основное место занимает длинная статья Николаи, на три четверти заполняющая номер: «Warum ich aus Deutschland ging. Offener Brief an denjenigen Unbekannten, der die Macht hat in Deutschland» («Почему я ушел из Германии. Открытое письмо незнакомцу, который правит Германией»). — Это исповедь свободной совести, которую хотят поработить, но которая разрывает свои цепи.
Николаи начинает с того, что объясняет, как он пришел к поступку, стоившему ему так дорого: как он оставил свою родину, находившуюся в опасности. Он с волнением говорит о своей любви к Mutterland, к родине-матери (которую он противопоставляет Vaterland. — Европе). Он оторвался от нее лишь потому, что это было единственным средством, чтобы трудиться для дела ее освобождения. В самой Германии невозможно что-либо сделать: четырехлетний опыт показал это Николаи. Право связано по рукам и по ногам; Германия перестала быть Rechtsstaat (государством права); гнет в ней повсеместен и, что хуже всего, анонимен; в ней царит безответственный палаш.
Парламент больше не существует, пресса больше не существует; от канцлера до самого императора все подчинены этому таинственному Незнакомцу, «der die Macht hat in Deutschland»,
Николаи долго ждал, чтобы другие, пользующиеся большим авторитетом, чем он, выразили протест. Тщетно. Страх, подкуп, слабохарактерность заглушают возмущение. Дух Германии молчит. И, быть может, — говорит он, — молчал бы и он, Николаи, — молчал бы из-за того чувства рыцарской верности, к которому невольно чувствуешь себя обязанным во время войны, если бы эта «неведомая власть» не довела бы его до крайности. Отняв у него все, лишив его почестей, положения в обществе, всех жизненных радостей и даже самого необходимого, у него захотели вырвать единственную вещь, которая ему осталась и отдать которую он не мог: совесть. Это было слишком. Он уехал. «Я должен покинуть немецкое государство, потому что я считаю себя добрым немцем».
Чтобы сделать для нас понятным свое решение, он развертывает перед нами картину повседневной борьбы, которую ему приходилось вести в Германии в течение четырех лет. Каковы бы ни были его взгляды на войну, он, когда она разразилась, все же предоставил себя в распоряжение военных властей, но в качестве штатского врача. Его назначили старшим врачом нового госпиталя в Темпельгофе; эта должность давала ему возможность продолжать свои лекции в берлинском университете. Но в октябре 1914 года он вместе с проф. Вильгельмом Ферстером, проф. А. Эйнштейном и д-ром Бюком явился инициатором протеста против знаменитого манифеста 93. Репрессии не заставили себя ждать. Он был тотчас же смещен с должности и назначен рядовым врачом эпидемического госпиталя в небольшой крепости Грауденц. Он покорился этой мере нелепого произвола и посвятил свои досуги работе над книгой «Биология войны». Произошло потопление «Лузитании». Это событие причинило Николаи, по его выражению, как бы физическую боль. За столом, в обществе нескольких товарищей, он заявил, что «нарушение бельгийского нейтралитета, применение удушливых газов, потопление торговых судов — не только моральное преступление, но глупость, которой нет названия, которая рано или поздно погубит германскую империю». Один из собеседников, коллега Николаи, д-р Кнолль, поспешил донести на него. Николаи снова сместили с должности и сослали в один из самых глухих углов Германии. Он заявил протест во имя права. Он апеллировал к императору. Император — так передавали ему — написал на полях его дела: «Der Mann ist ein Idealist, man soll ihn gewahren lassen!» («Этот человек — идеалист, пусть, его оставят в покое»).
Зимой 1915 — 1916 г. его снова вернули в Берлин с предупреждением, чтобы он вел себя благоразумно. Не считаясь с этим, он начал в университете курс лекций на тему: «Война как фактор эволюции в истории человечества». Курс был запрещен в самом начале, а Николаи отправлен в Данциг. Ему официально запрещено говорить и писать на политические темы. Николаи ссылается на свое звание штатского врача. Его хотят вынудить к присяге на верность и повиновение. Он отказывается. Его вызывают в военный суд и предупреждают о последствиях его поступка; он не сдается. Его лишают чинов, он становится простым солдатом. В течение двух с половиной лет он служит по санитарной части, выполняя нелепую канцелярскую работу. Это не мешает ему закончить книгу, и она печатается в Германии.
Первые двести страниц уже отпечатаны, как вдруг на книгу сделан донос одним из уполномоченных крупной верфи, строящей подводные лодки. «Мы с таким трудом зарабатываем деньги во время войны, — с негодованием восклицает он, — а этот человек пишет о мире!» Николаи арестован, а его рукопись конфискована. После долгого процесса он приговорен к пяти месяцам тюремного заключения. Газетам запрещено упоминать его имя. «Danziger Zeitung» закрывают за то, что она опубликовала приговор. По выходе из тюрьмы снова начинаются притеснения. Комендант Эйленбургской крепости хочет принудить Николаи к военной службе. Николаи заявляет, что он не подчинится. Приказ должен быть выполнен завтра. Николаи размышляет. Он вспоминает о Сократе, который покорился законам своей родины, хотя считал их дурными. Но он вспоминает также о Лютере, бежавшем в Вартбург, чтобы завершить свое дело. И ночью он убегает. Однако он не покидает Германию. Он хочет еще сделать последнюю попытку обратиться к правосудию своей страны. Он пишет министру, излагая ему нарушения закона, и просит покровительства против произвола солдатчины. В ожидании ответа он находит приют у своих друзей в Мюнхене, а затем в Грюнвальде, поблизости от Берлина. Ответа нет. Значит, приходится покинуть родину. Известно, каким образом ему удалось перебраться через границу*: на аэроплане «на высоте трех тысяч метров над землей, среди белых облачков шрапнелей». На заре Ивановой ночи он видел вдали сверкающие моря-освободители. Он прибыл в Копенгаген. Отсюда он в последний раз обращается к германскому правительству: он обещает вернуться в том случае, если ему будет гарантировано уважение к его правам и реабилитация. После двухмесячного ожидания Николаи узнает, что он объявлен дезертиром: был произведен обыск в его доме в Берлине и в домах его друзей, на его имущество наложен секвестр, и, наконец, была сделана попытка добиться его выдачи путем обвинения в краже аэроплана. Тогда-то, вернув себе свободу слова, Николаи пишет «Открытое письмо» неведомому деспоту. В этом рассказе поражает меня прежде всего непоколебимая стойкость этого человека, опирающегося на свое право как на каменную стену... «Eine feste Burg»... Но не менее поражает меня тайная помощь, которую он нашел у очень большого числа своих соотечественников.
----------------------
* Николаи избегает сообщать подробности о своем бегстве. В нем были замешаны многие лица, которые могли бы пострадать. Уже заключено в тюрьму самое невинное среди них, невеста одного из его товарищей, — говорит Николаи. Он обещает нам впоследствии написать воспоминания о своей жизни в бытность солдатом.
Теперь удивляются неожиданному падению германского колосса. Ищут сотни различных причин: скошенная эпидемиями армия, поддавшийся пропаганде большевиков народ и т. д. В этом есть доля правды. Но все забывают другую причину, забывают, что здание, каким бы величественным оно ни казалось, было подкопано. За фасадом пассивного повиновения скрывалось глубокое разочарование. Самое удивительное в рассказе Николаи (несмотря на все предосторожности, принятые им, чтобы не предать то или иное имя мести властей) — это количество молчаливых сообщников, которые его поддерживают и вселяют в него мужество. «Ученые, рабочие, солдаты, офицеры, — пишет он, — просили меня высказать то, чего они не осмеливались сказать». Когда его арестовали и была захвачена его книга, рукопись спасли и переправили в Швейцарию. Кто? Официальный германский курьер. Когда, покинув свою должность, он хочет пешком уйти из Германии, его арестовывают в сотне шагов от границы и приводят к славному старику капитану; услышав его имя, тот подскакивает от изумления, долго вглядывается в него и затем дает ему дружеский совет не продолжать путь ночью, так как граница охраняется патрулями и собаками. И отпускает его. Видя, что, нет другого пути, кроме воздушного, Николаи обращается... к кому? К офицеру-авиатору. Он просит дать ему аэроплан, чтобы он мог переправиться в Голландию или в Швейцарию. Офицер, нисколько не удивляясь, отвечает, что это возможно, но что если Николаи согласен отправиться в Данию, а это гораздо легче, то он мог бы захватить с собою целую эскадрилью. Если целой эскадрильи и не оказалось, то в воздушном бегстве из Нейруппина в Копенгаген приняли участие два аэроплана и несколько офицеров. Много других аналогичных фактов доказывают ослабление уз, связывающих граждан с государством. Опубликование в Швейцарии книги Николаи и подпольное распространение сотен экземпляров ее в Германии привели автора в соприкосновение с представителями всевозможных немецких партий и дали ему возможность измерить могучую ненависть, царящую в сознании масс. «Я убежден, — говорит он, — что если бы сегодня все немцы открыто заявили, чего они хотят и к чему стремятся в глубине души, — то Германия и весь мир были бы завтра же свободны».
В этом сила его протеста: это протест не отдельной личности, а всего народа; Николаи — лишь глашатай его.
И вот, закончив свой рассказ, Николаи обращается к этому вдохновившему его народу. Произошло внезапное превращение: «Неведомое», к которому обращено это «Открытое письмо», — «derjenige Unbekannte, der die Macht hat» — это уже не военная власть; Николаи кажется, что верховная власть уже перешла в руки истинного хозяина — немецкого народа. И он призывает его к единению с другими народами. Тоном вдохновенного евангелиста он напоминает ему об его истинном назначении, об его духовном призвании, которое в тысячу крат важнее всех его суетных побед. Всем народам Европы он указывает их долг в данную минуту, их неотложную задачу: объединение Европы и новое устройство мира...
«А теперь, товарищи, придите ко мне!.. Я свободен от всего, я человек без государства (staatenlos), ein deutscher Weltbьrger (немецкий гражданин мира)... Я обрел мир! (Ich habe Frieden!)...
Придите! И громко заявите о том, что вы уже знаете и что чувствуете!.. Мы не хотим создавать мир, мы хотим просто констатировать, что он уже есть у нас».
И, повторяя свой клич, брошенный в октябре 1914 г., этот «Aufruf an die Europaer»*, который его друзья, А. Эйнштейн, Вильгельм Ферстер и писатель Отто Бюк, вместе с ним противопоставили славам безумия 93, он снова исповедует свою веру в единое и братское сознание Европы и бросает призыв всем свободным умам, всем, кого Гете назвал: «Ihr, gute Europдer...»
------------------------
* Этот «Aufruf an die Europaer» воспроизводит в № 1 журнал «Das werdende Europa» вслед за статьей, разбор которой я даю, и Николаи обращается к читателям с просьбой прислать ему свои отзывы о ней.
20 октября 1918 г.
(«Wissen und Leben», Цюрих, ноябрь 1918 г.)
XXV. БРАТСКОЕ ПРИВЕТСТВИЕ ЭРНСТУ ТОЛЛЕРУ *
* Предисловие к «Gedichte der Gefangenen» (Стихи узников) Эрнста Толлера, перевод Альзира Элла и О. Бурнака, изд. журнала «Las Humbles», Париж, 1922.
Повидимому, Германия упорно хочет в годы мира довершить дело разрушения, начатое войной. У нее нет худшего врага, чем сама она. Объединившись, противники сломили ее военные силы, но силы духовные остались нетронутыми; жестокое испытание даже облагородило, воспламенило их. Целая плеяда идеалистов, энергичных, искренних и мужественных, поднялась на борьбу за обновление ее социальной жизни. И среди них гениальные умы, такие, как Роза Люксембург, Густав Ландауер, Вальтер Ратенау. Германия погубила их своими собственными руками. Меньше чем в четыре года мира — ложного мира — Германия убила столько духовных своих руководителей, сколько не было убито за четыре года войны. И то, на что не решался деспотизм империи, свершилось по вине недостойной слабости буржуазной республики, снисходительно закрывшей глаза на преступления и тем самым становившейся их соучастницей.
Носящая документальный характер брошюра «Zwei Jahre Mord» («Два года убийств») Э. Г. Гумбеля с предисловием Г. Ф. Николаи* приводит перечень убийств, совершенных с 9 ноября 1918 года до 1921 года. К этому времени их число достигает 329 человек, причем 15 человек убито коммунистами, а 314 — реакцией. С тех пор кровавая серия обогатилась еще целым рядом убийств, в числе которых — убийства Эрцбергера и Ратенау. Эти преступления реакции — все до одного — остались безнаказанными. Пожалуй, самое возмутительное из них, убийство Ландауера (одного из наиболее цельных, наиболее достойных уважения мыслителей), зверски растерзанного, растоптанного целой бандой солдат и юнкеров перед входом в Штадельгеймскую тюрьму 2 мая 1919 года. Это подлое преступление, которое навеки останется позорным пятном в истории Германии, завершилось скандальным приговором: Фрейбургский военный совет объявил преступника невиновным в совершении убийства и приговорил его к пяти неделям тюремного заключения за кражу часов у его жертвы.
----------------------
* Verlag «Neues Vaterland». — 5-е издание этой брошюры недавно появилось под названием «Vier Jahre politischen Mord» (Четыре года политических убийств»), Berlin, Fichtenau, 1922.
Во время баварской революции Эрнст Толлер сражался рядом с Ландауером: он избежал смерти только каким-то чудом. После ареста жизнь его долгое время была под угрозой, и понадобилось вмешательство европейского общественного мнения, чтобы отвратить опасность, висевшую над его головой. Но после нелепого процесса* он все же был приговорен к многолетнему тюремному заключению в крепости Кидершенненфельда. Его тонкая, нежная поэтическая натура, полная трепета великодушных упований и юношеской любви, испытала жестокие страдания, и здоровье его пошатнулось.
-----------------------
* Stefan Grossman, «Der Hochverräter Ernst Toller. Die Geschichte eines Prozesses».
Но такова особенность, присущая благородным сердцам: те самые страдания, которые других подавляют, для них являются неисчерпаемым источником величия. Истерзанное тело — для них как бы лестница, помогающая душе в ее стремлении ввысь. На некоторых страницах, написанных Эрнстом Толлером во время пребывания в тюрьме, дух его достигает подлинных высот.
За эти годы он создал очень много: он писал поэму и большие драмы, которые словно вышли из-под пера молодого Шиллера, оказавшегося среди современной схватки: «Die Wandlung»*; «Masse — Mensch»**, «Tag des Proletariats»***, и совсем недавно: «Die Maschinensturmer»****, где выводится на сцену рабочее движение в Англии в 1815 году. Однако, несмотря на всю трепещущую страстность этих произведений, я предпочитаю им небольшую книжечку сонетов, появившуюся перед французскими читателями в отличном переводе Альзира Элла и О. Бурнака: это «Gedichte der Gefangenen» («Стихи узников»)*****.
----------------------
* «Перемена». (Прим. перев.)
** «Человек — масса». (Прим. перев.)
*** «День пролетариата». (Прим. перев.)
**** «Разрушители машин». (Прим. перев.)
***** Изд. Курта Вольфа, Мюнхен.
Покажется парадоксальным, если я скажу, что в наше время — время яростного смятения и повсеместного деспотизма — скоро не будет для свободной души никакого иного убежища, кроме тюрьмы.
Тюрьмы скоро заменят «пустыни» XVII века, куда удалялись умы, уставшие от треволнений своей эпохи, желая излечиться путем самоотречения и самоуглубления. И, конечно, эти великие отшельники одобрили бы прекрасные стихотворения Толлера. Юный узник, замурованный в стенах темницы, похож на соловья с выколотыми глазами, поющего в своей клетке. Вместо того чтобы предаваться горечи отчаяния, которое сушит и уродует души, он видит, как расцветает во мраке освободительная песнь существа, не знающего границ, чей проникновенный голос лишь заглушался бы суетными волнениями мира.
Не сразу достигает душа узника глубочайшей сосредоточенности и наивысшей свободы. Если проникнуть вслед за Толлером в содержание его тюремных сонетов, то первое впечатление — «удушливая тяжесть гробовых ночей, тяжесть этой бесформенной и бесцветной жизни» (November, «Schlaflose Nacht, Nachte»)*. Но самая чрезмерность этого гнета вызывает неимоверный рост энергии, во сто крат увеличивает нравственную силу, заставляет ее литься через край. Обнаженная чувствительность болезненно, судорожно реагирует на малейшее соприкосновение с внешним миром. В тишине каждый призрачный звук начинает казаться страшным грохотом (Verweilen um Mitterrnacht)**; сумеречные тени и отблески оживляют тюремную камеру дикими плясками (Dammerung)***; все наполняется жизнью и движением; целая вселенная мечется в узком пространстве камеры, где под равнодушным взглядом угрюмых стражников сидит взаперти несчастный узник. Стены крепости падают. Дух уже на свободе. Но поэт наслаждается не только той свободой, которая витает в беспредельных пространствах. Он обрел дивную способность перевоплощаться во все то, что его окружает. Мистические посетители — Скорбь и Любовь — научили его познавать сущность вещей. Он чувствует себя братом этих маленьких пленниц (Gefangene Madchen), братом вот этой девушки — будущей матери, — проходящей по тюремному двору (Schwangeres Madchen auf dem Gefangnishof), братом даже своих тюремщиков. Больше того, он брат всего сущего, — ибо все есть жизнь, — брат дождя, брат камней, увядшего цветка, весенней зелени, пробивающейся сквозь грязь тюремного двора (Pfade zur Welt****, Spaziergand der Strдflinge)*****, брат всех привычных, знакомых предметов, которые попадаются ему на пути и приветствуют его во время прогулок по камере (Begegnung in der Zelle)******. Его сердце бьется в унисон со всей окружающей жизнью (Verweilen um Mitternacht). И вот он запевает песнь одиночества (Lied der Einsamkeit). О beata Solituda!..******* Вы лишили меня вселенной, о люди! Она во мне. И я отдаю ее вам. Я отдаю ее вам украшенную и обогащенную страданиями, которые я перенес, моей окровавленной любовью и завоеванным мною покоем!..
-----------------------
* Ноябрь, «Бессонная ночь, ночи». (Прим. перев.)
** Полуночное бдение. (Прим. перев.)
*** Сумерки. (Прим. перев.)
**** Тропинки, ведущие в мир. (Прим. перев.)
***** Прогулка арестантов. (Прим. перев.)
****** Встреча в камере. (Прим. перев.)
******* О благословенное одиночество! (Прим. перев.),
Но великодушный поэт, чей дух освободился от рабства, все еще продолжает жить в неволе. Ему предстоит выйти из тюрьмы не раньше, чем через два года. Выйдет ли он оттуда живым?
Мы обращаемся с призывом к совести Германии. Мы говорим ей:
«Неужели вы дадите угаснуть в темнице одному из тех, кто прославляет вас, одному из тех, кто в этот мрачный для вас час еще заставляет Европу любить поэтический гений и идеализм Германии? Раскройте же клетку, пока еще не поздно! И пусть свободная птица огласит свободный лес Германии гимном братского будущего!»
1 октября 1922 г.
XXVI. ЗА ЧТЕНИЕМ АВГУСТА ФОРЕЛЯ
Имя Августа Фореля знаменито в европейской науке, но в своей родной стране он не так популярен, как того заслуживает. Главным образом, известна общественная деятельность этого великого служителя добродетели, неисчерпаемую энергию и горячую убежденность которого не смогли охладить ни возраст, ни болезнь. Но романская Швейцария, справедливо восхищающаяся трудами натуралиста Ж. X. Фабра, не подозревает того, что она имеет счастье обладать не менее проницательным наблюдателем природы, чьи познания более совершенны и более точны. Я прочел несколько работ Фореля о муравьях и был восхищен обилием опытов, произведенных им в течение шестидесяти шести лет*.
-------------------------
* Наиболее значительные из этих работ собраны в одном большом труде: «Les fourmis de la Suisse» (Nouveax memoires de la Societe helvetique des Sciences naturelles, t. XXXI, 1874, Цюрих; 2-е edition revue, 1920, La Chaux de Fonds) и в замечательной серии «Experiences et remarques pratiques sur les sensations des insectes» («Опыты и практические наблюдения над ощущениями насекомых»), составляюшей пять частей в «Rivista di scienze biologika», Комо, 1900 — 1901.
Но все это лишь часть изысканий автора в данной области. Д-р Форель недавно говорил мне, что после работы 1874 года, ставшей впоследствии классической, им написано не менее 226 статей о муравьях.
Сейчас в Женеве (изд. Kunding, 1923) печатается «Le monde social des fourmis du globe, compare a celui de l'homme» в пяти томах, с рисунками и гравюрами в красках, — капитальный труд, в котором автор подводит итог, опытам, произведенным им в течение всей его жизни.
В то время как он терпеливо описывает жизнь этих насекомых, — час за часом, день за днем, в течение долгих лет, — взгляд его проникает в самые глубины природы и приподнимает край таинственной завесы, прикрывающей наши собственные инстинкты.
Любопытная вещь: Ж. X. Фабр верит в привидения и в господа бога; д-р Форель — монист-психофизиолог. И все же наблюдения Фореля создают гораздо менее подавляющее представление о природе, чем наблюдения Фабра. Последний, раз навсегда успокоившись за судьбы человеческой души, видел в своих зверьках только чудесные машины. Форель подмечает в них порой проблески осмысленного сознания, индивидуальной воли. Это лишь светлые точки, местами пронизывающие мрак. Но они тем более волнуют. Мне захотелось из всей массы этих наблюдений сгруппировать вместе те факты, в которых мы видим преодоление, подавление тысячелетнего инстинкта, своего рода «Ananke». И разве борьба между этими маленькими муравьями менее драматична, чем борьба Атридов в «Орестее»? И там и тут одни и те же волны слепых или сознательных сил, то же столкновение теней и света. А ведь аналогия между некоторыми социальными явлениями, наблюдаемыми у этих мириад крошечных существ, и тем, что происходит у нас, в состоянии помочь нам понять себя и, быть может, победить себя.
Я удовлетворюсь тем, что возьму из обширного запаса опытов Фореля те из них, которые затрагивают кое-какие коллективные психопатологические состояния и страшную проблему, сжимающую нас в своих тисках в настоящий момент, — проблему войны. Муравьи, — говорит Форель, — среди других насекомых — то же, что человек среди других млекопитающих. Их мозг превосходит мозг всех остальных насекомых своим пропорциональным объемом и сложностью своего строения. Если они не достигают уровня индивидуального интеллекта высших млекопитающих, то они стоят впереди всех животных по своему социальному инстинкту. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что их социальная жизнь во многих отношениях приближается к жизни человеческих обществ. Подобно наиболее передовым из последних — это демократии и демократии воинствующие. Посмотрим на их деятельность.
Государство муравьев не ограничено пределами муравейника: у него есть своя территория, свои владения, свои колонии и, так же как у всякой колониальной державы, свои гавани и свои пункты снабжения съестными припасами. Территория — лужайка, несколько деревьев, изгородь. Область эксплоатации — земля, поверхность ее и внутренний слой, деревья с травяными тлями, — домашними животными муравьев, о которых они заботятся и которым покровительствуют. Колонии — другие муравейники, заселенные в то же самое время и той же самой породой муравьев, более или менее отдаленные от метрополии и более или менее многочисленные (иногда больше двухсот), сообщающиеся между собой либо путями, которые пролегают под открытым небом, либо подземными коридорами. Складочные пункты — гнезда или землянки, предназначенные для муравьев, уставших от долгого пути или застигнутых непогодой.
Естественно, что эти государства стремятся к расширению своих владений. И вот возникает столкновение. «Ссоры из-за территории, прилегающей к границе двух больших муравейников, — это обычная причина самых ожесточенных войн. Наиболее частым поводом для ссор являются деревья с тлями. Для некоторых видов не менее частым предметом спора бывают и подземные области (корни деревьев)». Есть виды, живущие «исключительно войной и добычей. Вид Polyergus rufescens («Амазонка» Губера) считает работу ниже своего достоинства и более к ней неспособен; он прибегает к системе рабства и заставляет служить себе, заботиться о себе и кормить себя целые толпы рабочих, которых путем грабежа добывает из других муравейников.
Война, следовательно, носит местный характер, и все граждане этих демократий — рабочие муравьи — призванье принять в ней участие. У некоторых видов Pheidole pallidula класс военный отграничен от класса рабочего; солдат не принимает участия в домашних трудах, живет праздной гарнизонной жизнью, занят лишь в те часы, когда он должен защищать входы своей головой*. Нигде не видно начальников (по крайней мере, начальников постоянных): ни королей, ни генералов. Экспедиционные армии Polyergus rufescens, численность которых колеблется от ста до двух тысяч муравьев, подчиняются каким-то коллективным влияниям, исходящим, повидимому, от небольших групп, рассеянных то тут, то там, то в голове, то в хвосте войска. Иногда, среди перехода, вся колонна останавливается и стоит в нерешимости, неподвижно, словно парализованная; затем вдруг какая-нибудь кучка муравьев проявляет инициативу: они бросаются в самую гущу остальных, наскакивают на них, устремляются в данном направлении и увлекают за собой всех.
------------------------
* Ему поручают также обязанности мясника: он разрывает добычу на мелкие кусочки.
Formica sanguinae искусно применяет военную тактику, которую Форель описал после Губера. Это не тесно спаянный отряд Гинденбурга — это отдельные взводы, поддерживающие постоянную связь между собой при помощи курьеров. Они не нападают прямо, а стараются застать неприятеля врасплох, напасть сбоку, подстерегают все его движения; подобно Наполеону, они, пользуясь быстротой своей концентрации, стараются быть наиболее сильными в данном пункте и в данную минуту и, так же как Наполеон, умеют воздействовать на психику противника, умеют уловить психологический момент, когда мужество его ослабевает, и именно в эту секунду с неотразимой яростью бросаются на него, уже не заботясь о численном соотношении, ибо они знают, что сейчас каждый из них стоит сотни противников, охваченных паникой. Впрочем, как подобает добрым солдатам, они не стремятся убивать; их цель не убийство, а победа и ее плоды. После того как битва выиграна, они у всех выходов из побежденного муравейника ставят таможенных чиновников, которые разрешают врагам убегать при условии, чтобы они ничего не уносили с собой; они грабят как можно больше, но убивают как можно меньше.
Между видами, равными по силе, борющимися за расширение границ, война продолжается не вечно. После нескольких дней сражений и обильных гекатомб оба государства, повидимому, признают невозможность достичь цели своих притязаний. Тогда, с обоюдного согласия, враждующие армии свертываются по ту и другую сторону пограничной линии, которая устанавливается обоими лагерями посредством договора или же без него, но которой, во всяком случае, придается у них большее значение, чем у нас простым «клочкам бумаги». Ибо муравьи обоих государств останавливаются точно на ней и никогда ее не переступают.
Но интереснее всего для нас наблюдение за проявлением инстинкта войны в наших братьях — насекомых и за развитием его; интересно установить, непреложен ли он, или же способен поддаваться изменениям. В этом вопросе опыты Фореля приводят к поразительным выводам.
В знаменитом месте своей книги «Жизнь насекомых» Ж. X. Фабр пишет, что «разбой является основным законом жизненной борьбы... Повсюду в природе царит убийство; все живое встречает на своем пути клыки, кинжал, жало, зубы, клещи, пилу, жестокие приспособления для схватывания» и т. д. Но он преувеличивает. Он превосходно подмечает факты убийства и взаимного пожирания, но не видит примеров взаимной помощи и товарищества. Прекрасная книга Кропоткина говорит о наличии этих последних во всей совокупности природы, весьма точные наблюдения Фореля показывают, что у муравьев инстинкт войны, и грабежа сталкивается с противоположными инстинктами, которые могут победоносно остановить его или видоизменить.
Во-первых, Форель устанавливает, что инстинкт войны не является коренным; в самом начале жизни муравьев он не наблюдается. Соединив только что родившихся муравьев трех различных видов, Форель получил смешанный муравейник, живущий в полном согласии. Единственным первоначальным их инстинктом является домашняя работа и забота о личинках. «Лишь с течением времени муравьи научаются отличать друга от недруга, сознавать себя членами одного муравейника и бороться за него»*.
-----------------------
* August Forel, «Les Fourmis de la Suisse», Zürich, 1874, стр. 201 — 263.
Второе наблюдение, еще более изумительное, говорит о том, что интенсивность воинственного инстинкта прямо пропорциональна численности коллектива.
Два муравья враждующих видов, встречаясь один на один где-нибудь на дороге, на большом расстоянии от своего муравейника и от своего народа, избегают друг друга и расходятся в разные стороны. Даже в том случае, если в разгаре битвы, в момент всеобщей схватки, вы возьмете их и положите обоих в одну маленькую коробочку, они и тогда не причинят друг другу ни малейшего вреда. Если же вы возьмете не двух, а нескольких враждующих муравьев и поместите их на тесном пространстве, они начнут сражение, но беспорядочно и без всякого пыла, затем прекратят его и — что чаще всего — кончат тем, что заключат союз. А союз, будучи заключен, уже не может быть расторгнут, — прибавляет Форель. Но перенесите этих самых муравьев в среду их народов, разделите эти два народа достаточным расстоянием, — расстоянием, которое вполне позволило бы обоим жить в мире, каждому независимо от соседа, — они все же бросятся друг на друга, и отдельные муравьи, только что с отвращением или страхом избегавшие друг друга, будут с яростью друг друга убивать*. Следовательно, инстинкт войны — коллективная зараза.
----------------------
* August Forel, «Les Fourmis de la Suisse», Zurich, 1874, стр. 249.
Эта эпидемия принимает иногда* резко патологический характер. По мере того как она распространяется и сражение затягивается, боевая ярость переходит в исступление. Тот самый муравей, который вначале проявлял робость, впадает в состояние яростного безумия. Он перестает различать окружающее. Он бросается на своих товарищей, он убивает своих рабов, пытающихся его успокоить, он кусает все, к чему прикасается, он кусает кусочки дерева, он не в состоянии отыскать дорогу. Его рабам приходится, вдвоем или втроем, хватать его за лапки и щекотать своими усиками до тех пор, пока к нему не вернется, могу ли я сказать — «рассудок»? Почему бы нет? разве он не потерял его?
------------------------
* Polyergus rufescens.
До сих пор мы имели дело лишь с явлениями общего характера, повинующимися довольно определенным законам. Но вот перед нами явления характера индивидуального, в которых инициатива сталкивается с инстинктом вида и — что любопытно — видоизменяет или вовсе уничтожает этот последний.
Форель помещает в стеклянную банку муравьев двух враждующих видов: sanguinea и pratensis. После нескольких дней войны, за которыми следует злобное, недоверчивое перемирие, он впускает к ним маленького новорожденного pratensis, чрезвычайно голодного. Тот подбегает к муравьям своего вида и просит пищи. Pratenses его отталкивают. Тогда он в простоте своей обращается к врагам своей породы — к sanguineae и, по обычаю муравьев, лижет рот двум из них. Два sanguinea до того потрясены этим поступком, смутившим их инстинкт, что они выделяют из себя сладкую жидкость и дают ее крошечному врагу. С этого момента решено все и навсегда. Оборонительный и наступательный союз заключен между маленьким pratensis и sanguineae против расы первого — против pratenses, — и союз этот нерасторжим...
Другой пример: общая опасность. Форель помещает в один мешок муравейник sanguineae и муравейник pratenses; затем он встряхивает их всех вместе и оставляет в мешке в течение часа, после чего открывает мешок и приводит его в непосредственное соприкосновение с искусственным муравьиным гнездом. В первые минуты царит всеобщая растерянность, дикий ужас; муравьи перестают узнавать друг друга, показывают друг другу челюсти и друг от друга бегут, делая безумные скачки. Затем, постепенно водворяется спокойствие. Sanguineae первые начинают переносить коконы, — все коконы обоих видов. Некоторые из pratenses следуют их примеру. Время от времени кое-где еще возникают сражения, но они носят обособленный характер и мало-по-малу затихают. Уже на следующий день все работают вместе. Спустя четыре дня среди них царит полное единомыслие: pratenses выделяют пищу для sanguineae. К концу недели Форель переносит их к какому-нибудь покинутому муравейнику. Они начинают в нем устраиваться, помогают друг другу при переселении, переносят друг друга. Только некоторые единичные индивидуумы обоих видов, — повидимому, старые непримиримые националисты, — хранят священную вражду и кончают тем, что убивают друг друга. Спустя недели две смешанный муравейник находится в цветущем состоянии; в нем царит полное согласие; поверхность его, в обычное время покрытая преимущественно pratenses, моментально становится красной от воинственных sanguineae, как только гроза опасности нависает над общим государством. Продолжая опыт, в следующем месяце Форель берет в старом муравейнике еще горсть pratenses и кладет ее перед смешанным муравейником. Вновь прибывшие яростно бросаются на sanguineae. Но последние отбиваются без всякого пыла; они довольствуются тем, что бросают нападающих на землю и отпускают их. Pratenses не понимают, в чем дело. Что касается других pratenses. — pratenses из смешанного муравейника, — то они избегают своих прежних братьев, не дерутся с ними, но переносят к себе их коконы. Вновь прибывшие pratenses относятся к ним враждебно. На следующий день часть пришельцев допускается в смешанный муравейник, и в скором времени мир водворяется навсегда. Не наблюдалось ни одного случая, чтобы pratenses из смешанного муравейника соединились со своими вновь прибывавшими братьями против sanguineae. Дружеский союз оказывается более сильным, чем братство по расе; отныне вражда между двумя враждующими видами побеждена навеки*.
----------------------
* A. Forel, «Les Fourmis», стр. 206-273.
Подобные примеры с достаточной ясностью показывают прискорбное заблуждение тех, кто верит в священную непреложность инстинктов и кто, вписав в их число инстинкт войны, видит в нем нечто роковое, предписанное всей цепи живых существ — снизу и доверху. Прежде всего инстинкт допускает наличие всех степеней императива — категорического или способного к изменению, абсолютного или относительного, длительного или преходящего, — действие которого распространяется не только от одного рода к другому, но и внутри данного рода — от вида к виду* и внутри данного вида — от группы к группе. Инстинкт не является исходной точкой эволюции, а лишь продуктом ее; он всегда находится в движении. Наиболее утвердившийся инстинкт — просто инстинкт наиболее древний. Следовательно, принимая во внимание предыдущие опыты, надо допустить, что военный инстинкт не так уж глубоко вкоренился и не так уж первобытен, как это утверждают, если он может быть побежден, видоизменен, обуздан у воинственных видов муравьев. И если эти жалкие насекомые способны противостоять ему, способны преодолевать свою природу, переходить от завоевательных войн к мирному содружеству, от стадии государств враждующих к государствам союзным, — больше того, к государствам смешанным и объединенным, — неужели же человек признает себя более связанным узами своих дурных инстинктов и менее способным их обуздать? Иногда говорят, что война низводит нас до уровня животного. Война низводит нас еще ниже, поскольку мы оказываемся менее способными освободиться от нее, чем некоторые общества животных. И было бы немного унизительно признать их превосходство над нами. Chi lo sa?** Что до меня, я не вполне уверен в том, что человек — царь природы, как принято говорить; в гораздо большей степени он является ее тираном-опустошителем. Я думаю, что ему есть, чему поучиться у этих обществ животных, более древних, чем общество человека, и бесконечно разнообразных***.
---------------------
* Одна из причин ошибочных суждений о насекомых заключается в том, что наблюдения над одним или несколькими видами насекомых обобщаются и выводы из них переносятся на весь род. Но ведь эти виды чрезвычайно многочисленны. У одних только муравьев, — пишет мне д-р Форель, — в настоящее время известно более 7500 видов. И в них встречаются все оттенки, все степени инстинкта.
** Кто знает? (Прим. перев.)
*** После того как появилась эта статья, д-р Форель выпустил в свет очень интересную брошюру под названием: «Homme et Fourmi.: Comparaison de la societe des fourmis a celle de I'homme», 1923, Lausanne, Imprimerie populaire («Человек и муравей: Сравнение общества муравьев с обществом человека»).
Впрочем, я не собираюсь заниматься пророчествами и гадать, удастся или не удастся человечеству (так же, как и муравьям) победить свои слепые инстинкты. Но что бросается в глаза при чтении Фореля, так это то, что в этой победе — и у муравьев, и у людей — нет абсолютно ничего неосуществимого. И мысль о том, что прогресс не является неосуществимым, — даже если его и не осуществляют, — эта мысль для меня легче, чем сознание, что, какие бы усилия мы ни прилагали, они все равно разобьются о стену. Это всего лишь запертое (и очень запачканное) окно, за которым — лучезарный простор. Быть может, это окно не откроется никогда. Но ведь это только стекло, которое можно разбить. Достаточно одного свободного движения*.
-------------------
* Мне небезызвестно, что это последнее утверждение совершенно не соответствует мысли А. Фореля, отрицающего свободу воли. Но я не намерен возобновлять здесь известный спор между свободной волей и предопределением, который, как мне кажется, во многих отношениях сводится лишь к словам. Мы вернемся к нему в другом месте.
1 июня 1918 г.
(«Revue mensuelle», Женева, август 1918 г.)
XXVII ЗА ИНТЕРНАЦИОНАЛ ДУХА*
* По поводу идеи создания Института наций, которая была высказана профессором университета Гергардом Граном в статье, напечатанной в Лозанском журнале «Revue politique Internationale». Мой ответ появился сначала под названием «Pour une culture universelle» («За всемирную культуру»).
Благородный призыв Гергарда Грана не может остаться без отклика. Я прочел его с живейшим сочувствием. В нем есть одно достоинство, весьма редкое в нашу эпоху: скромность. В то время как все нации горделиво провозглашают свое высокое призвание к восстановлению порядка и справедливости, организованности и свободы, — призвание, которое дает им право навязывать другим свою священную особу (каждый народ считает себя народом-избранником!), — с облегчением вздыхаешь, слыша, как одна из них устами Гергарда Грана говорит не о правах своих, а своих «долгах». И сколько благородной признательности, сколько искренности звучит в этом голосе!
«... Быть может, среди всех наций мы — та, на которой лежат наибольшие обязанности, потому что у нас больше долгов по отношению к другим, чем у кого бы то ни было. То, что мы получили от интернациональной науки, — неизмеримо... Мы перед всеми в долгу... Наш научный баланс, по сравнению с мировым, не много значит: в связи с этим можно главным образом говорить о нашем пассиве, — об активе же нам запрещает напоминать наша скромность...»
Как благотворна эта скромность! Как освежающе действует она в наше время, когда нации всего мира охвачены горячкой исступленного тщеславия! А ведь народ Ибсена имеет право высоко держать голову среди своих европейских братьев; великий норвежский отшельник, более чем какой-либо иной писатель, отметил своей печатью современный театр и современную мысль. На него направлены были взоры молодой Франции, и пишущий эти строки обращался к нему за советом.
Все мы — все народы — являемся должниками друг друга. Сложим же наши долги и наше имущество.
Кому наиболее пристала бы скромность в наши дни, так это интеллигентам. Их роль в этой войне была ужасна, и простить ее невозможно. Они не только не сделали ничего, чтобы уменьшить взаимное непонимание, чтобы ограничить вражду, но, за редкими исключениями, они сделали все возможное, чтобы распространить и ожесточить ее. Эта война была в известной мере их войной. Тысячи мозгов отравили они ядом своей смертоносной идеологии. Уверенные в своей истине, честолюбивые, безжалостные, — они принесли в жертву миллионы молодых жизней, чтобы доставить победу призракам своей мысли. Историк этого не забудет. Гергард Гран опасается, что личное сотрудничество между интеллигентами воюющих стран станет возможным не ранее, чем через много лет. Если речь идет о старшем поколении, о тех, кому перевалило за пятьдесят и кто в тылу воюет на словах в академиях, университетах и в редакционных кабинетах, то я думаю, что Гергард Гран не ошибается. Маловероятно, чтобы эти интеллигенты когда-либо сблизились между собой. Я сказал бы, что это совершенно невероятно, если бы не знал изумительной способности человеческого мозга к забвению — этой достойной сострадания и в то же время спасительной слабости, относительно свойств которой рассудок отнюдь не обманывается и которая ему необходима для того, чтобы он мог продолжать свою жизнь. Но в данном случае забыть будет трудно; интеллигенция сожгла свои корабли. Вначале войны еще можно было надеяться, что хотя бы часть тех, кого увлекли слепые страсти первых дней, через несколько месяцев честно признает свое заблуждение. Они этого не захотели. Никто не пошел на это — ни в том, ни в другом лагере. Наблюдается даже, что, по мере того как развертываются губительные для европейской цивилизации последствия войны, люди, стоящие на страже этой цивилизации и чувствующие на себе долю ответственности за все происходящее, не только не признают своей ошибки, но все глубже погружаются в свое ослепление. Как же можно надеяться, что по окончании войны, когда ясны будут все опустошения, к которым эта война привела, гордыня интеллигенции решится сказать: я ошибалась? Это значило бы требовать слишком многого. Это поколение обречено до конца дней своих страдать от болезни своего духа. Подождем, пока оно кончится! Люди, мечтающие возобновить связь между народами, должны обратить свои надежды на другое поколение — то, которое истекает кровью в армиях. Оно получило жестокий урок от ударов войны. Оно рискует быть стертым с лица земли, если война продлится и расширится еще более, что вполне возможно: возможно все! Человечество, подобно Геркулесу, находится на распутьи — Ercole in bivio, — и одна из дорог, перед которой оно в нерешимости остановилось, ведет к европейскому харакири (в том случае, если Азия примет участие в игре и если усилится свирепость разрушения, пример которого подала Германия и которому последовали и другие). Но в настоящий момент мы еще имеем право надеяться, что европейская молодежь, находящаяся в армиях, выживет в достаточном количестве, чтобы совершить свою послевоенную миссию: примирить мысль враждующих наций. Мне известно в обоих лагерях немало независимых умов, стремящихся после заключения мира осуществить эту интеллектуальную связь. Они заранее исключают из нее лишь тех, кто — будь то в их стране, или в стране противника — опозорил мысль, отдав ее на служение ненависти. Думая об этих молодых людях, я твердо убежден (и в этом я расхожусь с Гергардом Граном), что после войны умы всех наций постигнут друг друга в гораздо большей степени, чем прежде. Народы, прежде незнавшие друг друга или же видевшие друг друга только на карикатурах, узнали за четыре года, проведенные в грязи окопов, что у них одна и та же плоть, подверженная страданию. Испытание одинаково для всех, и в нем они становятся братьями. И это чувство братства еще не завершило своей эволюции. Ибо, пытаясь предвидеть, какие перемены в отношениях между нациями произойдут после войны, люди недостаточно серьезно думают о том, что после войны придут другие потрясения, которые могут изменить самую сущность наций. Пример обновленной России — каков бы ни был его непосредственный результат — не будет потерян для других народов. Глубокое единение рождается в душах народов: это гигантские корни, простирающиеся под землей, не знающие никаких границ. Что касается интеллигенции, оторванной от народа и поэтому непосредственно не затронутой этим социальным течением, она, тем не менее, интуитивно приобщается к нему. Несмотря на все усилия, в течение четырех лет прилагавшиеся к тому, чтобы уничтожить всякую связь между писателями двух враждебных лагерей, я все же уверен, что на следующий день после заключения мира в обоих лагерях будут основаны интернациональные журналы и издания*. Я знаю несколько таких проектов, инициаторами которых (и притом как нельзя более проникнутыми европейским духом) являются молодые писатели — солдаты с фронта**. Я и еще несколько человек моего поколения окажем безусловную поддержку нашим младшим товарищам. Мы считаем, что таким путем мы будем служить не только интересам человечества, но и интересам нашей родины, и при этом с большей пользой, чем дурные советчики, проповедущие вооруженное одиночество. Каждая страна, которая в настоящее время замыкается в себе, обречена на гибель. Прошло то время, когда бурные молодые силы европейских народов нуждались в перегородках для того, чтобы отстояться. Позволю себе напомнить читателям слова стареющего Жана Кристофа:
«Я не боюсь национализма наших дней. Он уходит вместе со временем, он исчезает, он уже исчез. Это лишь ступень лестницы. Поднимись на вершину!.. Каждый народ Европы чувствовал (до войны) настоятельную потребность собрать свои силы, подвести им итог. Ибо все они за последние столетия подверглись изменениям благодаря взаимному сближению и громадному вкладу умов всего мира, создавшему новую мораль, новую науку, новую веру. Каждый должен был испытать свою совесть и отдать себе ясный отчет в том, что он собой представляет и чем располагает, прежде чем вместе с другими вступить в новое столетие... Человечество собирается подписать новый договор с жизнью. Общество оживет на новых началах. Завтра воскресенье. Каждый подводит свои счеты за неделю, каждый моет свое жилище и хочет видеть свой дом чистым, прежде чем соединиться с другими пред общим богом и заключить с ним новый союз».
---------------------
* Это предвидение осуществилось, и притом сверх всякой меры: в годы, последовавшие за версальским миром, между парижскими издателями происходил настоящий торг за издания сочинений иностранных авторов, за «европейские» или «всемирные», или же «Интернациональные» журналы. Самые яркие националисты поспешили стать во главе для того, чтобы заставить служить своим целям. Сила потока была непреодолима. (Примечание1923 г.)
** Один из тех, кого я имел в виду в то время, был Ремон Лефебр, который впоследствии, как известно, погиб трагической смертью, возвращаясь из России. Он был одним из основателей «Clarte». (Примечание 1923 г.)
Война (помимо нашей воли) является жестокой наковальней, где куется единство европейской души.
Я хочу, чтобы это интеллектуальное объединение, не ограничиваясь пределами европейского полуострова, распространилось и на Азию, и на обе Америки, и на большие острова цивилизации, рассеянные на всем остальном протяжении земного шара. Нелепо, что народы европейского Запада ухитряются находить между собой непреодолимые различия сейчас, когда они более, чем когда-либо, похожи друг на друга и достоинствами своими и недостатками; ведь никогда еще их мысль и их литература не носили столь однообразного характера; во всем чувствуется однообразное уравнение умов, всюду — вялые, выдохшиеся, утомленные индивидуальности. Я осмелюсь сказать, что все они, взятые вместе, не дадут еще нам основания для надежды на обновление духа, которого вполне в праве ждать земля после этого ужасного потрясения. Нужно обратиться к России, — к этой широко распахнутой в мир Востока двери, — для того, чтобы почувствовать на своем лице новые дуновения.
Расширим понятие гуманизма, который был дорог еще нашим отцам, но смысл которого был сужен до греко-латинских учебников. Государства, университеты, академии, все консервативные силы ума во все времена пытались соорудить из него преграду против натиска обновленной души. Эта преграда поколебалась. Отныне рамки привилегированной цивилизации сломаны. Теперь мы должны принять гуманизм в его полном значении, охватывающем все духовные силы всего мира: Пангуманизм.
Пусть этот идеал, провозглашенный то здесь, то там некоторыми передовыми умами, или же сказывающийся в факте основания в разгаре войны центров изучения мировой культуры, как, например, «Institut fьr Kulturforschung» в Вене*, пусть этот идеал смело отстаивает интернациональная Академия, — и я вместе с Гергардом Граном хотел бы, чтобы инициативу его создания взяла на себя Норвегия!
-------------------------------
* Этот институт основала «Weltkulturgesellschaft», органом которой является газета «Erde» — «газета духовной деятельности всего человечества». Первый номер, полученный мною, целиком занят пламенным исповеданием веры «пангуманизма».
Отмечу, что Гергард Гран, вслед за профессором Фредериком Стангом, повидимому, ограничивает свои стремления организацией института научных исследований, так как наука кажется ему более международной по существу, чем литература и искусство.
«В искусстве и литературе, — пишет он, — в сущности можно обсуждать преимущества и неудобства, являющиеся следствием изоляции какого-либо народа или антагонизма человеческих групп. В науке подобное обсуждение было бы полной бессмыслицей. Царство науки — это весь мир... Ей нет дела до национальных конъюнктур».
Я считаю это разделение необоснованным. Ни одна область духа не была более прискорбным образом замешана в войне, чем наука. Если литература и искусство очень часто толкали людей на это преступление, то орудиями для этого их снабдила наука; она постаралась сделать эти орудия еще более ужасными, она расширила пределы страдания и жестокости.
Добавлю, что даже во времена мира я не раз бывал поражен остротой национального чувства среди ученых, когда та или иная нация обвиняла другую в похищении ее лучших изобретений и в намеренном забвении их происхождения. В действительности наука тоже задета гибельными страстями, разъедающими литературу и искусство.
И кроме того если наука нуждается в сотрудничестве всех народов, то искусству и литературе не менее полезно будет выйти из их «великолепного уединения». Не говоря уже о технических изменениях, которые в наши дни привели живопись и музыку к такому неожиданному и чудесному обогащению зрительных и слуховых эстетических восприятий, — влияние философа, мыслителя, писателя может найти свое отражение во всей литературе эпохи и может направить человеческий дух на новый путь в его психологических, моральных, эстетических и социальных исканиях. Тот, кто хочет уединения, — пусть уединяется! Но республика духа постоянно стремится к расширению своих границ; и самые великие люди — это те, кто способен в одной могучей личности объединить все рассыпанные сокровища человеческой Души.
Итак, не будем ограничивать идею интернационализма областью одной только науки, и пусть замысел сохранит всю свою широту — пусть это будет Институт мирового искусства, литературы и науки.
Впрочем, я уверен, что подобное начинание не может остаться одиноким. В настоящее время интернациональная культура не может больше служить предметом роскоши для нескольких привилегированных лиц. Практическое значение Института народов было бы невелико, если бы учителя не были объединены с учениками одним общим настроением, если бы все ступени образования не были проникнуты одним общим духом.
Вот почему я приветствовал как счастливое предзнаменование попытку университетской молодежи организовать в Цюрихе «Ассоциацию международного студенчества» (Internationaler Studentenbund). «Болезненно затронутся опытом войны, эта молодежь осознала исключительную социальную ответственность, которую возлагает на нее привилегия образования, и стремится устранить глубокие причины зла». (Я цитирую благородные выражения их программы.) «Она стремится объединить всех тех, кто причастен к университетской жизни во всех странах общей верой в благодетельное влияние свободного развития духа; она собирает их вместе для борьбы с механизацией и милитаризацией, все больше и больше захватывающими все области жизни. Она хочет осуществить идеал Университета, который являлся бы центром высшей культуры, служил бы одной лишь истине, который был бы чистым очагом научных изысканий, совершенно независимым в своих убеждениях от государства, незнакомым с личными и классовыми интересами».
Это требование свободы научных изысканий, эта организация мыслящей молодежи, вставшей на защиту независимости мысли, — столь существенного и беспрестанно нарушавшегося права, — кажется мне делом первейшей необходимости. Если вы не хотите, чтобы содружество между учителями разных стран осталось в области фантазии, то их мысли должны получить возможность свободно приносить плоды мыслящей молодежи всех национальностей. Пусть исчезнут преграды между двумя группами — между двумя поколениями, ищущими истины: учителями и учениками!
Я мечтаю о большем. Мне хотелось бы, чтобы семена мировой культуры с самого начала обучения были заброшены в среду детей — учеников гимназий и школ. В частности, я высказал бы пожелание, чтобы в начальных школах всех европейских стран было введено обязательное обучение тому или иному из международных языков. Среди последних некоторые до известной степени достигли совершенства (Эсперанто, Идо), и дети всего цивилизованного мира могли бы изучить один из них, приложив к этому минимум усилий. Этот язык не только оказал бы им практическую поддержку в жизни, но он послужил бы им введением в изучение национальных языков, так как в нем лучше, чем в любом руководстве, они почувствовали бы элементы, общие всем европейским языков, и единство их мысли.
Кроме того я считал бы необходимым, чтобы в программу низшего и среднего образования входил курс истории мировой мысли, науки и искусства. По-моему недопустимо, чтобы учебные программы замыкались в пределах одной нации, суженной к тому же периодом двух или трех веков. Несмотря на все попытки сделать образование современным, дух его попрежнему остается архаичным. Он сохраняет в нашей среде моральную атмосферу давно минувших эпох. — Я не хотел бы, чтобы моя критика была неправильно истолкована. Все мое образование было классическим. Я прошел все ступени универсального преподавания. Я еще принадлежал эпохе, когда процветали латинские стихи и латинская речь. Я преклоняюсь перед античным искусством и перед античной мыслью. Отнюдь не желая умалить значение этих сокровищ, я хотел бы, чтобы они, подобно нашему Лувру, стали достоянием широких народных масс. Но я должен заметить, что следует сохранить свободу по отношению к тому, чем восхищаешься, и что дело обстоит не так по отношению к классической мысли, — что форма греко-римского духа, все еще связывающая наше тело, ничуть не соответствует более современным проблемам, — что она внушает людям, еще с детства подпавшим под ее влияние, тягостные предрассудки, от которых в большинстве случаев они не могут освободиться до конца жизни и которые жестоко гнетут современное общество. У меня сложилось представление, что одно из моральных заблуждений, от которых страдает теперь Европа, заключается в том, что она сохранила героический и риторический культ греко-римского отечества, не более соответствующий современному естественному чувству любви к отечеству, чем божества Гомера соответствуют истинным религиозным потребностям нашего времени.)
Человечество старится, но не становится более зрелым. Оно попрежнему связано уроками своего детства. Самая тяжелая его болезнь — леность, мешающая ему обновиться. Но это необходимо — обновиться и расшириться. Человечество уже в течение многих веков обрекает себя пользоваться лишь небольшой долей своих духовных источников. Оно подобно великану, наполовину разбитому параличом. Он допускает постепенное отмирание некоторых своих органов. Не довольно ли с нас этих искалеченных национальностей, этих рассеянных членов одного великого тела, которое могло бы властвовать над нашей планетой! Membra sumus corpora magm*.
-------------------------------
* Мы — члены великого тела. (Прим. перев.)
Да соединятся между собой эти члены, и да восстанет новый Адам — Человечество!
Вилльнев, 15 марта 1918 г.
(«Revue politique Internationale», Лозанна, март — апрель 1918 г.)
XXVIII. ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ПРЕЗИДЕНТУ ВИЛЬСОНУ
Господин президент!
Народы разбивают свои оковы. Бьет час, Вами предвиденный и желанный. Да не пробьет он напрасно! Всюду среди народов Европы растет стремление к тому, чтобы захватить контроль над собственными судьбами и объединиться для создания обновленной Европы. Протягиваясь через границы, руки их ищут друг друга. Но между ними еще не разверзта пропасть недоверия и непонимания. Нужно перебросить мост через эту бездну. Нужно разбить цепи древнего рока, сковывающего эти народы национальными войнами и заставляющего их в течение веков слепо бросаться друг на друга и друг друга истреблять. Сами они не в состоянии это сделать и взывают о помощи. Но к кому обратиться?
Среди всех тех, на чью долю теперь выпала честь — руководить национальной политикой, Вы один, господин президент, пользуетесь всемирным нравственным авторитетом. Вам доверяют все. Ответьте же на призыв этих трогательных упований. Возьмите эти протягивающиеся руки, помогите им соединиться. Помогите этим ощупью бредущим народам найти дорогу, создать новую хартию вольности и единения, начала которой они смутно ищут.
Подумайте, — Европе угрожает опасность снова упасть в преисподнюю, в которой она металась пять лет, орошая кровью свой путь. Народы не доверяют правящим классам. В настоящий момент Вы один можете говорить и с теми и с другими — с народами и с буржуазией всех стран, — вас выслушают. Вы один можете сегодня (сможете ли Вы еще сделать это завтра?) быть посредником между ними. Если этого посредника не будет, разрушенные, потерявшие центр тяжести человеческие массы будут почти неминуемо, роковым образом, доведены до крайности: народы — до кровавой анархии, а приверженцы старого порядка — до кровавой реакции. Войны классовые, войны расовые, войны между старыми национальностями, войны между национальностями новыми, только что образовавшимися, социальные судороги, утомляющие ненависть, алчность и исступленный бред, у которого нет будущего...
Наследник Вашингтона и Авраама Линкольна, возьмите в свои руки это дело — дело не одной партии, не одного народа, но всего мира! Созовите на Конгресс Человечества представителей народов! Возглавьте его авторитетом, который обеспечивает Вам Ваше сознание и грандиозные судьбы Вашей Америки. Говорите, говорите со всеми! Мир жаждет услышать голос, который преодолел бы границы наций и классов. Будьте третейским судьей! И да сможет будущее приветствовать Вас именем Миротворца!
Ромэн Роллан.
Вилльнев, 9 ноября 1918 г. «Le Populaire», Париж, 18 ноября 1918 г.
Несколько дней спустя (4 декабря 1918 года) «Le Populaire» напечатал письмо Ромэна Роллана к Жану Лонгэ, в котором Ромэн Роллан излагает сущность своей мысли и разъясняет свою позицию по отношению к Вильсону. (Это письмо было перепечатано в «Humanite» от 14 декабря 1918 года, в номере, посвященном президенту Вильсону).
«Я не вильсонист: я прекрасно вижу, что миссия президента, для которой требуется столько же искусства, сколько и великодушия, — состоит в том, чтобы осуществить в мире идею буржуазной республики франко-американского типа.
И этот консервативный идеал больше не удовлетворяет меня.
Но, не считаясь с нашими личными склонностями и с нашими видами на будущее, я думаю, что самой неотложной и самой существенной нашей задачей является сейчас поддержка деятельности Вильсона. Она одна в состоянии обуздать аппетиты, честолюбивые притязания и буйные инстинкты, которые покажут себя на пиршестве в честь заключения мира. И в этой деятельности заключается сейчас единственный шанс достигнуть какого-либо modus Vivendi*, временно и относительно приемлемого для Европы в настоящий момент. Ибо этот великий буржуа является
-----------------------------
* Система, строй жизни. (Прим. перев.)
воплощением всего самого чистого, самого бескорыстного, самого человечного, что есть в сознании его класса*. Никто не достоин быть третейским судьей более, чем Вильсон».
----------------------------
* Ход событий показал, что все эти качества немногого стоят. Моральное отступничество президента Вильсона, изменившего своим собственным принципам и не имеющего смелости в этом сознаться, показало крушение великого буржуазного идеализма, который в течение полутора веков обеспечивал правящему классу силу и престиж, несмотря на все ошибки. Последствия подобного поступка неисчислимы. (Р. Р., июнь 1919.)
XXIX. ПРОТИВ ПОБЕДОНОСНОГО БИСМАРКИЗМА
Парижский «Le Populaire» попросил Романа Роллана написать статью по поводу прибытия президента Вильсона. Роман Роллан, будучи в то время больным в Швейцарии, ответил:
Четверг, 12 декабря, 1918.
«Дорогой Лонгэ!
«Ваше письмо от 6-го было вскрыто военной цензурой и пришло ко мне лишь сегодня, застав меня в постели, где я лежу уже две недели с упорным гриппом. Я не могу написать просимую Вами статью.
«Скажу только, что за эти две недели чтение известий из Франции было для меня более тягостно, чем лихорадка. Союзники считают себя победителями. Я же смотрю на них (если они не опомнятся)*, как на побежденных, покоренных, зараженных бисмаркизмом.
--------------------------------
* Они не опомнились. Договоры 1919 года закрепили их моральное поражение. (Примечание 1923 г.)
«Если не будет дан какой-либо могущественный толчок, нас ждет, — я это предвижу, — век вражды, век новых войн за реванш, — и разрушение европейской цивилизации. Добавлю, что о последней у меня не будет ни малейшего сожаления, если народы-победители окажутся столь же неспособными управлять своими судьбами.
«Если бы среди опьяняющих, но ложнообманчивых побед они могли осознать свою тяжкую ответственность перед будущим!
Каждая их ошибка, каждая измена падает на детей их и внуков!»
Ромэн Роллан.
«Le Populaire», Париж, 21 декабря 1918 г.
XXX. ДЕКЛАРАЦИЯ НЕЗАВИСИМОСТИ ДУХА
Труженики Духа, товарищи, рассеянные по всему миру, в течение пяти лет разделенные армиями, цензурой и ненавистью воюющих наций, — в этот час, когда снова раскрываются границы, мы обращаемся к Вам с призывом вновь заключить наш братский союз, но союз новый, более крепкий и более надежный, чем тот, который существовал прежде.
Война расстроила наши ряды. Большая часть интеллигенции отдала свою науку, свое искусство и свой разум на службу правительствам. Мы никого не хотим обвинять. Нам известна слабость индивидуальной души и стихийная мощь больших коллективных течений: последние смыли первую в один миг, ибо ничто не было предусмотрено, чтобы оказать им сопротивление. Пусть опыт, по крайней мере, послужит нам для будущего!
Прежде всего, укажем на те бедствия, к которым привело почти поголовное отступничество интеллигенции и ее добровольное рабское подчинение разнузданным силам. Мыслители и художники безграничной ненавистью отравили бич, терзающий тело Европы; в арсенале своего знания и своего воображения они отыскали старые и новые, исторические, научные, логические и поэтические основания для этой ненависти; они работали над разрушением взаимного понимания между людьми. И вот они унизили мысль, представителями которой являлись. Они превратили ее в орудие страстей и эгоистических интересов клана, государства, отечества или класса. Теперь из этой дикой свалки выходят все сражавшиеся нации — победительницы и побежденные — выходят измученные, опустошенные и в глубине души (хоть они в этом и не признаются) униженные и стыдящиеся этого припадка безумия — и вместе с ними выходит падшая мысль!
Восстанем! Освободим Дух от этих компромиссов, от этих унизительных союзов, от этого скрытого рабства! Дух не может быть ничьим слугой. Это мы — слуги Духа. У нас нет другого господина, кроме него. Мы созданы на то, чтобы нести его светоч, чтобы защищать его, чтобы объединять вокруг него всех заблудших людей. Наш долг — держать твердый курс, указывать другим полярную звезду в ночи бушующих страстей. Среди этих страстей — гордости и жажды взаимного истребления — мы не делаем выбора для себя, мы отбрасываем все до одной. Мы чтим одну лишь Истину, свободную, не знающую границ и пределов, не знающую расовых или кастовых предрассудков.
Разумеется, нам не чужды интересы Человечества! Для него мы работаем, но для него, взятого в целом. Для нас не существует народов. Мы знаем лишь Народ — единый, всемирный Народ, который страдает, борется, падает и снова поднимается и снова продвигается вперед по суровому пути, залитому его кровью, — Народ, где все люди — братья. И вот для того мы поднимаем над их слепой борьбой Кивот Завета — свободный Дух, единый, многообразный, и вечный.
Р. Р.
Вилльнев, весна. 1919 г.
(Эта декларация была напечатана в «Humanite» от 26 июня 1919 г.)
К этой декларации присоединились:
Джен Аддамс (Соединенные Штаты); Алэн [Шартье] (Франция); Рауль Александр (Франция); Шервуд Андерсон (Соединенные Штаты); Г. фон Арко (Германия); Рене Аркос (Франция) ;
Анри Барбюс (Франция); Шарль Бодуэн, редактор «Le Carmel» (Франция) ; Леон Базальжет (Франция); Энрико Биньями, редактор «Coenobium» (Италия); Павел Бирюков (Россия); Эрнест Блох (Швейцария); Жан Ришар Блок (Франция) ; Луиза Боден (Франция); Роберто Бракко (Италия); Ван Вик Брукс (Соединенные Штаты) ; д-р Л. Ж. Броувер (Голландия); Самюэль Бюше (Франция); д-р Э. Бюрнэ из Института Пастера (Франция);
Эдуард Карпентер (Англия); А. де Шатобриан (Франция); Жорж Шенневьер (Франция); Поль Колен, редактор «L'Art libre» (Бельгия); д-р Ананда Кумарасвами (Индостан); Бенедикто Кошта (Бразилия); Франсуа Крюси (Франция); Бенедетто Кроче (Италия);
Поль Дезанж от журнала «La Forge» (Франция); Фернанд Депрэ (Франция); Лоус Диккинсон (Англия); Жорж Донвалис (Греция); Альберт Дуайен (Франция); Жорж Дюамель (Франция); Эдуард Дюжарден, редактор «Cahiers Idealistes» (Франция); Амеде Дюнуа (Франция); Гюстав Дюпен (Франция);
д-р Роберт Эдер (Швейцария); д-р Фредерик ван Эден (Голландия); Жорж Экхуд (Бельгия); проф. А. Эйнштейн (Германия); Г. Ф. Эсландер (Бельгия);
д-р Жозеф Фьеве (Франция); проф. А. Форель (Швейцария); проф. В. Ферстер (Германия); Леонард Франк (Германия); Уолдо Франк (Соединенные Штаты); д-р А. Г. Фрид (Немецкая Австрия); Роджер Фрай (Англия);
д-р Мануэль Гальвес (Аргентинская республика); Вальдемар Жорж (Франция); Ж. Жорж-Базиль, редактор «Cahiers Britanniques et Americains» (Франция); Г. фон Герлах (Германия); Александр Гисвейн (Венгрия); Иван Голл (Германия); Максим Горький (Россия);
Огюстэн Гамон (Франция); Вернер фон Гейденстам (Швеция); Франс Гелленс (Бельгия); Вильгельм Герцог (Германия); Герман Гессе (Германия); Фредерик П. Хиер (Соединенные Штаты); проф. Давид Гильберт (Германия); Шарлф Гофер (Швейцария); Б. В. Хюбш (Соединенные Штаты); Джон Гейнс Хольмс (Соединенные Штаты); Пьер Жан Жув (Франция);
Ж. С. Каптейн (Голландия); Эллен Кей (Швеция); Жорж Кнопф (Бельгия); Кете Кольвиц (Германия);
Сельма Лагерлеф (Швеция); С. А. Лезан (Франция); Андреас Лацко (Венгрия); А. М. Лабурэ (Франция); Реймон Лефебр (Франция); проф. Макс Леман (Германия); Карл Линдхаген (Швеция); Гораций Б. Ливерайт (Соединенные Штаты); М. Лопец-Пико (Каталония); Арнальдо Люччи (Италия);
Генрих Манн (Германия); Марсель Мартинэ (Франция); Франс Мазереель (Бельгия); Альфонс Мазерас (Каталония); Эмиль Массой [Бренн] (Франция); Эдгар Ли-Мастерс (Соединенные Штаты); Мело дю Ди (Бельгия); Александр Мерсеро (Франция); Люк Мерига, редактор журнала «La Forge» (Франция); Жак Мениль (Бельгия); Софус Михаэлис (Дания); А. Моисси (Германия); Матиас Моргардт (Франция); Жорж и Мадлена Матисс (Франция);
Поль Наторп (Германия); Скотт Ниринг (Соединенные Штаты); проф. Г. Ф. Николаи (Германия); Нитак Штан (Германия);
Эженио д'Оре (Каталония);
Г. Пааше (Германия); Эдмон Пикар (Бельгия); А. Пьер (Франция); проф. А. Пренан (Франция);
Проф. Рагаз (Швейцария); Габриэль Рейяр (Франция);
Ромэн Роллан (Франция); Жюль Ромэн (Франция); Г. Роорда ван Эйзинг (Швейцария); д-р Николай Рубакин (Россия);
Нелли Руссель (Франция); д-р М. де Русьека (Польша); Бертран Рессель (Англия); Жан Ринер (Франция);
д-р Ширарден, проф. Эдуард Шен, проф. П. Шульц, профессора Ecole Reale Superieure в Меце (Франция); Эдуард Шнайдер (Франция); Северин (Франция); Поль Синьяк (Франция); Эптон Синклер (Соединенные Штаты); д-р Роберт Сорель (Франция); Альфред Штиглиц (Соединенные Штаты): Эллен Штеккер (Германия); Жак Сюкенно (Франция);
Рабиндранат Тагор (Индия); Гастон Тистон (Франция); Поль М. Турулл (Каталония); Жюль Юри (Франция); Фриц фон Унру (Германия); Луи Унтермейер (Соединенные Штаты);
Поль Вайян-Кутюрье (Франция); Генрих ван дер Вельде (Бельгия); Шарль Вильдрак (Франция); Освальд Гаррисон Виллар (Соединенные Штаты);
д-р Вакер, профессор Ecole Reale Superieure в Меце (Франция); Г. Веберг (Германия); Франц Верфель (Германия); Леон Верт (Франция); Л. Висковатов (Россия);
Янниос (Греция);
Израэль Зангвилль (Англия); Стефан Цвейг (Немецкая Австрия).
Эмилио Г. дель Виллар, редактор «Archivo Geografico de la Peninsula Iberia» в Мадриде, прислал нам манифест: «Pour la causa de la civilizacion», напечатанный в мадридских газетах в июне 1919 года и явившийся результатом чувств, сходных с теми, которые вызвали нашу декларацию. Этот манифест подписан сотней испанских писателей и ученых, университетских профессоров. Эмилио Г. дель Виллар посылает Декларации Независимости Духа свое одобрение и одобрение лиц, подписавших испанский манифест.
После этого мы получили еще:
28 подписей туринских профессоров; подписи собраны проф. Аттиллио-Цимбро и г-жей проф. Марией Цимбро-Боннэ;
56 подписей пьемонтских врачей, профессоров и студентов; подписи собраны проф. Конфуцио Котти, Дино Мураторе, д-ром Энрико Лензи и д-ром Элизой Кастаньери.
617 германских интеллигентов (писателей, художников, врачей, профессоров, инженеров, пасторов, журналистов и т. д.) подписали Декларацию Независимости Духа. (См. брошюру «Romairf Rollands Manifest und die deutschen Antworten, mit einem Anhang über den Fall Nicolai»*, напечатанную от имени «Lige zur Forderung der Humanitat», Georg Fr. Nicolai, Charlottenburg, Mundus-Verlagsanstalt.)
-----------------------------
* Манифест Ромэна Роллана и ответ на него немцев с приложением «Ueber den Fall Nicolai».
Мы сожалеем о том, что не имели возможности поместить в этом списке имена наших русских друзей, от которых нас еще отделяет блокада правительств, но мы храним для них место среди нас. Русская мысль — это авангард мысли мировой.
Р. Р.
Август 1919 г.
Оглавление
Предтечи. Пер. Д. Г. Лифшиц.
Введение
I. Ага Pacis
II. Извилистый подъем
III. Убиваемым народам (пер. Г. П. Блока)
IV. Бессмертная Антигона
V. Голос женщины среди битвы
VI. Свобода
VII. России, свободной и несущей освобождение (пер. А. А. Франковского)
VIII. Толстой — свободный мыслитель
IX. Максиму Горькому
X. Два письма Максима Горького
XI. Писателям Америки
XII. Свободные голоса Америки
XIII. В защиту Э. Д. Мореля
XIV. В огне (Анри Барбюса)
XV. Ave, Caesar, morituri te salutant
XVI. Ave, Caesar, жаждущие жизни приветствуют тебя
XVII. Об одном мученике (Марке де Ларреги)
XVIII. Трагедия мысли Запада (История двенадцати часов Ф. Ж. Бонжана)
XIX. Дух Франции против войны
XX. Страждущий человек («Menschen im Krieg» Андреаса Лацко)
XXI. Vox Clamantis (Иеремия. Драматическая поэма Стефана Цвейга)
XXII. Крестный путь пролетарского поэта Альфонса Петцольда
XXIII. Великий европеец — Г. Ф. Николаи
XXIV. Призыв к европейцам
XXV. Братское приветствие Эрнсту Толлеру
XXVI. За чтением Августа Фореля
XXVII. За Интернационал Духа
XXVIII. Открытое письмо президенту Вильсону
XXIX. Против победоносного бисмаркизма
XXX. Декларация независимости Духа
Добавление к главе ХХIII