Александр ШМАКОВ

 

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ИЗГНАННИК

ДОРОГА В ИЛИМСК

 

Исторический роман из жизни А. Н. Радищева

 

Госиздат УзСССР

Ташкент, 1952

 

Иллюстрации В. Кайдалов

 

 

OCR и вычитка: Давид Титиевский, сентябрь 2008, г., Хайфа

Библиотека Александра Белоусенко

 

 

 

 

Глава первая

 

ПО   ЭТАПУ

 

Я еще буду жить, а не прозябать.

А. РАДИЩЕВ.

 

1

 

CВИНЦОВОЕ небо, тяжелое и пасмурное, низко нависло над осенним Санкт-Петербургом. Мрачные ряды каменных домов вдали почти слились с мостовой в сплошную темную массу. Улицы были тихи и безлюдны в этот вечерний час.

На набережной Невы, облокотись на холодный каменный парапет, набросив на голову капюшон плаща, стояла женщина с двумя детьми. Глубокое горе и тревога отражались на ее молодом лице.

Это была Елизавета Васильевна Рубановская — свояченица Александра Николаевича Радищева. В полдень его провезли из Петропавловской крепости в губернское правление, чтобы объявить ему указ, утвержденный Екатериной II, о замене смертной казни десятилетней ссылкой в Сибирь. Рубановская тревожно ждала и надеялась, что Александра Николаевича по-

3

 

везут обратно в крепость, и ей удастся встретить его и показать ему младших детей, которые не видели своего отца со дня ареста.

Моросил осенний дождь. Рубановская продрогла от сырости, устали стоять в ожидании дети.

  Тетя Лиза, я домой хочу,— прижимаясь к ней, плаксиво тянул Павлуша.

— Пашенька, подожди минуточку,— успокаивала своего младшего брата Катюша и, глазами, полными детского горя, смотрела на Елизавету Васильевну.

  Подождемте еще, родные,— склонясь над детьми, сказала Рубановская,— скоро должен проехать папа..., — и снова устремила свой взгляд на тот конец улицы, откуда мог показаться арестантский возок.

Рубановская напрасно всматривалась в вечернюю пасмурь. На той стороне Невы было пустынно. Никто не показывался на мостовой.

Завывал ветер, сердито плескались внизу волны. Сердце женщины разрывалось от горя. По ее вздрагивающим щекам скатывались слезы. Рубановская не в силах была сдержать их. Елизавета Васильевна не знала что и подумать. Совсем сгустились сумерки. Осветились окна домов, а набережная по-прежнему была тиха.

Рубановская не заметила, как добралась до Грязной улицы и очутилась у знакомой оградки церкви владимирской божьей матери. Каменный, в два этажа, дом Рубановеких был поблизости. В окнах его, выходящих на улицу, не светился огонь. Одиноко и подслеповато мигал масляный фонарь у подъезда. Свет его слабо боролся с уличной темнотой. В наступившей ночи за домом тоскливо шумел рано облетевший сад.

Снимая мокрый плащ и раздевая озябших детей, Елизавета Васильевна на  вопрос обеспокоенной Анны Ивановны ответила:

— Не дождалась, мама. Александра Николаевича в крепость не провозили...                

Наступило молчание. Было слышно, как в гостиной монотонно постукивал маятник стенных часов, мелкая дождевая россыпь застилала стекла, и глухо шумела, подступавшая вплотную к окнам, березовая аллея.

4

 

Рубановская заметила, как задрожала жилка на похудевшем и бледном лице матери, хотела сказать ей слова утешения, но не смогла. Елизавета Васильевна пошла в детскую, сама уложила в кроватки Павлика и Катюшу, а потом поднялась в любимую комнату сестры Аннет. Здесь Елизавета Васильевна, много раз задумывавшаяся над своей горькой участью, искала душевного успокоения. Теперь Рубановской казалось; что его никогда уже не будет. Видно выпали на ее долю в жизни только горе и неудачи.

Рубановская долго сидела у столика в молчаливом, тягостном раздумье. Дуняша —крепостная Рубановских, полная, краснолицая девушка, несколько раз входила в комнату. Она пыталась спросить, не нужно ли чего, но всякий раз по скупому жесту руки догадывалась, что у барышни горько на душе. Она выходила, неслышно прикрывая за собой двухстворчатую дверь.

Дуняшу беспокоило здоровье Елизаветы Васильевны. Девушка снова осторожно подходила к двери, прислушивалась. В комнате царила тишина, но огонь горел. «Хоть бы проплакалась, что ли, — думала Дуняша,— на сердце бы у нее сразу полегчало». Она долго, не отходила от дверей Рубановской. Сочувствуя Елизавете Васильевне, она переживала ее боль, как свою.                      

Свет в комнате погас в глубокую полночь. Дуняша успокоенная ушла к себе, но Елизавета Васильевна почти до утра пролежала с открытыми глазами.

«Боже мой, как тяготит неизвестность,— шептала она,— узнать бы, где он теперь и что с ним?» И решила: поутру опять послать слугу с подарком к Шешковскому. И как ни противны были ей эти неоднократные подношения, Рубановская не находила другого выхода, чтобы справиться о судьбе Александра Николаевича. Она готова была вновь пойти сама и разговаривать с заискивающим перед ней и отвратительным ей Шешковским, лишь бы узнать, что случилось с Радищевым. Когда все станет ясно, сердце подскажет, как поступить ей, чтобы облегчить участь несчастного и дорогого ей человека.

5

2

 

В тот час, когда Рубановская покинула набережную Невы и ушла домой, из дверей губернского правления конвойные вывели Александра Радищева. Обросший, с бледновато-желтым и вытянувшимся лицом, он был одет в обшарканный камзол и, как государственный преступник, закован в ручные кандалы.

От обиды, лежавшей у него на сердце, от неудачи, которую он потерпел в неравной борьбе, казалось, плакало само небо. Ухо улавливало, как с крыш сбегали крупные капли и разбивались о булыжник. Темные окна правления мрачно смотрели на двор, обнесенный глухими, кирпичными стенами. Маленький двор губернского правления напоминал ему казематы Петропавловской крепости.

Радищев поднял голову и, подставив дождю свое пылавшее от жара лицо, почувствовал приятную прохладу.

Солдат, сопровождавший его, молча указал на забрызганный грязью возок, стоявший у крыльца. Из будки вышел караульный и, ежась от непогоды, загремел железными затворами, раскрыл скрипучие ворота и пропустил арестантский возок. Радищев сел в глубину возка и закрыл глаза. После сильного нервного напряжения наступила слабость. По всему телу растекалась физическая усталость, от холода и сырости пробежала дрожь. Ему хотелось забыться и ни о чем не думать, а неотвязные мысли, как осенняя непогодь, холодили душу.

Вспомнилось, с каким волнением дописывались страницы книги «Путешествия из Петербурга в Москву», книги, в которой была вся его жизнь. Потом перед глазами встала небольшая и тесная комната с двумя окнами, выглядывающими в сад, заваленная бумагами, ящиками с литерами, пропахшая чадом сальных свеч, табаком и типографской краской. Здесь днем и ночью стучали печатные станки. Товарищи по службе: таможенный надзиратель Александр Царевский и досмотрщик Богомолов помогали ему. При слабом освещении

6

 

они по ночам не выходили из домика на Грязной улице, переписывали набело рукопись и набирали ее. Он сам вычитывал корректуру. И как только вычитанные листы были готовы к печати, камердинер Петр Козлов и дворовый Давыд Фролов — аблязовские крестьяне — старательно печатали книгу.

В мае были сброшюрованы первые экземпляры книги. Они поступили в продажу к купцу Герасиму Зотову без указания имени автора. Книга произвела впечатление. О ней заговорили в столице.

А дальше все свершилось молниеносно. Первым принес ему городские слухи Александр Царевский. Это было утром. Над Петербургом, затянутым густым, непроницаемым туманом, вставало запоздалое солнце, и день от этого словно начинался позднее.

Радищев направлялся на службу. Царевский встретил его у подъезда.

  Неизвестные люди допытывались у Герасима Кузьмича о сочинителе книги,— встревоженно сказал Царевский,— рыскают, как собаки...

Радищев крепко сжал руку Царевского и ничего не ответил.

  Вынюхивают следы,— с той же тревогой продолжал Царевский.

Они переступили порог таможни, обеспокоенные, оба молчаливые и угнетенные слухами, распространявшимися в городе.

Радищева вызвал к себе в кабинет президент коммерц-коллегии. Воронцов был в сильном волнении, говорил с большими паузами.

  Ее императорское величество узнало о книге... Изволило читать... Нашло ее наполненною разными дерзостными выражениями... Граф Александр Андреевич уведомил меня; до ее величества дошел слух о сочинителе...

Радищев сразу понял, во что грозит обернуться недовольство императрицы. Мысли, которые захватили все его существо в тот момент, были о книге, о судьбе соучастников, о семье. Он готов был все взять на себя, чтобы быть в ответе одному.

7

 

  Ваше сиятельство...— он порывался высказать то, что думал.

  Чистосердечное признание — единственное средство облегчить участь...— голос Воронцова словно надломился, глаза его часто замигали.

Президент коммерц-коллегии отошел к окну, порывистым движением руки вытянул из кармана платок.

  Будьте благоразумны во всем,— добавил он и выразительным жестом дал понять, чтобы оставили его одного. Это были последние слова, которые Радищев услышал из уст президента коммерц-коллегии. Он выбежал из кабинета, мгновенно очутился на площади. «Скорее домой»,— торопил его внутренний голос.

Камердинер Петр Козлов открыл парадную дверь и удивился столь необычному появлению своего господина.

  Что рано так?— спросил он.

Радищев не ответил, занятый своими мыслями, и прошел мимо посторонившегося камердинера. Петр Козлов никогда еще не видел Радищева таким озабоченным и расстроенным, как в этот раз. Закрыв парадную дверь, он последовал за Александром Николаевичем, направившимся к домику, где помещалась типография. Навстречу им шел с метлой Давыд Фролов. Взглянув на Радищева и Козлова, тот в недоумении задержался, Александр Николаевич не заметил и его.

«Видать не в духе, чем-то расстроен» — подумал, Давыд Фролов и тоже зашагал к домику.                 

Радищев вошел в домик и остановился перед отпечатанными книгами, лежащими на полках, на столе, на полу возле печатного станка. Он взял книгу в руки и стал пристально, как бы вновь рассматривать ее. Потом с силой разорвал книгу на две части.

  Александр Николаевич, остановитесь,— услышал он встревоженный голос Петра Козлова.

  К чему же это?— в тон ему сказал Давыд Фролов.

Радищев быстро повернулся.

8

 

— Так нужно, друзья мои... Давыд, дай поскорее огонь...

В комнате ярко запылал камин. Александр Николаевич рвал и бросал книгу в огонь.

Зачем, зачем он сжигает книгу!.. Ему скорее следовало раздать ее, чтобы читали ее те, к кому она обращена — его соотечественники.

Александр Николаевич подумал об этом тогда, когда пламя в камине стихло, пепел, тускнея, осел от последней книги, брошенной в огонь. Непоправимая ошибка была совершена. Теперь поздно было об этом думать и раскаиваться в совершенном поступке. ... Радищев с тревогой вспомнил о семье. Что будет с его детьми после того, как его арестуют и разлучат с ними? Что станет с честными, исполнительными во всем, его людьми — молчаливыми помощниками, помогавшими ему печатать эту книгу?

Не задерживаясь более здесь, он поспешил на Фридрихсову дачу, где с детьми жила Елизавета Васильевна, заменившая им покойную мать. Занятый печатанием книги, он не видел свояченицу и детей больше недели.

Июньский день, необласканный солнцем, клонился к вечеру. На Петровском острове, возле ворот его дачи, стояла казенная коляска. Его поджидал угрюмый чиновник Горемыкин — человек с фамилией очень подходящей к его неблаговидной службе. Чиновник сухо представился и, предъявив ордер его сиятельства, господина генерал-аншефа и кавалера графа Якова Александровича Брюса, вежливо и холодно попросил последовать за ним к его превосходительству господину генерал-майору и санкт-петербургскому Обер-коменданту Андрею Гавриловичу Чернышеву...

Затем начались допросы, очные ставки и, наконец, суд. Ему, человеку досконально изучившему все тонкости юриспруденции, знавшему своды законов с древних времен, особенно унизительной казалась судебная процедура, затеянная над ним. Он понимал, как искусственно подбирались статьи, взятые из многих старинных уложений, но не было найдено    той, которая

9

 

прямо определяла бы степень совершенного им «преступления». Законы, писанные столетиями, оказывались немощными и несостоятельными, чтобы определить меру наказания писателю за книгу, обличающую крепостничество и самодержавие, защищать которое было призвано царское правосудие.

Мера наказания была найдена: писателя «казнить смертию», сочинение его «истребить». Приговор уголовной палаты, утвержденный Сенатом, должна была собственноручно подписать императрица: «важный преступник» был потомственный дворянин.

Радищев в ожидании «выражения воли ее императорского величества» составил завещание родным. Он приготовился мужественно встретить смерть, гордо положить голову на плаху, не раскаиваясь в совершенном, сознавая, что умирает за правое дело.

Миновал месяц. Зачем понадобилось терзать его еще месяц в ожидании исполнения палачами приговора? Неужели правосудию и императрице мало было смерти писателя и они хотели продлить мучительные истязания?

И вот настал день оглашения Указа императрицы. Экзекутор приехал за ним в крепость в наемной карете, чтобы соблюсти всякую осторожность со столь «важным преступником».

Опять за столом, накрытым полинялым красным сукном, сидели члены суда, туго затянутые в форменные мундиры. Перед столом поблескивало зерцало — кодекс царского правосудия, вырезанное гравером на треугольной призме. Слабый свет осеннего петербургского дня, пробивающегося сквозь запотевшие окна, отражался в гранях призмы. И радужное сверкание стекла в эти минуты было особенно неуместным.

Председатель суда поднялся и стал торопливо читать высочайший Указ о помиловании преступника, о замене смертной казни десятилетней ссылкой в Сибирь. Радищев обвинялся в том, что написал книгу, «наполненную вредными умствованиями, стремящимися произвести в народе негодование противу начальников и начальства... противу сана и власти царской».

10

 

Суд, объявивший Указ Екатерины II, тут же поспешил привести приговор в исполнение. Радищев гордо принял последнюю процедуру монаршего правосудия — сам протянул руки солдатам, пугливо надевавшим на него кандалы.

И пока молчаливые и оробевшие солдаты бренчали цепями, Радищев думал о том, что ссылка в Сибирь была определена императрицей, как наиболее мучительное и страшное наказание. Она предпочла смерти мгновенной — увядание жизни с оковами на руках в сибирской ссылке. Но императрица ошибается. Она не знает сколь вынослив и упорен русский человек...

Когда солдаты надели кандалы, Радищев почувствовал, что у него пересохло в горле. Он боялся, чтобы не наступил очередной приступ болезни и не случился припадок. Редкие удары сердца отзывались в голове, словно сжатой тисками.

Радищев обвел глазами судей. Ему хотелось сказать им, что тот, кто проникает в сердца человеческие, должен знать, что ни заточение, ни ссылка не сломили и не сломят его убеждений: он уходит в Сибирь прежним поборником свободы, врагом рабства, и самодержавия. Но Радищев лишь вскинул руки, забренчал оковами от резкого движения и быстро зашагал к дверям.

... Арестантский возок прогромыхал по Набережной, разбивая колесами пузырящиеся лужи. Возок задержался возле разведенного моста через Неву. По реке проходили суда и баржи. Он видел их сквозь небольшое решетчатое окошко возка. «Быть может баржи идут из Вышневолоцкого канала с хлебом и товарами для столицы»,— подумал Радищев, те самые баржи, которые он некогда видел в Вышнем Волочке, размышляя о богатстве своей страны и тяжелом жребии ее народа.

Александр Радищев припал лицом к железным прутьям решетки. Он прощался с родным Санкт-Петербургом — стольным городом огромной и многострадальной России. Больше всего ему хотелось в эту минуту взглянуть на детей, на Елизавету Васильевну и сказать им теплые, приветливые и утешительные слова.

11

 

Посиневшие губы Радищева шептали: простите, мои возлюбленные, можете ли простить вашему отцу и другу горесть, скорбь и нищету, которую на вас навлек я? Услышать бы сейчас голос ваш, посмотреть бы перед разлукой на вас, подержать бы мгновение в объятиях своих...

Арестантский возок сопровождали два конвойных солдата. Они получили прогонные на три почтовых лошади до Новгорода и наказ — следовать с «государственным преступником» без особых задержек.

На заставе путь возку преградила рогатка, укрепленная на полуизломанном колесе. Рядом с караульней пылал костер. Отставной солдат в худой шапке и затасканном полушубке, распахнув полы, грелся возле огня.

  Эй, на заставе! — окрикнул старший конвоир.

  Кажи подорожную! — отозвался солдат.

Старший конвоир соскочил    с возка и подошел к костру.

  От Управы благочиния,— нарочито громко и подчеркнуто сказал он, вытаскивая из-за обшлага мундира пакет с сургучной печатью.

Отставной солдат, не взглянув на пакет, сощурив от дыма глаза, не спеша потирал руками согревшиеся колени и удовлетворенно покряхтывал. Старшему конвоиру, при виде его блаженного, заросшего густой щетиной лица, захотелось также постоять с минутку у огня, отогреть свои окоченевшие члены, перекурить, несмотря на строгий наказ беспричинно не останавливаться в пути и не задерживаться на заставах.

Ярко пылавший костер и безобидно гревшийся возле огня солдат потянули к себе давно позабытым уютом. Впереди была грязная дорога, темень, сырость и холод осенней ночи. «Пропади оно все пропадом». Конвоир сердито сплюнул, недовольный своей собачьей службой. Он тоже распахнул полы и, расставив шире ноги, приблизился к костру.

  Закурить нема? — спросил он солдата.

Тот важно полез рукой за пазуху и вытащил старенький кисет, набитый табаком,    перетянутый сыро-

12

 

мятным ремешком, на котором было привязано кресало. Он молча протянул свое богатство конвойному.

  Спасибочко тебе.

-— Кого везешь?— поинтересовался солдат, показывая на арестантский возок.

  Ссыльного в Сибирь...

  Тоже человек, скажи чтоб пустили к огню.

  Ссыльного к огню!— приказал старший конвоир.

Второй конвоир брякнул запором и открыл двери возка.                                        

  Чай озяб, погрейся,— сочувственно сказал он,— погода размокрилась, холодит до костей...

Радищев, звеня наручниками, охваченный ознобом, подошел к костру.

  Бедно, братец, тебя снарядили,— заметил солдат.— Камзолишком да железами не согреешься,— и спросил:— Не из военных? Я сам отставной, из унтер-офицеров. Как прозываешься?

  Радищев,— превозмогая дрожь, ответил Александр Николаевич.

Солдат оживился.

  Не тот ли Радищев, что ратовал за ополчение супротив шведов?

Радищев успел тогда собрать ополчение для защиты отечества от притязаний шведов. Под знамена национальной гвардии шли и те, кого он защищал в книге — беглые, помещичьи крестьяне. Гвардия вооружалась. Она готова была на любые подвиги...

  Я ведь, братец, сам в батальон охраны записался,— говорил солдат,— да все лопнуло, невесть почему.

Радищев хотел поблагодарить неизвестного человека за приветливые и теплые слова, но у него почти перехватило горло и от сильного волнения подступил удушливый кашель.

  Э-э, братец, ты ужо перемерз!— с жалостью проговорил солдат и, скинув полушубок, набросил его на вздрагивающие плечи Радищева.

13

 

   Малость замешкались,— грубовато вставил конвойный, что предъявлял пакет, и скомандовал:— К возку!

Лошади тронулись, чавкая копытами по грязной дороге. Петербургская застава осталась позади.

 

3

 

Под утро Рубановская впала в забытье и ненадолго заснула чутким, тревожным сном. Она сразу же проснулась, когда на рассвете, приоткрыв дверь, Дуняша просунула голову, с белыми пушинками в растрепанных волосах. Елизавета Васильевна приподнялась на локтях. Она подбила под себя подушку и спросила, как спалось Кате и Павлуше.

— Хорошо,— проскользнув в комнату, сказала, Дуняша. Она была в длинной ночной, из тонкого холста, рубашке. Девушка внимательно поглядела на Рубановскую.

  Батюшки, что с вами, на вас лица нету?— Она всплеснула мягкими, короткими руками. Дуняша тут же подала барышне овальное, с ручкой зеркальце, лежавшее на столике.

  Плохо спала,— призналась Елизавета Васильевна, смотря в зеркальце. Под глазами обозначались синеватые круги, бледные щеки впали. Кожа на лице словно натянулась, приобрела матово-восковой оттенок.

  Вам нездоровится?

  Нет, Дуняша, я думала...

— С Александром Николаевичем ничего плохого не случится,— угадав мысли Рубановской, с уверенностью проговорила Дуняша.

Елизавета Васильевна с благодарностью подняла на нее потускневшие глаза. Ей стало легче от того, что сейчас сказала Дуняша. Она протянула руки к девушке, а та, присев на постель, прижалась нерасчесанной головой к груди Елизаветы Васильевны.

  Дуняша,— спросила Елизавета Васильевна,— если бы мне пришлось поехать в далекий край за Александром Николаевичем, ты не оставила бы меня?

14

 

Девушка откинула белокурую голову. В глазах ее показались слезы. Она только кивнула головой и снова прижалась к Рубановской. Елизавета Васильевна пригладила ее растрепанные волосы и по-матерински склонилась над Дуняшей.

  Спасибо, родная,— вполголоса проговорил» она,— а теперь пора вставать и одеваться...

В десятом часу утра постучали в парадную дверь. Седенький камердинер, много лет прослуживший в доме Рубановских, вышел на стук, а потом, войдя в гостиную, дрожащим голосом доложил:

  Полицейский чиновник...

Елизавета Васильевна побледнела.

  Господи, что еще ему нужно?— испуганно произнесла она и сказала стоявшей около нее матери, чтобы та прошла в столовую.

  Пусть войдет.

Камердинер поклонился, попятился и скрылся за дверью. Вошел полицейский чиновник Горемыкин, тот самый, который арестовывал Александра Николаевича на Петровском острове в собственном имении. Она узнала его по бесцветным глазам и подергивающемуся ржавому усику.

Полицейский чиновник, сняв треуголку и держа ее в руке, прижатой к груди, учтиво поклонился и безразличным голосом объявил о ссылке Радищева в Сибирь.

Елизавета Васильевна опустилась в стоящее рядом кресло. Она не знала, что ей сказать. Она ждала этого сообщения: замену смертного приговора ссылкой ждали многие, следившие за делом Радищева. Рубановская почувствовала, как подступают слезы, еще одно мгновение и она расплачется.

Полицейский чиновник стоял в замешательстве. Он сделал несколько шагов вперед и стал утешать Рубановскую. Он уверял, что в Сибири неплохая жизнь. Утешение этого казенного человека было неприятным, оскорбительным. Елизавета Васильевна превозмогла себя: не хватало еще того, чтобы показывать свое горе полицейскому чиновнику!

15

 

Рубановская встала и оставила гостиную. Она услышала тут же размеренные, удаляющиеся шаги Горемыкина. Хлопнула дверь. «Слава богу,— подумала она,— ушел». Рубановская окликнула Дуняшу и сказала появившейся девушке, чтобы та открыла окна в гостиной; сама же направилась в столовую. Она спешила рассказать матери о своем решении — ехать вслед за Радищевым. Да, она последует с детьми за их отцом в ссылку. Она разделит с Александром Николаевичем тяжкий жребий, выпавший на его долю.

Елизавета Васильевна припомнила давний разговор с покойной сестрой. Тогда она обещала Аннет, охваченной мрачными мыслями, что никогда не оставит ее детей. После смерти сестры Рубановская привязалась к племянникам и заменила им мать.

Ей, юной девушке, с отличием окончившей Смольный институт, сразу же пришлось отдаться воспитанию детей, заботам о большом семействе Радищева. Сейчас ей предстояло мужественно перенести обрушившееся на нее горе, испытать верность обету, который она дала сестре, и последовать зову собственного сердца: «Ехать с детьми за ним, ехать неотложно и как можно быстрее». Она приготовилась к тому, чтобы отстоять перед матушкой свое право на поездку в Сибирь...

Анна Ивановна Рубановская ждала другого, более мягкого решения Екатерины II и обманулась в своем ожидании. И, быть может, от этого тяжелее всего было ее гордой натуре. Она осталась недовольна намерением Елизаветы Васильевны нагнать в пути Радищева, чтобы дать возможность ему повидать своих младших детей. Но внутренне мать-Рубановская оправдывала бескорыстные чувства дочери, желавшей принести утешение Радищеву. Такая решительность в Елизавете Васильевне даже нравилась ей. Но замысел дочери казался матери слишком смелым, необычным и неслыханным. Анна Ивановна предвидела: в глазах ее круга поездка Лизы в Сибирь скорее будет осуждена, чем оправдана. Боясь признаться самой себе, она где-то в глубине сердца, еще не совсем осознанно, называла

16

 

решение Лизы протестом против воли Екатерины И, жестоко и бесчеловечно расправившейся с Радищевым.

В тяжелом раздумье Анна Ивановна встала с кресла и подошла к окну. Сквозь облетевшие фруктовые деревья сада хорошо был виден синеватый пруд. Унынием веяло от гряд клубники и спаржи, заворошенных опавшей медной листвой. Она подумала, что не осень, заглянувшая в сад, придавала ему запущенный вид, а отсутствие Радищева, любившего возиться с фруктовыми деревьями, розовыми кустами, огородными грядками.

В конце березовой аллеи стоял памятник с прикрепленной на нем эпитафией, написанной на смерть дочери Аннет. Радищев хотел поставить его на могиле жены в Александро-Невской лавре, но власти воспрепятствовали ему в этом, усмотрев в надписи сомнение в бессмертии души. Теперь памятник казался совсем одиноким и ненужным здесь, в саду.

В глубине двора сиротливо стоял небольшой деревянный одноэтажный дом мужа — Василия Кирилловича Рубановского. Окна его были теперь забиты... Там помещалась домашняя типография Радищева, в которой он отпечатал свою столь дерзкую и смелую книгу.

Запущенный сад, памятник   Аннет в конце березовой аллеи, домик в глубине двора с забитыми окнами— все это следы жестоких ударов судьбы, невозвратимых  утрат...

 

4

 

В тот же день президент коммерц-коллегии граф Александр Романович Воронцов добился экстренной аудиенции. Екатерина II приняла графа в Зимнем дворце, увешанном картинами фламандских мастеров. Роскошь и богатство ее дворца соперничали с лучшими дворцами Европы.

Когда сановитый Александр Романович шествовал анфиладой дворцовых комнат, с ним повстречался Александр Андреевич Безбородко.

— Что за экстравизит? — спросил Безбородко, здороваясь с Воронцовым, лицо которого и без того утрю-

17

 

мое, было на этот раз совсем мрачным. Почти однолетки, они оба выглядели старше своих лет. На их холеных лицах, ежедневно массируемых, заметно было преждевременное одряхление. Не дружа, они частенько при встречах любили пооткровенничать.

Они отошли в сторонку и присели в мягкие кресла, обитые малиновым бархатом, обложенные золотым позументом. Их разделял стоящий между креслами столик, сверкающий перламутром инкрустаций.

  Премерзостным поступком с Радищевым возмущен, Александр Андреевич.

  Бедный, мне жаль его,— развел руками Безбородко. Он говорил искренне, вполне сочувствуя Радищеву. Он знал, что Воронцов принимал живейшее участие в судьбе писателя, как знал хорошо и другое, что граф частенько осуждал екатерининские порядки. Безбородко был слишком умен, чтобы опрометчиво судить о поведении Воронцова, и дорого ценил в нем не столь заступничество за Радищева, сколь государственный ум влиятельного среди дворян вельможи.

Воронцов откинул на плечо букли своего белого парика и запальчиво сказал:

  Брюс, поди, старается. Радищева заковали в железы, как каторжного. Нехватало, чтоб клеймо на лбу выжечь... Брюс мастак клеймить...

Безбородко сокрушенно покачал годовой.

Он занимался рассмотрением просьб, подаваемых императрице, но фактически через него проходили все наиболее важные государственные дела. Находчивый от природы и одаренный, Безбородко быстро решал многие вопросы и тем скоро завоевал авторитет у Екатерины II, дорожившей мнением графа.

И Воронцов, хорошо зная об этом, резче обычного говорил сейчас о Брюсе, чтобы подчеркнуть свою неприязнь к главнокомандующему столицы, которого приблизила к себе императрица, и через руки которого от начала и до конца прошло дело Радищева.

Граф Безбородко покачал головой и забарабанил пальцами по столику. То, о чем говорил Воронцов, было еще неизвестно ему. Он вытянул вперед неуклюжие

18

 

ноги в сморщившихся шелковых   чулках и уставился глазами на пряжку башмака.

  Примет ли просьбу, матушка?

  Надеюсь, граф Александр Андреевич.

  Дай-то бог!

Безбородко встал и пожелал успеха и счастья Александру Романовичу. Еще до ареста Радищева он дал знать Воронцову, чтобы тот посоветовал автору книги чистосердечно покаяться во всем перед императрицей. Воронцов был благодарен ему и сейчас тронут сочувственным отношением  Безбородко к судьбе Радищева.

Они раскланялись. Ждать аудиенции пришлось недолго. Вышел Храповицкий — секретарь ее величества, учивший Екатерину русскому языку. Учтивым поклоном он пригласил Воронцова пройти к государыне.

Екатерина сидела в кресле подле изящного бюро с видом человека, занятого важными государственными делами, хотя мысли ее были всего лишь о причине визита графа Воронцова. Императрица, одетая в широкое платье алого бархата, при входе Воронцова, слегка повернула голову в его сторону. Он успел заметить, что синева ее усталых глаз сразу как-то усилилась. Александр Романович галантно приложился к холеной руке императрицы и, выждав ее знак, присел в кресло и почти утонул в нем.

  Ваше величество,— мягко, но настойчиво сказал Воронцов. На старческом сильно напудренном лице Екатерины выразилась готовность выслушать графа.

  Ваше милосердие и попечение о несчастных не забудутся Россией...

Воронцов преувеличивал. Она сразу догадалась, о чем будет говорить граф. Ни один мускул на ее спокойном и сосредоточенном лице не дрогнул. Угадав движение мысли Воронцова, Екатерина, довольная своей прозорливостью, радовалась случаю, что сможет выведать у графа, каково общественное мнение по делу Радищева.

Екатерина, зная о нерасположении к себе Воронцова, и, в свою очередь, не питая к нему симпатии, должна была это скрывать. Некогда Екатерина дружила с

19

 

его сестрой графиней Дашковой, сестра, бесспорно, посвящала во все своего брата. Граф многое знал из личной жизни императрицы, и она опасалась его откровенных суждений о себе.

  Ах, граф Александр Романович, я женщина и мать, мне понятны и близки человеческие боли...

Воронцов не думал особенно откладывать объяснение цели своего визита. Он только сделал словесный реверанс перед императрицей. Александр Романович, сдерживая себя, рассказал о поступке смотрителя, учинившего неслыханную дерзость над Радищевым. Граф и в самом деле был искренне возмущен самочинством, оскорбляющим достоинство бывшего дворянина.

Екатерина насторожилась, чтобы лучше понять, куда потечет речь ее собеседника. Она слушала его с тем же спокойным выражением лица, и нельзя было понять, как Екатерина относилась к просьбе графа, посмевшего заступиться за вольнодумца и просить ее смягчить участь государственного преступника.

Императрица взвешивала все, что могло найти отзвук в общественном мнении Европы и здесь, в России. Она еще продолжала играть роль просвещенной монархини, хотя эта роль ей удавалась все реже и реже.

Воронцов смолк. Он ожидал, что скажет Екатерина. Она спросила:

  Скажите, граф, истинно ли заблуждение автора зловредной книги исходило оттого, чтоб прослыть смелым писателем?

Екатерина II невольно вспомнила, как впервые, открыв страницы «Путешествия», стала читать эту книгу, полную самых дерзких, самых смелых слов, направленных против самодержавной власти и крепостничества в России.

Но больше всего ее возмутил в книге описываемый сон, где царь, прозрев, вдруг понял притворные ласки жены, чувствующей к нему отвращение. Не был ли то прямой намек на ее личную связь с светлейшим князем Григорием Потемкиным, к которому она охладела с появлением нового фавора при дворе?

20

 

  Всещедрая государыня, кающийся пред царицей, кается пред богом...

Тщеславная немка поспешила с решением. Оно созрело мгновенно. Она потянулась рукой к колокольчику на столе и позвонила. Тотчас же на коротких ногах вкатился Храповицкий.

  Уведомьте графа Якова Александровича, чтоб снарядил курьера с повелением снять оковы с Радищева... 

Воронцов прижался холодными губами к пухленькой руке императрицы. Храповицкий легко выскользнул из комнаты.

Екатерина вздохнула. Ей хотелось теперь добиться от Воронцова того, что ее особенно интересовало.

  Скажите, граф,— начала Екатерина,— не сделана ли была ему мною какая обида, что он вознамерился сочинить свою злую книгу?

Александр Романович не мог ответить положительно. Он понимал, что поступок Радищева нельзя было объяснить никчемной игрой самолюбия. Не потому он написал свою книгу, что не имел входа в чертоги ее величества. Радищев всегда был честным человеком в глазах Воронцова и граф не сомневался в истинной чистоте его подвига, хотя и не разделял его идей. Воронцов отлично понимал, что если сейчас Екатерина уступила просьбе его, то исходила она не из человеколюбия к автору книги. Иные побуждения руководили ее поступком.

Родной брат президента коммерц-коллегии — Семен Романович Воронцов служил в английском посольстве. Александр Романович мог известить его об их сегодняшнем разговоре. Этого не учитывать императрица не могла. Голос Семена Романовича в Европе мог быть для нее неблагожелательным в среде английской дворцовой знати.

Дела русского посла в Англии шли как нельзя лучше, и Екатерина торжествовала. Молодой английский дипломат Уильям Питт Младший — ее противник, мечтавший о расширении торговли в турецких водах, не хотел, чтобы Россия завладела устьями    крупных

21

 

рек, впадающих в Черное море. Он пытался запугать Екатерину войной, снаряжая флот для похода в Россию, но императрица знала, что граф Семен Романович Воронцов — ревностный и смышленый человек в таких делах — предпринял все, чтобы политика Питта встретила жестокое сопротивление в парламенте. Воронцов сумел утвердить в Англии мнение о выгодах балтийской торговли, и британские купцы слышать не хотели о войне с Россией.

Знаменитый оратор Фокс нещадно поносил Уильяма Питта. Английские газеты также обрушились на него, как этого хотел русский посол и желала Екатерина II.

Английский флот начал потихоньку разоружаться. Семен Романович одержал дипломатическую победу. Екатерина подумывала теперь над тем, чтобы приобрести через Воронцова бюст Фокса, установить его перед своим дворцом и тем еще больше взбесить, потерпевшего поражение, английского министра.

Честолюбивые замыслы Екатерины могли быть легко расстроены именно там, где дороже всего для нее было соблюсти достоинство мудрейшей императрицы России.

  Какие суждения в дворянской фронде?— опять спросила Екатерина. Она была слишком откровенна в своих намерениях узнать от Воронцова все, что ей хотелось узнать. Императрица упорно выспрашивала. Она умела это делать, как умела тонко льстить, внимательно слушать и говорить человеку, когда нужно «да» и когда «нет». Сила ее была в ловкости и змеиной гибкости ума, но в разговоре с Воронцовым это умение не помогало. Александр Романович, прекрасно знавший, что расправа Екатерины с Радищевым заставили содрогнуться многих, не считал нужным прямо ответить императрице.

  Ваша милость благословлена светом.

— Что я могла поделать с опасным врагом? Екатерина набожно скрестила на груди руки и молитвенно подняла холодные глаза.

22

 

  Всевышний увенчал наши неусыпные труды вожделенным миром со Швецией. Я повелела не лишать Радищева живота...

Говоря о мире со Швецией, Екатерина как бы мимоходом, желая подчеркнуть, сколь большую роль она сыграла в этом деле, добавила:

  Я воевала без адмиралов и заключила мир без министров...

Она намекнула графу, как одному из сильных и влиятельных вельмож, недовольных ее порядками, на его обособленность от двора и от дипломатической службы, которую он еще недавно успешно вел в России, как и его брат в Англии.

Александр Романович ответил на Екатеринины слова справедливым упреком:

— Ваше величество забыли лишь о подвигах вице-адмирала Нассау-Зигина...

Граф Воронцов отлично знал, как глубоко заденут его слова Екатерину II, взявшую под защиту принца Нассауского. Надменный вице-адмирал потерпел при атаке со шведами тяжелое поражение и едва ушел от плена.

Екатерина II поспешила спасти Нассау-Зигина и заключила мир со Швецией. Воронцов был в Ревеле и знал, какою ценою покупался этот мир для России.

Они помолчали. Пауза слишком затянулась. Екатерина сознавала: она ничего не узнала от графа. Она злилась и нервно кусала подкрашенные губы. Воронцов приметил и был доволен. Он выиграл и на этот раз: главнокомандующий Брюс пошлет курьера вслед Радищеву.

Александр Романович хотел встать, но вдруг императрица спросила его о внешней торговле, о делах коммерц-коллегии.

  Курс рубля заметно падает,— сказал Воронцов.

Екатерина II знала об этом от обер-полицмейстера, ежедневно докладывающего о происшествиях в городе, о ценах на съестные припасы и товары, о разговорах в народе, о суждениях английских, голландских, генуэзских негоциантов.

23

 

  Займы помогут, граф.

  Ваше величество, я всегда был против займов и сейчас не одобряю этого. Займы — бремя отечества. Они подрезают крылья внешней торговле, ослабляют могущество России в глазах Европы...

  Вице-канцлер, граф Остерман, иного мнения.

Александр Романович быстро поднялся.

  Ваше величество, у каждого своя голова на плечах...

Екатерина II сделала вид, что утомлена беседой.

Граф Воронцов отвесил низкий поклон и оставил апартаменты царицы. К подъезду Зимнего дворца подкатила его парадная карета. Слуга в ливрее услужливо открыл дверцу с графскими вензелями.

Карета покатилась по мостовой, пружиня на мягких рессорах. Александр Романович догадывался, как уязвлена его посещением императрица. Воронцов обдумывал теперь содержание писем сибирским губернаторам с просьбой облегчить участь изгнанника и оказать ему в трудном пути всяческую помощь и поддержку.

  «Буйная головушка, что натворил! А книга, какая книга вышла из-под его пера! Сестра, княгиня Дашкова, назвала книгу «набатом революции».

Воронцов содрогнулся при этой мысли. Граф в узком кругу своих людей резко отзывающийся о просвещенном деспоте на престоле, о распутстве Екатерины, все же не ждал такой дерзости от Радищева, смело обвинившего самодержавие в своей книге. Граф, снисходительно и доброжелательно относящийся к вольнодумцу, служившему под его началом в коммерц-коллегии, не мог одобрить бы подобных резких суждений.

Воронцову пришлась по душе страстность Радищева, с какой он высказывал свои суждения и мнения в коммерц-коллегии: было хорошо и приятно следить за изложением взглядов Радищева на торговлю, экономику, политику. И хотя Радищев не высказывал ему своих сокровенных замыслов, граф все же подозревал в душе его бунтаря. Однажды Воронцов сказал Радищеву:

24

 

  Дерзким словом своим не наделайте глупостей.

  Я поступлю, как повелевает мне совесть,— ответил Радищев.

Граф не предостерег его тогда, а потом было уже поздно. Воронцов все это время испытывал странное, почти необъяснимое чувство виновности перед Радищевым, словно совесть его не была чиста и он в чем-то поступил неправильно, предосудительно. Внутренне подталкиваемый этим чувством виновности, граф как бы исправлял свою ошибку теперь вмешательством в судьбу несчастного.

Мысли Воронцова были самые разноречивые и путаные. Они то пронизывали его холодной дрожью, то обдавали жаром. И вот сейчас, когда можно было на все свершившиеся события взглянуть словно со стороны, оценить их и более трезво отнестись к ним, Александр Романович сознавал, что не сумел распознать замыслы Радищева и вовремя остановить его.

В памяти заново всплыло письмо сестры. А ведь она предупреждала его значительно раньше о вольнолюбивых мыслях Радищева, упрекала его в том, что он протежировал ему, называя брата чуть не единомышленником вольнодумца. Так были оценены и поняты отношения Воронцова к Радищеву и при дворе. Граф узнал об этом позднее от сестры, от друзей.

Звонко цокали подковы лошадей. Резвый графский цуг гнедых вынес карету на Ново-Исаакиевскую улицу. Воронцов машинально отдернул батистовую занавеску дверцы.

Перед ним был дом Безбородко. На Ново-Исаакиевскую дом графа выходил тыловой стороной, невзрачной, окрашенной в серые тона, почти не отличимый от соседних построек, хотя с фасада сверкал колоннами из полированного гранита, с бронзовыми основаниями и капителями, мраморным наверху балконом.

Он вспомнил, что совсем недавно послал записку Безбородко, в которой писал, что образ правления, установленный во Франции, будет иметь пагубные последствия и для прочих государств с той лишь разницей, что в одной стране это случится раньше, в дру-

25

 

гой позже. Об этом же встревоженно, с сожалением сообщил ему Семен Романович из Англии.

Брат, иронизируя в письме, говорил, что решил обучить своего сына какому-нибудь ремеслу, чтобы на случай, если у него отнимут землю, он смог бы зарабатывать хлеб собственным трудом, «иметь честь сделаться членом будущего муниципалитета в Пензе или Димитрове».

Александр Романович криво усмехнулся и повторил про себя: «Муниципалитет в Пензе или Димитрове». Он прекрасно понимал, что Россия со своими одряхлевшими порядками стучится в двери новых преобразований. Воронцов следил за событиями, развернувшимися во Франции, и старался понять их. События во Франции заставляли его глубоко задумываться над будущим России. Брат из Лондона писал ему:

«Это борьба не на живот, а на смерть между имущими классами и теми, кто ничего не имеет. А так как первых гораздо меньше, то, в конце концов, они должны быть побеждены. Зараза будет повсеместной. Наша отдаленность нас предохранит на некоторое время: мы будем последние,— но и мы будем жертвами этой эпидемии».

Александр Романович не мог смириться с этой неизбежностью, он не хотел быть жертвой эпидемии, искал выхода и находил его в одном — в государственном преобразовании отечества.

Воронцов считал себя сторонником конституционного правления, такого политического устройства, при котором законодательная, исполнительная и судебная власти четко разграничены, а император является лишь высшим исполнителем этой государственной власти.

Граф стоял за расширение прав Сената, а Екатерина оставляла Сенат лишь хранителем законов. И ему, человеку, исколесившему страны Европы, казалось непонятным, как можно было теперь оставаться слепым и равнодушным к крайнему возбуждению умов на Западе и в России. Взбунтовавшегося Радищева граф Воронцов видел сейчас человеком прозорливым, решительным, полезным отечеству, но слишком далеко за-

26

 

бежавшим вперед. Еще рано заботиться о судьбе всего народа, просвещении умов массы, это сделает конституционное правление, откроющее новую эпоху государства российского.

Карета подкатила к графскому имению. Роскошный дворец Воронцова на Обуховском проспекте выделялся своей чистой белизной в багряном золоте огромного сада. Его построил генерал-аншеф Роман Илларионович — отец Александра Романовича, по проекту известного Гваренги. Он уступал в наружной пышности имению Безбородко. Его строгие архитектурные линии, подчеркивая независимость, говорили о богатстве его владельца, носившего прозвище «Роман—большой карман».

Лошади остановились у парадного подъезда. Александр Романович вошел в просторный вестибюль и торопливо поднялся к себе в кабинет. Он поспешно снял камзол, сказал камердинеру, что будет занят, и попросил не беспокоить его.

Александр Романович сел за письменный стол. Он начал писать письма сибирским губернаторам. Им руководило в этот момент желание показать свою силу, независимость, свое воронцовское влияние на екатерининских наместников.

Со стены на него смотрели из тяжелых багетовых рам портреты — отца, дяди Михаила Илларионовича, деда. Предки как бы напоминали ему, сколь влиятельным был всегда их знаменитый род еще со времен московского боярства и воеводства.

Фамильная гордость поднялась в Воронцове. Придворные недруги использовали его дружеское расположение к Радищеву с тем, чтобы очернить его имя. Злословя, они называли его и сестру княгиню побудителями преступного сочинения. Среди них был Державин. Александр Романович прощал одописцу его заблуждения. В Державине он ценил талант поэта, чьи стихи доставляли_ему наслаждение в часы досуга.

Но Воронцов не мог простить и никогда не простит жестокой и бесчеловечной расправы Екатерины с дворянином Александром Радищевым. Он знал лично си-

27

 

бирских губернаторов, оказывал им поддержку и значительные услуги в разное время. Долг платежом красен. И Александр Романович надеялся, верил заранее, они сделают так, как ему нужно будет.

И все же Воронцов робел и терялся перед тем, как лучше изложить свою просьбу перед наместниками в губерниях. Просьба была слишком щекотливой и необычной.

Он должен был вкратце рассказать историю о Радищеве, и он рассказывал ее. Он искал слова, выражающие его просьбу об изгнаннике, и не сразу находил их. Было труднее подыскать эти слова в письмах к губернаторам, чем в разговоре с императрицей.

Тверскому губернатору Осипову граф писал, что он сделал представление Екатерине и по ее всемилостивейшему повелению послан курьер с наказом снять с ссыльного оковы. Воронцов просил Осипова, чтобы тот приказал сказать Радищеву, что он о судьбине его крайне сожалеет, берет на себя попечение о семье его и о нем самом.

С заботливыми письмами Александр Романович обратился к губернаторам в Нижний Новгород, в Пермь, в Тобольск и Иркутск. Письма были посланы экстрапочтой с нарочными курьерами. Они обогнали в пути медленно и с остановками следовавшего Радищева.

И все же спокойствие не приходило к графу. Он сознавал всю вину перед человеком, которого не сумел сберечь возле себя. Радищев представлялся ему всегда, а теперь в особенности, восходящей звездой, на которую приятно было взирать ему, любуясь ее светом и которая, вспыхнув, погасла, не излив своего лучезарного сияния на землю.

Отправив письма, Воронцов распорядился заложить небольшую карету и поехал к Рубановским. Ему следовало облегчить страдания Елизаветы Васильевны и Анны Ивановны, окончательно ослабевшей здоровьем после столь тяжких потрясений. У него было что сказать отрадного. Воронцов ехал к ним в несколько бодром и приподнятом настроении.

28

 

5

 

Арестантский возок катил от одной городской заставы к другой. Рваный полушубок солдата защищал Радищева от встречного сырого ветра, пронизывающего до костей. Возок подбрасывало на ухабах, Надрывно скрипели колеса. Нудно позвякивали ручные кандалы. Радищева преследовали одни и те же мысли: «Как скоро наступит просвет в его ссыльной жизни? Где и в чем искать ему подкрепление в своем одиночестве?»

Но как ни угнетали подобные мысли его, физически измученного человека, за эти последние три месяца, Радищев всячески стремился избавиться от них, подавить в себе настроение угнетенности, не дать размякнуть и ослабнуть своей воле. Минутами физические силы почти оставляли его и тогда, казалось, угасали всякие проблески надежды, угасала и сама жизнь. Но это были всего лишь короткие минуты. Они не могли подавить в нем сопротивления. Радищев мысленно искал выхода из безнадежного положения и верил, что найдет его рано или поздно. Пребывание в ссылке он сумеет заполнить полезным и нужным отечеству делом, хотя и будет вдали от своих друзей и Санкт-Петербурга.

Но арестантский возок, дорога по этапу, кандалы на руках возвращали его к действительности: к только что пережитому.

Перед глазами вновь встали сводчатые казематы Петропавловки, сырые потолки, поддерживаемые толстыми колоннами. За столом сидит Шешковский в расстегнутом мундире — «палач, кнутобоец». Он облокотился. Голова его взлохмачена. Взглянул страшными глазами и ударил кулаком по столу. Пламя свечи дрогнуло, заколебалось словно в испуге. И сразу же огромная тень, похожая на зверя, зашевелилась на стене и сводчатом потолке.                                          

Третью ночь продолжался допрос. Трое суток Радищеву не давали сомкнуть глаз, тревожили то по одному, то по другому поводу люди, подосланные Шешков-

29

 

ским. Наступала ночь, и сам «духовник» тайной экспедиции вел с пристрастием дознание, подробно записывая ответы на повторные вопросы. То была страшная психическая пытка. Нервы расшатались тогда до предела. А сейчас только ли расшалившиеся нервы? Радищев чувствовал острое недомогание: его то знобило, то бросало в жар. Начиналась трясучая болезнь — лихорадка.

В Новгороде Радищева нагнал специальный курьер из Петербурга с повелением снять с сосланного оковы. Когда проезжали Тверь, распоряжением местного губернатора ему выдали: «пристойный тулуп, обувь, чулки, белье и верхнее платье». Радищев переоделся. Внешний вид его преобразился, но от этого не стало легче на душе и не утихла лихорадка. Недомогание усиливалось.

В Москве губернское правление задержало его до выздоровления. И хотя ему разрешили остановиться в доме отца — Николая Афанасьевича Радищева, приехавшего к этому времени из Аблязовского имения, кратковременная радость его была омрачена: к нему поставили конвойных.

Его навестил медик, посланный московским губернатором. Медик расспросил о болезни, осмотрел похудевшее, костистое тело Радищева, прописал склянку микстуры и припарки на грудь.

Разговоры с отцом были обрывисты и осторожны. Радищев понимал мучения Николая Афанасьевича и старался успокоить отца. Он просил об одном: не оставлять без покровительства и родительского совета Елизавету Васильевну, заменившую мать его детям. Он умолял не отвергнуть ее, оказать, если потребуется, помощь.

Когда Радищев просил об этом, впалые, большие глаза его лихорадочно блестели, мелкие капельки пота проступали на открытом лбу.

Отец сидел на стуле у изголовья кровати. Он молча гладил морщинистой рукой волосы сына, откинутые назад, успевшие поседеть от пережитого горя. И когда Александр Николаевич спросил, почему  не   приехала

30

 

повидаться с ним матушка, отец сказал, что она занемогла и лежит в постели.

— Сколь огорчений я принес вам, простите ли вы меня?

У отца дрогнули кустистые брови... Он провел еще раз задрожавшей рукой по волосам сына, встал и нетвердой походкой вышел из комнаты.

Несколько дней Радищев жил в доме родителей. Здесь все напоминало ему о счастливом прошлом, о милой Аннет. Тут была их свадьба. Когда они ехали под венец, лошади понесли их коляску. Аннет была испугана, но счастлива. Все сочли это за дурное предзнаменование, а они смеялись над тем, что говорили другие. Вскоре умер отец Аннет — Василий Кириллович Рубановский, «дворцовой канцелярии бригадир». Это случилось внезапно. Аннет тогда впервые спросила Радищева, почему людей преследует несчастье, радость их обязательно омрачается горем... Восемь лет супружеской жизни были похожи на сон.

Мысли о покойной жене перебивались воспоминаниями о детстве, юности, дружбе.

Впервые в Москву его привез отец еще мальчиком к родственникам по матери — Аргамаковым. В их доме прошло детство Радищева, началось учение. Здесь он пристрастился к книгам, полюбил словесность. Потом незаметно промелькнули годы при дворе Екатерины II. Он был взят в пажи императрицы, с увлечением переписывал пьесы для театра, который посещала царская свита. Потом Радищева направили в Лейпцигокий университет. В старом немецком городе, вдали от родных и Москвы прошли его студенческие годы. Образы друзей — Федора Ушакова и Алексея Кутузова встали перед ним.

Разве можно было забыть, как он впервые в своей жизни вознегодовал, протестуя всей душой против беззакония, чинимого со студентами Бокумом — гофмейстером, приставленным Екатериной следить за ними в Лейпциге? Все студенты взбунтовались, когда Бокум незаслуженно оскорбил одного из них. Со шпагами в руках они явились к воспитателю и, воз-

31

 

мущенные его грубостью, потребовали объяснения, почему с ними так жестоко и бесчеловечно обходятся.

Безобидное столкновение окончилось тем, что Бокум ответил новой дерзостью. Он обратился за помощью к местным властям и вскоре явился с солдатами. Студентов, как преступников, посадили под стражу. Гофмейстер распорядился заколотить снаружи окна их комнат, оставив небольшие отверстия для притока воздуха, посадив у дверей, как возле камер, часовых.

Негодованию их не было предела. Они тогда подписали письмо, сочиненное Федором Ушаковым. Тот из своей комнаты на втором этаже спустил письмо на длинной нитке за окно... Эпизод этот, совсем малозначительный, ярче других запомнился Радищеву. С тех давних лет в душе его зрело справедливое чувство сопротивления деспотии. С того памятного в их студенческой жизни события начались их сходки, частые совещания, резкие речи о несправедливости, обещания помогать друг другу в борьбе с притеснителями. Те годы были первым закалом для него, первой гражданской школой. Высокую радость благородных ощущений, оставшихся свежими на всю, жизнь, пережил он тогда.

Память об Ушакове была для него священна. Слова друга, сказанные в предсмертный час: «Нужно в жизни иметь твердые правила, чтобы быть счастливым, нужно быть твердым в мыслях, чтобы умереть бесстрашно», навсегда запали в его пылкую и чувствительную душу...

Потом была долгожданная дорога с чужбины на родину. Охваченный светлыми заманчивыми мечтами, он с товарищами — Кутузовым и Рубановским — вернулся в Россию, горя нетерпением «видеть себя на месте рождения». Они пришли в восторг, когда переезжали границу, отделяющую Курляндию от России. Здесь было все родным, близким, заветным. Их охватило юношеское воодушевление. Они поклялись тогда отдать все свои силы и знания   и,  если   потре-

32

 

буется, пожертвовать своими жизнями для пользы отечества.

Воспоминание о друзьях было приятно ему теперь. Оно было связано с лучшими годами его молодости. После возвращения из Лейпцига Радищев установил личные связи с Николаем Ивановичем Новиковым, жившим в Москве. Известный в ту пору писатель и издатель, Новиков частенько наезжал в Санкт-Петербург.

Николай Иванович был пятью годами старше Радищева. Некрасивое лицо его с длинным носом внешне не привлекало, но отзывчивая, благородная душа его покоряла всех, с кем он встречался, завязывал связи и дружил.

Новиков любил подчеркивать недостаток своих знаний, хотя имел их в избытке, много читал и знал куда больше блестяще образованных своих современников. Новиков часто говорил:

— Хочу хотя бы изданием чужих трудов принести пользу моим согражданам. Без пользы в свете жить — лишь землю тяготить...

У этого невзрачного на вид человека был широк размах во воем, что он делал. Настойчивостью и умением объединять вокруг себя людей он почти всегда добивался поставленной цели.

Первый труд Радищева — перевод сочинения аббата Мабли был издан «Обществом, старающимся о напечатании книг», которым руководил Новиков. Николай Иванович придумал Обществу девиз: «согласием и трудами». Это было в его характере.

И если теперь Александр Николаевич не имел возможности лично встретиться с Новиковым, то выздоравливая и готовясь к дальней дороге, к жизни в Илимске, он вновь пересматривал книги, изданные Новиковым.

Внимание Радищева привлек «Словарь новый и полный Российского государства». В нем имелись краткие сведения о населенных пунктах, через которые лежал его путь в ссылку. В словаре было описание Илимска — заштатного города, обнесенного высоким   деревянным   тыном   с    острожными    башнями.

33

 

Радищев хотя и смутно, но представил уже себе этот город, где ему предстояло жить.

Здоровье Радищева восстанавливалось, хотя слабость еще и не прошла. Николай Афанасьевич, заботливо ухаживавший за больным, прислушивался к советам медика. Лучшим лекарством для Радищева было спокойствие, отдых. И отец принимал все меры к тому, чтобы сын быстрее поправился, набрал силы, нужные ему в дальней дороге. Они еще не говорили о самом главном — о предстоящей жизни Александра Николаевича в Сибири.

  Как ты будешь жить там?— однажды спросил его отец, выждав удобный момент, когда солдат, приглядывающий за Радищевым, вышел из дома. Он присел на стул ближе к кровати и взял бледную руку сына в свою.

  Батюшка, там довольно медведей, оленей, лисиц, белок, россомах и птиц разного рода. Возьму ружье с собой, охотиться буду,— полушутливо ответил Александр Николаевич. Он не хотел говорить о своей жизни в Илимске, ибо еще сам не представлял ее ясно.

  Свет не без добрых людей,— добавил Радищев,— приютят и согреют. У народа русского кров собрату найдется...

Они разговорились. Николаю Афанасьевичу не терпелось узнать все, что его интересовало по делу сына. Тяжело вздохнув, он спросил:

  Что втемяшилась тебе вольность? Был в чинах, отмечен наградами, службу нес исправно, граф Воронцов нахвалиться не мот твоей скромностью и честностью поведения, прочил тебе великую будущность...

  Батюшка, старшие мои сыны тоже нуждаются в отеческих наставлениях, хотя забота о них выпала на долю моих братьев...

  Я о вольности спрашиваю, Александр,— повелительно заметил Николай Афанасьевич,— знать хочу от тебя, так ли нужна она народу, как думал ты?

  Нужна, батюшка, как воздух птице!

  Тебе пристойней было бы говорить о вольности дворянской, она ближе нам... — отец невольно   сжал

34

 

руку сына,— а ты объявился заступником   народным. Народ живет для нас...

  Нет, батюшка,— возразил Радищев,— мы для народа!

Николай Афанасьевич чуть вскипел и разжал руку.

  Мудрые знают опасность всяких перемен и живут тихо, резкие, подобно тебе, поднимают секиру на священное древо дворянства — самодержавие и наказуются законом...

  За вольность и отечество умереть приятно.

  Ты знал, Александр,— продолжал убеждать его отец,— для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу...

  Твердость бытия государственного должна покоиться не на порабощении, а на народной вольности,— отвечал сын.

  Не говорил бы об этой правде, не потерял бы дружбы...

  Надобно еще больше помышлять и говорить о вольности.

  Ты хотел быть лампадою, которая светит всему миру.                                                  

— Я ратовал за свободу народа!— сказал с гордостью Радищев и спокойно продолжал.— Мы, батюшка, говорим на разных языках. Родство крови не означает родства взглядов и убеждений... Я предпочитаю умереть, нежели видеть погибшею вольность отечества. Сие — вечно, а мы в мире — временны.

  Вижу, убежденный раскольник ты в мнениях политических...

  Да, да, батюшка!

  Не спуста слово твое молвилось, не спуста появилась твоя дерзновенная книга... Не пойму одно: откуда в твоих жилах бунтарская кровь появилась?

  От народа российского,— ответил Радищев.

Возвратился солдат и разговор их оборвался.

  Не мне судить,— сказал вставая Николай Афанасьевич.— Дай тебе бог силы и здоровья перенести тяжкий жребий...

35

 

Перед отъездом с Александром Николаевичем пожелал поговорить Степан, выделенный ему в слуги отцом еще при женитьбе из крепостных-дворовых. Степан был отпущен Радищевым на свободу и жил последние годы вольно. Слуга явился к нему в поддевке из домотканого сукна, с длинными, подстриженными в скобку волосами.

  Александр Николаич,— начал он,— на то ваша воля, а мне все равно. Сделайте милость, решился ехать с вами в Сибирь...

  Степан, жертвы мне не нужно. Я дал тебе отпускную, ты свободен...

  Не могу без вас,— тверже сказал Степан,— сердце изболится, зачахну тут от разных дум.

Радищев взглянул на него и прочел на лице Степана решимость.

  Не смею обидеть добрых желаний.

  Я не один, если будет на то ваша милость, с Настасьей вместе порешили.                                 

— Сколько доброты в людских сердцах!— задумчиво произнес Александр Николаевич.— Поступайте, как бог велит.

Степан благодарно поклонился и ушел. Начались сборы. Был заложен второй экипаж. В него уложили в узлах продукты и вещи слуг.

От Москвы Радищеву разрешили ехать гражданским экипажем в сопровождении двух солдат, следовавших за ним в отдельном дорожном возке. Он не знал еще, что это действовала рука графа Воронцова, но благодарил небо, что оно избавило его от позора продолжать путь в унизительном арестантском возке по родным местам, где все было дорого его взору и сердцу.

Октябрьским утром Николай Афанасьевич благословил сына и Степана с Настасьей. Он распрощался с ними у ворот и стоял без шапки до тех пор, пока экипажи не скрылись за поворотом. В тот же день старик Радищев уехал в свое имение, обеспокоенный нездоровьем жены, разбитой параличом с того часа, как она узнала об изгнании любимого сына.

36

 

6

 

И опять бежали навстречу полосатые столбы по обочинам дороги. Длинные версты неизведанного пути лежали впереди. Где-то за ними, теряющимися в бесконечном пространстве, было место его ссылки — Илимский острог.

Мелькали встречные леса, потерявшие летний наряд, поля, с которых убраны хлеба, обширные луга с одинокими стогами сена, воронье, кружившее в небе. Радищев подсаживался ближе к окошечку и смотрел на разодранные и низкие облака до тех пор, пока не начинал чувствовать во всем теле усталость.

В Казани его встретила зима. Кресты церквей, древний кремль с высокими башнями глянули на него живой историей. Он был в Казани впервые. Сколько мук перенес этот город за свое многовековое существование?

Он стоял на берегу старинной русской, реки этот город-герой. Его следовало бы наградить золотыми орденами, увешать лентами почета. Но вместо этого его гордое имя носила, как прозвище, Екатерина II —Казанская помещица!

Мужественная Казань! В последний раз у стен города храбро сражались пугачевцы. Падение Казани и разгром правительственных войск Пугачевым испугало Екатерину II, опасавшуюся, что смутьяны двинутся теперь походом на Москву.

Царские гонцы, чтобы успокоить государыню, приносили донесения генералов, что повстанческая армия разбита. Но вслед им в Санкт-Петербург скакали курьеры от председателя секретной комиссии, сообщавшего Екатерине II о сильном унынии и ужасе, охватившем дворян и жителей Казани, спасавшихся бегством от приближения к городу злодея Пугачева со своей грозной и неустрашимой армией.

Радищев, служивший в то время обер-аудитором у генерала Брюса, знал, какой переполох во дворце произвели успехи пугачевского войска под Казанью. Для подавления смутьянов в трех «огнем наполненных губерниях»    оказалось  мало   правительственных

37

 

войск, находившихся внутри страны. Для борьбы с «домашним врагом» Екатерине II пришлось ускорить заключение мира с Турцией, чтобы, высвободив регулярные войска и боевых генералов, бросить их против Пугачева.

Здесь, у стен древнего города, мерились силой отборные полки царицы и самодержавная власть с крестьянской армией, как ураган, пронесшейся от оренбургских степей через Урал и Башкирию в обширное Поволжье. И мысли Радищева были о том, что перед грядущим могучим народным ураганом ничто не сможет устоять, если он сразу пронесется над всей великой Россией.

От Казани предстоял санный путь. Он не страшил Александра Николаевича. Первый мороз и затишье в природе, ослепляющая белизна снега и прозрачный воздух, пьянящий свежестью, давали живительную бодрость утомленному организму.

Перед Радищевым лежали незнакомые просторы родной земли. Каждая встречная деревня дышала своей жизнью, стонала от своего горя, а все вместе — составляли многострадальное российское отечество. Низенькие, ветхие избенки с соломенными крышами, запрятанные в сугробах, только подчеркивали, как бедны были их хозяева на этих богатых просторах русской земли.

В деревнях люди забивались в курные избы, редко выходили на улицу. Иногда попадался мужик у околицы, снимал с головы овчинный треух и кланялся проезжим экипажам, принимая их за чиновничьи. Может быть именно он или его сосед, такой же на вид смиренный и кажущийся покорным мужичок, захваченный пугачевской волной, переполненный злобой на помещиков-лиходеев, жег их усадьбы, надеясь сбросить с себя, как давящий груз, вековой гнет.

У колодцев Радищев наблюдал сбившихся в кучу тощих коров, пугливых овец с вылезшей от худобы шерстью, да лошадей с понурыми головами, гривами, залепленными репейником с осени.

38

 

Бедность, нищета, нужда и голод смотрели на него в этих деревнях.

Так жили трудолюбивые земледельцы, кормившие трудами рук своих дворян и помещиков, чиновников и царедворцев. Он первый сказал об этом в своей книге и дорого поплатился за правду.

«Народ, народ, народ». Радищев и сейчас верил в твердость его морального духа, в его неистребимое желание вырваться из нищеты и кабалы. Он знал, что именно эти качества отличали народ российский, к величию и славе рожденный. Дать бы свободу русским сынам, как они воспряли бы духом! Хватило бы сил и умения поставить Россию во главе цивилизованного мира!

Вокруг стлались и стлались бескрайние равнины родной земли. Ощутимее стали просторы России. Какая огромная страна! Конца-края не видно. Надо проехать по нескончаемым дорогам, чтобы почувствовать безбрежность русской земли, могущество, богатство и величие своего отечества.

И вновь рука Александра Николаевича потянулась к перу и бумаге. Так зародились «Записки путешествия в Сибирь» — краткие и выразительные. Захотелось сказать о себе в письмах к петербургским друзьям. И он писал, что его израненное скорбью сердце расширяется и вновь открывается для радости, а бездейственный ум возвращает себе силы.

На перевозе у реки Вятки, в русском селе, Радищев отметил в дневнике: «Мужики здесь бедны». От его взгляда не ускользнуло, что в вотских деревнях народ живет боязливый, но добрый. Вотяки склонны более к веселью, чем к печали. Едучи они поют, как русские ямщики. Он вслушивался в грустнопротяжные мелодии и думал: в песнях своих они находят утешение и пели их, лишь бы на время забыть безотрадную жизнь.

...Впереди показались предгорья Урала. Чернолесье сбегало со склонов сплошной зеленой стеной, запорошенной пушистым снегом. Ели стояли задумчивые, с отяжелевшими ветвями. Синели отбрасываемые деревьями тени, испещренные следами лесных зверь-

39

 

ков и птиц. Иногда дорогу пересекали узенькие заячьи тропинки, крупные отпечатки волчьих лап, осторожный и витиеватый шаг лисы.

А над всем этим властвовали попеременно лишь короткий день с синеющими небесами, да ночь со множеством сверкающих звезд.

Когда от долгого сидения немели ноги, Радищев выходил из повозки и шел сбоку, подставляя лицо встречному ветру. Было хорошо забегать вперед. За спиной слышалось лошадиное пофыркивание, поскрипывание снега под полозьями, эта, упоительно-однообразная музыка зимней поездки знакома сердцу русского человека.

Изредка мимо проносилась почтовая кибитка с удалым ямщиком, поднимая за собой снежную пыль; проезжали на перекладных служитель или купец в кошевке, укутанные в меха, а то на восьми взмыленных лошадях с гиком, с шумом, сбивая в сугроб встречные сани и розвальни, пролетал чиновник в крытом возке. Радищев видел, какой жизнью жила дорога, соединяющая Сибирь с центральной Россией.

От Казани, на пути к Уралу, лежали земли, по которым лавиной прокатились отряды Емельяна Пугачева. С душевным волнением и трепетом переезжал Радищев Каму. Берега реки когда-то были охвачены восстанием. Где-то здесь на своих быстрых, как ветер, конях пролетал Салават Юлаев — один из сподвижников и товарищей Пугачева. Под Кунгуром храбрый атаман башкирцев был ранен, а поправившись, снова, как вихрь, метался со своим конным отрядом по родной земле.

И места эти, видавшие восставший народ, вызывали особый интерес у Радищева. Он пристальнее всматривался во все, что могло хранить следы беспощадной крестьянской войны, людей, искавших правды, внимательно вслушивался в каждое слово, раскрывавшее ему смысл великой борьбы русских и вотяков, татар и башкирцев, сражавшихся как родные братья под единым и святым знаменем ненависти к своим угнетателям.

40

 

Повозки Радищева добрались и до Кунгура — города, богатого разными промыслами. Город был небольшой, славился своими промыслами, а хлебной торговлей известен был на Каме и даже на Волге. Радищев ходил по торговым рядам, знакомился с людом, с торгом. Настоящее не заслоняло ему минувшего. История словно оживала перед его глазами. Он посетил старую воеводскую канцелярию. Это была большая комната со скамьями и столами для писцов. Посредине ее — сосновые столбы, подпирающие низкий и темный потолок. На одном из столбов кованая цепь, а рядом прихожая с решетчатою отгородкой для колодников. Сколько забытых и отважных ожидало за этой решеткой своей судьбы? Привязанные позвякивающими цепями к столбу, они терпеливо переносили пытки, выслушивали приговор, а потом уходили на каторгу. Быть может, возле этих же столбов пытали отважных сибирских пугачевцев.

На горе возвышалась деревянная крепость с башнями и воротами. Смелый люд защищался когда-то за ее стенами от внезапных хищнических набегов степняков. В городе все говорило о воинственном духе его жителей. На площади, перед собором стояло двадцать пушек на чугунных лафетах. В сарае бережно хранились фальконеты — пушечки Ермака, ружья весом больше пуда. Здесь были и орудия казни: топоры, крюки, которыми вешали за ребро приговоренных к смерти.

Древний, сохранившийся арсенал напоминал историю великих битв русских за новые земли. Впервые перед Радищевым встал образ Ермака, как образ живого героя. Он еще не знал, как сумеет воплотить живую старину в произведение искусства. Ему хотелось только побольше узнать о легендарной личности, о которой народ слагал песни и былины. Александр Николаевич воспламенился. «Кипение чувств должно утихнуть, тогда мысли упорядочатся и все станет ясным. Надо материал озарить огнем вдохновения, чтобы выплавить из него нужный образ». Мысли, как половодье, захватили его. Это было  творческое   про-

41

 

буждение. Не от этого ли горячее становилась кровь и легче дышала грудь?

В лавках Кунгура торговали русскими книгами. Книга в провинции была хорошим знаменем. Она указывала не только на пытливый ум обитателей города, но и на стремления их не отставать от столицы. В низенькой лавке, с запыленными окнами под тяжестью книг прогнулись полки. За прилавком, уткнувшись в журнал, сидел длинноволосый старичок, похожий на дьяка. Он почти не обратил внимания на вошедшего.

Радищев стал просматривать книги и фолианты, пожелтевшие от времени. Среди книг были и комплекты журнала «Живописец». Перелистывая знакомые страницы, он наткнулся на «Отрывки путешествия И. Т.» и радостно взглянул на букиниста. Тот не обращал на него никакого внимания.

Радищев медленно закрыл журнал и положил на место. Он вспомнил Николая Ивановича Новикова. Неутомимый издатель! Подвижный, всегда собранный и энергичный, Новиков снова предстал перед ним. Снова звучат в ушах его слова: «Недовольно только печатать книги, надобно иметь попечение о продаже их, особенно в провинции...»

Было приятно сознавать, что стремления Николая Ивановича претворялись в жизнь здесь, в приуральском городе. Радищев купил у продавца комплект «Живописца» с «Отрывками  путешествия» и спросил:

  Покупают?

Старичок лаконично ответил:

  Больше пылятся, не берут...

И все же было радостно. Книга шла в провинцию и искала читателя.

  Будут покупать!

Радищев раскланялся и покинул книжную лавку.

 

7

 

Декабрь на Урале лютует морозами. Сначала завьюжило. Несколько дней не стихали бураны, а потом сразу ударили крепкие морозы. Только по этой причине Радищев дольше обычного задержался в Кунгуре.

42

 

До казенного села Сабарки, приписанного к Демидовскому заводу, дорога пролегала речкой — ровная, гладкая с крутыми поворотами в высоких каменистых берегах, почти прямая — в отлогих.

Морозный воздух серебрился в лучах солнца, опоясанного светящимся кольцом. То и дело фыркали лошади, заворачивали головы, сбивая о концы оглоблей намерзшие сосульки с раздувающихся ноздрей.

По сторонам дороги раскинулись небольшие поля с одиноко стоящими ветвистыми соснами. Когда-то лес, ныне вырубленный на дрова для завода, подступал вплотную к реке. На десятки верст по дороге не встречалось сел и деревень. Они прятались в лесной глуши, подальше от тракта, чтобы жители их не были обременены всевозможными повинностями.

На полпути до Сабарки дорога свернула с реки и подошла к стене соснового бора. Тут происходила рубка дров. Горели костры, и смолистый дым столбами поднимался к небу, заслоняя солнце.

Возница остановил лошадей возле пылавшего вблизи костра. Все вышли к огню, чтобы отогреть озябшие руки и ноги. Оставил возок и Радищев.

Возле костра, в рваном зипуне, перехваченном домотканой опояской, в малахае, откинув полы в сторону и выставив колени вперед в заплатанных холщевых штанах, грелся дровосек — крестьянин средних лет. От едкого дыма он совсем сощурил глаза, закинул высоко плоское лицо, обрамленное рыжей бородкой.

Возница громко поздоровался с дровосеком. Тот, поправив кулаком малахай, ответил:

  Здорово, ежели не шутишь.

  В такой морозишко шутить язык не поворачивается, сосед.

  Лют мороз в наших местах, лют,— проговорил дровосек, повернув худое лицо к людям, подошедшим к костру. Он окинул их насмешливым взглядом:

  Сосед?! С которого боку?

  Ключевские мы, чай одной поскотиной заводской огорожены...

43

 

  Много таких соседей наберется.  Поскотина-то одна — заводская, хозяева-то у нас разные: мы Демидову служим, ключевские к Иргинским заводам приписаны...

  Хоть в лоб, хоть по лбу — одно и то же...

  Эт-та ты прав: хрен редьки не слаще,— сказал дровосек и покосился на конвоиров,— что скажете, солдатики?

  Язык у тебя длинный,— грубо отозвался солдат.

— Никита! — послышался  голос  из глубины  леса.

Там несколько дровосеков очищало спиленные сосны.— Нечего языком чесать с проезжими, брюхо толще не станет...

  Работа не волк, в тайгу не удерет...— заявил дровосек Никита.— Дай перекурю,— и стал набивать самодельную трубку, отделанную медной проволокой.

Радищев со вниманием вслушивался в непринужденный мужицкий разговор, похожий на перепалку. Приписные крестьяне не встречались ему раньше. Он впервые видел их, хотя знал, что приписка крестьян к заводам для работ началась лет пятьдесят назад. Ему следовало побольше узнать о жизни приписных крестьян.

Возница продолжал разговор.

  Сколь на душу заготовляешь?

  По три с половиной сажени,— затягиваясь, ответил Никита.

  Ключевские наши на полсажени меньше: лес реже. Каков прибыток?

  Гривна в кармане останется, говори ладно. На нее обуть, одеть, накормить детев надо...

Дровосек тяжело вздохнул.

  Добра нет, а прорех много...

  Верно, сосед. Ключевские тоже ситный не едят, в кафтанах не ходят: сукна им еще не наткано...

  А иного промысла нету? — поинтересовался Радищев, обращаясь к дровосеку.

Никита отошел от костра, присел на бревно, посмотрел на Радищева прежде, чем ответить, чуть удивленный его вопросом.

44

 

  Пашня есть, да горе с ней. Один камень, а какой на камне хлеб родится? Рожь растет чахлая и ту сеют мало...

  Приписка к заводам передыху не дает,— пояснил возница,— до пашни руки не доходят.

  И то верно!— подхватил дровосек.— Зимой на рубке дров, на подвозке руды; летом же — на пожоге угля, на реке — сплавляем демидовские изделия... Дыхнуть некогда...

  Сказывают,— заметил возница,— узду эту скоро снимут с нас. От проезжих слышал...

Никита опять покосился на солдат, не понимая того, почему они тут присутствуют.

  Сказывают, да не скоро делают,— сердито сказал дровосек.

  Никита-а, дьявол тебя возьми!— снова послышался ворчливый голос.

  Иду, лысая твоя башка,— отозвался дровосек.

  Прощевай, сосед,— сказал возница,— малость отогрелся и двигаться дальше можно...

  Прощевай!

Лошади дернули скрипнувший возок и, подгоняемые крепким морозом, весело побежали. Радищев натянул на себя меховое одеяло, откинулся назад и погрузился в раздумье. Дровосек Никита не выходил из головы. Живо представилась семья Никиты — одетые в лохмотья, полуголодные дети, разрезанная на ломти коврига черного хлеба, глиняная миска с квасом или жидкой похлебкой, поставленная на стол,— вот вся еда в крестьянском доме.

Радищев не знал до этого момента обременительного труда приписных крестьян, у которых завод отнимал и зиму, и лето, лишая их другого промысла, не оставлял свободного дня, чтобы заняться пашней, дающей насущный хлеб.

«Барщина и оброк на помещичьих землях, приписные работы на заводах делают крестьянина рабом»,— размышлял Александр Николаевич.

  Сабарка!— оповестил возница и вывел его из раздумья.— Погреться не остановимся?

45

 

— Езжай до следующей почтовой станции,— отозвался Радищев и, высунувшись из возка, увидел черные избы с провалившимися крышами, скотные дворы, с которых была содрана солома сильными уральскими ветрами.

Наметённые сугробы возле изб, разбитые окна, заткнутые тряпьем, раскрытые настежь ворота, безлюдная улица Сабарки — оставили тяжелый осадок на душе Радищева. Видно, прав был дровосек Никита, когда говорил «добра нет, а прорех много». Сабарка показалась ему вся в прорехах, бедность и нищета селян жили в каждом дворе и в каждом доме казенного села, приписанного к Демидовскому заводу.

От Сабарки, вблизи Суксуна, дорога взбиралась на высокую гору. Крутой подъем растянулся почти на версту. Лошади едва тянули возок. Возница слез с сидения и брел по глубокому снегу с боку лошадей, подгоняя их вожжами.

Радищев тоже вылез из возка и шел сзади его. Над дорогой навис шапкой белый, известковый камень. С него сыпалась на голову пороша. Когда лошади поднялись на перевал, с горы открылся вид на Демидовские владения.

Александр Николаевич приостановился. Внизу дымились медеплавильные печи и домны, выбрасывая кверху языки пламени, из труб вырывался густой дым. Почерневшие заводские корпуса были обнесены каменной оградой. Среди гор, покрытых глубоким снегом, Демидовский завод, как провал, зиял чернотой, дышал копотью и огнем.

Завод вгрызался штольнями, шахтными колодцами в гору, чтобы взять из ее недр медную и железную руду. Завод пожирал лес и на десятки верст вокруг него было все оголено и безжизненно. Радищев на минуту представил работных людей там, в подземелье рудников, людей, жизнь которых была сплошной ночью, и ему стало страшно. Он протянул руки в сторону завода — этого кромешного земного ада, словно хотел сказать тем,   кто работал  там:   «мужайтесь,   не

46

 

будьте покорными, тогда настанет светлый день и в вашей жизни».

— Эй, барин, садись,— окликнул возница.

Радищев торопливо залез в возок.

  Гони быстрее отсюда,— сказал, он,— это страшное место...

— Будь оно проклято!— выругался возница и подстегнул лошадей, легко побежавших под гору.

 

8

 

Зимняя дорога то взбиралась на скалистые горы, то сбегала вниз и тянулась по долинам петлящих рек.

Многие быстрые реки, несмотря на лютый мороз, шумно бурлили в своих каменных руслах, затянутые густым туманом. Вокруг все было украшено серебристым кружаком и, причудливо переливаясь на солнце, блестело разноцветными огнями.

Хмурая громада уральских скал и камней подпирала плечами синее небо. На скалах чудом держались болезненно вытянувшиеся сосны с редкими ветками, обломанными бурями и ветрами севера. Кончалась Европа, приближалась Азия и каменный пояс был географической границей.

За Екатеринбургом — городом, знаменитом монетным двором, приисками каменьев, шлифовальнями, гранильным искусством и мраморными изделиями — встречались развалины деревянных крепостей и пустые мангазеи, погорелища посадских домов и разрушенные усадьбы горнозаводчиков. Народное возмездие! Тут бушевали сибирские пугачевцы. Глядя на следы мужицкого возмездия, Радищев будто перелистывал страницы своей книги. Не он ли призывал: «Сокрушите орудия их земледелия, сожгите их риги, овины, житницы и развейте пепл по нивам».

Радищев закрыл глаза, теплее закутался в шубу. Поднималось гордое сознание своей правоты. Дух изгнанника оставался непокоренным.

47

 

Ночлежничали на постоялых дворах. В них много было всякого люду, и Радищев ненадолго сливался с проезжими. Его принимали за чиновника или купца. Кто их, проезжих, раскусит с первого взгляда. Говорили при нем, не стесняясь и не пряча правды, а иногда и обрывая рассказ на полуслове.

Так случилось на одной из ночевок за Екатеринбургом. Остановившись на постоялом дворе, в небольшой комнатке за дощатчатой перегородкой, Александр Николаевич после ужина, когда спали слуги и конвоиры, вышел в общую избу, где размещались ямские кучера, мастеровые, простой люд, следующий невесть куда.

Возле железной печки, с раскаленными добела боками, сидели на скамейке ямские кучера. Их можно было отличить от других проезжих по долгополым кафтанам, сшитым из грубого сукна.

  Счастье наше корявое,— говорил один из них, должно быть, отвечая на высказанную вслух мысль соседа. Он был годами старше других.— Вся жизнь в дороге, дома-то почти не бываешь,— он почесал густую бороду,— не заметил, как сыны поднялись, рекрутами стали...

  Прибытки наши ведомы, Савельич,— поддакнул второй кучер,— хлеба купить их не хватает...

  Что и говорить-то,— сказал первый, тяжело вздохнул и опять почесал свою густую бороду.

Радищев прошел мимо ямских кучеров к сидевшим на нарах тесной кучкой мастеровым. На них были старенькие замасленные рубахи. Волосы они носили длинные, подвязанные ремешками. Суровые лица, впалые глаза хмуро глядели на людей. Мастеровые ели черствый черный хлеб и запивали водой из глиняных чашек. Возле нар стояли небольшие ящички с деревянными ручками — походный инструмент мастеровых. Должно быть это были печники или кузнецы, направлявшиеся на заводские работы.

Тот, что сидел с краю на нарах, с лицом обезображенным рубцами, подкрепив себя скудной пищей, вы-

48

 

тep заскорузлой ладонью губы, расправил  торчавшие усы и, обращаясь к товарищу, сказал:

  Баба моя опросталась, Афоня, мальчонка родила на той неделе. Крестины бы справить, да лишней копейки нету...

  Попроси у хозяина, можа даст,— неторопливо сказал Афоня и, набив трубку табаком, стал высекать кресалом огонь.

  Черным словом облаит, подлец...

  Робишь, свету божьего не видишь, а все в кармане пусто, зато со штрафами густо,— пожаловался товарищ.

  Закон, что поделаешь, Афоня.

  За-ако-он!— протянул Афанасий.— Баре при всяком законе поладят и деньги найдут.

  Бог видит правду... Отольются им наши слезы...

  Бог?— переспросил Афоня.— Видит ли, Кузьма? Нету правды на земле. Под замком она у господ и матушки-царицы...

Мастеровой Афанасий помолчал.

  Встретил я намедни знакомого башкирца, с Салаватом-атаманом шалил. Разговорились...

  Ну,— нетерпеливо сказал Кузьма.

К Афанасию ближе пододвинулись и другие мастеровые, склонили в его сторону кудлатые головы. При слабом свете лучины, горевшей в светце, Радищев едва различал лица мастеровых, но отчетливо слышал их твердые голоса.

Мастеровой Афанасий тише продолжал:

  Ждут, говорит, башкирцы свободу, желают летать подобно птице, плавать подобно рыбе... Ждут Пугача, говорит, будто казнь его придумала царица и ее генералы, а в самом деле он, Емельян-то Иваныч, в оренбургских степях скрывается...

Взволнованный услышанным, Радищев подошел вплотную к мастеровым. Он хотел сказать им, что мужей, достойных Пугачеву, родит само народное восстание, но мастеровые дружно подняли головы, окинули его холодным взглядом.

49

 

  Кого потерял, барин?— неприязненно спросил Афанасий.— Тут господских людей нету...

Остальные мастеровые ехидно хихикнули. Их неприязнь больно кольнула сердце Радищева.

Среди множества всяких рассказов и побасенок Александр Николаевич несколько раз слышал были о смелом казацком атамане. Об этом однажды пели старцы, славя добрых молодцев-пугачевцев.

В одну из таких ночей Александр Николаевич заметил, что слуга Степан не спит.

  Что с тобой, Степан?

  Думы думаю, Александр Николаич, сон отбило...

Радищев как бы проверял себя:

  Что так?

  Да слышал вот: сущая правда поется в песнях. Таким и был Емельян-то Иваныч. Казнили, а он живет, живет, Александр Николаич...

Радищев думал: чтит народная память своих героев и будет чтить. И опять встали перед ним дровосек Никита — один из тысячи тысяч его сограждан со своей суровой правдой, чудище — Демидовский завод, пожирающий людскую жизнь, как пожирает вокруг леса, опустошает богатые недра земли. Всплыли в памяти  мастеровые Афанасий с Кузьмой. Он понял, почему песня старцев и рассказы о царе мужицком не оставляли сердца и головы этих людей: в народе жила надежда на вольность, на избавление от гнета и насилия.

Екатерина II, ссылая Радищева в Сибирь, не учла одного, что автор «Путешествия из Петербурга в Москву» по дороге в Илимск будет наблюдать то же самое, что видел, совершая поездку по центральным губерниям России. Горе и нужда народная укрепляли в Александре Николаевиче прежние взгляды борца, давали ему нужные силы к жизни в сибирском изгнании.

Внутренний голос спрашивал Радищева: «способен ли он быть счастливым?» И тут же Александр Николаевич убежденно отвечал этому голосу, что «да, способен».   

50

 

И он писал:

«...Я способен быть счастливым! С тем меньшими притязаниями, что более жадный до славы, с душой, привыкшей приходить в волнение от соприкосновения с вещами, которые не ожесточают чувство. Неведомый свету, я могу жить удовлетворенный с существами, которые мне дороги. Да, жить; да, я еще буду жить, а не прозябать».

 

 

 

Глава вторая

 

ТОБОЛЬСК

 

Даже в пучине несчастья

возможно иметь счастливые минуты.

А. РАДИЩЕВ.

 

1

 

Была середина декабря со своими морозными, самыми короткими днями, удивительно тихими и ясными в эту зиму.

В один из таких погожих дней взорам Радищева открылись крепостные стены, купола и колокольни церквей стольного города Сибири, освещенные лучами предзакатного солнца.

Неразговорчивый офицер, сопровождавший от Перми, предчувствуя долгожданный отдых, обрадованно воскликнул:

— Тобольск!

Это восклицание обрадовало и Радищева. «Прорвалось в служаке что-то человеческое»,— подумал он. Рыжебородый офицер стал насвистывать веселый мотивчик.

Александр Николаевич с сочувствием подумал о жизни человека, заброшенного в эти холодные края. Ему   захотелось   сказать   офицеру   теплое   слово,   он

52

 

спросил его, откуда тот родом и как идет его служба. Офицер помедлил с ответом, а потом произнес:

— По артикулу не положено говорить с ссыльным...

Радищев не утерпел, рассмеялся — ограниченность офицера была комична. Александр Николаевич стал всматриваться в открывавшуюся панораму города и через минуту забыл об офицере.

От уставших коней валил пар. Ямщик натянул вожжи, щелкнул бичом. Коренник и пристяжная рванули. Вскоре они вынесли экипаж на взлобье. Начинался спуск к реке.

Тобольск был как на ладони. Город, частью выстроенный на Алафеевской горе, а частью по низкому правобережью Иртыша, раскинулся вдоль реки. В нагорной части находились кремль и каменные казенные сооружения. На край мыса выходила приказная палата и двумя этажами маленьких окон наблюдала за городом, расположенным в подгорной части. Словно отделяя ее от нагорной части от берега Иртыша взбиралась на Алафеевскую гору толстая стена кремля, построенного лет семьдесят пять назад шведами, взятыми в плен под Полтавой. К кремлю примыкал гостиный двор, скорее напоминающий крепость с четырьмя островерхими, похожими на боярские шапки, угловыми башнями.

Медленно поднимаясь по Никольскому взвозу, взмыленные лошади выбрались к воротам, ведущим к центру кремля. Отсюда открывался чудесный вид на стольный город Сибири и его окрестности. Красивой дугой, начиная от Чувашского мыса, Тобольск огибал могучий Иртыш, скованный льдом. За рекой лежали огромные просторы равнины, окаймленной возвышенностью, сливающейся с багровой полоской вечернего неба.

Над городом, прижатым Иртышом к Панину бугру и Алафеевской горе, главенствовали позолоченные церковные кресты и купола. Среди них заметно выделялась шатровая колокольня богородской церкви, построенной свыше ста лет назад неизвестными русскими зодчими.

53

 

Тобольск расположился на удобном и бойком месте. Через него проходили караванные пути из Сибири в Россию, из Европы в Китай и сказочную Бухарию. Здесь был перекресток великих дорог, культурных и торговых связей. Город по праву назывался сибирской столицей.

Но, несмотря на красивое расположение города, Тобольск представлял нерадостное зрелище: всюду были видны следы недавнего бедствия. Обуглившиеся бревна заборов, одинокие ворота, закопченные печи с трубами среди пустыря, особенно в подгорной части, навевали уныние и тоску. Раны пожара уже затягивались в центре города и там вновь поднимались каменные купецкие дома, виднелись незаконченные постройки.

Радищев еще в дороге слышал разговоры о несчастье, постигшем город. На другой день после пожара к Тобольску потянулись подводы с печеным хлебом из окрестных деревень и сел. Целую неделю погорельцев безденежно кормили добродетельные селяне. Александр Николаевич узнавал в этом чуткую и заботливую душу своего народа. Такой его народ всегда: сам несчастный, а в бедствии протянет руку другому и окажет помощь.

Это отменное качество накапливалось веками. И думы Радищева были о том, что нет среди европейских народов добрее, человечнее русских.

Взмыленные кони вынесли возок на засугробленную плацпарадную площадь и остановились против трехэтажного дома купца Шевырина, где после пожара размещалось губернское правление. Офицер проворно выскочил из возка, взбежал на крыльцо и исчез за дверью. Из караульной будки высунулся, как лохматый пес, солдат в тулупе, оглядел подъехавших и опять скрылся. Через несколько минут офицер появился и, не сходя с крыльца, крикнул ямщику:

— Приказано доставить в гостиницу...

Экипажи развернулись и вскоре исчезли в боковой улице. У гостиницы приехавших встретил пожилой солдат.

54

 

  Сюда,— он махнул рукой и, когда Радищев выбрался из экипажа, приветствовал:

  Здравия желаем!

Александр Николаевич, тронутый теплой встречей служивого, ответил на приветствие и спросил, как его зовут:

— Кличут Семен по отцу Гордеев.

— Семен Гордеевич,— Радищев полуобернулся к экипажу и хотел попросить, чтобы солдат помог перенести вещи, но тот опередил его, взял в руки два саквояжа и сказал уже на ходу:

  Жилье уготовано.

— Спасибо, спасибо,— с глубокой благодарностью произнес Радищев, не зная чем объяснить столь приветливое гостеприимство тобольского начальства. Радушный прием невольно настораживал: не было ли в нем чего-то преднамеренного и коварного? Можно всего ожидать. Так разительна была перемена в отношениях к нему, что Александр Николаевич усомнился в искренности неожиданной для него хорошей встречи.

  Его превосходительство изволили беспокоиться,— с тем же простодушием сказал солдат, направляясь к крыльцу. Плечи его, залитые лучами угасающего солнца, широченная спина были как у богатыря, хотя росту солдат казался среднего. Радищев на мгновение залюбовался им, но тут же спохватившись подошел ко второму экипажу, где суетились с узлами Степан с Настасьей. Хотелось поделиться с ними первыми впечатлениями.

  Дела наши будто улучшились.

Степан воспринял его слова по-своему.

  Надобен роздых, Александр Николаич, кости болят без привычки.

Настасья в знак согласия покивала головой, укутанной теплыми платками и шалью.

  Будет, будет!— оживленно проговорил Радищев и вдруг поверил своим словам. Отдохнуть и ему было необходимо, дорога изрядно утомила его.

Радищев разместился в одной из двух комнат, простенько меблированных, с окнами выходящими в сто-

55

 

рону Иртыша, а в другой расположились Степан и Настасья.

Незаметно спустился вечер и синие сумерки вползли в комнату. Александр Николаевич, еще не кончив раскладывать вещи, устало присел на диван и задумался, потом встал и подошел к окну. Из-за темной полоски горизонта выкатывался оранжевый шар луны.

В комнату тихо вошел Степан с зажженной свечой и остановился возле дверей. Радищев стоял к нему спиной против окна, упираясь руками о косяки. Он быстро обернулся и молча, видимо, все еще занятый своими мыслями, посмотрел на слугу.

  У Настасьи самоварчик готов, чайку не желаете?

Степан подошел к столу и поставил горящую свечу в медный подсвечник.   

Радищев припомнил его слова и медленно произнес:

  Так надобен роздых, говоришь?

  Знамо.

Александр Николаевич подсел к столу и заглянул Степану в глаза.

  Может в душе каешься, что поехал? Скажи, отправлю обратно: на полпути мы, дальше труднее будет.

Добродушные глаза Степана часто замигали.

  Охулку не взводите на меня, Александр Николаич, никто нас с Настасьей не неволил, сами пожелали.

На душе Радищева отлегло.

  Не обижайся, Степан, не тебя, себя пытаю... А сейчас стаканчик чайку...

В дверях стояла Настасья с самоваром в руках, глаза её блестели.

  Совсем по-домашнему!— воскликнул Радищев, увидев Настасью.— Что это значит?

Степан поспешил ответить.

  Настасья свой самоварчик достала. С ним будто в родном Аблязове, на душе веселее.

  Очень хорошо!— проговорил Радищев и оживленно добавил:

  Скорее к столу. Чашки, чашки сюда!

56

 

Он задумался и через минуту, словно забыв тяжесть ссылки, повторил слова Степана:

  Будто в родном Аблязове...

Чай пили втроем. Впервые за всю дорогу они говорили о простых, обыденных вещах, ощутив теплый домашний уют.

  Скоро и рождество христово,— сказала Настасья.— Святки. В Аблязове-то молодые на Тютнаре по льду катаются, а вечерами — гадают...

Александр Николаевич вслушивался в ее слова и, улавливая тоскливые нотки в голосе, думал, какая грусть лежит сейчас на душе этой женщины, решившейся ехать с ним в такую даль.

  Скучно тебе будет, Настасьюшка, в чужих краях.

  Что вы, Александр Николаич! Какая тут скука! В заботах да в хлопотах времечко пролетит незаметно. Бог милостив, глядишь и дойдут до него молитвы, пораньше освободят вас.

— Молишься за меня?— спросил Радищев.

  Молюсь,— призналась Настасья.

  А я ведь не верю в бога...

Настасья пристально посмотрела на Радищева, словно желая убедиться, шутит он или говорит всерьез.

  Как же не молиться-то,— сказала она опять,— Сибирь гробом жизни почитают...

  Подумай, что язык-то говорит,— прервал ее Степан.

  Что на уме, то и на языке,— прямо молвила Настасья.

  Сибирь тоже красива...

  Верно, Александр Николаич! Верно!— поддакнул Степан.— Сбрехнула баба, не подумавши...

  И вольный человек живет здесь в свое удовольствие. Природа прекрасна даже в ужасах своих...

Они смолкли.

— Давайте, погорячее налью,— Настасья протянула руку за чашкой Радищева и опять заговорила о своем.

  Любила я богослужение в Аблязове, особливо, когда на хорах поют... А еще, девчонкой, забегала я с

57

 

крытого хода в церковь, когда она закрыта была, садилась в раззолоченную ложу вашего батюшки Николая Афанасьевича и матушки Феклы Степановны, закрывала глаза и чудилось мне — улетала я далеко-далеко. Хорошо так на душе было, беззаботно...

Настасья вздохнула. Александру Николаевичу тоже вспомнилось детство, дядька Сума, нянюшка Прасковья Клементьевна. Она водила их, детей, в старую церковь, построенную еще прадедом Аблязовым, тем же крытым ходом, через галерею, всегда темную, холодную, пахнущую сыростью, что соединяла дом с церковью. Невозвратимая пора безмятежного детства!

  Растревожила ты меня, Настасьюшка,— сказал Александр Николаевич.

  Я и сама-то сердечко растравила,— призналась она.

Радищев отставил стул и снова подошел к окну. Луна была уже в зените. Зеленоватыми искрами переливался лед на Иртыше. Широким простором и покоем веяло от этого зимнего ночного пейзажа. Александр Николаевич долго стоял у окна и не слышал, как Настасья убрала со стола посуду, накрыла постель.

Когда он оглянулся, Настасьи и Степана в комнате не было. Радищев прилег на кровать и вскоре заснул спокойным и крепким сном.

 

2

 

Утром Радищев явился в присутствие. Был еще ранний час, а в губернском правлении чиновники сидели за столами и скрипели гусиными перьями. Он подивился их усердию. Радищев не мог еще знать, что губернатор Алябьев любил строжайшую дисциплину, следовал сам золотому правилу: «Подчиненные зрят на начальника» и являлся в присутствие первым.

«Смотреть приятно, но столь ли велика польза государству?» — невольно подумал Радищев, проходя к приемной правителя Тобольского наместничества. Чиновники проводили его любопытными глазами,    зная

58

 

уже, что этот человек, окутанный тайной совершенного им преступления против начальства и власти царской,— важный столичный чиновник. Слухи о Радищеве, как ни секретно следовал он в ссылку, опередили его. В Тобольске знали об его приезде.

Чувствуя на себе любопытствующие взоры, Радищев шел нарочито медленной походкой, стараясь, чтобы улеглось волнение, вызванное предстоящей встречей с губернатором.

В 1782 году в Тобольске по столичному образцу был выстроен трехэтажный наместнический дворец с тронным залом. Посредине его возвышался трон Екатерины II. В торжественные дни наместники, стоя на нижней ступени его, принимали представителей тобольских горожан. Два года назад наместнический дворец наполовину сгорел. Теперь губернское правление ютилось в неприспособленном купеческом доме. Канцелярские столы и высокие шкафы с бумагами казались неуклюжими под низкими лепными потолками недавних шевыринских апартаментов.

В приемном зале, украшенном портретами императрицы, наследника и его жены, с окнами, полузадернутыми портьерами из голубого бархата, расшитыми золотыми вензелями, стояла тишина. Неслышно ступая по персидским коврам, Радищев прошел в глубину зала.

В дневном свете, смягченном голубыми портьерами, на мягком диване у стены сидел средних лет посетитель. Он был в офицерском мундире без знаков различия и положенных регалий. На коленях у него лежала толстая папка.

Как только Радищев заметил его, он быстро привстал и поклонился.

  К его высокопревосходительству?

Александр Николаевич кивнул головой. Посетитель сел, отодвинулся, давая рядом с собой место Радищеву. В приемной губернатора кроме них никого не было.

  Из Санкт-Петербурга?— вполголоса спросил человек в офицерском мундире. Радищев    заметил, он

59

 

был моложе, чем показался ему сразу,  и  приятен   лицом. Не дождавшись ответа,  незнакомец продолжал:

  Сокола по полету определяют.

Приветливо   улыбнулся,   сверкнул глазами   и,   не мешкая, представился:

  Бывший гвардии корнет, ныне туринский мещанин Панкратий Сумароков.

Радищева не обидело его бесцеремонное обращение, наоборот, непринужденная простота этого человека располагала. За наигранной фривольностью туринского мещанина он угадывал нечто другое, скрываемое от людей.   В тон Сумарокову он ответил:

  Бывший секунд-майор, Александр Радищев.

  Значит, в нашем полку прибыло,— полушутливо заключил туринский мещанин. Он хотел спросить еще что-то у собеседника, но Радищев предупредил его:

 Не родственник ли пииту, Александру Петровичу Сумарокову?

  Дальний!— черные усики Сумарокова шевельнулись.— Притчи сочиняю и с музой дружу не по наследственности.

  Похвально!

Они оба улыбнулись.

  Я к Александру Васильевичу,— поведя глазами на дверь губернаторского кабинета, деловито заговорил Сумароков,— с прожектом очередного номера ежемесячника...

Он окинул Радищева доверчивым взглядом, словно подчеркивая этим, что, посвящая его так скоро во внутренние дела, он оказывает ему свое расположение.

Панкратий Сумароков стал рассказывать, как год назад в Тобольске, первой гильдии купцом Василием Корнильевым, был приобретен печатный станок, заведена бумажная фабрика и открыта типография. Великое событие в наместничестве ознаменовалось, по желанию просвещенного Алябьева, изданием ежемесячника, в Сибири. Его назвали красиво, но не всем понятно: «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». Это было единственное периодическое провинциальное, издание и

60

 

России. Гордость, с какой говорил о журнале Сумароков, была вполне уместна.

  Наш «Иртыш» возродил «Уединенный пошехонец»,— сказал он, сверкнув глазами.

  Кто кого?— уловив игру слов и улыбаясь, переспросил Радищев.

  «Пошехонец» издавался два года, «Иртышу» суждено расцветать и долговечно жить,— пояснил Сумароков.

Он передохнул. Радищев прекрасно понимал его приподнято возбужденное состояние. Оно было знакомо и близко ему. Не с таким ли душевным трепетом он приступал к своему предприятию, заводя собственную типографию и начиная печатать книги?

Александр Николаевич невольно проникся уважением к своему собеседнику. Он подумал, что первые впечатления о человеке всегда бывают верны. В Панкратии Сумарокове Радищев угадывал страстного литератора. Он понимал, что литература была лучшей отрадой в жизни Сумарокова.

А тот продолжал.

— Больших трудов стоит «Иртыш»,— голос его переменился, в нем послышались нотки грусти и сомнений.— Окупятся ли наши деяния сторицей, оценят ли наше предприятия потомки?

Раскрылись дубовые двери губернаторского кабинета. Оттуда вышел рослый представительный чиновник. В петлице его новенького фрака поблескивал владимирский крестик. Актерским жестом он выхватил из кармана батистовый платок и несколько раз коснулся им вспотевшего лба. Быстрой походкой чиновник прошел мимо привставшего с поклоном Сумарокова и удостоил его строгим кивком головы. Он был явно не в духе и раздражен.

— Важный сановник,— шепнул Сумароков,— начальник приказа общественного призрения.

Он пригласил Радищева:

  Пройдемте,— и первым вошел к Алябьеву в кабинет.

  Ваше превосходительство, гость из Петербурга...

61

 

  А-а!— протянул Алябьев. Он был, видимо, рассеян и недоволен разговором с начальником приказа общественного призрения, который только что покинул его кабинет.

Губернатор откинулся в резном кресле, прищурил глаза.

  Осведомлен о вашей судьбе,— сказал он после продолжительной паузы.

Александр Николаевич молча наблюдал за губернатором, сидевшим в тени. Он не уловил выражения его лица, хотя по тому, как губернатор говорил, оно должно было быть добродушным.

Немолодой годами, тучноватый, но сохранивший отличную выправку военных лет, Алябьев был человеком особого склада. Серьезный и строгий в присутствии, он в обществе был добряком, любил поговорить на отвлеченные темы и пофилософствовать с собеседниками. Говорили, будто он на балконе своего дома выставил двухаршинный деревянный бюст богини Минервы. Алябьев увлекался театром, литературой, живописью, музыкой, покровительствовал развивающемуся в его наместничестве искусству. Он не скрывал этого, наоборот, старался показать себя меценатом и многое, к чести его, преуспел сделать, чтобы в Тобольске процветала наука и искусство.

  Премного нашумели своей книгой,— проговорил он, обращаясь к Радищеву,— книга интерес воспламенила, а прочесть не удалось...

Александр Николаевич, не догадываясь еще к чему клонится разговор, насторожился, обдумывая что сказать Алябьеву. Но губернатор сам переменил разговор. Он выбросил вперед руку, быстро пригладил пальцем усы. Сумароков опустился в кресло. За ним присел и Радищев.

  Изволили служить коллежским советником в коммерц-коллегии у графа Воронцова?

  В последний год назначен был управляющим таможней,— уточнил Радищев.

Но, видимо, губернатора занимала другая мысль. Он никак не отозвался на слова Радищева.

62

 

  Большого ума и души человек! — сказал он после паузы.

Великодушие Алябьева, его благорасположение к горькой судьбе сочинителя вольнодумной книги объяснялось, главным образом, тем, что губернатор видел в лице Радищева, хоть и заблуждавшегося в своих взглядах, но все же потомственного дворянина, человека своего круга.

Алябьев вдруг прервал разговор с Радищевым.

  Поди с «Иртышом»? — обратился он к Сумарокову. Тот привстал и протянул губернатору папку с бумагами.

  Прожект очередного номера.

— Ознакомлюсь. — И быстро переведя взгляд на Радищева, горячо заговорил:

  Первое дитя в Сибири осьмнадцатого века! Тем и дорого. Хочу, чтоб голос его слышали в Колыване, Иркутске, Перми, Вятке, Ярославле, Владимире... Обратился с самоличным письмом к городничим и комендантам, оповестил их о журнале...

Улыбка тронула тонкие губы Алябьева. Живые, глаза его горели, холеные щеки порозовели. Лицо губернатора было изрезано мелкими, но заметными морщинами. Радищев мог бы сказать — это были следы не обремененной тяготами жизни, а только указывающие, что человек бурно провел свою молодость.

Алябьев происходил из древнего дворянского рода, известного в России с начала XVI века. Последнее поколение Алябьевых, растеряв богатое имение своих дедов и прадедов, занимало соответственно своему званию различные государственные должности. Брат губернатора — Иван Васильевич был сенатором, президентом берг-коллегии и ведал почтовыми ведомствами в России. Александр Васильевич —действительный статский советник был определен Екатериной II в 1787 году губернатором Тобольского наместничества.

Губернатор, видимо, почувствовав, что увлекся рассказом о журнале, замолчал. Розовая краска со щек его стала сходить.

63

 

  Хорошо ль здравствует сестрица графа, княгинюшка Дашкова? — вдруг спросил он Радищева и вышел из-за стола.

Александр Николаевич очутился в затруднительном положении. Княгиня Дашкова мало интересовала его. Более того, он не любил Дашкову за жестокость, проявляемую ею к своим крестьянам. Радищева выручил сам Алябьев.

  Забавный случай произошел с ней в Эрмитаже, — заговорил он, заметно оживившись,— гусыней ввалилась княгинюшка... А царский конюшный Ребендер предложил пари, что одно слово скажет и княгиню отсюда как ветром сдует.

Все загорелись: выпадал случай промочить горло и потянуть жженку. Ну, ударили по рукам. Ребендер подскочил к Дашковой. Она глянула на него через лорнет.

  Смею обрадовать, дорогая княгиня,— сказал он,— получил письмо из Киева. На стоянке полка ваш сын сыграл свадьбу...

Лицо княгини передернулось.

  Кто же его жена?

  Известная Алтерова. В полку ее знали как пикантную девицу.

  Ради бога!— вскрикнула Дашкова.— Стакан воды!

Ребендер выиграл пари. Княгинюшку, как ветром, сдуло.

Алябьев сделал резкий вольт и вся его молодцеватая фигура затряслась от добродушного смеха. Радищев понял, что рассказанная про Дашкову историйка, похожая уже на анекдот, видимо, была связана с другими фривольными воспоминаниями, о которых Алябьев умолчал.

Настороженность и официальность сразу исчезли. Характер разговора изменился. Завязалась беседа о петербургской жизни.

Радищев подумал: этот человек, рассказавший анекдот, будет управлять его судьбой здесь. От его воли и настроения   будет  зависеть   многое.   Кажется

64

 

очень просто, подыгрывай на его слабых струнках и будет хорошо. Но угождать было противно Радищеву. И тем труднее становилось его теперешнее положение. И все же он почувствовал: что-то менялось в его судьбе изгнанника, но что, он еще не улавливал и не осознавал.

 

3

 

Александр Николаевич был новичком в этом городе. Жители знали о Радищеве из разговоров чиновников наместничества очень мало. Вокруг его личности распространялись самые невероятные слухи, окутанные ореолом тайны. Городские обыватели терялись в догадках. Толком из них никто не знал, что он за человек, зачем приехал в Тобольск и следует ли куда дальше. Тайна, окутавшая Радищева в первые дни, даже нравилась ему. Эго было самое лучшее, что он мог желать себе в теперешнем положении. И сам Алябьев не склонен был распространять о нем подробности, как понял Радищев.

Однажды Александр Николаевич посетил театр. В воскресный день здесь собиралась избранная тобольская публика. Это был цвет городского общества. Алябьев предложил Радищеву свою ложу. Александр Николаевич воспользовался его любезностью. Он пришел в театр перед началом спектакля и, чтобы не привлекать к себе внимания, сел в кресло, стоявшее в глубина ложи.

Радищев внимательным взглядом окинул зал, освещенный свечами в бронзовых бра. В партере сидели чиновники, тобольская знать, щеголеватые купцы и франты, чопорные, в пышных платьях дамы, застенчивые и стыдящиеся своих нарядов барышни.

Среди публики особенно выделялся молодой франт, одетый в длиннополый, почти до каблуков, сюртук, с высоким отложным воротником, в узких, обтягивающих ноги панталонах, которые были заправлены в короткие гусарские сапожки. Он важно прохаживался по партеру и легкими кивками головы отвечал

65

 

на приветствия купцов, то и дело осторожно поправляя рукой галстух, составленный из нескольких косынок, навернутых на шею. Затылок и виски у этого франта были выстрижены под гребенку, а над покатым лбом колыхались черные кольца вьющихся густых волос.

Франт заметно выделялся своими светскими манерами. «Должно быть, важный чиновник, недавно из столицы»,— подумал о нем Радищев.

Александр Николаевич продолжал наблюдать за партером. Сановитые чиновники были подтянуты и строги. Большинство их приехало из Москвы, Санкт-Петербурга и других городов России. Они видели столичный свет и с явным высокомерием относились к здешним жителям. Они считали себя в Тобольске временными жильцами. Служба обязывала их жить здесь и они, скрепя сердце, мирились с этим год, два, три. Это была небольшая группа людей, державшаяся обособленно на службе и в обществе.

Все это понял Радищев, изучая шумевший пестрый зал. Как ни старался Александр Николаевич остаться незамеченным, его заметили из зала. Взоры устремились на губернаторскую ложу. Тобольская знать была заинтригована: «Государственный преступник и вдруг там, где восседает его высокопревосходительство?!» Это могло послужить предлогом к различным толкам и суждениям и совсем запутать истинное представление о Радищеве.

А он спокойно сидел в эту минуту на своем месте и ждал, когда откроется сцена. Радищева рассматривали пристально и внимательно. Волнистые, слегка седые волосы, откинутые назад, открывали и без того его высокий, чистый лоб, а смугловатое лицо было приветливо и благородно.

Играли  комедию  «Мельник».  Радищева  радовало искусство актеров, он был изумлен умелой, правдивой игрой.

Приподнятое настроение Радищева не ускользнуло от Натали Сумароковой, не спускавшей с него маленького лорнета. И хотя она была вдвое моложе его,

66

 

сердце Натали при мысли, что брат обещал познакомить ее с Радищевым, учащенно билось. Панкратий Сумароков рассказал сестре о встрече с петербургским гостем. Она знала о нем гораздо больше, чем многие посетители театра.

Панкратий Сумароков заметил Радищева и, указывая на ложу, сказал:

  В антракте будем у него.

Натали молчаливо пожала руку брата, выражая этим нескрываемую радость. Она нетерпеливо ждала антракта и подбирала слова, какие скажет, когда Панкратий представит ее Радищеву. И ей казалось, что в эту минуту нет ничего важнее и сильнее этих слов.

В антракте Сумароковы прошли к Радищеву в ложу. Панкратий Сумароков представил сестру. Натали сделала реверанс. Александр Николаевич почтительно склонил голову и улыбнулся. У Натали мелькнула мысль, что он угадал ее замешательство, но сделал вид, будто ничего не заметил.

Приветливый взгляд Радищева задержался на Сумароковой. Глаза их встретились. Длинные ресницы Натали дрогнули, взор потупился, яркий румянец проступил на щеках. Девушка распустила веер, слегка прикрыла им лицо, словно желая укрыться от больших пронизывающих глаз Радищева.

«Каким пламенем горел этот творческий светильник, этот гений»,— подумала она и опять взглянула на Радищева, боясь в то же время встретиться с ним глазами.

  Каков наш Доримодонт в Фадее? — спросил Панкратий Плагонович.

Александр Николаевич похвально отозвался об актере, исполнявшем роль мельника.

  Лучший актер! Это не Волков и Дмитриевский, о которых шумят «Санкт-Петербургские ведомости», но играет с душой.

  А разве Лефрень в «Анюте» плоха?— чуть обиженно сказала Натали.— Какая сила чувств!

  Да, да!— согласился Радищев.

67

 

  А все же наскучило смотреть одно и то же,— откровенно заметила Натали.— Как бы я послушала сейчас Мандини и Габриэли.

Александр Николаевич знал этих знаменитых актеров эрмитажного театра. Красавец Мандини обворожил столицу своим баритоном.

  Мандини прелестен,— сказал Радищев,— а Габриэли... Он взглянул на Сумарокову, смотревшую на него удивленным и выжидающим взором, и вдруг неожиданно заключил:

  Я предпочитал слушать Сандунову...

  Почему?— спросила Натали.

— Она поет сердечнее и теплее.

  Правду ли сказывают,— спросил Сумароков,— после того, как Чимарозо предложил этой итальянской певице поехать в Россию, она запросила двенадцать тысяч рублей жалованья в год?

Александр Николаевич пожал плечами.

  Тот, говорят, ответил,— продолжал Сумароков,— что русские фельдмаршалы не получают такого жалованья. «Ваша великая государыня может делать фельдмаршалов сколько ей угодно, — надменно сказала певица,— а Габриэли одна на свете...» Каково?!

За кулисами ударили в гонг. Натали от неожиданности вздрогнула. В партер вошел франт, обративший на себя внимание Александра Николаевича, и Радищев спросил у Сумарокова, кто этот молодой человек.

  Иван Иванович Бахтин,— ответил Панкратий Платонович,— наш прокурор, сочиняет вирши для «Иртыша».

Молодой франт на этот раз нарочито близко прошел мимо губернаторской ложи, чтобы почтительно склонить голову в ответ на приветствие Сумарокова и поближе взглянуть на Радищева.

Натали взяла брата под руку, они откланялись и вышли.

Сумароковы больше не заходили к нему, но весь остаток вечера Радищев находился под впечатлением знакомства с Натали.

68

 

 

4

 

Радищев не мог бы пожаловаться на пребывание в Тобольске. У него было много знакомых и с каждым днем становилось все больше. Частые встречи с ними рассеивали впечатление ссылки. У него оказалось достаточно времени, чтобы не только ближе узнать людей и город, но глубже понять окружающий сибирский мир, задуматься над ним и осмыслить его по-новому.

Однажды прибыли нарочные курьеры от иркутского генерал-губернатора Пиля. Обогнавшая его в пути почта доставлялась теперь в обратном направлении из Иркутска в Тобольск. Это были письма, газеты и книги, присланные ему Воронцовым. У Радищева накапливалась своя библиотечка из новейших книг на русском, французском, немецком и латинском языках.

Иркутский наместник также проявлял интерес к Радищеву. Его высокопревосходительство не только учтиво препровождал почту со своими курьерами, но и сам справлялся о здоровье Александра Николаевича и сроках его выезда из Тобольска.

Радищев догадывался, что милостями этими и заботами он целиком обязан Воронцову. Не будь последнего,— едва ли он встретил бы такой прием в Сибири, у ее наместников.

И однако Александр Николаевич не был спокоен. Он спрашивал себя: сколь длительна будет его такая кратковременная свобода общения? Все десять лет его ссылки не могли быть такими.

Радищев с головой ушел в чтение. Книги, присланные Воронцовым, были уже прочитаны, а его все тянуло и тянуло углубиться в них, окунуться в чужую жизнь, чтобы меньше думать о своей. Литературу он брал в небольшом книгохранилище тобольского главного народного училища и у Панкратия Сумарокова. У того были новейшие издания на русском, французском и немецком языках.

Теперь Радищев лучше узнал Сумароковых. Три года назад Панкратий Платонович, лишенный чинов и дворянского  звания,  был  сослан  в  Тобольскую гу-

69

 

бернию. Натали последовала за братом в ссылку. Благородство и самопожертвование девушки глубоко взволновали Радищева.

Когда Александр Николаевич впервые заглянул к Сумароковым, Натали растерялась. Чтобы дать ей время оправиться от смущения, он прошел в рабочий кабинет Панкратия Платоновича, вышедшего к нему навстречу в бухарском халате.

Кабинет Сумарокова был прост, но едва переступив порог этой творческой обители, Радищев внутренне взволновался и подумал, с каким бы наслаждением он окунулся сейчас в работу. Письменный стол Панкратия Платоновича был завален бумагами, тюбиками с краской, цветными карандашами и кистями. Книжный шкаф, забитый книгами в богатых переплетах, отсвечивал зеркальным стеклом. На стенах размещались акварельные и карандашные рисунки хозяина, сделанные изящно и талантливо. Много было миниатюрных портретов и среди них — портрет Натали.

В кабинет Натали зашла единственный раз: вся зардевшаяся, в простеньком домашнем платье, с накидкой на плечах, она подала им горячий кофе и тут же удалилась.

Новые друзья, прежде всего, заговорили о журнале. Их обоих волновала его судьба. Александр Николаевич успел прочитать вышедшие номера ежемесячника и ему хотелось высказать Сумарокову свое мнение.

  Не обессудьте за прямоту моих слов, Панкратий Платонович, ежели скажу о журнале, что думаю...

  Какая может быть обида, журнал — дитя культуры нашей, еще в младенческом возрасте.

  Россиян должно приучать к уважению своего родного, национального,— сказал Радищев,— «Иртыш» заполнен переводами. К чему такое угодничество перед иноземным?

Сумароков молчал. Он был обит с толку и не знал, что ответить Александру Николаевичу.

  Следовало более показывать нашу жизнь,— продолжал Радищев,— не так ли, а?

70

 

  Совершенно верно,— согласился Сумароков,— мы еще пока мало думали, каким светом должен озарять наш факел сибирскую обитель.

  Прежде всего, народным, русским, Панкратий Платонович,— и спросил кто держит корректуру журнала, кто, кроме тоболяков, сотрудничает в нем.

  Корректуру ведет Натали, а сотрудничают любители словесности из Перми и Барнаула, Иркутска и Екатеринбурга.

Радищев невольно вспомнил неутомимого книгоиздателя Новикова, мечтавшего продвинуть книгу во все уголки земли российской.

  Дело, начатое вами, велико и похвально.

Сумароков благодарным кивком ответил на похвалу Радищева. Его обуяло желание раскрыть свою душу перед новым другом, с первой встречи завоевавшим его расположение, и он начал рассказывать о себе.

Три года назад, будучи в гвардии, Сумароков, шутя, искусно нарисовал сторублевую ассигнацию, которую его вахмистр Куницкий сбыл купцу. Шутка окончилась плохо. Купец возбудил дело и Сумароков, лишенный чинов и дворянского звания, вместе с вахмистром был сослан в Тобольскую губернию.

  Судьба играет людьми,— сказал Радищев.

Сумароков,   пытаясь   узнать   подробнее   о   ссылке Радищева, осторожно спросил, какая злая сила закинула его в Сибирь?

  У каждого свой рок на челе написан, Панкратий Платонович,— неопределенно ответил Радищев и отвел разговор в сторону, умолчав до времени о себе.

Хозяин понял, что гостю было или тяжело говорить об этом, или он из осторожности не желал откровенничать с ним. То и другое не обидело Сумарокова. Он знал, как трудно на первых порах открывать себя людям, и заговорил о другом.

  Днями душит скука, размахнулся бы как в полку — удаль свою показал. Нельзя, на виду у всех...

Радищев доверчиво обронил:

  Мое положение куда хуже, душа скорбит.

71

 

Панкратий Платонович возбужденно зашагал по кабинету.

  Не печалуйся, Александр Николаевич. На земле надлежит быть земному.

Радищев во всю ширь по-новому оценил гостеприимного хозяина этого дома и подумал о том, что высылка в Тобольск сковала в Сумарокове духовные силы, которые в другой обстановке проявились бы. Сколько энергии, благородных порывов скрыто в нем, если и тут, в изгнании, он сумел возглавить журнал, жить интенсивной духовной жизнью, глубоко интересуясь просвещением далекого и глухого края своего отечества.

 

5

 

Губернатор Алябьев разрешил Радищеву ознакомиться с архивными бумагами, относящимися к истории Сибири. Александр Николаевич воспользовался любезностью наместника и принялся за глубокое изучение обширнейшего края государства российского.

Мысль Радищева не только сохранила свой широкий кругозор, но и неудержно рвалась вперед, работала с прежней энергией. Он с радостью сообщил друзьям, что время своего пребывания в Тобольске употребляет себе на пользу приобретением различных сведений о здешней стороне.

Архив наместнического правления размещался в нескольких палатах над Шведской аркой. Радищев ранним утром приходил в это здание, обнесенное грандиозными стенами. Издали оно напоминало ему скандинавский замок. Перелистывая пыльные бумаги, углубляясь в их содержание, он почти не замечал, как бежит время.

Губернский архивариус — совсем седенький старичок, прослуживший в наместническом архиве много лет, получил наказ — содействовать господину Радищеву в работе и был доволен, что новый человек глубоко заинтересовался его бумагами. Он не отходил от Радищева все дни, пока тот посещал его хранилище.

  Господин Радищев, скажите что ищете, что нужнее всего вам?— спрашивал архивариус.

72

 

  Все в бумагах важно и нужно,— отрываясь от пропахших сыростью затхлых листов, говорил Александр Николаевич.— Все здесь — история обширнейшего края сибирского...

Большие глаза его, чуть усталые, спокойно блестели и с благодарностью смотрели на архивариуса Николая Петровича Резанова. Видавший многих ученых и путешественников в палатах архива с таким же прилежанием рассматривающих старые бумаги, как изучал их Радищев, Николай Петрович старался понять нового посетителя. Архивариус внимательно присматривался, и прислушивался к нему и заключил, что он не был похож на других посетителей. Радищев с первого раза привлек к себе старика своей особенной простотой и сердечностью.

  Взгляните эту папку,— развертывая пожелтевшие стопы листов, сказал архивариус Резанов,— геральдика всех сибирских городов...

  Достойнейшая наука,— отозвался Александр Николаевич и стал перелистывать бумаги, рассматривая затейливые изображения городских гербов.

Древний герб Тобольска изображал золотую пирамиду с воинскими знаменами, барабанами и алебардами. Эти воинские атрибуты словно рассказывали о боевой славе города, когда он, будучи еще крепостью, основанной русскими землепроходцами на самом краю Московской Руси, смело и уверенно отбивал вражеские набеги степных кочевников. От герба будто веяло давними временами Бориса Годунова.

Позднее Тобольская губерния получила другой герб — с изображением щита Ермака. Слава завоевателя Сибири была запечатлена этим щитом на тобольском гербе.

— Ему бы памятник поставить на бреге Иртыша,— сказал Резанов,— как Петру Первому поставили в Санкт-Петербурге...

  Поставят!— подтвердил Радищев.— Народ умеет ценить своих достойных сынов.

Охваченный мыслями о Ермаке Тимофеевиче, Радищев на несколько минут оторвался от дела и подошел

73

 

к окну. Оно было почти вровень с его ростом. Сквозь железную решетку виднелся весь Тобольск, Иртыш и широкие просторы за рекой, окаймленные вдали синеватой полоской гор.

Александр Николаевич устремил свой взор на эти безбрежные просторы сибирской земли, размышляя о их смелом покорителе. Образ отважного Ермака все больше и больше захватывал его воображение с того дня, когда он впервые увидел пушки завоевателя Сибири на соборной площади в Кунгуре.

К Радищеву подошел архивариус. Разгладив седенькую бороду, указывая рукой на город, он заговорил:

  При князе Матвее Петровиче Гагарине новое русло Тоболу дали...

  Что, что?— переспросил Александр  Николаевич-

  Тобол соединили изливом, вырытым шведскими пленниками при князе Гагарине.

  Прорыт канал?— снова переспросил Александр Николаевич, впервые услышавший об этом.

  Для свободнейшего выхода судов в Иртыш. Стремительные воды реки уносили их далеко от пристанища,— пояснил Резанов.

  Смелое предприятие!

Николай Петрович, польщенный таким отзывом, добавил:

  Тогда жил и работал человек большой головы и ума,— сын боярский Семен Ремезов. Не слыхали?

  Не слыхал,— признался Радищев и спросил:— Нет ли каких бумаг о Гагарине и Ремезове?

  Храню, бережно храню,— с гордостью произнес Резанов и скрылся за полками. Вскоре он принес аккуратную папку, перевязанную белой тесемкой.

  Извольте посмотреть...

Радищев с трепетом развязал тесемку и раскрыл папку. В ней хранилось несколько документов о путешественнике по Сибири и градостроителе Тобольска Семене Ремезове. Николай Петрович рассказал ему, как он случайно обнаружил эти бумаги в архивном хламе, и поведал повесть о чудесных чертежах, составленных сыном сибирского воеводы.

74

 

Какая богатая история была у этого края! Какие замечательные люди жили и творили здесь, вдали от Москвы и Санкт-Петербурга! Александру Николаевичу захотелось ознакомиться с трудом Семена Ремезова, в котором говорилось о количестве населения, дворов, о характере угодий, а также имелись указания о памятниках и руинах, о древних и новых путях в Сибирь и из Сибири.

Архивариус Резанов обескуражил его ответом: чертежи Ремезова с описаниями хранились в сибирском приказе в Москве, а в Тобольске же славные дела градостроителя жили в памяти и рассказах его земляков.

Александр Николаевич снова углубился в сибирскую геральдику. Гербы городов отражали их экономику и жизнь. На гербе старой Тары красовался горностай, бегущий по зеленому полю; Ишима — плыл золотой карась; Ялуторовска — изображалось мельничное колесо; дощаник с мачтой на гербе Тюмени означал, что с этим городом было связано начало судоходства в Сибири.

  Хорошо-о!— мог только сказать Радищев, закрывая папку с изображениями старых гербов сибирских городов.

Самая богатая находка, какую удалось обнаружить Александру Николаевичу среди пожелтевших бумаг, была рукопись «Топографическое описание Тобольского наместничества», составленная неизвестным автором. В ней оказались собранными основные сведения о современном состоянии Сибири, больше всего интересовавшие Радищева.

  Трудом пользовался путешественник Герман в свой приезд на Урал,— пояснил архивариус и, видимо, что-то припомнив, добавил:— Такой непоседливый и юркий человек был, прямо беда. То одно ему не ладно, то другое. Неделю побыл, загонял меня до пота...

Радищев знал минералога Германа — корреспондента Российской Академии Наук, много разъезжавшего по далеким окраинам. Ему было приятно сейчас услышать, что тот также интересовался «Топографическим описанием Тобольского наместничества».

75

 

Радищев внимательно ознакомился с рукописью, писанной на бумаге Тобольской фабрики купца Василия Корнильева. У него появилась мысль самому составить «Описание Тобольского наместничества», включив в него, кроме богатой истории края, еще свои наблюдения за его торговлей, народами, населяющими губернию, за нравами и обычаями жителей сибирской столицы.

Мысль эта настолько увлекла и захватила Александра Николаевича, что несколько дней подряд Радищев не выходил из наместнического архива, просиживал там до позднего вечера. Зимний день казался ему коротким.

И вот земли, лежащие от Туринска до Енисейска, от Омска до Таймырского залива, представились ему теперь не только как обширные пространства, покрытые степями и озерами, тайгой и тундрой, а богатым краем, где жили малоизвестные кочевые народы, образ жизни которых напоминал ему первобытное состояние человека.

Сердце сжималось от боли, когда перо его оставляло следы на бумаге. Описание этих народов, кочующих по северным рекам, вдоль холодных и пустынных берегов Ледовитого моря, бросало его в озноб.

«Вся сия страна,— писал он,— не имеет других жителей, опричь диких остяков и самоедов, кочующих вдоль рек. Между сими кочевыми народами обдорские самоеды почитаются глупейшими, а живущие по берегам и в близости реки Таза остяки почитаются сильнейшими. Ниже, в восточной части, по берегам Кеная и Тима, другой, столь же дикий, народ, но видом стройнее и опрятнее, известный под именем тунгусов. У сего народа существует странный обычай угощать приезжего или паче приятеля тем, что лучшее есть в доме, изготовляя в то же время луки, стрелы на умерщвление того, который худо ответствовать будет приветствию угощающего».

И хотя народы эти были малочисленны, жили в вечной нужде,  угнетение их царской  администрацией

76

 

представлялось Радищеву бесчеловечнее, чем русских землепашцев в центральных губерниях. Ясак, который платили они казне, как и оброк крестьянина, часто лишал их самой жизни.

Рука Александра Николаевича твердо выводила:

«Зверские ростовщики выманивают у них летом запасенную ими пищу за дешевую цену, а при начале зимы продают им ее же чрезмерно дорого. Таким образом, несчастные сии бывают жертвою плутовства городских жителей. Другое утеснение бывает им от неистовства священных служителей. Уверяли меня, что священники безмерную берут плату за все духовныя требы. Не отрицаю и того, что многие воеводы и комиссары гибелью были не последнею для сих несчастных. Но какой может быть способ пособить всем сим злоупотреблениям?»

Перед Радищевым снова и снова вставал старый для него и наболевший вопрос: избавление народа российского от гнета самодержавия, установление народной власти.

Его мысль заставляли работать не только старые бумаги, запыленные от долгого лежания и открывшие для него новые страницы истории Сибири, но и действительность, окружающая его.

К пограничным крепостям на юге приходили торговые караваны. Из киргизских степей сюда пригоняли табуны лошадей, стада различного скота; из Бухарии привозили товары, которые тут меняли на российские сукна. С торговлей крепла и завязывалась дружба русских с бухарцами, джунгарцами, киргис-кайсаками. Это радовало Радищева.

Строчки, рассказывающие об этом, ложились на бумаге ровно, спокойно. Но рядом с ними перо вдруг оставляло жирные следы, буквы выбивались из ровного строя и чувствовалось, что гнев охватил сердце пишущего. И строчки рассказывали о торговле пленными калмыками, которых русские купцы выменивали или покупали, как товар.

Наконец Описание было закончено.

77

 

  Нельзя же так изнурять себя, господин Радищев, сидючи за старыми бумагами, — жалея его, говорил архивариус.

  Можно, когда нужно,— дружески и благодарно улыбнувшись, отвечал Александр Николаевич.

Он поднялся из-за стола, заваленного пыльными папками.

  Начало большого дела сделано,— сказал он и подошел к Резанову.

  Николай Петрович, эти старые бумаги — дороже золота. Вам не понять. Они возвращают меня к жизни... Что я говорю? Спасибо, душа, за помощь тебе, спасибо...

... В один из дней, когда Радищев возвратился из наместнического архива, Степан передал ему свеженький номер журнала «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». Он быстро перелистал журнал и увидел на страницах его знакомую фамилию. В журнале публиковались лирические стихотворения Натали, притча и ода Панкратия Платоновича. Хотя от стихов Сумароковых, как и от всей поэзии и прозы веяло еще рассудочностью, а сами стихотворцы не блистали большой одаренностью, все же встретить в Тобольске поэтов и прозаиков было отрадно.

Радищев прекрасно осознавал значение начатого ими дела в Сибири. «Предприятие, согретое творческим пламенем людей, которые любили словесность по призванию и отдавались музе с чистой душой, без всяких корыстных целей, было великим началом культурных преобразований далекого края. И хотя пламя их творческого огня было еще невелико, но в светильнике держался жар, и свет от него распространялся вокруг. Звезды в небесах тоже горят неодинаково, одни ярче, другие бледнее, но и те и другие озаряют землю своим светом».

Об этом думал Радищев, закрывая прочитанный журнал и с каким-то новым чувством рассматривая его белую обложку. Словно в подтверждение его мысли на обложке внизу была помещена строфа державинской оды к Фелице.

78

 

Развязывая ум и руки,

Велит любить торги, науки,

И счастье дома находить.

 

Читая последнюю строку, Александр Николаевич представил Натали. Он подумал, что с нею незримо шествует это самое счастье. Счастье? Не для него и не его счастье! И Радищев произнес вслух:

  Счастливые минуты.

Раздался стук в дверь и в комнату вошел Степан с кофейником в руках.

  Кофею пожалуйте.

  Спасибо, Степанушка. Подавай.

Александр Николаевич посмотрел на него и, садясь к столу, сказал:

  Степанушка, ты понимаешь, даже в пучине несчастья бывают счастливые минуты...

 

 

 

Глава третья

 

ПАМЯТНЫЕ   ВСТРЕЧИ

 

Мужество и терпение!

Прекрасный девиз.

А. РАДИЩЕВ.

 

1

 

В ТОБОЛЬСКЕ внимательно присматривались к Радищеву. Столичная сибирская знать замечала благорасположение губернатора к петербургскому гостю и сама проникалась к нему уважением. Александр Николаевич не отказывался от приглашений и бывал во многих дворянских и купеческих семьях, знакомясь с людьми, с их нравами.

В последние годы, особенно при Алябьеве, модными стали званые обеды. Избранные тобольцы собирались в салонах знатных особ города и проводили вечера в танцах, беседах. На балах и обедах присутствовали жеманные щеголихи, их медлительные и надутые кавалеры, туго затянутые в мундиры или длиннополые сюртуки. Напыщенности здесь было не меньше, чем в салонах Санкт-Петербурга или Москвы.

Тобольцы не желали отставать от столицы: время их досуга занимали церемонные менуэты, полонезы, мазурка. Потные полковые музыканты, без которых не

80

 

было балов и званых обедов, измученные и утомленные, не знали отдыха по неделям и месяцам.

Один из очередных обедов состоялся у директора главного народного училища, советника гражданской палаты Дохтурова, приходившегося племянником княгине Дашковой. Дохтуров, мужчина средних лет низкорослый, в темносинем мундирчике цвета, установленного для служащих приказа общественного призрения, слыл строгим начальником в своем учреждении и совсем тихоньким в семье, где владычествовала его жена — Варвара Тихоновна.

В небольшом особняке Дохтуровых было тесно, как в клетке. Старинная резная мебель, фамильные портреты, статуэтки, вазы и альбомы на столах и этажерках заполняли комнаты. На обед приглашала сама Дохтурова. Обычно в их доме присутствовали только избранные хозяйкой люди.

Радищев с Сумароковым прибыли к Дохтуровым последними.

В передней к ним подбежала лет десяти калмыцкая девочка, прислуживающая гостям. Она была прелестна в своем национальном костюме. Радищев залюбовался красотой смуглянки, ее быстрыми движениями. Ему хотелось узнать, как попал сюда этот живой цветок вольных степей Азии.

Панкратий Плагонович предугадал его желание.

  Не удивляйтесь, Александр Николаевич,— и снизил голос до полушопота,— купленая рабыня.

Радищев вспыхнул от гнева.

  Нет ничего позорнее человекоторговли!

  Это здесь в моде. Людьми торгуют в розницу и семьями. На днях коллежский советник Зейферт продал девушку-башкирку судье совестного суда надворному советнику Мейбами за 250 рублей... Немец хвастался мне, что выручил на продаже 150 рублей...

Александр Николаевич схватил Сумарокова за руки и сжал их, словно хотел этим невольным движением оборвать его рассказ, а тот, кипя злобой, продолжал:

81

 

  Да и хозяйка дома промаху не даст. Родной сестре, графине Толстой, продала две семьи за 100 рублей и жаловалась, что продешевила, что вдова штабс-лекаря Гибавская заплатила бы дороже...

  Ты говоришь страшное!

Сумароков хитровато прищурил глаза.

  Екатерининский век!

Они задержались в передней дольше обычного. Их уже искала нетерпеливая хозяйка Варвара Тихоновна, полная, пышногрудая женщина, появившаяся в узких стеклянных дверях и от этого показавшаяся Радищеву совсем толстой. Выражение ее моложавого лица было ангельски-приветливым.

  Панкратий Платонович, господин Радищев, что же вы не проходите?— умиленно пропела она.

  Любуюсь покупкой,— ответил Радищев.

До нее не дошла злая ирония его слов.

— Какие пустяки! Девчонка куплена мною за 15 денежек...

  Не дорого!— с болью в голосе проговорил Радищев.

Варвара Тихоновна взглянула на свою невольницу.

  Что уставилась? Пошла вон!— и снова расплылась в улыбке перед гостями.

  Я вижу девчонка приглянулась вам, желаете, уступлю?

Радищев был на грани того, чтобы резко высказать свое возмущение Дохтуровой и тут же покинуть ее дом.

  Благодарю, сударыня, живой товар не покупаю...

Варвара   Тихоновна   округлила   глаза.   Сумароков поспешил сгладить резкость Радищева.

  Лишние люди, Варвара Тихоновна, для путешественника — обуза...

Дохтурова заставила себя улыбнуться гостю. Слова Радищева обидели хозяйку. Она была злопамятна и за нанесенную обиду по-женски мстила.

  Скорее же, господа, пройдемте в залу...

Настроение было испорчено. Радищев сразу почувствовал себя чужим в этом доме. Дохтурова, приличия

82

 

ради, стараясь скрыть обиду, продолжала играть роль гостеприимной хозяйки.

Они прошли через небольшой зал, где сидели и чинно беседовали между собою несколько знакомых Радищеву чиновников, встреченных им в других домах тобольской знати, две купеческие четы и учителя, чувствующие себя, по-видимому, более стесненно и робко, чем в училище.

Обед был пышным. Гости расточали комплименты хозяйке, возле которой на цыпочках крутился Дохтуров. После обеда Варвара Тихоновна пожелала, чтобы все прослушали разученную ею новую музыкальную пьесу. Гости прошли из столовой в зал. Дохтурова села за клавикорды и стала играть сдержанно, но не без чувства.

Радищев облокотившись на средний карниз изразцового камина, думал о том, как могут уживаться в сердце Дохтуровой жестокость к человеку и любовь к музыке. Перед его глазами, как живой укор, стояла калмыцкая девочка.

Когда смолкли клавикорды, Варвара Тихоновна распорядилась начать танцы. Муж ее торопливо выбежал и вскоре в зал вместе с ним вошли полковые музыканты.

Радищев удалился в одну из комнат. За ним последовали Сумароков, Бахтин, учитель семинарии Лафинов и еще два чиновника — друзья Панкратия Платоновича, любившие поспорить о книгах и искусстве.

  Хорошая игра!— восхищался один из чиновников, входя в комнату и жестикулируя руками.— Так может играть женщина с чувствительным и добрым сердцем...

Радищев возразил:

— Иногда чувствительная музыка рождается руками жестокосердного исполнителя...

  Надеюсь, сказано не о Варваре Тихоновне?

  Ну, да-а!— протянул Александр Николаевич и устало сел на диван. Он задумался. По лицу его скользнула грусть.

83

 

  Нужны годы, чтобы сделать человека умным и добрым, господа. Годы-ы!—сказал Бахтин.

Радищеву хотелось перекинуться сейчас свежим словом, выслушать сокровенные мысли других, провести часок в дружеской беседе, чтобы забыть калмыцкую девочку и Варвару Тихоновну.

  Почему годы?— бойко возразил учитель семинарии и подсел почему-то к Радищеву. Живые глаза учителя блестели и раскрасневшиеся щеки выдавали возбуждение.

  Молодой человек,— сказал он,— не знаю, как вас по батюшке...

  Лафинов,— отозвался тот.

  Прошу извинить,— сказал Панкратий Платонович,— Иван Андреевич Лафинов, преподаватель философии и красноречия, усерднейший автор «Иртыша»...

Радищев и Лафинов привстали.

  Прекрасный проповедник!— отрекомендовал его Сумароков.

  Господин Радищев сумеет  оценить   меня   сам...

— Присядемте, господин Лафинов,—сказал Радищев, улыбаясь новому собеседнику, человеку, видно тонкому, просвещенному, любознательному, и продолжал:

  Господин Бахтин, видимо, хотел сказать, что великие преобразования в обществе быстро не совершаются, они накапливаются на протяжении десятилетий...

  Я вижу новую эпоху,— едва сдерживая свои чувства,   проговорил   Лафинов,— она не за   горами...

  Разумное семя сначала размножают,— как можно спокойнее сказал Радищев,— чтобы получить его обильные всходы...

— Ждать — проиграть, взять сейчас — увидеть исполнение желанного,— запальчиво оказал Лафинов.

Он горел изнутри как костер, когда говорил о том, что его волновало. Лафинов пытался свести разговор к Франции, но Радищев из предосторожности избегал говорить о французских патриотах.

84

 

  Франция открывает новую эру человечества,— произнес Панкратий Платонович и посмотрел на Радищева.

Сумароков ждал, что Радищев ответит ему пышной тирадой вольности или скажет обличительную, гневную речь. Поводом к этому мог бы служить случай с калмыцкой девочкой.

Радищев в эту минуту отчетливо вспомнил свои слова из книги: «Малейшая искра, падшая на горячее вещество, произведет пожар, сила электрическая протекает непрерывно везде, где найдет себе вожатого. Таково уже свойство человеческого разума. Едва один осмелится дерзнуть из толпы, как вся окрестность согревается его огнем, и как железные пылинки летят прилепиться к мощному магниту».

Он подумал о том, что ему не следует собирать вокруг себя людей с якобинской закваской, подвергать их ненужной опасности. Но люди сами тянулись к нему, и Радищеву было приятно сознавать, что они не гнушаются его положения ссыльного. Они словно вытягивали Александра Николаевича из трясины, в какую он попал, будучи заброшенным в Сибирь горькой судьбой, и ставили его в положение вольного человека, равного с ними.

Разговор перешел на книгу Томаса Мора «Картина возможно лучшего правления». Идеи вольности, как родник, прорывались наружу.

Радищев заметил:

  Разговор о Море смешон в доме, где торгуют живым товаром.

У дверей остановилась проходившая Дохтурова. Ее бросило в жар. Петербургский вольнодумец явно намекал на нее. Она задержалась, чтобы послушать о чем будет разговор. Воображение хозяйки разыгралось. Может быть ей удастся услышать крамольные речи о свободолюбии и обвинить Радищева в распространении французской заразы в Сибири.

Лафинов начал говорить о жестоком самовластии бывшего губернатора Чичерина. Чичеринское губернаторство  Радищеву  представлялось    одной  из   самых

85

 

черных страниц в тобольской летописи.

Однако не в наместниках царских дело. «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние»,— хотелось сказать ему.

  Виселицы на площади заставляли содрогаться,— услышал Радищев. Это сказал Иван Бахтин, молчаливо слушавший разговор. В голосе его звучал гнев.

Сумароков стал рассказывать историю про казака Петра Парадеева, казненного Чичериным. Панкратий Платонович говорил с болью и ненавистью. Чичерин, губернаторствовавший семнадцать лет, отличался непомерной жестокостью. Он ездил с отрядом гусар, вылавливал сибирских пугачевцев и тут же самолично их наказывал.

Дохтурова, стоявшая за дверью, была разочарована. Она ждала и хотела, чтобы об этом говорил Радищев, а не Сумароков. «Но ничего,— успокаивала она сама себя,— он высказался о торговле людьми». Обидчик будет наказан ею по заслугам.

Радищев молчал, напряженно слушая историю Петра Парадеева. Из числа отобранных казаков он был выписан на «экстренный случай» и назначен для «охраны города Челябы». Казак не пошел против мужиков. Он вместе со всей командой присягнул мужицкому царю. Парадеева в числе крестьян, именовавшихся «сибирскими преступниками», поймали, как главаря, публично повесили в Тобольске. Соучастникам вырвали ноздри, заклеймили лбы и направили в каторгу.

Радищеву казак представился в образе Пугачева с такой же черной бородой и сверкающими глазами. Сколько таких Парадеевых, жизнь которых обрывала царская петля, поднималось на Руси? Александру Николаевичу всегда было безмерно жаль этих, погибших в неравной борьбе, вожаков народного свободолюбия. Сейчас же рассказ о Петре Парадееве с небывалой, новой силой потряс его. Радищев забыл всякую предосторожность.

  Праведное дело в народе не умирает,— внезапно, запальчиво и страстно сказал он.

86

 

Дохтурова насторожилась. Лафинов все время следивший за Радищевым, угадал движение его мысли. Он выразительно прочитал:

 

Исчезни навсегда  сей пагубный устав;

Который заключен в одной  монаршей воле;

Льзя ль ждать блаженства там, где гордость на престоле.

Где властью одного все скованы сердца?

В монархе не всегда находим мы отца...

 

У Радищева радостно сверкнули глаза. Эта строфа поэта Николева была ему хорошо знакома. Он знал Николаева — воспитанника княгини Дашковой. Поэт рано ослеп и, несмотря на свой недуг, оставался человеком настойчивым и непримиримым. Александр Николаевич обвел взглядом окружающих: блеск радости сиял в глазах Лафинова, Сумарокова, Бахтина. Разгоряченных беседой следовало охладить.

  Наше уединенье может показаться подозрительным,— заметил полушутливо Радищев.

Дохтурова испуганно подалась от дверей. Она не знала, как поступать ей дальше: войти ли в комнату, удалиться незамеченной или еще подождать? Она мгновенно поборола испуг и задержалась.

  Слова не вменяются в преступление,— с прежним пылом молвил Панкратий Сумароков.

Александр Николаевич укоризненно поглядел на Панкратия Платоновича. Эту старенькую песенку из екатерининского «наказа», Сенат исполнил ему на иной лад. С горечью и резко Радищев бросил:

  Только караются путешествием из Петербурга в Илимск,— сказал он и осекся.

В дверях показалась Дохтурова, раскрасневшаяся и взволнованная. Она оглядела всех собеседников, словно видела их впервые, и как можно спокойнее, произнесла:

  Господин Радищев чем-то недоволен?

  Напротив, сударыня, ваше общество доставило мне премного удовольствия.

  Приглашаю к столу...

Радищеву вся сцена с появлением хозяйки показалась подозрительной. Дохтурова явно подслушивала.

87

 

Александр Николаевич догадался об этом, как только она вошла в комнату, растерянно комкая в руках носовой платок.

Произошла заминка. Радищев поднялся с дивана и направился к выходу. В зале, освещенном свечами в канделябрах, было чадно и душно. Утомленные кавалеры сидели возле своих дам. Радищев обратил внимание на паркетный пол. Натертый восковой мастикой, паркет потускнел от шарканья ног.           

Радищев почувствовал сердечную боль. К чему он здесь? От чада свечей и спертого воздуха закружилась голова. «Какая духота у Дохтуровых!»

Проходя через столовую, Александр Николаевич, не присаживаясь, выпил стакан горячего чаю. Он взял с хрустальной вазы несколько конфет и положил в карман сюртука. Радищев раскланялся с хозяевами и поспешил оставить иx дом. В передней навстречу Радищеву бросилась калмыцкая девочка и подала ему пальто. Он оделся, потом погладил чернявую головку девочки.

— Как зовут тебя?

  Шамси.

Александр Николаевич достал из кармана конфеты. Он отдал их Шамси и, поцеловав смуглянку в лоб, тут же исчез за дверью. Когда ушли последние гости и Шамси погасила свечи в зале, раздраженная Варвара Тихоновна, ощупав девочку, обнаружила у нее конфеты.

  Воровать, стерва-а!

Дохтурова вцепилась в косы Шамси и стала ее остервенело таскать по полу. Дом наполнился пронзительным криком. Избив девочку, Варвара Тихоновна, разгневанная, вбежала в кружевном капоте в спальню мужа и вылила на него всю злобу за испорченный вечер. Потом она стала обвинять Радищева — петербургского гордеца и смутьяна. Дохтурова грозила, что не простит ему ничего. Муж, не знавший истинных причин ее гнева, только поддакивал.

  Завтра сама пойду к наместнику...

— Варенька, Александр Васильевич...

88

 

Она перебила мужа.

  Все прикрывают смутьяна, а я напишу, непременно напишу письмо матушке Екатерине... Я расскажу...

Дохтурова схватила свечу с ночного столика и убежала к себе, шепча на ходу молитву и прося матерь божию   помочь ей в праведном деле.

 

2

 

В последний день масленой недели к Радищеву заехал Сумароков. Он пригласил его покататься на лошадях. Александр Николаевич любил езду. Он охотно принял приглашение Панкратия Платоиовича и быстро собрался: накинул на себя шубу, обмотал шею теплым шарфом, одел бобровую шапку.

У крыльца гостиницы их ждал извозчик в желтом малахае, новеньком кафтане, перепоясанном красным кушаком. На спине его на манер столичных извозчиков был прикреплен номер. Извозчичьи санки, раскрашенные яркими красками, были покрыты плисом и убраны «франьями»,

Радищев с Сумароковым поудобнее сели в санки и накрыли ноги медвежьей шкурой. Извозчик тронул вожжой пару вороных. Лошади сначала поплясали на месте, потом сразу рванули и помчались вниз по Никольскому взвозу.

  Берегись!— кричал извозчик, щелкая в воздухе гибким плетеным бичом.

Навстречу им тоже проносились санки, повозки, экипажи, запряженные гуськом и тройками с звонкими бубенцами, с лихими возгласами кучеров и веселыми криками катающихся. Это живо напомнило Радищеву столичных дворянчиков-франтов, одетых в куртки с чихчирями, с верховыми жокеями, наряженными греками, черкесами, гусарами — развлечение, прозванное в Санкт-Петербурге «хадрилью». Катанье на Неве рабски копировало французские моды, а в развлечении тобольцев было свое сибирское, самобытное, народное.

89

 

  Сегодня проводы масленицы,— крикнул Панкратий Сумароков, охваченный азартом катанья,— поедем на Иртыш...

Катанье на лошадях в украшенных повозках по городским улицам и на реке было излюбленным развлечением молодых и пожилых тобольцев. Радищеву казалось, что он видит весь Тобольск на лошадях. Особенно неистовствовали подгулявшие купцы и их приказчики.

  Поедем взглянуть на масленицу,— предложил Сумароков,— это чудесное зрелище...

Александр Николаевич, охваченный быстротой езды, лишь кивнул головой в знак согласия.

  На Иртыш!

Извозчик, понял. С Богородской улицы кони вырвались к реке и помчались по ее гладкому простору в направлении Чувашского мыса. Езда захватывала дух, было приятно ощущать ее быстроту, чувствовать, как холодный ветер обжигает лицо. Александр Николаевич повернулся к Сумарокову, закрыв лицо меховым воротником.

  Крепкий морозец!— сказал он.

  Хорош!— отозвался Сумароков и вдруг, совсем неожиданно, стал читать свои стихи о сибирской зиме и сибирском морозе:

 

Опустошая царство флоры,

На стеклах пишет он узоры,

Мух в щели, птиц в кусты, зверей же гонит в норы.

С бровей на землю он стрясает снежны горы,

В  руке его блестит та хладная коса,

Которой листьев он лишает древеса.

Грозит  покрыть   Иртыш  алмазною   корою

И пудрит мерзлою мукою

Сосновы черные леса.

 

И хотя голос Панкратия Платоновича временами слабел от встречного ветра и быстрой езды, стихи его нравились Радищеву. Слова, которых он не расслышал и не понял, не испортили поэтического восприятия автором сибирской природы.

90

 

А Сумароков, увлеченный продолжал читать:

 

В  Сибири  чем  убить  такое скучно  время?

Вели-ка дров принесть беремя:

Затопим  камелек,

Разложим   аленький  трескучий  огонек,

Сорокаградусны   забудем   здешни   хлады...

 

Давно Александр Николаевич не испытывал таких острых и свежих впечатлений, как сегодня. Он откинул воротник шубы и снова подставил лицо встречному ветру.

Их настигла и обогнала повозка, укрытая рогожей, украшенная разноцветными  лоскутами. Ее везла ретивая тройка, убранная лентами и коврами.

Звенели бубенцы и колокольчики на разные голоса. Посредине повозки стояла соломенная кукла, а над ней, вверху, на шесту, было прикреплено колесо — древняя эмблема языческого солнца. Эта повозка и называлась маслишкою.

Под яром Чувашского мыса повозка остановилась. Несколько молодых людей — парней и девушек, сопровождавших маслишку, сняли куклу, поставили ее на лед и зажгли. Солома ярко загорелась, а молодежь, напевая хороводную песню, носилась по кругу. В песне пелось, что пришла пора проститься с масленицей, весельем, блинами и сесть на великопостные сухари да воду.

  Вот она Русь! — восторженно проговорил Сумароков.

  Народное гулянье,— поправил его Радищев.

Александр Николаевич с детства любил все народное — сказки, песни, игры, пляски, обряды, гаданье. В них он видел чистые и красивые проявления души русского человека.

Они возвращались с проводов масленицы приподнято возбужденные, радостные, довольные.

  Теперь ко мне, ко мне,— остановив лошадей возле своего домика, сказал Сумароков,—сегодня ты проведешь вечер в кругу моих друзей. Они уже ждут...

Панкратий Платонович увлек Радищева за собой, попросту обхватив его рукой за талию. В прихожей их

91

 

встретили оживленные и нетерпеливые приятели Сумарокова.

  Негоже запаздывать,— вместо приветствия заметил военной выправки человек и представился:

  Михаил Алексеевич Пушкин, может уже и наслышаны обо мне? На свете злых языков больше, чем добрых...

  Мы встречаемся впервые,— сказал Александр Николаевич, приятельски пожимая Пушкину руку.

Михаил Алексеевич Пушкин, моложе его годами, но преждевременно состарившийся, казался ему теперь сверстником. Сзади Пушкина стоял Иван Бахтин, не любивший появляться в частных домах в своем прокурорском мундире и всегда приходившим в гости в пышном наряде франта. Он важно встряхивал своим хохолком на голове в знак приветствия и добродушно улыбался.

Все прошли через гостиную в небольшой зал. Посредине его стоял круглый стол, в простенках зеркала с подстольниками из красного дерева, стулья, крытые пестрым ситцем, по стенам — картины и портреты, указывающие на то, что хозяин дома любил живопись.

Как только Александр Николаевич вошел в зал, из-за карточного столика поднялся смуглолицый с масляными, хитроватыми глазами тобольский бухарец. Он шагнул ему навстречу и, прижав руки к груди, низко поклонился.

  Апля Маметов! — проговорил он с заметным акцентом, мелкими шажками попятился и снова сел за карточный столик.— На адну ыгру в бастон.

  Не любитель карт,— отказался Радищев и поблагодарил за приглашение.

  Автор перевода «Мнение магометан о смерти пророка Моисея», напечатанного в «Иртыше»,— пояснил Панкратий Платонович,— знаток Бухарии...

При этих словах Александр Николаевич как-то по-новому окинул взглядом Маметова, живо напомнившего ему приезд в Санкт-Петербург бухарского посла Ирназара Максютова. Это было лет десять назад. Радищев тогда, только начал служить в коммерц-кол-

92

 

легии и заинтересовался бухарским посольством, требовавшим удовлетворить просьбу своих купцов, ограбленных киргизами и сообщниками Пугачева где-то на оренбургской линии. Ему припомнилось это дело. Екатерина II не удовлетворила просьбы купцов, сославшись на смутное время, но Максютова обласкала, осыпала милостями и позволила ему беспошлинно торговать по Каспийскому морю. А когда посольство покидало Россию, то сверх подарков Максютов получил четыре тысячи рублей серебром на постройку училища в Бухаре. Немного позднее именным указом посланнику «Большой Бухары» при русском дворе был пожалован корабль для распространения торговли в водах российской империи.

  Давно из Бухарии? — спросил Радищев.

  Мендыяра Бекчурина слышал? — вместо ответа тоже спросил Апля Маметов.

  Да, да — поспешил сказать Радищев, знавший некоторые подробности о поездке Бекчурина в качестве русского посла к бухарскому хану с письмом графа Никиты Панина.

  Тогда приехал Аренбург. Потом прибыл Тобольск...

  Про Филиппа Ефремова — странствователя по Бухарии знаете? — опять спросил Радищев.

  О-о! — протянул Апля Маметов и поднял над головой указательный палец.— Юзбашей у Аталыка был, с его девочкой Кашгар сбежал... Смелый человек, о-о!

  Какую книгу странствования и приключений написал,— с заметной гордостью сказал Сумароков.— Три издания выдержала...

  Российский унтер-офицер!— с глубоким проникновением и теплотой произнес Александр Николаевич и, словно отвечая на свои мысли, захватившие его в тот момент, продолжал:

  Все это очень примечательно и хорошо. Разными путями русские ищут дружбы с другими народами и, наверняка, найдут ее...

93

 

  Обязательно найдут,— горячо поддержал его Сумароков.

Обращаясь к Апле Маметову, Радищев заключил:

  Перевод «Мнение магометан о смерти пророка Моисея» непременно прочту,— Александр Николаевич доверчиво улыбнулся автору,— а лучше бы о торговле в Бухарии написали, как думаете?

  Подумать можно.

  Подумайте...

Радищев с первой минуты проникся расположением к этому небольшому обществу, собравшемуся в доме Сумарокова. Останавливаясь перед зеркалом, чтобы поправить измятый батистовый бант и расчесать волосы, Александр Николаевич обратился сразу ко всем:

  Какие новости, господа?

  Нет дня без новостей. Из столицы пишут, что граф Безбородко все забавляется...

  Тыгровою шкура ему подарыл,— вставил Апля Маметов.

  Завел новую «канарейку»,— продолжал Пушкин,— певицу Тоди и веселится с нею в маскараде у Лиона...

Михаил Пушкин был охоч до подобных рассказов. Он сам до женитьбы на Наталье Абрамовне, родной сестре князя Сергея Волконского, любил разгульную жизнь и хорошо знал об интимных связях многих сановников двора. По рекомендации и настоянию княгини Дашковой, баловавшей своим вниманием молодого лейтенанта Пушкина, служившего в одном полку с ее мужем, он был представлен Екатерине II в качестве наставника ее сына.

— Вы напрасно не были у Дохтуровых,— наблюдая за Пушкиным в зеркало, перебил его Радищев. Не об этом он хотел услышать новости.

  В доме, где в жилах хозяев течет кровь Дашковых, моя нога не ступит.

  Почему так?— обернувшись к нему, спросил Александр Николаевич.

94

 

  Не стоит вспоминать. Длиннейшая история,— он резко махнул рукой,— княгинюшка бес, а не женщина, окажу, господа. Сначала она сдружила меня с князем Дашковым, так удобно было для нее, а потом поссорила нас... и по ее милости меня сослали сюда.

Чтобы переменить тему, заговорил Сумароков.

  Намедни я получил от Алексея Гладкова — коллежского асессора Пермского наместничества казенной палаты экспедиции горных дел перевод сочинения Готлоби «Как выгоднее на медеплавильных заводах проплавлять медные руды». Готлоби хвалит прусское горное дело, расписывает водоналивные машины, а о механикусе Колывано-Воскресенских заводов Иване Ползунове, сотворившем огнедействующую машину, не говорит ни слова...

Радищев насторожился. Фамилия Ползунова ему где-то уже встречалась. Ему живо припомнилось, что писал Паллас в «Путешествии по разным провинциям Российского государства». Паллас сообщал, что на берегу заводского пруда в Барнауле Иван Ползунов установил огненную машину, совсем не пригодную для плавильных печей. И еще о механикусе Ползунове упоминал Фальк. Оба они утверждали, что машина  сооружена  по плану английского двигателя.

В устах Сумарокова слова о Ползунове звучали совсем по-иному.

  Ну, ну!— нетерпеливо произнес Александр Николаевич, как бы призывая Сумарокова продолжать начатый разговор.

  Лет десять назад машину разобрали, как обветшалую, и забыли о ней.

Радищеву это напоминало смелые проекты петербургского механикуса Кулибина — творца ярчайшего фонаря, озаряющего теперь дворцовую площадь и улицы столицы. Быть может, судьба Ползунова была еще хуже, чем Кулибина, гений которого был растрачен на мелочи, услаждающие прихоти Екатерины и ее двора.

  Как же так!— с болью произнес Радищев.— Забыла машину, эру новую открывающую в механике...

95

 

  Об этом сказывал бывший тут проездом Иван Черницын, родом из тобольских дворян,— продолжал Сумароков,— ученик Ползунова, пускавший машину после смерти механикуса.

  Какой же он ученик,— с возмущением молвил Радищев,— ежели дозволил уничтожить творение ума своего учителя.

— А ему что до машины,— скептически заметил Пушкин,— женился потом на вдове, вышел в люди и, как говорят, алтайское серебро возит в столицу...

— Скажите, господа, почему русскому уму нет размаха на родной земле?— с обидой спросил Александр Николаевич.

  А куда же прикажете деваться иноземному?— язвительно оказал Пушкин.

Разговор о Ползунове оборвался. Александру Николаевичу хотелось услышать еще какие-то подробности о русском механикусе, а какие он и сам не знал. История Ползунова запала ему в душу, механикус сделался для него теперь дорогим, близким человеком... Радищев вспомнил бумаги о Семене Ремезове, показанные ему архивариусом Резановым, и снова подумал о том, как богата русская земля талантливыми людьми;

«Дать бы расцвесть их гению в полную меру,— размышлял он,— каких бы больших дел, полезных отечеству, натворили они».

Молчавший до сих пор флегматик Бахтин, прервал его размышления.

  Господа, с вашего разрешения, я прочту стихи.

Панкратий Платонович, ценивший в Бахтине умение отзываться злободневной стихотворной строчкой, поддержал его:

  Читай, Иван Иванович.

Бахтин взглянул на Радищева. В этот момент ему важнее всего был одобрительный жест этого чудесного человека, необычного петербургского гостя. По долгу службы он знал о нем гораздо более, чем все присутствующие здесь. Александр Николаевич казался Бахтину необычным человеком, с самоотверженной и героической душой. Он прекрасно понимал, что поведе-

96

 

ние Радищева достойно похвалы и признания потомков. С первой встречи в театре Бахтин почувствовал в нем огромную силу, несломленную решимость к борьбе. «Таким и должен быть автор, написавший дерзновенную книгу»,— подумал тогда и теперь Бахтин.

Радищев ощутил на себе взгляд Бахтина. Вместо кивка, которого тот ожидал, как сигнала, Александр Николаевич приветливо улыбнулся и повторил сумароковскую фразу:

  Читайте, Иван Иванович.

Бахтин торопливо вышел на середину зала. Он вскинул голову с вздрогнувшим, как султанчик, хохолком. Волна кружев и белая пена жабо, в котором потонула шея до подбородка, делали лицо Ивана Ивановича немного смешным. Он важно закинул руку за спину и артистически начал:

 

— Ты властен дни пресечь;

Но вспомни, что имеем

Мы в сердце судию, которого ничем

Не ублажишь, омыв в крови невинной руки;

Знай, смерть моя тебе готовит в жизни муки...

 

Бахтин читал стихи о некоем господине Юзбеке, пожелавшем казнить своего раба. Радищеву нравилось, что Бахтин говорил хорошими, теплыми словами о человеческом достоинстве беззащитного раба. Радищеву хотелось сказать: «Рабы не только рассуждают, но и действуют. Они восстают...», но он продолжал слушать. Раб умно убеждал и господин осознал свой мерзостный поступок.

 

— Живи, рабу он рек, и не

страшись ни  мало.

Мне мнится, слышу я, что сам

гласит творец:

Злодейства  где  начало,

Блаженству тут конец.

 

  В жызны маленько иначе,— неожиданно вставил Апля Маметов.

Александр Николаевич приметил, что сидя в стороне и занятый как бы самим собой, Маметов жадно вбирал в себя то, что говорили  другие. Ко-

97

 

роткие реплики указывали на тонкий ум тобольского бухарца.

  Господын пока господын, раб есть раб...

Нахмуренные густые брови Радищева приподнялись. Он одобрительно кивнул, тряхнув серебром своих седин. Бахтин доброе приветствие принял на свой счет. Апля Маметов, к которому адресовался кивок, совсем его не заметил; он свесил над карточным столом бритую голову в парчевой тюбетейке, расшитой цветистыми шелками, и, казалось, дремал.

Место Бахтина занял хозяин дома. Панкратий Платонович объявил:

  Две строфы из оды «На гордость»...

  Нельзя ли сбавить наполовину,— пошутил Пушкин,— а то Апля захрапыт тыгром!

  Чытай больше, моя голова думает лучше...  

Панкратий   Сумароков  стал   читать   задушевно   и просто. Он не декламировал, как Бахтин, а словно обращался к кому-то в эту минуту, убеждая и разъясняя ему важное и неизбежное. Он взывал посмотреть вокруг себя, он говорил о силе, которая вновь могла подняться и могучей волной своей смыть на пути ненавистное зло, горечи и обиды.

 

Вельможа, злом сим  зараженный,

Рыданью страждущих внемли!

Вспомни,   смертный,   ослепленный,

Что ты такая ж гордость земли!

Смеешься ты, а брат твой стонет.

Ты в роскоши, в слезах он тонет,

Ты в щастии, а он в бедах...

Страшись!.. Приходит время грозно,

Спеши спасать себя от бед!

Раскаяние будет поздно,

Как смертная коса сверкнет.

Сверкнет! И дух твой вострепещет,

 

Слушая Панкратия Платоновича, Радищев видел себя то едущим в родное аблязовское имение, в ту тревожную годину, то склоненным над книгой, когда писались строчки, проникнутые любовью и уважением к народным смутьянам, то в Петропавловской крепости    перед   Шешковским,    усмотревшем   в  нем

98

 

бунтовщика хуже   Пугачева.  Радищев от души радовался, что муза сибирских друзей была отдана его делу. А Сумароков   читал с горячей   убежденностью, с подкупающей сердечностью и простотой.

 

О вы! Сердца ожесточенны,

Да устрашит пример вас сей!

На то ль вы счастьем вознесенны,

На верх достоинств и честей,

Чтоб   вы  злочастны  презирали,

И чтобы грубо  отвергали,

К вам прибегающих в слезах?

Вы  сильны и велики ныне,

Но коль угодно то судьбине,

За утро превратитесь в прах!

 

Сумарков кончил, а Радищев все еще слышал, как призывно звучал его голос.

  Сердце шыплет...

  На то стихи, Апля,— заметил Пушкин и добавил,— не хватит ли духовной пищи, господа?

Панкратий Платонович виновато встрепенулся.

  Ты прав, Михаил Алексеевич. Не мешает и нам проводить масленицу.

Апля Маметов встряхнул головой, привстал из-за карточного столика и полное лицо его расплылось в довольной улыбке. Он стал потирать пухленькие, как у барыньки, руки.

  Лука, Лука Демьянович, услади дорогой...

На голос Панкратия Платоновича в дверях появился старенький лакей и круглый стол был мгновенно накрыт. Друзья уселись.

  Нет более счастливой минуты в жизни, как поднимать бокал за дружбу,— произнес Пушкин.

  Я почитаю счастливой минутой,— отпарировал Радищев,— ту, когда потомки наши не будут свидетелями посрамления себе подобных во всех странах земли...

  Э-э, дорогой Александр Николаевич, вы забегаете вперед,— протянул Пушкин,— это высокая материя. А я вот вижу, как млеко Бахуса дышит блаженством, душу мою услаждающим...

99

 

Пушкин лукаво прищурился и посмотрел загоревшимися глазами на граненый стаканчик.

  Ну?!

Приятно звякнул хрусталь.

  Люблю все земное, даже Ивана Ивановича во всем иноземном,— осушив одним глотком содержимое стаканчика, пошутил Пушкин.

Хохолок Бахтина затрясся. Апля Маметов укоризненно сказал:

— Ты павлын...

Все громко рассмеялись этому неожиданному сравнению пышного наряда Ивана Ивановича с царственной птицей. Бахтин почувствовал себя совсем неловко. Александру Николаевичу сделалось немного жаль тобольского поэта.

  Выпьемте за русских людей,— с мягким добродушием проговорил Радищев,— за ум, красоту духа наших соотечественников Ремизова, Ползунова, Кулибина, странствователя по Бухарии Ефремова...

  Замечательно!— восторженно проговорил Бахтин и добавил.— И за нашего необычного столичного гостя!

Встреча друзей затянулась. Они вдоволь шутили, смеялись и свободно говорили, кто о чем думал, что кого больше всего волновало. Судьба словно пошла им навстречу и свела их, разных людей, в тесный кружок, чтобы они глубже познали друг друга и свою жизнь в изгнании.

Веселые, шумливой гурьбой, они проводили благодарного им Радищева до гостиницы и расстались довольные вечером, проведенным у Панкратия Платоновича Сумарокова.

 

3

 

Подкрался март — первый месяц весны. Зазвенела капель. На пригорках стал таять снег. Повеяло запахами земли, обнаженной и пригретой солнцем. На крышах ворковали голуби, в дружные стайки собирались воробьи.

Ранняя весна тревожила Радищева. Снег быстро садился, заметно темнели дороги и санный путь портился. Еще из Перми, пользуясь любезностью губернатора Волкова, он переслал письмо Воронцову. Александр Николаевич просил графа сделать «утешительное удовольствие» — видеть на месте своего пребывания кого-либо из семейства. О своей просьбе Радищев напомнил и из Тобольска. Он верил, что Воронцов откликнется и посодействует кому-нибудь из родных навестить его. Теперь Радищев, охваченный беспокойством, терял, надежду на встречу с родными и закручинился.

Степан с Настасьей тоже пригорюнились. Они поочередно подходили к окну, всматривались в каждый возок, спускающийся к Иртышу. Но возки, перемахнув реку, терялись в городских улицах или проезжали мимо гостиницы. Вечерами слуги сидели на крыльце, переговаривались и глядели вдаль. Гасла заря, в небе зажигалась ранняя звезда—вечерница, а они ждали.

  Не стряслась ли беда с господами,— рассуждал Степан.

  Ямские, сказывают, разбойники шалят на Урал-Камне,— говорила жена и сокрушенно качала головой.

  Тьфу, баба, не болтай зря!— обрывал Настасью Степан.— Ямские брешут...

На крыльцо выходил Александр Николаевич. Он молчаливо подсаживался к Степану с Настасьей. Слуги повторяли свои сомнения. Ему становилось легче от того, что он томился не один.

Однажды вечером к гостинице подкатил крытый возок. Взмыленные кони резко остановились и, словно по команде, смолкли под дугой колокольчики. И получилось так, что на этот раз на крыльце никого не было. Александр Николаевич сидел в своей комнатке за книгой, Настасья была занята на кухне, а Степан еще не возвратился от соседки-молочницы.

Александр Николаевич подскочил к окну. Возле возка стоял мужчина в серых валенках, енотовой шапке и оправлял воротник добротной шубы.

  Петр!                                                         

101

 

Радищев второпях накинул пальто и выбежал на крыльцо.

  Петр!

  Вот и свиделись,— проговорил тот и принял старшего брата в объятия.

А из возка уже кричали нетерпеливые детские голоса:

  Папенька, родной!

Александр Николаевич бросился к детям.

  Катенька, Павлуша, дорогие мои крошки...

Елизавета Васильевна, наблюдая за встречей Радищева с братом и детьми, сидела в возке. Слезы непрошенно блеснули на ее ресницах. Счастливая, она взяла из лисьей муфты голубенький платок и смахнула их. Рубановская ждала, когда у Александра Николаевича схлынет первый порыв нежности к детям, и в то же время радовалась бурному проявлению его отцовских чувств.

  Лизанька! Елизавета Васильевна!— оторвавшись от детей, промолвил Александр Николаевич, и, порывисто схватив ее за голову, трижды припал горячим поцелуем к ее щеке. Радищев помог Елизавете Васильевне выбраться из возка и почти поднял ее на своих, вдруг окрепших, сильных руках. Павлик с Катюшей уже громко смеялись и что-то лепетали появившимся на крыльце Степану с Настасьей.

  С приездом! — в голос говорили они и вытирали катившиеся по лицу слезы.

  Не хочешь, а они льются ручьем,— виновато оправдывался Степан.

А возле ямщицкого облучка стояла в нерешительности, никем незамеченная, Дуняша, застенчиво молчаливая и тоже плачущая от чужого счастья.

  Дуняша! — позвала Рубановская, вспомнив о ней.— Дуняша!

Дуняша несмело вышла из-за возка и, смотря на удивленного Радищева, поздоровалась с ним.

  Дуняша здесь?— проговорил он не то обращаясь к свояченице, не то к девице и по-отцовски обнял ее.

102

 

  Дуняша, ты хотела ведь замуж? — сказал Радищев, припомнив то, о чем писал в своем завещании.

Девица сконфузилась.

  Вы скажете, Александр Николаевич...

Он пошутил:

  Ничего, жениха и здесь найдем.

Вскоре все сидели за небольшим столом в комнате Радищева, пили горячий чай и задушевно беседовали. Александр Николаевич пристально всматривался в родные ему лица. Изменились Катя и Павлик, вытянулись, подросли за время разлуки. Их глаза, не по-детски озабоченные, показались ему печальными. Радищев подумал, не он ли виноват, что заронил в детские души частицу своего большого горя.

Елизавета Васильевна за хозяйку дома сидела возле самовара. Она часто взглядывала на Александра Николаевича, стараясь понять его мысли, уловить происшедшие в нем перемены. Он выглядел теперь свежее, чем в их последнюю встречу в Петропавловской крепости. «Видно в сердце его улеглось горе и он смирился со своей участью?» — подумала она, продолжая наблюдать за выражением его лица. Она отметила, что глаза его менее печальны, чем были раньше, а движения его стали более уравновешенными и спокойными. И это радовало ее.

Петр Николаевич говорил о делах коммерц-коллегии, о заботливости Александра Романовича Воронцова, объявившего, что будет помогать семье Радищева, содержать его, как в пути, так и в Илимске.

  Батюшка, прежде чем решиться пустить детей с Елизаветой Васильевной, писал графу Александру Романовичу. Испрашивал его совета. Батюшка высказывал мысль—подать о тебе просьбу его светлости князю Григорию Александровичу.

  Потемкину?

  Граф Александр Романович отсоветовал и одобрил желание Елизаветы Васильевны поехать к тебе с малыми детьми. Батюшка послал меня проводить их... Большие твои направлены со Степаном Николаевичем в Архангельск.

103

 

Угрюмый и замкнутый от природы, Петр Николаевич не был схож с братом. Александр Николаевич со своими черными глазами, скрытыми под дугообразными, густыми и подвижными бровями, резко отличался по внешнему виду от братьев. Говорили, что он больше походил на смуглолицего деда Афанасия Прокопьевича, служившего в одном из бывших «потешных» полков при Петре Первом. Наоборот, Петр Николаевич, лицом суховатый, с толстеньким, будто обрубленным носом, поджатыми губами, больше походил на Аргамаковых — родню матери Феклы Степановны.

  Как ты живешь, Петр? — спросил Радищев. Образ его жизни всегда волновал и беспокоил Александра Николаевича. Брат его вел невоздержанный образ жизни и на существование земное смотрел легко: лишь бы было праздно, да весело, а до другого ему не было никакого дела. Осуждая поведение брата, Александр Николаевич по праву старшего часто наставлял его.

Петр Николаевич сощурил глаза, недовольно повел бровями.

  Как прежде, Александр,— и чтобы избежать неприятного для него разговора, продолжал рассказывать о сборах в дорогу. Слушая брата, Радищев думал об его непутевосложившейся жизни. Ему было жаль его всегда, а в этот момент особенно. Петр Николаевич приехал к нему, доставил Елизавету Васильевну с детьми, и он был так благодарен ему за это.

Радищев, переждав, спросил, долго ли он задержится в Тобольске. Петр Николаевич пояснил, что дела его по службе не позволяют ему продолжительно задержаться в Тобольске, а Елизавета Васильевна задержится здесь.

Александр Николаевич быстро привстал, поцеловал руку свояченицы и этим выразил свою радость. Как мила и обаятельна была она сейчас в простенькой ватной кацавейке! Волосы, заплетенные в толстую косу и собранные вальком, туго облегали ее голову.

104

 

Петр Николаевич поднялся и покачивающейся походкой прошел до дверей и скрылся за ними. Радищев заметил, как неуклюже и мешковато сидел на ссутулившейся спине брата долгополый кафтан, и подумал: Петр постарел.

Елизавета Васильевна, взволнованная больше, чем в первую минуту бурной встречи, тоже встала. Она, мягко ступая, прошла к дивану и, присев, облегченно вздохнула. К ней подбежали дети. Она обняла их, улыбнулась. Александр Николаевич подставил стул и сел рядом с ними.

  Лизанька! Елизавета Васильевна! Малышки мои! Я будто вновь родился...

Радищев стал опять целовать детей и снова припал губами к маленькой руке Рубановской. Она была счастлива.

«Какой ценой куплено счастье встречи, уразумел ли он?» — Елизавета Васильевна откинула голову и закрыла глаза. Но Радищев в душе успел оценить самоотверженность Рубановской, решившейся с детьми поехать в Сибирь. Поступок ее не находил равного примера.

Рубановская стала рассказывать, как мрачным вечером восьмого сентября была на берегу Невы, надеялась повстречаться с ним и, не дождавшись тюремной кареты, разбитая, возвратилась домой. Голова ее оставалась откинутой и глаза закрытыми. Так лучше представлялась ей та картина.

  И   я с   Павликом   была,— вставила   Катенька,

   Мне казалось, что в тот вечер вместе со мной плакала Нева, улицы, вся столица...

— Шел дождь...— поправила Катенька.

Девочка возвращала ее к действительности, без красок и сравнений, воспринимаемой по-детски непосредственно.

Рубановская подняла голову, открыла глаза. Привычным жестом рук она поправила прическу.

Радищев не верил счастью.

  Не сон ли все?

Он взял  Павлика на   руки и прижал его к груди.

  Сколько слез, треволнений!

105

 

Елизавете Васильевне захотелось теперь говорить просто, как Катенька.  

  Не было денег, я продала летнюю дачу.

Она посмотрела на Радищева. Он внимательно слушал. Счастье встречи оправдывало все, что сделала и могла сделать Рубановская. Елизавета Васильевна протянула руку к сумочке, лежащей на саквояже. Взяла ее, неторопливо открыла, вынула бережно свернутую газету и подала ее Александру Николаевичу. Это были «Санкт-Петербургские ведомости» с отчеркнутым объявлением о продаже его дачи. Радищев пробежал объявление быстрым взглядом:

«На Петровском острову продается загородный двор с хоромными строениями. Дом на шести квадратных саженях, в два этажа и на каменном фундаменте со службами... земляным валом, лесом, сенными покосами и пятью прудами».

Теперь это было уже чужое имение, но для него оно оставалось своим. С загородной дачей у него были связаны воспоминания о счастливых днях молодости. Эту дачу Александр Николаевич строил по желанию милой Аннет. Она хотела пожить с ним вдали от шума столицы в тиши и уединении. Прошлая, такая привычная и уютная жизнь навсегда была потревожена, нарушена. Кто растоптал ее? Какой вихрь смел все? Какая сила разбила счастье? Он держал газету, и бумажный лист в его руках дрожал, как живой.

Елизавета Васильевна взглянула на него глазами, полными сочувствия. Понимая его боль, она тихо и приветливо заговорила о недавних событиях. Их нужно было вспомнить, чтобы счастьем казалось настоящее! Рубановская заговорила о своем свидании с Радищевым в Петропавловской крепости. Она тогда умолчала, как добилась этого свидания...

  Я ведь собрала свои бриллианты и отослала их ночью со старым слугой Шешковскому...

Они почти ни о чем тогда не говорили вслух, а изливали горе сердец лишь в понимающих взглядах. Рядом поблескивал штык и слишком часты были предупредительные покашливания  солдата. Радищев по-

106

 

просил старшего сына Васю, который сопровождал Рубановскую, заказать в живописной мастерской небольшую иконку. Обращаясь к Васе, он обращался к Елизавете Васильевне и она поняла его. Небольшая иконка должна была изображать святого, вверженного в темницу за то, что тот слишком смело говорил правду, а под изображением сделать надпись: «Блаженны изгнанные правды ради».

Это был гордый вызов одинокого узника Шешковскому, Екатерине, всей самодержавной России, которая представлялась тогда ему огромной Петропавловской крепостью.

Теперь они встретились вдали от Санкт-Петербурга, на чужой, неприветливой земле, так казалось Рубановской.

Но все отступало перед тем, что она чувствовала сейчас. Утренней зорькой вспыхнула надежда на счастье. Как-то она пошутила с сестрой Аннет — она росла шустрой, бойкой, смелой и любила шутить. Она призналась Аннет, что любит Александра Николаевича и не будь они помолвлены, отняла бы его у сестры. В этой дерзкой шутке была правда. Аннет испугалась, но Лиза успокоила: «Не бойся,— ты превыше всего», и глубоко затаила свою безответную любовь.

Минуло почти десятилетие. Она теперь имела право на любовь к человеку, ради которого приехала сюда. Не поздно ли приходила весна, не обманчиво ли было утро надежды? Она решила, что будет ждать своей счастливой звезды и дождется ее.

Радищев не мог знать, о чем думала в этот момент Елизавета Васильевна — она умела скрывать голос своего сердца. Александр Николаевич, глубоко привязанный к Рубановской, любил ее чисто, искренно, большой и благородной любовью.

 

4

 

Была полночь. Дети спали крепким и безмятежным сном в соседней комнате. Возле них, сидя, дремала Дуняша и ждала Рубановскую. Но за стенкой все еще не стихал разговор.

107

 

  Тебе не говорили о странной кончине Якова Борисовича? — спросил  брат.

Александр Николаевич впервые слышал о смерти Княжнина, пьесами которого жил столичный театр, и встретил весть эту с сердечной болью. Он машинально поднялся и зашагал по комнате.

  Непонятная, почти загадочная смерть. Скончался он как-то неожиданно, скоропостижно,— продолжал Петр Николаевич.

  Неведомо мне это, — торопливо сказал Радищев, захваченный мыслями о Княжнине. Вспомнилась его «Дидона», принесшая много удовольствия императрице и придворным, злосчастная осыпанная бриллиантами табакерка с вензелем была наградой сочинителю. Сколько разговоров наделал тогда этот подарок, почти заслонивший имя Княжнина и вознесший императрицу, виновницу награды!

Елизавета Васильевна будто угадала его мысли:

— «Дидона» принесла заслуженную славу Княжнину. Помню, еще в Смольном, все только и говорили о «Дидоне», поставленной в домашнем театре Дьяковых... Тогда, в институте, мы все мнили себя Дидоной, погибающей на костре...

Александр Николаевич запальчиво возразил:

  Покойный Яков Борисович более принес услады своим согражданам комическою оперою «Несчастье от кареты».

Елизавета Васильевна посмотрела на Радищева, удивленная его запальчивостью.

  С равным совершенством он владел кинжалом Мельпомены и маскою Талии...

  То и другое, дорогая сестра, похвально, ежели разжигает пламень любви к отечеству и ненависть к притеснителям народа. Нет ничего величественнее и благороднее этих святых чувств в человеке...

  Ты близок к истине, Александр,— сказал Петр Николаевич,— Княжнин написал статью «Горе моему отечеству», наполненную мыслями о народных волнениях и государственных реформах.        

108

 

Теперь Александр Николаевич почти догадывался о странной, загадочной и скоропостижной кончине сочинителя. Со слов Дениса Ивановича Фонвизина, часто бывавшего в доме Княжнина, Радищев знал, что Княжнин задумал написать трагедию «Вадим Новгородский» и последние годы упорно работал над нею. Автор хотел восславить вольность.

— Говорят, пытал его Шешковский, произнес Петр.

На минуту перед глазами Радищева возникла осыпанная бриллиантами табакерка с вензелем императрицы. Что-то кощунственное было в этой награде Екатерины, схожее с тем, что творилось под ее скипетром на огромной земле российской. Вензель императрицы будто давил все живое.

  Ему жить бы да творить еще,— сказала тихо Елизавета Васильевна.— Смерть Якова Борисовича ускорила тайная экспедиция.

  И все наделала его статья «Горе моему отечеству»,— повторил свою навязчивую мысль Петр Николаевич.

Александр Николаевич тихим, полным грусти, голосом сказал:

  Мне всегда казалось, что Княжнин скажет еще в литературе что-то необыкновенно важное. Загублены неисчерпаемые силы и талант...

Радищев присел на стул и спросил:

  Здорова ли маменька?

  Ничего,— неопределенно ответил Петр Николаевич,— батюшка писал, лучше... ей...

Брат не решался сказать о болезни Феклы Степановны, разбитой параличом. Александр Николаевич почувствовал его заминку, но Рубановская, не умевшая лгать, открыла ему правду.

  Феклу Степановну парализовало.

Радищев вскочил со стула и сжал руками голову. Тень его, отбрасываемая свечой, металась по стене. Последнее время Радищева не оставляла мысль о любимой им и любившей его матери. И вот — расплата за эту любовь.

  Я, я один виноват.

109

 

  Александр Николаевич, годы Феклы Степановны не молодые, теперь горю уже не поможешь,— сказала Рубановская и стала что-то перебирать в походной корзине.

  А каков был штурм Измаила!— неожиданно воскликнул Петр. Он знал, что Александр Николаевич всегда горячо интересовался войной с турками и сейчас это могло отвлечь его от мыслей о матери.

  Штурм Измаила?

  Оттоманская Порта на коленях, Александр.

— Кто же герой?

  Суворов! Фокшаны и Рымник меркнут перед Измаилом.

  Суворов рожден для походов,— сказал Александр Николаевич,— Российское воинство превысило чаяния всех на подвиги его взирающих оком равнодушным или завистливым... Военная слава Суворова заставит Европу признать Россию великою державою...

Догорела вторая свеча в этот вечер. Она словно напомнила людям о необходимом сне. Рубановская пожелала спокойной ночи братьям и направилась в комнату к детям.

  Скажи, Петр, о чем еще разговаривал ты с Александром Романовичем?

  Граф хотел, чтобы ты написал покаянное письмо государыне...

  Какого покаяния ждут от меня? Не будет его, Петр!

Петр Николаевич все больше проникался уважением к брату. Отступали горе и терзание, причиненные его судом всей семье Радищевых. Петр понимал, что Александр пострадал за большую правду, которую не пришло время говорить открыто, но которую обязательно скажут благодарные потомки.

Полушепотом они еще долго говорили о жизни, которой жила столица за две тысячи верст отсюда, о жизни, которая была близка и дорога всем истинным сынам отечества.

Через неделю уехал Петр Николаевич. Радищев договорился с ним, что старшие его    сыновья—Васи-

110

 

лий с Николаем будут воспитываться под приглядом графа Воронцова. Оставлять детей жить с братом Моисеем Николаевичем — директором архангельской таможни Радищев считал невозможным. Петр понимал его, не осуждал за строгость и правдивое суждение о себе и Моисее. После встречи с Александром Николаевичем, Петр воспрял духом. Он понял, как надо беречь и ценить жизнь, посвящая ее благородной цели.

Петр Николаевич увез от Радищева в Петербург письма не раскаяния, а благодарности за искреннее сочувствие и участие в его судьбе близких ему людей. Письма были полны рассказов о появившихся замыслах, о желаниях и в изгнании приложить силы на пользу отечества. Как первый опыт такого горячего участия в жизни России, Радищев посылал свое Описание Тобольского наместничества. Он просил Александра Романовича вчитаться в его первый труд о Сибири, высылать ему побольше книжных новинок и не забывать его своими полезными наставлениями. Он обращался к Воронцову с просьбой, чтобы граф помог Петру Николаевичу устроиться в наместничествах Ярославля или Костромы; кому-то из братьев теперь надо было находиться поближе к престарелым родителям. Он уверял, что смена обстановки разумно подействует и изменит образ жизни его брата.

Петр Николаевич уезжал из Тобольска духовно окрепшим. Раздавленным и угнетенным представлял он состояние Александра, когда выезжал к нему в Сибирь. Гордого, непокоренного человека увидел он. Это было лучшей наградой за все мучения, перенесенные семьей Радищевых в последнее время.

 

5

 

В середине марта в Ирбите открылась ярмарка, славившаяся на всю Сибирь огромным выбором товаров и дешевизной пушнины. Радищев очень сожалел, что не мог оторваться в эти дни от семьи и съездить со знакомыми купцами в Ирбит и самому посмотреть, как бойко идет ярмарочная торговля

111

 

Перед ярмаркой тобольские купцы обычно устраивали базары. Александр Николаевич несколько раз побывай на площади по соседству с богородской цер-ковью, где раскинулись торговые ряды.

Предъярмарочные дни в Тобольске были также шумны и многолюдны, как в Ирбите. Радищев с трудом протискивался между подводами в шумной толпе. Тут были среднеазиатские купцы, служилые тобольские татары, мурзы, чиновники всех рангов, любившие поглазеть на торговый круговорот, в котором Европа смешалась с Азией.

Впечатлительного Радищева поразила эта предъярмарочная пестрота и богатство товаров. Он заглянул в гостиные ряды именитого купца Володимирова. Полки ломились от сукон, шелка всевозможных цветов и качеств. Джунгарец торговал пестреньким российским ситцем и английскими тонкими тканями, произведенными на модной в те времена новоизобретенной «мюльмашине», прозрачными, как паутина, шелками индийских ткачей, снискавших себе легендарную известность виртуозной ручной работой; грубой подсиненной китайской дабой и иркутскими опойками, камчатскими бобрами и черными лисами, сибирской белкой и кабарговыми рогами, российскими зеркалами и французскими лентами. На прилавках именитого купца было собрано все, чем жила предъярмарочная торговля стольного города Сибири.

Возле прилавка стоял высокий секунд-майор в болотно-зеленом мундире с красными отворотами, с широким золотым галуном, в треугольной шляпе с большим белым султанчиком. Проворный приказчик выбросил перед ним несколько толстых кусков сукна и, подобострастно согнув голову, наговаривал:

— Мундирчику износу не будет. Сукно моль не берет, от солнца не линяет, от поту не преет-с...

Секунд-майор, разглаживая усы, криво усмехнулся, словно говорил: «Знаем, мол, вас жуликов, не обманете — не продадите», и попросил еще несколько кусков. Проворный приказчик выбрасывал на прилавок новые сукна.

112

 

  Вышесортное, аглицкое...

  Вместо аглицкого и домоткань подсунете... Секунд-майор долго ощупывал  сукна,  подпаливал их спичкой. Приказчик, крутившийся возле него, вспотел и не раз вытирал платком свое кругленькое и красноватое лицо, сильно похожее на медный пятак.

  Отмерь на пару мундирчиков, да без натяжки на аршин,— он снова криво усмехнулся и добродушно добавил:— Ишь как морду-то откормил на украденном...

  Напраслину  возводите-с.

  Знаем вас, не обмерите да не обсчитаете нашего брата, ночью спать не будете. Сколь?

Приказчик щелкнул косточками и назвал причитающуюся сумму. Секунд-майор важно достал пачку денег и стал медленно отсчитывать новенькие бумажки.

  Отчего вздорожало сукно?

  Ассигнатки в цене упали-с,— бойко ответил приказчик и, снова склонив голову почти до прилавка, пояснил:

   В прошлом году рублевая ассигнатка обходилась на серебро 87 копеек, а ноне ужо скатилась до 80...

Радищев, стоявший позади секунд-майора заинтересовался пояснением приказчика. Он тоже стал ощупывать сукно. Приказчик со свистом причмокнул и, уставившись на секунд-майора кругленькими глазками, продолжал:

  Теперь понимаете-с? Нам серебром и золотом куда спокойнее расчет вести было, а теперь монета за кордон уплыла, к иноземцам-с...—и, обращаясь к Радищеву, спросил:

  Вам что, милостивый государь?

  Нет ли сукна  отечественного изделия?

  У нас аглицкие и французские в моде,— подчеркнул приказчик

Радищев как бы забыл свое положение. Торговля пробудила в нем управляющего петербургской таможней. Его энергичная натура человека государственного склада искала всему ответ.

  Хуже ли изделия российских мануфактур?

113

 

Приказчик удивленно посмотрел на Радищева и с достоинством ответил:

  Мы ежечасно удостоверяемся,— доброта товара основывается на мнении. Кто не знает, что произведенная вещь у нас осуждается. Дай той вещи имя французское и вещь — одобрена. Мода-с!

  От этих французских мод дурь в головах возродилась,— грубо сказал секунд-майор и попросил покупку его направить с мальчишкой.

Приказчик низко раскланялся. И когда секунд-майор отошел от прилавка, приказчик услужливо выгнул шею перед Радищевым.

  Что изволите-с?

  Каким товаром прибыльнее торгуете?— в свою очередь спросил Радищев.

  Товар — грецкая губка, чем более расстояние проходит до употребления, тем прибыточнее становится. Вам должно быть сие известно-с?!

Приказчик принимал Радищева за проезжего купчика и хотел блеснуть перед ним своими знаниями по торговой части.

  Истиною почитаем — приходной торг прибыточен,— он состроил кислую мину на лице,— семь лет от пресечения оного с Китаем нужной пользы не получаем. Не ведаете, скоро ль торг на Кяхте возобновится?

Вопрос за вопросом вставали перед Радищевым. Привычка брала верх. Торговая часть государства, которую он наблюдал будучи чиновником коммерц-коллегии и управляющим таможней, заставляла его задуматься над многими вопросами, остававшимися еще нерешенными.

  В чем жалоба?

  Большие запасы накопились, с выгодою торговать нельзя. Скучно-с!

Приказчик многозначительно подмигнул.

  Быстрее сбывать на Кяхту нужно-с...

  Это зависит более от китайского богдыхана и его мандаринов,— сказал Радищев.

  Обмануть их надо выгодою торга,— почти топотом произнес приказчик.

114

 

Радищев рассмеялся, удивленный простоте нрава купецкого приказчика. Он прекрасно понимал — все, что говорил сейчас ему приказчик, выражало лишь надежды и чаяния хитрого джунгарца Володимирова. И все же ему крайне интересно было услышать о сокровенных мыслях тех, которые ворочали огромными капиталами и славились по Сибири именитыми и знатными купцами.

Охваченный своими мыслями, оставив в недоумении приказчика, Радищев быстро вышел из гостиного ряда. Его сразу захватила базарная сутолока.

На углу Радищеву повстречался продавец сбитня— пенного медового напитка. Он держал перед собой на наплечных ремнях деревянный бочонок с длинным носком, заткнутым пробкой. Возле пояса в плетеной корзинке у него были два глиняные бокала, под опояской подоткнут самотканный цветной рушник.

  Кому сбитня, дешево и сердито!— надрывался сбитенщик.— После чарки ноги в пляс идут. Чарка — монета. Подходи, гулявые люди, для вас крепко варено, воды не подбавлено...

А рядом появился блинщик. Он держал на подносе толстые гречневые блины и подтягивал в тон сбитенщику:                           

  После сбитня блином закуси, пропеченыи на горячих углях, на конопляном масле...

Радищев забивался в самую гущу. Шум и говор толпы всегда доставляли ему огромное удовольствие. Возле Радищева сновали нищие и юродивые с сумами, в ветхих и рваных зипунишках, протягивали вперед изуродованные струпьями руки. Они просили «Христа ради» на кусок хлеба. Он доставал полушки с вензелем Екатерины II и подавал их в протянутые руки,

Радищев спрашивал себя: что могла значить его помощь царскими медяками, когда миллионы прозябали в нужде и жили впроголодь, а сотни таких, как джунгарец Володимиров, скучали от пресечения торга на Кяхте и жаловались на малые барыши?

Он наблюдал, как бойко продавали купцы по дорогой цене китайку, сахар, чай,   фарфоровую   посуду,

115

 

замысловато-расписанную тушью, грубые хлопчатобумажные ткани и мысли его впервые обратились к внешней торговле отечества с Востоком. Он спрашивал себя, что давала она купцам и простому люду, и не мог сразу ответить. Многое еще для него не было ясно.

На минуту он останавливался возле палатки киргизца. На коврах у купца были раскиданы самаркандские ткани — цветистые и яркие, золотошвейные изделия Бухарии, горящие, как лучи солнца. Гамма расцветок невольно притягивала. Хотелось не только смотреть, но и приобрести эти плоды рук безымянных южанок. Александр Николаевич приценился к туфелькам-башмачкам и купил их в подарок детям и Елизавете Васильевне.

Но мысли снова возвращались к торговле России с Китаем. Он хотел видеть свое отечество расцветающим, мощным и сильным. Это было не только его заветной мечтой, но и делом всей его жизни.

 

6

 

В шумных рядах предъярмарочного тобольского базара у Радищева появилось неодолимое желание написать сочинение о китайском торге. Он стал тщательно изучать все материалы, какие встречались ему в архивах и библиотеках Тобольска.

Часами Радищев просиживал возле генеральной карты России, повешенной в комнате. По-новому он задумывался и рассуждал о богатствах Сибири, о том, как лучше использовать их на благо народа.

Он был уже в курсе многих вопросов, связанных с торговлей с Китаем, когда в Тобольск прибыл чиновник коммерц-коллегии, статский советник Вонифантьев, возвращавшийся из Санкт-Петербурга на службу в Кяхту.

Это было в конце марта. Статский советник Вонифантьев забежал ненадолго к Радищеву, чтобы передать ему личные письма и посылку от графа Воронцова, а назавтра продолжать путь до Иркутска.

116

 

Петр Дмитриевич Вонифантьев был несколькими годами моложе Радищева и поступил в коммерц-коллегию позднее его на должность младшего чиновника Потом он был направлен в Кяхтинскую таможню. Александр Николаевич знал его по службе, но не был с ним в близких, дружеских связях. Только знакомые по Петербургу, здесь они встретились как друзья, трижды обнялись и облобызались по старому русскому обычаю.

  Не ждал и не гадал встретиться с тобой,— проговорил Радищев.

  Гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда встретится.

После первых приветственных фраз Вонифантьев заговорил о делах. Он явно спешил, а Радищеву не хотелось отпускать его от себя.

  Степанушка, горячего кофею.

Слуга подал на подносе кофейник и маленькие чашечки. Петр Дмитриевич отпил несколько глотков горячего кофе и поставил чашку на поднос.

— Граф Александр Романович интересовался, сколь истинно стремление сибирского купечества возобновить Кяхтинский торг.

  Мысли мои еще незрелы, но, сколь наблюдал я, вред пресечения торга с Китаем не столь повсеместен,— сказал Радищев.

Петр Дмитриевич Вонифантьев, пересевший на диванчик, забросил руки на деревянную спинку и часто забарабанил пальцами, украшенными дорогими супириками.

  Все желают возобновления Кяхтинского торга. Говорят, пользы от него велики.

  Я раскольник в этих мнениях и не смею обобщать факты, Петр Дмитриевич.

Пальцы Вонифантьева перестали барабанить.

  Ассигнации падают в цене. Кяхта может послужить способом к возвышению их курса.

  Не думаю, Петр Дмитриевич. Причины упадка в другом — в безмерном выпуске ассигнаций. Бумажные деньги — гидры народные.

117

 

  Вы осуждаете денежную политику...

  Да, да!— горячо сказал Радищев.— Бумажными деньгами дырявую казну не залатаешь. Чрезмерные долги покрываются золотом.

— Кяхта облегчит государственную казну... Торг с китайцами должен быть неограничительным... Я — сторонник свободной торговли в Кяхте...

Вонифантьев был горяч в своих доказательствах, хотя и не прочно убежден в правоте своих выводов. Знакомый с модным учением Адама Смита о неограниченной свободе торговли между государствами, которое сводилось к тому, чтобы Англия была большим промышленным центром, а все остальные страны являлись бы земледельческими  провинциями, зависящими от нее, Вонифантьев более пересказывал мысли Смита, нежели излагал свои.

  Это новейшее мнение,— сказал Радищев, стремясь подчеркнуть, что он знаком с учением Смита и не разделяет его,— слишком спорно. За него пусть ратуют сами англичане, нам, россиянам, оно не приемлемо... Торг сам себе во многом законодатель... Говорить о неудобствах или выгодах Китайского торга можно, когда досконально будет известно, сколь пресечение торга на Кяхте отразилось на доходах земледельцев, сколь сей торг сулит выгоды, большому ли числу людей даст пропитание...

Вонифантьев, занятый своей прежней мыслью, хитровато-прищуренными серыми глазами посмотрел на Радищева и спросил:

  Что важно сделать в Сибири до открытия торга в Кяхте?

Радищев, прежде чем ответить, подумал:

  Выгодно было бы для торговли всего Сибирского края,— сказал он,— учредить в Барнауле или другом городе торговый банк, наподобие учрежденного в Астрахани. Банк мог бы выдавать деньги с условием оплаты их в Москве или Петербурге...

  Н-да-а!— неопределенно протянул Вонифантьев и снова спросил о доходных отраслях торговли местного края.

118

 

У Александра Николаевича еще ранее сложилось определенное мнение на этот счет. Затронутого вопроса он касался уже в своем «Описании» и сейчас твердо сказал:                                                             

  Кроме ярмарок в Ирбите, Енисейске, Березове, доходная отрасль торговли производится в пограничных крепостях, известная под именем сатовки или мены с киргис-кайсаками. Они привозят много товаров, из Бухарии и обменивают их на российские товары.

  Важно, очень важно!— торопливо вставил Вонифантьев и продолжал: — граф Александр Романович горячо желает одного, чтобы торговля с другими народами велась бы товарами наших фабрик и на чистые деньги, нужные казне...

  Самое страшное, Петр Дмитриевич,— сказал Радищев,— киргис-кайсаки привозят еще пленных калмыков и променивают их русским купцам на дешевые изделия и всякие безделушки...

  Торговля живым товаром?— удивленно переспросил он.

  Купцы русские,— с возмущением продолжал Радищев,— такою куплею невольников прививают порабощение, свойственное завоевателям Америки...

  Н-да-а!— безразлично протянул Вонифантьев, не желая продолжать разговор на щекотливую тему. Он опять поинтересовался, что важно сделать для развития торговли сибирского края.

  Сибирь была всегда золотым дном и будет им для тех правителей, которые более радеют о своей мошне, нежели о совести...

  Господин Радищев, не будем касаться недозволенных тем...

  О заклад можно удариться: если все пойдет начатым ныне порядком, то ничего не изменится в Сибири...

Статский советник Вонифантьев встал и заходил по комнате.

  Разговор наш о торговле, не втягивайте меня в крамолу,— он рассыпал холодный неприятный смешок,

119

 

словно хотел  напомнить Александру Николаевичу  об его положении изгнанника.

Заметив, что огорчил Радищева, Вонифантьев сказал:

— Должен вас обрадовать, граф Александр Романович передавал мне, что ходатайствует о включении вас в   дипломатическую   экспедицию   в   Китай.   Сей разговор происходил у него с графом Безбородко.

Слова Вонифантьева возрождали надежду на избавление от ссылки, давали простор для действий, открывали перед Радищевым широкие горизонты деятельности, но он слабо верил в такой счастливый исход своей судьбы.

— Да это был бы хороший случай к скорейшей выслуге честному человеку, попавшему в беду...

Петр Дмитриевич сказал это в третьем лице, чтобы не обидеть и не причинить Радищеву лишнего огорчения.

Александр Николаевич молчал.  Тогда  Вонифантьев осторожно спросил его о жизни в Тобольске.

  Обрел небольшое общество,— ответил Радищев.— Свет не без добрых людей,— и тверже сказал,— Жизнь мою скрасил приезд родных. Я благодарю за это небо.

Вонифантьев посмотрел на часы.

  Прошу извинения, мне пора,— и, как бы поясняя причину своего ухода, добавил:— Время теплое, снег быстро тает, едва ли успею на санях добраться до Томска.

  Завтра в путь?

  Поутру выезжаю. Не обижайтесь на меня...

  Установятся летние дороги, и я тронусь далее,— тяжело вздохнув, сказал Радищев.

  Надеюсь встретимся в Иркутске.

Петр Дмитриевич распрощался с Радищевым. Александр Николаевич остался один. Он долго не мог собраться с мыслями, потревоженный словами Вонифантьева о возможности быть участником дипломатической экспедиции в Китай.

120

 

Радищев не верил в эту возможность, но она его окрыляла, давала ему свежие силы. Александр Николаевич остановился против карты. Вот перед ним Россия. На востоке ее утро, а на западе глубокая полночь. Так велики ее пространства, что и солнце не в силах враз объять земли российские.

Сибирь занимала почти три четверти обширной территории России и хранила свои богатства под спудом. Александр Николаевич много думал о путях, которые помогли бы в полной мере использовать богатства Сибири. Эти богатства необходимо быстрее положить к стопам отечества.

  Елизавета Васильевна!

Ему хотелось сказать ей о том, что сообщил Вонифантьев, но он боялся говорить вслух об этом. Рубановская появилась в дверях, он радостно улыбнулся ей и заговорил о Сибири.

Она выслушала горячие, порывистые и страстные слова о будущем этого неведомого ей края, стоя рядом с Радищевым возле карты. Она пыталась понять все, что его волновало, ей хотелось во всем жить с ним одной жизнью.

Лишь только Александр Николаевич оторвался от карты, глаза его потускнели и голос зазвучал менее твердо.

  К сочинению таковой карты не исправниково искусство нужно, а головы и глаза Лепехина, Палласа и Георги...

  Все будет так, я верю,— сказала Рубановская,— не надо отчаиваться.

Глаза ее горели тем же огоньком, каким горели у Радищева, когда он говорил о преобразовании Сибири.

Оставшиеся часы вечера они провели за чтением Вольтера. Нагорал фитиль на свече, сплывало сало, застывая причудливыми формами на медном подсвечнике. Увлеченные чтением, они не замечали этого.

Александр Николаевич шутил над учителем Панглосом, пострадавшим за свои взгляды, и вслух выражал думы и превратностях судьбы.

121

 

  Панглос уверял, что мы обитаем в лучшем из возможных миров, но этот простак-философ забывал, что был выкуплен из каторги.

Радищев от души смеялся.

  Кто выкупит меня вместе с вами?

  Судьба!— серьезно сказала Елизавета Васильевна.

  Не серьезничай, пожалуйста. Шутка скрашивает нашу жизнь. Хорошо смеется хороший человек, а плохой и улыбнуться не умеет... Да, дорогая сестра! Мужество и терпение! Прекрасный девиз!

Александр Николаевич сжал руку Елизаветы Васильевны.

Когда Рубановская ушла, Радищев снова сел перед генеральной картой России. Он думал о том, что Сибири принадлежит великое будущее, он верил в это будущее и губы его шептали:

  Мужество и терпение! Прекрасный девиз!

 

 

 

Глава  четвертая

 

НА БРЕГЕ   ИРТЫША

 

Мое сердце чувствует и

способно чувствовать все,

что   может трогать   душу.

А. РАДИЩЕВ.

 

1

 

ВЕСНА в этот год была на редкость дружной и приветливой. В апреле почти сошел снег. Морозы еще держались по ночам, но это не мешало вечернему веселью тобольцев. На улицах были устроены качели. Возле них раздавался безудержный бойкий говор, смех, задушевные протяжные песни. Разудало тренькали балалайки, наигрывали рожки. Парни и девушки водили хороводы.

Горожане постарше чинно сидели на лавочках у ворот, щелкали кедровые орехи, смотрели на веселье. У иного прорывалась удаль: он подходил к торгашу пенником или вином, просил налить кружечку, важно бросал тяжелый медяк на бочку, тут же пил за здоровье присутствующих и присоединялся к гуляющим. Около подхмелевшего приказчика вилась вьюном молодка-лотошница.   Она   предлагала   сладкие    пироги.

123

 

Если не по вкусу было ее приготовленье, просила отведать заморских, разрисованных петухами, пряников.

  Ты сама конфетка, пальчики оближешь... Приказчик хитровато подмигивал и громко смеялся.

Лотошница важно поводила полными бедрами и шла дальше.

  Каленые орешки на зубах трещат...

Мальчишка в большом картузе шмыгал от одной кучки гуляющих к другой.

  Каленые, на деньгу бокал.

Ребячий пискливый голос заглушала лотошница.

  Питерские   сладкие  леденцы,   на   грош   пару...

Не хочешь, а купишь и пососешь холодящий во рту леденец.

  Папенька, купи,— просила Катюша.

  Купи-и,— тянул Павлик.

Радищев доставал портмонэ и давал им по монете. Дети устремлялись к лотошнице. Елизавета Васильевна журила Александра Николаевича: «Не надо баловать, сладостей и дома хватает». Он, дотронувшись до локтя свояченицы, тихо говорил:

  Прихоти детей безобидны, грешно им отказывать.

Прогуливаясь, Радищев   знакомил   Рубановскую   с Тобольском. Они проходили по Благовещенской улице. Над приземистыми домиками поднималось трехэтажное каменное здание купца Володимирова. Дом под железною крышей уставился множеством окон в улицу, словно жадно вбирая все, что видел.

  Расставил   щупальцы,   будто   паук...— обронил Александр Николаевич,—природный джунгарец, принял православие и разбогател, будучи русским подданным...

 Они вышли к домовой церкви, толстенькой, старенькой, облюбовавшей себе место около величественного дома митрополита на небольшой площади.

  Карнаухий колокол оберегает, что сослан в Тобольск по указу Бориса Годунова...

Рубановская удивленно приподняла брови.

  Да, да, сослан! Высечен плетьми и сослан! Кого в России не ссылают в Сибирь... В колокол набатили при удушении царевича Дмитрия.

124

 

  Интересно!

  Страшно, Елизавета Васильевна, когда ссылают колокола, арестовывают книги, терзают людей. Таковы законы и законодатели. Таково самодержавие...

Он гневно махнул рукой и повел свояченицу дальше в направлении кафедрального собора, гордо поднявшего над сибирским городом золотом отливающие купола. Пятиярусная, отдельно построенная, соборная колокольня вышиною в 35 саженей взметнулась под самые облака. Медный голос тысячепудового колокола, отлитого на Тагильском заводе Акинфа Демидова, казалось, нисходил на грешную землю с неба. Он заглушал собою голоса других колоколов — поменьше.

Оглохший от его гула звонарь, нахристосовавшись в купеческих людских, старался изо всех сил. Старушки, проходившие через площадь, торопливо крестились, старички снимали картузы и тоже осеняли себя крестным знаменем. Одна такая благочестивая пара прошла совсем близко. Старческие губы прошептали краткую молитву и имя Акинфа Демидова.

Радищев резко спросил:

— Уразумела?

Рубановская отрицательно покачала головой.

  Демидов умен. Обессмертил себя колоколами. А кто помянет добрым словом тех, что в копоти и чаду отливал их?

А звонарь старался. Звуки благовеста, густые, сочные, певучие, витали над городом и уплывали в голубую даль.

Слова Радищева обидели религиозную Елизавету Васильевну, но она понимала, что ему тяжело, что протест его справедлив.

  Мы не запаздываем в гости?

  Я совсем запамятовал...

Они повернули и пошли к Богородской улице.

 

2

 

Незамысловатой архитектуры корнильевский особняк был выкрашен в светлый тон и являлся одним из заметных городских строений. У парадного подъезда с

125

 

двумя фонарями стояла полосатая будка. Возле нее прогуливался солдат.

На небольшом балконе с затейливой чугунной решеткой, работы уральских мастеров, увитой стеблями прошлогодних цветов, красовалась двухаршинная, вырезанная из дерева, скульптура богини мудрости. Минерва с высоты второго этажа благосклонным оком взирала на панораму города и его окрестности.

Подходя к губернаторскому дому, Радищев поглядел на важно воссевшую на балконе Минерву и усмехнулся:

  Покровительница покровительствует над покровителем града сибирского...

Елизавета Васильевна неодобрительно покачала головой.

  Он заслуживает благодарности, а не насмешки.

  Ах, дорогая сестра, мне хочется злословить.

  Не глумись, ради христова праздника.

  Гнев ниспослан богом,— засмеялся Радищев.

Елизавета Васильевна знала об Алябьеве со слов Александра Николаевича. Ей казалось, что все, кто хоть сколько-нибудь сочувственно относился к Радищеву, были людьми с большим сердцем и заслуживали уважения и благодарности.

Алябьев обрадовался приходу Радищева и Рубановской, о которой был много наслышан. Губернатор, по домашнему одетый в шелковую с кружевами сорочку, заправленную в плисовые брюки, вышел встретить их. Знакомясь с Рубановской, он внимательно оглядел молодую женщину и отметил, что оспинки на лице не портили ее, не лишали женственности и миловидности. Стараясь дружески расположить ее к себе, он восхищенно произнес:

  Воют вы какая! Ценю, премного ценю проявление женщиной мужественной решимости...

Он почтительно шаркнул ногой и, молодцевато разгладив усы, улыбнулся поджатыми губами, а потом снова метнул косой взгляд на Рубановскую. Алябьев обратил внимание на  красивую  посадку ее

126

 

головы. Золотая цепочка   с миниатюрным   крестиком свободно облегала ее полную шею.

Елизавета Васильевна еще сильнее зарделась. Грудь ее учащенно дышала и крестик, будто живой, отражая свет, играл лучами. Она смущенно ответила, что не вольна была перечить зову сердца.

  Сердце ваше благородно. Вы еще не осознаете величия свершенного поступка.

Рубановская достала голубой платок и приложила его несколько раз к зардевшимся щекам.

  Право, я никогда не думала об этом,— искренно призналась она. Губернатор показался ей великодушным и милым человеком.

Александр Васильевич снова почтительно шаркнул ногой и галантно подставил ей свою руку, согнутую в локте. Елизавета Васильевна поблагодарила его по-французски и последовала  за Алябьевым в  гостиную.

Радищев шел сзади, ведя за руки Павлика и Катюшу.

В гостиной на них налетел шустрый мальчик, лет четырех, в костюмчике из малинового бархата с белым воротничком. Он внезапно остановился. Живые глаза его, полные безудержной резвости и удивления, любознательно смотрели на незнакомых гостей.

  Мой шалунишка,— с нескрываемой отцовской гордостью сказал Алябьев и обратился к мальчику:

  Что растерялся, Саша?

Ободренный отцом, Саша смело подбежал и шаркнул взрослым ножкой. Он явно стремился поскорее познакомиться с Павликом и Катюшей. Рубановская поцеловала мальчика в лобик, Радищев, придержав его, погладил по головке.

Дети составили свое общество и остались под приглядом старушки-няни. Взрослые прошли дальше, в гостиную, где их встретила губернаторша Мария Петровна. Ради праздника она была в светлом платье со шлейфом. Из пышкой прически, подобно кокошнику, сверкали бриллианты невидимых шпилек, поддерживающих    ее    густые   каштановые    волосы. Взбитая

127

 

прическа старила губернаторшу: она выглядела значительно старше своих тридцати лет.

Мария Петровна, как и сам Алябьев, приветливо встретила необычных петербургских гостей.

Она успела рассмотреть их, пока они медленно подходили, и мысленно оценить красивую внешность Радищева. Грассируя на парижский манер, она сказала Елизавете Васильевне:

  Ваша поездка в Сибирь достойна пера.

Польщенная Рубановская ответила:

  Я привязалась к маленьким племянникам и полюбила их более всего на свете,— и добавила, взглянув на Радищева: — Александр Николаевич пожелал видеть маленьких детей, воспитывать их сам в годы ссылки, и мне ничего не оставалось, как поехать с ними в Сибирь.

  Вы смелая, Элизабет!— по-французски произнесла губернаторша и призналась, что она не решилась бы на такую поездку. Алябьева не притворялась и говорила вполне искренно. Теперь она ближе рассмотрела Рубановскую и заключила, что рано появившиеся морщины, не старили и не портили ее красивого, молодого лица.

Мужчины не стали задерживаться возле женщин. Они удалились в угловую комнату под благовидным предлогом сыграть партию в шахматы.

Расставляя шахматные фигуры, искусно вырезанные из моржовых клыков тобольскими косторезами. Александр Васильевич, празднично настроенный, шутил:

  Я, как персидский шах, люблю посидеть за шахматами... Повоевать с умным противником, насладиться баталией без грома пушек — одно удовольствие.

  Противник ваш не из сильных игроков,— заметил Радищев, садясь за столик.

Алябьев играл с увлечением и почти с военным азартом. Прежде, чем сделать ход, он вскидывал голову, большим пальцем приглаживал усы, морщил лоб и решительно передвигал фигуру. Он играл осто-

128

 

рожно, старался найти такие ходы, которые бы обеспечивали успех, ставили противника в неожиданное и затруднительное положение. Александр Васильевич и в самом деле в эту минуту видел перед собой маленькую баталию и представлял себя на поле сражения: он вслух выражал восхищение удачным ходом и сокрушался, если сам попадал нечаянно в засаду.

Радищев же не столь следил за игрой, сколь за выражением лица противника. Он не любил шахматной игры и если сейчас составил компанию Алябьеву, то сделал это лишь потому, чтобы не обидеть своим отказом хозяина дома.

  Шах!— торжественно, словно команду, произнес губернатор. Он выдвинул ферзь и держал на случай повторной атаки наготове конницу, прикрытую стройными рядами пешек, подобравшихся совсем близко к фигурам Александра Николаевича. Радищев защитился офицером, находившимся до этого в окружении алябьевских пешек.

  Каналья, офицера-то я и проглядел! Губернатор  сморщился,  громко хмыкнул,  а  затем раскатисто засмеялся над своей оплошностью.

  Придется отойти на прежнюю позицию. Так и в жизни: опрометчивый шаг вперед отбрасывает частенько назад. Да, назад, назад!

Игра продолжалась. Сделав второй раз неудачный шах, Алябьев заметил:

  Однако вы предусмотрительно-осторожны, Александр Николаевич.

  В моем положении по другому нельзя, Александр Васильевич.

Алябьев многозначительно посмотрел на Радищева.

  Да, но не в кругу друзей?

  Среди них всегда найдется недруг! Шах вашему королю.

  Ах, чёрт! Опять зевнул...

Губернатор насупился. Он долго и молчаливо смотрел на поле боя, удивленный и пораженный резко изменившимся положением. Он напрасно искал удачного выхода:  во всех  случаях  он  неизбежно   терял

129

 

крупные фигуры. Александр Васильевич не знал, чем объяснить свою неудачу, тем ли, что он на время отвлекся разговором и потерял невидимую нить в развитии действий противника, или Радищев оказался игроком сильнее его и умело, решительно взял перевес в игре, поставив его перед неизбежным матом.

Алябьев прикинул возможные комбинации выхода из создавшегося положения, но вое они были теперь бесцельны. Победу Радищева предрешали выдвинувшиеся вплотную к его королю пешки, кони и коварная, поджидающая только нападения на короля, ферзь. Никакая перегруппировка сил на доске не спасала. Через несколько ходов объявлялся мат его королю.

— Сопротивление бесцельно-о!

Алябьев разгладил совсем оттопырившиеся ёжиком усы, встал и подошел к окну. У подъезда размеренно шагал солдат. «Тоже фигура! А сколь их на огромной доске российской империи по желанию всесильного игрока движется, как последнему вздумается?»

Александр Васильевич на мгновение представил это диковинное шахматное поле, фигуры солдат, офицеров, главнокомандующих и повелевающую всем императрицу. Вчера послушные ей войска были двинуты на север, к берегам Швеции, и неосторожный ход шведского принца принес успех России. Сегодня те же войска, переброшенные на юг, одержали победу над турками под Измаилом, а завтра их могут передвинуть к сердцу Европы!

«Игра, всюду игра! Разница лишь в масштабах, в продолжительности, в последствиях!»

Какие странные ассоциации! Не оттого ли они, что в его доме присутствует Радищев, о котором он много думал в последние дни. Алябьев резко повернулся и пристально взглянул на Александра Николаевича, Все еще бледновато болезненное, но какое мужественное лицо — лицо борца! И ростом человек невелик. Не Петр Первый! Физическими силами похвастаться не сможет, кажется сломлены они, а душой могуч. Осмелился вступить в поединок с самодержавной властью, обрушился на современные порядки...

130

 

Алябьев, умея с уважением относиться к сильному партнеру, почувствовал в Александре Николаевиче русского богатыря, подстать Илье Муромцу. Сейчас этот богатырь, скованный изгнанием, стоял перед ним в бездействии, затаив силу.

Пауза была слишком продолжительной, и Радищев подумал, что Алябьев огорчен проигрышем. Он хотел предложить сыграть еще одну партию, чтобы тот взял реванш. Александр Васильевич, угадав его мысль, подошел вплотную к Радищеву и, как можно задушевнее, сказал:

  Я думал сейчас об играх, от коих складываются судьбы человечества. Проигрыш в таких играх обходится государству дорого — в миллионы рублей и в миллионы людских жизней... Присядемте на минутку...

Алябьев рукой указал на диван. Они сели. Губернатор, закинув левую ногу на правую, вытянул ее и, словно любуясь блестящим носком лакированного ботинка, поиграл ступней.

  Скажите, Александр Николаевич, чего вы хотели добиться своею книгою?

У Радищева давно был приготовлен ответ на случай, если его спросят об этом.

  Показать, что видел вокруг себя и чем моя душа уязвлена была...

  Но, но, вы невольно взывали к новому возмущению?

  Я говорил правду, пути которой неисповедимы. Их знает бог и народ...                                                 

  Да автор книги!

Алябьев добродушно рассмеялся и, словно желая сказать Радищеву, что он разделяет его мысли, но не хочет признаться, дружески сжал его руку.

  Я всегда думал, на русской земле появится свой Антей, смело разрывающий вековые оковы,— мечтательно произнес Алябьев.— Я понимаю, покуда жива несправедливость — борьба неизбежна... Но кто даст ее очертанья?

  Народ!

131

 

  Чернь? Не верю в ее силы.

Радищев тряхнул головой и страстно заговорил:

  Русский народ очень терпелив и терпит до самой крайности, но когда наступает конец этому терпению, ничто не может удержать протест и гнев народный.

Перед ним вдруг с поразительной ясностью встала вся картина, недавно виденная в доме Дохтуровых. Александр Николаевич продолжал:

   На днях я был в одном доме. Там я встретил прислуживающую калмыцкую девочку. В глазах ее, познавшей просторы степей, еще не потух вольный блеск. Маленькая рабыня осталась дочерью своего народа...

Алябьев перебил его:

  Варвара Тихоновна ябедничала на вас. Позволили, сударь, непростительную оплошность...

  Вам все известно?

  Дохтурова коварная бабенка. Она способна на мерзость.

Радищев с жаром молвил:

  Она могла продать девочку, как безделушку, сменять на собаку и приобрести за 15 денежек другую...

  Э-э, батенька!— протянул губернатор. Девчонка Дохтуровой — невинная забава... Намедни поступили бумаги — полковница Наумова насмерть забила дворовую «женку».

В чем же провинилась дворовая «женка» Данилова? За что обезумевшая от ярости Наумова наказала ее плетьми? За что истязала ее розгами по четыре раза в день? Почему тихую и покорную русскую женщину приковали на цепь, били батогами, пока от плеча ее не отвалился омертвевший кусок мяса...

Данилова не перенесла истязания. Она умерла, безропотно приняв тяжкую смерть мученицы. А вина ее перед полковницей была в том, что она не сумела сделать пряжу по образцу. Грех ее перед богом тоже был небольшим: в постный день она выпила молока и призналась в этом Наумовой...

132

 

Александр Николаевич закрыл глаза. Нервный тик исказил его лицо. Ему сделалось страшно. Он вспомнил некогда нашумевшее дело помещицы Салтыковой. Это было громкое, жуткое и невиданное по своей жестокости дело. Одно упоминание имени Салтычихи вселяло ужас и страх. А таких Салтычих много! Полковница Наумова зверством не отличалась от московской Салтычихи.

Как можно спокойно повествовать о сибирской Салтычихе, не выражая открыто ни возмущения, ни волнения, охватывающих человека даже при обычном упоминании о чьей-то смерти.

Радищев приоткрыл глаза.

Алябьев сидел с подобранными ногами, откинувшись на спинку дивана. Он показался Радищеву в эту минуту и маленьким, и ничтожным хотя лицо его посуровело, глаза построжали.

Александр Николаевич догадывался: губернатор только говорил спокойно, как подобает человеку закона и власти, затаив в себе и досаду, и растерянность, и бессилие предотвратить неизбежное.

«Виновен век, виновата эпоха»,— можно было прочесть на лице наместника. Радищеву хотелось крикнуть: «Уничтожьте крепостничество, и не будет зла, отнимите власть у крепостников, передайте ее народу, и не будет насилия». Но он не произнес этих слов сейчас. Он сказал их во всеуслышание в своей книге. Теперь ему, изгнаннику, бесполезно было говорить об этом. Он встал и нервно зашагал по ковровой дорожке.

Алябьев смолк, а Радищев все шагал и шагал взад-вперед, ничего не видя вокруг себя, кроме того, что свершилось в квартире петропавловского коменданта полковника Наумова.

— Вы расстроены?

Губернатор взглянул на Радищева и ему стало ясно — спрашивать об этом не следовало. Слезы застилали глубокие глаза Радищева. Он был бледен, его трясло, как в лихорадке.

133

 

— Александр Николаевич!— испуганно и с сочувствием сказал губернатор. Он поднялся с дивана.— Полноте вам! В жизни еще и не то бывает...

Радищев остановился против него гневный и грозный.

  Страшнее ничего нет!— и спросил смело, в упор:

  Что же вы, ваше высокопревосходительство, предприняли?

Алябьев изумленно выгнул широкие брови, поспешил пригладить большим пальцем усы.

  Дело направлено в Ишимскую нижнюю расправу, назначена следственная комиссия, труп погребенной анатомируют и...— он не закончил фразы. Радищев с прежней горячностью и возбуждением перебил его:

  Наумова столбовая дворянка и судьи будут тянуть ее дело. За нижней расправой оно последует в надворный суд, потом в палату уголовного суда и, наконец, в правительствующий сенат,— он почти задыхался,— а потом, потом за давностью времени душегубку оправдают...

Губернатор, ошеломленный, только крякнул: на правду слов требовалось мало.

  Вы благородный и человеколюбивый, Александр Николаевич, но на жизнь надо смотреть спокойнее...

  Не могу и не смогу!

Алябьев пожал плечами и вдруг неожиданно перевел разговор на другую тему.

  Получена вторая эстафета от Пиля. Наместник изволил беспокоиться о вашем отъезде... Я отослал курьера немедля, уведомив, что вы нездоровы...

Алябьев с добродушным лукавством поглядел на Александра Николаевича и, не ожидая того, что тот скажет, просто и дружески   продолжал:

  До Иркутска дорога дальняя. Вам с семьей тяжело будет. Оставайтесь в Тобольске. Я берусь все устроить.

  Я сослан в Илимский острог и я буду там...

  Странный вы человек!

134

 

Губернатор хотел еще что-то сказать, но в соседней комнате послышались женские голоса и приближающиеся шаги. Вошли губернаторша и Рубановская.

  Вечно мужчины уединяются,— сказала Мария Петровна, ласково смотря на мужа и Радищева.

  И женщины тоже,— в тон ей ответил Алябьев. Губернаторша глуховато-гортанным голосом пожурила мужа.

  Александр, стол давно накрыт... Нельзя же так...

Александр Васильевич поймал розовую ручку жены и виновато поцеловал ее. Все прошли в столовую. За богато и разнообразно сервированным пасхальным столом женщины несмолкаемо щебетали о пустяках. Алябьев то весело поддакивал им, то пытался возражать, но тут же уступал и соглашался с их доводами.

Радищев казался рассеянным. Все внутри его бунтовало, а притворяться он не мог. От Елизаветы Васильевны не ускользнуло его настроение. Рубановская знала: свои мысли, свой особый мир уводили его далеко от окружающих.

После обеда женщины предложили послушать игру на клавикордах Сашеньки Алябьева. Александр Васильевич оживился и поддержал. Он, не скрывая, гордился сынам и предсказывал ему большую будущность. Простенькие мелодии, исполняемые ребенком, подкупали своей незамысловатой гармонией, легкой, чарующей плавностью.

Рубановская внимательнее наблюдала за Радищевым. Она поняла, что, слушая игру Саши, он обретал равновесие, радостное спокойствие. Александр Николаевич как бы возвращался из неведомого ей мира. Он был сейчас снова вместе со всеми в зале и с упоением слушал, как слушали все, музыку Саши.

Радищев любил музыку и увлекался игрой на скрипке. Ему вдруг захотелось подержать в руках свою скрипку, дорогой сердцу подарок матери. Он с завистью посмотрел на Сашу Алябьева и подумал о

135

 

своих старших сыновьях, оставшихся в Петербурге: дадут ли им музыкальное образование? Он решил, что непременно займется музыкой с Павликом и Катюшей...

А мальчик все играл. И чем дольше звучали клавикорды, тем игра исполнителя становилась прелестней. Сашенька словно сживался с музыкой и его маленькое, разрумянившееся, одухотворенное личико сияло радостью. Не маг тогда знать Радищев, что впоследствии суждено было Саше Алябьеву стать известным русским композитором и стяжать себе славу «сибирского Россини».

Незаметно наступил вечер. Взрослые решили поехать, в театр, а Радищев повез Павлика и Катюшу в гостиницу. Алябьевский кучер в новеньком широкополом кафтане, картузе, шевровых сапогах, восседавший на облучке, взмахнул плетеными вожжами. Застоявшиеся вороные лошади заплясали ногами, обкрученными выше бабки белой тесьмой. Фаэтон выкатился из ворот и загромыхал по Богородской улице.

Какое-то смешанное, странное чувство завладело в этот момент Радищерым. Здесь были и обида, и горечь, и надежда, и беспомощность, и скрытое желание изменить свою жизнь, и сознание невозможности это сделать. Но самым сильным в этом хороводе чувств было страстное желание борьбы, сопротивления.

Он опять невольно взглянул на балкон. Минерва была залита лучами предзакатного солнца. Деревянный лик побагровел. Губернаторский дом остался давно позади, а богиня мудрости все еще маячила перед его глазами. Радищев думал об Алябьеве. Крупицы алябьевских культурных начинаний терялись в море зла, произвола и невежества. Радищева снова обуял приступ тоски. Он возвратился к Алябьевым молчаливый и подавленный.   

В театре показывали комедию «О время», написанную Екатериной лет двадцать назад, в Ярославле. Тогда она, будучи еще молодой императрицей, наряду

136

 

с государственной деятельностью, много занималась светскими делами и на досуге изящной литературой. В те годы Екатерина пытала силы, то сочиняя комедии для придворного театра, то выступая в своих сатирических журналах, направленных против писателя и книгоиздателя Новикова, ядовито высмеивающего начинания императрицы, ее роль просвещенной монархини.

Александр Николаевич, всегда видевший в пьесах Екатерины II показное, искусственное, на этот раз особенно остро чувствовал, как лживо и надуманно все, что изображено на сцене.

В жизни были тысячи калмыцких девочек и дворовых «женок», насмерть забитых именитыми дворянками Дохтуровыми, Наумовыми и им подобными. Эта действительность требовала злого сарказма, гневной сатиры, а не искусственно-веселого фарса, легонькой насмешки.

О время, время! Как изменчиво оно, как быстротечно! Во внешне такую тихонькую, такую покойную помещичье-дворянскую жизнь оно уже успело ворваться накипевшей народной бурей, заревом пожарищ и разорений многовековых дворянских гнезд! Чаша терпения переполнилась... Нет, совсем не похожи были персонажи екатерининской комедии на живых людей, творящих новую историю России, несущих новое время!

В антракте Александр Николаевич оглядел полупустой зал. Ему приветливо кивнул головой Иван Иванович Бахтин, одетый на этот раз просто и скромно, и Радищев подумал, что душа тобольского поэта отзывчива на добрую критику друзей. Александр Николаевич быстрым взглядом обежал присутствующих, ища среди них Натали Сумарокову. Ее не было в театре и ему стало грустно. Радищев понимал, что желание увидеть Натали навеяно скорее всего стремлением ощутить сейчас возле себя человека чистого, непосредственного, способного вернуть покой одной лишь застенчивой ясностью открытых глаз. Он почувствовал на себе пристальный взгляд свояченицы и вино-

137

 

вато улыбнулся, внутренне раскаиваясь, что подумал о Натали и так невнимателен оказался к чете Алябьевых и Елизавете Васильевне. И как бы извиняясь, молвил:

— Простите, я страшно рассеян от обилия сегодняшних впечатлений... Они давят и преследуют меня даже здесь...

Алябьев развел руками — мол прощаю; Мария Петровна жеманно пожала плечиками и удивленно улыбнулась красивым ртом. Елизавета Васильевна взглянула на Радищева еще пристальнее. Взгляд ее сказал, что она не только понимает его, но с готовностью разделяет боль его, его беспокойство.

После спектакля Алябьевы проводили Радищева и Рубановскую до гостиницы.

Фаэтон громыхал, нарушая тишину улицы, освещаемой редкими фонарями. Успев бегло обменяться театральными впечатлениями, все устало смолкли. Радищев был доволен этим молчанием.

Прощаясь с Алябьевыми, Александр Николаевич горячо и искренно благодарил их за проявленное радушие. Он молча стоял на улице до тех пор, пока не смолк грохот губернаторского фаэтона. Его терпеливо ждала на крыльце Рубанавская. И когда вновь на улице воцарилась тишина, он как бы очнулся. Радищев торопливо вбежал на крыльцо и, ничего не говоря, также быстро и молчаливо увлек свояченицу в двери гостиницы.

 

3

 

А неуемная весна шла. После пасхи вскрылся Тобол и начался ледоход на Иртыше. День вскрытия реки вносил своеобразное оживление. У тобольцев исстари укоренился обычай — спорить и угадывать, когда тронется лед. Азартные спорщики проигрывали на пари крупные состояния.

Панкратий Сумароков втянул в спор и Радищева. Он горячо уверял, как старожил,— Иртыш не изменит

138

 

себе и вскроется в тот же срок, что всегда, хотя все, казалось, опровергало это утверждение и говорило — река пойдет раньше.

Лед начал трогаться вечером в свой обычный срок. Александр Николаевич проиграл на пари рубль. Это был сущий пустяк. Он согласился спорить, лишь бы не обидеть Сумарокова, но теперь азарт спора возбудил и его. Приподнято оживленный, Радищев на берегу вместе с горожанами смотрел ледоход. Елизавете Васильевне нездоровилось, и она осталась дома.

Под большим напором мутной, глинистой воды, уровень которой поднялся на три четверти аршина, легко ломало зимний покров реки, и грязный лед торопливо покрывался зигзагообразными трещинами. Иртыш глухо стонал и содрогался. Появившиеся бесформенные льдины становились на ребро, громоздились друг на друга и под собственной тяжестью дробились на мелкие куски, исчезая в мутном речном водовороте.

Могучая стихия напомнила Радищеву о народной силе, которая еще недавно выйдя из берегов многовекового рабства, разлилась по волжским просторам, устремилась и сюда, в Зауралье. Сколько раз в истории поднимался народ, и половодье народных сил устремлялось вперед, ломая все препятствия на своем пути!

Перед Радищевым простирался Иртыш. Он думал о великой славе, прошумевшей на этой сибирской реке. Не воды ли Иртыша поднимали струги Ермака? Не эти ли берега были свидетелями гибели смелого атамана?

Александр Николаевич зашатал вдоль берега по направлению к подгорной части Тобольска. Что-то должно было уложиться внутри его в строгом и нужном ему порядке. Наконец прояснилось, оформилось давнишнее желание, которое впервые появилось у него в Кунгуре, когда он смотрел на фальконеты Ермака и думал о завоевателе Сибири. Образ героя с поразительной ясностью встал перед его глазами. Он почти представлял,   как   будет   писать   о   далекой,   сделав-

139

 

шейся совсем близкой старине, о сказочном Ермаке Тимофеевиче.

Радищев почти бежал, сняв шляпу, словно боялся отстать от кого-то, незримо следующего впереди. Южный ветер, дунувший с верховий Иртыша, развевал седые пряди его волос, обдавая весенней свежестью его красивое, бледное лицо. Погруженный в свои мысли, Александр Николаевич ничего не замечал вокруг.

И вдруг снизу донеслась протяжная песня. Быть может он и не услышал бы ее, занятый своими мыслями, но в песне пелось про Ермака, про его храброе войско. Александр Николаевич остановился и стал вслушиваться.

 

Речь возговорил Ермак Тимофеевич:

Ой вы гой еси, братцы, атаманы-молодцы,

Эй вы, делайте лодочки-коломенки,

Забивайте  вы  кочеты  еловые,

Накладайте бабанчики  сосновые,

Мы поедемте, братцы, с божьей помощью,

Мы пригрянемте, братцы, вверх по Волге-реке...

 

Напев простой, неискусный, даже чуть однообразный, тронул сердце Александра Николаевича; он услышал в нем отзвуки народной удали, безмерной отваги.

Перед Радищевым лежал Чувашский мыс. Здесь произошла одна из самых жестоких битв ермаковой дружины с царевичем — Маметкулом. Кучум наблюдал за битвой, должно быть, вон, с того холма, что величаво стоит поодаль от мыса. Теперь холм называют Паниным бугром. По преданию, до прихода Ермака, на нем проживала одна из жен Кучума — прекрасная Сузге.

А снизу доносились слова старинной, протяжной песни:

 

Перейдемте мы,  братцы,  горы крутые,

Доберемся мы до царства басурманского;

Завоюем мы царство сибирское.

140

 

Александру Николаевичу живо представилась битва русских с Кучумовым войском, богатый шатер Сузге на Панином бугре. Но отчетливее всего видел он самого Ермака Тимофеевича — муж, одетый в тяжелые доспехи воина, как живой стоял перед глазами.

Песня передавала новое, неизвестное, о подвигах Ермака. Записи летописца были скудны, народная память сохранила много больше.

Неожиданно возникло сравнение народного героя с ангелом, встающим из тьмы. Александр Николаевич ухватился за это сравнение и повторил его несколько раз. В голове его зрела теперь поэма, которую он так и назовет — «Ангел тьмы».

Песня внезапно оборвалась, но в душе Александра Николаевича она все еще звучала. Он видел смерть Ермака, щадившую героя в жестоких сражениях с врагами и подкараулившую его темной ночью в волнах реки.

Радищев окинул затуманенным взором Иртыш. В предзакатных лучах солнца река была еще величественней. Оранжево-красные льдины неуклюже громоздились. Вздувшаяся река несла их теперь спокойнее, легче и быстрее. По небосводу медленной грядой плыли пурпуровые облака. Запад, расцвеченный вечерней зарей, был объят багровым пламенем.

Александр Николаевич смотрел то на небо, то на реку; богатство красок постепенно тускнело в мутной воде, исчезала их легкая прозрачность. Чем смелее на землю ступал вечер, тем льдины более темнели и все зрелище ледохода, охваченное шумом движения воды и льда, угрюмилось.

— Александр Николаевич!

Радищев   вздрогнул   от   неожиданности   и   быстро обернулся. Перед ним была Натали Сумарокова. Он заглянул   в ее  лицо  и догадался: она   искала его и хотела этой встречи.

Натали изменилась, похудела, на лице ее проступила матовая бледность, но от этого она была еще прелестней.   Она   шагнула   ближе к   Радищеву и он

141

 

уловил в ее движениях нечто новое: сосредоточенную медлительность,  восторженную  решимость.

Натали решила раскрыть свою душу Александру Николаевичу, рассказать о своей глубокой, затаенной и неразделенной любви к нему. Она долго скрывала свои чувства не только от посторонних, но и от брата, от самого Радищева. Раньше, при встречах, робея перед ним, Сумарокова не находила нужных слов, спрашивала его не о том, что хотело услышать ее сердце, а о чем-то постороннем, несущественном, казавшемся в эту минуту   совсем пустым   и ненужным.

Сумарокова вопросительно посмотрела на Радищева: можно ли сказать ему все, что она думает и чувствует? На лице Александра Николаевича отражались одновременно доброта и строгость. Глаза его будто внушали: «Говори, я жду».

  Не судите строго, если я спрошу...— начала Натали.

Он назвал  ее просто  по имени,   как   сестру и это ободрило ее.

— Говорите, Натали.

Она совсем осмелела.

  Почему вы такой скрытный, недоступный, Александр.

Натали ждала его решительного опровержения, а Радищев молчал.

  Я? Может быть,— равнодушно и холодно ответил Радищев и задумался.

Сумарокова не догадывалась и не знала о подлинных причинах его сдержанности. Не суждено было ему и Натали соединиться в жизни и быть вместе. Между ним и ей незримо вставала Елизавета Васильевна. Любовь к Сумароковой непоправимо обидела бы свояченицу, которой он так был обязан. Радищев понимал, что он, человек вдвое старше и опытнее Натали, не может и не имеет права обманывать доверчивость юного сердца. Возможно, что и чувства, открывшиеся в нем к Натали с первой встречи, не были глубокой любовью. Их скорее можно было назвать романтической влюбленностью...

142

 

Александр Николаевич взял под руку Натали и они тихо зашагали вдоль берега. Рядом шумел ледоход Иртыша. В небе догорали огни заката. Они шли каждый по-своему счастливый и несчастный. Запад оставался за их спиной. Впереди было темнеющее небо, вечерний Тобольск, затянутый густой синевой. Где-то далеко-далеко задрожала фосфорическим сиянием  звезда-вечерница, излучая на землю чистый и холодный свет. Каждый из них, смотря на нее, подумал о родном и самом близком.

Радищев с грустью сознавал невозможность их счастья здесь, в Тобольске, или там, в неведомом крае, куда лежал его путь. Любовь приходит однажды и счастье любви хорошо в молодости. Пусть же останутся о встречах с Натали лишь незабываемые дорогие воспоминания. Все хорошее Александр Николаевич умел хранить и помнить.

Натали переживала свой внутренний конфликт мужественно и стойко, с той силой и упорством, какие всегда сопутствуют чистым и смелым душам.

  Скажите, кто вы для сердца моего? — спросила Натали.

  Я?

  Да, Александр!

Натали высвободила свою руку из его руки, готовая услышать долгожданные слова. Ее вопрос Радищев понял по-своему. Много любопытствующих спрашивали его, почему он очутился здесь, в Тобольске, почему сослан в Сибирь? Именно об этом его спрашивал Панкратий Платонович, этим же интересовался губернатор Алябьев, пытаясь узнать, что он хотел добиться своей книгой.

Кто он, что за человек? Об этом спрашивали его десятки любопытных глаз, внимательно рассматривавших его, когда он впервые появился в наместническом правлении, в театре, в салонах именитых тобольцев. И посейчас Александр Николаевич ловил эти молчаливо-любопытные взгляды на себе, словно действительно являлся загадкой для людей, кто же он в конце-концов?

143

 

И хотя вопрос Натали касался только личных отношений, Радищев воспринял его шире, полнее. Он думал о своем большом призвании. Ответ созревал давно, и Радищев начал читать Сумароковой, внезапно сложившиеся стихи:                     

 

Ты хочешь знать: кто я? куда я еду?—

Я тот же, что и был и буду весь мой век:

Не скот, не дерево, не раб, но человек!

Дорогу проложить, где не бывало следу,

Для борзых смельчаков и в прозе и в стихах,

Чувствительным сердцам и истине я в страх

В острог Илимский еду.

 

Сумарокова не поняла его ответа. Смысл стиха до нее дошел много позднее. В этот момент она была лишь удивлена и даже обижена. Черные глаза Натали посмотрели на Радищева растерянно. Это был ее последний и прощальный взгляд. Она на мгновение испуганно закрыла глаза, схватилась руками за голову, потом открыла их и обожгла взглядом Радищева.

  Прощайте, Александр... Больнее всего сознавать свершенную ошибку...

Она резко повернулась и быстро зашагала от него.

  Натали! — крикнул ей вслед Александр Николаевич.

Сумарокова не обернулась. Она бежала. Слезы горечи застилали ее глаза.

Радищев долго бродил по берегу Иртыша. Он старался отвлечься, думать о другом. Александр Николаевич пытался представить пространства, пересекаемые извилистым руслом этой сибирской, овеянной легендами реки, пространства от гор Киргизского царства до Ледовитого моря и перед ним оживали люди, оживала история. Он снова вспомнил храброго Ермака, вспомнил участников экспедиции Бухгольца и Лихачева, снаряженных еще Петром в Среднюю Азию. Но живая история Иртыша не заслоняла прелестной Натали, только что бывшей рядом с ним...

В небе сияли мириады звезд, излучая на землю холодный, неприветливый свет. Одна из звезд, самая

144

 

далекая, на мгновение запылала ярче других, а потом устремилась вниз и на лету погасла.

Он возвращался в гостиницу, когда сумерки окутали город густой влажной мглой. С Иртыша доносился теперь уже стихающий шум ледохода. Все объяла звездная ночь, полная чудесного обновления и силы смело шагавшей неуемной весны.

 

4

 

О вольном и неограниченном общении Радищева с местным обществом, о внимании, которое вызвала его личность в Тобольске, стало известно в столице. Из Санкт-Петербурга последовало секретное предупреждение и выговор губернатору. И несмотря на это, Алябьев старался ничем не выказывать неприятности, полученной им по службе. Он продолжал снисходительно относиться к государственному преступнику, ибо успел полюбить в Радищеве смелость и ум человека, обреченного влачить в Сибири жизнь изгнанника.

Но как ни скрывал Алябьев свои неприятности по службе, слухи о секретном предупреждении и выговоре ползли среди чиновников губернского правления, суда, казенной палаты, приказа общественного призрения. Они распространялись и в городе.

Дохтурова торжествовала и злорадствовала. Она сама побывала во многих знатных домах и поведала, что ее молитвы услышаны; петербургский вольнодумец и смутьян, не медля оставит Тобольск и под конвоем отправится дальше по этапу. Фантазия мстительницы разыгралась: она вольна была говорить сейчас все, что приходило ей в голову. Доверчивые и обольщенные ее красноречием досужие барыньки верили и перешептывались с соседками. И плыли по городу невероятные небылицы о Радищеве.

Спокойствие Александра Николаевича поколебалось. Степан сообщил ему:

145

 

— Царица, сказывают, разгневалась. Губернатора наказала, вас, батюшка, грозится заковать в цепи...

Как ни нелепы были слухи, а дыма без огня не бывает. И когда об этом же намекнул ему Панкратий Сумароков, Радищев уже поверил — тобольская фортуна изменила ему.

Александр Николаевич стал замечать: теперь к нему относились если не неприязненно, то осторожно. Многие из тех, кто считал за удовольствие и даже счастье побывать в его обществе, стали сторониться его. Личность Радищева, окутанная сплетнями, внушала страх.

Он решил объясниться с Алябьевым. Губернатор встретил его радушно, как всегда, и старался рассеять глупые слухи, распространяемые от скуки тобольскими обывателями. И хотя слова Алябьева не разубедили Радищева и он остался при своем мнении, но сознание того, что губернатор попрежнему хорошо относился к нему, немного успокоило его. Радищев умел дорожить благородством и ценить дружбу. Он проговорил:

  И все же час отъезда близок...

  Вы отправитесь отсюда не ранее, как установится дорога.

Радищев оставил кабинет губернатора немного успокоенный, но прежняя общительность с людьми была уже утрачена.

Осторожность в отношениях к нему тобольского общества и даже боязнь его, как государственного преступника, все более и более тяготили Радищева. Дни потянулись однообразнее и утомительнее. Появились вновь головные боли, стало пошаливать сердце. Александр Николаевич и сам избегал ненужных встреч, чтобы предупредить лишние разговоры о себе. Теперь его чаще видели не в обществе, как раньше, а одиноко, наедине со своими мыслями, прогуливающимся за городом по берегу Иртыша.

Спокойная река тихо несла мутные воды куда-то в неведомую даль. Плыли по ней баржи с хлебом, непохожие на те баржи, которые он привык видеть в

146

 

центральной России. Они скорее напоминали плавучие лачуги. Он думал: во многом здешний народ на десятилетия отстал от населения европейских губерний, и душа его не хотела мириться с этой отсталостью.

На плывущих баржах суетились люди. Доносилась их вольная песня. Было в ней много грустных ноток, но в то же время чувствовалась мягкость, как и во всех русских народных песнях, доверчивая ласковость и чистота.

«Какой в песне, такой и в жизни народ» — думал Радищев. Когда погружался в размышления о народе, личные боли, обиды, огорчения сглаживались, таяли. Они были слишком ничтожны по сравнению с многовековым народным горем.

Май и июнь прошли в дорожных сборах. Были куплены два экипажа, уложены вещи в сундуки, приобретены продукты, а выезд откладывался. Мешали распутица и разлив рек.

В эти дни Елизавета Васильевна была особенно заботлива, предупредительна к Александру Николаевичу. И хотя на сердце ее было тревожно, она внешне была спокойна, и Радищев, глядя на свояченицу, легче переживал неизбежные в его положении неприятности.

Вечера Александр Николаевич проводил за чтением. Как и в первые дни приезда родных в Тобольск, он вместе со свояченицей перечитывал вслух Вольтера, которого называл великим гражданином Франции и любил за смелость философских суждений, за блеск ума. Но, любя Вольтера, Радищев упрекал его за отрыв от народа, за неверие в силы народных масс. «Не советником государя должен быть писатель,— размышлял Александр Николаевич,— а просветителем народа, его другом, указывающим шествие человеческого разума, трудом своим открывающим истину  и преследующим суеверие и предрассудки, затемняющие головы соотечественников. Блажен писатель, творением своим просвещающий массы народные, блажен писатель, сеящий в сердцах челове-

147

 

ческих добродетель! Таков ли Франсуа Аруэ — великий гражданин Франции?».

Король изгнал Вольтера из Парижа, но он оставался непреклонным борцом со злом и в изгнании. «Борца нельзя изгнать и сломить, если он до конца верен и убежден в своей правоте»,— думала Елизавета Васильевна и усматривала в жизни Радищева и Вольтера некое сходство.

  Судьбы великих и смелых людей одинаковы,— выразила вслух свою мысль Елизавета Васильевна и настороженно взглянула на Александра Николаевича, ожидая ответа.

  Не всегда так, дорогая сестра. Слов нет. Вольтер велик! И все же гений этот совершил роковую и непростительную ошибку...

  Гению простятся его пороки,— возразила Елизавета Васильевна.

  Ты не права, мой друг! Потомство нелицеприятно, оно будет строго судить и гения. Оно не простит великому гражданину Франции его пороки и скажет открыто: Франсуа Аруэ, ты был велик, но ты не верил в силы своего народа и не любил его, ты преклонял седую голову перед просвещенным монархом, а ее надо было склонить перед мудростью народной, ибо без народа нет правды, нет будущего.

  Я не об этом хотела сказать,— проговорила Рубановекая, как можно спокойнее и приветливее, боясь нарушить своими возражениями теплую и милую ее сердцу беседу.

Елизавета Васильевна догадывалась, почему Радищев так жадно читал Вольтера: как Вольтеровский Задиг он искал большой дружбы, которая могла бы дать утешение исстрадавшейся душе. Но как заявить о желании дать ему такую дружбу, как сказать о себе? Она поступила предусмотрительно и умно, когда спросила, как бы нечаянно и неожиданно:

  Скоро ль, Александр, закончишь повествование о приобретении Сибири?

Радищев закрыл книгу Вольтера и какой-то короткий миг в недоумении посмотрел на свояченицу, а по-

148

 

том, словно поняв, почему она спрашивала его, ответил открытой и радостной улыбкой. Не он ли разжигал ее любопытство, рассказывая ей о Сибири — стране будущего? Ведь последнее время он горел желанием рассказать людям о Сибири, исписывая по ночам мелким, плотно-сжатым почерком бумажные листы. Почему же тогда он удивился ее вопросу: Елизавета Васильевна только возвращала его в любимый и заветный мир мечтаний и размышлений.

  Я заново очинила перья,— простодушно говорила она, прекрасно сознавая, что помогает ему сосредоточиться сейчас над самым важным.

  Ты мой ангел, спаситель и вдохновитель...

Радищев вскочил   с дивана и,   похлопывая книгой о ладонь, ушел к себе в комнату, заставленную приготовленной к дороге поклажей, сел к столику и начал писать.

И хотя это были пока еще наброски мыслей о приобретении Сибири, но все же мир цифр, фактов, событий, деяний оживал в его воображении: старина одушевлялась и беседовать с нею наедине было отрадно. В эти творческие часы невзгоды и огорчения изгнания отступали перед величием и красотой русской истории, мир становился шире и прекрасней.

Незаметно подступила полночь. К нему в комнату осторожно вошла Елизавета Васильевна с чашкой горячего кофе. Счастливый взгляд ее остановился на стопке исписанных листов. Она молча поставила чашку кофе на краешек стола. Александр Николаевич оторвался от письма. Вдохновенные глаза его горели.

В этот момент они оба чувствовали творческие муки и счастье, но оба умалчивали о другом, сладостно-мучительном чувстве, переполнявшем их сердца. Она не сказала из скромности и боязни показаться ему навязчивой, а он не хотел признаваться ей в этом. Он остерегался и страшился своей судьбы, не щадившей его, боялся ее нового удара и наслаждался своим счастьем, которое шло к нему молча, словно утаиваясь от злой ненавистницы — судьбы.

149

 

Елизавета Васильевна поняла его молчаливый взгляд, значит она не ошиблась. Давняя мечта ее сбывается. Звезда ее счастья светит ей теперь близким и желанным светом.

Александр Николаевич сказал:

  Лиза, мое сердце способно чувствовать и чувствует все, что может трогать душу...

Он еще был в своем заветном мире. Слова его больше относились к тому, о чем он только что думал, писал, что сейчас могли пересказать скорописью испещренные листы, но Рубановская почувствовала в них другую страсть, о которой он умалчивал, но которая сама спешила сказать о себе. Наступил и для Елизаветы Васильевны желанный час.

В груди стало тесно от наплыва чувств. Рубановская поспешила оставить его комнату. Александр Николаевич расслышал: уходя, она шептала:

  Мое сердце способно чувствовать и чувствует все, что может трогать его душу...

 

 

 

Глава пятая

 

ПУТЕШЕСТВЕННИК    ПОНЕВОЛЕ.

 

Какая   богатая,   какая   мощная

страна   Сибирь!

 А.РАДШЦЕВ.

 

1

 

«ОТКРОВЕННО   признаюсь вам,   что  я  не   могу побороть в себе чувство         грусти, думая об обширных пустынях, в кои я собираюсь углубиться. Причины, вызывающие сие чувство, слишком сложны, и я надоем вашему сиятельству, если буду их анализировать. Но почему мне не представить себя путешественником, который, удовлетворяя сразу две страсти — любопытству и жажде славы, твердым шагом вступает на незнакомые тропы, углубляется в непроходимые леса, перебирается через пропасти, поднимается на ледники и, достигая пределов своих поисков, созерцает удовлетворенным оком своим труды и муки? Почему я не могу  признаться в подобном чувстве? Так как я причислен к классу, который Стерн именует «путешественником поневоле», польза не составляет цели моего путешествия и эта мысль отнимает всякий интерес, который любопытство могло бы пробудить во мне...»

151

 

Не ведая, какой будет связь с друзьями, терзаемый сомнениями и беспокойством перед выездом, Александр Николаевич писал об этом графу Воронцову. Но как только в конце июля он оставил Тобольск и пустился в дальнейший путь, настроение и чувства его изменились.

Дорога лежала вдоль высоких берегов Иртыша. Огромные луга были покрыты голубыми кружочками озер, словно накрапленных на ситце. Александр Николаевич погрузился в дорожные раздумья. Простор необъятных степей и равнин давал простор его мыслям.

Экипажи легко катились по наезженной, ровной и гладкой дороге, пыля колесами. Ямщицкие лошади, запряженные цугом, бежали размеренно, помахивая подрезанными хвостами. Бренчали бубенцы под дугой коренника, усыпляя своим однообразным звоном. В экипажах было душно и тесно. Удобно разместиться мешали узелки, баульчики, саквояжи, постели.

В переднем экипаже ехал Александр Николаевич с Елизаветой Васильевной и детьми. Во втором находились слуги. В отдельной коляске следовал унтер-офицер тобольского батальона Николай Смирнов, приставленный наместническим правлением для присмотра за Радищевым в пути.

Алябьев соблюдал проформу, как того требовало предписание правительствующего Сената с собственноручной ее величества подписью. Унтер-офицер Смирнов по наказу городничего — капитана Ушакова, слывшего строгим и суровым начальником, держался независимо. Он вез пакет в Иркутск для вручения его по начальству. В пакете доносилось: «Арестанта Александра Радищева отправить от себя в назначенное ему место, а посланного отсель унтер-офицера отпустить обратно к команде по-прежнему в Тобольск о доставлении того Радищева до Иркутска.

Сему ж правление дает знать о даче тому конвойному до Иркутска и обратно двух подвод за указные одинакие прогоны, т. е. по деньге на версту и лошадь дана от оного правления в надлежащей силе подорожна...»

152

 

Радищев первые дни не обращал внимания на унтер-офицера. Ему было безразлично: следовало ли за ним особо приставленное лицо, или нет. Лесными глухими дорогами было даже безопаснее оттого, что его экипажи сопровождал страж. Ямщики болтали, якобы, бродили по тайге воры и нападали на проезжих. Они же рассказывали: в прошлом году об эту пору воры разбили почту с деньгами и ограбили джунгарских купцов.

Унтер-офицер, исправно несший службу и державшийся нелюдимо, пока не затосковал в дальней дороге, относился к этим разговорам явно безразлично; ямщицкие россказни о грабежах и разбое в здешних местах мало трогали и Радищева. Они не доходили до него, а скользили где-то стороной, не вызывая ни настороженности, ни беспокойства, хотя Елизавета Васильевна была ими немало устрашена.

  О зле человеческом говорят всегда больше, чем о добре,— отвечал Радищев на тревожные слова и мольбы Рубановской испросить у земских исправников стражу для защиты их экипажей от лесных грабителей. Улыбаясь, Александр Николаевич добавлял:

  Купцов следует грабить, они на аршин когда меряют, спускают вершок, а что касаемо почты, то надо еще поразмыслить: не вор ли у вора дубинку украл...

Рубановская не понимала: шутил ли Александр Николаевич или говорил серьезно, но от слов его страх Елизаветы Васильевны таял, хотя и не исчезал совсем. Ей, полной теперь своим долгожданным и заслуженным счастьем, было просто и хорошо подле Александра Николаевича, отрадно было чувствовать себя навсегда  близкой ему.

Сейчас, когда глубокие чувства ее к Радищеву нашли в нем такой же глубокий сердечный отзвук, ее иногда вдруг охватывал совершенно неведомый ей до сих пор страх. Елизавета Васильевна верила в свое счастье, и в то же время боялась, что судьба отнимет его; она  наслаждалась им,   а где-то в глубине зрела

153

 

беспокойная мысль: как продолжителен будет их любовный союз.

Рубановской казалось, что теперь должно было прийти к ней душевное равновесие, а ее не оставляла тревога, словно счастье ее было украденное, мимолетное и призрачное.

Елизавета Васильевна искала поддержки у Александра Николаевича и открывала ему душу, терзаемую сомнениями. Он нежно обнимал подругу и успокаивал:

— Лучший утешитель человека — он сам. Ты ничего не должна страшиться, твоя душа должна быть покойна.

Сибирская природа, щедрая на цветы, словно убрала луга и поляны богатыми яркими коврами. Алела в густой мураве сарана, цвел синяк, розовели большие бутоны марьиных кореньев, золотились корзинки золотарника, распускал белоснежные метелки иван-чай. То же разнотравье, что на подмосковных лугах, буйно росло и в Прииртышье.

Александр Николаевич изредка выскакивал на ходу из экипажа и, упоенный лесным ароматом трав, рвал цветы; с огромным букетом, задыхаясь, влезал он в экипаж и отдавал цветы Елизавете Васильевне. Слишком необычно началась их совместная жизнь, без благословения родителей и церкви, но с благословения и согласия их любящих сердец. И от этого личное счастье казалось им богаче, краше и дороже.

Неокидываемый взором голубой простор неба и затянутая легким маревом лесостепь сглаживали неудобства пути, и дорожные трудности переносились легче.

 

2

 

В Таре — небольшом уездном городишке, отстоявшем от Тобольска в полутысяче верст, сделана была двухдневная остановка на постоялом дворе. Его содержал Носков, про которого рассказывали, что он из яицких казаков и сослан в Тарский уезд после казни Пугачева.

154

 

Был этот Носков человек роста саженного и непомерной силы. Радищев, глядя на пожилого, усатого детину, поверил, что он двумя пальцами гнул подкову и одной рукой поднимал телегу. В Таре пугачевец занялся мирным делом — развел пчел, имел пашню и содержал постоялый двор.

Носков признал экипажи Радищева за чиновничьи и встретил его приветливо. Хозяина постоялого двора не интересовала биография проезжих. Много их едет в Тобольск и из Тобольска. Не будешь всех расспрашивать — зачем и почему? Платят за простой исправно, а больше ему, Носкову, ничего от них и не нужно.

Радищев попытался заговорить с хозяином и спросил, давно ли он в Таре и как живет? Носков простодушно, ничего не скрывая, охотно заговорил:

  На бога не гневаюсь. Что Яик, что Тара — одинаковы: с умом да с силенкой везде жизнь найдешь.

Такой взгляд Носкова на земное существование не понравился Радищеву. Он спросил казака, как же тот относится к своей прежней вольной жизни? Носков хитровато уставился на него черными, как смородина, глазами и передернул усами.

  Побаловались и хватит. Пусть другие займываются, кто помоложе. У них все впереди.

  Значит, доволен житьем?

  Доволен не доволен, а где житье-то лучше сыщешь? Радуйся, что бог послал...

Носков еще подумал и изрек:

  Оно и на всех не угодишь: для одного хорошо, для сотни худо...

Радищев подумал, что по-своему Носков и прав, но слова его чем-то неприятны были Александру Николаевичу.

  А воля?

  Воля птица — ловить ее надо, а как поймаешь?

Носков смолк, будто выговорил накопившуюся житейскую мудрость. Радищев спросил о достопримечательностях города, поняв, что на эту тему разговор их окончен. Казак устало зевнул и, чтобы его больше ни о чем не спрашивали, сказал:

155

 

  Все глазеют на золоченые колокола, може и ты, барин, глянешь. Про них мастак сказывать церковный староста, Семен Можантинов. Он и золотил те колокола...

Носков лениво указал на церковь, поднимавшую купола из-за каменного гостиного двора, амбаров, купецких лавок, что вытянулись невдалеке в ряд на торговой площади.

  За постой, барин, я наперед беру... Радищев ответил Носкову, чтобы он   обратился к слуге Степану, и зашагал к базарной площади. Ему захотелось воочию познакомиться с городом и осмотреть его. Он знал — в Таре был завершен поход Ермака и добиты последние полчища Кучума. Этим город внушал Радищеву благоговейное уважение.

Древняя, как летопись, Тара! Здесь окончательно утвердились русские, наши далекие потомки, чтобы продвинуть Россию в Сибирь. Отсюда начиналось их движение на Енисей и Лену.

Небольшой городок разместился, как и стольный Тобольск, по реке, на берегу притока Иртыша — Тары. В нагорной части находились воеводская канцелярия, амбары, в которых стояла караульня, обнесенная деревянным тыном, а рядом хоромины знати и купцов. Мелкий черный люд ютился на окраине в лачугах, ниже к реке.

В Таре был построен винокуренный завод. Он выкуривал в год до двухсот тысяч ведер пенника, спирта и полугара. На заводе, прозванном екатерининской винокурней, работали каторжане.

Радищев прошел мимо завода, распространявшего в воздухе запах барды, стекающей вонючим ручьем  в Тару. Он невольно подумал, что рассказали бы о своей жизни те, кто задыхается в хмельном смраде винокурни? Так ли, как Носков, поведали бы о себе?

  Барин!— услышал он хриплый голос сзади и быстро оглянулся. Около него стоял старик огромного роста с коротко остриженными волосами и седой клочковатой бородой. Большой нос его был красен, как у пропойцы.

156

 

  Барин!— прохрипел старик.— В нос попало, гарцевать хочетца...

  Вижу, выпить не дурак,— сказал Радищев, рассматривая тряпье, прикрывающее тело старика — рваные, много раз латанные холщевые штаны и засаленную рубаху.— Откуда будешь?

  Журнальный, с государевой винокурни...

  За что штрафован?

Старик вместо ответа выразительно почесал затылок, лукаво прищурил глаза. И хотя вид его был совсем бродяжий, старик располагал к себе — был он должно быть, добродушным и безобидным человеком.

  Родом я россейский, из-под Пензы.

  Земляк мне, значит...

 Може,—прохрипел старик,— только теперь варнаком прозываюсь...

  За какие дела в Сибирь попал?      

  Гнев не сдержал, барин,— признался старик,— руку поднял на помещицу Мореву, будь она проклята! Брата нашего притесняла, тяглым скотом делала, всю неделю на себя работать заставляла... А мы, барин, тожа люди, не скотина. В законе божьем писано — шесть дней трудись, а седьмой господу-богу отдай. В воскресенье хотелось в церковь сходить, свои делишки поделать... А она не давала... Каюсь, барин, как на духу, видать рука дрогнула, на человека ее поднимал, не на скотину, промахнулся, жива осталась помещица, а меня упекли... Поначалу в Саратов, оттуда дальше, в секретную комиссию, а потом, из матушки-Москвы мужику одна дорога — по Владимирской угнали...

Старик умолк. Радищев опустил глаза. Взгляд его задержался на босых ногах старика, израненных и в коростах. Он с горечью и болью подумал о том, сколько таких мужиков гонят по Владимирской. Сколько похожих на это следственных дел прошло через его руки протоколиста Сената! С содроганием сердца составлял он тогда экстракты для заседаний сенаторов, выписывая ясно и точно преступления помещиков, горя желанием   справедливой мести   за каждого

157

 

обездоленного    русского хлебопашца, ничем не защищенного от произвола и самодурства сильных.

В те годы сидя в стенах Сената за изнурительной перепиской бумаг, он не видел тех, кого гнали по Владимирской, но живо чувствовал бесправие народа. И вот теперь, много лет спустя, перед ним, таким же изгнанником, стоял один из тех, дело которого, быть может, находилось в его руках.

  Давно было с тобою?— спросил Радищев.

  Давненько. Не считал лета... Вскоре после нашего Пугача, царство ему небесное,— старик перекрестился и добавил: — Не гляди, барин, так на меня, не вру. Сибирь тем хороша, что врать не велит. Испытал на своей шкуре: в Рассее смирение напускай, а за углом делай что хоть, в Сибири — живи не притворяйся... В Рассее думают; варнак самый худой человек, коли «часы потерял, а цепочкой обзавелся», а в Сибири же знают, что мы не хуже и не лучше других... Не откажи, барин, гарцевать хочетца...

Радищев пошарил в карманах кафтана и вынул серебряную гривну.

  Возьми, выпей за здоровье Радищева.

  Душа твоя, барин,— милее ковша,— сказал старик, отвесил низкий поклон и зашагал от государевой винокурни в сторону базарной площади. Александр Николаевич проводил его глазами, полными боли и сострадания.

Радищев вспомнил слова, сказанные им в книге: «Смотри всегда на сердца сограждан. Если в них найдешь спокойствие и мир, тогда сказать можешь поистине: се блаженны».

Александр Николаевич возвращался на постоялый двор и думал о Носкове. Не такого спокойствия искал и жаждал он видеть в сердцах сограждан. То было не спокойствие, а скорее сытость и довольство жизнью. Куда исчез в Носкове былой заквас, почему он изменил тому, за что бился вместе с Емельяном Пугачевым? Ведь он когда-то встал за вольность, поднял руку на душителей народа... А теперь — покорность и довольство.

158

 

Слова яицкого казака пугали и страшили Радищева. Нет, не того он хотел, когда писал книгу, за которую теперь расплачивался ссылкой в Илимск. В чем же дело?

Ведь, выступая в защиту народа, он желал своим согражданам благо? Разве не он утверждал, что конец страдания их есть блаженство, а блаженство неволе не сродно? Да, конечно, блаженство вольных, свободных людей, но не рабская покорность, не самоуспокоенность...

Он был полон внутреннего стремления честно и до конца служить народу, когда писал книгу, и стремление это и по сию пору горит в нем ярким пламенем.

Но сейчас он понял, что народное море не может быть гладким, что лежащий на дне ил иногда мутит чистые воды, что могут появляться и Носковы. Однако будущее принадлежит не им. Будущее за теми, кто сбросит оковы рабства и будет строить новую, для всех счастливую жизнь.

Он знал, что крестьяне, обремененные крепостными тяготами, однажды восстав против своих бесчеловечных господ, вновь обагрят кровью нивы, вновь будут биться за правду. Они выиграют право на вольность, ибо из их среды придут великие люди, достойные возглавить народное движение. И появись тут рядом воскресший Емельян Пугачев, старик-варнак и сотни, тысячи таких, как он, не задумываясь, стали бы заново под его знамена...

  Знакомился с городом, полным диковинной старины, и размышлял, дорогая, над судьбами народа российского...— сказал он взволнованной Елизавете Васильевне, заждавшейся его к ужину.

Рубановская желая отвлечь его от беспокойных мыслей, перебила:

  Степанушка хозяину за постой уплатил...

  Хорошо сделал.  Спать  крепче будет Носков... Радищев подошел к столу и взял с тарелки ломтик пшеничного хлеба.

159

 

— Землепашцы нашу жизнь продолжают... Они живы, живы будут, ежели того захочут...

Погруженный в свои мысли, он молча отужинал, удалился в комнату и взял дорожную тетрадь. Ему нужно было сейчас немедленно записать в дневнике впечатления сегодняшнего дня.

 

3

 

От Тары дорога пролегала вдоль Иртыша. Александр Николаевич примечал — берега реки были густо заселены. Деревни ютились ближе к воде, домики и надворные постройки раскинулись по крутым и отлогим берегам. Река была лучшим средством сообщения между селениями.

При въезде в деревни стояли деревянные кресты, заменяя часовни, что встречаются при въезде в российские селения.

Елизавета Васильевна всякий раз, как экипаж проезжал мимо них, шептала молитву. Одинокие, сиротливо, склонившиеся к дороге, кресты внушали Рубановской тайный трепет. Кто мог сказать ей, кем и почему они поставлены здесь? Говорили, что скорее всего здесь убили проезжего купца или смерть прихватила тут каторжника-варнака.

Чтобы рассеять страхи Елизаветы Васильевны, Радищев делился с ней своими дорожными наблюдениями. Он приметил, что в этих местах живет много татар, имеющих хорошие земли, а русских — меньше и селятся они на плохих и неприспособленных для земледелия угодьях. Здесь русские — посельщики, а татары — старожилы. Бедность посельщиков, одетых в лохмотья, и зажиточность старожилов сразу бросались в глаза. Кое-где были видны участки расчищенной земли, просеки, прорубленные в рощах и колках. Это от Тары до Тобольска прокладывалась новая дорога по Иртышу. Делали ее медленно; крестьяне, сгонявшиеся казной на поденщину в летнее время, выполняли работы неохотно,  считая их   обременительными в

160

 

горячую пору, когда все должны быть заняты у себя на пашне, сенокосе или жатве.

Проезжали красивые места. Большие поляны с редкими на них рощами, наполненными матовым светом белоснежных берез, открывали широкие просторы Прииртышья. Перед глазами лежало безграничное раздолье цветущих лугов. Виды, представившиеся взору, напоминали Рубановской петербургские окрестности, родные пейзажи Аблязова, где ей удалось побывать с племянниками, погостить в имении Николая Афанасьевича. Все это настолько ясно встало перед нею, что не верилось в другое, в Сибирь, в ссылку, в поездку в Илимск. Может быть последнего совсем не было. Может быть они, горячо влюбленные друг в друга, совершают сейчас свадебное путешествие в Аблязово — родные места Александра Николаевича. Вся дорога их была залита солнечным светом, усыпана цветами, наполнена свежими, пьянящими сердце ароматами...

Рубановская незаметно задремала и когда очнулась от сильного толчка экипажа, переезжавшего разбитый мост, и открыла глаза, то не могла сообразить: видела ли она сон, что едет в Аблязово или действительно их теперешний путь лежит в саратовское имение Радищевых.

Елизавета Васильевна доверчиво прижалась к Александру Николаевичу.

— Я чуть вздремнула и мне привиделся сон,— заговорила Рубановская и неожиданно закончила,— как бы я хотела, чтобы все это было наяву... Годы изгнания пройдут быстро,— продолжала она, после недолгого молчания,— я помогу тебе во всем...

Александр Николаевич понял, о чем думала Елизавета Васильевна в эту минуту, нашел ее горячую руку и крепко поцеловал. Он вспомнил, как пришла она той ночью с чашкой кофе в его комнату. Елизавета Васильевна ничего особенного не сказала, а лишь с затаенной страстью повторила его же слова, и перед ним словно раскрылся новый мир чувств. Он понял все, выбежал вслед за Елизаветой    Васильевной,

161

 

чтобы сказать ей слова, которые она терпеливо и долго ждала.

Рубановская, словно угадав его мысли, заговорила о Тобольске.

— Мария Петровна чистосердечно поведала мне, Александр Васильевич получил выговор от императрицы...

Она говорила о своей последней, прощальной встрече с губернаторшей.

Радищев вздрогнул.

  Значит, это правда?

Елизавета Васильевна кивнула головой.

Радищев живо представил Алябьева, как он ответил бы сейчас на его повторный вопрос о выговоре. Губернатор отошел бы к окну, повернулся в полуоборот к нему, скрестив за спиной руки, а потом тихо, задумчиво, чтобы казалось убедительнее, проговорил бы:

  Пустяки! Желание показать излишнюю осторожность и монаршью строгость...

Потом Александр Васильевич быстро отошел бы от окна и, чинно пригладив топорщившийся ус, добавил бы:

  Дружба забывает неприятности...

И вдруг вместе с Алябьевым неотделимо встал Тобольск, знакомый, близкий и полюбившийся ему стольный город Сибири. Всплыли встречи с Панкратием Платоновичем, с флегматиком Иваном Ивановичем Бахтиным, с запальчивым Михаилом Алексеевичем Пушкиным. Вспомнить о них сейчас было ему приятно, как будто он перелистывал страницы большой, правдивой, очень светлой книги.

Легким видением пронеслась Натали, как светлый луч, озаривший его душу. Она живо предстала перед ним в минуту их прощания на берегу Иртыша. Он запомнил все до мельчайших подробностей: ее умный, много познавший и понявший взгляд черных глаз, целомудренный, красивый рот, с вздрагивающими губами, прямой остренький нос, легкий наклон головы.

162

 

Александр Николаевич никогда не говорил о своих встречах с Натали Сумароковой, и сейчас он, взволнованный воспоминаниями, рассказал Елизавете Васильевне все, что пережил.

Рубановекую не огорчило и не обидело его запоздавшее признание. Она не могла и не имела права ревновать его к Натали. Она верила в чистоту отношений Радищева к Сумароковой, как если бы сама была чуть влюблена в тобольскую поэтессу, скрасившую тяжесть дней его одиночества в изгнании.

  Почему ты не познакомил меня с нею?

Александр Николаевич сказал открыто, не таясь:

  Боялся, знакомство с нею будет неприятно тебе.

  Ах, Александр, чувствую, с Натали я подружилась бы, в характере ее есть что-то и мое...

Она говорила искренно и правдиво. Радищев верил ее словам и чувствовал себя виноватым перед нею.

   Прости меня,— с пылкостью сказал он. Елизавета Васильевна пошутила:

  Впредь поступай умнее,— и по-детски пригрозила ему указательным пальцем, на котором вместо обручального кольца сверкнул сапфир перстня, его подарок Лизаньке в день их негласной свадьбы.

Радищев    схватил    ее   руку    и    припал    к    ней:

  Прости меня...

 

4

 

Между Обью и Иртышом лежала Бараба — страна озер, болот и камыша. На юге ее простиралась Кулунда, на севере — бескрайные урманы — непроходимая тайга.

Должно быть здесь некогда гуляло исчезнувшее и высохшее теперь большое море. Вместо него осталось множество озер и болот, отделенных друг от друга невысокими возвышенностями, похожими на гривы — неровностями морского дна.

Степные дороги были искалечены болотами с ржавой и тухлой водой. Местами разбитую колею сжимали колки, поросшие чахлым и реденьким березняком

163

 

да осинником. Покосившиеся верстовые столбы, словно жаловались проезжим на свою горькую и незавидную участь.

Над дорогой стояли запахи то болотного гниения и озерного ила, то душистой ромашки и спелой земляники. Небо покрывалось то легкими, почти прозрачными из-за перелеска набежавшими облачками, то тучами дичи, испуганно вспорхнувшей с озер. В знойном воздухе чувствовалась то густая и плотная духота, то струившаяся свежесть и прохлада воды. Степное солнце то нещадно жгло и парило, то днями не показывалось в пасмурном мглистом небе. Человеческое ухо остро воспринимало то почти мертвый покой степи, когда даже смолкали кузнечики и гудящие шмели, то однообразно скучный шум камышей и заунывный плеск воды бесчисленных озер.

Сизокрылые чайки, летавшие над озерами, напоминали Радищеву маленькое оконце каземата Петропавловки, в которое врывался крик чаек и будоражил мысли о желанной воле. И он, считавший себя год назад «заклепанным в смрадную темницу», не думал, что ему придется трястись в экипаже, пересекая Уральский каменный пояс, реки и степи Барабы, глухую и суровую тайгу Сибири.

У Елизаветы Васильевны чайки воскрешали в памяти ее поездку на свидание с петропавловским узником. Такие же беспокойные птицы летали тогда над плывущей лодкой и о чем-то своем  пронзительно кричали. Стоило закрыть глаза, как виделись и чайки, и посреди строений, окруженных Невой и Невкой, взметнувшаяся вверх иглообразная церковная колокольня, а на ней ангел с тяжелым крестом.

Бараба полна была для путников разнообразных впечатлений, странностей и неожиданностей. Иногда небо вдруг затягивалось грозовыми тучами. Чернела степь. Травы ее волновались как море, камыши со свистом гнулись в пояс. Сильный порыв ветра ломал чахлые березы и осины.

Сверкала молния, и ямщицкие лошади, на мгновение ослепленные ее светом,  останавливались.   И ког-

164

 

да совсем низко-низко гремел раскатистый гром, животные в испуге прижимали уши и склоняли головы. Тотчас же на землю лился обильный дождь, размывая и без того плохие дороги. Ямщики сворачивали в сторону и ставили лошадей и экипажи по ветру.

Гроза в степи проходила также быстро, как и появлялась. Прорывая не рассеявшиеся тучи, на землю спешило выглянуть яркое ободряющее солнце и, поникшая, прибитая дождем трава, поднималась ему навстречу. В одно мгновение вся степь словно загоралась изумрудными огнями. Небо, которое только что стонало и раскалывалось от грома, заполнялось веселой песней невидимых жаворонков — певцов голубого простора.

Путешественники выбирались из экипажей, сушили на солнце одежду, брезенты. Ямщики выпрягали лошадей и пускали их на траву. И как ни трудна и ни утомительна была такая езда, бескрайная Бараба словно давала свежие силы дальним путникам.

Александр Николаевич, не изменяя своему обычаю, внимательно следил за всем, что окружало его, особенно пристально всматривался он в крестьянскую жизнь.

Земледельцы в Сибири жили по-разному: одни, особенно старожилы,— богато; другие, переселенцы — бедно. Их домишки понурые, маленькие, подслеповатыми окошками уставились в широкие деревенские улицы. Голопузые, чумазые ребятишки, играющие на завалинках, дополняли жалкую картину нужды.

Особенно отличались от коренных деревень чичеринские выселки по Сибирскому тракту. Лет тридцать назад Екатерина милостиво разрешала беглым крестьянам безнаказанно возвращаться в родные села и направляла беглецов на поселение в Барабин-скую степь. И хотя следовавшие по указу в Сибирь освобождались от податей и работ на шесть лет, охотников поехать в далекие земли было мало.

Степь почти не заселялась, а заселить ее надо было. Тогда тобольский губернатор Чичерин, получивший неограниченные полномочия от императрицы, на-

165

 

сильно заселял пустые земли. По тракту насаждались поселки и выселки, прозванные чичеринскими.

В одном из таких выселков путники были вынуждены задержаться. Уставшие лошади не дотянули экипажей до большого села и пришлось заночевать у крестьянина Федота Степановича Блинова. Когда весь поезд остановился возле пятистенного дома, одного из лучших в выселке, из окна выглянуло сморщенное, высушенное старостью лицо женщины. Седая старуха на вопрос ямщика, можно ли остановиться в ее доме, прошамкала:

  Заезжай, батюшка, в ограду...

Ямщики раскрыли тесовые ворота и экипажи въехали во двор.

Хозяин еще не вернулся с покоса. Старуха засуетилась возле самовара и, пока приезжие возились с чемоданами и постелью, вскипятила его, накрыла стол и пригласила отведать чаю с парным молоком.

Сам Блинов с женой вернулся поздним часом. Рослый, чернявый мужчина с бородой, похожей на заслонку, в посконной рубахе и холщевых штанах, обутый в чирки, он тяжело ввалился в двери. За ним вошла жена — толстенькая баба, повязанная платком, и сразу же скрылась за печкой.

Хозяин косо взглянул на заезжих, поздоровался и, пройдя к столу, не поднимая головы к божнице, торопливо перекрестился и сел на скамейку.

  Похлебки!

Из кути проковыляла старуха с глиняной чашкой в руках, поставила ее перед Блиновым. Он ел молча, аппетитно, изредка бросая взгляд на проезжих.

В просторной избе стало сумеречно. Старуха запалила лучину, и свет робко расплылся по избе. Хозяин быстро выхлебал чашку похлебки, обтер рукою рот, разгладил бороду. Не вставая со скамейки, он также быстро прекрестился.

  Матрена!— позвал он жену.— Постели в горнице постойщикам.

Что-то суровое, грубоватое и нелюдимое было во всем обличье Блинова. Строгость в его голосе, непри-

166

 

ветливое выражение обросшего лица, мешковатая неуклюжесть во всей фигуре и, наконец, какая-то безразличная медлительность не понравились Радищеву.

Матрена — жена Блинова, молчаливо скрывшаяся за дверями горницы, вновь появилась на пороге и, поглядев на мужа, промолвила:

  Постелила,  Федот Петрович,— и  ушла  в куть. Блинов, приподняв косматую голову, пробасил:

  Можа спать тянет, барин, постель готова...

Елизавета   Васильевна   и Катюша   направились в горницу. Александр Николаевич прошел за ней, неся на руках заснувшего Павлика.

  Далече путь лежит? — спросил Блинов, кивая головой на прикрывшуюся дверь горницы.

— Далече,— неопределенно ответил Степан.

  А ты, служивый, охрану держишь?

  Держу,— позевывая сказал унтер-офицер,— служба такая.

— А барин, видать, из важных?

  Был столичный,— протянул офицер,— отныне осужден в Сибирь...

  Арестант выходит?

— На поселение в острог Илимский едет...

Радищев прислушивался к доносившемуся разговору. Ему не спалось. Разговор на кухне оборвался. Блинов по-хозяйски распорядился приготовить постель для мужиков в сенях, а женщин уложить на кровать за печкой. Исполнительная, бессловесная Матрена делала все, что говорил ей муж.

  Служивый, дремлется с дороги?

Унтер-офицер, зевая, мотнул головой Блинову, встал и вышел в сени. За ним поднялись ямщики. Настасья с Дуняшей скрылись за печкой, немножко пошептались и стихли.

Блинов не торопился спать. Ему явно хотелось разузнать все о ссыльном барине. Он поднялся из-за стола, подошел к светцу и, поправив лучину, ближе подсел к Степану.

  По серьезному делу?— опять спросил Федот Петрович, кивнув кудлатой головой в сторону горницы.

167

 

  Сама царица-матушка разгневалась на них...

  Скажи-ка ты!  Може казнокрадничал?

  Не-е. Сердобольный он. За народ радел...

Блинов вытянул  голову, насторожился.

  За народ, говоришь?

  Облегченье ему желал, воли хотел...

Хозяин глубоко вздохнул и признался:

  А я-то кумекал: из чиновников барин, на службу в Сибирь послан. Э-э-тта порода не по нраву мне, что не чиновник — груз вот тут,— он похлопал себя огрубевшей рукой по шее,— как комары безжалостно нашу кровь сосут...

Слушая этот разговор, Александр Николаевич убедился, что его впечатление о хозяине дома было поспешным. Блинов не только оказался разговорчивым, но и толковым, по-мужицки рассудительным человеком. В его суждениях выражалась прямота и трезвость взглядов, суровая правда о жизни. Слова Блинова были дороги и желанны Радищеву, ибо раскрывали то, чем страждала беспокойная, потревоженная душа народа.

На дворе лениво тявкнули спросонья собаки и опять все смолкло. Тишина стояла и во всем доме. Только вполголоса переговаривались между собой Степан с Федотом Петровичем.

  Третий год недород, жить тяжеловато. Хлеб вздорожал, заместо 15 копеек по 70 за пудовку платить приходится, своего-то не хватает. Где деньги взять? А подать плати исправно, требовают. Раньше извоз выручал нас, трактовых, а теперь и того нету...

Блинов словно выражал вслух мысли Радищева. Наблюдая за тем, как живут в этих местах крестьяне, Александр Николаевич тоже думал об их трудной жизни. Сбывать продукты хозяйства тут негде и, не имея денег, крестьяне оказывались в тяжелом положении.

Подушная подать, которая в России является поземельным налогом, здесь в Сибири была личным. Он знал, чтобы заставить платить облагаемых, за которыми числились недоимки, их посылали работать на вино-

168

 

куренные заводы. Об этом же говорил Степану и Блинов.

— Недоимки душат. Прошлый год на винокурню гоняли, отрабатывал, чтоб уплатить подать.

Радищев, слушая басок Блинова, вспомнил о Носкове. Блинов не походил на содержателя постоялого двора в Таре. Блинов был тем землепашцем, судьба которого не могла не волновать Радищева. Александр Николаевич был доволен подслушанным разговором и пожалел, когда этот разговор, вдруг иссякнув, прекратился.

Александр Николаевич расслышал шаги и узнал осторожную поступь Степана. Так он всегда подходил к его дверям раньше и так удалялся из комнаты, чтобы дать отдых и не мешать ему работать над той самой книгой, что заставила совершить это невольное путешествие по Сибири.

На дворе пропел первый петух. Летняя ночь слишком коротка. Александр Николаевич не заметил, как она прошла. Забелели окна и рассвет августовского дня заглянул в избу.

 

5

 

Утром через деревню прогнали арестантскую партию. Радищев сидел у раскрытого окна в ожидании, когда ямщики запрягут лошадей, как вдруг с окраины донеслась тоскливая, щемящая сердце, песня. То пели колодники, входя в деревню. Потом уже Александру Николаевичу пояснили, что это была милосердная песня. Арестантские партии ее пели всегда, проходя через деревни и села, с тем, чтобы больше собрать подаяния от населения.

Песня нарастала по мере продвижения колодников, которые вскоре показались из-за угла длинной и широкой улицы, заросшей мелкой травой — подорожником, как все улицы сибирских деревень. Арестанты шли посредине улицы плотной толпой. Впереди их следовали верховые казаки, а по бокам с ружьями солдаты в запыленных форменных мундирах.

169

 

Слова песни разобрать не удалось, как ни пытался вникнуть в них Александр Николаевич. Голоса арестантов сливались в один сплошной гул, больше похожий на стон. Но о содержании песни не трудно было догадаться, и Радищев понял: слова ее и мотив были выстраданы арестантами в тюрьмах и на этапах. От песни, от этого людского стона веяло мраком тюремных стен, тяжестью переходов от этапа к этапу. Никогда в своей жизни Радищев не слышал ничего тоскливее этой арестантской милосердной песни.

Вслушавшись, Александр Николаевич различил тупой кандальный звон. Дрожь пробежала по его телу, на лбу выступил пот. Он машинально вытер его ладонью. Радищев почти ощутил на своих руках холод кандального железа. Гнетущее и тяжелое чувство переполнило его душу.

Вот от толпы с обеих сторон отделилось несколько арестантов и направилось к избам и открытым воротам. Снимая шапки, они протягивали их вперед, обнажая свои заклейменные лбы. Обросшие лица их, с впалыми глазами, были испиты и измождены.

А толпа все пела, и милосердная песня возымела свое действие. Почти все поселяне оказались щедры на подаяние.

К окну, возле которого сидел Радищев, подошла Елизавета Васильевна, подбежали дети.

  Что это?— с замиранием сердца спросила Рубановская, разглядывая арестантскую толпу, отряд конных казаков, пеших солдат, а сзади толпы несколько телег, на которых сидели женщины с грудными ребятишками.

  Гонят на каторгу,— отозвался Радищев.

  Несчастные!..— только смогла промолвить Елизавета Васильевна.

А под окном  тянули нараспев:

  Умилитесь, наши батюшки, до нас бедных невольников, христа-ради подайте, не откажите... Кто сирых питает, того бог знает...

Пожилой арестант в длинной серой рубахе и таких же штанах, босый, с цепями на ногах, израненных же-

170

 

лезом, смотрел на них своими потускневшими глазами из-под клочковатых бровей и, казалось, всем видом своим просил об одном, чтобы ему не отказали в подаянии.

Рубановекая, глядя на Радищева глазами, полными слез, скороговоркой спросила:

  Что же подать ему, что же, скажи?

  Рука дающего не оскудеет,— по-прежнему протянул голос за окном.

Радищев достал из кармана несколько монет, и Елизавета Васильевна бросила их в протянутую арестантскую шапку.

  Дай тебе, миленькая, бог здоровья и счастья....

  Далека   дорога?— спросил   Радищев.

  В Нерчинск гонят, батюшка, в Нерчинск,— отозвался арестант и, позвякивая тяжелыми пятифунтовыми цепями на ногах, медленной поступью зашагал к соседнему дому, покосившемуся от старости, с продырявленной крышей, с побитыми окнами.

  Умилитесь, наши батюшки,— опять нараспев протянул арестант.

Хозяйка дома вышла из ворот.

  Несчастненькие, горе-горькие заключенники,— проговорила она,— вот вам моя копейка не щербатая! Чем богата, тем и рада!

  Денежка-молитва, что острая бритва, все грехи сбреет,— ответил ей арестант и направился дальше.

В избу вошли ямщики.

  Кони заложены...

С тяжелой, словно сделавшейся свинцовой, головой Радищев оторвался от окна.

  Будем трогаться.

Слуги стали укладывать последние узелки в экипажи.

Минут через пятнадцать экипажи Радищевых и повозка с сопровождающим унтер-офицером обогнала арестантскую партию, уже вышедшую за деревню.

Толпа колодников брела по пыльной дороге. И бозмолвное арестантское шествие без милосердной пес-

171

 

ни, похожей на стон, производило еще более гнетущее впечатление.

Арестантская партия была давно позади, а Радищев и Рубановская еще долго не могли избавиться от боли, переполнившей их сердца.

 

6

 

И снова расстилались ковыльные степи. Огромные пастбища Барабы поражали Радищева своим богатым разнотравьем. На все четыре стороны лежали угодья жирной и плодородной земли. Поставить бы их на службу человека. Заселить бы их вольными и трудолюбивыми землепашцами. Какое богатство они принесли бы отечеству! Но необъятные, чуть унылые просторы Барабы, над которыми гуляли облака с дымчатыми каемками, а в густой траве прятались желто-бурые лисы, были редко заселены. Чудесные угодья скучали по труду землепашца, умеющего отдавать земле всю свою душу.

От наблюдательного Александра Николаевича не ускользало, что умножению стад в Барабе мешала заразная болезнь, именуемая здесь летучей язвой. Ему говорили — болезнь безразборчиво косила людей, животных, не щадила даже птиц.

Идут будто белые гуси с озера, лениво и нехотя переставляя красными лапками, ткнутся черными клювами в землю и больше не встают; сидят курицы на наседале, вытянут головку с маленькими помутившимися пуговичными глазками, словно задохнутся от жары, упадут вниз, как подстреленные.

Возвращается стадо с выгона в деревню; приотстанут якобы корова, нетель, бычок, взревут надрывно, повалятся на бок, высунут почерневший язык и, прикусив его, так и издохнут.

Не щадил мор и человека. Идет крестьянин с поля домой и, не доходя до своего двора, вскрикнет раз, другой и прихватит его смерть в сидячем положении.

Страшна и неотвратима была эта летучая язва, еще страшнее болезни были людские рассказы о ней.

172

 

Она напоминала Радищеву чуму, вспыхнувшую в Москве лет двадцать назад и занесенную, как уверяли тогда медики, солдатами из Турции.

Экипажи Радищева без остановки катили дальше. Александр Николаевич торопил ямщиков быстрее проехать места, где свирепствовала моровая болезнь. Особенно настаивала на этом Рубановская, напуганная мертвым видом деревень. Крестьянские избы с окнами, закрытыми ставнями, заросли беленой и крапивой; большие пустые дворы навевали ужас.

  Боже, как страшно мне,— шептала Елизавета Васильевна, прижимаясь к Радищеву,— человек слабое чадо праха, смерть   подкарауливает  его денно и нощно...

  Опасность заразы миновала,— успокаивал ее Александр Николаевич, сам неуверенный в том, что говорит.

  Язва летучая, кто предохранит от нее?

Радищев глубоко задумывался над     неумолимой моровой болезнью, причиняющей неисчислимые бедствия людям, и досадовал, что наука еще слаба противостоять ей.

Перед самой Обью экипажам Радищева повстречались ямские подводы. Взмыленные лошади вяло переставляли ноги. На телегах стояли окованные железом небольшие ящики, привязанные толстыми веревками. На ящиках сидели угрюмые солдаты с ружьями, зажатыми между коленями.

На передней подводе усатый капитан в треуголке махал рукой и, как только экипажи Радищева совсем приблизились, грозно крикнул:

  В сторону!

Ямщики свернули с дороги и остановились, чтобы переждать, когда пройдут ямские подводы.

  Откуда?— спросил Радищев у своего ямщика, рассматривая окованные ящики с сургучными печатями, солдат с безразличными лицами, бронзовыми от солнца и степных ветров.

  С Колывано-Воскресенских заводов, золотишко Змеевских рудников везут в столицу.

173

 

Александру Николаевичу сразу представился монетный двор, Санкт-Петербург, шумевший теперь за тысячи верст.

  Золото!— Елизавета Васильевна удивленно приподнялась на сиденьи, чтобы посмотреть на подводы, вытянувшиеся по дороге, и наивно проговорила:

  Я никогда не думала, что золота так много... Радищев усмехнулся.

  Его мало, Лизанька. Чтобы погасить долги государственные, обозы сии удесятерить надобно...

  Бывал я в Колывани,— неожиданно сказал ямщик,— ведомо как золотишко копают,— он тяжело вздохнул,— ад кромешный, упаси господи вольно туда попасть. Убийцы да воры в змеевских ямах золотишко ковыряют...

  Боже, какие ужасы!— воскликнула Рубановская и невольно ощупала свой перстень, подаренный Александром Николаевичем в Тобольске.

  Давно бывал?— поинтересовался Радищев.

  Давненько, барин, еще парнем ходил...

Александру Николаевичу захотелось спросить ямщика о механикусе Ползунове, который жил в Колывани. Быть может, ямщик встречал этого чудесного создателя огневой машины, разговаривал с ним, знал его.

  Не доводилось встречать Ползунова?

  Не доводилось, барин, а говорят, большой выдумщик был, от скуки на все руки мастак, царство ему небесное...

Ямщик осенил себя крестным  знамением: — А машину его огневую видел. Страшно и забавно, как он додумался-то нечистую силу запрячь...

Ямские подводы все тянулись. Слышался скрип колес, фырканье изнуренных лошадей, крик ямщиков и ругань солдат.

  Чернокнижником прозвали его в Колывани. Давно ужо разломали ту машину, и место святой водицей окропили. Замысловатая штуковина была, с дом большой...

174

 

Радищев слушал с нарастающим вниманием. Заинтересовалась и Рубановская, уставшая смотреть на ямские подводы.

  Я так кумекаю, барин, разломали ту машину начальники заводские не зря. Зависть их взяла, солдатский сын такую диковину состроил...

  Верно, милый, верно!— отозвался Радищев.

  Большая голова у того Ползунова была, царство ему небесное,— закончил ямщик, молитвенно поднял глаза к небу и радостно добавил:

  Кажись проехали ямские-то. Н-ну, звери, трогайтесь!

Он зычно нукнул на застоявшихся лошадей которые отбивались длинными хвостами от слепней, и экипажи покатились дальше.

Радищев откинулся на сиденьи и закрыл глаза. Мысли его вращались вокруг огневой машины механикуса Ползунова. «Муж истинную честь своему отечеству приносящий»,— думал о нем Александр Николаевич. В ушах его звучали слова ямщика: «разломали ту машину начальники заводские не зря. Зависть их взяла — солдатский сын такую диковину состроил».

Вскоре экипажи Радищева подъехали к переправе. Плашкоут был на противоположной стороне широкой и неоглядной Оби. Экипажи остановились, и все сошли, чтобы размяться и дать отдохнуть телу от дальней езды.

На берегу стояла лачуга. Возле нее на кольях сушились изодранные, ветхие рыбацкие снасти. Седой, как лунь, старик в заплатанной длинной рубахе, обутый в чирки, обмотанные веревкой, готовил похлебку возле костра. На таганке висели два закопченных котелка. В одном варилась уха, в другом кипятился чай.

Радищев подошел к старику, учтиво поздоровался с ним и спросил, богата ли ныне ловля.

  Бедна ловитва, бедна,— прошамкал старик беззубым ртом,— не то было ране...

  Рыбы меньше стало?

  Не, барин, снастишки попрели, издырявились, а приобресть новы денег нету. Темны поборы замучили...

175

 

Радищев понял, старый рыбак жаловался на чиновников. Подобные жалобы были хорошо знакомы ему еще по России.

В котелке закипела вода. Старик проковылял до лачуги, взял подоткнутый над дверью пучок зеленой, подсохшей травы — полевой мяты, чтобы заварить в котелке чай.

  Вкусна заварка?— спросил Александр Николаевич.

  Ароматиста,— отозвался старик,— а само главно задарма душица, много ее растет тут...

  Степанушка!— окликнул Радищев.—Дай-ка сюда чайку. Слуга принес ему жестяную баночку с чаем. Александр Николаевич открыл крышечку и бросил щепотку чаю в котелок рыбака.

  Благодарствую, барин, такой чаек-то не купишь теперя, кусается. Ране купцы возили его с Маймачина, угощали бывало вот так же, а теперя, барин, стряслась лихоманка какая-то, не торгуют наши с китайцами. Все вздорожало, ни к чему не подступись. Вишь как обносился, дабы и той нету... (даба – дешевая х/б ткань – Д.Т.)

К берегу пристал плашкоут, скрипнули подмостки и застучали по деревянному настилу лошади и телеги. Радищев протянул старику банку с чаем.

Старик в пояс склонился.

  Благодарствую, барин. Дай тебе бог счастья во воем. Добрая душа у тебя...

Экипажи въехали на плашкоут. Александр Николаевич тоже взошел и остановился у перил. И пока плашкоут относило течением воды от берега, Радищев смотрел на старика, стоявшего у костра на берегу, и думал о чистосердечии и остроте ума простого русского человека.

 

7

 

После переезда через Обь пейзаж изменился. Горизонт закрывался лесами, вплотную подступившими к дороге. Это был почти первозданный лес. Его не коснулась еще рука человека. Открытая равнина кончи-

176

 

лась, начинались взлобья, заросшие густым сосняком или березняком.

Въедут экипажи в такой березняк, белизной горящий под лучами, и дохнет глянцевитый лист ароматом, крепким, как спирт. Выскочат лошади к сосновому бору — потянет от него душистой хвоей, мягким запахом смолы, от которой легко дышится человеку. Окунутся экипажи в темень под мрачными купами сибирской ели и пихты, высоко поднимающихся к небу, и сдобренный их дыханием  воздух наполнится острыми запахами скипидара.

Опьяняющие лесные ароматы стоят над дремотной тайгой в солнечный полдень, невидимым роем гудит над головой мошкара, словно беспрестанно звенят струны гуслей.

И все это хорошо лишь в первые дни пути. А потом дорога начинает утомлять — езда становится в тягость и природа уже раздражает повторением красок, ароматов, звуков.

Дорога в лесах всегда намного хуже, чем степная. В рытвинах, без объездов, местами вымощенная накатником, она совсем расшатала и без того скрипевшие и еле державшиеся экипажи. Елизавета Васильевна, дети, слуги чувствовали себя разбитыми, изнемогающими от усталости.

Радищев тоже устал, но он не унывал, бодрился и своей бодростью поднимал дух других. Он с грустью думал о степном просторе, к которому привык его взгляд, езда по этим нетронутым лесам наводила тоску.

Лес принес еще одну неприятность — страшный гнус. Мелкая мошка, как пыль, слепила глаза, лезла в рот, в уши, забивалась под одежду и до крови разъедала тело.

Укусы ее жгли больнее крапивы, тело, краснея, зудилось и в местах укуса распухало. Не спасали сетки, наброшенные на головы: мошка заползала под покрывала и кусала. Опухшие лица путешественников нестерпимо горели.

Ямщики спасались от мошкары тем, что беспрестанно   курили и смазывали   под глазами, за ушами,

177

 

шею и лоб пахучим дегтем, взятым из ступицы колеса. Это было испытанное и проверенное средство сибирских таежников: резкий и острый запах дегтя отгонял назойливый гнус. Ямщики намазывали дегтем и  лошадей, чтобы спасти бедных животных, почти обезумевших от жгучих, до крови рзъедающих укусов мошкары.

Испортилась погода. Временами брызгал дождь. Небо было хмурым и пасмурным. Тяжелые от обилия влаги, низко над тайгой плыли тучи. Лес казался совсем  мрачным и неприветливым. Тучи будто давили своей тяжестью землю и тайгу. Жизнь природы, такая открытая в солнечные дни, теперь словно спряталась, ушла куда-то...

Несколько раз ломались колеса на ухабах. Экипажи останавливались посредине дороги. Пока ямщики, переругиваясь, ремонтировали повозки, Степан устраивал шалаш, Дуняша и Настасья разводили костер и кипятили чай.

Стлался по траве едкий и сизый дымок, отгоняя комаров и таежную, липкую мошкару. Павлик и Катюша, довольные остановкой, резвились возле слуг, отмахиваясь веточками от гнуса. Елизавета Васильевна усталая сидела поодаль от костра, закрыв лицо сеткой и наблюдала за детьми.

Александр Николаевич достал ружье.

  Не заблудись, Александр,— беспокоилась Рубановская и просила его не уходить далеко вглубь, а побродить вдоль дороги, поблизости от экипажей.

  Охотник в тайге, что у себя дома,— шутил Радищев, и, закинув ружье за спину, удалялся от бивака.

  Степанушка,— обращалась она к слуге,— последи за ним, христа ради...

Степан, засунув топорик за пояс, шагал вслед за Александром Николаевичем. Они бродили в тайге недолго, и вымокшие возвращались обратно. И хотя не было сделано ни одного выстрела, они оставались довольны прогулкой. Оба усаживались ближе к костру, морщась, отворачивались от дыма, и сушили одежду. Степан рассказал, как Александр Николаевич вспуг-

178

 

нул пару выводков молодых тетерок и лесных рябчиков. Дети с любопытством  слушали его незамысловатый рассказ, переспрашивали и сожалели, почему Степан не поймал маленькую тетерочку или рябчика.

Радищев восхищенно добавлял:

— А охота, какая охота будет по осени! Ружья не надо, руками птицу лови.

К костру подошел унтер-офицер Смирнов, теперь ближе присмотревшийся к Радищеву. Не таким представлялся ему этот преступник. И присматривать-то за ним особо нечего было: человек, как человек — задушевный, держится со всеми запросто, по-свойски, хотя из больших чиновников. Сопровождал многих по этапу унтер-офицер, а Радищев совсем не похож был на тех ссыльных, каких он знал. Добрый, открытый, сердечный человек!

Сам в недавнем прошлом дворовой человек князей Голицыных, Николай Смирнов, пытавшийся бежать за границу и пойманный, для разбора дела попал в тайную экспедицию. Затем распоряжением Екатерины II после доклада Шешковского был осужден на сдачу в «состоящие в Тобольске воинские команды солдатом». За пятилетнюю безупречную службу в последний год он был произведен в унтер-офицеры.

Крепостной человек незаурядного ума и способностей, Николай Смирнов, «приватно по дозволению господина директора» формально не записанный, занимался в Московском университете и добился успехов во многих науках. Получив, таким образом, приличные знания и стремясь продлить их, Смирнов вместо этого принужден был заняться вотчинными и домовыми делами Голицыных, стать переписчиком разных бумаг и счетных книг. Томимый своим холопским положением, он пытался получить вольную, но господа отказали в просьбе. Тогда Смирнов, не видя другого выхода из своего тяжелого положения, решился бежать за границу.

Чутьем догадываясь, что Радищев пострадал за народ, за свободу, такую желанную для него в те годы и сейчас,   унтер-офицер   хотел   выразить   Ради-

179

 

щеву свою признательность, но не знал, как это сделать. Натосковавшемуся в дорожном одиночестве, Николаю Смирнову хотелось поговорить с Радищевым, но по служебному артикулу разговаривать с преступником не положено, и Смирнов  боялся навлечь на себя новые неприятности.

  Изволили сказать об охоте,— все же, не утерпев, начал унтер-офицер, не называя никак Радищева и обращаясь к нему в неопределенной форме,— охота в здешних местах богатая, да край-то глухой, ненужный, пользы в нем мало...

Александр Николаевич приветливо и удивленно посмотрел на унтер-офицера и с увлечением заговорил:

  Гляньте встреч будущему, оно велико у Сибири... Лес, степи, реки, неизведанные недра — богатство этого края...

Он посмотрел куда-то поверх унтер-офицера, словно видел эти богатства уже поставленными на службу человеку.

  Естественные произведения Сибири неузнаны еще, они несметны...

Радищев, как охотник на след, напал на любимую и волновавшую его тему и, весь устремись вперед, увлек за собой слушателей. Смирнов был упоен его рассказом. К костру подсели ямщики, починившие экипажи, и слушали его, похожую на сказку, повесть о будущем их края.

  Красно сказываешь, барин, скоро ль все будет-то?

  Придут, придут наши потомки и сделают неузнаваемым этот край...

  Чаек вскипел,— робко, словно боясь вспугнуть беседу, сказала Настасья.

  Сказываешь по памяти, как по грамоте,— вставил все тот же ямщик,— да трогаться дале надо... Чайку испить не мешает...

Все расселись поудобнее вокруг костра, отведали дорожной пищи и, подкрепившись, пустились снова в путь...

180

 

8

 

Через три недели Радищев добрался до Томска. В ту пору это был уже видный сибирский город со своей семинарией, белокаменными церквями, монастырями, гостиным двором на двести лавок, богадельнями и шинками. Лет семь назад Томск был назван областным. Город стоял на перепутье дорог, связывающих Тобольск с Иркутском.

В Томске сохранилась деревянная крепость, рубленая, крытая тесом и обнесенная тыном с шестью сторожевыми башнями. Проезжие ворота крепости открывали въезд в этот разноплеменный город Сибири. Население Томска было разноязычно. Здесь были и раскольники, живущие в скитах, и медлительные бухарцы, одетые в цветистые халаты, и татары — далекие потомки князька Таяна, принявшего русское подданство при Борисе Годунове.

И теперь еще сохранились названия тех времен: под именем Таянова городища известна была высокая речная терраса, что находится на левой стороне Томи за ее протоками и заливными лугами. Речная терраса, протянувшаяся от нижнего до верхнего перевозов, хранила следы татарского обитания: валы, рвы, бугры, ямы указывали на места зимней стоянки князька Таяна.

Об этом позднее рассказал комендант Томска де-Вильнев, любезно встретивший Радищева. Он был уже наслышан о Радищеве от проехавшего в Иркутск чиновника коммерц-коллегии Петра Дмитриевича Вонифантьева. Комендант предоставил к услугам гостя квартиру городского головы.

Томас Томасович де-Вильнев — бригадир русской службы, человек в годах, живя в далекой Сибири и мечтая о родной Франции, искренно обрадовался остановке Радищева в Томске. Французу лестно было побеседовать на родном языке с просвещенным человеком. Де-Вильнев, хорошо осведомленный, знал, что имеет дело с государственным преступником, следующим в ссылку, но пренебрег этим.

181

 

Томас Томасович отнюдь не был вольнолюбцем. Его скорее следовало бы назвать исполнительным служакой. Он больше привязался к русским по долгу военной дисциплины, чем по любви к России. В душе он оставался истым французом. Де-Вильнев внимательно следил за происходившими событиями на родине. Он не разделял политических взглядов участников революции 1789 года, но, в то же время, как француз, гордился делами соотечественников, которые всколыхнули мир.

Де-Вильнев осыпал потоком вопросов Радищева и Елизавету Васильевну: он, не медля, спешит разузнать обо всех приключениях в пути, о дорожных впечатлениях. Он захлебывался от удовольствия, слыша родную речь, особенно из женских уст.

Вежливо предупредительный, Томас Томасович старался каждым движением, жестом подчеркнуть, что дорожит изысканной галантностью француза, несмотря на то, что много лет прожил в России и отвык от парижских манер. 

Комендант оставил приехавших после того, как убедился, что они смогут отдохнуть в его приветливом городе. Прощаясь, он не преминул сказать, что ждет визита месье Радищева с мадемуазель Рубановской, что у него сохранилось из старых запасов шампанское и ради знакомства можно будет распить вино за дружеской беседой. Де-Вильнев при этом хитровато подмигнул, разгладил двумя пальцами черненькие, короткие усики, пристукнул каблучками и раскланялся.

Радищев воспользовался его приглашением. Назавтра он с утра сделал визит коменданту, намереваясь расспросить его о дороге до Иркутска. Томас Томасович обрадовался его приходу. Он по-приятельски обхватил Александра Николаевича за талию, не отпуская, провел его в кабинет.

Судя по виду кабинета, увешанному шпагами, пистолетами, старинными гравюрами городов, где бывал комендант, с отмеченными разноцветными кружочками, становилось понятно, что   биографий   коменданта

182

 

была типичной биографией военного человека. Вглядевшись в карандашные пометки и надписи, сделанные на гравюрах одной рукой, вероятно хозяина, Александр Николаевич легко догадался, в каких походах принимал участие де-Вильнев.

И среди этих атрибутов, покоившихся на стенах, казалась совсем  чужеродной висевшая там же старенькая скрипка с перевязанным в надломе смычком, большой шкаф с книгами, письменный стол, в беспорядке заваленный газетами и журналами, получаемыми из Франции, дополняли убранство кабинета.

  Свежие?— Радищев указал на газетные и журнальные груды.

  Да, да!— с важностью подтвердил де-Вильнев и чуть задумчиво, с грустью, добавил:— Перелистывая журналы и газеты, я брожу по Франции, я живу Парижем...

  Я так соскучился по свежей почте,— признался Александр  Николаевич,— разрешите посмотреть?

  Пожалуйста-а!— протянул довольный комендант.

  Мерси!— и Радищев, быстро подойдя к столу, стал перебирать газеты и журналы.

Потом он остановился перед шкафом и окинул взглядом корешки книг в кожаных переплетах. Глаза его выразили удивление:

  Аббат Террасой! Есть Монтескье! Сочинения Вольтера!

Александр Николаевич полуобернулся к коменданту, не скрывая своего удивления. Смугловатое лицо Томаса Томасовича, сидевшего в кресле, светлые глаза его, с резко очерченными надбровными дугами, выражали горделивое превосходство над гостем, человеком хотя и любезно встреченным, но все же следующим в ссылку. Это не ускользнуло от наблюдательного Радищева.

  Любите Вольтера?

Де-Вильнев важно покачал головой.

  О, да! Аруэ — великий муж Франции! Европа ездила к нему на поклонение в Ферней, теперь будет ездить в Париж...

183

 

Радищев, еще более удивленный, отойдя от шкафа, спросил почему. Он сел в кресло, стоящее против Томаса Томасовича, готовый его слушать.

  Под траурный марш Госсека отныне Аруэ захоронен в Париже...

Глаза де-Вильнева разгорелись и смуглое лицо оживилось. Он легко привстал и быстро начал перебирать газеты, что-то ища среди них. Томас Томасович в торопливости не нашел нужного ему номера и темпераментно заговорил:

  Старый Госсек, сменивший знаменитого Рамо, управлял оркестром в Париже 14-го июля. Он же сопровождал траурную процессию Аруэ.

Возбужденность, охватившая коменданта, передалась Радищеву. Он узнал из разговора, и это была для него приятная и неожиданная новость: 30 мая Национальное собрание объявило, что изгнанный королем Вольтер и погребенный вдали от Парижа причислен к великим людям Франции. Останки его перенесены в Пантеон.

  Париж заслуженно почтил память великого мыслителя...— сказал Радищев.

В кабинет вошел лакей в темном костюме и белых перчатках. Он на подносе нес шампанское во льду, граненые бокалы и фрукты.

  Яблоки в Сибири?!

  Гостинцы бухарских купцов.

Лакей изящным, заученным движением открыл бутылку и наполнил бокалы шипучим вином.

  Прошу, месье...

Они привстали и выпили. Крепкое, шипучее вино было приятно. Радищев вернулся к разговору о Госсеке. Музыка этого композитора нравилась ему. Он указал рукой на скрипку.

Де-Вильнев улыбнулся.

  Моя слабость и утешение...

— Что нового написал Госсек?— поинтересовался Александр Николаевич.

  Гимн 14-го июля на слова модного Мари-Жозеф Шенье... Революция стала содержанием его партитур.

I84

 

  Восхитительно!— не утерпел Радищев.— Восхитительно!

Де-Вильнев  торопливо  продолжал:

  Автор нашумевшей оперы «Гурон» воскликнул: «Госсек дал революции музыку». Андре Гретри умеет ценить гениальных людей. Андре Гретри прав, но я не разделяю политических настроений Госсека, я чужд политики... Я люблю смелую музыку, как скрипач... Выпьем за музыку старого Госсека, без революции и политики...

Радищев добродушно усмехнулся и снова присел в кресло:

  Я люблю Францию Вольтера и Госсека!

Александр Николаевич, охмелевший   и раскрасневшийся, протянул бокал и продолжил:

  Я дорожу всем, что служит французскому народу и революции...

Де-Вильнев посмотрел на Радищева улыбающимися, тоже опьяневшими и чуть прищуренными глазами.

  Пардон, вы ярый вольтерьянец...

  Я сын отечества российского!— сказал Радищев и встал. Что-то величественное, гордое, непокорное отразилось во всей его фигуре.— Я зрю глазами учителя Михайлы Ломоносова. Голос разума его, мой голос...

  Любовь к отечеству похвальна!— неопределенно ответил де-Вильнев и спросил, не пожелает ли Радищев осмотреть город и его окрестности. Александр Николаевич не отказался. Де-Вильнев распорядился заложить легкую коляску. Они поехали обозревать Томск и его достопримечательности.

 

9

 

Елизавета Васильевна нетерпеливо ждала Радищева к обеду, но он не возвращался. Она послала Степана к коменданту. Слуга вернулся и сообщил, что Александр Николаевич уехал за город. Рубановская впер-

185

 

вые обиделась. От волнения у нее сильнее заныли зубы. Комната наполнилась вздохами и стонами больной.

Слуги хлопотливо забегали с компрессами, примочками и заварками из трав. Степан, научившийся ухаживать и лечить Радищева во время его болезни, оказался расторопным домашним лекарем и у Елизаветы Васильевны.

Дуняша была при нем на побегушках и проявила себя смышленой помощницей.

Александр Николаевич возвратился под вечер вместе с Томасом Томасовичем, пожелавшим наведать мадемуазель Рубановскую. По запаху шалфея и ромашки Радищев догадался, что у Елизаветы Васильевны вновь разболелись зубы. Де-Вильнев спросил разрешения войти в комнату больной. Послышался глуховатый и невнятный ответ.

Комендант повел глазами на Радищева и они оба вошли в ее комнату.

Де-Вильнев засвидетельствовал Рубановской свое почтение поклоном и, извинившись, тут же поспешил оставить больную.

Александр Николаевич, оказавшись один, сразу почувствовал себя неловко и виновато. Ему не следовало так долго задерживаться на прогулке с Томасом Томасовичем. Осматривая город и наслаждаясь его красивыми окрестностями, он испытывал подлинное удовольствие и не сразу подумал об Елизавете Васильевне. И теперь, сознавая, что поступил эгоистично, Александр Николаевич чувствовал себя виноватым.

Рубановекая взглянула на него с укором. На глаза ее навернулись слезы обиды.

— Я причинил тебе боль, Лиза? Я виноват перед тобой, прости...

Радищев прямо поглядел на подругу. Она прочла в его глазах раскаяние и сознание вины перед нею. Обида ее отлегла. Елизавета Васильевна вдруг поняла, что взволнованный и одухотворенный своими заветными мыслями, он временно забыл об окружающем, забыл и о ней. Она не смела, не должна была за это

186

 

на него обижаться. Елизавета  Васильевна,   превозмогая боль, сказала:

  Я виновата... Я плохо подумала о тебе, Александр...                                                  

Им стало легче оттого, что они заглянули друг другу в душу и каждый по-своему осознал и осудил свершенный поступок. Им было хорошо оттого, что они сдержались оба и не наговорили незаслуженных слов обиды и упрека.

Александр Николаевич рассказал подруге о своей беседе с комендантом, о поездке по городу. Елизавета Васильевна все поняла и еще более утвердилась в своей догадке.

   Не нужно, не зная истины, плохо думать о друге. Правда?— спросила она.

Александр Николаевич согласился. Они долго говорили в этот вечер о человеческом счастье и о том, как его надо лелеять и оберегать...

 

10

 

Де-Вильнев, как всегда оживленный, пришел к Радищеву с пачкой свежих газет и журналов, только что полученных экстрапочтой.

  Месье Радищев, для вас...

Он передал Александру Николаевичу принесенную почту и справился о здоровье Рубановской. Елизавета Васильевна, услышав голос Томаса Томасовича, вышла из своей спальни в общую комнату. Она выглядела теперь здоровой, но синяки под глазами указывали на недавний недуг. Лицо ее, слегка побледневшее и похудевшее, стало еще выразительнее.

  Мадемуазель Элизабет!— произнес де-Вильнев и шагнул к Рубановской, чтобы поцеловать ее руку. Он, привыкший всегда говорить приятное женщинам, сказал комплимент и Елизавете Васильевне. Томас Томасович заметил, что комплимент не произвел на нее впечатления, и он понял, что Елизавета Васильевна была умнее многих женщин, которых он встречал.

187

 

Де-Вильнев заговорил с Рубановской о той, что скучает по Франции. Бывают минуты, когда ему хочется, не медля, уехать из Сибири, но долг службы повелевает обратное. Пока они говорили о сокровищах Лувра, красотах Сены, о театре и актерах Парижа, Александр Николаевич успел просмотреть принесенные ему журналы. Внимание его остановила статья братьев Монгольфье «Воздушные путешественники». Она была написана о благополучном полете людей на воздушном шаре близ города Аннонэ.

Франция умела гордиться дерзаниями своих соотечественников в науке. Радищев вспомнил Ползунова и ему стало больно, что огневая машина гениального механикуса, открывающая новую эру в науке, осталась безвестной в России, была разломана завистливыми иностранцами, быть может, с ведома заскорузлых чиновников горного ведомства.

Ему припомнились рассказы о воздушном летании, слышанные в разное время и от разных лиц, главным образом купецких приказчиков, съезжавшихся со всех городов русской земли в Санкт-Петербургскую таможню. Охочие до всяких чудес и небылиц, купецкие приказчики рассказывали, будто давным-давно жил в Рязанской провинции приказчик по фамилии Островков, вознамерившийся летать по воздуху. Сделал тот приказчик из бычачьих пузырей крылья, надел их на себя и сильным ветром подняло его и кинуло на дерево, поцарапало всего и сбросило на землю.

Купецкие приказчики смеялись и продолжали рассказывать о человеке-птице, появившемся там же в Рязани. Будто снова выискался там выдумщик подьячий Крякутной, сделал большой мяч, надул его поганым дымом, прикрепил к нему веревочную петлю, сел в нее и нечистая сила подняла его выше березы, занесла на колокольню и там оставила...

Тогда Радищев не придал никакого значения услышанным небылицам, наоборот, задержавшись возле купецких приказчиков, посмеялся вместе с ними над человеком-птицей, а сейчас поверил, что жили-были и приказчик  Островков и подьячий  Крякутной — люди

188

 

смелой мечты, вознамерившиеся летать по воздуху, птицей подняться к небу.

Никто не поддержал их дерзания, никто не описал их первых полетов, никто не возгордился их смелой и умной удалью! Только народная память хранила их имена, и люди рассказывали о человеке-птице, веря и не веря в то, что было это в действительности.

Александр Николаевич вспомнил, какой шум произвели первые сообщения в «Санкт-Петербургских ведомостях» о шарах Монгольфье и как Екатерина II запретила производить опыты с ними, находя затею эту бесполезной и опасной в России. Почему опасной и бесполезной? Не потому ли, что открытие шаров Монгольфье принадлежало свободолюбивой Франции и претило русской императрице, враждебно настроенной к французским патриотам?

Каждое дерзание двигает науку вперед, освобождает человечество из оков темноты и невежества, оно должно быть достоянием народа. Полезно все, что несет миру свет и озаряет ему пути будущего.

У Радищева молниеносно созрело решение — построить шар Монгольфье и показать его полет здесь, в Томске.

  Томас Томасович, а что ежели я устрою шар Монгольфье и мы...

Де-Вильнев не дал ему закончить фразы. Предложение Радищева показалось ему не только интересным, но и важным, значительным. Представлялся удобный случай показать томской публике новейшее открытие изобретателей, его соотечественников — Жозефа и Жан Этьенни.

  Прекрасно, месье Радищев!

Елизавета Васильевна тоже одобрила предложение Радищева. Втроем они обменялись мнениями, как лучше это сделать, и тут же договорились, что будут пускать шар в воскресный день.

Де-Вильнев и Радищев распределили между собой обязанности. Комендант охотно согласился подготовить место для публичного зрелища и известить горожан.  Александр  Николаевич должен  был изготовить

189

 

шар, предварительно испытать его, а потом на площади выступить с показом опыта братьев Монгольфье.

Началась подготовка. Александр Николаевич с юношеским задором клеил шар из тонкой китайской бумаги, доставленной ему Томасом Томасовичем.

Город взбудоражился. Все говорили о таинственных шарах, птицей улетающих в небо, усматривая в этом нечто противоестественное. Многие называли затею коменданта греховной. Духовники, крестясь, противились публичному зрелищу, находя его оскорбительным для церкви, неслыханным еще на Руси дьявольским делом.

Де-Вильнев был неумолим, настойчив и упрям. Он не мог допустить, чтобы великое открытие Франции было отвергнуто здесь, в Томске. Он использовал свою власть и силу коменданта. Публичное представление опыта с монгольфьеровым шаром должно было состояться.

Радищев, занятый подготовкой к опытам, не знал всего, что творилось в городе. Степан безотлучно находился при нем и помогал клеить шар, хотя и не одобрял выдумку своего хозяина.

  И придумали же вы, Александр Николаевич, к чему понадобилась вам сия петрушка?

Радищев, отрываясь на мгновение от дела, не понимающе глядел на слугу.

  Новейшее открытие науки, Степанушка!

  А польза-то какая?

  Великая, Степан! Науку надобно нести в народ. Народ наш яко дети — говаривал светлейший государь Петр.

  Выдумщик вы большой, Александр Николаевич.

Степан тяжело вздыхал, укоризненно махал рукой и молчаливо помогал сооружать монгольфьеров шар.

Елизавета Васильевна, пока Радищев возился за изготовлением шара Монгольфье, волновалась больше всего от мысли, удачно ли пройдут опыты, не закончатся ли они для Александра Николаевича вместе с комендантом всеобщим посмешищем.

190

 

Рубановская, стараясь скрыть свою тревогу, расспрашивала Радищева, как он думает пускать шар. Она заставляла его своим разговором тщательнее проверить все, что он делает.

  Все ли продумано, учтено, Александр? Он утвердительно, говорил:

  При всяком начинании я вопрошаю разум и сердце; они никогда не обманывают. Что подсказывают мне, то и творю...

 

11

 

Воскресный день настал. Еще с утра этого солнечного сентябрьского дня, овеянного крепкими ароматами сибирской осени, на Семинарскую площадь стали стекаться толпы. Горожане спешили посмотреть на чудо-самолетающий шар. Они глазели на небольшое приспособление, устроенное на площади, и перешептывались между собой.

Де-Вильнев выслал на площадь роту солдат для соблюдения тишины и наведения порядка. Людское оживление нарастало. По площади с одного места на другое перебегали бронзоволицые татары в длинных белых рубахах. Раскольники в балдахонах, распаленные любопытством, стояли поодаль с лицами, скованными страхом. Купчики между собой бойко хвастались иноземной невидалью: мол, сие представление не в диковину, у китайцев в Кяхте почище видывали; те живых змей глотали, оборотнями делались, головы себе отрубали и так безголовыми бегали, а потом телеса оживляли и человек невредимым оставался.

Толстые купчихи от удивления охали, ахали.

  Царица небесная,   страсти какие говорите-то... Наконец от  дома городского    головы отделилась

небольшая процессия, направляющаяся к площади. Два рослых солдата с важностью несли окрашенный в голубой цвет легкий бумажный шар яйцеобразной формы с полой гор ловинкой снизу, боясь измять его нежный каркас.

191

 

Де-Вильнев, успевший побывать на площади и проверить водворен ли порядок, теперь по-гусарски вышагивал в голове этой процессии, постукивая тяжелыми ботфортами по мостовой. Одет он был в длинный русский мундир и при шпаге. Радищев в сером сюртуке шел за Томасом Томасовичем, молчаливый и сосредоточенный. Около него плелся Степан в длиннополом кафтане. Тут же были Рубановская, Дуняша, Павлик и Катюша.

Александр Николаевич, поглощенный мыслью, что он скажет народу прежде, чем начнет опыт, почти не замечал происходившего вокруг.

Елизавета Васильевна, поравнявшись с ним, взяла его под руку.

Александр Николаевич, почувствовав беспокойство подруги, сжал ее руку и, не глядя на нее, сказал:

  Дерзаю ручаться, если успех равен моему усердию, то и дело увенчается желанным концом...

  Действуй    смело,— проговорила    Рубановская.

Над площадью слышались отдельные крики, возгласы и невнятный, нарастающий, волнующий душу, шум. Но как только солдаты вынесли на площадь шар, толпа сразу, словно оцепенев, смолкла.

Передние горожане, что были ближе к устроенным подмосткам, откуда должен был взлететь шар, сидели прямо на земле; задние, что находились подальше, плотно сгрудившись, стояли за ними. На заборах и крышах соседних домов примостились босоногие, кудлатые дворовые мальчуганы.

Безмолвные солдаты осторожно поставили на подмостки воздушный шар. Они замерли возле него, как на часах, ожидая распоряжения коменданта.

Радищев поднялся на подмостки. Непонятное смущение вдруг овладело им, но тут же исчезло перед тысячью глаз, смотревших на него по-разному: удивленно, со страхом, с одобрением, с жадностью. Разношерстная толпа хотела скорее увидеть нечто новое, доселе неизвестное. Эту, еще робкую, боязливую жажду нового сразу заметил Радищев и еще больше уверился в успехе предпринимаемого им дела.

192

 

Радищев вдруг почувствовал себя учителем, воспитателем. На миг ему вспомнился Новиков, и казалось, что рачитель просвещения россиян ободрял сейчас его начинание. Откуда-то из глубины всплыл и другой близкий, дорогой ему образ Ползунова, он подумал, что и Ползунов непременно одобрил бы его. Перед ним были земляки Ползунова и, быть может, некоторые из них видели огневую машину, слышали пламенные речи механикуса о том, как можно заставить природу служить человеку. Радищев окинул толпу горячим взглядом и смело, проникновенно заговорил:

— Милостивые сограждане и мои соотечественники, не боясь отверзать двери науки пред вами, я покажу полет шара Монгольфье... В мире науки, которую зачал в России Петр и продолжил великий муж Михайло Ломоносов, все просто, все объяснимо, как в жизни. Нет чудес, есть законы, коим подвластно все в природе, не исключая человека с его земным существованием...

Радищев объяснил, как можно проще, что монгольфьеров шар, наполненный нагретым воздухом, выталкивается вверх так же, как шест, опущенный в воду, что если сделать его во много раз больше, как у братьев Монгольфье, то он поднимет к небу груз, потом рассказал о воздушных путешественниках.

Горожане вбирали слова Радищева, как губка воду. Они нетерпеливо ждали диковинного зрелища, хотели  видеть  своими  глазами  самолетающий  шар.

Радищев кончил говорить и взволнованный сошел с подмостков. Де-Вильнев распорядился запалить сухую щепу. Один из солдат, что стоял возле шара, бросился разжигать костер. И когда щепу объяло пламя, над костром приспособили на кольях большую воронку трубкой кверху.

Александр Николаевич и Степан взяли шар и, поднявшись на подмостки, полым концом посадили его на воронку. Прошло не более минуты, как струя горячего воздуха, бьющая из воронки, заполнила его. В шар словно вдули жизнь. Сдерживаемый Радищевым и Степаном за шелковые ленты, он зашевелился и натянул их.                                      

193

 

Потом они отпустили ленты и шар легко устремился в высь, словно подхваченный невидимыми руками.

Косматый монах, весь в черном, протиснулся вперед и часто закрестился:

  Свят, свят, свят!

Он закрыл глаза и ухватился руками за живот. Молоденький бравый купецкий приказчик, что стоял рядом с ним, ухмыляясь, посмотрел на монаха и презрительно бросил:

  Сидел бы уж в келье, не то с перепугу богу душу отдашь...

И сразу толпа будто проснулась, ожила, загалдела. Радищев вздохнул. Он вытер платком вспотевший от напряжения лоб, не спуская сияющих глаз с шара. А шар, зачаровывая толпу, поднялся выше церковной колокольни, затем, подхваченный воздушным потоком вверху, медленно поплыл в сторону Томи.

Де-Вильнев, багровый от удовольствия, подскочил к Александру Николаевичу.

— Благодарю, месье Радищев, опыт превосходно удался...

Александр Николаевич вдруг почувствовал, как он утомился за эти дни. Он холодно взглянул на восторженного коменданта. Он не нуждался в этой снисходительной похвале де-Вильнева и не ради ее стремился показать опыт братьев Монгольфье. Радищев обвел взглядом толпу, как бы ища помощи и поддержки. Люди, еще зачарованные полетом, следили за уплывающим шаром. Их лица светились почти детской радостью. И эта искренняя радость горожан была для Радищева самой дорогой, неоценимой наградой за все, что он сделал сегодня.

  Для них опыт творил,— сказал он де-Вильневу, указывая на толпу.

  Это чернь!— возразил комендант.

  Народ российский, коему принадлежит будущий     мир...

Томас Томасович удивленно повел разлетистыми бровями. Он не понимал того, что происходило в этот

194

 

момент в душе Радищева. Александр Николаевич повторил:

  Верю, они будут светочами разума и свободы на всем земном шаре...

Радищев оставил на подмостках де-Вильнева и сошел вниз к безмерно счастливой Елизавете Васильевне, нетерпеливо ожидавшей его приближение. Рубановская обняла Александра Николаевича.

  Я так волновалась,— и, заглянув в глаза ему, обеспокоенно добавила,— ты устал, тебе нужен отдых...

  Опыт должен был удасться, подруга моя, и он удался...

Они направились через площадь к дому городского головы. Оживленные, взбудораженные горожане с уважением расступались перед ним, давая дорогу. Александр Николаевич слышал вокруг людской многоголосый шум, полный горячего одобрения. Расстроенный и счастливый, он твердо сказал:

  Верю в них!

Радищев оглянулся. Де-Вильнев все еще стоял на подмостках, придерживая руками шпагу. Александр Николаевич сразу вспомнил о своей тяжелой участи изгнанника и криво усмехнулся:

  Теперь снова в путь, до Илимска...

 

12

 

Предупрежденный о невыразимо-скверной дороге до Иркутска, Радищев запасся колесами и покинул Томск. Дорога, действительно, была разбита и ухабиста. В половине сентября он миновал Красноярск, сравнивая этот город на Енисее по его живописному месторасположению с городами в Альпах. Природа здесь изумляла путников необычайным богатством, разнообразием красок.

Лес еще не торопился расставаться с летним одеянием и после первых заморозков стоял подернутый золотом багрянца. Запахи спелой осени наступали в Сибири раньше, чем в России. По обочинам дорог краснели головки шиповника, похожие на бусы. В тайге

195

 

рдели грозди рябины, калины, волчьей ягоды. В засыхающей траве виднелись пахучие грибы. По утрам на кустах, подернутых первым инеем, серебрились паутины. В ветвях появились желтобрюхие синицы и нарядные жуланы. Стук серого дятла становился слышнее в притихшей и молчаливой тайге.

Устав от плохой дороги, Радищев иногда останавливался в поле на отдых, и часок, другой бродил с ружьем по лесу, скрадывая зажиревших тетерку, косача или рябчика. Тут же в поле готовили обед из свежей дичи, и путники, отдохнув, следовали дальше.

От Красноярска дорога была еще хуже. Она пролегала то распадками, то перелезала через горы, то спускалась к речкам, переезжаемым вброд, то тянулась болотами и кочкарником.

Мрачный, плотно сдвинувшийся еловый лес был темен и угрюм. Иногда в нем попадались редкие золотистые березы и сразу, словно солнечный луч пробивался через тучи, становилось светлее. Иногда, над экипажами протягивали свои ветки с черневшими шишками мохнатые кедры. Ямщики, не вытерпев, останавливали лошадей, вырубали длинную жердь и сбивали ею кедровые шишки. Руки их покрывались липкой и пахучей смолой.

На таких коротких остановках ямщики разводили костер, в горячей золе «пекли» шишки и угощали Радищевых. Распарившиеся горячие кедровые орехи были особенно вкусны и ароматны. Остановки в тайге теперь были не столь неприятны, как раньше. Гнусу стало уже меньше: комаров убили сильные заморозки, мошка еще встречалась, но была какая-то тяжелая, сонная и держалась больше в траве.

Здесь, за Красноярском, впервые на десятки верст дорога тянулась в тайге; пролегая узкой просекой, она казалась нескончаемой. Могучая и суровая тайга, протянувшаяся на север до тундры на тысячи верст, совсем раздавила своей темнотой узкую дорожную полосу.

Изредка тайга раздвигалась, чтобы дать место деревушке — очередному трактовому селению. Прямо из

196

 

густого леса дорога врывалась на прямую улицу с тем, чтобы за деревней снова упереться в дремучую тайгу. Ни хлебных полей, ни широких лугов не было возле таких сибирских деревень, затерявшихся в вековых лесных зарослях.

Вглядевшись в такие таежные селения, Радищев примечал, что все они были похожи одно на другое. На краю селения, обычно обнесенный высоким забором, стоял этап — самое большое здание, где останавливались арестантские партии. В центре селения поднимала свои купола церковь, а домики, почерневшие от дождей, вытягивались от нее в обе стороны, вдоль единственной улицы.

Глядя на деревенские постройки, можно было без ошибки сказать о достатке их хозяев, важности их общественного положения. В центре были получше дома, значит, жил в них люд побогаче; ближе к окраине недавно выстроенные дома, были победнее, значит, обитатели их являлись новоселами, прибывшими сюда на поселение или отбывшими наказание в ссылке.

Довольство и обеспеченность жителей трактовых таежных деревень обычно сосредотачивались в центре, те же, кто терпел нужду и влачил жалкое существование, ютились по окраинам. Все это не ускользнуло от наблюдательного глаза Александра Николаевича.

В октябре погода размокрилась. Беспрестанно моросило. С отрогов синих Саян ползли низко нависшие над землей серые и тяжелые тучи. Вперемежку шел дождь со снегом, до того густым, что вокруг становилось почти темно.

Лошади понуро тащились по скользкой глинистой дороге. Ямщики проклинали погоду, жизнь, дорогу и правителей. В экипажах все было влажным от сырости. Елизавета Васильевна вновь занемогла. Нездоровилось и детям: они кашляли от простуды и сосали надоевшие им леденцы с имбирем.

До Иркутска оставалось не более двухсот верст, а Радищеву казалось, что этому переезду не будет конца. На одной из стоянок в заезжем доме их встретили курьеры,    посланные    генерал-губернатором    Пилем.

197

 

Один из них остался при сопровождавшем унтер-офицере Смирнове, другой ускакал вперед с известиями.

В Черемхове Александр Николаевич сделал дневную стоянку, чтобы привести в порядок себя и дать передохнуть от тряской дороги изнемогавшей от усталости Елизавете Васильевне, детям и слугам. Он остановился в доме крестьянина Черепанова, и был приятно поражен внутренним убранством его комнат и строгостью обстановки. На стене висел большой портрет Ермака Тимофеевича — один из лучших, которые ему довелось видеть в Сибири. Он был исполнен неизвестным художником масляными красками на холсте.

Вечером, когда семья и слуги спали, Александр Николаевич, воспрянувший духом, сидел за столом и делал торопливые записи в тетради. Он часто взглядывал на портрет Ермака, освещенный свечой, и думал, что придет день и звучная лира поэта воздаст должное подвигам доблестного мужа. Никто тогда не дерзнет упрекнуть, что народ забыл героя Сибири.

Неудобства в пути, сильное утомление не мешали Радищеву заглядывать вперед и видеть прекрасное будущее этого края. Он вдохновенно писал:

«Какая Сибирь богатая страна, благодаря своим естественным произведениям, какая мощная страна! Нужны еще века; но раз она будет населена, ей предназначено будет сыграть со временем великую роль в летописях мира.

Когда высшая сила, когда непреодолимая причина придает благотворную активность закосневшим народностям сих мест, тогда еще увидят...»

Александр Николаевич поднял блеснувшие глаза к портрету и продолжал:

«Как потомки товарищей Ермака будут искать и откроют себе проход через льды Северного океана, слывущие непреодолимыми, и поставят, таким образом, Сибирь в непосредственную связь с Европой, выведут земледелие сей необъятной страны из состояния застоя, в котором оно находится, ибо по справкам, которые я имею об устье Оби, о заливе, который русские именуют Карским морем, о проливе Вайгаче, в сих местах

198

 

легко проложить себе короткий и свободный от льдов путь. Если бы я должен был влачить свое существование в данной губернии, я охотно вызвался бы найти сей проход, несмотря на все опасности, обычные в такого рода предприятиях».

Перед Радищевым встали обширные пространства, которые он проехал и на которые взирал любознательными глазами. Да, это была огромная, необозримая, богатейшая Сибирь! Александр Николаевич не только видел ее мощь и богатство, но он верил и видел перед собой ее прекрасное будущее. Он жил этим будущим Сибири!

 

 

Глава шестая

 

ГОРОД  НА   АНГАРЕ

 

Иркутск может равняться

с лучшими российскими

торговыми городами и

превосходить многие

из них.

А. РАДИЩЕВ.

 

1

 

В ЭТОМ городе давно ждали Радищева с нарастающим интересом. Еще несколько месяцев назад граф Воронцов известил генерал-губернатора Ивана Алферьевича Пиля о приезде Радищева. Генерал-губернатор готовился к встрече столь необычного государственного преступника, которому оказывали внимание такие высокопоставленные лица.

Положение Пиля было, как он сам назвал, «щекотливым». Он уже знал из секретного донесения, что постигло Алябьева в Тобольске и, тем не менее, сам должен был встретить Радищева, как просил его граф Воронцов, гостеприимно и радушно. Генерал-губернатор взвесил все, что могло постигнуть его в худшем случае. Портить хорошие отношения с Воронцовым он

200

 

не хотел. Граф сделал ему очень многое раньше по службе, он мог быть полезен ему и в будущем. Его воображению рисовались заманчивые картины: он видел себя в Санкт-Петербурге. За долгие годы службы ему порядочно надоел и прискучил этот сибирский город. У него, расчетливого служаки, были свои планы, из создавшегося положения он прежде всего хотел извлечь пользу для самого себя.

Генерал-губернатор охотно исполнял все, что его просили сделать из Санкт-Петербурга. В случае, если дело повернулось бы по-иному, он имел под рукой веские доводы — письма Воронцова. Он хранил эти письма, как тяжелый камень за пазухой. Пиль был прекрасно осведомлен и о другом: о дворцовых интригах. Он знал, что Екатерина II недолюбливала Воронцова и искала подходящего случая избавиться от неприятного ей вельможи. Пиль всегда мог сказать, что он не волен был ослушаться президента коммерц-коллегии и просто-напросто был введен в заблуждение его настойчивыми просьбами, покровительствующим тоном его обильных писем.

Генерал-губернатор принимал и бережно хранил прибывающие экстрапочтой на имя Радищева ящики с книгами, физическими и химическими приборами, денежные переводы. Ничто не могло стеснить его в этих маленьких услугах графу Воронцову, не обременяющих ни тяжестью, ни ответственностью. Тем более, Пиль оставался лично обязан графу Воронцову еще будучи на службе в Риге. Тот защитил его однажды перед императрицей, сделав ревизию в губернии и найдя при этом серьезные недостатки в его работе.

Сейчас генерал-губернатор любезно переписывался с графом Воронцовым. Он внутренне был рад удачно подвернувшемуся случаю выказать свою готовность услужить и тем доказать свою благодарность Воронцову.

Еще в декабре, когда Радищев только подъезжал к Тобольску, Пиль вежливо отписывал графу Воронцову, что Александр Николаевич «еще не приехал, да и никакого слуха об этом нету». По приезде же или по

201

 

получении известия о Радищеве он обещал ставить в известность об этом его сиятельство.

Найденный тон в письмах нравился самодовольному Пилю. Он не заискивал перед графом и в то же время выказывал свою любезность. Пусть даже письмо случайно и попадет не адресату, кроме светской вежливости и услужливости, других выводов из содержания его никто не сделает... Более того, письма ничему его не обязывали. Письма скорее обязывали графа Воронцова. Этот влиятельный при дворе сановник мот оказаться ему полезен. Он знал: граф Воронцов не откажет ему в просьбе после его услуг, сделанных Радищеву.

Иван Алферьевич Пиль незамедлительно послал в Тобольск нарочных курьеров с пакетами Воронцова на имя Радищева. Карта сама шла ему в руки, счастливая карта! Ускакавшие в Тобольск курьеры возвратились в Иркутск с мартовской оттепелью и привезли весть, что как только установятся летние дороги, Радищев тронется в путь.

А почта Радищеву из Санкт-Петербурга шла и шла. Воронцов использовал каждый удобный случай, чтобы держать связь со своим несчастным другом, и проявлял о нем непрестанную заботу. Не было просьбы Радищева, высказанной в письмах, которую Воронцов не удовлетворил бы.

В тот год в Санкт-Петербург прибыл Голиков, «отправляющий в Иркутске мореходную компанию и торговлю». Александр Романович не преминул использовать его, чтобы оказать свою помощь Радищеву. С приказчиками Голикова он выслал в адрес генерал-губернатора Пиля четыре места с барометрами, термометрами и другими физическими приборами.

К посылке прилагалось письмо. Иван Алферьевич читал его со счастливой улыбкой на заплывшем, широкоскулом лице. Хотя в письме Воронцова не было высказано никаких обещаний, он видел их между строк. От удовольствия и заблиставших надежд у генерал-губернатора чуть тряслись руки и убористые строчки письма прыгали перед глазами.

202

 

«Покорно прошу сделать мне одолжение,— читал Пиль,— приказать их доставить Александру Николаевичу в жилище его, чем меня обязать соизволите...»

И Пиль перечитывал последние слова, которые так искал и ждал услышать много раньше от графа Воронцова.

— «Обязать соизволите»,— повторил он уже вслух и довольно потирал руки.

Тут же Иван Алферьевич писал ответ Воронцову, полный готовности сделать все возможное, что от него зависит. Александр Романович просил наладить связь Радищева с его родителями, дать возможность сноситься с ними и позволить по человеколюбию направлять их письма в свой адрес.

Какие пустяки! Можно ли оспаривать и не согласиться с этим? Пиль с готовностью принимал все, о чем просил его сделать Воронцов. И курьеры иркутского генерал-губернатора вновь скакали навстречу Радищеву. Они оповещали Пиля о месте следования Александра Николаевича, и он спешил сообщить об этом в Санкт-Петербург. Выводя каллиграфически крупным размашистым почерком каждую букву, Иван Алферьевич писал:

«Имею честь донесть, курьер мне объявил, что господина Радищева объехал от Иркутска с небольшим в двухстах верстах, почему он на сих днях и ожидается сюда. По приезде же его, в каком положении будет здоровие его и как он примет намерение отправиться в определенное ему место, обстоятельно вашему сиятельству донести не оставлю...»

Письмо было написано, вложено в конверт, а генерал-губернатору хотелось еще чем-нибудь угодить графу Воронцову. Заложив руки за спину, он размеренно прохаживался по комнате, распахнув полы длинного, гродетурового, зеленого оттенка, халата. Иван Алферьевич Пиль даже дома любил носить на халате знаки отличия, подчеркивающие его заслуги перед государыней.

Генерал-губернатор остановился против окна. Сквозь облетевшие  в  небольшом  палисаднике  моло-

203

 

дые лиственницы, рябину с красными кистями ягод хорошо была видна городская улица. По деревянному тротуару бодро шагал человек высокого роста, помахивая шляпой в руке. Простой теплый кафтан плотно облегал его крепкую, атлетически сложенную фигуру. Черные волосы, чуть разметавшиеся от легкого осеннего ветра, кружившего по тротуару листву, походка вразвалочку указывали, что человек любил простор и чувствовал себя здесь вольно, как все мужественные мореходцы, привыкшие к штормам и  бурям, к каждодневным опасностям.

Человек в простом и теплом кафтане внимательно посматривал по сторонам и, кажется, от зоркого взгляда его не ускользало ничего, что творилось на городской улице.

— Знатный мореходец,— проговорил вполголоса Пиль, придерживаясь руками за широкие отвороты халата, отделанные темнозеленым бархатом,— независимый человек с железным характером...

Это был мореходец Григорий Шелехов. Глядя на него из окна, Иван Алферьевич вспомнил о рескрипте Екатерины II, полученном из столицы накануне. Пиль окликнул камердинера и попросил его, не медля, позвать к себе Григория Шелехова.

Иван Алферьевич прилег на сафьяновый пуховик, поправил на голове белый колпак с яркопунцовым рубчиком. Он набил трубку табаком и закурил, поджидая Шелехова. Генерал-губернатор поощрял все начинания сибирского аргонавта. Дела мореходной компании и торговли, которую умело развернул неукротимый рыльский купец, самозабвенно преданный своему делу, обещали Ивану Алферьевичу личные  выгоды и похвалы, которые он мог заслужить от государыни.

Пиль всячески поощрял начинания Шелехова. Полный успех его дела приносил ему новое внимание Екатерины, щедрой на милости и награды. Он не вникал и глубоко не задумывался над тем, что сулило смелое предприятие Шелехова отечеству, а интересовался более тем, что   оно   могло   принести   ему. По-

204

 

кровительствуя Шелехову, генерал-губернатор Пиль думал о том, в какой степени успехи мореходца возвысят в глазах императрицы его, наместника далекого края, пекущегося столь рачительно о делах государственной важности.

Шелехов, частенько бывавший в губернаторском доме, появился в дверях вслед за камердинером, не успевшим оповестить Ивана Алферьевича о приходе мореходца.

— Ваше превосходительство, звали меня? — вместо приветствия спросил Григорий Шелехов сильным   и звучным   голосом,   быстро   входя   в   комнату Пиля.

— Садись, Григорий Иванович,— указал рукой Пиль на кресло, не приподнявшись с пуховика и внешне подчеркивая этим пропасть, какая лежала между ним и простолюдином, каким был Шелехов. Генерал-губернатор держал большую трубку с янтарным мундштуком. На коленях его лежал красный шелковый платок и табакерка с изображением греческого мудреца.

Григорий Шелехов привык видеть генерал-губернатора и встречаться с ним в домашней обстановке и нисколько не удивился его внешне холодному приему. Шелехов давно раскусил этого человека, догадался, что больше всего интересовало Пиля, и делал вид, что верит в искренние желания генерал-губернатора помочь ему в начатом деле.

Не о награде из рук Екатерины мечтал Шелехов, направляясь к далеким Алеутским островам. Границы государства российского, отодвинутые к берегам Нового Света, хотел обозреть он, о возвеличивании родного отечества думал он. Ради такой благородной цели можно было отдать годы жизни на изучение мореходных книг и географии, мужественно переносить все тяжелые труды аргонавта, пускающегося в далекий и неизведанный путь.

Шелехову необходимо было, чтобы генерал-губернатор поднимал перед Екатериной вопросы, кровно затрагивающие интересы мореходной компании.

205

 

  Эрик Лаксман, судя по письму, задержится в Санкт-Петербурге,— сказал Пиль.

Шелехов знал: Эрик Лаксман добивался в столице разрешения послать новую экспедицию к берегам Тихого океана. Он был другом Григория Ивановича. После того, как в руках Эрика Лаксмана очутилась карта Японии, оба они заговорили об экспедиции, предвидя, сколь важно будет для России иметь на Востоке выход к морю, которого она не имела. Заветной мечтой их стало завязать сношения с Японией, исследовать тихоокеанские окраины Сибири. Поводом к этому служили уже установившиеся сношения Иркутска с Америкой, начатые успешно мореходной компанией Шелехова и Голикова. Пиль написал в Санкт-Петербург пространное письмо, в котором изложил план Лаксмана и Шелехова об экспедиции в Японию. Теперь Эрик Лаксман, живя в столице, добивался разрешения Екатерины на поездку в Японию.

  Очень важно, ваше превосходительство, ускорить сие дело,— сказал Шелехов.

  Знаю,— отозвался генерал-губернатор.

Пиль не отличался независимостью своих суждений и в таких случаях всегда говорил:

  Как государыня прикажет... Бумагу послать в Санкт-Петербург можно...

Он вспомнил о полученном рескрипте Екатерины, в котором уже предписывалось попытаться завести сношения с Востоком и склонить кого-либо из лучших иркутских купцов отправиться вместе с экспедицией, и осторожно спросил:

  А кого, Григорий Иванович, послать бы можно было в экспедицию из купцов наших?

  Торговля токмо разумный повод,— ответил Шелехов,— подумать надо. Плавание в Японию важно не коммерциею, а добрососедскими отношениями России со страною, которую мы еще не знаем, но которую уже прибирают к рукам купцы аглицкие, купцы генуэзские, купцы французские...

Пиль несколько раз крякнул, удивляясь тому, сколь   светел   ум   Шелехова,   умеющего   прозорливо

206

 

видеть события, государственный интерес представляющие. Иван Алферьевич всегда с нескрываемой готовностью выслушивал мнения Шелехова то по одному, то по другому вопросу, а потом, в тиши своего кабинета, сочинял очередные бумаги в столицу, предлагал на рассмотрение то одно, то другое предприятие, выгодное государству российскому.

Генерал-губернатор переспросил Шелехова и еще раз удостоверился, сколь важно то, о чем говорит мореходец.

   Ударить по рукам их надобно,— Повелительно сказал Пиль.

  Надобно,— согласился Шелехов,— и чем раньше, тем лучше,— и спросил,— что нового слышно на Кяхте?

  Вонифантьев и Нагель на днях возвращаются оттуда, поведают о делах, тогда и сказать можно будет о торге с Китаем...

  В Аляске торгуем, с Китаем торговать будем, завязать бы еще узел российским купцам с Тибетом,— мечтательно и горячо сказал Шелехов.

— Ишь ты, куда хватил! От  твоей мечты дух за хватывает,— довольно хмыкнул генерал-губернатор.— Дать бы тебе орлиные крылья, со всем миром торговать зачал бы.

Шелехов встал, выпрямился.

  С торговлей-то дух русский всюду просачивался бы, славу государству умножал. Это-о куда важнее, ваше превосходительство, нежели наша купецкая коммерция...

  Во-от ты ка-а-кой! — протянул генерал-губернатор.

Пиль рассмеялся, оскалив желтые зубы, и присел на пуховике. На халате блеснула звезда — его гордость, награда Екатерины. Он машинально протер ее красным платком и подумал: надобно преданно служить государыне, чтобы грудь украсили ее новые награды, надобно делать лишь то, что нравится ей — поднимать ее величие перед монархами других государств.

207

 

  Экспедицию в Японию непременно пошлем, Григорий Иванович,— генерал-губернатор сощурил хитренькие глаза,— Лаксману и тебе возглавлять ее поручу. Дело сие важное и отменное...

Пиль подумал и спросил уже о другом:

  Иван Ларионович долгонько задержится в Санкт-Петербурге?

Шелехов последнее письмо от Голикова получил с приказчиком Бочаровым, который привез в адрес Пиля ящики для Радищева от графа Воронцова.

  Не ведаю точно,— ответил Григорий Иванович и в свою очередь поинтересовался, что слышно о Радищеве?

  Курьеры обскакали его в Черемхове. Послезавтра ждать надобно,— неохотно сказал Пиль.

Шелехов наслышался о Радищеве от приказчика Голикова самых невероятных слухов и сейчас осторожно спросил у генерал-губернатора:

  Сказывают, опасными мыслями заражен, в немилость попал, верно ли?

  Дыма без огня не бывает,—слукавил Пиль,— приедет, увидим...

— К слову пришлось, ваше превосходительство,— повел широкими плечами Шелехов,— ежели и заражен, то здравыми... Российские купцы знавали его по службе в коммерц-коллегии. Умно дела вел, с государственною выгодою. Отзываются как о рачительном чиновнике...

  Под начальством графа Воронцова служил,— сказал неопределенно Пиль. Он явно воздерживался давать какую-либо личную оценку Радищеву из опасения, как бы потом его слова не обернулись против него же.

Генерал-губернатор отложил в сторону трубку, протер янтарный мундштук платком и встал с пуховика.

Шелехов знал: это означало, что на сегодня их беседа окончена. Григорий Иванович поклонился и также торопливо вышел от Пиля, как и появился в его комнате.

208

 

Иван Алферьевич окрикнул камердинера, и, когда тот просунулся в двери, сказал:

— Мундир мне и коляску к подъезду...

Ему следовало срочно отправить графу Воронцову письмо, уведомляющее о приезде в Иркутск Александра Радищева.

 

2

 

К полудню еще издали замаячила колокольня Вознесенского монастыря, потом забелели его каменные стены. Как все обители, этот монастырь был обнесен высокой стеной с тремя башнями по углам. За ними поднимались каменные и деревянные церквушки. К монастырю почти вплотную примыкало селение. До Иркутска оставалось четыре версты.

Четыре версты! Осенняя подмерзшая дорога была настолько тряской, что приходилось вынужденно останавливаться и отдыхать. Путешественники чувствовали себя совсем разбитыми, уставшими. В Вознесенском монастыре была сделана последняя остановка.

Елизавета Васильевна, Настасья и Дуняша вместе с детьми прошли к часовенке монастыря. Радищев со Степаном  прогуливались вдоль глухой монастырской стены, наблюдая за жизнью, что кипела вокруг обители.

Там и сям сновали в черном одеянии монахи с восковыми лицами. Реже проходил иеромонах в подряснике, с широким ременным поясом, сильно перетягивающим его талию. Из-под скуфьи торчали распущенные волосы, на латунной цепочке болтался медный крест.

Поблизости с монастырем находился питейный дом. Около него было людно и шумно. Проходивший иеромонах косо взглядывал на толпившийся люд. Там, среди мирских зипунов, чернела и монашья одежда.

От питейного дома, как от греховного места, отбежал бородатый мужичок в рваном  полушубке Он, пошатываясь, подошел к иеромонаху, скинул с головы шапку,  и  подобострастно  склонился.

209

 

  Батюшка, благослови и прости окаянного, не устоял, согрешила душа...

  Бог простит тебя...

Иеромонах осенил его высоко вскинутым перстом. Мужичок на лету схватил руку и, припадая губами, ослюнявил ее.

Иеромонах прошел дальше, к воротам монастыря. Мужичок сначала крестился ему вслед, потом той же рукой почесал затылок и сдвинул шапку на лоб. Он постоял еще несколько минут в раздумье посредине улицы, оглядываясь по сторонам, и опять засеменил спотыкающейся походкой к питейному дому.

  Эх, была не была-а, pa-аз живем...

  Видать с горя грешит,— заметил Степан.

  И в горе, и в радости простой люд одинаков,— сказал Радищев.— Где ему утешенье искать? До бога далеко, а питейный дом тут как тут. Кумекай, Степанушка!

  Вы всегда такой, Александр Николаич,— махнул рукой Степан,— на жизнь по-ученому смотрите...

Экипажи тронулись дальше. Как ни тяжелы были последние сотни верст до Иркутска, на душе Радищева было покойнее, чем сейчас, когда за дымящейся рекой, на горе, стали видны колокольни десятка церквей, городские башни, постройки, парусники, стоявшие у причалов.

Как-то примет его этот сибирский город? После того, что случилось в Тобольске, Александр Николаевич избегал гостеприимных встреч. Радищев боялся навлечь на себя и   других гнев столицы.

В Иркутске жили люди, которые были знакомы ему по Санкт-Петербургу. Среди них находился коллежский советник Андрей Сидорович Михайлов, исполняющий должность иркутского вице-губернатора. Были знакомые купцы — Алексей Сибиряков, служивший некогда прапорщиком в столице и частенько захаживавший к нему. Радищев вспомнил, как этот Алексей Сибиряков был поручителем при венчании крепостного Захара Тихонова, его служителя, на Марте  Дементьевой — дворовой девке Уша-

210

 

кова — родного брата Елизаветы Васильевны. Радищев и Сибиряков были почетными гостями на свадьбе и, чокнувшись, осушили по большому ковшу пенника за счастье новобрачных. Теперь Алексей Сибиряков был именитым иркутским купцом.

Встреча со знакомыми больше всего волновала и беспокоила Радищева. Как-то они примут его, не побоятся ли выказать дружелюбие?

Город Иркутск как бы нарочито, будто на картине живописца, был обведен горами, уходящими вдаль голубыми гривами. Дремучий лес подступал к Иркутску со всех сторон. Он словно сжимал его в своих объятиях. Издали город не производил того большого впечатления, какое оставалось от Тобольска, Томска или Красноярска. Радищеву первоначально даже показалось местоположение Иркутска некрасивым. Этому впечатлению содействовало тягостное состояние Александра Николаевича в последние часы пути.

Но Ангара, окружающая город с двух сторон, была необычайно живописна. Еще в пути ему много рассказывали про эту своенравную, стремительную реку. Будто бы замерзает она не так, как все реки России: лед образуется не сверху, а на дне, потом всплывает и сковывает лишь ненадолго ее стремительные воды. Ангара не любит ледяного покрова. Замерзая в декабре, река в начале марта с шумом сбрасывает лед, чтобы своими чистыми, аквамаринового цвета, водами отражать, как в зеркале, такое же чистое, голубое и высокое небо.

Еще возле Нижнеудинска путников прихватил снег, лица обожгли холодные и пронизывающие ветры. Здесь, вблизи Иркутска, было намного теплее. Стояли на редкость тихие погожие дни, с крепкими ночными заморозками. Зима словно запоздала прийти сюда. Лес на горах не успел еще потерять свой осенний наряд, и, казалось, был объят багряным пламенем.

Подъезжая к ангарской переправе, Александр Николаевич старался отогнать от себя мысли о пред-

211

 

стоящей встрече с жителями Иркутска. Парома не пришлось ждать: он был на этом берегу. И пока переправлялись через Ангару, все вышли из экипажей посмотреть на город, на быструю реку. Елизавета Васильевна восхищалась необычной прозрачностью ангарской воды, позволяющей на большой глубине различать камни.

Паромщик, стоя у рулевого весла, с гордостью сказал:

  Вода, что божья слеза, чиста! Брось-ка, барин, алтын и погляди, как монета пойдет ко дну. Красива-а!

Александр Николаевич подошел к перилам, где стояла Рубановская и дети, и бросил монету. Поблескивая она, относимая быстриной, медленно опускалась на дно и была отчетливо видна, пока не коснулась каменистого ложа реки. Степану захотелось попробовать вкус ангарской воды. Он зачерпнул деревянным черпаком воду.

  Хороша-а! Схожа с ключевою...

Думы Радищева были тоже о реке. Непокорная богатырская сила реки поражала его. Неисчислимая энергия ее могла служить полезному делу, будь на ее берегах заводы. И Радищеву верилось, что со временем, сломанная волей человека, эта река отдаст свою силу людям. Иркутск станет богатейшим портом огромнейшего края.

На берегу, где приставал паром и был взвоз, красовалась каменная соборная церковь со старинной колокольней итальянской архитектуры. Правее ее, выше по  течению реки, из-за стен кремлевской крепости, как сторож, выглядывала небольшая спасская церковь, от нее уже начинались базарные и жилые строения, уходившие в глубь города.

Левее, на взлобье, в устье Иды, впадающей в Ангару, величаво возвышался Девичий монастырь. В его сторону от взвоза были построены береговые укрепления — обрубы, частью уже разрушенные водой. Возле них   стояли рыбацкие   лодки,   дощаники,

212

 

парусники и первый гальот, выстроенный в Иркутске для хождения по Байкальскому морю.

Прямо от взвоза начиналась Заморская улица, пересекающая весь город. Она шла до палисада, где поднимались главы крестовской церкви. Здесь была Заморская застава и отсюда начиналась дорога к Байкалу.

Запыхавшиеся лошади остановились перед огромными триумфальными воротами. Радищев невольно осмотрел  красивое сооружение и подумал, что оно возведено в честь какого-нибудь важного события в жизни этого обширнейшего сибирского края. На арке была сделана надпись:

 

Красой твоих хваленых дел

Иркутска пользу умножая,

Наполни  радости предел,

Императрице  подражая.

 

Триумфальные ворота были поставлены правителю этого города. Позднее Александр Николаевич узнал: через ворота въезжал генерал-губернатор Пиль, получивший назначение наместника Иркутской губернии. Горожане устроили пышную встречу новому правителю города и при въезде в триумфальные ворота, специально выстроенные по этому торжественному случаю, грянул пушечный салют иркутского гарнизона, выкатившего пушки на плац-парадную площадь возле кафедрального собора.

Миновав триумфальные ворота, скрипевшие и забрызганные грязью экипажи Радищева въехали на Заморскую улицу и покатились по мостовой предвечернего и притихшего города. Окна домов закрывались тяжелыми ставнями. Во дворах с цепей спускали злых собак, оглашающих лаем пустые улицы и городские площади.

Александр Николаевич повторил про себя:

 

...Наполни радости предел,

Императрице подражая...

 

«Было бы чему подражать» — с отвращением подумал он.

213

 

Сопровождавший офицер, посланный навстречу Радищеву Пилем, сдерживая коня, ехал поодаль от экипажей, указывая дорогу. Разбитые колеса прогромыхали мимо архиерейского дома и выехали к каменному гостиному двору. Здесь было совсем глухо. Донеслись удары колокола. Это на колокольне спасской церкви отбивали  удары боевые часы. Вскоре экипажи остановились возле ворот городской управы. В ограде ее был небольшой домик. В нем и остановился Радищев.

 

3

 

Насколько дней Александр Николаевич не появлялся в городе. В дороге, когда необходимо было поддерживать бодрый дух в своих путниках, он крепился, а прибыли в Иркутск — сразу занемог. Степан находился возле него. Елизавета Васильевна решилась одна навестить иркутского генерал-губернатора.

Ей казалось, что представлялся самый удобный случай, под предлогом болезни Александра Николаевича после дороги, встретиться с Генерал-губернатором и поговорить с ним о своем несчастном друге.

«В самом деле,— думала она,— визит мой и разговор вполне естественны. Никто не упрекнет меня ни в чем, когда узнают, почему пришла я, а не явился в присутствие Радищев. Кроме того, у меня есть законный повод — письмо Воронцова к Пилю».

Елизавета Васильевна решила, что лучше всего встретиться с генерал-губернатором в домашней обстановке, где можно переговорить обо всем более подробно, чем в стенах губернского правления.  Она не ошиблась в своих расчетах.

Был воскресный день. Генерал-губернатор отдыхал на даче, расположенной в противоположной стороне города, за рекой Идой. Рубановская наняла извозчика и по Большой улице проехала через весь город. Идинская сторона Иркутска была более оживленной и даже красивой. Деревянная набережная Ангары напоминала небольшой столичный   проспект.   По  воскресениям

214

 

здесь гуляли модные купчихи, няни с детьми, чиновники, купецкие приказчики и служивые люди.

Тут же была пристань. Почти к самой реке спускались торговые ряды. На причалах стояли парусники, лодки, дощаники. Над рекой не умолкал гвалт рыбаков, ангарщины—ссыльно-поселенцев, занимающихся тяжелым трудом — бурлачеством на Ангаре.

В устье Иды был разбит Аптекарский сад — любимое место гулянья иркутян. Здесь, по воскресеньям, с утра и до поздней ночи играли полковые музыканты, развлекая городскую публику,

Губернаторская дача находилась поблизости Аптекарского сада. Она была спрятана в густом сосновом бору, спускающемся с горы вплотную к городу. Извозчик остановился у глухих тесовых ворот и высокого забора.

  Ждать прикажете?

  Будьте добры,— отозвалась Рубановская и направилась к калитке.

  Псы злые,— предупредил извозчик,— остерегайтесь, не то покусают...

И едва Елизавета Васильевна тронула большое кольцо калитки, как во дворе поднялся лай, словно на псарне, Рубановская испуганно отступила назад. В приоткрывшуюся калитку показалась голова усатого, как таракан, солдата.

  Цыц, окаянные,— гаркнул он на собак и, посмотрев на Рубановскую, добавил:

  Его превосходительство почивают...

  Мне госпожу Пиль.

  Цыц, проклятое отродье! Пройдите...

Елизавета Васильевна, оберегаемая усатым солдатом, прошла до террасы, где выжидательно стояла пожилая дама с открытой головой в папильотках. Полная, утратившая формы, дама с папильотками метнула холодными глазами.

  Его превосходительство почивает...

  Мне Елизавету Ивановну,— принимая даму с папильотками за горничную или няню, сказала Рубановская.

215

 

  Я буду Елизавета Ивановна,—высокомерно сказала Пиль.

Рубановская чуть оробела и, как можно спокойнее, сказала:

   Я из Санкт-Петербурга с письмом от графа Александра Романовича...

  Ах, батюшки!— растерянно воскликнула губернаторша,—что же я стою,—и поплыла навстречу Рубановской, раскрыв для объятий пухлые руки, похожие в японском халате с широкими рукавами на крылья наседки.

  Не с господином ли Радищевым прибыли?

  Да.

  Супруга его?

  Елизавета Васильевна Рубановская.

  Милости просим,— нараспев проговорила госпожа Пиль и притянула к себе Рубановскую,—заждались, заждались, особливо Иван Алферьевич.

Губернаторша усадила Елизавету Васильевну на плетеный диванчик и окинула ее внимательным изучающим взглядом.  

  Матерью готовитесь стать?— спросила вполголоса губернаторша, не спускавшая проницательных глаз с Рубановской.

Елизавета Васильевна смутилась и не знала что сказать в ответ: так неожиданно для нее прозвучал этот вопрос. Она еще в Томске почувствовала близость материнства и, как заветную радость свою, всячески скрывала это от взора окружающих людей. Она поделилась этой радостью лишь с Радищевым и оба они почувствовали, как их скитальческая жизнь озарилась новой надеждой семейного счастья. И вдруг то, что Елизавета Васильевна скрывала от близких, госпожа Пиль, заметив, спросила об этом  с явно повышенным и подчеркнутым интересом.

Рубановская стыдливо склонила голову, пряча зардевшееся лицо.

   Первеньким?— полюбопытствовала госпожа Пиль и протянула,— понима-а-ю, сама стыдилась, а чего и не знаю...

216

 

  Первым,— шепотом произнесла Елизавета Васильевна, сразу почувствовала страшную жажду и попросила воды.

  Аксинья!— позвала   губернаторша.— Воды сюда. На ее зов прибежала краснощекая, ядреная девка с графином и расторопно налила в стакан воды. Елизавета Ивановна подала его Рубановской.

  Спасибо!— и, словно боясь, что губернаторша продолжит начатый разговор, достала из сумочки письмо графа Воронцова.

  Его сиятельство просили низко кланяться вам с супругом...

  Покорно благодарю,— принимая письмо, сказала Пиль,— чувствительнейшей души человек, отзывчивый на чужие горести... Добронравен и смиреномудр...

  Почтенный и самый уважаемый из благодетелей наших,— сказала Рубановская, тронутая похвалой о Воронцове.

И пока Елизавета Ивановна Пиль читала мелко исписанные голубоватые листы, плохо разбирая графский почерк, Рубановская, глядя на разорванный конверт, невольно вспомнила все свои встречи с Воронцовым и последнюю беседу с ним перед отъездом в Сибирь.

Елизавета Васильевна раскрыла свою душу перед графом Воронцовым и рассказала ему о своей глубокой привязанности к Радищеву, о которой не говорила даже с матерью. Она заявила тогда Александру Романовичу, что бессильна перечить зову сердца. Она должна разделить участь изгнанника, она твердо решила в труднейшие годы его жизни быть вместе с ним.

Граф Воронцов понял ее и молча благословил на смелый и благородный подвиг. Он помог убедить княгиню Рубановскую и сказал ей тогда: чему суждено быть, того не миновать человеку.

Елизавета Васильевна хорошо знала, какую огромную помощь оказывает Александр Романович им сейчас здесь, в Сибири.

Елизавета Ивановна, читая письмо графа Воронцова, манерно прослезилась, а Рубановской   эта манер-

217

 

ность показалась искренней и неподдельной чувствительностью. Она приняла эти слезы, как дань глубокого уважения госпожи Пиль к их благодетелю.

  Всякая бумага из столицы согревает сердце,— наконец, прочитав письмо Воронцова, проговорила губернаторша, глядя куда-то вдаль,— Елизавета Васильевна, голубушка моя, вы и не представляете, как скучна и бедна наша жизнь...

Госпожа Пиль вздохнула, заморгала бесцветными глазами.

  Все однообразно, как снежный саван... Мы не дождемся, когда покинем Иркутск и сбросим с себя кору, наросшую в Сибири...

Рубановская, немного растерянная откровенностью Елизаветы Ивановны, хотела возразить ей, что внешне город не так уж плох, он многолюден и живописен, но губернаторша до того была увлечена излияниями, что не давала своей собеседнице вставить слова.

  Иван Алферьевич просит увольнения и не чает, когда выйдет ему предписание государыни покинуть суровый и неприглядный край... Голубушка моя, душа человеческая деревянеет здесь, кровь застывает. И как страдает доченька, крошка моя! Вы поймете, Елизавета Васильевна, состояние моей Дашеньки, здоровье которой надломлено. Бедненькая, она совсем высохла от разлуки с мужем... Зять наш, морской офицер, служит в столице и отсутствует уже четыре года, которые длится война.

Госпожа Пиль опять вздохнула и поведала:

  Мы надеялись, что с заключением мира зять сможет получить отпуск и приехать хотя бы на полгодика, облегчить страдания наши и Дашеньки. Надежды рухнули. Ивану Алферьевичу не остается ничего, как взять увольнение или подать в отставку, выехать в Россию и присоединиться к зятю. Теперь вы можете понять, как омрачена наша жизнь в Иркутске. Верите ли мне, свет божий не мил...

Рубановская молчала, искренне сочувствуя Дашеньке, ее продолжительной разлуке с любимым. Если бы ей самой пришлось теперь разлучиться с Александром

218

 

Николаевичем, она и недели не прожила бы в его отсутствии, заскучала и извелась бы вся.

   Мы уповаем на милости его сиятельства,— продолжала губернаторша,— и надеемся, что он приложит к сему свое покровительство и ходатайство...

Госпожа Пиль окинула взглядом Елизавету Васильевну, словно желая прочесть на лице Рубановской, сколь глубоко тронуло ее все рассказанное.

Рубановская сидела задумчивая и сосредоточенная.

  Кто бы замолвил еще слово и помог испросить зятю нашему отпуск, Елизавета Васильевна?

  Только граф Александр Романович может исхлопотать зятю вашему отпуск и обрадовать ваше семейство. Я напишу ему о вашей просьбе, сие же непременно сделает Александр Николаевич...

  Голубушка моя,— перебила ее губернаторша и снова прослезилась.— Вы обяжете нас на всю жизнь благодарностью. Можете располагать на поддержку и сочувствие Ивана Алферьевича. У мужа приветливое сердце к добрым людям...

Рубановская поблагодарила госпожу Пиль.

— Аксинья, накрывай стол,— распорядилась губернаторша,—его превосходительство скоро поднимется...

Не успела она произнести последние слова, как за дверью послышался предупредительный кашель, двери распахнулись и на террасу, потягиваясь, вышел генерал-губернатор.

Увидав незнакомую молодую женщину, он невнятно что-то хмыкнул в густые усы и стал торопливо застегивать мундир. Рубановская выжидательно привстала. Генерал-губернатор наскоро поправил рукой с проседью волосы и шагнул к Рубановской.

  Кхы! Иван Алферьевич!

  Елизавета Васильевна,— ответила в тон Рубановская.

  Очень приятно,— пожимая ее руку, сказал он и осведомился,— не вижу господина Радищева. Где же он?

  Ему нездоровится с дороги.

  Пусть поправляется быстрее...

219

 

Иван Алферьович метнул быстрый взгляд на Рубановскую и спросил:

  Как здоровье его сиятельства, Александра Романовича?

  Все хорошо,— поспешила сказать Елизавета Васильевна.

  Письмами да посылками завалил господина Радищева, вниманием своим окружил его...

  Любовь и благодарность к графу кончится лишь с нашей жизнью,— сказала Рубановская.

  Да-а!— протянул генерал-губернатор.— Хочется без конца подражать достохвальному примеру Александра Романовича. Ежели нездоров господин Радищев, пусть пошлет слугу в губернское правление, я дам распоряжение выдать почту.

  Александр Николаевич так волновался, когда мы подъезжали к Иркутску. В городе есть близко знакомые ему люди.

— Поведал сие Андрей Сидорович, похвально отозвавшись о господине Радищеве. Сочувствует и горячо сожалеет о его несчастной участи...

  Явите милость, ваше превосходительство, не судите строго, мой друг и так в душевном отчаянии...

  Бессилен был устоять против заразы свободолюбия. Управляющим Санкт-Петербургской таможней был. Светлейшая государыня доверила ему большой важности государственный пост. Святым Владимиром пожаловала. Не смею осуждать осужденного ее высочайшим величеством... Можете располагать моим и Андрея Сидоровича вниманием...

  Глубоко признательны вам, ваше превосходительство,— сказала Рубановская и спросила об Алексее Сибирякове.

  Знатный купец иркутский. Опора города нашего. Сейчас на Кяхту отправил по делам торговым. Интересовался господин Радищев? Передайте ему, вернется Сибиряков не скоро...

На террасе появилась Аксинья. Она переминалась с ноги на ногу, выжидая, когда можно будет сказать о том, что стол сервирован.

220

 

— Что, Аксинья?

  Обед готов, ваша светлость.

  Давно пора доложить о сем, Аксинья.

Генерал-губернатор поднялся.

  Прошу к столу, Елизавета Васильевна.

Рубановская осталась отобедать. Она возвратилась от генерал-губернатора   довольная встречей с семьей Пиль и разговором с иркутским наместником.

 

4

 

Радищев не мог понять истинную причину столь хороших отношений к себе Пиля, да ему и не было времени над этим задумываться. Он поверил в искренность расположения генерал-губернатора к нему и его семье. Особенно дружелюбно встретил Радищева надворный советник Долгополов, которому предстоял отъезд в Санкт-Петербург. Александр Николаевич не преминул воспользоваться его любезностью, чтобы передать с ним письма родным и личную благодарность графу Воронцову.

Когда Степан направился за письмами в губернское правление, вместе с ним возвратился с почтой и посылками на казенной подводе надворный советник Долгополов. Он предложил ознакомить Радищева с городскими достопримечательностями и ввести в общество. Александр Николаевич с удовлетворением выслушал его о жизни города, о людях, ведающих торговлей, работающих на поприще просвещения и культуры, но вежливо отказался показываться где-либо в обществе, ссылаясь на болезнь.

И когда Долгополов уезжал в Санкт-Петербург, он увез письмо на имя графа Воронцова. Радищев просил своего столичного друга благосклонно принять Долгополова и не оставить его в случае нужды своей помощью и советом.

Свое знакомство с городом Радищев начал с посещения библиотеки и музеума. Они размещались в каменном здании, построенном лет десять назад в центре

221

 

города, недалеко от Большой Заморской улицы. Это трехэтажное здание выделялось своей массивностью среди других казенных и партикулярных домов Иркутска, поднимаясь над городом каменным великаном.

Устройство библиотеки в свое время было поручено директору ассигнационного банка, корреспонденту Российской Академии Наук Александру Матвеевичу Карамышеву. Об этом поведал Радищеву еще Долгополов. Александр Николаевич узнал от него, что для библиотеки были закуплены все книги, изданные в России, энциклопедия французских просветителей, сочинения на французском, немецком, шведском и других языках. Долгополов говорил ему об этом с заметной гордостью, и Радищев тогда решил, что обязательно посетит библиотеку и осмотрит существующий при ней музеум.

Прежде чем  войти в помещение, Александр Николаевич задержался у подъезда, чтобы ознакомиться с правилами, выставленными на большом щите около двери.

«Каждый и всякий живущий в сей губернии,— читал Радищев,— имеет право безденежно пользоваться чтением находящихся в книгохранительнице книг».

«Книгохранительница отворена для всех всякий день от утра до вечера».

«Если кто пожелает в то время притти в книгохранительницу и там сидеть в показанное время для чтения, тому оное дозволяется».

Радищев не заметил, как в дверях появился седенький человек в очках, в потертом мундире чиновника приказа общественного призрения. Человек в очках пристально наблюдал за незнакомым ему господином, заинтересовавшимся библиотечными правилами.

Резко бросилась в глаза треуголка, какую носили приезжие из столицы, длинное легкое темно-синее дорожное пальто, надетое поверх камзола, прикрывало голенища сапог, которые чаще всего можно было видеть на путешественниках, странствующих по Сибири. Верхнее пальто господина указывало, что он был новичком в городе.

222

 

Польщенный вниманием незнакомца, сосредоточенно читающего библиотечные правила, человек в потертом мундире проговорил:

  Сии правила сочинены в бытность губернатором Иркутска Франца Клички, рачителя просвещения горожан наших.

Радищев внимательно посмотрел на говорившего человека в очках.

  Приезжий?— спросил тот.

  Да.

Человек в потертом мундире с первой минуты проникся уважением к незнакомцу. Большие и добрые глаза господина, седые пряди волос, выбившиеся из-под треуголки, весь благородный и приветливый облик его, искренняя простота, которая звучала в голосе незнакомца, невольно располагали к нему.

  Своих-то я знаю, по пальцам пересчитать могу,— сказал человек в потертом мундире,— прошу зайти. Я — Никитин, смотритель книгохранительницы и музеума. Определен сюда приказом общественного призрения...

  Радищев,— пожимая старческую руку Никитина, сказал Александр Николаевич.

Они вошли в помещение. Никитин, обрадовавшийся новому человеку, стал объяснять Радищеву все по порядку. В нижнем этаже размещались покои служителей, на втором — библиотека, а на третьем — музеум.

  Францем Кличкою открыто сие заведение, рачениями коллежского советника и кавалера Александра Матвеевича Карамышева поддержано было, отныне попечительствует над нами почетный член Академии Наук — Эрик Лаксман...

Никитину явно хотелось побольше рассказать о библиотеке, показать приезжему человеку ее богатства, блеснуть перед ним своими познаниями.

  Первый шаг — великое дело, господин Радищев. Сначала книгохранительница была открыта, а затем основан и музеум.

Они проходили возле книжных полок. Слушая приветливый, безумолчный говорок Никитина, Александр

223

 

Николаевич всматривался в кожаные переплеты с тиснеными названиями, брал отдельные книги, перелистывал их, приятно удивленный, что здесь, в Иркутске, встретил редчайшие сочинения.

   17 томов infolio, 11 томов чертежей Zucgue 1764—65 годов,— пояснил Никитин, следуя по пятам за Радищевым.

   Ценнейший клад!— восхищенно говорил Александр Николаевич.

   1304 сочинения хранятся. Книги завезены из Санкт-Петербурга и Парижа, Лейпцига и Лондона, многие куплены у генуэзских, лионских, голландских купцов и мореплавателей... Господин Радищев, взгляните на сей список участвовавших в иждивении и сооружении книгохранительницы.

Александр Николаевич остановился перед списком, висевшим в рамке. Среди сотни перечисленных фамилий были упомянуты знакомые, ранее слышанные: Григорий Шелехов, Карамышев, Лаксман, Сибиряковы, Долгополов... Радищеву приятно было среди них прочесть фамилию вице-губернатора Андрея Сидоровича Михайлова, учителя Бельшева — единственного корреспондента журнала «Иртыш, превращающийся в Ипо-крену». Невольно вспомнился Тобольск, Панкратий Сумароков, Натали. На какое-то короткое мгновение Радищев мысленно перенесся в домик Сумароковых. Ему живо представилась Натали, читавшая листы корректуры, еще свежо пахнущие типографской краской, хлопотливый и беспокойный Панкратий Платонович, пекущийся больше всех о журнале.

Александр Николаевич подумал в этот момент о живых нитях, протягивающихся и связывающих воедино Тобольск и Иркутск. Там издавался журнал — первый светоч просвещения в сибирском крае, здесь содержались музеум и библиотека, книгами которой пользовались жители ближних уездных городов и селений. Теперь и ему суждено будет пользоваться здешней библиотекой.

  Осмотрите музеум?—спросил Никитин.

  Обязательно.

224

 

Они поднялись на третий этаж. В одной половине размещался отдел естественной истории, в другой — физический. Радищев изъявил желание осмотреть музеум с отдела естественной истории.

  Он у нас в беспорядке,— предупредил Никитин.

  Ничего...

Как только они открыли дверь, на них пахнуло мышиным запахом и гнилью. Многие чучела и гербарии были попорчены мышами.

  Грызут, ничего поделать не могу,— виновато признался смотритель.

  Как можно допускать,— с болью сказал Радищев.

Александр Николаевич осмотрел коллекции разных пород земли, камней, солей, металлических руд, какими богата Иркутская губерния, и был приятно поражен обилием ее ископаемых.

Дольше всего Александр Николаевич задержался в отделе физической истории. Здесь хранились новейшие изобретения века — электрическая машина, орудия приготовления целительных и искусственных вод, модели водоходных судов, а также машин, употребляемых на здешних фабриках и заводах.

  Образец отменного искусства — телескоп!— подходя к большой латунной трубе и платком протирая окуляр, с гордостью проговорил Никитин.

  Богатство!— восхищенно произнес Радищев, удивленный множеством увиденных в музеуме новейших физических приборов.

  Составлял сей отдел Эрик Лаксман.

В музеуме старательно были собраны произведения здешнего края, модели разных земледельческих орудий, физических инструментов, судов, употребляемых не только на Ангаре и Байкале, но и в Охотском море. Осматривая и изучая музейные экспонаты, Радищев думал над тем, как велико начинание, предпринятое людьми науки в отдаленном крае государства российского. Александру Николаевичу до боли было обидно, что он так мало знает о людях, которых ему назвал смотритель книгохранилища и музеума, имена которых он также встретил, просматривая почетный список соз-

225

 

дателей этого очага просвещения россиян, культуры родного отечества.

Об Эрике Лаксмане он был лишь наслышан. В прошлом году «минералогический путешественник» возбудил общее внимание к себе ученых мира сообщением Палласу о черепе носорога, найденного вблизи Иркутска. Теперь Радищеву захотелось сблизиться с Эриком Лаксманом, а также с Григорием Шелеховым — энергичными людьми, беззаветно любящими свое дело.

Александр Николаевич спросил Никитина о Лаксмане.

   Ученый муж нашего края, милейший человек! Кудесник в своих делах,— смотритель засуетился и стал что-то искать, а потом показал Радищеву образец стекла.

  Прозрачно, как ангарская вода. На стеклоделательном заводе в Тальцах получено рукою Лаксмана... А какая оранжерея у него! Обязательно понаведайтесь...

И когда Александр Николаевич покидал библиотеку, Никитин осведомился:

  Надолго в наши края?

  Надолго,— неопределенно ответил Радищев.

  Где жительствуете?

  В Илимске буду...

  Купец тамошний, Прейн, пользуется сочинениями книгохранительницы. Буду рад оказаться полезным господину Радищеву...

Никитин проводил Радищева. Старик стоял на крыльце и смотрел, как Александр Николаевич твердой походкой удалялся от него, и думал, что редко встречаются такие люди, которых увидишь один раз, а запомнишь надолго.

И хотя Радищев ничего не сказал о себе, кроме того, что жить будет в Илимске, Никитин, за долгие годы службы в приказе общественного призрения встречавший немало самых различных людей, почувствовал, что посетитель музея был особенным и необычным человеком.

226

 

С горячей заинтересованностью отнесся Радищев ко всему, что увидел в книгохранительнице и музеуме, как к своему родному и близкому делу. Это заметно отличало и выделяло его среди других посетителей — чиновников, купцов и путешественников, заглядывавших в охраняемую Никитиным обитель просвещения.

Радищев уже скрылся за поворотом городской улицы, а смотритель музеума все стоял на крыльце и размышлял о человеке, который так хорошо согрел его душу.

 

5

 

В Иркутске готовились к осенней, ежегодно проводимой ярмарке. С низовьев Ангары подтягивались купеческие дощаники с товарами, что везлись из России через Великий Устюг, Казань, Тобольск, Томск, Енисейск. Дощаники были с побитыми бортами, с надломленными рулевыми веслами. Глядя на них, можно было сказать, сколь трудный путь они прошли, поднимаясь вверх, минуя страшные Братские пороги, преодолевая быстрое течение могучей сибирской реки.

Из-за Байкальского моря сверху спускались легкие парусники нерчинских и даурских купцов, везущих в тюках пушнину — богатство своих лесов, забайкальских гор и даурских степей.

Причалы иркутской пристани, заставленные дощаниками, лодками, парусниками, байкальскими судами, напоминали большой портовый город. На набережной Ангары все эти дни с утра, как только спадал густой туман над рекой, и до вечера, пока вновь ее не кутала белесая завеса, было людно и шумно. Ночами на берегу горели костры — то караульщики оберегали привезенное добро. До восхода солнца гремели их неугомонные колотушки, завывали сторожевые псы, слышались развеселые песни загулявшей ангарщины, крики и брань зверобоев.

Гостиный двор, лабазы, подвалы были забиты привозными товарами, а купцы со всех сторон российской земли все подъезжали. У каждого из них было что-ли-

227

 

бо свое, отменное от соседа. Иркутск как бы являлся складочным местом для всей почти торговли в этой губернии, простершей свои владения к западу до великой реки Енисея, к полуночи до якутских земель, к востоку до Алеутских островов, к полудню до снежной Тунки.

Знатные ярмарки бывали здесь в конце октября-ноября, иногда забегали на декабрь, если случай допускал судам и дощаникам российским притти из Енисейска, а даурским купцам из-за бурного Байкальского моря.

Уже началась предъярмарочная мена товаров, перепродажа и перекупка их большими партиями. На иркутской ярмарке, в отличие от ирбитской и тобольской, торговля производилась гуртом, а в прочее время года — в розницу. Перекупщики сновали между приезжими купцами, выспрашивали их о торговле, приценялись, сбивали цену на привозные товары и набивали на свои. В подвалах и питейных домах подсчитывались возможные барыши, устраивались всякие сделки и торговые махинации.

Шумнее всего было на пристани. В эти дни Григорий Иванович Шелехов, любивший торговый шум, споры, предъярмарочную сутолоку, был в гуще купцов и промыслового люда, выспрашивал их о житье-бытье, прислушивался к тому, о чем больше всего говорят в народе.

В простом синем сюртуке, в поярковой шляпе, в плисовых брюках, вправленных в сапоги, Шелехов почти ничем не выделялся в шумной толпе приезжих купцов, приказчиков, чиновного люда, носившего партикулярные платья.

Многие из тех, кто встречался ему на пристани, знали его, снимали шляпы и поклоном головы приветствовали известного мореходца. Некоторые подходили к нему, здоровались за руку, делились мнениями о предстоящей ярмарке, о торговле на Кяхте, Алеутских островах, Охотске.

Григорий Иванович коротко беседовал с ними и шел дальше, присматриваясь и прислушиваясь к жизни, что била ключом вокруг него. Иногда он сам подходил

228

 

к промысловикам-добытчикам и заговаривал с ними. Увидев знакомые лица верхнеангарских нерповщиков-зверобоев, Шелехов приветливо поздоровался с ними и спросил о промысле;

  Нерпичий промысел ноне тощ будет,— ответил один из них, снимая с головы войлочную шляпу и вытирая ею потное лицо.

  Пошто так?— поинтересовался Шелехов.

  Не играет нерпа в Байкал-море — верная примета тому.

Другой из зверобоев, что был постарше годами, почесывая бородку, смуглыми морщинистыми, но еще крепкими руками, вставил:

  Ране нерпу-то сбывали китайцам, а теперя куда ее девать? Иркуцкие салотопки завалены, мыло и то не варят...

  А морская губка как?

  Морскую губку добывать можна,— продолжал первый зверобой,— а куда ее? Дядя Гаврила метко сказал — в Кяхте ворота закрыты? Закрыты. Иркуцкие серебряники не берут ее. Много ли надо им полировать медные и серебряные изделия? Не выгоден стал промысел морской губки...

Зверобой Гаврила опять перебил:

  Башковитый ты, Григорий Иваныч, нашего брата пытаешь, а про морского котика, как там промысел, на Алеутах-то, молчишь...

  Промысел, ребятушки, богатый, да зверобоев-молодцов на Алеутах таких, как верхнеангарские, маловато. Нужда в них у меня,— улыбаясь, проговорил Шелехов.

  Сколь платишь?— оживился зверобой  Гаврила.

  Обижаться не станете,— ответил Шелехов, присаживаясь на нос парусника.

  Гавриле что не запродаться на дальний промысел,— сказал первый зверобой,—ему и без бабы прожить можно...

Остальная ватага нерповщиков гаркнула от смеха.

  Женатому без бабы как быть? Еще болезнь каку подцепишь на Алеутах...

229

 

  А ты попридержи свою природную слабость-то,— сказал Шелехов.

  Нельзя, Григорий Иваныч, отвратить ту слабость долгое время без женки живши...

  Теперь с женами на Алеуты направляю,— сказал серьезно Шелехов.

  Подумать можно, коль так...

  А рыба, какая там рыба, ребятушки!

  Рыбу, Григорий Иваныч, на Байкал-море добыть можна. Что омуль, что хариус—есть. Удачливый башлык, вон как дядя Гаврила, в одну тоню до ста бочек и более загребает...

  Бочка разная бывает.

  Дядя Гаврила, покажи-ка Григорию Иванычу твою бочку.

Дядя Гаврила сдернул рогожу.

  Считай полторы тыщи... омуля в каждой, не  меньше.

Рядом с парусником нерповщиков-зверобоев покачивалось одномачтовое купецкое судно. Шелехов указал на него рукой.

  Сколь поднимает груза?

Нерповщики посмотрели, куда указал Шелехов.

— Корыто-то? — переспросил зверобой  Гаврила.— До десяти тыщи пудов.

  Почто корыто?

  С парусом на нем при противных ветрах лавировать нельзя, Григорий Иваныч,— пояснил Гаврила,— а выходить в Байкал-море — тем более, сарма перевернет...

  А те?— указал Шелехов на казенный транспорт, в отличие от купецких судов, имевший две мачты.

  Другой табак, Григорий Иваныч, на таком хоть в Ледовитое море-океан плыви...

Шелехов уже давно оценил практический ум зверобоя Гаврилы. Он подумал: неплохо было бы сговориться с ним и в очередной партии с мастеровым и промысловым людом направить его к Александру Андреевичу    Баранову — правителю   северо-восточной

230

 

американской компании на Кадьяке. Из такого польза выйдет.

  Лоцманово дело знакомо?

  В вожах ходит, Григорий Иваныч,— сказал первый зверобой.

Шелехов встал:

  Вот что скажу, ребятушки, надумаете ко мне итти, заглядывайте в контору, думаю сговоримся, и с богом! Такие, как вы, молодцы и на Кадьяке верноподанными государству российскому будете...

Шелехов хлопнул по плечу молодого зверобоя, говорившего с ним.

  Как по отцу кличат?

  Никита Иванов, сын Кудояров.

  И ты, Никита Иванович, подумай,— Шелехов улыбнулся,— женку забирай, своячены есть, их прихватывай. Работа и женихи им найдутся. Правитель Кадьяка Александр Андреевич Баранов семейных пособием жалует, а молодоженам на обзаведенья их необходимое отпускает.

Шелехов приподнял поярковую шляпу.

  До близкой встречи, ребятушки!

  Прощевай! — зычно отозвались в один голос зверобои.

Мореходец зашагал вдоль берега. С Ангары тянуло свежими запахами рыбы, водорослей, смолы от рыбацких долбянок, запахами, щекочущими ноздри, такими родными и полюбившимися ему за последние годы его морских скитаний. С Ангары несло приятной прохладой, приветливо шуршала под сапогами мелкая речная галька.

  Господин Шелехов!

Григорий Иванович удивился этому окрику и понял, что к нему обратился кто-то приезжий. В Иркутске его так не называют. Он обернулся на голос. Перед ним стоял в треуголке, смуглолицый незнакомый человек с открытыми, большими черными глазами, повязанный теплым шарфом.

Шелехов догадался кто был перед ним. Измученное, усталое лицо, преждевременная седина и какой-то

231

 

особенно внимательный взгляд, приветливый и глубокий — да, именно таким представлял себе Шелехов петербургского изгнанника.

— Извините,— обратился к нему незнакомец,— проходя поблизости, я услышал ваш разговор с промысловиками и понял, что повстречал господина Шелехова... Я очень рад, что не ошибся...

  Не ошиблись. И вас отличить можно,— в тон ответил Григорий Иванович,— здешний люд величает меня запросто, по имени да по батюшке, господин Радищев...

Шелехов протянул ему руку и дружелюбно пожал ее.

  Рад, душевно рад быть знакомым с человеком, в делах коммерции и торга внешнего вполне осведомленном...

Так неожиданно для Шелехова и Радищева произошла их встреча на берегу Ангары, и между этими, столь различными, людьми завязалось кратковременное дружеское знакомство. Им не нужно было заглядывать в свое прошлое, рассказывать его друг другу. Каждый из них еще раньше, чем произошла их встреча, многое уже знал друг о друге и достойно оценил самое главное, что являлось общим в их характере и что сближало теперь — честное служение отечеству, забота о процветании могущества и независимости его, горячая любовь к российскому народу.

Они заговорили о торговых делах в Сибири, как люди не только хорошо знающие что к чему, но давно скрепленные узами дружбы.

— Ярмарка ноне будет менее бойка, чем в прошлые годы,— сказал Шелехов.— У всех на языке Кяхта. Как нужен сей торг с китайцами для края сибирского!

  Мне передавали: в Кяхте живут Вонифантьев с уполномочиями коммерц-коллегии, Нагель, Алексей Сибиряков...

  Все сие так,— горячо сказал Григорий Иванович,— но Урга молчит, как воды в рот набрала. Китайцы выжидают, а каждый день оттяжки дорого

232

 

нам стоит,— Шелехов вздохнул. — Не понимаю! Я скажу, деньги, которые в торге переходят из рук в руку без пользы для общего дела, похожи на те, что хранят игроки; они меняют хозяев, никого не обогащая.

Радищев осторожно возразил Шелехову.

  Надлежит стараться о благоденствии народа, а не жертвовать им для обогащения нескольких купцов...

Григорий Иванович словно знал, что Радищев возразит ему. Он указал рукой на купецкие суда, стоящие у причалов.

  Мы заводим корабли. Они нужны нам не токмо для того, чтобы ввозить товары, но прежде всего вывозить свои. Вот о чем думы мои. С возникновением Санкт-Петербурга торговля России привлечена в Балтику. Надо, чтобы такая же бойкая торговля была тут, на Востоке...

Рядом плескалась Ангара. Мимо них проплывали парусники, слышались возгласы ангарщины. Живым серебром переливалась вода, отражая паруса, похожие на крылья огромных бабочек, курчавые облака, неподвижно застывшие в голубой чаще, противоположный берег, покрытый дремучим сосняком. Шелехов и Радищев шли вдоль берега в направлении конторы Российско-американской торговой компании и беседовали о жизни на землях факторий Кадьяка, Уналашки, Кенайского пролива и Курильской гряды.

  Минувшим летом удалось создать две компании: «Северо-восточную» и «Предтеченскую»; нынешним, ценою огромных усилий — еще «Уналашкинскую»,— рассказывал Шелехов,— прошлым летом на «Трех святителях» ушел на Кадьяк предместник наш и товарищ Александр Андреевич Баранов. На днях получены от него тревожные вести.

Радищев слушал Григория Ивановича с захватывающим вниманием. Все было ново и незнакомо для него. В эту минуту он разделял с мореходцами все их путевые трудности. Шелехов умел увлекательно рассказывать о далеком  крае, который любил до самозаб-

233

 

вения, о жизни мореходцев у берегов Нового Света. Это была удивительная повесть о мужестве и героизме, стойкости и твердости простых русских людей.

Шелехов рассказывал, а Радищев думал о замечательных чертах характера народа российского. Он живо рисовал себе картину, как гальот «Три святителя», на котором плыл Баранов, был разбит бурей у берегов Уналашки, как стойко команда его перенесла все ужасы постигшего их бедствия; люди голодали, питаясь гнилой китовиной, и строили байдары, чтобы с весной пуститься на них морем к заветному Кадьяку. Он переживал боль и тревогу Баранова, как свою, когда Шелехов рассказал о пиратских намерениях испанских, британских, шведских кораблей, которые остановились в тех водах, где плыл Баранов, с намерением занять доселе незаселенные земли, открытые  русскими мореходцами.

— Несносно допускать иностранцев обторговывать нас, видеть, сколь обманно они слабостью нашей пользуются,— говорил Шелехов,— на вид все они ласковы, на словах желают с россиянами проводить все в обоюдном  друг другу вспоможении, а на самом деле чуть зазевался, волчьи клыки свои обнажают... Англия, Пруссия, Швед, Голландия и Турция всегда могут переменить флаги мирные на военные, а потому осторожны должны быть россияне с иностранцами, должны опасаться всякой каверзы с их стороны.

Радищев думал о Шелехове. Он не был похож на обычных русских купцов. Радищев начинал понимать, не промыслы морским бобром, голубым песцом и котиками были важны для Шелехова. Он умел превращать свои плавания купца в неведомые страны в важные и значительные походы, сочетая коммерцию частную с интересами государственными.

Александр Николаевич все более и более укреплялся в мнении, что ошибочно и неправильно представлял себе раньше обширнейшую деятельность Григория Шелехова и его компании. Он вспомнил, как еще из Тобольска писал графу Воронцову о хищнической торговле на   Алеутских островах,   нелестно

234

 

отозвавшись о Шелехове. Он назвал в письме этого человека царьком, который вместе с солдатами полковника Бентама подавлял туземное население, чтобы удовлетворить корысть наживы на торговле пушным товаром.

Радищеву было сейчас не по себе от сознания, что он поступил тогда опрометчиво и несправедливо. Александр Николаевич извинительно сказал:

  Покаюсь, я превратно представлял дела компании на Алеутах, я был другого мнения о вас, Григорий Иванович...

  Злые языки что не наговорят, господин Радищев. У меня очень мало друзей и много недругов...

   Я переменил свое мнение...

Они незаметно подошли к улице, спускающейся к Ангаре, где помещалась контора Российско-американской компании, остановились у парадных дверей. Радищев взглянул на большую вывеску с изображениями купцов, их судов, покачивающихся на морских волнах, и фортуны с рогом изобилия — непременного спутника счастья в торговых делах. Рисовальный мастер, малюя вывеску, не поскупился на краски.

Шелехов молчал. Радищев подумал, не обиделся ли он на него за чистосердечное признание, и, чтсбы проверить, спросил:

  Сколь выгоден торг пушным товаром на Кяхте?

  Полные сведения имеются в конторе,— дружелюбно и  приветливо сказал Шелехов,— пройдемте ко мне...

  Рад буду узнать эти сведения,— сказал Радищев и следом за Шелеховым переступил порог учреждения прославленного мореходца, соперничающего в славе своей с Колумбом.

 

6

 

Генерал-губернатор Пиль настоял на том, чтобы часть багажа и слуги Радищева были направлены в Илимск водой, а сам Александр Николаевич и семья, дождавшись санного пути, тронулись бы окружной дорогой   по   Лене,   через   Усть-Кутский   острог.   Советы

235

 

Пиля вполне устраивали Радищева. Он имел возможность подольше пожить в Иркутске, побольше разузнать о Кяхте, о торговле с Китаем, поближе познакомиться с делами мореходной компании Шелехова, встретиться с Лаксманом.

Большую радость в эти дни доставил Радищеву ящик с книгами, присланными Воронцовым. Рассматривая их, он обратился к Елизавете Васильевне:

— Кажется, будто я сам выбирал их в книжном магазине...

Среди книг были: «Описание Российского государства» Германа, «Новая Элоиза» Руссо, «Неслыханный чудодей или Дон-Кихот» Сервантеса, сочинения Ричардсона, «Библиотека физико-математическая», «Библиотека человека общественного» и многое другое.

В ящике Радищев обнаружил также мемуары герцога Ришелье. Не читая их, а лишь перелистывая страницы, Александр Николаевич спрашивал себя: почему этот ничтожный человек стал знаменит в истории. Он знал, герцог Ришелье находился на русской службе, участвовал при осаде Бендер. В столице много говорили, как перед штурмом Измаила у Ришелье пуля пробила кивер. Екатерина II наградила герцога за участие в войне с Оттоманской Портой золотой шпагой, георгиевским крестом третьей степени и чином генерал-лейтенанта. Радищев догадывался, как могло это произойти, и негодовал.

Александр Николаевич потряс книгой.

— Не верю в то, что герцог Ришелье совершил подвиг и творил благие дела в России. Проныра и царский лизорук! В Афинах он был бы вторым Алкивиадом, во Франции его могли бы сделать маршалом в Бастилии...

Радищев отбросил его книгу и взял другую — мемуары Феррер де-Совбефа. Они были гораздо интереснее. Автор мемуаров тоже писал о турках. Он находился при армии визиря и мог рассказать многое, чего еще не знал Александр Николаевич.

В ящике были вложены описания многих путешествий и странствований, но больше всего    Радищева

236

 

обрадовала книга «Российского купца  Григория Шелехова».

  Сколь велик этот человек, дорогая сестра! Я виновен перед ним и на душе моей все еще неспокойно. Я не скрыл угрызения совести, и Григорий Иванович выказал благородство, когда понял и простил мое заблуждение.

Александр Николаевич сделал паузу, подумал и продолжал:

  Григорий Иванович  истиннейший государственный муж. Слава его в будущем! Строгие наши судьи — потомки оценят его деяния, воздадут ему заслуженную похвалу. Верю, верю в это, Лизанька!

Он взглянул в ласковые глаза подруги, затуманенные счастливой слезой.

  Что с тобою, Лизанька?

— У тебя всегда свой большой и заветный мир. Я завидую, Александр, полетам твоей мечты и радуюсь за тебя,— сказала Рубановокая.

Елизавета Васильевна боялась незаслуженно обидеть Александра Николаевича и не сказала ему, что хотела бы услышать от него такие же горячие и страстные слова о любви, о себе, о их жизни. Рубановская не то, что сетовала в эту минуту на своего друга, нет, ей хотелось, живя в его большом мире, чувствовать все время их маленький личный мир.

Радищев, эти дни занятый то сборами к отъезду в Илимск, то изучением города, увлеченный встречами с новыми людьми, словно забыл о ней. Но Елизавета Васильевна не обижалась, ее захватило то, что Александр Николаевич рассказал о Шелехове. «И сам он гражданин будущего,— думала она о Радищеве,— всегда весь в будущем, он скрашивает вдохновенными мечтами будни и житейские невзгоды в настоящем».

Елизавету Васильевну не огорчало, что Радищева тянуло к людям. «Он привык быть в живом общении с ними,—рассуждала она,— поэтому уходит в город, днями бродит по улицам, вслушивается в разговоры, записывает их».

237

 

Рубановская знала также, что не будь вокруг Александра Николаевича этого живого людского потока, который подхватывал его и нес на своих волнах, он не был бы, как неиссякаемый родник, вечно кипучим и полным энергии. Она сознавала: он не смог бы тогда так глубоко вникать в жизнь, смело заглядывать в будущее, видеть его почти зримо, забывая свою участь изгнанника. И все же в эти дни, когда она впервые готовилась стать матерью, ей хотелось большего от Радищева.

Хотя Рубановская была по-своему счастлива и не чувствовала себя одинокой и обиженной невниманием друга, ей все же хотелось, чтобы Александр Николаевич поглубже заглянул в ее душу, спросил что у нее на сердце, и понял бы, в чем ее настоящее счастье.

Радищев словно угадал мысли своей супруги. Он отложил книги, подошел к ней и прижался головой к ее груди.

  Я много занят собой и мало внимания уделяю тебе. Ты ревнуешь меня?—спросил он.

  Немножко,— призналась Елизавета Васильевна.

  Мир слишком широк и многообразен... Мне хочется объять его и понять законы, по которым из века в век течет река жизни,— сказал Александр Николаевич и ласковыми, любящими глазами взглянул на подругу.

— Не ревнуй! Призвание мое к отечеству превыше любви нашей... Не обижайся... Во имя счастья нашего, бережно вынашивай новую жизнь, что уже бьется в утробе твоей...

Он схватил голову Елизаветы Васильевны и горячими поцелуями осушил слезы, блеснувшие на ее глазах, потом встал и уже спокойно, твердо сказал:

  Пойми, сердце мое чувствительности не чуждо, Лизанька!

  Какой ты милый, хороший,— вполголоса отозвалась Елизавета Васильевна.

  Степанушка!— окликнул Радищев.

Слуга появился в дверях.

238

 

  Заколачивай ящики, а завтра, благословясь, и в путь-дорогу тронетесь.

  У нас все готово,— сказал Степан.

  Вот и отлично! Встретите нас с Елизаветой Васильевной в Илимске. Помнишь, как в Тобольске, с горячим самоварчиком на столе.

  Встретим. Настасья самоварчик согреет, как в Аблязове.

— Это будет уже в Илимске,— поправил Радищев и дружески потрепал Степана.

 

7

 

Не было дня, чтобы кто-нибудь не посетил дом Шелехова. К нему частенько заходили иркутские купцы, прибывающие с берегов Охотского моря, чиновники, приезжающие из столицы, ученые, путешественники по делам компании и разный служилый и торговый люд.

Жена Шелехова, Наталья Алексеевна, привыкла к многолюдству в своем доме и, прислушиваясь к разговорам, знала все, что происходило в столице, на Кадьяке, в Охотске, на Кяхте, в канцелярии иркутского наместничества. Общительная от природы Наталья Алексеевна умела держать себя в любом обществе. В трудном плавании совместно с Шелеховым к берегам Аляски она была для Григория Ивановича незаменимым другом и советчиком. Здесь, в домашней обстановке, Наталье Алексеевне прекрасно шла роль хозяйки.

Наталья Алексеевна вполне сознавала, что такой человек, как ее муж, занятый не только торговыми делами на Охотском побережье, но и заботой о процветании отдаленного края, не мог безраздельно принадлежать семье.

В часы, когда в комнате Григория Ивановича находились люди, Шелехова была внимательна к ним, показывая этим, что многие вопросы, касающиеся дел ее мужа, она может решать совместно с ним, как рав-

239

 

ный член семьи, с мнением которого считаются. И Григорий Иванович действительно дорожил ее мнением и подчеркивал это. Он словно хотел сказать: можно ли встретить еще одну такую женщину, как моя жена, которая смело пустилась со мной в дальнее плавание к неведомым берегам.

В общности интересов, в горячей приверженности к мореходным делам таилось самое драгоценное зерно семейного счастья и радости Шелеховых. Григорий Иванович всегда делился с женой новостями, своими впечатлениями о поездках, плаваниях, встречах с людьми.

На этот раз, возвращаясь из конторы к обеденному часу, он, едва переступив порог дома, рассказал жене о неожиданной встрече с Радищевым.

Наталья Алексеевна, уже  много слышавшая о Радищеве, с интересом спросила:

  Загадочная личность?

  Напротив, чувствительной души человек! Он непременно будет у нас... Мы впервые встретились, а кажется знаем друг друга годы... Глубоко проницательный и светлый ум...

  Каков он собой?

  Убелен сединой, видать ущемлен судьбой, но горд духом. Такие бурям  наперекор идут...

Григорий Иванович смолк, подыскивая нужные слова, точнее и полнее передающие его впечатления о Радищеве.

  Великан мечты! И хотя у мечтаний его крылья подрезаны, все же суждено ему быть для своего века кормчим дальнего плавания. Поборник свободы, враг всякого угнетения и несправедливости...

  Я вижу, он увлек тебя, как юношу,— сказала Наталья Алексеевна.

Шелехов посмотрел на жену, немножко удивленный ее полушутливым тоном.

  Пламень души его обжигает...

Радищев навестил Шелехова под вечер. Григорий Иванович сидел в рабочей комнате и перебирал записи, сделанные им этим летом при посещении  Охотска,

240

 

куда прибывали корабли с Кадьяка. Письменный стол его был завален деловыми бумагами.

На большой подставке, вровень со столом, стоял голубой глобус, на стене висела синяя карта, испещренная пунктирами, указывающими морские походы судов компании к берегам Нового Света. Рядом с нею, на резной полочке, искусно сделанной из моржовой кости, стояла крохотная модель, точный прототип гальота «Три святителя», на котором Григорий Иванович с Натальей Алексеевной совершали свое плавание в ведах Тихого океана.

В застекленном шкафчике, вместе с мореходными книгами и описаниями земель разных путешествий, любовно хранилось двенадцатитомное сочинение историка Голикова «Деяния Петра Великого» в новиковском издании. На верхней полочке лежали предметы национального обихода чукчей, курильцев, алеутов — ножи, стрелы с наконечниками, курительные трубки, фигурки медведей, оленей, тюленей, человеческие фигурки, сделанные из моржовой кости.

Григорий Иванович, желая познакомить своих соотечественников с бытом и нравом жителей Алеутских островов, велел своему правителю Самойлову вывезти в Охотск образцы предметов местного обихода: плетеные из трав и выдолбленные из дерева шляпы, кожаные цыновки, игровые наряды — личины, шапки, венки, бубны, побрякушки.

Самойлов был исполнительным человеком и сделал все, что просил его Шелехов. Предметы обихода и украшения туземцев были вывезены в Охотск, а оттуда доставлены в Иркутск. Григорий Иванович пожертвовал их в музеум, а часть вещей алеутов оставил на память себе. Это была редкостная и интересная коллекция, на которую обращали внимание все, кто бывал в доме Шелехова.

Полкомнаты занимала шкура белого медведя, постланная вместо ковра на полу, обращенная головой к двери. На стене, в дополнение ко всему, красовалась оленья голова с ветвистыми рогами и чучело совы с красновато-огненными глазами.

241

 

Рабочая комната Шелехова как бы являла собою уголок заманчивого и богатого края, красноречиво говорила о великих открытиях, свершенных мореходцами шелеховской компании. Радищеву, прежде всего, бросилась в глаза эта необычная обстановка, придающая особый уют и прелесть рабочей комнате Григория Ивановича, сразу вводящая в сокровенный мир хозяина, обстановка невольно располагающая к разговору о делах, свершаемых за тысячи верст от Иркутска.

  Я прочитал ваше описание странствования, но то, что вижу здесь, дополняет чудесную летопись мореходца,— вместо приветствия сказал Радищев, пожимая руку Шелехова и рассматривая его комнату.

  Пожалуйста, Александр Николаевич,— указывая на кресло возле стола, сказал Григорий Иванович.

— Нет, разрешите познакомиться с редкостными богатствами края,— отказавшись от приглашения сесть и внимательно рассматривая содержимое застекленного шкафчика, сказал Радищев.

  Что касается моей книги, о которой вы изволили упомянуть, то я недоволен ее выходом в свет. Нездоровые аппетиты сей книгой у иностранцев возбудил. Бросились к американским берегам, как псы на лакомый кусочек... Драку затеяли, заспорили, кому честь открытия сих земель принадлежит...— Шелехов резко махнул рукой.

Радищев отошел от шкафчика, испытующе взглянул на хозяина и указал на карту.

  Открытые нашими мореходцами земли, занесенные на карту, останутся в веках за Россией...

  Карта что?— возразил Шелехов.— Разве нет примеров, когда копии наших карт выдавались англичанами за собственноручные творения? Морские чертежи, Александр Николаевич, ненадежны... Чтоб потомки наши неподдельную правду знали, я тридцать гербов государственных на железных досках с надписью «земля российского владения» зарыл в местах, где ступала нога наших людей...

В комнату неслышно вошла Наталья Алексеевна в мягких туфлях, опушенных морским котиком. Ни Ради-

242

 

щев, ни Шелехов, увлеченные беседой, не заметили ее появления.

  Я не помешаю вам? — приятным грудным голосом спросила она.

  Моя супруга, Наталья Алексеевна,— представил жену Шелехов.

Радищев шагнул навстречу Шелеховой — молодой, золотоволосой красивой женщине, и крепко пожал ее руку. Наталья Алексеевна прошла к столу и присела в кресло так, чтобы незаметно наблюдать за Радищевым, который стоял возле шкафчика. Она приготовилась слушать беседу мужа с гостем.

  Я напомню один случай,— Григорий Иванович протянул руку к глобусу и привычным жестом повернул голубой шар.

  Два корабля нашей флотилии пристали в сем месте у острова Беринга. Наталья Алексеевна была со мной в первом плавании,— взглянув на жену, добавил Григорий Иванович.

Радищев тоже посмотрел на Наталью Алексеевну и встретился взглядом с ее карими живыми глазами. Шелехов продолжал:

  На пустынном берегу мы нашли покосившийся крест. Под ним покоились кости бесстрашного командора,— голос Григория Ивановича чуть дрогнул.— Кругом были ямы с осыпавшимися краями. В них зимовала экспедиция Беринга...

Шелехов, собираясь с мыслями, сделал невольную паузу, а потом окрепшим, твердым голосом сказал:

  Не крест надгробный на сем месте хотелось увидеть, а герб российский, утверждающий славу и бесстрашие мореходцев, вступивших на эти неведомые и суровые земли...

  Слава их — слава земли российской,— сказал Радищев, как бы продолжая мысль Григория Ивановича.

Наталья Алексеевна все время наблюдала за гостем. И не говори Радищев этих слов, она все равно прочла бы их на его побледневшем, необыкновенно выразительном лице.

243

 

Радищев почувствовал на себе внимательно-пристальный взгляд Натальи Алексеевны и смущенно умолк. Розовое, совсем молодое лицо Шелеховой, чуть тронутое веснушками, задорные, горячие карие ее глаза были особенно привлекательны в эту минуту.

Молчание становилось неловким и показалось Радищеву чересчур продолжительным. Александр Николаевич давно заметил золоченый ковш с гербом, хранящийся в шкафчике. Как бы между прочим, он спросил Шелехова об этой реликвии.

  Награда государя Петра Первого родичам моим за честную службу,— с заметной гордостью сказал Шелехов,— чту, как святыню семейную... Петр разлучил тьму со светом, явил новую твердь государству нашему... С него началась новая история государства российского.

  Петр не в пример многим другим царям, именуемым великими,— ответил Радищев,— действительно был мужем необыкновенным, название великого заслужившим правильно...

Александр Николаевич в этом был твердо убежден. Хорошо знавший отечественную историю, он часто искал в ней ответа на волнующие его вопросы о формах политического бытия русского народа. Радищев ненавидел царей, закабаливших народ, но он знал, что среди них встречались полезные деятели, которые возвеличивали и укрепляли государство российское.

  Скажу прямо, Петр не отличался созданием учреждений, к народной пользе относящихся,— продолжал Радищев,— этот властный самодержец, победитель Карла XII, первый указал цель и путь столь обширной громаде, которая была бездейственна, хотя народу российскому принес более тягостное закабаление...

Радищеву в этот момент припомнилось его первое сочинение — «Письмо к другу, жительствующему в Тобольске», напечатанное в домашней типографии. Он долго вынашивал мысли, изложенные в этом письме, адресованном Сергею Янову, служившему тогда директором экономии в Казенной палате Тобольского намест-

244

 

ничества. Это был его старый друг: они вместе учились в Пажеском корпусе, а затем в Лейпцигском университете. Однажды в их руки попало сочинение Жан-Жака Руссо «Об общественном  договоре». Они, не отрываясь, прочли его залпом и горячо заспорили между собой: прав ли был женевский гражданин, видевший в Петре «подражательный гений» и обвинявший русского царя в том, что он слишком рано стал насаждать цивилизацию среди своего народа.

Это был страстный, затянувшийся на несколько ночей спор друзей. Радищев с молодой пылкостью протестовал и возмущался, Янов пытался защитить Руссо. Открытие памятника Петру Первому в 1782 году с новой силой воскресило в Радищеве память о споре с Яновым. Теперь мысли Александра Николаевича были зрелы, устойчивы, подкреплены знаниями истории. В письме к другу Радищев разбивал положения Жан-Жака Руосо, обвинявшего Петра, и утверждал, что Петр являлся мужем необыкновенным, вполне заслужившим название великого.

— Я не унижуся в мысли,— сказал Радищев,— превознося хвалами столь властного самодержца, который истребил последние признаки дикой вольности своего отечества. Он мертв, а мертвому льстить не можно!..

Шелехов слушал внимательно, боясь пропустить хотя бы единое слово Радищева, испытывая на себе чарующую силу этого человека. Как он хорошо сказал о государе Петре: «истребил последние признаки дикой вольности своего отечества»...

Глазам Григория Ивановича представился отдаленный край отечества, где еще не истреблена эта дикая вольность, и по-новому увидел он всю деятельность мореходной компании, Компания Шелехова на землях Кадьяка началась с того, что русские мореходцы попытались установить дружеское отношение с островитянами. Без этого нельзя было приобщить туземное население к оседлой жизни, к земледелию, скотоводству, привить ему любовь и стремление к подлинно человеческому существованию.

245

 

Григорию Ивановичу припомнилось до мельчайших подробностей, с каким трудом он организовал первую школу для мальчиков-туземцев... А сколько врагов у него было при дворе Екатерины, особенно среди вельмож-иностранцев, и как мучительно трудна была борьба!..

  Я окажу, что мог бы Петр прославиться больше, вознеся себя и отечество свое тем, что утвердил бы вольность частную... — продолжал Радищев. Голос его стал сразу звонче и еще более убедительнее.— Большой человек велик своим сочувствием к угнетенному народу. У Петра этого не было... Смелый и дерзкий деятель широкого русского размаха, он оставался царем, как все цари, которые, сидя на престоле, добровольно не отдадут и частичку своей власти...

Шелехов порывисто подошел к Радищеву, поймал его руку и дружески пожал ее:

  Спасибо, большое спасибо за урок! Я видел Петра Первого с одной стороны, вы помогли разглядеть его с другой. От слов ваших, горячих и правдивых, государь Петр стал еще славнее для меня...

Александр Николаевич мельком взглянул на Наталью Алексеевну. Она тоже поднялась и встала возле кресла. Взгляд ее благодарил Радищева.

  Вот теперь разрешите присесть,— сказал Александр Николаевич и опять улыбнулся сначала хозяину дома, потом хозяйке.

  Я принесу сейчас горячего кофе,— предупредительно сказала Наталья Алексеевна, почувствовав, что гость устал. Шелехов одобрительным кивком ответил на слова жены.

  Я перебил ваш разговор о плавании к берегам Нового Света своей тирадой о Петре Первом... Я охотно выслушаю вас,— как бы извиняясь, сказал Александр Николаевич.

  Можно ли бросить начатое предприятие? — с вопроса начал Шелехов и тут же ответил:— Нет нельзя! Я буду продолжать свое дело, которое принесет желанные плоды, и матушка-государыня со временем поймет, сколь велико начинание мореходной компании...

246

«Едва  ли»,— хотелось сказать Радищеву, но он умолчал и подумал о Шелехове: «русский мореход смело ломает дикие нравы завоевателей». Александр Николаевич вспомнил, что писал в своей книге о европейцах, опустошивших Америку, обагривших землю кровью туземных жителей. Чего хотели они, покоряя опустошенные страны? Злобствующие завоеватели приносили с собой смерть и порабощение.

«Ни грабежами и разорением курильских и алеутских земель занимались люди мореходной компании Шелехова,— слушая Григория Ивановича, размышлял Радищев,— а присоединением их к государству российскому, насаждением там скотоводства, земледелия, грамоты среди туземного населения».

А Шелехов продолжал:

  Я предложил план экспедиции по Ледовитому морю.

Григорий Иванович шагнул к карте и взмахом руки очертил весь север.

  Мне хочется узнать берега американской земли, лежащей ближе к полюсу, и я сие сделал бы...

Шелехов давно написал об этом официальное представление генерал-губернатору Пилю, а тот осторожно сообщил о планах мореходца государыне. Но кабинет ее величества молчал. Молчание не обескуражило упрямого мореходца. Он брался снарядить вторую экспедицию на север за свой счет. Ему хотелось проверить оставшиеся неизвестными пути в Ледовитом море и Беринговом проливе. Морская карта его родины могла быть обогащена новыми путями. Смотря на нее, Григорий Иванович думал, что можно отправлять суда из устья Лены, Индигирки и Колымы прямо на манившие его воображение противоположные берега Нового Света. Так рождена была первая идея установить связь с Америкой северным путем — самым кратчайшим и выгодным для России.

  Летось я подал рапорт государыне, что могу крейсировать одними суднами из Кадьяка на Северный полюс, другими,— продолжал Шелехов,— отважиться пройти туда из устья Лены...

247

 

  Изумительный и смелый план!— горячо сказал Радищев.

Разве в недавно отправленном письме графу Воронцову он не писал об этом же? Разве не предугадал он, что потомки Ермака будут искать и откроют себе проходы через льды Ледовитого океана, слывущие непреодолимыми? Разве он не готов сам вызваться найти этот проход, несмотря на все опасности, обычные в такого рода предприятиях?

Александру Николаевичу живо припомнились пророческие слова Михаила Ломоносова и он не утерпел и прочитал их:

 

... Я вижу умными очами

Колумб  Российский  между льдами

Спешит и  презирает рок...

 

  Не могу жить без думы о родине, Александр Николаевич... Ласкаюсь послужить ей трудами...— с глубоким   волнением   проговорил   Шелехов   и смолк.

   Григорий Иванович, продолжайте, пожалуйста, о вашем Кадьяке,— попросил Радищев,— вы так хорошо говорите...

И Шелехов рассказал, каким он представляет будущий новый город «Славороссию», выстроенный там на далеких холодных берегах. При въезде в этот город будут стоять большие ворота, от которых начнутся прямые улицы. На площадях города он воздвигнет красивые обелиски в честь русских патриотов, а вокруг всего поселения соорудит редуты с установленными на них пушками для охраны горожан от налетов морских пиратов.

Слова Шелехова находили живой отклик в душе Радищева. Григорий Иванович говорил без тени самонадеянности, без фигурных фраз и патетических возгласов, он говорил убедительно и просто, как человек, обладающий не только богатым взлетом мечтаний, но, прежде всего, как человек дела, человек трезвого, настойчивого и практического ума.

Почти незаметно сгустились сумерки и окна затянулись вечерней синевой.

248

 

Наталья Алексеевна принесла на подносе серебряный кофейник, разлила горячий кофе и подала чашечки Радищеву и мужу, а сама присела в кресло напротив гостя.

  Жизнь человеческая коротка, а свершить хочется многое,— мечтательно сказал Григорий Иванович, отпивая из чашечки кофе.

Открытый лоб, смелый и решительный взгляд, резкие движения и подвижность всей атлетической фигуры Шелехова говорили не только о физической силе, но и о большой духовной энергии этого человека, вышедшего из народных низов. Неукротимый, упорный и настойчивый в своих делах, Григорий Иванович был близок и понятен Радищеву.

  Разве россияне не могут завести сначала торговлю, а потом завязать свои отношения с Японией, Китаем, Кореей, Тибетом и Бухарией?

  Сия заветная мечта твоя,— сказала Наталья Алексеевна.

  Мы будем на Филиппинах и в Индии, ибо это важно для процветания отечества, для нашего народа.

И Радищев думал, что вот таких исполинов и должна родить земля русская, что русскому народу предстоит свершить великие деяния во славу отечества, во славу всего мира. Но для этого ему придется вынести на своих могучих плечах тяжелую и длительную борьбу.

Пламя свечей тускнело. Наталья Алексеевна щипчиками снимала нагар и комната снова озарялась ровным светом. А задушевная беседа друзей все продолжалась и продолжалась.

 

8

 

С восходом солнца над площадью взвился вздернутый на мачту торговый флаг. Иркутская ярмарка открылась. Радищев все эти дни тщательно наблюдал за приготовлениями к знатному торгу. Город на Ангаре преображался на глазах. Раньше всех завершили приготовления к ярмарке   в   провиантских   и  винных

249

 

магазинах. Повсеместно обновили вывески, подкрасили двери, раскинули дополнительные торговые палатки и шатры.

Шумнее всего было у питейных домов. Китайские фокусники устроили тут свои балаганы и удивляли народ иноземной невидалью: глотали аршинные шпаги, метали ножами в человека, приставленного к щиту, змеей извиваясь, пролезали в кольца, словно были бескостными существами — много чудес-фокусов показывалось за копейку и пятак подгулявшего купчика или его приказчика.

Были у питейных домов и русские чудодеи, хвалившиеся своей силой и удалью. Они водили на цепях больших косолапых медведей и дразнили зверей. Медведи оглашали улицу ревом, а потом под хохот и крики толпы чудодеи затевали борьбу с разъяренным зверем. В разодранных платьях, обливаясь кровью, они собирали в кружки медяки из рук захмелевших от азарта зрителей.

Рядом с медвежьей травлей устраивались и кулачные бои. Смотреть их также стекалась большая толпа. Иногда подгулявший зверолов, подстрекаемый другими промысловиками, выходил из толпы на середину круга, разгоряченный вступал в кулачный бой и дрался до тех пор, пока хватало силы.

Каких только утех не насмотрелся Радищев в эти дни в городе на Ангаре, где на здании губернского правления красовался серебряный щит, на фоне которого изображался бабр1, бегущий по зеленому полю с соболем в зубах. Этот намалеванный герб Александр Николаевич невольно связывал с только что увиденными забавами толпы, напоминающими кровожадную повадку бабра, поймавшего соболя.

Радищев думал о том, как незначительны еще плоды просвещения народов Сибири, если в городе, богатом торговлей, именуемом путешественниками и купцами «сибирским Санкт-Петербургом», живут такая темнота, и такая дикость.

_________________

1 Бабр — тигр.

250

 

Оживленный гомон стоял возле пестрой карусели. Большое колесо, вращаемое людьми, чуть поскрипывая под брезентовой крышей, носило по кругу на железных прутьях, ярко раскрашенных деревянных лошадей, слонов, верблюдов, собак, львов. На них важно восседали не только подростки, но и чубастые парни, главным образом, приехавшие на ярмарку из окрестных сел.

В коробах карусели, напоминающих тарантасы, считали за большое удовольствие покататься не только дети, но и важные, толстоватые купчихи, полногрудые деревенские девки в простых холщевых рубахах и юбках с кружевами, в цветистых платках, концы которых, спадая на грудь, прикрывали ее.

Веселые возгласы, хохот, крики, визг катающихся и пестрой толпы, окружившей плотным кольцом карусель, слышались тут весь день. Хозяйчик карусели в синей рубахе, подпоясанной шелковым, крученым пояском с кисточками, в плисовых шароварах, в блестящих сапожках, с коленей сумкой через плечо, сам собирал медяки с катающихся. Рядом с ним юлой крутился бойкий подросток и, надрываясь, кричал:

— Заплати грош, прокатись на чем хошь... Смелым — развлечение, боязливым — зрелище... Подходи, подходи... Дешево и весело...

Радищев вбирал всю эту ярмарочную пестроту впечатлений — шум, гомон, крики, зазывы, ругань, смех...

В гостиных дворах торговали купцы московские, вологодские, соликамские, великоустюжские, тульские, суздальские, тобольские, енисейские, даурские. Каждый из них не поскупился на вывески, на приказчиков и мальчиков, что громко зазывали к себе покупателей.

Вся торговая Россия предстала глазам Радищева здесь, в Иркутске. Товары лежали на прилавках: большие куски сукон, шерстяной и гарусной материи, парчи, сермяжины, чешуйки, сделанных из тверского шелковистого льна полотен; тут же была посуда серебряная, медная, оловянная, были картины, ковры, московские зеркала — самый ходовой товар у сибирских покупателей.

251

 

Радищев с огромным удовольствием ходил по торговым рядам — скобяным, соляным, кожевенным. На миллионы рублей хранили красного товара торговые ряды. Здесь особенно отменны были приказчики-крикуны, поражавшие своей словесной кудрявостью покупателей и глазевший люд, ходивший от лавки к лавке.

Через русских купцов, приехавших сюда из центральных губерний России, проникали в Иркутск товары Западной Европы. Не заходя в купецкие лавки и не смотря товар, выкинутый на прилавки, а только слушая приказчиков-крикунов, Радищев мог представить себе весь этот торговый круговорот, в котором смешались в одну кучу богатства и изделия Азии и Европы.

  Бритвы аглицкие!

  Полушали и шали флорентийские!

  Сукна голландские!— кричал приказчик у лавки вологодского купца.

  Сукна шпанские!

  Чашки саксонские!

  Ярь венецейская!— вторил ему другой крикун великоустюжского купца.

Александр Николаевич не только хорошо знал эти товары, мог сказать о добротности их, но он знал хорошо повадки и характеры английских, флорентийских, голландских, испанских, французских, немецких купцов, привозивших большие партии своих товаров в Санкт-Петербург. Он встречался с купцами в таможне, определял пошлину с их товаров, проводя в этом твердую политику коммерц-коллегии, оберегающей российских купцов от наплыва охочих иноземных торговцев.

Радищев шел дальше и слушал крикунов.

   Гарус  немецкий!

  Табак черкасский!—  надрывался один.

  Изюм царегородский!— стараясь заглушить голос соседа, кричал другой у лавки московского купца.

Возле прилавка с сушеными фруктами остановился мужичок в зипуне с перекинутым за спину мешком.

252

 

  Чем торгуешь?— бойко спросил он.

  Раскрой шире зенки, товар перед тобой,— грубо отозвался приказчик

Мужичок почесал топорщуюся бородку и протянул руку к изюму.

  За попробу деньги платят,— сказал приказчик.

  Мы без пробы не берем,— ухмыльнулся мужичок,— на вкус надо заморское кушанье бар попробовать.

  Не купишь, а лясы точишь...

— Можа куплю. Мы теперь богаты: гривна в кармане, вошь на аркане, запродам тебе подешевле и закуплю всю твою изюмину...

Мужичок раскатисто засмеялся, довольный своей шуткой.

  Отходи, отходи,— ворчливо сказал приказчик,— купишь на грош, а разговору на рубь...

  Чай дешевый есть?— уже серьезно спросил мужичок.

  Был, да весь сплыл, а что есть, в Кяхте лежит... Иди к палаткам, чай там продают...

  Был,— простодушно отозвался мужичок,— чай тот кусается...

— Подожди, когда дешевле будет,—вразумительно ответил приказчик и опять закричал:

   Пшено сарацинское!

  Чернослив французский!

Радищев заходил в купецкие лавки. Прилавки ломились под тяжестью привезенных дорогих бархатов и дешевых тафтяных лент, индийской кисеи и толстых миткалей, ситцев, шелковистого терно и грубых фризов, белоснежных батистов и посконной холстины. Выбором товаров Иркутск мог посоперничать с самой Москвой-матушкой—столицей  купецкой.

Александр Николаевич бродил по ярмарке, словно в сказочном торговом царстве, пораженный обилием и богатством завезенных сюда товаров со всех концов родной страны, и из-за ее кордонов. И все же, несмотря на многоликую пестроту, не сразу улавливаемую взглядом, Радищев отметил в   ней   нечто   свое,

253

 

самобытное, не похожее на виденные им большие торги в других городах России.

Иркутск стоял на перекрестке внешних торговых дорог с Востоком и сюда стекались редчайшие богатства обширнейшего края, что начинался от берегов Аляски, Северного моря и тянулся по великим рекам Сибири, прокладывающим водный путь прямо на Москву и до Санкт-Петербурга.

Несмотря на строгий запрет пограничных властей, сюда просачивались, словно сквозь решето, китайские товары через торговый город Маймачен. На это указывали верблюжьи караваны, спускающиеся Кругоморской дорогой, что начиналась у китайской границы.

Радищев видел, как в шатрах и палатках, разбитых поблизости с гостиными дворами, русские купцы вместе с китайскими ухитрялись торговать пекинскими шелками, канфой, флерами, атласами, рисованными по тафте и шитыми по канве цветистыми покрывалами с жар-птицей, шелковыми обоями, дорогими каменьями и нефритовыми изделиями, флеровыми и бумажными веерами, галстухами, чаем — жуланом, байховым, кирпичным, ботогонным, азямами, халатами, разных сортов фруктами, сладостями и пряностями.

Радищев дивился этому. От китайцев еще не было ответа об открытии торга на Кяхте, а товары «подсолнечной империи», как называли местные купцы Китай, упорствующий и проявляющий непонятную медлительность в подписании торгового соглашения, потайными путями проникли в Иркутск и заполнили ярмарочные прилавки. Возле небольших лавок мелких купцов, находившихся вдали от базарной площади, торговля шла не так бойко, как в центре города. Около таких лавок Радищев встречал купцов, сидящих на скамейке с нарисованной шашельницей и играющих то с соседом, то с прохожим человеком в шашки.

Александр Николаевич особо внимательно присматривался к таким купцам, а иногда и беседовал с ними о торговых делах.

— Торгуешь или в шашки играешь?— спросил Радищев, останавливаясь возле одного из них.

254

 

  От скуки забавляемся, барин. В игре-то, как в торговле, надо взять не столь знанием, сколь хитростью да оплошностью игрока. Вот и постигаем сию науку, чтобы ловчее сражаться с сильными...

  Враждуете что ли?

  А как же иначе? Коршун цыпленком сыт бывает. Душат нас, не дают развернуться,— пожаловался купец и продолжал играть в шашки.

Радищев заинтересовался. Обыграв партнера, купец запросто сказал:

  Садись, барин, ради интереса сыграю с тобой. Радищев присел. Купец быстро расставил шашки и сделал первый ход.

  Торопишься, братец,— заметил Радищев.

  Нашему брату зевать нельзя, чахлые барыши и те упустишь. Хочется, барин, пожить не на отварных калачах, а медку отведать... Зеваешь, барич.

Купец снял пешку Радищева, перевернул и дунул на нее.

  Когда другие зевают, нам больше достается, барыш ловчее перепадает...

  А ты попробуй без прибытка торговать,— пошутил Радищев.

  Хе-хе! Смеешься, барин! Промежду нашего брата иной разговор. Кто из торгового люда не хочет иметь жирную лошадь, толстую бабу, светелку, баню, да лавку с китайскими товарами, выгодными в торговле? А попробуй без барыша-то заимей такое? Смеешься, барин! Скудна еще жизнь наша и торговлишка незавидна...

Купец снова снял пешку Радищева, дунул на нее, как в первый раз, и огорчительно добавил:

  Игрок ты неважный, поучиться возле тебя нечему.

Александр Николаевич не обиделся на замечание.

  Правду говоришь, играть не могу.

  Худо!— нравоучительно сказал купец.— В жизни надо играть и подыгрывать, не то человека зло задавит.

  Не лучше ль бороться со злом?

Купец недоуменно поглядел на Радищева.

255

 

  Чудной ты, барин! Зачем на рожон лезть!

Радищев подзадорил купца.

  Не ты ль говорил, сильные душат, развернуться тебе не дают...

  О-о, барин! Ты зоркий, как рысь. Люди — звери, из-за барыша да выгоды в горло вцепятся и перегрызут его зубами. А попробуй, поборись с такими тузами иркутскими, как Мыльников, Передовщиков, Сибиряков. Они сплелись воедино. Всеми делами заправляют со своим расчетом...

Купец тяжело вздохнул, опять взглянул на Радищева, словно проверяя себя, можно ли высказать ему все, что накопилось в душе. И должно быть удостоверившись, что можно сказать все,  продолжал:

  Сподряд какое трехлетье выбирают Сибирякова главным заправилой дел, городской головой? А он там всякую смету составляет, самовольно измышляет стеснительные и неопределенные установления вроде взимания штрафа за какую-то потаенную торговлю... Страшная сия статья, дюже тягостна для нас, небогатого торгового люда, а скажи вслух, разорят в неделю темными поборами. Сам лавку закроешь, оденешь суму за спину и дай бог ноги отсюдова... Вот тебе, барин, как бороться со злом-то!

У лавки появилась бурятка в широком платье, опоясанном ремнем с бляхами из олова и серебра. Грудь ее отягощали десятки нитей корольков разных цветов. Покупательница вошла в дверь. Купец поднялся со скамейки и вбежал за нею в лавку.

   Весь товар на тебя глядит, заходи,— нежным голосом пропел он.

Женщина на ломаном языке попросила купца показать ей нанковый материал. Купец выбросил на прилавок кусок, проворно развернул его, растянул материал на руках так, чтобы свет от него падал в глаза бурятки. Он назвал цену нанки, готовый отмерить на аршин и, не медля, выдать покупку женщине.

Бурятка что-то говорила о цене. Радищев, стоявший у дверей, не мог разобрать ее гортанного произношения.

256

 

  Чего торгуешься?— бойко сказал купец.— С землячки много не беру. Сколь отрезать тебе? Пять аршин? Но и покупатель же ноне пошел! Пять аршин!— и купец стал отмеривать материал, вытягивая его на аршине, а сам бойко разговаривал с женщиной и этим отвлекал ее внимание.

Радищев заметил уловку купца. Она невольно напомнила ему городской герб. Чем отличался этот купец от бабра, державшего во рту пойманного соболя? «Люди — звери, из-за барыша да выгоды вцепятся в горло и перегрызут его зубами». И слова-то какие подобрал! От них отдает повадкой хищника.

  Коршун цыпленком сыт бывает,— со злобой повторил Радищев купецкие слова. Тот понял, что уловку его разгадали, угодливо улыбнулся, ответил:

  Барин, нашего брата аршин кормит... Радищев окинул купца презрительным   взглядом и быстро зашагал от его лавки туда, где шумела иркутская ярмарка, где над городской площадью слышался людской крик и базарный гомон.

Александр Николаевич не хотел возвращаться к семье без подарков и долго бродил по торговым рядам, толкаясь в живом людском круговороте, как льдина на реке во время ледохода, пока не нашел нужные вещи для Елизаветы Васильевны, детишек и Дуняши. Своей великолепной и тонкой работой  внимание его привлекли китайские будумиловые духи в подушке, нефритовые кольца, изящные шелковые веера.

Вечером Радищев делился впечатлениями со своим столичным другом. Он писал графу Воронцову: «Иркутск — место, которое заслуживает большого внимания, в особенности вследствие его обширной торговли. Город — складочное место для всей почти торговли в губернии, за исключением того товара, который везут из Якутска прямо на Енисейск...»

Перед его глазами ясно, до мельчайших подробностей встал первый день этого знатного сибирского торга. В ушах еще шумела базарная площадь. Он видел многие торги российских городов, знал как они проходили в Великом Устюге, Суздале, Вологде, в Моск-

257

 

ве. Сами по себе возникали сравнения. С какими из городов сравнить Иркутск?

Перо Радищева остановилось. Он задумался. Разве торговые дела компании Шелехова и Голикова не простерли влияние торгового Иркутска на американские берега? Разве Григорий Иванович не лелеет мечты завязать через Иркутск торговые связи с Японией и Индией? Не всем городам российским выпадала столь почетная заслуга перед государством.

Александр Николаевич начал быстро писать, потом отложил перо и вслух прочитал:

«Иркутск может равняться с лучшими российскими торговыми городами и превосходить многие из них по своему призванию и назначению...»

 

 

 

Глава  седьмая

 

НА ЗАКАТЕ    СОЛНЦА

 

Мужайся     и    будь    тверд,

с тобой пребуду я.

А.   РАДИЩЕВ.

 

1

 

АЛЕКСАНДР Николаевич прогуливался по набережной Ангары, любуясь величественным фасадом дома купца Сибирякова. К особняку примыкал небольшой молодой садик, ветви деревьев едва достигали высокой каменной ограды с чугунной решеткой. Где-то вдали над крышами низких деревянных домов поднимались церковные купола, а над ними вились еле заметные стаи голубей. Осенний ясный день клонился к вечеру. Солнце садилось за горой, покрываясь пышными, расцвеченными облаками. Фиолетовая пелена повисла над рекой.

У подъезда стукнула парадная дверь. Вышел приказчик Сибирякова и заложив самодовольно руки в синий кафтан, высокомерно поглядел на Радищева. Что-то вызывающее и надменное было во всей его фигуре. Покручивая головой   в картузе с большим  околышем

259

 

и козырьком, он стал насвистывать незнакомую песенку. Приказчик важно зашагал по каменным плитам тротуара, четко выстукивая каблуками, и вскоре скрылся за углом сада.

Алексей Сибиряков, все еще не вернулся из Урги, задерживаясь там по торговым делам. Радищев решил наведать дом своего петербургского приятеля: жена Сибирякова не раз передавала ему через губернаторшу свое приглашение.

Хозяйка радушно встретила Радищева на лестнице. Александр Николаевич прошел в светлый зал, обставленный совсем во вкусе петербургских богатых домов.

Прекрасные картины украшали стены. Среди других произведений искусства Радищев увидел портрет Державина, вставленный в тяжелую лепную раму. Портрет был сделан очень искусно, и Гавриил Романович будто живой строго глянул на него из-под нахмуренных бровей.

Александр Николаевич вспомнил, как на манускрипте «Путешествия», который он преподнес Державину, тот, как передавали ему позднее, написал:

 

Езда твоя в Москву со  истиною сходна;

Некстати лишь смела, дерзка  и сумасбродна;

Я слышу на коней ямщик кричит: вирь, вирь!

Знать, русский Мирабо, поехал ты в Сибирь!

 

Воспоминания его прервала любезная хозяйка дома, которая спросила, знаком ли ему живописец, чьей кисти принадлежит портрет Державина; Радищев промолчал. Сибирякова не могла знать, какую бурю чувств поднял в его душе этот портрет в багетовой, крытой бронзой, массивной раме.

Сибирякова, несколько смущенная, но не обиженная молчанием гостя, пригласила Радищева присесть в кресло у круглого столика и кивнула горничной, тут же скрывшейся за стеклянными дверями.

Откинув длинное бархатное платье и аккуратно подобрав его, хозяйка присела напротив, облокотившись на стол полными руками, украшенными дорогими брас-

260

 

летами и кольцами, на которых всеми цветами радуги переливались драгоценные камни.

Открытые глаза хозяйки с нескрываемым сочувствием и затаенным любопытством смотрели на гостя.

  Господин Радищев,— придав голосу как можно больше теплоты и сердечности, заговорила Сибирякова.— Вы задержались, рассматривая портрет почтенного одописца,— и заметив прежнюю удрученность, появившуюся на лице Радищева, продолжала уже в полушутливом тоне, пытаясь развеселить странного гостя:

  У картины своя забавная история. Послушайте. Мой муж, обожая талант Державина, послал в подарок ему соболью шубу и шапку. Это было в наш знаменательный семейный день... Гавриил Романович ответил нам дорогим подарком.

Радищев встал с кресла   и прошелся   по комнате.

Раскрылась стеклянная дверь и показалась горничная, которая несла на серебряном подносе стаканы с чаем, печенье и янтарный сибирский мед...

  Пожалуйста, отведайте.

Радищев вновь присел и, молчаливо позванивая ложкой о хрусталь, отпил несколько глотков горячего, крепко заваренного чаю.

Потом, откинувшись на спинку кресла и показав рукой на портрет Державина, он оказал каким-то чужим голосом:

  Я знавал его хорошо. Чудеснейший человек!— Радищев говорил о Державине внешне равнодушно и безразлично и, вдруг, почувствовал себя страшно одиноким в этом доме. Вполголоса он прочитал на память державинские слова:

 

Я — царь, я — раб.

Я — червь,  я — бог.

 

Почему припомнились ему именно эти стихи? Может быть потому, что все внутри его протестовало против них. Только раб, пресмыкающийся перед властью сильных, мог назвать человека рабом. Человек венец природы, гордость ее! Как же мог так написать Дер-

261

 

жавин— кудесник слова?! Нет, нет, он этого никогда не простит ему!..

— Извините меня,— сказал Радищев,— я должен поспешить домой.

Выходя из зала, он еще раз остановил свой взгляд на портрете Державина и уже на лестнице, прощаясь с хозяйкой, проговорил:

 

Не зрим ли всякий день гробов

Седин дряхлеющей вселенной...

Не слышим ли в бою часов глаз смерти,

Двери  скрип  подземной...

 

Он крепко пожал руку удивленной Сибиряжовой и быстрыми шагами направился к двери. А в душе его похоронным звоном отдавались строки Державина:

 

Не зрим ли  всякий день гробов

Седин  дряхлеющей  вселенной...

 

Был уже поздний час вечера, когда Радищев возвращался в казенный домик, где ему было разрешено остановиться. Посещение особняка Сибирякова напомнило ему, человеку, больше жизни любившему свободу и независимость, что отныне все в его судьбе зависит от милости сильных мира сего.

Радищев торопливо шел по Большой улице, прямой и широкой, но грязной и пустынной. Навстречу ему двигался простой люд: женщины под накидками, мужчины в синих кафтанах из китайской дабы, буряты в своих национальных костюмах. Лица их казались ему угрюмыми и озабоченными.

Во дворах гремели цепи сторожевых собак, спускаемых на ночь. Кухарки и дворовые мальчишки, выбегавшие из домов, спешили закрыть на ставни окна, мимо которых он торопливо проходил. Там же, где окна еще были открытыми, невидимая рука задергивала их занавесками. И ему казалось, будто люди, живущие в этих домах, чурались его, изгнанника...   

С наступлением сумерек тишина нависала над городом и улицы, придавленные  немотой,  походили  на

262

 

глухие, наполненные вечным полумраком и тишиной, казематы Петропавловской крепости.

Александр Николаевич торопливо шагал, желая поскорее вырваться из сковавшей все живое тишины. Ему хотелось быть возле семьи, чтобы скорей схлынула нетерпимая боль воспоминаний.    

Вблизи городской управы, возле питейного дома «Тычок», Радищев различил настежь открытые двери, людей, толпившихся в полумраке закопченной от светца избы. Здесь пропивали последние гроши, чтобы в бражном угаре забыть невзгоды и житейские горести.

Из питейного дома, как из помойной ямы, распространялся едкий, кислый отвратительный смрад, доносились неразборчивые крики и ругань. Возле дверей и заплота валялись пьяные, сшибленные водкой, которая была разбавлена известью, а те, кто еще держался на ногах, блажили и невнятно тянули песни.

Радищев заметил выбирающегося наружу пьяненького унтер-офицера, признал в нем Николая Смирнова и удивился, что тот до сих пор находится в Иркутске и не возвращается в Тобольск.

Смирнов тоже приметил Александра Николаевича и, стараясь тверже держаться на ногах, направился к нему.

  Здравствуйте, господин Радищев,— произнес по-французски унтер-офицер,— ничему не удивляйтесь, я рад, что повстречал вас...

  Здравствуйте,— ответил по-русски Радищев.— Вот не ожидал вас здесь увидеть в столь неурочный час...

Унтер-офицер объяснил, что получил увольнительную от городничего на несколько часов накануне возвращения в Тобольск и, от скуки и тоски, обуявшей его, решил заглянуть в питейный дом.

Они отошли от «Тычка».

  Я давно понял вас и хотя не знаю истинных причин вашего несчастья, но догадываюсь о них,— с горячностью все еще по-французски продолжал Смирнов.

Радищев, сбитый с толку, в первый момент не знал, как ему лучше вести себя с унтер-офицером. Перед ним

263

 

на мгновение пронеслись все дни пути от Тобольска до Иркутска: коляска Смирнова неотлучно следовала за его экипажем, на совместных ночевках в крестьянских и заезжих домах, на стоянках в дороге унтер-офицер держался молчаливо-сдержанно и, казалось, был безразличен к нему... И вдруг в последнее время Смирнов резко изменился и упорно старался сблизиться с ним. У Радищева мелькнуло страшное подозрение. Он пытался припомнить, где, когда, с кем и о чем говорил по-французски в дороге и был ли при этом Смирнов. Но в памяти образовался провал и ошеломленный Александр Николаевич ничего не мог восстановить. Подозрения Радищева, главным образом, питались теми событиями, которые произошли в последние дни его жизни в Тобольске: выговор императрицы Алябьеву и резко заметное, осторожное отношение к нему одних, неприязненное и враждебное — других. Не было ли тогда специального, тайного предписания верного слуги Екатерины II Степана Шешковского — установить за ним особую слежку здесь, не был ли подставлен к этому делу унтер-офицер Смирнов, нечаянно выдавший себя, будучи пьяным?

И Александр Николаевич резко и холодно спросил Смирнова, для чего и где он обучался французскому языку и что ему надо от него сейчас?

Унтер-офицера не обидел недружелюбный тон. Он понял, что какое-то предубеждение мешало Радищеву завязать с ним задушевный разговор.

  Я просил вас ничему не удивляться,— сказал уже по-русски Смирнов.— Я заговорил на французском, ибо слышал, вы изъяснялись на этом языке. Пусть не смущает вас мой мундир унтер-офицера и моя неблаговидная служба... Вы можете ничего не говорить о себе, выслушайте только мою исповедь, ежели располагаете временем, и я на всю жизнь останусь благодарен вам...

В голосе Смирнова зазвучали нотки отчаяния, голос его чуть дрогнул.

  В пути я был при исполнении служебных обязанностей, хотя   и тогда порывался   рассказать вам о

264

 

себе. Сейчас я волен и хочу быть откровенным с человеком, к которому проникся уважением, еще не зная его...

Александр Николаевич поверил в искренность слов Смирнова. Он понял, что перед ним несчастный, непоправимо обиженный человек.

  Говорите, пожалуйста, говорите,— как можно задушевнее попросил Александр Николаевич, почувствовав, что своей холодностью и незаслуженным подозрением обидел Смирнова.

Они присели на лавку у тесовых ворот какого-то дома.

  Унтер-офицеру совсем не обязательно знать рисовальное искусство, живопись, архитектуру, геодезию, физику, историю, географию, химию... Но ведь я же не помышлял стать унтер-офицером... Я дворовой человек князей Голицыных постиг начало сих наук и преуспел во многом. Видя мои старания и способности, меня наставлял на дому господин Десницкий — профессор Московского университета, господин Бланка — архитектор, статский советник...

Смирнов рассказывал торопливо, словно боясь, что кто-нибудь прервет его исповедь или Радищев не пожелает выслушать его до конца.

  В учении моем господа чинили мне всякие препоны, делая жизнь мою тяжелой и постылой; они не давали мне увольнения и вынуждали меня влачить жалкое существование холопа-раба.

Унтер-офицер перевел дух.

  Я был оторван от желанного мною учения и послан господами в их деревни вести щетные книги, заниматься вотчинными и домовыми делами. Я ходатайствовал о получении вольности, но мне было отказано. Потеряв всякую надежду получить драгоценную свободу, я отчаялся и еще сильнее почувствовал омерзение к рабству... Тогда я принял гнусное, навеки погубившее меня, решение — тайно оставить отечество мое и, похитив необходимую на проезд и житье сумму, бежать в иноземное государство... Ослепленный, я намеревался окончить там в университете  начатые науки,

265

 

получить ученое звание, испросить вольную у господ и, возвратясь в отечество свое, записаться на службу...

Радищев, взволнованный рассказом унтер-офицера, слушал его с все нарастающим, горячим интересом. Он проникся уважением к Смирнову, этому одаренному человеку, который упорно и стойко искал выхода из своего тяжелого положения крепостного. Александр Николаевич думал о том, что все пережитое Смирновым не было единичным случаем в суровой крепостнической действительности. Как много талантливых, способных людей из народа вынуждены были гибнуть под бременем рабства!..

А Смирнов продолжал говорить. Он словно чувствовал облегчение от того, что полностью открылся человеку, который понимает его. Простой, незамысловатый рассказ его был полон неподдельного горя. Он рассказал, что убежать за границу ему не удалось: его настигли в Санкт-Петербурге в одном из столичных трактиров, где он скрывался под чужим именем. Дело Смирнова рассматривалось в нижнем и верхнем надворных судах и в Палате уголовного суда. За свершенное преступление ему грозила смертная казнь или публичное наказание кнутом и ссылка в вотчину господ.

Палата уголовного суда приговорила Смирнова к повешению, но затем, основываясь на указе об отмене смертной казни, решила дать ему 10 ударов кнутом, вырезать ноздри, заклеймить и отправить в кандалах в Ригу на каторжные работы. Сколько таких приговоров было осуществлено, сколько таких дел было известно Радищеву, когда он служил обер-аудитором в штабе генерала Брюса! Дела о казнях и наказаниях всегда поднимали в нем гнев, возмущение. Исповедь Смирнова с новой силой подняла в душе неугасавшую никогда ненависть к деспотии и крепостничеству.

Дело Смирнова пересмотрела тайная экспедиция и, после доклада Шешковского, императрица нашла возможным сдать его в солдаты.

— Всю надежду в постыдном моем предприятии я возлагал на слепой случай,— говорил Смирнов,— не усматривая, в какой  ужасный лабиринт  завела меня

266

 

безрассудная моя горячность и неопытность молодости... Только теперь я понял, сколь заблуждался. Вольность обретается в борьбе, господин Радищев. Скажите, ошибаюсь ли я?

Радищев быстро встал и сказал твердо и горячо:

  Нет, вы не ошибаетесь! Вольность завоевывается в кровавой и нещадной схватке угнетенных со своими притеснителями. Только вольному человеку будет открыта широкая дорога к наукам и честному служению отечеству...

  Спасибо, господин Радищев, спасибо за сказанное...

Смирнов схватил руку Радищева и крепко, дружески потряс ее.

— Мне с хладнокровием советовали терпеливо нести определенную судьбою участь... Сейчас я понял: терпеливость, смирение — опасный враг человека, червь, разъедающий душевные силы. Я никогда не забуду ваших слов... Прощайте, господин Радищев!

Унтер-офицер повернулся, быстро зашагал и вскоре скрылся в густой синеве наступившей ночи. Радищев, как прикованный, не мог двинуться с места.

Вокруг было тихо. Смолкли крики и брань возле питейного дома «Тычка». Улицы погрузились в глухой покой.

  Какая умница этот унтер-офицер Смирнов, какой большой человек!— с восхищением вслух произнес Александр Николаевич.

Недавней грусти и усталости, охвативших его в доме Сибиряковой, не было и в помине, их словно свежим ветром сдуло с его души. Радищев возвращался к Елизавете Васильевне, объятый светлыми и горячими думами о благородстве, внутренней красоте простых людей, его соотечественников.

 

2

 

В середине ноября затянувшуюся сухую осень сменила зима. Еще вчера Радищев гулял по серым, неприветливым улицам Иркутска, а сегодня на подмерзшую землю выпал искристо пушистый снег. Город

267

 

словно обновился: на улицах и  площадях  его   стало сразу светлее.

С утра над Ангарой от плотного тумана было мглисто, как над Невой. Наступающий день походил на санкт-петербургский. К полудню туман рассеялся и солнце залило ярким светом первый зимний день. Воздух был удивительно чистым, небо бездонно-голубым.

Особенно хороши были городские сады, опушенные поблескивающим на солнце куржаком, который неслышно осыпался с деревьев на головы пешеходов. Огромное наслаждение доставляла прогулка таким зимним днем. Прозрачный воздух, полный серебристого сияния от обилия невидимых паров незамерзшей Ангары, целебно действовал на человека.

Радищев вышел на прогулку сначала один, но почувствовав, как легко дышится на улице морозным воздухом, возвратился обратно за семьей. Он уговорил Елизавету Васильевну совершить небольшую прогулку вместе с детьми и Дуняшей.

Рубановская, боявшаяся выходить на улицу, чтобы не обострить своей простуды, согласилась на непродолжительную прогулку. Елизавета Васильевна укутала в шарфы детей, сама оделась потеплее. Они сначала прошли по Амурской улице до сада спасской церкви, обогнули его и очутились на берегу Ангары, недалеко от кафедрального собора и архиерейского дома.

Среди сверкающей зимней белизны неприятно чернела река, похожая на чуть дымившееся парами зияющее ущелье в горах. Зато вдали отчетливо проступали на голубом небосводе снежные вершины совсем синих Саян и своим резко очерченным контуром придавали особую прелесть окрестностям Иркутска.

На обратном пути Александр Николаевич решил вместе с Елизаветой Васильевной зайти в оранжерею Эрика Лаксмана, чтобы осмотреть редкостные экземпляры растений, привезенных из полуденных стран. И пока путь продолжался до Трапезниковской улицы, начинающейся от тихвинской церкви, что соединяла Ангарскую часть города с Идинской, Александр Николаевич, много узнавший о делах Эрика Лаксмана,

268

 

рассказывал своей подруге о замечательном человеке, посвятившем   всего   себя   изучению  сибирского   края.

  Мне сказывали, в прошлом году крестьяне нашли вблизи Иркутска череп носорога и принесли его господину Лаксману, снискавшему их любовь своей бескорыстной дружбой. Сей муж, похвалы достойный, снял рисунок с черепа, послал рисунок в Санкт-Петербург и сообщением своим Палласу возбудил общее внимание к себе ученого мира.

Елизавете Васильевне не терпелось побольше услышать о Лаксмане, и она попросила Радищева подробнее рассказать об этом знаменитом ученом, вечно странствующим по родной земле и прозванном за это «минералогическим путешественником».

  У него счастливая рука на открытия!— продолжал Радищев.— Паллас и Георги, живя в Иркутске, отказались от исследований Байкальского моря, говоря, что там ничего нельзя ожидать нового для минералогии и ботаники. Лаксман усомнился. Он годы изучал байкальские берега и горы и открыл лазоревый камень. Этим дорогостоящим камнем Россию снабжала раньше Бухария...

Радищев хотел сказать, что открытие Лаксмана обратило на себя внимание Екатерины II, пожелавшей украсить ляпис-лазурью царскосельский дворец, но умолчал об этом, не желая произносить имени императрицы.

  Не сибирским ли редким камнем выложена синяя зала дворца?— спросила  Рубановская.

  Да!— приглушенно сказал Радищев.

  Какая прелесть! Бывая во дворце, я любила проходить через синюю залу. Мне казалось, что стены ее хранят вечный покой...

  В мире нет вечного покоя...— тихо, почти про себя, произнес Александр Николаевич и стал рассказывать своей подруге о том, что Иркутск благодаря энергии Лаксмана состоит в оживленных связях с Российской Академией Наук и учеными страны, возглавляющими различные экспедиции в этом крае. В прошлом году в городе полтора месяца задержался та-

269

 

лантливый ботаник Сиверс, искавший растение ревень, обладающее целительным свойством. Говорили, что время, проведенное Сиверсом под кровом гостеприимного Лаксмана, оставило в душе ботаника светлое, неизгладимое впечатление.

Все это, слышанное в разное время и от разных людей, вспомнилось Александру Николаевичу сейчас, когда они приближались к низенькому домику Лаксмана, почти упрятанному в густой заросли сада.

Калитку открыл дворник, учтивый старик в теплом зипуне с метлой в руках. Он посторонился и пропустил внутрь двора незнакомых ему посетителей.

  Госпожа Лаксман дома? — обратился к старику Александр Николаевич.

  Катерина Ивановна всегда дома,— ответил дворник, снимая шапку без ушей, прозванную «оськой», и кланяясь Радищеву.

  Прикажете доложить?

  Скажи, любезный, госпоже Лаксман, желаем осмотреть жилище истинного любителя природы, ее мужа, господина надворного советника Эрика Лаксмана.

  Все, кто бывает у нас, непременно теплицы поглядят... Диковинного там много... Пройдите, барин,— старичок указал в глубь двора, где сквозь ветви заснеженного сада виднелась стеклянная крыша оранжереи,— а  я доложу о вас Катерине Ивановне...

Дворник поднялся на крыльцо и скрылся за дверью. Радищев и Рубановская прошли к оранжерее.

Александр Николаевич обратил особое внимание на метеорологические орудия, устроенные в саду. На высоком столбе, поднимающемся выше деревьев, был закреплен железный флюгер, на маленьком столбике — влагомер. Тут же, в открытой будке, находилось несколько термометров, саморучно сделанных Лаксманом, как узнал об этом позднее Радищев.

Судя по этим метеорологическим инструментам, можно было легко представить, какие наблюдения за природой вел хозяин дома. Александр Николаевич подумал о том, что без помощи инструментов естество-

270

 

испытателю невозможно работать. Такие же метеорологические орудия придется соорудить ему там, в Илимске, ведя наблюдения за природой.

Чтобы попасть в оранжерею, Радищев и Рубановская спустились вниз по ступенькам в помещение, находившееся в углублении. Как только Александр Николаевич, пропуская вперед Елизавету Васильевну, переступил порог оранжереи, на него дохнуло запахами дремучего леса, полного прелых испарений или цветущей степи, обласканной солнцем после проливных дождей. Знакомые с детства, пьянящие душу запахи земли и поля!

По обе стороны прохода, в ящиках, рядом с сибирскими растениями жили иноземные гости, совсем неизвестные в этих холодных краях. Коллекция их была удивительно обширна и разнообразна. В оранжерее росли вишня, яблони, персиковые и лимонные деревья, дикий виноград, финиковые и кокосовые пальмы, туя, кактус и другие обитатели полуденных стран.

В глиняных горшках цвели садовые розы, олеандры, тюльпаны, георгины, туберозы, флоксы, пионы, японская мимоза, и казалось, что на дворе стоит не морозный ноябрь, а напоенный солнечным теплом, знойный июнь.

Елизавета Васильевна, вся зардевшаяся, удивленными глазами рассматривала эту роскошь растительного мира. Она нежно прикасалась к пышным бутонам цветов, с наслаждением вдыхая их благоухание. Взгляд ее блуждал с одного цветка на другой: хотелось в один миг объять все это богатство природы, созданное трудолюбивыми руками ученого.

Александр Николаевич читал на карточках аккуратно сделанные надписи, поражаясь множеству названий, собранных здесь растений. Он бывал в ботаническом саду при  санкт-петербургской гимназии, которым последнее время заведовал Иван Лепехин — неутомимый натуралист и путешественник по отдаленным, еще неизведанным местам России, но то, что он наблюдал здесь, превзошло все, виденное им раньше.

271

 

Радищев был несказанно благодарен Лаксману за наглядный урок по естественной истории. Восхищенным глазам его открылась жизнь растений, которые по воле человека цвели и благоухали в искусственно созданных для них условиях, в краях, далеких от их родины. Радищев подумал, что человек волен сделать много больше, если грядущие поколения продолжат настойчивые изыскания сегодняшних ученых. Внутренний голос подсказывал ему, что сама природа будет содействовать и помогать человеку в этом великом деле.

Александр Николаевич спросил себя: разве нет тому примеров? И тут же ответил: «животное, водворенное в ином климате, едва привыкает к нему, но родившееся от него будет с ним согласнее, а третьего по происхождению потомка можно будет почитать истинным уроженцем той страны, где дед его почитался странником».

Радищев вдруг почувствовал, как мало он сведущ в естественной истории, которая помогает понять и лучше осмыслить законы, управляющие человеческой жизнью и обществом.  Ему захотелось непременно восполнить пробел в своих знаниях. Он с сожалением и осуждением подумал о себе, что, будучи в Лейпцигском университете, мало занимался изучением естественных наук.

В оранжерею вошла средних лет женщина в сером шерстяном платье с белым воротником и накинутой на плечи пуховой шалью. Рядом с нею стоял старичок-дворник. Увлеченные осмотром оранжереи, Радищев и Рубановская заметили появление Екатерины Ивановны Лаксман только после того, как она приветливо заговорила с ними.

  Рада встретить вас у себя и познакомиться.

Радищев  обернулся   на   голос.  Перед  ним стояла красивая   светлоглазая   женщина — хозяйка   дома   и сада.

  Радищев!— виновато и торопливо сказал Александр Николаевич, крепко пожимая руку Екатерины Ивановны.

Рубановская приветствовала хозяйку низким поклоном головы.

272

 

  Моя подруга, Елизавета Васильевна,— добавил Радищев.

  Осмотр сей обители доставил нам блаженные минуты,— сказала Рубановская.

— Теплицы наши с удовольствием посещают приезжающие в Иркутск люди. Надолго ли в наши края?

  Нет, проездом, Катерина Ивановна,— ответил Радищев и, спеша предупредить расспросы о себе, проговорил:

— Не мог упустить случая посетить столь прославленное жилище любителя природы. Очень сожалею, что не засвидетельствовал личного почтения господину Лаксману...

  Днями он должен возвратиться из Санкт-Петербурга. Если до его приезда не оставите Иркутск, господин Лаксман и я будем очень рады видеть вас в нашем доме.

  Признательны за приглашение, но нам с Елизаветой Васильевной предстоит скорая дорога...

Они стояли посредине оранжереи. Над головой у них вился бархатистый плющ и стебли других невиданных растений, почти закрывая густой листвой стеклянный потолок.

— Какое прелестное создание юга!— сказала Рубановская, перебирая  рукой зеленые листья  плюща.

  Завезено, кажется, из Китая нашими мореходцами,— пояснила Екатерина Ивановна и добавила чуть смущенно:— Я не совсем сведуща, муж рассказал бы вам историю каждого растения... Вы все успели осмотреть? Видели земляные яблоки? У сибиряков они вызывают усмешку и любопытство. А какие плоды дают! У мужа   несколько  сортов разведено.

Екатерина Ивановна прошла в дальний угол оранжереи и указала на буйно растущую ботву. Александр Николаевич прочитал надпись   на   карточке.

  Митрич!— окликнула хозяйка старика.— Где у тебя запрятаны тартуфили?

  Яблоки-то земляные?— старичок проскочил вперед и достал из ящика несколько крупных картофелин.

273

 

Это была новинка, завезенная в Сибирь Лаксманом. Картофель хорошо родился в открытом грунте, не боясь здешнего климата и его могли употреблять в пищу деревенские жители, но «земляные яблоки» пока сажали только горожане.

  Великой пользы в народе не уразумели,— с сожалением в голосе проговорила Екатерина Ивановна.

Митрич громко хмыкнул:

  Чушек кормить, а в людскую еду не годится, безвкусно, Катерина Ивановна,   трава и   трава...

  Многие вот так же рассуждают,— с огорчением добавила госпожа Лаксман,— а какая превосходная пища!

У Елизаветы Васильевны закружилась голова от одуряющих и сильных запахов цветов, скопления влаги и испарений.

  Александр, я выйду на воздух!

Радищев взглянул на подругу и по ее лицу, сделавшемуся бледным, понял, что ей нехорошо.

— Здесь тяжело, угарно,— испуганно проговорила Екатерина Ивановна,— у меня всегда бывают головные боли после посещения теплицы...

Они вышли из оранжереи. Елизавете Васильевне стало лучше на свежем воздухе. Радищев вернулся к прерванному разговору о разведении картофеля в Сибири, но Елизавета Васильевна напомнила, что им пора возвращаться домой.

Прощаясь с хозяйкой, Радищев спросил, может ли он в случае надобности получить нужные ему семена для проведения опытов и не будет ли обременительной его просьба. Екатерина Ивановна обещала лично сама исполнить все, что потребуется, и добавила:

— Мужу и мне будет приятно видеть в вашем лице подлинного любителя природы.

— Польщен, польщен вашими словами. Непременно займусь опытами. Я давно мечтал об этом и рад случаю подружиться с господином надворным советником, который может быть полезен мне, новичку в сих делах. Свидетельствуйте ему наше глубокое почтение.

274

 

3

 

Александр Николаевич неожиданно встретился с Шелеховым в здании главного народного училища. Здесь в специальном классе обучались российской словесности и музыке двенадцать алеутских мальчиков, вывезенных в Иркутск с берегов Аляски. Григорий Иванович заглянул сюда, чтобы проверить, как обучают его воспитанников.

Радищев обрадовался встрече. Ему давно хотелось поговорить с Шелеховым о затянувшихся переговорах с китайцами, о возобновлении торга на Кяхте. Александру Николаевичу хотелось быть в курсе этих событий, вызывавших общий интерес, хотелось предугадать ход их развития. Где-то подсознательно жила и билась надежда, что его могут все же послать для ведения переговоров в Кяхту, как об этом сообщил ему в Тобольске Петр Дмитриевич Вонифантьев. Он вполне верил в возможность такого варианта, ибо за него брался ходатайствовать граф Воронцов.

  Все сроки прошли, в кои ответ ждали,— сказал Григорий Иванович,— может, китайцы думают, что выгода торга велика и важна только для нас? Они заблуждаются. Пользоваться правом торговать на Кяхте могут купцы иркуцкие первой гильдии. Городовое положение воспрещает вести сию торговлю, мещанам, купцам других гильдий, братским крестьянам и иноверцам... Выгода Иркутску от сего торга невелика. К ней надлежит отнести прибытки от построения и содержания судов, плавающих по Ангаре, Селенге и Байкал-морю. Плавание сие может лишь удвоиться с открытием торга...

— А все же желательно, чтобы китайцы быстрее согласились на открытие торга,— заметил Радищев.. И желая проверить свои давние мысли о причинах  падения курса рубля, вспомнив разговор с Петром Дмитриевичем Вонифантьевым, добавил:

  Мнят, якобы вексельный курс падает от пресечения торга на Кяхте?

Шелехов сдвинул свои вороньей черноты брови.

275

 

  Чепуха, Александр Николаевич! Бумажные деньги тому причиною, а не Кяхта... Я тоже нетерпеливо жду ответа китайцев. Кяхта — ворота государства нашего на Востоке. Отсюдова можно направлять караваны в Тибет, Бухарию, Индию, выйти к морям, омывающим малоизведанные страны, с которыми россиянам давно следует завязать торговлю и братскую дружбу...

  Ежели медлительность китайцев происходит не от упорства, подождать не беда. Долго ждали, Григорий Иванович, можно еще подождать, но ежели что другое, то  ладить с ними видно мудрено...

  А все же сладят наши люди!— Шелехов подмигнул и многозначительно улыбнулся.— Сколь ни медлительны китайцы, а терпеливости русских не выдержат...

К окну, где они беседовали, подошел учитель истории и математики. Лицо его было измучено и бледно, глаза воспалены.

  Степан Петрович Бельшев,— представил его Шелехов,— чтимый всеми учитель, но...— Григорий Иванович дружески похлопал его по плечу и добавил:— большой поклонник Бахуса...

Шелехов вдруг спохватился, что опаздывает, извинился и сказал, что спешит в контору Российско-американской торговой компании. Он распрощался с Радищевым и быстро ушел.

Александр Николаевич остался с Бельшевым. Он знал о нем по разговорам в Тобольске. Бельшев был корреспондентом журнала «Иртыш, превращающийся в Ипокрену» и в одном из последних номеров Панкратий Сумароков опубликовал его речь, произнесенную в церкви тихвинской богоматери при погребении тела генерал-поручика Арсеньева. Это был панегирик правителю иркутского наместничества, память о котором была отнюдь не светла, ибо Арсеньев был человек корыстолюбивый, алчный.

Речь Бельшева, напечатанная в журнале, показалась Радищеву неискренней, льстивой.

276

 

  Столь ли светла память об Арсеньеве?— спросил Радищев и пристально, испытывающе посмотрел на учителя.

  Покойников плохим словом не поминают...

— Вот как!— усмехнулся Радищев.

  Михайло Михайлович был добрым человеком и хлебосолом...

  Царство ему небесное, ежели того заслужил правитель,— снова усмехнувшись, но более добродушно сказал Радищев. Ему хотелось поговорить с Бельшевым о другом, о преобразовании методов воспитания и обучения в Сибири. Они обошли классы и заговорили о воспитании.

Александр Николаевич спросил Бельшева, слышал ли он о новых методах Базедова и согласен ли с его системой? Учитель ничего не знал о Базедове. Радищев уловил, что отвечает он неохотно, сдержанно, все время поглядывает по сторонам, словно чего-то страшится. Не зная подлинных причин такого поведения Бельшева, Радищев приписал это странностям его характера. Александру Николаевичу хотелось все же вызвать на разговор Бельшева, и он горячо заговорил о Базедове.

  Всякий человек, действующий на общее умонастроение, заслуживает того, чтобы его знали...

Он изложил коротко, как понимал сам, новые методы обучения детей, применяемые Базедовым, который стремился воспитание согласовать с природой, получаемые знания с их практической применимостью.

  В системе Базедова есть драгоценное зерно,— продолжал Радищев,— время покажет превосходство или негодность его методов, но обучение в наших семинариях, выпускающих недоучек Кутейкиных, и в гарнизонных школах, плодящих Цифиркиных, нуждается в серьезном преобразовании...

Учитель Бельшев никак не отзывался на слова Радищева. Александр Николаевич снова посмотрел на него внимательно. Бельшев показался ему больным.

  Вам нездоровится? — спросил Радищев.

  Прошу извинить, недомогаю...

277

 

— Будет лучше, заходите ко мне, побеседуем...

  Нет, благодарю за приглашение...

Бельшев, пятясь от Радищева, несколько раз поклонился ему, а потом торопливо скрылся в дверях.

«Странный человек,— подумал о нем Радищев,— чем-то расстроен и потрясен...»

 

4

 

В Иркутское наместническое правление поступило секретное предписание. Оно гласило:

«Упомянутого арестанта Александра Радищева посредством нижнего земского суда отправить в Илимский острог с исправными унтер-офицером и двумя рядовыми солдатами, немедленно на десятилетнее безысходное пребывание в оном остроге... Тому унтер-офицеру приказать явиться для получения по расчислению верст отсель до Илимска, с солдатами быть при нем, Радищеве, и иметь его в смотрении. Посему дать ему от наместнического правления особливое наставление, а казенной палате выдать на две подводы прогонных денег. С приписанием сего сообщения здешнему нижнему земскому суду дать знать указом с таковым предписанием, дабы оной затем Радищев сверх приставной стражи имел и свое надзирание... к надлежащему о сем сведению правительствующему сенату сим отрапортовать...»

Как ни секретно было это предписание, а о нем стало известно чиновникам наместнического правления. Генерал-губернатор Пиль вызвал к себе Радищева и, не говоря ничего о предписании, завел речь об установившемся санном пути.

  По Якутскому тракту ушли первые обозы с товарами на Киренск... Намедни мне донесли из Илимска, воеводский дом, где вы остановитесь, отремонтирован...

Радищев понял, что Пиль намекал ему об отъезде из Иркутска, но облекал свое требование в мягкую форму. Александр Николаевич думал и сам, что пора было трогаться до Илимска. Он снова, как в Тобольске, почувствовал, что в его отношениях с людьми появилась

278

 

трещина. Те, кто с первого дня приезда в Иркутск были с ним учтивы и доброжелательны, теперь боязливо встречались с ним, или совсем избегали встреч. Он не заметил этого сразу, но после слов генерал-губернатора, предупредившего о необходимости отъезда, ему стало понятнее, почему в недавнем разговоре с ним учитель главного народного училища вел себя так странно...

Может быть и Григорием Ивановичем, который тогда поторопился уйти из училища, руководила боязнь получить неприятность за общение с человеком, следующим в ссылку и вызывавшим гнев императрицы. Но Радищев отгонял эту мысль от себя. Шелехов в его глазах был выше и благороднее.

  Вы слишком общительны с людьми,— продолжал генерал-губернатор,— в вашем положении сие чревато всякими неудобствами и последствиями...

Слова наместника ударили Радищева обухом по голове. Лицо его передернулось судорогой, стало мрачным и бледным. Пиль делал вид, что ничего не замечает.

  Мои люди сказывают, ползают слухи, якобы, сделан донос в Сенат, что с вами обращаются лучше, чем следовало бы обращаться властям... Иркутск исстари славится кляузами...

Генерал-губернатор торопливо расправил усы и извинительно добавил:

  Ябедниками здесь хоть пруд пруди. Гнездо осиное — чуть тронь его, зажалят до смерти...

Радищев взглянул на генерал-губернатора. Большое, некрасивое лицо с выступившими красными пятнами, с толстым, вечно багрово-красным носом, силилось улыбнуться, но лишь криво ухмылялось.

  За резкость и причиненную неприятность, прошу прощения... Служба, господин Радищев, служба-а-а! Не поймите противно...

Пиль развел руками. Он стоял перед Радищевым непреклонно-властный и в то же время льстиво-услужливый.

279

 

Радищеву стало ясно, что разговор с генерал-губернатором окончен. Выходя из кабинета Пиля, он с новой силой ощутил унижение и боль изгнания.

Посещение наместнического правления, где у ворот и парадных дверей прохаживались солдаты с тупыми безразличными лицами от многолетней однообразно-скучной и тяжелой службы, напоминало ему дни следствия и суда в Санкт-Петербурге. По телу пробежала холодная дрожь.

Александр Николаевич понял, что милости, оказываемые ему людьми власти, кратковременны, что они неизбежно должны оборваться, что имя его также неизбежно станет предметом раздора и интриг в городе.

Он вспомнил, что об этом дружески предупреждал его Шелехов. Значит, слова Григория Ивановича сбылись.

Радищев подумал, что в Иркутск, как и в Тобольск, по всей вероятности, последовало строгое предупреждение из Санкт-Петербурга. Ему не хотелось, чтобы кто-то вновь имел из-за него неприятности по службе. Оставалось одно — ускорить отъезд в Илимск.

Тяжкие думы с этого дня не давали ему покоя. Чуткая и восприимчивая ко всему душа его была уязвлена унижением, одиночеством, вынужденным отрывом от большой жизни общества. Он не жаловался никому на свою участь: лишь иногда, в порыве откровенности и нахлынувших чувств, говорил об этом самому близкому своему другу — Елизавете Васильевне.

  Чем более удаляются люди от центра государства, тем менее чувствуют они энергию, движущую обществом...

Елизавета Васильевна убеждала его не думать об этом и постараться сосредоточить свои мысли на отъезде в Илимск.

  Это именно так!— продолжал настойчиво Радищев.— Так, дорогая моя! Разве не то же самое происходит и в физическом мире? То же самое; чем более движение удаляется от центра, от которого берет свое начало, тем слабее оно становится... Санкт-Петербург все отодвигается дальше и дальше от меня. Согласись со

280

 

мной, что дальность расстояния повергает меня в уныние, мне страшно остаться совсем одиноким там, в Илимске...

  Связи твои с друзьями и родными не прекратятся... Все будет так же...

Елизавета Васильевна подошла к нему, ласково взглянула в  глаза  и  полушепотом добавила:

  Я с тобой буду, дети... Разве твое сердце присутствие наше не утешит?

Радищев крепко обнял подругу.

— Не обижай меня такими словами. Я говорил тебе о другом одиночестве — о разлуке, отдаляющей меня от большого мира, который ничто не заменит в моем сердце...

Было уже все готово к отъезду и назначен день, как совсем неожиданно Павлик простудился и заболел. Выезд пришлось отложить на неопределенный срок. Недомогал и сам Радищев.

В последние дни пребывания в Иркутске Рубановская наблюдала, как Радищев, несмотря на физическую слабость, заканчивал одно, другое, третье письма друзьям и родным и спешил их направить в наместническое правление для пересылки с курьерами, отъезжающими в Санкт-Петербург. Время за письмами у него шло быстрее и незаметнее. Елизавета Васильевна, улавливая сосредоточенное спокойствие на его лице, благословляла эти минуты и часы. Ей хотелось, чтобы Александр Николаевич собрал в себе силы и смог благополучно завершить последние сотни верст пути к месту изгнания.

 

5

 

С последней почтой Рубановская получила от Воронцова записку, в которой граф просил не задерживаться в дороге и следовать скорее до назначенного места жительства Александра Николаевича. Видимо, какие-то злые слухи дошли из Иркутска до Санкт-Петербурга, и Воронцов дружески советовал ускорить отъезд в Илимск, чтобы избежать лишних неприятностей и ненужных разговоров.

281

 

Елизавета Васильевна была сердечно благодарна Воронцову за добрый совет и тут же написала ему:

«Милостивый государь!

Я получила Ваше письмо, заставившее нас окончательно решиться на выезд, который Вы нам советуете ускорить. Я задержала его лишь для того, чтобы дать время поправиться моему другу и детям. Не без труда я согласилась на это. Если бы состояние здоровья детей и моего друга позволяло пуститься в дорогу сейчас же, я бы не оставалась здесь больше ни одного дня.

Зная Ваш образ мыслей по этому поводу и не забыв советы, которые ваше превосходительство соблаговолило мне дать перед моим отъездом, я сообщила их моему другу и именно это заставило его сообщить Вам свое состояние со всей откровенностью его души.

Мы решили, повторяю, оставаться здесь лишь в течение того времени, какое нужно для выздоровления. У нас все готово к отъезду и ничто не может задержать его...»

Рубановская на минуту оторвалась от письма, перечитала торопливо исписанный ею бумажный лист, взяла песочницу и присыпала невысохшие строчки песком, потом, согнув трубочкой лист, она аккуратно ссыпала песок обратно в песочницу и продолжала писать:

«... Шаг, на который я решилась, последуя за моим другом, является для Вас лучшим доказательством моей привязанности к нему, и нет опасности, которую я не хотела бы разделить с ним теперь. Вы можете мне верить, что я не только не задерживаю его, а мы одинаково томимся с отъездом из большого города, где всегда много больше шума и необходимости соблюдать этикет, чем в убежище, которое нам предназначено...

Итак, если Вы соблаговолите почтением к нам, я надеюсь получить несколько слов ответа на это письмо уже в месте нашего назначения...»

Елизавета Васильевна тяжело вздохнула, вспомнив свой разговор с Радищевым. И хотя она успокаивала и уверяла Александра Николаевича, что связи его с друзьями и родными не прекратятся и все будет по-

282

 

прежнему, сейчас ей самой показалось, что опасения ее друга были вполне основательны. Теперь им предстояло забраться совсем в глухой уголок, отдаленный на сотни верст от Иркутска и отрезанный от него бездорожьем весной и осенью.

Ее так же, как и Радищева, пугала оторванность их нового местожительства от городов, вполне возможные нарушения регулярной связи с родными и знакомыми на продолжительное время. Но она знала, что ей необходимо побороть тоску и страх, чтобы поддержать друга.

Рубановская прервала тягостные размышления и, закончив письмо, вывела четко свою подпись.

В комнате неожиданно появилась Дуняша и таинственно сообщила, что к Александру Николаевичу пришел незнакомый человек.

  Не сказал кто?

  Нет, видно купец...

Рубановская встала и прошла в комнату, где находился Радищев. Открывая дверь, она услышала звонкий голос:

  Хотелось мне, Александр Николаевич, отправить из устья Лены, Индигирки или Колымы суда прямо на противолежащие американские берега для измерения тут широт и познания путей сей части Ледовитого моря и Беринговых проливов...

Голос незнакомца чуть снизился, а затем с прежней силой продолжал:

— А самое главное, ежели есть и можно, то с народами, при сих берегах обитающих, вступить во взаимное дружеское обязательство и торговлю...

Рубановская догадалась, кто мог быть у Александра Николаевича, и обрадовалась случаю познакомиться с Григорием Ивановичем Шелеховым. После лестных отзывов о нем, как о человеке благороднейшей души, радеющем о процветании отдаленной земли государства российского, она прониклась уважением к знатному мореходцу.

Когда Рубановская вошла, Радищев и Шелехов сидели на табуретах возле небольшого стола, на кото-

283

 

ром в беспорядке лежали исписанные листы и гусиные перья. Чуть курчавые, черные волосы Шелехова хорошо оттеняли здоровый загар лица, овеянного морскими ветрами, и рядом с ним Радищев показался Елизавете Васильевне совсем болезненным и слабым.

  Моя сопутница, друг мой,— сказал Радищев.

  Очень рад засвидетельствовать свое почтение,— шагнув к Рубановской, пожимая ее руку, проговорил Шелехов.

  Александр Николаевич так много рассказывал о вас,— проговорила Елизавета Васильевна,— что я, входя сюда, догадалась, что кроме вас, Григорий Иванович, никто не мог еще так страстно говорить о берегах далекой земли.

— О чем же мне еще рассуждать, Елизавета Васильевна,— простодушно сказал Шелехов,— сие цель моей жизни и счастье мое... Каюсь, привержен по гроб к сему делу,— смеясь, закончил он и присел на табурет.

  Я не помешаю вашему разговору?— посмотрев на Александра Николаевича и гостя, спросила она.

  Боже упаси вас,— поторопился сказать Шелехов,— присаживайтесь-ка ближе к нам...

Рубановская обвела взором комнату и смущенно заметила:

  Неприглядно у нас, собрались в путь...

  Я ведь привык к чемоданам,— просто сказал он,— дома бываю как гость, больше путешествую, Елизавета Васильевна... Привыкший к сему...

Григорий Иванович приветливо улыбнулся, и Рубановская поняла, что ему не терпелось продолжить разговор, прерванный ее появлением.

  Все ли готово было к такому походу?— спросил Радищев, возвращаясь к прежней теме.

  Я нашел уже и сведущих в плавании по Ледовитому морю людей, с помощью коих надеялся достигнуть желаемой цели...

Рубановская слушала рассказ Шелехова с глубоким волнением. И хотя она не совсем ясно представляла себе, как Шелехов собирался «обойти страшный Чукотский мыс Беринговым проливом от стороны сей и

284

 

с другой от цепи Алеутских островов», ей все же было необыкновенно интересно слушать. Она понимала, что Григорий Иванович рассказывает о большом и очень важном походе в Ледовитое море, имеющем огромное значение для будущего России.

Шелехов говорил, что намерен «учинить опыт ко вступлению в коммерцию с островами китайских берегов, чрез цепь Курильских островов». И названия этих островов — Формоза, Макао звучали для Рубановской таинственно и почти сказочно.

  Хорошо бы для сей цели обследовать и присоединить к государству нашему русло реки Амура,— мечтательно продолжал Григорий Иванович,— устроить в устье его компанейским судам безопасное пристанище...

И опять, следя за ходом мыслей Шелехова, Елизавета Васильевна пыталась представить себе «гриву прерывающегося хребта, начинающегося в Иркутской губернии у Байкал-моря, простирающегося на восток и оканчивающегося на берегу того моря, в которое впадает знаменитая река Амур и другая река Удь». По этим рекам мечтал пройти со своими людьми мореходец.

  Я готов послать экспедицию для отыскания удобного пути из Иркутска в Охотск по Амуру и морем на север на свой кошт,— говорил Григорий Иванович,— но сие токмо дерзкая мечта моя. Государыня, сенат наш зрят по-иному...

  А все же надобно попытаться на свой риск и страх свершить сие важное предприятие,— твердо сказал Радищев.— Не государыне, не сенату нашему оно нужно, а государству российскому...

  Жду нетерпеливо возвращения нашего сотоварища по мысли Эрика Лаксмана,— сказал Шелехов.— Что-то он привезет? Радостное или огорчительное сообщение...

  Будем верить, радостное...

  Вот тогда направим курс на острова Курильские,— с горячим увлечением продолжал Шелехов,— и возобновим тамо миролюбивые связи, а в случае и

285

 

торговлю... Да, сие очень важно. Курс токма на Курилы!.. Если земля российская — богатый дом, то острова Курильские — ее сени. Разве будет спокоен хозяин, не ведая, кто может находиться в сенях?

Рубановская боялась проронить хотя бы одно слово, сказанное Григорием Ивановичем. Перед ней был человек необыкновенно дерзкой мечты и она радовалась тому, что ей посчастливилось встретиться с ним и послушать его.

«Колумб российский» — мысленно назвал его Александр Николаевич.

Радищев снова, как и при первом свидании с Григорием Ивановичем, вспомнил оду Ломоносова:

 

...Колумб  российский  через   воды

Спешит в неведомы народы...

 

Он хотел прочитать эти строки вслух, но удержался и лишь сказал:

  Я верю, Григорий Иванович, мечта твоя сбудется...

— Спасибо тебе на добром слове,— Шелехов приветливо, с благодарностью посмотрел на Радищева.

— Однако я долгонько задержался, увлекся разговором, а в конторе торговой ждут дела, куча дел.

Григорий Иванович прошел к вешалке, взял меховую шапку, пальто. Одеваясь, он сказал:

  Услышал в наместническом правлении, что уезжаете и забежал попрощаться...

  Завтра трогаемся в путь,— подтвердил Радищев.

  Желаю счастья вам, друзья.

— За доброе пожелание сердечно благодарны,— сказала  Елизавета  Васильевна.

— Спасибо тебе, Григорий Иванович, что зашел ко мне, а я ведь подумал...

  Знаю,— перебил его Шелехов,— потому и забежал,— смеясь, проговорил он,— у меня тонкий нюх, тянет туда, куда надо...

Он протянул обе руки Рубановской.

  Счастливо вам добраться.                            

286

 

  Еще раз благодарю,— отозвалась Елизавета Васильевна.

Шелехов крепко сжал руку Радищева и неожиданно сказал:

  Спасибо тебе, Александр Николаевич, за тот разговор наш... Не забуду его. Суждено быть тебе кормчим дальнего плавания нашего века... Мечты мои стали теперь смелее, скажу тебе, не таясь, ты мне в этом помог.

Григорий Иванович низко раскланялся и быстро оставил комнату Радищева.

 

6

 

В половине дня несколько подвод Радищева оставили усадьбу городской управы. По Якутской улице, мимо Девичьего монастыря, повозки двинулись к заставе. На передней подводе сидели унтер-офицер, завернувшийся в тулуп и два солдата в овчинных полушубках. Унтер-офицер громко окрикнул сторожа заставы и тот поднял полосатый шлагбаум.

За Якутской заставой дорога огибала Веселую гору. С вершины ее хорошо был виден город. За ним далеко на запад белели снежные тувинские гольцы, вправо синела незамерзающая Ангара, а за рекой поднималась семнадцатисаженная колокольня Вознесенского монастыря. Радищев обернулся. Он посмотрел прощальным взглядом на Иркутск и погрузился в раздумье. Переехали первый хребет. Лошади тяжело поднялись на второй. Александр Николаевич вновь оглянулся. С этого хребта хорошо виднелись горные кряжи на другой стороне Ангары.

Перевалили последний крутой подъем. Лошади легче побежали к Кудинской слободе. Теперь дорога пролегала красивой и широкой долиной речки Куда. Лесистые горы защищали путников от жгучего ветра. Ехать долиной было тише и теплее.

Миновав последнее русское село Оёк на Якутской дороге, путники задержались на почтовом стане, обогрелись и попили горячего чаю. Остановка была короткой — унтер-офицер поторапливал, он предупредил

287

 

что ночевать  придется в Усть-Ордынском зимовье, до которого ехать было еще далеко.

За Оёком горы перешли в равнину. Начались степи. Стали встречаться братские селения — летники и зимники. То были бурятские улусы. Возле них вольно гуляли отары овец, стада коров и табуны лошадей.

На березах и высоких кольях виднелись вздетые козьи и лошадиные шкуры с черепами. Можно было разглядеть, как на них дрались вороны.

Вид шкур на кольях навеял тоскливые размышления о диком быте бурят. Тревога снова защемила сердце Радищева: что ждало его там, куда лежал этот последний путь?

Он вспомнил, как еще из Тобольска писал Воронцову, что в неведомой ему Сибири «подле дикости живет просвещение», теряющееся «в неизмеримых земельных пространствах и стуже». Теперь он сказал бы об этом значительно ярче и полнее.

К вечеру ветер стал злее. Серебристыми струйками вилась по степи поземка. Дорогу перемело. Ехать становилось трудно. И когда приблизились к Усть-Ордынскому зимовью, от взмокших коней шел пар. Над степью по-прежнему проносились багровые облака. Возница, обтирая меховой рукавицей замерзшие на усах сосульки, говорил:

— Завтра стужа будет страшнее...

Вокруг виднелись юрты. Буряты верхом на лошадях, с криком, загоняли баранов и рогатый скот в просторные дворы, обнесенные заплотом, чтобы в ночной степи их не зарезал дикий зверь. Неумолчно лаяли собаки. Вокруг было дико, пустынно.

Смеркалось, когда заиндевелые кони остановились у жилища бурята — содержателя усть-ордынского стана.

Александр Николаевич быстро поднялся из саней. Он подошел к крытому возку Елизаветы Васильевны и помог ей, закутанной в меховые одеяла, выбраться наружу. Не желая будить спящих детей, Радищев перенес их на руках в помещение стана.

В черной избе, освещаемой сальной свечой, было душно. Постель расстелили   на   нарах.   Елизавета Ва-

288

 

сильевна с Дуняшей сразу уснули. Радищев долго не спал. В углу избы, на скамье, полудремал солдат. Рядом с ним беззаботно храпел усатый унтер-офицер. Другой конвойный, завернувшись в тулуп, лежал возле камелька.    

Александр Николаевич вслушивался, как грозно свистел ветер в ветхом оконце, составленном из кусков слюды. Сон не смыкал его глаз. На зорьке, когда темное оконце стало светлеть, проснувшийся унтер-офицер приказал собираться. На дворе заложили лошадей и путь продолжался.

Якутская дорога лежала степью между редкими бурятскими улусами и зимовьями. Еще реже здесь встречались дома русских земледельцев. Возле одного из них путники остановились, желая обогреться, но их предупредили, что в доме умер хозяин и постоя нет.

Лошади тронулись дальше до почтового зимовья Манзурки. В этот день путники добрались до деревни Качуг и заночевали. Здесь была пристань и отсюда грузили и сплавляли хлеб в Якутск. От Качуга дорога шла по льду Лены. Река была сжата высокими и обрывистыми берегами. Они поросли сосняком, лиственницами и елями. От бывшего острога Верхоленска, города без ратуши, чаще стали встречаться вперемежку русские и бурятские села, слободки, деревни или заимки в два-три небольших домика. Здешние жители занимались хлебопашеством, рыбной ловлей и охотничьим промыслом.

Ниже станка Усть-Илги стоял пограничный столб. Здесь кончался Иркутский округ и начинался Корейский, в который входил Илимский острог.

Иногда дорога сворачивала с реки и тянулась берегом. В этих местах, на перекатах, Лена не замерзала и полыньи дымились туманом. Берега реки были крутые. Плиты красного песчаника своими ребрами выступали на утесах и ярах. У Шаманского камня, отвесно торчащей скалы, на вершине которой сосна казалась маленькой веткой, путники обогнали обоз с товарами, идущий на Киренск.

289

 

На передней подводе ямщиком ехал бурят в волчьем треухе, в дубленой шубе, цветисто-расшитой узорами. Объезжая подводу, путники наблюдали, как бурят, оторвав лоскут меха от рукавицы, что-то накрыл им на каменной глыбе, схожей со звериной мордой.

На почтовом зимовье Елизавета Васильевна спросила солдата, что оставил бурят там, на камне.

  Щепотку табаку положил,— ответил солдат.

  Для чего? — полюбопытствовала Рубановская.

Тяжелая поездка в Сибирь каждодневно открывала ей что-нибудь новое.

Солдат ухмыльнулся.

  Так надобно, барыня. Боится прогневать злых духов, замаливает их...

  Сколь еще дикого суеверия в народе,— огорченно произнесла Елизавета Васильевна. Она взглянула на Александра Николаевича, сидевшего возле печи с Павликом и Катюшей, ожидая, что он скажет.

  Это в стране, где рождаются великие ученые мужи, подобно Михаилу Ломоносову,— сказал Радищев, не столь отвечая Елизавете Васильевне, сколь высказывая свои мысли, и попросил подать ему дорожную тетрадь, в которую вносил путевые впечатления.

«До Усть-Илги хлебопашество входит в счет крестьянского приобретения,— записывал он,— а ниже главное приобретение состоит в белках и все жители Лены оную промышляют без изъятия...»

Александр Николаевич уже знал, что белка была не единственным богатым промыслом ленского населения. В тайге водились дикие козы, медведи, олени, кабарга. Охота на них хотя и приносила большую прибыль, но здешним жителям предстояло, как думал он, заняться со временем другим делом.

Радищева не оставляла мысль о преобразовании Сибири, об использовании человеком ее земных богатств. В трех верстах, не доезжая до деревни Тарасовки, разрабатывались медные рудники, здесь добывали руду и сплавляли ее вниз по реке на завод

290

 

Савельева. Завод находился поблизости. Радищев подумал, что со временем здесь, в Сибири, таких заводов появится больше и на них найдут себе работу многие обездоленные земледельцы, помышляющие о прибытке.

 

7

 

В Усть-Куте, бывшем остроге на Лене, путники сделали дневную остановку в почтовом доме, чистом и вместительном. В нем можно было отдохнуть после утомительного и длинного перегона. В Усть-Куте более ста лет назад промышленник Ерофей Хабаров открыл солеварни. Сейчас солеваренный завод принадлежал наследнице иркутского купца Ворошилова. На нем работали каторжане.

Радищев вышел прогуляться и осмотреть Усть-Кутский острог. Некогда здесь размещалась первая крепость на Лене. Сейчас это была небольшая сибирская деревенька с избами, засыпанными глубокими сугробами, с крестьянскими дворами, обнесенными высокими и добротными заборами. В Усть-Куте жили ссыльные поселенцы из российских губерний, попавшие сюда в разное время и за разные дела. Жители одевались в овчинные шубы, носили на голове меховые шапки, смотрели на проезжих людей сердито и недоверчиво.

Вечером в почтовом доме собрались все постояльцы. Ямщики размещались в людской избе. К ним частенько заглядывали усть-кутские жители, чтобы передать с ними посылки, посумерничать и послушать ямщицкие рассказы.

Радищев тоже зашел в людскую. В низеньком помещении, слабо освещенном жирником, было чадно и душно. Пахло дегтем и конским потом от хомутов и сбруи, кислой капустой от онуч и пимов, сушившихся возле печки.

В переднем углу на скамье сидел крепкого телосложения ямщик со стриженой бородой и рассказывал быль-небыль про уральского казака Марушку.

Радищев прислушался.

291

 

  Сослали того Марушку в Сибирь, значит, в наши края, за дела мужицкие,— говорил ямщик,— присягнул, значит, Марушка на верность Пугачеву. Разъезжал, значит, с его знаменем по уральской землице и честно служил атаману...

  Пострадал Марушка? — нетерпеливо спросил голос.

  Знамо!— ответил ямщик и продолжал: — Секли того Марушку, значит, плетями, прогоняли сквозь строй, а казак не раскаивался в своих делах. Был он человеком выносливым душою и телом. И тогда, значит, сослали Марушку на каторгу в Нерчинск. Но и здесь он слыл человеком своей веры, и вольной думки, значит, из головы не выбрасывал.

Спрашивали Марушку все: «За какие такие дела, значит, попал ты на каторгу?», и говорил им казак такие слова:

  «Не пытали мы, значит, кто был Пугачев и знать того не хотели. Бунтовали же потому, что хотели победить, а тогда заняли бы место тех, значит, которые нас утесняли. Мы были бы господами, а вера свободной. Проиграли мы: что же делать? Их счастье, наше несчастье. Выиграй мы, произошли бы, значит, всякие изменения. Господа, значит, были бы в таком угнетении, в каком нас держали...»

Вот он каков, значит, казак Марушка! Голову ложи на плаху, а он все свое говорить будет. Сказывали, недолго прожил на каторге Марушка, сбежал. Ищут его, значит, стражники, а он в тайге хоронится, где-то тут, братцы, подле Усть-Кута, на Лене живет...

Александр Николаевич посмотрел на ямщика, и казак Марушка представился ему таким же могучим детиной, как этот ядреный ямщик-сибиряк. Радищев охотно поверил его словам, ему было радостно слушать историю смелого пугачевца, молва о котором жила и распространялась здесь, в глухой деревеньке на Лене. Кому знать, какими отважными думами взволновались сердца ямщиков и мастеровых, слушавших сказ о смелых делах уральского казака Марушки...

292

 

Утром путь продолжался.

До Илимского острога оставалось три перегона. Дорога теперь лежала речкой Куть. Ехать приходилось в ее верховья, мимо солеваренных промыслов. Завод был окутан черным дымом и густым паром. К воротам его гнали ссыльных. Сейчас они спустятся в варницы, к печам в глубоких ямах, или поднимутся на полати, где сушится соль, и будут ее перелопачивать, задыхаясь от удушливого чада и дыма.

Мог ли думать Радищев, что ему придется жить по соседству с этими, обреченными на медленную смерть людьми...

Жалость, любовь, уважение к ним переполнили его душу. Нет, не простится деспотам и крепостникам это постыдное и омерзительное угнетение человека... Жив, жив казак Марушка!!

К Радищеву впервые за последние месяцы дорожной жизни пришло вдохновение.

«Почто, мой друг, почто слеза из глаз катится»,— настойчиво повторял он. Монотонно поскрипывал под полозьями саней снег, а Александр Николаевич искал нужные ему, самые дорогие и верные слова. Судьба людей, которых он только что видел, была схожа с его судьбой изгнанника. Но насколько их была страшнее и мучительнее. И он почувствовал с необыкновенной силой свою ответственность за судьбу этих несчастных. Какими словами рассказать об этом?

«Почто, мой друг, почто слеза из глаз катится,— шептали его губы.

Ты бедствен не один!»

... От зимовья Каймоново дорога свернула в тайгу. Она пролегала теперь то березняком, то густым, почти непроходимым ельником, то взбиралась на кручи, то сбегала с них в низины. Над тайгой вздымались высокие горы. Сколько потребуется усилий человеку, чтобы одолеть эту глушь, прорубить просеки, дать взглянуть земле на небеса и солнце?

Переезжали глубокий распадок, где под снегом, скованным льдом, дремала речушка. Деревья, вырванные ее полыми водами   еще весной,  беспомощно

293

 

лежали на берегу, и обнаженные корни их были засыпаны пушистым снегом.

Тревога за свою судьбу и судьбу близких вдруг на какой-то миг заслоняла все остальное:

 

Мне пользует ли то? лишен друзей и чад,

Скитаться по лесам, в пустынях осужденный.

Претящей властию отвсюду окруженный,

На что мне жить, когда мой век стал бесполезен?

 

Но трезвый голос поэта-борца тут же заглушил эту внезапную слабость.

 

Скончай же жалобы, подъятыя, бессрочно!

Или в  пороки впал   и  гнусность возлюбил,

Или  чувствительность из  сердца  истребил?

 

Александр Николаевич почувствовал прилив новых сил, новой энергии. Из самого сердца вырывались горячие, радостные строки:

 

Душа моя во мне, я тот же, что был...

 

Да-да, ничто в нем не изменилось и не изменится до конца жизни! Много счастья и горя, удач и провалов испытал он за свои сорок два года. Но ничто не убило в нем любви к народу, к отечеству... Ему вспомнились тихие, ласковые слова нянюшки Прасковьи Клементьевны, этой простой и рассудительной русской женщины: «Без народа — человек сирота».

Когда он подрос, его оберегал и воспитывал Петр Мамонтов по прозвищу Сума. Дядька читал ему первые книги, учил его русской грамоте. Глубокое уважение к своим первым воспитателям сохранилось в нем на всю жизнь. Они заронили в его душе святое чувство любви к народу, к простым людям.

Человек постареет, появятся глубокие морщины, поседеют волосы, но чистая совесть остается неизменной.

«Я страдаю за правое дело, совесть моя чиста, и тяжелые испытания должны закалить меня для дальнейшей борьбы»,— подумал Радищев и вслух сказал:

— Да, я стал сильнее, я должен быть   сильнее...

294

 

8

 

Проезжали последнюю деревеньку Муки. Несколько домиков ее были совсем засыпаны снегом и, казалось, что они спрятались в сугробы от постороннего взгляда. Унтер-офицер озяб в пути. Он решил заехать в крайнюю избу и погреться. Лошади повернули к ее ограде.

За оградой, совсем на отшибе, стояло несколько остроконечных чумов, похожих издали на небольшие египетские пирамиды. Над ними поднимался сизоватый дымок. В загонах виднелись рогатые олени.

Радищев на мгновение залюбовался этим для него совершенно новым видом тунгусского стойбища. Его потянуло заглянуть хотя бы в один чум. Он сказал об этом унтер-офицеру. Тот безразлично махнул рукой и направился в русскую избу.

Александр Николаевич помог Рубановской свести детей в избу и тут же направился к ближнему чуму, С ним пожелала пойти и Елизавета Васильевна.

Возле чума стояли легкие санки-нарты и лежали другие примитивные снасти оленьей упряжки. Неловким и непривычным движением Радищев осторожно приподнял полог у входа и заглянул внутрь. В чуме было темно и смрадно. На приветствие Александра Николаевича в ответ послышался слабый женский стон, детский визг, а потом мужской голос:

— Будь гостем.

Радищев наклонился и, посторонившись, пропустил вперед Елизавету Васильевну. Они не сразу разглядели, кто был в чуме. Присмотревшись, они заметили хозяина, который сидел возле очага и занимался несвойственным ему делом — варил еду; на шкурах лежала женщина, возле нее ползали детишки. Елизавета Васильевна участливо спросила у хозяина, что с женщиной.

Тунгус Батурка, испуганный и удивленный столь неожиданным появлением незнакомых людей, долго не мог ответить на ее вопрос. Он в недоумении щипал реденькую бородку.

295

 

  Больна?— переспросила Рубановская.

Присутствие женщины не внушало ничего страшного, да и мужчина участливо смотрел на него. Батурка сжал грудь руками, показал на голову, объясняя жестами  что с хозяйкой, потом сказал:

  Шибко худо.

Женщина металась. Она была в бессознательном состоянии. Александр Николаевич подошел ближе и наклонился над больной. Ребятишки испуганно отстранились от матери и забились в угол. Александр Николаевич приподнял женщину, осмотрел ее и проверил пульс. Смуглое, кругловатое лицо тунгуски пылало от жара. Мутные глаза больной бессмысленно смотрели куда-то в сторону. Женщина забилась и замахала свободной рукой.

  Злые духи давят,— беспомощно сказал Батурка,— худо делала им...

В чум ввалился солдат и сказал, что пора ахать дальше. Александр Николаевич ответил солдату, что в чуме больная, ей нужна срочная помощь и попросил его принести из повозки чемодан с лекарствами. Солдат повиновался и вышел.

  Что с нею?— вновь спросила Рубановская.

— Горячка,— ответил Радищев и по-французски добавил, что исход болезни женщины мог быть смертельным, но теперь можно надеяться на ее силы и выносливость, ;так как по воем признакам кризис уже миновал.

Александр Николаевич обратился к Батурке и сказал, что жена его простудилась и скоро поправится от лекарства, которое он даст. Тунгус понял его. Он указал на медвежью лапу, висевшую над пологом при входе в чум. Лапа, по словам Батурки, имела таинственную силу против болезни. Потом тунгус достал сушеный желчный пузырь медведя.

  Джо с водой пила, а худо...

Возвратился солдат с ручным чемоданчиком. Александр Николаевич заставил больную принять порошки. Потом он дал Батурке сушеной малины и объяснил, что ягоду следует разварить в кипятке, а малиновым

296

 

отваром напоить женщину и потеплее укутать ее шкурами.

Батурка радостно сверкнул глазами, покачал утвердительно головой. Он объяснил, что понял и сделает все, как велит ему добрый и большой человек.

  Как зовут тебя?— спросил тунгус.

  Радищев. Тунгус задумался.

  Ра-ди-ще,— уже тверже и теплее сказал он, будто вслушиваясь, как звучит это новое для него и очень важное слово, забыть которое ему нельзя.

  Ра-ди-ще,— уже тверже и теплее    сказал    он.

  Радищев,— повторил Александр Николаевич.

Батурка довольно покачал головой.

— Ага!—отозвался он и вышел из чума, чтобы проводить своего нового друга.

  Илимска?— спросил он через некоторое время, показывая рукой направо.

  В Илимск,— ответил Радищев.

Батурка замолчал и погрузился в раздумье. Когда Радищев сел в возок и лошади тронулись, тунгус сделал предупредительный знак рукой.

  Он хочет что-то сказать,— молвил ямщик и натянул вожжи.

Радищев приподнялся в возке. Батурка шагнул к: нему и снял с пояса охотничий нож.

  На тебе.

Александр Николаевич растерялся и не знал, как лучше поступить.

  Бери,— проговорил ямщик,— не то обиду причинишь человеку...

Радищев принял подарок Батурки, и это был самый для него дорогой дар. Он растроганно взглянул на тунгуса, стоящего перед  ним в меховой одежде с обнаженной головой.

Под вечер лошади поднялись на крутую гору. Перевалив ее, путники увидели внизу Илимск. Предзакатное солнце золотило кресты церквей, горело на их куполах, заливало крыши домов этого заштатного городка. Наконец-то длинный путь завершился. Прошло

297

 

пятнадцать месяцев, как Радищев оставил Санкт-Петербург, но они были равны десятилетию. За это время Александр Николаевич увидел и узнал так много нового, необычайного о родной земле, простирающей свои владения до американских берегов и китайской границы. Как велика, обильна богатствами его страна! Каких замечательных людей родит она!

Эти истинные сыны отечества жили и работали в Казани, Тобольске, Томске, Иркутске, Кадьяке. Они честно трудились в тысячах деревень, сел, поселков, через которые лежал его путь от Санкт-Петербурга до Илимска.

То был великий русский народ, рожденный к славе и смелым подвигам. И Радищев гордился тем, что был сыном этого народа.

Ему живо припомнились встречи и разговоры с Панкратием Сумароковым и Михаилом Пушкиным, с тобольским губернатором Алябьевым и архивариусом Резановьим, наконец, в Иркутске с Колумбом российским — мореходцем Шелеховым. И самая яркая, самая сильная из них была последняя встреча и разговор с Григорием Ивановичем. Он знал, что не раз еще в своем илимском уединении вспомнит этих людей, оставивших каждый свой след в его душе.

Лошади под гору бежали быстрее. И чем ближе становился Илимск, тем сильнее сжималось сердце Радищева при виде сторожевых башен и высоких бревенчатых стен острога.

Но печаль сердца была сейчас спокойна и светла. Он знал, что с ним его лучшие друзья — простые люди, народ российский, что одиночества нет и не будет.

Внезапно рожденное в дороге «Послание» — первое его сибирское стихотворение также внезапно завершилось. Радищев, приподняв голову навстречу легкому ветру, проговорил:

 

Оружьем радости вся  горесть  низложится,

На крыльях радости умчится скорбь твоя,

Мужайся  и будь тверд,  с тобой пребуду  я...

 

Повозки въезжали в ворота потемневшей от времени, срубленной из круглого листвяга, сторожевой баш-

298

 

ни. За ними Радищева ожидала новая жизнь, ожидали люди, обитающие в этих низких деревянных избах, запрятанных в сугробах, с еле освещенными окнами от лучины, горевшей в светце. Повозки петербургского изгнанника, покрытые куржаком, встретил безудержный лай лохматых собак и безлюдные улочки угрюмого Илимского острога.

 

Иркутск — Ташкент

1939 - 1949

 

 

ОГЛАВЛЕНИЕ

 

Глава 1. По  этапу..........................................3

Глава 2. Тобольск.........................................52

Глава 3. Памятные встречи..........................80

Глава 4. На бреге Иртыша..........................123

Глава 5. Путешественник поневоле...........151

Глава 6. Город на Ангаре............................200

Глава 7. На закате солнца............................259