Ночью Балашова будил детский плач. В полудреме он слышал, как Антонина шлепала босиком к детской кроватке, брала на руки годовалую Иринку и расхаживала с ней по комнате. Иринкин плач будоражил его, он окончательно просыпался и потом долго еще не мог уснуть. Нашарив рукой папиросы, Балашов вставал и шел по долгому пустому коридору на кухню. В большом закопченном помещении стояли две газовые плиты, на веревках сохло белье, и с него мерно капала вода в подставленные на пол тазы. Балашов садился на табуретку у окна, закуривал и словно назло себе разжигал мысли о том, что такая жизнь ему к черту не нужна, давно пора послать все куда подальше и уехать из Москвы — все равно ему здесь ничего не светит, потому что его угораздило родиться в двадцать седьмом и на войну он не попал. А теперь кругом заправляют фронтовики и его держат за ненюхавшего пороху мальчишку, хотя он был взрослый мужик и имел право на то, чтобы с ним считались. Он был зол на Антонину за то, что два года назад позволил ей себя окрутить, связать ребенком, и теперь был вынужден прозябать среди мокрого белья, чада, приторного запаха молока и детской мочи. Балашов курил папиросу за папиросой, затягиваясь до боли в горле и расплющивая бычки о подоконник, покуда обмусоленные папиросы не вызывали у него тошноты. Потом шел обратно в комнату и долго еще ворочался без сна. А Антонина спала, блаженно улыбаясь во сне, и не слышала, как он гремел стулом, но стоило Иринке чуть закашлять, как она беспокойно поднимала голову и прислушивалась.
Зимой в строительном управлении, где работал Балашов, стали вербовать отряды целинников, и он записался добровольцем. Балашов решил, что на целине быстрее добьется своего и, когда вернется обратно, к нему станут относиться иначе и больше не будут попрекать тем, что он не проливал за родину кровь и не кормил в окопах вшей. Балашов был уверен, что Антонина отнесется к его отъезду спокойно, потому что ей и так хватало забот с ребенком, но она вдруг стала плакать и просить, чтобы он остался или взял ее с собой. И ему пришлось несколько вечеров подряд объяснять, что на целину с детьми не берут, там голая степь, а он должен ехать, в конце концов, это его долг, и ему просто стыдно за малодушную жену, комсомолку, которая печется только о себе, в то время когда в стране происходит такое важное дело.
Антонина поддавалась настроению мужа, потихоньку успокаивалась и думала о том, что через полгода или даже раньше, как только муж устроится и на целину будут пускать с детьми, она сразу же приедет к нему и они будут вместе растить хлеб. Балашов вяло поддакивал и обещал вызвать ее поскорее, но для себя твердо решил, что этому не бывать и Антонина с ребенком будет только мешать в его новой жизни. Он хотел сказать ей об этом с самого начала, но представил, сколько слез на него обрушится, и решил, что напишет потом в письме. Он стал спокойно спать по ночам и ходил по квартире, как явившийся в деревню уполномоченный, громко и вызывающе распевая «дан приказ ему на запад, ей в другую сторону, уезжали комсомольцы покорять всю целину». Натерпевшиеся за последние тридцать лет лиха соседи смотрели на него с опаской и перестали шпынять за изгаженный подоконник и следы в коридоре.
Через месяц Антонина провожала мужа на громадной вокзальной площади. Победно гремели оркестры, ликовали люди, от сотрясения воздуха рвались флаги, транспаранты и самодельные бумажные плакаты, и последние свои годы доживал монументальный портрет с жирными усами и отеческой улыбкой почившего вождя. Одетый в гимнастерку, с вещмешком, Балашов пробивался через толпу и ловил на себе восхищенные взгляды нарядных женщин и моложавых студентов. И ему казалось, что в жизни ему наконец-таки повезло, из задних рядов, с галерки, удалось взобраться на сцену, и ради него собрались здесь эти люди, говорили речи, махали руками, плакали, целовались, провожая счастливчика в диковинное путешествие. Он тащил за собой Антонину и не замечал ее постного, некрасивого лица, а она еле сдерживалась, чтобы не заплакать, и думала о том, что, будь ее воля, она остановила бы всю эту людскую массу, только бы никуда не уезжал ее муж. Но длиннющий состав с теплушками тронулся, люди расступились, давая ему дорогу, и поволокли упирающуюся Антонину к выходу.
Она пришла домой и сразу же стала ждать, когда он вернется. Антонина не могла понять, что Балашов уехал, и мучилась от того, что наступал вечер и Балашов не приходил, и она одна ложилась спать, одна вставала и уходила с Иринкой из дома. Она отводила дочку в ясли и шла в учреждение, где работала машинисткой, весь день печатала, но в голове было пусто-пусто, она лепила ошибки, потом приходилось их подтирать — было очень стыдно, но никто на нее не ругался, потому что все знали: муж Антонины — целинник. Дома она укладывала Иринку спать и не знала, чем себя занять, ей не хватало каких-то мелочей, вроде стопки грязной посуды после ужина, балашовских рубашек и запаха табака. Не хватало настолько, что ночью, просыпаясь высадить Иринку на горшок, она потом украдкой шла на кухню и, воровато оглядываясь и прислушиваясь к гулкой тишине, закуривала папиросу, после двух-трех затяжек заходилась в кашле, но, счастливая своим причастием к мужу, шла в комнату и спокойно спала до утра.
Письма от Балашова приходили редко, он писал скупо, и из его неряшливых торопливых строчек нельзя было понять, как ему там живется и скоро ли он окончательно устроится. Но и эти неровные клочки бумаги она читала по многу раз и находила в них особый смысл. Антонина подолгу продумывала свои ответы и старалась писать так, чтобы у себя на целине в трудовых буднях и битвах за урожай Балашов знал — Антонина и вся страна следят за его подвигом и шлют ему горячий комсомольский привет. Она жадно и трудно читала газеты, искала его лицо на запыленных степью фотографиях, вычитывала его фамилию в ликующих репортажах и очерках о целинных героях, как вычитывала на работе опечатки в приказах, но целина была велика, и маленький Балашов растворился в ней без следа. И все равно Антонина знала, что он трудится среди сильных загорелых парней, у которых ладится и спорится любое дело, и она любила этих парней за то, что они работали вместе с ее мужем.
Впрочем, среди героев Антонина искала своего благоверного напрасно. Их привезли в чахлую степь, где не было ничего, кроме пыльного ветра-суховея и голого горизонта. И надо было тянуть провода и строить дома, и скоро от праздника и ликования ничего не осталось. Степь сводила с ума, и Балашову казалось, что на свете нет ничего, кроме этой дикой холмистой земли, и то, что они делают, бессмысленно, потому что земля эта бесплодна и страшна, она сожрет горстку людей и никогда здесь не будет ни хлеба, ни домов. Приходилось таскать на себе песок и цемент, воду, желтую и мерзкую на вкус, привозила иссохшаяся лошадь, словно пришедшая обратно на смену железному коню. А железные кони без запчастей не ржавели только потому, что в степи не было дождей. И бледные юноши с горящими взорами, которым не досталось войны, а жаждалось подвигов и славы, не выдерживали чесотки, грязи, зноя, маялись животом и разуверялись во всем с той же яростью, с которой вчера еще верили. Основную работу делали суровые, насупившиеся мужики, которых сорвали откуда-то из-под Смоленска и Вологды, и мужикам этим все было нипочем, потому что они видали и похлеще, и хмурились и зло матерились лишь оттого, что из родных деревень им писали, что некому пахать и поля зарастают бурьяном.
А потом внезапно, без перехода и предупреждения, помела зима, и во временном бараке стало невозможно согреться. Двоих увезли с умопомешательством из степи, но люди становились еще более молчаливыми и строгими, обрастали бородами и взрослели и продолжали грызть степь и тянуть провода. Балашов крепился сколько мог, но потом понял, что отсюда надо немедленно бежать. Однако бежать было некуда, до ближайшего поселка было шестьдесят верст по степному бездорожью, и тогда он взмолился и стал просить, чтобы его отпустили. И люди угрюмо курили, собравшись у печки-буржуйки в бараке, и ничего не говорили, и, боясь, что его не отпустят, Балашов стал истерически кричать, что у него тяжело заболел ребенок, жена в отчаянии и он должен ехать, потому что оставлять ее в такой момент одну преступно. Но как только ребенок выздоровеет, он сразу же вернется и отработает свой отпуск. И все стыдились того, что этот взрослый мужик, не зеленый юнец, оказался дерьмом и лжет в том, в чем лгать нельзя. Потому что еще неделю назад он читал вслух письмо Антонины и хвастал, какая у него дуреха жена, и никаких других писем с тех пор не привозили. И его выкинули из барака, не пожалели бензина, довезли на единственной полуторке до моста через Ишим, откуда было рукой подать до Акмолинска.
Балашов бежал по степи, не чуя под собой ног. Из Акмолинска он добрался до Кокчетава, оттуда до Павлодара, о том, чтобы возвращаться в Москву, он и думать не смел и скитался по Казахстану, перебиваясь случайными заработками, подачками и опустившись донельзя, покуда в Петропавловске на вокзале его не подобрала женщина.
Ей было лет сорок, она выглядела неряшливо и несвеже, но Балашову было все равно. Женщина привела его в покосившуюся хибару на окраине чистенького немецкого города, звала сыночек мой, кормила, клала с собой спать, давала водки, и Балашов послушно делал все, что она велела. Но, постепенно приходя в себя, он почувствовал беспокойство. Женщина пугала его, она была вечно мрачна, часто напивалась и истерически рыдала, страшно и черно ругаясь, как не ругались и мужики. Она ходила по дому немытая, дурно пахнущая, и он стал брезговать жить в ее грязном доме, среди неубранных объедков, тараканов, сальных тарелок, подгнившей картошки, стал брезговать ложиться с нею в постель и отвечать на ее неуемные ночные ласки. Балашов часто уходил из дому, слонялся по городу, с тоской думал о том, что надо немедленно уезжать, но воля его была парализована, и, закоченев на ветреных убогих улочках, он возвращался в дом, где было одновременно смрадно и тепло. Потом стороной он узнал, что в войну муж хозяйки был полицаем. Его расстреляли сразу же после освобождения Полесья, а ее выслали в Казахстан на поселение. Балашов собирался у нее на глазах, а она смотрела на него неотвязным, бессмысленным взглядом и твердила:
— Я никого не убивала, миленький, не убивала,— и хватала его за руки своими сильными пальцами.
С вокзала Балашов отправил Антонине телеграмму с тем, чтобы она выслала ему денег на дорогу, и вернулся в Москву, Антонина чувствовала, что разговоры о целине мужу неприятны, и ни о чем его не расспрашивала. Она была с ним ласкова и мягка и накричала на соседку, когда та ехидно заметила, что больно рано да невесел вернулся покоритель целины. Балашова ее забота только злила. Он грубил Антонине на каждом слове, отталкивал Иринку, часто уходил из дому и возвращался пьяным. Толкал жену на ссоры, ему хотелось ругаться, слышать от нее гадости и говорить в ответ гадости еще хлеще, чтобы ей было так же погано, как и ему. Он был злобным и невыносимым, но Антонина сдерживалась и не позволяла себе ни обидеться, ни расплакаться и относилась к мужу как к больному человеку. На работу Балашов не выходил, днями он маялся от безделья, а ночами снова ворочался без сна и курил папиросу за папиросой в темной кухне. Антонина тоже не спала и ждала, когда он вернется и забудется мутным утренним сном. Потом однажды его прорвало, и Балашов рассказал Антонине про бегство с целины, мерзлый барак и жену полицая, его знобило и трясло, и Антонина положила его голову к себе на колени, мучилась и молилась за его израненную душу, и Балашов стал отогреваться и медленно, с трудом возвращаться. Потом он уснул, и она долго любовалась его смягченным просветленным лицом и берегла его сон до утра. Но впоследствии Балашов долго не мог простить ей своей слабости и в душе стал бояться и избегать Антонину за то, что она видела его униженным и беспомощным.
К лету Балашов оправился окончательно и устроился на работу, которая пришлась ему по вкусу, поставщиком оборудования для шинного завода. Он повеселел, снова стал задиристым и активным и ревниво искал местечко, где получше. В частых командировках у него стали заводиться романы, появились приятели, острые забавы, и он почуял пряную прелесть в сытой, ни к чему не обязывающей жизни. К Антонине он стал равнодушен, другие женщины — знающие себе цену, откровенно любующиеся собой и льстящие ему — влекли его. В сравнении с ними худая, высокая Антонина с нездоровым цветом лица сильно проигрывала. Балашов стал тяготиться ее кротостью и покорностью и, каждый раз возвращаясь домой, в душе напрягался, думая о жене. Он окончательно решил, что женитьба на Антонине была ошибкой, он еще слишком молод, как следует не пожил и не должен упускать отведенных ему природой удовольствий. В конце концов, перед отъездом в одну из командировок Балашов сказал Антонине, что намерен с ней развестись и больше не вернется. Он рассчитал так, что на слезы и крики у Антонины будет не больше получаса, но она только побледнела и ровным, почти равнодушным голосом сказала мужу, что он волен жить как хочет, но затеивать сейчас развод у нее нет сил и она просит его обождать. Балашов обрадовался и легко согласился — Антонину ему было жаль, она была скучной и блеклой, и никогда в ее жизни не будет столько радости, как у него, так пусть хоть тешит себя тем, что у нее есть муж. А ему какая разница — жениться он покуда не собирался, главное, он стал абсолютно свободен и Антонина больше не маячила перед глазами и не было нужды что-то фальшиво объяснять, чувствуя неловкость.
Балашов переехал к матери на Плющиху, благо он был там всегда прописан. От расставания с Антониной у него осталось неясное чувство, как у пассажира, который уезжает на поезде с маленького полустанка, куда его Бог весть как занесло. И еще первое время держалась какая-то благодарность Антонине за то, что она его так легко отпустила, да и была неплохой женой.
Когда Балашов ушел от Антонины во второй раз, она решила, что это конец, она не выдержит и сойдет с ума от горечи и тоски. Она была на первом, самом маятном месяце беременности, мучилась и думала, что если бы не Ирина, то покончила бы с собой. Когда же наконец поняла, что у нее будет ребенок, успокоилась, затихла и стала ждать. Тетка уговаривала ее не оставлять ребенка, потому что это безумие — поднимать одной двоих детей, и устроила ее на операцию. Но накануне назначенного дня Антонина свалилась с температурой и провалялась до тех пор, когда делать аборт было уже поздно. Вторая беременность давалась ей трудно, она осунулась, подурнела, ей часто бывало плохо, но Антонина скрывала, что ждет ребенка, пока соседка ей об этом прямо не сказала и не освободила от мытья полов в коридоре. Ходить беременной одной без мужа было ужасно стыдно, ей казалось, что на нее смотрят и думают что-то нехорошее, она торопилась домой и стеснялась выйти на кухню, вечерами сидела у себя в комнате и занималась с Иринкой.
Зимой родился мальчик. Он был болезненный и слабенький, и нечего было думать, чтобы отдать его в ясли. Ночами у него часто случались приступы астмы, он кашлял до синюшности и задыхался. Ребенка лечили, но ничего ему не помогало. Антонина была в отчаянии, наконец один старичок, бывший земский доктор, теперь уже нигде не работавший, сказал ей прямо, что жизнь мальчика зависит от нее самой. Она научилась снимать приступы, угадывала их приближение, делала сыну горячие ванночкм, массажи и чувствовала, как одолевает проклятую болезнь. Антонина сильно изменилась, прежде робкая, боявшаяся сказать лишнее слово или обратить на себя внимание, она стала властной и требовательной. Она больше не стеснялась того, что одна растит детей, и как должное принимала и тратила деньги, которые ей присылал Балашов, хотя поначалу ей казалось, что деньги эти нечистые и она не имеет на них права.
На работе к Антонине прониклись, ей давали печатать на дом, а вскоре выделили отдельную квартиру в новом пятиэтажном доме. Квартира была на первом этаже, с собственной кухней, и Антонине это очень подходило. Она ставила коляску с Сережкой прямо под окно, присматривала за ним и успевала приготовить еду, погладить белье и попечатать. Маленький Сережка, который только что и умел, как улыбаться и мочить пеленки, точно укрыл ее беззащитность, и жить стало легче. Иринка тоже росла послушной, но слишком уж для девочки резкой. Антонина чувствовала, как им хорошо вместе, и отсутствие мужа не так сильно болело в ней, она забыла его для себя, но помнила как отца своим детям и, покупая что-нибудь из вещей, говорила:
— Это прислал с Камчатки папа.
Меж тем папа жировал, как окунь на мелководье. Формальное положение женатого мужчины весьма устраивало Балашова, делало его респектабельным в глазах вышестоящих инстанций и развязывало руки в отношениях с женщинами. Всех своих пассий Балашов заранее уведомлял, что у него есть жена и дочь и порвать с ними он никогда не сможет. О сыне он умалчивал не потому, что ничего не знал, а потому, что родившегося уже без него ребенка он как бы не считал своим, хотя и стал высылать Антонине больше денег. У Балашова началась другая жизнь, он много ездил, скитался, часто менял места работы, какая-то неудовлетворенность все время гнала его вперед, но это была не та неудовлетворенность, от которой опускаются руки,— это был вкус к жизни, жажда чего-то нового каждый день, нового человека, нового ощущения, нового переживания. И этот вкус к жизни Балашов ставил превыше всего — ни деньги, ни карьера, ни уют, ни почести, ничто так не влекло его, как ощущение полноты жизни, того, что она, жизнь, бесценна в каждом своем мгновении и от этого мгновения должно взять как можно больше.
Это было чудное, незабываемое время — люди разгибали спины, переставали бояться, теряли свою подозрительность и отчужденность, и среди этих людей Балашов был удачлив, стремителен, он нравился своим огнем, привлекал многих, легко и без сожаления расставался с ними, рано вставал и мог много идти, не зная толком, где приклонит голову на следующий день. И от этих скитаний он получил самое ценное — умение чувствовать людей, распознавать их слабости, и это умение, бессознательное, интуитивное, всякий раз помогало ему. С кем только не случалось Балашову сидеть в компании — и с уголовниками, и с циркачами, и с отцами провинциальных городов, и везде он знал, как себя вести и преподносить. Изредка вспоминая о жене и людях ей подобных, Балашов чувствовал жалость — Антонина осталась в прошлом и не сумела себя от него излечить. В самом деле, как можно было жить изо дня в день на одном и том же месте, делать одну и ту же работу, не зная ничего нового, пряного, тянуться к тусклому небу в городах, когда настоящая жизнь начиналась совсем в других местах, где шел косяками на нерест лосось, где никто не считал денег и спускал сотни за одну ночь в кабаке. И так Балашов прожил несколько лет, но земную жизнь пройдя за половину, почувствовал, что устал, и ему захотелось другого — солидной должности, устойчивого положения, благо для этого представился удобный случай.
Знакомая дама, врачиха из кремлевской больницы, устроила Балашову через одного из своих пациентов протекцию, и его должны были взять в солидную организацию, ведающую внешнеэкономическими связями. Место было почтенное и сулило много радостей, но по ходу оформления возникли небольшие заминки. В отделе кадров у Балашова тщательно выспросили биографию, попросили уточнить некоторые ее эпизоды, задали вопрос о семейном положении. Приятно улыбнувшись, Балашов поведал, что он женат, у него двое детей, дочка, которая уже ходит в школу, и сын — богатырь, который стреляет из лука. Однако его проникновенный рассказ был прерван вопросом, почему он живет отдельно от жены. На это Балашов с готовностью ответил, что вынужден был проживать на другой площади, потому что ухаживал за престарелой матерью, а та не хотела съезжаться с невесткой. Теперь, когда мама умерла, они ищут вариант обмена, но пока что не могут найти. Беседа перешла на другие темы, но Балашов почувствовал, что вопрос о его семейном положении взят на заметку и будет проверен. Теперь он был жутко зол на то, что в свое время проявил благородство и не развелся с Антониной, в нынешнем же его положении развод мог сильно ему навредить. В тот же день он отправился с визитом к Антонине, по дороге обдумывая, как следует себя вести и что сказать.
Антонину он нашел сильно переменившейся. Она выглядела уверенно, смотрела насмешливо и даже неприязненно и не предложила ему ни раздеться, ни пройти в комнату.
«Боже мой,— подумал Балашов, оглядывая ее худощавую фигуру,— неужели у нее за все эти годы так ничего и не было?»
— Послушай, Тоня,— начал он свою речь,— я не знаю, какая у тебя жизнь, и ничего от тебя не требую. Ты вольна жить, как тебе вздумается. Но, поскольку ты не хочешь развода, следовательно, мы по-прежнему считаемся мужем и женой, и это накладывает на нас определенные обязательства. Деньги, как ты могла убедиться, я высылаю тебе исправно. Ты же, в свою очередь, должна оказать мне одну услугу. Если тебе позвонят и спросят, какие у нас отношения, скажи, что хорошие. Я понимаю, возможно, тебе это будет неприятно, но в свое время ты сама не захотела разводиться, и теперь было бы непоследовательно с твоей стороны заявлять, что мы не муж и жена.
Балашов помолчал, словно взвешивая, достаточно ли убедительно он сказал, и добавил:
— И вообще не следует думать, что в моих делах заинтересован один я. Чем большего я добьюсь, тем лучше будет и тебе и детям.
— Все сказал? — ровно спросила Антонина.
— Тут еще такое дело,— произнес Балашов доверительно и нежно.— Если тебя спросят, вряд ли, но все-таки, если начнут спрашивать про целину, ты скажи им, что ребенок у нас тогда сильно заболел и ты меня телеграммой вызвала. Ладно, Тонь?
— Теперь все?
— Все, наверное,— ответил Балашов задумчиво.
— А тогда убирайся. И поживее. А не то дети придут. И очень обрадуются, что папа наконец нашел свое золото и прилетел из Петропавловска-Камчатского.
Слово Петропавловск напоминало ему что-то очень неприятное, навроде несвежей рыбы, и на какое-то мгновение Балашову стало все равно, как поведет себя Антонина и что с ним станется.
А потом вдруг захотелось, чтобы она его обязательно потопила и наговорила про него кучу гадостей, что-нибудь такое, что за ним и вовсе не водилось. И тогда эта чванливая бабенка, которая конечно же давно завела любовника, окажется дрянью, и он придет к ней и при детях прямо в лицо скажет, что она поганая дрянь. И ради этого торжественного мщения не было жаль ни хорошего места, ни нужных связей, но уже на следующее утро, протрезвев от ярости, Балашов понял, что Антонина его пожалеет и он примет эту жалость, и ему стало так муторно на душе, что опять захотелось про все забыть.
Балашов не ошибся, в самом деле, когда через несколько дней Антонине позвонили и приятный баритон почтительно, но настойчиво осведомился о характере ее взаимоотношений с супругом, Антонина высказалась именно в том смысле, как того было нужно Балашову. Балашова взяли на новую работу, но назначение не принесло ему той радости, которой он был вправе от этого ожидать, и врачиха из кремлевской больницы недовольно поджала губки, когда он стал недостаточно искренне и пылко ее благодарить.
Но очень скоро неприятные моменты, связанные с устройством, забылись, и Балашов зажил жизнью делового человека. Затянувшаяся молодость прошла, он стал бережнее относиться к себе, не позволял переутомляться, как раньше, и берег дыхание. И так в прилежном труде и умеренных развлечениях прошло еще несколько лет, неторопливых и недлинных. Жизнь была гладкой и незамысловатой, но очень приятной, как хорошо приготовленный коктейль.
Балашов был неплохим сотрудником, его ценили за исполнительность и здравый смысл. Он трезво относился к своим возможностям и перспективам, хорошо понимая, что свое он уже взял и выше ему не прыгнуть и нет нужды завидовать тем, у кого кабинеты попросторнее и кресла помягче. Но какое-то неистребимое мальчишество все время не давало ему покоя, и его тянуло в элиту, к избранным, тем, кто имеет власть и право, ему не терпелось попробовать этих ощущений и узнать, каковы они, чего стоят и почему ради этих должностей люди жертвуют чем угодно — честью, здоровьем, в чем оно — наслаждение властью. Сколько раз во время его скитаний ему приходилось развлекать власть имущих, теперь ему хотелось, чтобы развлекали его. Судьба как золотая рыбка усмехнулась и преподнесла ему назначение на должность рангом выше. И заискивающе улыбнувшись своей новой секретарше, войдя в громадный светлый кабинет с многообещающей картой мира во всю стену, Балашов вспомнил первым делом презирающих его парней на целине, вспомнил себя униженного, оплеванного и захотел восторжествовать и ощутить превосходство, но никакого торжества в душе не получилось, и он обиделся на свою душу точно так, как обиделась на него самого оказавшая ему некогда протеже кремлевская врачиха. И долго еще ему казалось, что это приобретенное не по праву богатство у него отымется и барского вида охранник в проходной выкинет его на улицу под колеса служебных «Волг» с легко запоминающимися номерами.
Однако прошло еще какое-то время, и никто его не выкидывал на улицу, на «Волге» отвозили на работу и привозили домой. И если вначале посылали в составе делегаций в непрестижные развивающиеся страны, то скоро он стал ездить в респектабельную Европу и за океан заключать договоры с уважаемыми партнерами и говорить короткие деловые тосты о пользе взаимовыгодного сотрудничества, запивая их «Посольской» водкой и закусывая икрой. Но какой-то вирус боязни и неуверенности, что он делает что-то не так, не давал ему покоя, и по ночам, куря на облицованной сизым кафелем кухне «Кэнт» или «Кэмел», Балашов не знал, то ли гнать прочь, то ли цепляться за эту безымянную тоску. И однажды она сыграла с ним злую шутку.
Случилось это в Токио, где они заключали договор об эксплуатации лесной зоны в районе строительства железной дороги. Японцы упрямились, выдвигали непосильные условия, хитрили, дело двигалось черепашьим шагом, а из Москвы давили — стране нужны йены. Раз вечером Балашов ушел прогуляться и забрел в какой-то зеленый пригород. Справа и слева были небольшие дома в садах, он остановился около одного из них с плавной, похожей на ладью крышей и стал смотреть, как в доме зажгли свет, а потом загорелись разноцветные фонарики, развешанные в саду между деревьями, и рядом с цветником забил радужный фонтан. Было покойно и тихо, пахло цветами и лимонами, и на следующий день, когда японцы сняли одни условия и выдвинули другие, более приемлемые, дело тронулось с мертвой точки, и плохенький переводчик то и дело лез в словарь и путался в терминах, а деликатнейшие и застенчивые представители фирмы, все как на подбор в широких затемненных очках и безукоризненных костюмах, ничем не выражали своего недовольства и ждали. Весь этот душный, несмотря на кондиционеры, тяжелый день Балашов был рассеян, глядел на часы, торопил время и думал не об индексах и коэффициентах лесопользования, а о том, что пора кончать с тусклой жизнью и гробить себя на контракты и банкеты, коротать романы с холеными, умелыми женщинами, которые были так холодны, что после их ухода приходилось пить коньяк, для того чтобы согреться, что пора наконец подумать об обыкновенном уюте и привести в дом хорошенькую женщину, разбить сад и затеять в нем фонтан с разноцветными фонариками. И, уже переводя свои мысли в деловое русло и запивая их на банкете водкой, Балашов решил, что по приезде в Москву он немедленно оформит развод с Антониной, хоть это и будет стоить ему неприятного разговора в парткоме, и займется устройством личной жизни. Однако по приезде в Москву выяснилось, что деликатнейшие и застенчивые японцы надули Балашова бессовестнейшим образом и он заключил крайне невыгодный договор. И тогда Балашова вызвали в самый просторный кабинет и выложили все разом: и про этот злосчастный договор, и про его частную жизнь, и про то, что он дезертировал в свое время с целины, и про связи в Марокко, где он торчал в годичной командировке и, тщательно конспирируясь, ходил в бордель. И про то, что всем известны его отношения с семьей, и про еще многое другое, что он за собой не знал или успел забыть. Все это ему припомнили, сняли с должности, исключили из партии, и барствующий охранник отобрал у Балашова его тисненное золотом удостоверение, а казенные «Волги» по-волчьи на него завыли сиренами, чтобы он не путался под колесами у больших людей.
Балашов был разбит наголову, как швед под Полтавой. Целыми днями он валялся дома, а когда становилось невмоготу, уходил и слонялся по улице, словно прогуливающий уроки школяр Идти было не к кому, а возвращаться домой не хотелось. Впервые за много лет его собственная квартира, где никогда не орали дети и мягко и расслабляюще светили бра, нагоняла на него тоску, и он ощущал в ней мерзость запустения и одиночества. И тогда он вспомнил про Антонину и поехал к ней. Антонина встретила его очень сдержанно, и Балашов коротко сказал ей, что некоторое время не сможет платить алименты, потому что нигде не работает. Он был так плох, что Антонина смягчилась, и весь вечер Балашов просидел у нее на кухне, клял судьбу, самураев и людскую несправедливость. Антонина слушала его без злорадства и равнодушия, Балашов отогрелся и почувствовал, что уходить ему никуда не хочется. Он смотрел на Антонину, как не смотрел на нее Бог знает сколько лет, она была красива красотою зрелой, уверенной в себе женщины, ладная, покойная, и неожиданно для самого себя Балашов стал говорить ей, что дурак он был, когда от нее ушел, а теперь все так лихо получилось и у него, и у нее. И говорил, что скучал и мучился, хотел прийти, но боялся, что она его прогонит, а теперь у него больше нет сил, он устал и ничего ему не надо: ни власти, ни почета, ни денег, ни дорог, а только семью, детей. И хотя он почувствовал это только здесь, у нее на кухне, в его словах не было фальши или лжи, а лишь преувеличение мужика, задетого за живое. И через каждые два слова он твердил ей, жадно заглядывая в глаза:
— Веришь? Понимаешь?
Антонина слушала его с печальной улыбкой и не перебивала, но потом поднялась и сказала:
— Вот что, милый, поздно уже. Поезжай-ка домой.
— Но, Тоня,— взмолился Балашов,— я ведь серьезно. В конце концов мы же муж и жена, нас никто не разводил. Мы ведь не старые еще, Тоня. Мы с тобой ребеночка еще заведем, хочешь? А детям скажешь, что я наконец приехал. Ну что ты, Тоня?
И он стал что-то еще говорить взахлеб про сад и разноцветные фонарики, которые привезет ей из Японии, а потом подошел к Антонине и попытался притянуть ее к себе и поцеловать. Но Антонина вздрогнула, отошла от него и покачала головой:
— Нет, Балашов, поздно ты собрался. Отболело уж все. И дети в тебя давно не верят. Про золото на Камчатке. Лет-то знаешь сколько прошло? Иринка вон школу кончает.
— У тебя кто-то есть? — резко спросил Балашов.
Антонина хотела не отвечать, но против воли у нее вырвалось:
— Некогда мне было этим заниматься.
— Так что же, ты больше не любишь меня? Не нужен я тебе такой? Тебе удачливого подавай? — угрожающе проговорил Балашов.
— Ты, если хочешь, заходи, я буду рада,— ответила Антонина.
— Нет, ты постой,— Балашов яростно схватил ее за рукав и зашипел: — Мне нужна жена, слышишь? Жена! Если ты не хочешь быть мне женой, то развод, поняла? Немедленно, сейчас же! Развод!
— Как тебе будет угодно,— сухо ответила Антонина и высвободила руку.
Балашов ушел. У Антонины ночью разболелось сердце, утром она поехала на дачу, где были дети, и весь день провела с ними. А Балашов понял, что никогда и ни при каких обстоятельствах он не разведется с Антониной, это единственная твердая валюта, которая есть в его жизни. И от этой мысли ему стало легче, он подумал, что все не так страшно, у всех жизнь нескладная, и кто там разберет, кому хуже, кому лучше. Он нашел себе тихую работу, вечерами смотрел телевизор, а на выходные дни ездил на Истринское водохранилище ловить лещей. Жизнь перевалилась на другой бок, стала тихой и неяркой, и надобно было поудобнее устраиваться в саночках, которые легонько катились вниз.
Он стал ходить к Антонине, играл с сыном и иногда брал его с собой на рыбалку. Антонина ему ничуть не препятствовала, и единственное, что омрачало его отношения с семьей, было поведение дочери. Иринка на дух не переносила Балашова и всячески ему это выказывала. Ей ничего не стоило сказать ему дерзость или демонстративно уйти из дома, когда он приходил. Она наотрез отказывалась от любых подарков, а однажды, когда Антонины и Сережки не было дома, и вовсе не открыла Балашову дверь. Он не знал, как себя с ней вести, что отвечать на ее выходки, терялся и предпочитал приходить тогда, когда наверняка знал, что Иринки нет дома.
— Что, трепещешь перед дочкой? — спрашивала его Антонина.— И то, сам виноват. Прошлялся где ни попадя — что ж ты теперь от нее хочешь?
Но с Иринкой она разговаривала иначе:
— Доча, плохой он или хороший, не тебе судить. Он твой отец. Ишь чего надумала, собственного папашу из дома гнать.
— Папашу! — фыркала Иринка.— Где он был, этот папаша, когда мы все тут загибались? Он что, про нас помнил, приходил, помогал тебе? Тридцатник пришлет, откупится, и все дела. А теперь, конечно, детки выросли, здоровые, сильные, забот с ними никаких. Теперь он папаша! О старости поди думает — кто с ним будет нянчиться, когда все его бабы разбегутся. И вообще, я не понимаю, зачем он тебе сдался? Гнать его надо!
— Ну вот что,— отвечала Антонина уязвленно,— нужен он мне или нет, я буду решать сама. А ты сделай милость, не настраивай против него Сережку. Тебе он, может, и не нужен, а парню без отца плохо.
Сережка действительно относился к Балашову иначе. То ли потому, что был парень, то ли потому, что не застал того времени, когда Антонина лила из-за Балашова горькие слезы, но никакой неприязни к отцу он не испытывал. Он ни разу не задал ни отцу, ни матери вопроса, почему они живут порознь, не пытался их сблизить или примирить, был на редкость мягок и тактичен, но все же Балашов чувствовал в отношении сына к себе какую-то сдержанность, недоговоренность. Он искал в нем что-то от себя, то, что давало бы ему право сказать — это мой сын, моя кровь, мое продолжение, но ничего похожего на Балашова в этом четырнадцатилетнем приветливом мальчике не было, и Балашов испытывал чуть ли не разочарование и бессилие. Откровенно не принимающая его дочь была ближе и понятнее, чем сын. Балашов чувствовал, что Иринка не любит его за нечто конкретное, ощутимое, не любит, как умеют не любить спесивые девицы, которых он повидал немало. Сын же другое дело, иногда Балашову казалось, что тот проводит с ним время только из жалости, из уважения к тому обстоятельству, что Балашов является его отцом. И если бы не это скуластое лицо с тонкими губами, то Балашов вообще засомневался бы, его ли это сын. Он чувствовал в себе потребность влиять на сына, но откровенных разговоров не получалось, чаще они мучительно молчали, и Сережка снова по обязанности, что ли, рассказывал вялые истории из школьной жизни.
И тогда Балашов ощутил пустоту, но не ту азартную, острую после краха с японцами, а будничную и ровную пустоту, которая не свалилась как снег на голову, но правильно и в срок прибыла на станцию назначения. И напрасно Иринка никак не могла успокоиться и говорила матери, что с таким воспитателем из братца вырастет второй мерзавец, которому ничего не будет стоить бросить жену с ребенком и укатить от нее с любовницей,— воспитателя из Балашова не получилось, он тихо отстал от семьи и пошел скитаться дальше. Антонина только усмехнулась, опять на Камчатку поехал, котище седой, но зла на гулливого супруга не держала.
А годы шли, ничем не насыщенные, монотонные, но очень скорые, и после очередного юбилея Балашов заволновался, стал жадно хвататься за жизнь и искать развлечений, терпких и густых, как духи для женщин зрелого возраста. Но силы были не те и обаяние было не то, прелестные женщины с искристым смехом и рысистыми глазами уже охотились в иных лесах, а Балашову доставались другие, на которых раньше он бы и смотреть не стал. Они были капризны и противны ему, звали Балашова папашей, стоили много денег, и денег было не жаль, но хотелось напоследок прикоснуться к свежести и юности и взять там сколько можно соков и сил. Он чувствовал постоянный голод и страх, что не успеет ухватить жгучих земных утех, молодился и ухаживал за своим телом и кожей лица как холеная баба, жертвовал всем ради самого главного — непустой постели, потому что за простои приходилось платить временем, которого оставалось в обрез. Он окружал себя и свою квартиру романтическим ореолом, придумывал себе легенды, точно матерый шпион во вражеском стане, и все ждал, когда на его искусственные приманки попадется отливающая серебром здоровая рыбина с тугой плотью. Но когда она наконец попалась, почувствовал, что справиться с ней не сможет и рыбка сама утащит его в мутную глубину.
В доме отдыха, где Балашов имел обыкновение проводить часть отпуска, он познакомился с моложавой чернявой южанкой с диковинным именем Сабина. У нее были блестящие, цвета спелых маслин глаза, небольшие усики на верхней губе и густой, тягучий голос, бросавший шевальера в сладкую дрожь. Она нашла его в толпе самодовольных мещан, видела в нем родственную душу, разочарованную и усталую, и звала степным волком. Она томила и выдерживала его весь срок, рассказывала о своей трагической судьбе и неких обстоятельствах, которые мешают им соединиться, и под конец пала. Потом приезжала к Балашову из Днепропетровска, они пили красное вино, проводили ночи напролет в неге и любви, и после этих набегов утомленный южным темпераментом любовник приходил в себя несколько дней. Балашов слал Сабине жалостливые письма, умолял ее не бросать его, писал о новом смысле и тайне, озарившей его трудную жизненную стезю, Сабина велела терпеть и ждать, надолго исчезала, но однажды приехала к нему и объявила, что преграда, разъединявшая, рухнула и отныне они смогут принадлежать друг другу.
Однако, в отличие от прежних балашовских мармулеток, Сабина оказалась гораздо предприимчивее, и очень скоро Балашов познал кислый вкус женской дисциплины. Поскольку никаких конструктивных предложений от сентиментального любовника не поступало, он перестал быть степным волком, а превратился в обыкновенного подлеца, обманувшего почти неопытную девушку и загубившего ее молодую жизнь на корню. Балашова эти речи утомляли нещадно, и он признался самому себе, что был бы рад, если бы все вернулось на круги своя и Сабина уехала в прекрасную даль. Но признаться в этом своей напористой и цепкой подруге не решался.
Балашов лениво трепыхался в Сабинином садке, как хлебнувший воздуха лещ, и позволял делать с собой что угодно Сабина же стала требовать от Балашова, чтобы он немедленно развелся с Антониной и создал новую благополучную семью с патриархальными основами. Однако инстинкт самосохранения, в отличие от другого инстинкта, срабатывал безукоризненно, и на все уговоры, нежности и угрозы Балашов заученными фразами отвечал, что никогда не посмеет предложить подобное этой святой женщине. Сабина пощипывала усики, обдумывая, как получше состряпать свое дельце, и в конце концов решила устроить очную ставку между заинтересованными сторонами и вынудить Антонину уступить — припугнуть, оскорбить, нахамить и как угодно отбить охоту считаться женой этого тюфяка. Балашову очень не хотелось идти к Антонине в Сабинином обществе, но тут уж степная волчица взревела на полную мощность.
Подлец предстал перед Антониной затравленным и несчастным и начал, запинаясь, представлять Сабину, которая приехала к ним издалека и была так добра, так мила к нему... он глаза боялся поднять на Антонину, и добиться чего-либо толкового от него было невозможно.
— Ну-ка помолчи,— прикрикнула на супруга Антонина,— а вы говорите, да живее.
Сабина взяла Антонину под локоток и повела медовые речи:
— Милочка, таки мы же с вами интеллигентные люди, мы же не будем устраивать никаких скандалов, зачем нам это? Константин Владимирович уже не молод, ему тяжело жить одному. Ему нужно, чтобы о нем кто-нибудь постоянно заботился, готовил обеды, ухаживал, да. У меня тоже была нелегкая жизнь, я вас чудесно понимаю, как вам нелегко приходилось, как вы страдали. Да, милочка, женская доля — тяжкая доля. Но кто, если не мы, будет растить детей, возиться с такими, как он,— и она сокрушенно кивнула в сторону навострившего уши Балашова.— Что же делать, я понимаю, он доставил вам много горя, но и он имеет право на спокойную старость. Ведь нельзя же его бросать одного. Вы с ним, конечно, после всего этого жить не сможете, я вас не осуждаю, нет-нет, а я уж как-нибудь... Антонина Сергеевна, отпустите его с миром, а я уж о нем позабочусь.
— Что, Балашов, пойдешь к ней? — спросила Антонина.
— Я... да я... как ты, Тонечка... не знаю,— забормотал Балашов.
— Так пойдешь или нет?
Балашов молчал.
— Видите, не хочет он что-то. А, Балашов? Давай скорее, не тяни резину.
— Костик? — мягко шепнула Сабина.— Ну же!
— Ну говори же! — воскликнула Антонина.
— Косточка? — еще слаще дыхнула Сабина.
Балашов вдруг извернулся, пригнулся и по слогам выпалил:
— Не-ха-чу! — прошмыгнул в спасительную кухню.
Сабина переменилась в лице, несколько секунд подождала, затем выдала отбойную тираду, в которой слова «импотент» и «климатик» были самыми ласковыми, и, высоко неся голову, ушла.
— Дурень,— ругала Антонина Балашова, как ругают хозяйки побитых в драке кобелей.— Ты б хоть думал, с кем связываешься. Она же тебя сожрет. Ей не ты нужен, а твоя квартира. А потом она начнет наставлять тебе рога, и какой-нибудь ейный хахиль выкинет тебя на улицу. Ты глянь, седой уж стал, а ума ни на грош. И что тебе неймется?
Балашов со всем послушно соглашался, влюбленно и благоговейно взирая с табуретки на Антонину. Потом запыхтел, как самовар, выпятил грудь и отправился к себе прогонять «мерзавку» из дому. Эта акция стоила ему исцарапанного лица и ушата грязи, но все же в результате Балашов одержал верх, Сапочка выкатилась, а предусмотрительный степной волк на следующее же утро врезал в дверь новый замок.
И с той поры Балашов угомонился. Пылкая южанка оказалась последней женщиной, разбившей его сердце, и других попыток разбиться Балашов не предпринимал. Стало пошаливать здоровье, вместо пансионатов он ездил в санатории, а приходя к Антонине, старался откушать ее супов, поелику сам такие делать не умел, а пельмени и консервы желудок воспринимал нынче плохо. Антонина осталась к тому времени одна, у детей уже были свои семьи, и Балашов стал приходить к ней чаще, а на праздники иногда оставался ночевать.
Потом он опять пропал и долго не появлялся. Антонина решила, что Балашов снова загулял, но на сердце у нее было неспокойно, и она позвонила ему, чего прежде никогда не делала. Балашов слабым голосом просипел, что неважно себя чувствует, и, собрав сумку с продуктами, Антонина отправилась проведать мужа. Балашов лежал в прокуренной комнате, в обществе развешенных по стенам обнаженных красоток, и глаза у него были такие же тоскливые, как и у них. Антонина дала ему поесть и стала ругаться, что он не позвал и так бы и подох тут среди этого срама. Балашов, нагнувшись над тарелкой с супом, слушал ее невнимательно, и, жалостливо глядя на его объемную с залысинами голову, Антонина проговорила:
— А что, Балашов, права была твоя мадама — стар ты стал, чтоб одному-то жить. Переезжай-ка ты ко мне.
Балашов еще некоторое время продолжал таскать ко рту ложку, а потом отшвырнул ее в сторону и затрясся:
— А-а-а, купить меня хочешь? Думаешь, я тебя не вижу? Крутишься тут вокруг меня, заманить к себе хочешь? Ты думаешь, мне супы твои нужны, ты думаешь, я теперь стар и бери меня голыми руками! А где ты раньше была? Ты мне, ведьма, жизнь испоганила. Из-за тебя я на эту целину поперся, из-за тебя по борделям и по б... таскался, из-за тебя меня с работы поперли. Тебе-то хорошо, дети, ласка, уважение со всех сторон. А я жил как пес, никому не нужен, дочь меня из дому выгоняет, сын мне чужой. Я ведь к тебе приходил, я тебя просил, давай заново начнем — отказалась? А ты дрянь,— еще больше затрясся он,— ты что со мной сделала? Я когда жениться захотел, ты Сабину поперла? Приревновала? А теперь благородную из себя строишь, мученицу, чтоб все на тебя умилялись. Я тебя насквозь вижу, ты меня всего лишила, ты мне жизнь загубила, а теперь до конца втоптать в грязь хочешь! Не выйдет у тебя этого, не получится, не пойду я к тебе, сдохну, а не пойду! Поняла, старая...— и он стал махать руками и жадно хватать воздух, а затем вдруг резко угомонился и стал с неестественной медленностью валиться на бок.
Очнулся Балашов уже в Антонининой квартире, о своем припадке он забыл и скоро оправился. Антонина разгородила комнату ширмой, поставила Балашову топчан, так он и стал жить у нее. На жениных хлебах Балашов раздобрел, успокоился, вскоре вышел на пенсию и превратился в образцового пенсионера-общественника, ходил в жэк на собрания, разговаривал с жильцами и писал раздумья о жизни в центральную прессу, подписывая их «Балашов. Ветеран труда» и жалея, что к этому нельзя добавить «Балашов. Ветеран войны». Ему неизменно отвечали, благодаря за ценные замечания, обещали учесть, наладить, исправить, и Балашов гордился своей деятельностью и говорил, что на таких, как он, держится государство и народная власть.
Свежий ветер апрельских перемен благотворно подействовал на его душу, Балашов понял, что во всех его жизненных невзгодах была виновата не Антонина, не японцы и не целина, а проклятая эпоха застоя, губившая самых достойных людей. И Балашов был счастлив, что сумел одолеть это тяжкое время и дожил до светлых дней обновления. Теперь его душа страстно требовала реабилитации, восстановления в партии, откуда изгнала его торговая мафия, он обращался в самые высшие инстанции и ожидал благоприятного ответа, но, увы, бюрократизм пустил слишком сильные корни в обществе и даже в этой высшей и праведной инстанции, и балашовская просьба осталась неудовлетворенной.
Но теперь он верил в народ и шел к простым людям, его неуемная энергия разбрызгивалась во все стороны, как кипящее масло со сковородки. Балашов читал лекции в красном уголке, судил товарищеским судом пьяниц, злостных алиментщиков и забулдыг, несколько раз выступал в окрестных школах с рассказами о героическом покорении целины, участником коего он был. Однако его политическая карьера вскоре закончилась крахом, целина к тому времени не только что вышла из моды, но и стала опасной, район, где жила Антонина, переименовали обратно в Черемушкинский, а в жэке Балашову и вовсе заявили, что он по другому адресу прописан. Балашов перестроился и переключился было рассказывать байки из заграничной жизни мужикам-доминошникам, но те не захотели слушать про фантастические сделки, интриги и марроканских девочек и строго отстучали Балашову — не трепись, не похож ты на бывшего начальника, поди те не в трущобах живут.
И Балашову ничего не оставалось, как окончательно смириться, перекочевать к Антонине, и скоро ему и впрямь стало казаться, что он прожил у нее всю жизнь и ничего другого, ни взлетов, ни падений, ни степи, ни скитаний, в его жизни не было, а была только эта ворчливая, властная женщина с гладко зачесанными волосами. Иногда Балашов пытался указать Антонине, как жить, но, в отличие от высоких инстанций, Антонина оказалась строптивой и полностью игнорировала воззрения супруга на домашнюю экономику. Балашов сердился, обзывал ее злюкой и дурой набитой, Антонина не отставала, и случалось, супруги по нескольку дней не разговаривали и совершали трапезу порознь.
Эти размолвки Балашов тщательно переживал, разговаривал сам с собой, бубнил, а у Антонины времени на переживания не оставалось. Иринка часто подкидывала ей внука, и снова приходилось ночами вставать к его кроватке, но теперь сил таскать ребенка на руках у нее не было, и она тихо баюкала его не позабытыми словами. Сама Иринка не приходила принципиально.
— Потому что ты, мама, конечно, прости, но он тебя предал, а теперь ты ему подставляешь обе щеки. Можно подумать, что ты всю жизнь хранила ему верность и только ждала того часа, когда он со всеми своими болячками сядет тебе на шею. А потом, глядя на таких, как ты, они все начинают так думать. Что можно бросать женщину с ребенком, кобелиться, а она все вывезет, будет терпеть, ждать, утешать. И он еще недоволен, что я с ним, видите ли, недостаточно ласкова. А я не хочу превращаться в ломовую лошадь. Я и без мужа прекрасно проживу. Ребенок у меня есть, и больше мне ничего не надо.
Вскоре она и впрямь развелась и стала жить вдвоем с сыном.
Антонина отнеслась к разводу дочери спокойно, а на Балашова это событие произвело удручающее впечатление. Он перестал атаковать прессу своими наставлениями, забыл о герое московской перестройки, бывшем, как и он сам, жертвой мафии и бюрократов. Теперь целыми днями он мучился и думал, вспоминал свою жизнь и расспрашивал Антонину, как она жила без него в самые тяжкие годы, и сопоставлял, и высчитывал, и получалось так, что именно тогда, когда задыхался и умирал его маленький сын, он познавал сладкий вкус жизни. И чем хуже и отчаяннее было Антонине, тем как назло, по годам и числам, было легче и веселее ему. Антонина с ужасом замечала, что этот пожилой мужчина, почти старик, с одутловатым лицом и одышкой, к которому она так привыкла, что перестала воспринимать его отдельно от себя, изводит себя и мается душевной болью.
И снова не спал по ночам Балашов, ворочался у себя за ширмой и, не давая уснуть, шел на кухню и курил бесчисленные папиросы. Антонина как тень шла следом и пыталась его утешить, но Балашов с новой мстительностью выспрашивал ее о прошлом. Она старалась ничего не рассказывать, отвлекала его, уводила в сторону, как малое дитя, но Балашов наседал на нее со всей стариковской упрямостью и твердолобостью, допытываясь до малейших деталей, и она все ему рассказывала, потому что в старости иные люди не имеют власти над памятью. А Балашов вспоминал свое, перебирал по крохам и песчинкам, пытаясь отыскать какие-то блестки.
Но больше всего его мучили мысли не об Антонине, а о детях — Балашов твердо знал, что именно они, а не он, сытый, устроенный, расплачиваются за его грехи. Его сын, женившийся на женщине на десять лет старше его, с двумя детьми, сын, у которого были глаза человека, не принадлежавшего самому себе. Дочь — никогда Балашов не верил, что Ирина сама оставила мужа, не могло такого быть, его дочь бросили, обманули, и ничем он ни помочь, ни вступиться за нее не мог. И это бессилие было хуже любой боли, хуже наказания, его нельзя было никому высказать и некуда было уйти.
Иринка жила вдвоем с сыном в коммуналке, которая досталась ей после развода и разъезда с бывшим супругом. Балашов пытался уговорить ее сам и передавал через Антонину, просил переехать в его пустующую квартиру, но Иринка отказывалась. И шикарная квартира, которую ему стоило адских трудов получить, потому что он был женат и имелась площадь его жены, его не прописывали одного и прописали только потому, что это был валютный кооператив, а Балашов был большой начальник,— эта дивная квартира пустовала. И тогда Балашов подумал, что единственное утешение, которое может быть у человека в старости,— это знать, что ты нужен, нужен чем угодно — своими силами, любовью, временем, деньгами, дачей, квартирой, подарками, связями, и тем самым оправдывать свое существование. И опять он ощутил не зависть или неприязнь, но глухую тоску, оттого что жена его сполна была награждена тем, чего был лишен он.
Он знал, что Антонина простила ему все, что могла простить, и относилась спокойно и легко, как к самой себе, но замутненная душа Балашова не могла принять этого прощения. И тогда он стал исподволь продумывать мысль о том, чтобы уйти от Антонины и скоротать свой век одному — принимать от нее заботу он считал себя больше не вправе. Но при этом он испытывал странное предубеждение против своей квартиры. Возвращаться туда Балашову казалось невозможным. Потому ли, что он считал эту квартиру принадлежащей дочери или она была связана с теми воспоминаниями, которых он бежал, а может быть, Балашов просто понимал, что Антонина найдет его там и привезет обратно, но так или иначе он решил отказаться от всего нажитого, уехать из Москвы и затеряться.
Балашов дождался того дня, когда Антонина уехала сидеть с внуком, и оставил ей короткую записку, где просил его простить, не искать и писал, что хочет теперь одного — чтобы та таинственная сила, которая была властна над его жизнью, смеялась над ним, топила и вытаскивала из грязи, чтобы она наказала его и сняла проклятие с близких ему людей. Затем он собрал свои пожитки и отправился на Казанский вокзал, откуда много лет назад увозил его на целину длиннющий состав с теплушками. Здесь, в душном зале, в огромной очереди старику сделалось дурно, и он потерял сознание.
Антонина узнала о том, что случилось с мужем, только поздно ночью, пробормотала: «В могилу меня сведет этот Лев Толстой» — и поехала на вокзал забирать беглеца. Но к тому времени Балашов оказался в больнице, с ним случился инсульт в очень тяжелой форме. Три месяца он лежал парализованный в больнице, а потом его отдали жене и сказали, что держать его в больнице смысла больше нет, болезнь неизлечима и в таком состоянии он может умереть хоть завтра, а может прожить еще два года. В лучшем случае, частично восстановится рука и, может быть, вернется речь.
Антонина ухаживала за мужем, который более походил на труп, чем на человека, и горевала с той покорностью, с какой горюют старые люди. Иногда ее подменяла дочь, но уход за разбитым параличом стариком был грязным и тяжелым. Ирина не выдерживала смрада и плакала на кухне:
— Мам, за что тебе это? Ты ведь такая добрая, хорошая, никому дурного не делала. За что тебя так Бог наказывает? Всю жизнь с ним маялась, а теперь еще такая мука.
В сознание Балашов приходил медленно и все мычал, силился что-то сказать и требовал ручку, но пальцы все равно не слушались. Потом незадолго до смерти ему удалось проговорить то единственное, что его занимало и мучило:
— Антонина,— прошептал Балашов невнятно,— ты вели, чтобы меня в церкви отпевали... грехов на мне много... и не оставляй меня потом, молись...
Больше он ничего не сказал, но в его взгляде появились глубокая, ясная печаль и сокрушение, которых у него прежде не было.
Балашова хоронили на Покров. В церкви шла поздняя обедня, Антонина стояла около гроба в правом приделе рядом с проходом, и ее толкали люди, передавали свечи, несколько раз проходили насупленные старухи в черных халатах и белых платках и собирали деньги в медные подносы. Когда вышли из церкви и специально нанятые мужики с сонными лицами понесли гроб, повалил крупными хлопьями снег. В вырытой утром яме было белым-бело, полный батюшка наспех закончил таинство, и мужики торопливо засыпали гроб рыжей землей вперемешку со снегом. На могиле поставили узорчатый металлический крест, а через несколько дней Антонина принесла фотографию молодого Балашова, на которой тот смотрел дурашливыми растерянными глазами.
После смерти мужа Антонина сильно сдала. Из крепкой пожилой женщины она превратилась в сухонькую старушку с белыми легкими волосами, нянчила внука и украдкой от матери рассказывала мне про деда, который всю жизнь искал золото на Камчатке.