Виталий Сёмин
«Однако камень надо двигать...»
Дорогая Наташа!
Вы очень серьезно написали, и я столь же серьезно говорю: это очень хорошо. Хорошо потому, что уже не просто литература, а что-то смыкающееся с жизнью. Вы этого и хотели? Все мы этого хотим. Чтобы уж не «как это сделано», а чтоб сама жизнь. Тут нужна смелость, которой в нас меньше всего — сказать, не оглядываясь, не прикидывая, как буду выглядеть... Это я не Вам все это объясняю, а себе. В философии есть такой термин «опредмечивание». Мольеровский Журден не знал, что говорит прозой, а эскимосы совсем недавно не подозревали, что язык их подчиняется законам грамматики. А мы не знаем, какой жизнью живем. И чтобы разобраться в этом, надо проделать первую мыслительную операцию — опредметить эту нашу жизнь, сделать ее предметом для размышлений.
Верное изображение того, что есть на самом деле, обладает страшной силой. Недаром так шумят, когда кто-то верно и точно изобразит — опредметит кусок жизни. Вместо иллюзий о жизни — сама жизнь. А дальше уже можно размышлять. Вот в этом смысле то, что Вы сделали, хорошо, нравственно, человечно и т. д. Я Вам желаю удачи, которой для таких вещей будет постоянно не хватать.
Всего Вам доброго.
Виталий 10.6.69
1 Н. А. Суханова — русская советская писательница. Живет в Ростове-на-Дону.
Инка, дорогая! Желаю тебе всяких благ, телеграфный перевод поспел как нельзя вовремя. Я мог бы уже напиться, но решил подождать тридцать первого. Пусть все как у всех.
Встречаем мы Новый год с Армяном2, а он сейчас в Большом случае! Его полюбили в «Литературной Армении», печатают его переводы, зовут в Ереван, предлагают натурализоваться на родине отцов.
Послал я тебе рецензию на Б.3, обошелся я с ним крайне сурово, но у тебя есть возможность написать ему, что редакция не во всем разделяет точку зрения рецензента. А вообще эти внутренние рецензии канализируют мою профессиональную страсть печататься. Напишешь что-нибудь такому Б., и легче на несколько дней. Замечательный способ откачивать вредную энергию многих литераторов. Сколько таких рецензий уже написано! Теневая критическая литература!
Вообще-то я собирался стать критиком.
У нас наконец-то мороз и снег, все бегают по магазинам, стоят в очередях за мясом, колбасы в магазинах ни-ни. Но эта безмясная, вегетарианская диета, как и воздержание от алкоголя, только на благо. У меня перестала болеть печень.
Все остальное очень хорошо.
Всяких тебе, всяких! Будь здорова.
Виталий
29.12.69
1 И. П. Борисова — литературный критик, литературовед, в те годы сотрудник редакции журнала «Новый мир».
2 Л. Г. Григорьян (р. 1929) — ростовский поэт, друг В. Н. Семина.
3 Один из авторов «Нового мира», чьи произведения были присланы В. Н. Семину на рецензирование.
Дорогая Берта Яковлевна!
Поздравляю Вас с Новым годом, желаю Вам всего самого доброго! Я давненько Вам ничего не писал, простите меня, грешного. В январе в Ереван поедет мой друг, хороший человек Леня Григорьян, он привезет Вам две мои книжечки2 — увы, все те же самые, но вновь изданные. Одну на польском, другую — на русском языке. Может быть, Вам будет интересно прочесть фамилию Камерштейн на польском языке. К сожалению, новых моих работ пока не печатают. Леня расскажет Вам почему. С Леней же я Вам передам письма и фотографии Эдика. Вообще Леня Григорьян хорошо информированный человек. Он поэт, едет в Ереван по приглашению «Литературной Армении», он хороший рассказчик и обаятельный человек (в отличие от меня), и если у Вас к нему будут какие-то вопросы о Ростове — он Вам охотно расскажет.
Не помню, писал ли я Вам, как оценил «Ласточку-звездочку» покойный Корней Иванович Чуковский. Он прислал мне письмо, в котором есть такие строки: «Такие первоплановые фигуры, как сам Сергей, Тейка, Гарик, Сявон, Гришка Кудюков — все эти лица как на меди вычеканенные, каждый стоит перед нами живьем. Так же уверенно, четко и точно вычерчен каждый эпизод... эпизод с револьвером, эпизод с рисунком Сергея, ссора с Камерштейном...» Корней Иванович был очень добрым человеком, он мог увлечься и перехвалить, но все же приятно. Тем более что сделал в конце письма приписку: «Сейчас у меня — Мария Игнатьевна Будберг из Лондона. Я рассказал о Вашей книге — она хотела бы перевести ее. Пришлите мне, пожалуйста, два экземпляра Вашей книги. Мария Игнатьевна — друг Горького, друг Советского Союза, приехала сюда на чествование своего покойного друга. В переводе ее сейчас идут в Лондоне «Три сестры» и «Егор Булычев».
Я не знаю, перевела ли М. И. Будберг «Ласточку» на английский. Такая информация всегда приходит с большим опозданием. (Недавно я получил «Семерых», которые вышли на английском в США и Англии. Сведения об этом у меня были давно, но подтвердились они только сейчас, когда я взял в руки книгу.)
Все это я Вам пишу потому, что думаю, что Вам интересна судьба книжки, в которой Эдик занимает так много места.
Сейчас я работаю над романом, довольно большим для меня. Я ведь до сих пор был автором рассказов и повестей. А многоплановый роман3 пишу в первый раз. Этот роман уже рекламируется журналом «Новый мир», однако у меня нет уверенности, что я закончу работу еще в этом году. Да и закончив роман, я не буду уверен, что он обязательно попадет в печать. Мало закончить работу, мало сделать ее хорошо — в литературе у нас сейчас все очень сложно, и не видно, чтобы сложности этой со временем поубавилось.
Ваша посылка была для меня большим укором. Мне вообще совестно, что Вы делаете мне такие посылки. Не думаю, чтобы Вам все это было так уж просто, и не заслужил я ничем такого Вашего внимания. Мне радостно ощущать, что где-то живет человек по фамилии Камерштейн, что тянется до сих пор эта ниточка, которая завязалась в детстве; Ваше посещение было для меня событием. Я уже много раз рассказывал друзьям эту историю, и она каждый раз производит впечатление. Но, Берта Яковлевна, Вам совсем не следует баловать такого взрослого человека, как я. Честное слово! У меня все больше укрепляется сознание незаслуженности этого баловства.
Я все собирался в Ереван, посмотреть Армению... Но вот никак не соберусь. И, видно, не скоро мне удастся это сделать.
Как бы то ни было, я Вам желаю всяких возможных благ в этом году и здоровья на все это десятилетие и на другие десятилетия тоже.
Ваш Виталий 3.1.70
1 Б. Я. Камерштейн — тетя Эдика Камерштейна, друга детства Семина, изображенного в его повести «Ласточка-звездочка». Нашла В. Н. Семина после трагической смерти племянника.
2 «Ласточка-звездочка» в переводе на польский и «Ласточка-звездочка» (Ростов н/Д, 1968).
3 Речь идет о романе «Женя и Валентина». Напечатан в «Новом мире» (1972. №№ 11, 12).
Старик! Я тебя поздравляю с Новым годом и с Новым старым годом, надеюсь, что у тебя все благополучно, — сам ты уже вышел из больницы и кот твой здоров. У меня к тебе просьба — при условии, что ты уже вполне здоров и что она никак тебя не затруднит. Поскольку ты издаешься в «Детгизе», ты, видимо, бываешь там иногда. Или звонишь иногда. Я им посылал с предложением переиздать свою первую повесть «Ласточку-звездочку». Ее хвалил Корней Иванович и просто захваливал покойный А. Макаров2. Делал он это в «Знамени» в году 66 или 67-м — статья эта сейчас вошла в его посмертный однотомник. Естественно, эти сведения я сообщаю не для тебя, а на тот случай, если ты зайдешь или позвонишь, а у тебя спросят, что это, собственно, такое. Ее перевели поляки и тоже весьма хвалили. В общем, есть на что сослаться. На первый случай. Послал я ее давненько, примерно полгода назад. Послал книжку, изданную в «Совписе» (30 тыс.)3. Второго декабря прошлого года я был у них, обнаружил, что книжка находится в редакции «старшего школьного возраста» — там она и должна быть, — но еще не прочитана. Редакторша-де болела, а теперь в отпуске, а после отпуска еще должно пройти время. Прошло почти два месяца. Вот я и подумал: может быть, ты ходишь как раз в эту редакцию и знаешь кого-то из этих дам, может быть, тебе будет несложно спросить их? Самому мне не очень хочется, а не спрашивать — все останется на том же месте.
Повторяю, если все это тебе не поперек души и если ты здоров.
<...> Желаю тебе всяких благ.
Виталий
19.1.70
1 Ю. О. Домбровский (1909—1978) — русский советский писатель.
2 А. Н. Макаров (1912—1967) — русский советский критик, литературовед.
3 «Ласточка-звездочка» (М., 1965).
Дорогой Юрий Осипович!
Твою книгу1 прочел залпом, спасибо тебе за нее и за добрейшую надпись (следуя совету Гамлета, ты относишься ко мне лучше, чем я этого заслуживаю). Несколько раз пытался закончить письмо, которое несколько раз начинал, но тут пошли такие события2, что, право, тоска заела. Ты там ближе, у вас это все с подробностями и потому, наверное, острее, а у меня тут — вроде утраты смысла существования. Не знаю, как тебе это переживется, а у нас тоска. И еще, конечно, чья-то радость, хотя не очень заметная, — просто некоторая успокоенность. Вроде можно выпить, а с другой стороны, на поминках не напиваются. Все чувствуют себя на похоронах. Даже те, кто «Новый мир» всегда ненавидел. Хотя тут я, конечно, могу видеть все то, что хочу, а не то, что есть на самом деле.
Я знаю, что у тебя отношения с «Новым миром» были непростые, да и у меня было не все просто, — что-то печатали, чего-то не печатали, но ведь дело не в этом. Теперь-то видно, что это были за люди, целая литературная эпоха с ними связана. <...> Не верится что-то мне, что у нас после «Нового мира» может объявиться что-то интересное. Вот и косноязычен я с горя стал.
Книжку ты написал славную. Не знаю, как Шекспир, но сам ты в ней полностью отразился. Твоя интонация, твои словечки, даже привычные для тебя цитаты. Я так это и читал, как бы с твоего голоса. Теперь бы прочесть вторую часть «Хранителя»3 или просто что-то (не часть, а само по себе), что ты еще обязан написать. Ты хоть и историк, но не исторический, а живой, кровоточащий писатель.
Всего тебе доброго, желаю тебе новых книг.
Твой Виталий
28.2.70
1 Домбровский Ю. О. Смуглая леди. Три новеллы о Шекспире. М: Советский писатель, 1969.
2 Речь идет об изменениях в составе редколлегии журнала «Новый мир».
3 «Хранитель древностей» — повесть Ю. О. Домбровского. Первая публикация: «Новый мир». 1964. № 7, 8.
(Из Пятигорска)
Мама и Соса!2
Вчера получил ваше письмо, очень обрадовался, хотя оно и не очень теплое. Вчера у меня сильно шла носом кровь (написал, как Соса в детстве говорил), худо мне было, тампон даже какой-то вставляли с водородом. Как не заладилось с самого начала, так все идет навыворот. Сегодня, наконец, догадался смерить температуру. Она у меня гриппозная. А я все недоумевал, почему голова такая тупая и настроение такое паршивое. Лежу один в палате, выхожу в столовую, чувствую полную или почти полную бессмысленность такого положения — и лежу. Скован по рукам-ногам путевкой и тем, что разумные люди считают необходимостью. Одно только в твоем письме показалось мне разумным: шум на Мечникова3. Как вспомнил, так даже сердце заболело.
Ладно, месяц отрицательных эмоций. У всех этих С. и К.4 есть помощники и на небе. Среди делопроизводителей судьбы у них тоже блат. Подумать только — приехал вроде бы лечиться, а на самом деле приехал болеть! С самого первого дня. Простыл я еще в Ростове — не твоими ли молитвами? — когда, опаздывая, бежал с чемоданом и машинкой по снегу к поезду... Ничего мне не хочется — только домой. Там бы я враз вылечился и заиграл бы в пинг-понг... Читать нечего, а писать не могу при гриппозной-то голове. Правда, германский рассказ я додумал до конца. Было что-то вроде озарения. Но не написал. За рецензию я взяться не могу. В общем, расклеился по всем швам.
...Ни о каких, конечно, Чегетах и Домбаях и речи нет. Так что будь спокойна.
Не носи по два дня в кармане письма. Отсылай их сразу.
Сосу я целую, обнимаю, марки обещаю.
Папахен
21.3.70
1 Жена В. Н. Семина — Виктория Николаевна Кононыхина-Семина. Сын В. Н. Семина — Леонид Семин.
2 Шутливое обращение к жене и сыну.
3 Улица в Ростове-на-Дону, где жили в то время Семины.
4 Речь идет о московских писателях, чья общественная и литературная позиция была чужда В. Н. Семину.
...Прочел твои этюды и решил, что, собственно, все тебе уже сказал. Прибавить мне нечего. Писать человек начинает тогда, когда ему есть что сказать. Твои этюды годятся, если считать, что ты идешь к этому моменту. Вот это самое «есть что сказать», по-моему, и определяет тон, количество подробностей. А когда этого нет, подробности рассыпаются, их становится слишком много даже на одной страничке текста. Есть, конечно, авторы, умеющие работать в области изящной литературы: изобретатели литературных шарад, копиисты и т. д. Несть им числа. Все это читатели, ставшие писателями. Об этих я ничего не знаю. Они работают по своим законам. Среди них тоже есть свои асы, они производят иногда очень сильное впечатление. Средний читатель, в общем-то, считает, что литература — это они. Но тебе очень высоко в этой литературе не подняться. Не так начинала жить. Рано или поздно тебе захочется рассказать по-настоящему о том, что ты видела. Ждать этого, может быть, еще долго. Не стану тебя утешать.
Всего тебе самого доброго.
Виталий 13 июня 1970 г.
1 Н. П. Подзолкина — начинающая ростовская писательница.
(Из Москвы)
Дорогие Мама и Соня! Пишу у Левы Левицкого1. <...> Завтра лечу в Челны2. Вчера целый день потратил на оформление документов, командировки, получал деньги. Роман3 уже читают, результатов пока не знаю. Принимают, споспешествуют по-прежнему очень охотно. Звонили в Казань в обком, там пообещали помочь и т. д. Как будет на самом деле — узнаю на месте. Самолет, если будет все благополучно, прилетит в 16.15. Аэродром в 20 км от Челнов. Сейчас пойду в часовую мастерскую чинить или ломать часы. Добуду бумагу, куплю ручку и стержни и т. д. Забрал у Межирова4 Лекину5 рукопись, пытался пристроить ее Слуцкому6 — он готов, но его «Молодая гвардия» не печатает.
Как вы там живете, милые мои? Как собаки? Жить можно только дома, хотя Москва интересна и гостеприимна.
Из Челнов сразу же напишу. Сегодня позвоню Вере7 — хочу слышать ростовский голос. Чего-то беспокойно мне. Рассказал Левке о голубином комплексе. Он смеется, но понимает. Обедал с Трифоновым8. Жена Юры — тот самый старший редактор из Политиздата, которая заключила со мной договор9. Она все знает о моих герценовских делах. Когда вернусь в Москву из Челнов, буду что-то делать в Политиздате. Там обстановка сложная, и для меня это тоже очень сложно.
Будьте здоровы, берегите себя, целую вас, обнимаю, волнуюсь!
Папа
20.1.72
1 Л. А. Левицкий (р. 1929) — русский советский критик, друг В. Н. Семина.
2 По командировке «Нового мира».
3 Роман В. Семина «Женя и Валентина».
4 А. П. Межиров (р. 1923) — русский советский поэт.
5 Рукопись поэтического сборника Л. Г. Григорьяна.
6 Б. А. Слуцкий (1919—1986) — русский советский поэт.
7 Вера Федоровна Лисанова — мать В. Н. Семина.
8 Ю. В. Трифонов (1925—1981) — русский советский писатель.
9 У В. Н. Семина был заключен договор с Политиздатом на книгу об А. И. Герцене.
(Из Набережных Челнов)
Мама, Соня, Ося, Карлуша.1 Вот я и на КамАЗе. Откройте дверь включенного на всю мощность холодильника — вы получите представление о том, что я увидел, когда вылез из самолета. К воздуху этому постепенно привыкаешь, но вначале чувствуешь его жуткую морозную густоту. Не на деревьях, а в самом воздухе иней, какие-то льдистые наплывы. В Москве было тепло. То есть какие-нибудь 15-20 градусов. Свитер я снял сразу, а валенок своих в авоське просто устыдился. А тут побежал переодеваться — почувствовал, как во всю длину ноги замерзают вены. Однако пока все для меня складывается счастливо. Дрожал я только полчаса — не знал, как и куда. Из Москвы звонили в Казань, из Казани должны были звонить в Челны, чтобы меня встретили. Однако произошло чудо. Самолет прилетел на 45 минут раньше — и встречающих еще не было. Через 45 минут их еще не было, и я решил, что звонки не сработали. Вот тут я задумался, стал в очередь за билетами на автобус, стал расспрашивать, как и куда ехать, где выгружаться. Холодильник — если сидеть внутри — очень обостряет чувства. Худо бы мне пришлось, но система споспешествования все-таки сработала, динамик объявил по аэропорту:
— Пассажир Семин, прибывший из Москвы, подойдите к машине сорок восемь два нуля.
И вот я в Челнах. Время здесь московское, но временной пояс восточнее на час. По моим часам не было пяти, когда мы поехали в полной темноте. Естественно, что я до сих пор вижу Челны с парадной стороны. Эта парадная сторона выглядит так: на въезде 9–15-этажные дома и множество пятиэтажных. Ни одного старого дома — их мне предстоит еще увидеть. В горкоме мне был заготовлен ордер в гостиницу. Тут парад идет на снижение. Это общежитие в пятиэтажном доме. Маленькая комната с тремя койками. Батареи горячие, но холод так силен, что ощущается все время. Соседи говорят, что спать из-за холода, тонких матрацев и одеял невозможно. Кровать моя у окна, советуют сдвинуть на середину комнаты. Еще не спал, не знаю. Однако все не так страшно. На улице поют (и довольно долго поют), девчата визжат самым жизнерадостным образом. Следовательно, и в этом холоде железы внутренней секреции работают превосходно. Обедал в рабочей столовке. Столовка — модерно-металлические двери (дверцы холодильника), дневной свет, алюминиевые миски, вилки, ложки. Жратва обычная столовская. То есть не очень-то еда, но дешевая. На рубль щи, какая-то хлебно- и мясная мура с гречкашей, оладьи, кофе, сто граммов сметаны, хлеб. Есть надо очень быстро — застывает. Едят не раздеваясь, большинство не снимает шапок. Но все обыкновенно. Сидят, шутят, разговаривают. Все с работы, большинство молодых. Снег скрипит, ноздри прихватывает. Рядом модерный кинотеатр со стеклянным фойе... На стенах мозаичные росписи. Уже приходили московские коллеги (вернее, коллега, познакомили меня в Москве, я не запомнил, как его зовут, но он запомнил). В дымину пьяный. Я сразу понял, в чем дело. Удивился только, как он меня разыскал. Я не сопротивлялся, занял ему трояк (с самого начала решил, что одним трояком все равно придется откупиться). Для него система споспешествования почему-то не работает. Вторые сутки он спит где-то на полу, койку в общежитии ему только обещают. Забубённый коллега. Шапку у него увели; без кашне, лицо поцарапанное. Я спросил:
— Как ты отсюда выберешься, если уже все сжег?
— Выберемся! — сказал он.
Вот мои первые впечатления. Валенки, свитер — это просто счастье. И шуба. Никогда я не был так подготовлен. Передай Лисановой самые-самые. Скажи, что КамАЗ мне страшно понравился.
Целую вас всех.
Ваш папа
21.1.72
1 Ося и Карлуша — домашние собачки Семина.
(Из Набережных Челнов)
Лисанова, Мама, Соня, Карлуша, Ося!
Пишу вам всем одно письмо. Всем по письму — сил не хватает. Сегодня был на строительстве нового бетонного завода. Только что приехал. Ехал туда и обратно на новой «Волге» и со страхом думал, как я туда буду ездить на рейсовых автобусах. А придется ездить. Иначе ничего не напишешь. Расстояние км в 20-25. Завод на голом месте. Снег, мороз, темнота. Гонят его со страшной силой. На работу туда ездит в две смены человек 900. Многих возят за 70 километров из Заинска. Два часа в дороге туда и два обратно. Был на планерке. Все новое. Структура подчинения, организация, техника, но степень организации весьма слабая. Штурмовщина. Суббота здесь — рабочий день. Но работают и по воскресеньям. Один крановщик мне сказал, что он уже восемь месяцев без выходных.
Впечатления накапливаются, но, конечно, чтобы разобраться, ни двух, ни трех недель не достаточно. Мне предлагают сидеть здесь сколько угодно, ездить так часто, как я захочу. Это и соблазнительно, и тяжело. Все мои главные недуги, как я и ожидал, проявляются немедленно. А главное, сидишь один. Тоскливо. Все время загружать себя работой невозможно. Как вы там? Соня счастлив без меня? Загнал раздражительного отца в Казанское ханство, в Золотую орду и доволен? Только верный Карлуша скучает. На собак смотрю с удовольствием. Мороз выше тридцати, а они бегают, лап не поднимают, да еще в снегу валяются. Недавно видел, как в старых Челнах здоровенный барбос с удовольствием валялся в снегу. Челны, кстати, не Челны, а Чаллы — по-тюркски «крепость». Образовываюсь я тут.
Есть тут неплохой обувной магазин, но денег нет. Если что-то останется перед отъездом, куплю Соне и себе кеды. На большее, наверное, не останется.
Однако в Москве деньги будут. Возвращаясь, получу и пойду по обувным магазинам. Целую вас всех.
Папахен Камазовский
24.1.72
(Из Набережных Челнов)
Мама и Соня! Ну что вам сказать, родные мои? Сейчас полночь. Весь световой день ходил, весь вечер писал (темнеет в 16.30). Все время на заводе. Горю на работе. Сил нет рассказывать в письмах подробно. Уже исписался весь. Увы, курю. Два моих соседа уехали в Москву. Перед отъездом они целый вечер скандалили с человеком, который пришел к ним уговаривать не уезжать. У них уже были билеты, они уперлись: «В таких условиях работать невозможно. Того нет, этого. Плохо принимают. Не обеспечивают».
Не знаю, поверите ли, я не очень-то их понимал.
Господи, между нами поля и поля... И т. д. Мороз держится 35°. Но без ветра. В воскресенье никого мне не подселили. Живу один. Сейчас лягу спать. Сил нет писать, но, не написав вам, не могу лечь. Должен же я с кем-нибудь пообщаться!
Возможно, скоро уеду из этой комфортабельно-сиротской гостиницы, переселюсь в вагончики километров за двадцать отсюда, чтобы быть, так сказать, в центре. Держать руку на пульсе. Здесь все-таки город. Автобусы, магазины, столовые.
Становлюсь энтузиастом-романтиком. Есть это в природе у меня. Нет, не допишу. Завтра буду дописывать. Целую вас. Пока.
Ну вот проснулся. Спать холодно, но не очень. Как в Ремонтном1 в плохо топленной хате. Надеваю носки, накрываюсь пальто, голову повязываю. А так вроде в комнате не холодно; сидеть писать можно свободно. Как вы живете? Сегодня снился Соса и Карлуша. Все в порядке?
Будьте здоровы, посещайте Лисанову, звоните ей.
Целую всех.
Папа
24.1.72
1 Большое Ремонтное — село, где В. Семин работал учителем в 50-е годы.
(Из Набережных Челнов)
Вера, Мама, Соня, собаки! Время все-таки движется, впечатления копятся, я бы уже мог написать десять газетных статей, статью для журнала «Дон», но еще не могу написать что-то для журнала «Новый мир». Расстояние тут огромное, собственный автомобиль необходим, я езжу на автобусе и на попутных. Иногда меня подвозит партийное начальство стройки или те, кто полагает, что я буду и о них писать. Проблема транспорта в такие морозы и при таких расстояниях — это, конечно, проблема № 1. Потихоньку акклиматизировался. Новые мои соседи развели кисель, нарезали газетной бумаги, заклеили окна, и стало теплее. Морозы ниже 33 градусов не опускаются, но ветра нет. Продирает нос, как нашатырем. Хватает верхушки легких, но безветрие спасает.
В Москве, должно быть, главные люди уже прочли роман1, и мои волнения постепенно переключаются в Москву. Время движется все-таки быстро. Рано или поздно я вернусь, а вот что там с романом? Особых и не особых надежд я не питаю. Не думаю даже. Но вот прошло уже десять дней, как роман читают, и во мне что-то само собой переключилось на ожидание. Я вам указал свой почтовый адрес на почтамт Челнов. <...> Думаю, что ваши письма, если вы их написали, не могли еще прийти. Им еще не время. Но пойти уже надо. Утихомирить беспокойство. Как вы живете, мои дорогие? Сыты, голодны? Одеты? Кто вас посещает? К кому вы ходите? Беспокоюсь о вас.
Цел. Обним. Папахен Камазовский
29.1.72
1 Роман «Женя и Валентина».
(Из Набережных Челнов)
Вера, Мама, Соня, Карлуша и Ося!
Сегодня в надежде получить от вас письмо ездил на городскую почту Набережных Челнов. Сами понимаете — увы! Одна польза — еще раз посмотрел на старый город. Любопытный в общем. Ходил по льду по Каме (вы знаете, я это люблю), заглядывал в магазин. То есть часа два вел себя как турист, который свободен от постоянного напряжения: как я все это опишу? Напряжение это очень сильное. Разбираться во всем очень трудно, все очень сложно, морозно, красиво, холодно, исполнено всяких героических усилий, неразберихи, плутовства, ритуализма, размаха, заведомо ложных обещаний, душевной простоты, величия, халтуры и т. д. Невозможно все разом увидеть, оценить, получить о чем-то полное представление. Собственные интересы тоже толкают на убыстренный халтурный метод понимания и восприятия. Работаю довольно много и — в пределах моих знаний и сил — тщательно. Но каждый раз оказывается, что все понял приблизительно или не так. Сижу на различных планерках, заседаниях, стенографирую или слушаю и т. д. Езжу на автобусах, машинах, обедаю в рабочих столовках, хожу в общежития, задаю вопросы все более точные и квалифицированные. У вас — я это представляю — прошло всего две недели, а меня от вас отделяет уже целая эпоха. Мама, ты это поймешь, если вспомнишь, как мы путешествовали по Чехословакии и Польше. Я было собирался все свои впечатления укладывать в письма домой, но очень быстро от этого отказался. Невозможно. Слишком много всего. Конечно, очень хочу домой, в нашу славную квартиру, к вам, к собакам <...>.
Стройка — это что-то вроде чтения Джека Лондона. Все хорошо в свое время. Я этот возраст перерос. И хотя во мне еще много такого, все-таки я уже старый человек. Семейный. С голубиным комплексом. Сегодня 1 февраля, и я рад, что половину срока уже я отбыл. У нас потеплело. Морозы упали до 20, а днем на солнце до 10-15. Это великолепно. Хоть в трусиках ходи, хоть солнечные ванны принимай.
Я вас люблю и целую.
Ваш отец
1 февраля 1972 г.
(Из Набережных Челнов)
Мамутрия! Только что опустил в п-яшик тебе письмо, как сразу же сел писать новое. Вот такой у меня голод на общение с тобой. У меня уже сменилось три пары соседей. Средняя пара была поразительно интересной. Особенно один старичок — химик Петр Саныч Пшеницын. До двух ночи не ложились спать — он рассказывал. Старик прошел все, что полагается человеку его поколения, меня сжигала профессиональная жадность, но я ничего пока не записал, хотя он уже неделю назад уехал. Вот сейчас сел — остался один, третья пара соседей только что уехала на аэродром, — но вот пишу тебе письмо. Право, ты удивишься, но из-за таких вечеров (их было 4-5) стоило лететь на КамАЗ. Жаль, что я не смогу передать тебе во всей живости все, что он рассказывал. Попытаюсь, конечно. Остальные были не так интересны. Но все же и у них было что-то свое... <...>
Уже снится Ростов, сегодня двадцать дней, перевалило на последнюю треть. Из Москвы никто ничего. Я и не договаривался ни с кем, но надеялся, конечно, что, ежели роман понравится, они дадут мне знать на КамАЗ. Прислушиваюсь к предчувствиям, но они либо молчат, либо, как всегда, пророчат нечто мрачное.
Все-таки как вы живете с тех пор, как ты раздала все деньги? <...> На КамАЗе мне даже страшно вспоминать нашу трехкомнатную квартиру. Жилищные условия здесь жуткие. Хотя сюда едут именно за квартирами. Чтобы ты имела приблизительное представление о том, как здесь живут, расскажу, как я посетил двух передовых бригадиров. Они живут в комнате 16-18 метров. Пермяков с молодой и уже беременной женой, Шатунов с шестидесятилетней матерью и еще один холостяк. Все в этой одной комнате. А всего в квартире три комнаты. И во всех трех примерно так же. Здесь общежития двух типов. Первый тип — один вход, пять этажей, 150 комнат (в каждой комнате по нескольку жильцов). Второй тип: несколько входов (т. е. обычные дома), но в каждой... квартире по множеству жильцов. Даже газета «Соц. индустрия» со всем своим редакционным аппаратом расположена в обычной <...> трехкомнатной квартире. Одна комната — приемная, две другие, меньшие, — редакционное общежитие. Есть, конечно, уже люди, живущие в отдельных квартирах, есть живущие в так называемых малосемейках — двухкомнатная квартира на две семьи, трех- — на три. Но это ничтожный пока процент. И, судя по всему, процент этот не возрастет в ближайшие годы, поскольку приезжает людей гораздо больше, чем строится кв. метров жилья. В 72 году они должны принять еще 30 тыс. человек. В общем, идет очередной штурм со всеми вытекающими отсюда последствиями. Одно здесь приятно — не берут уголовников, людей с судимостями. Поэтому атмосфера при такой скученности все-таки мирная. <...> Обнимаю вас и целую.
Отец
5.2.72
(Из Набережных Челнов)
Вера, Виктория Кононыхина, Соня, Ося и Карлуша!
Пишу вам последнее камазовское письмо (может быть, впрочем, еще напишу). <...> Я еще не решил, когда я уеду, — в воскресенье 13-го, чтобы в понедельник быть уже в Москве и использовать рабочую неделю полностью, или же все-таки 15 февраля, во вторник, в день, когда кончается моя тридцатидневная командировка <...>. Уехать я бы уже, пожалуй, мог бы. Не то чтобы я собрал весь материал, но больше за оставшиеся дни все равно не соберу. <...> На КамАЗе же меня держит одна сюжетная линия, которая должна завершиться именно 15-го. Завтра-послезавтра все это мне нужно будет решить.
Писал это вечером, потом отложил, сопел над чайником, полоскал горло марганцем и лег спать. Но вот не спится, встал, принял транквилизатор — в первый раз! — в ожидании, пока он подействует, пишу опять.
Соседи мои — четвертая пара — уехали, и я опять один. Очень ясно мне уже представляется Ростов, улицы, даже цвет собачьих шкур и глаз. Мне рассказали, что, когда одному тибетскому терьеру состригли с глаз волосы, он забеспокоился, потом подошел к столу, с которого свисала бахромчатая скатерть, и стал так, чтобы бахрома закрывала ему глаза. Как там Карлуша и как Ося? Голодают? Сколько раз выходят во двор?
Бессонница у меня. Кручусь ночами. Все стены в номере расписаны следами от клопов, недавно их тут пытались выкурить гексахлораном, в комнате жуткая вонь, а тут еще простуда. И тело чешется. Голову я мою, согревая в чайнике воду, ноги мою над унитазом, поливая их из того же чайника, а помыться целиком сложно — надо простоять 2-3 часа в очереди в старую городскую баню. Я уже жду до Москвы. В стюардессу или официантку я не влюбился. Влюбился в заместителя секретаря по идеологической работе. Но, сама понимаешь, тут карьеру первого, второго или даже третьего любовника мне сделать не удалось. Броня (идеологическая) крепка, и танки наши быстры, а наши люди — что там говорить!
Транквилизатор все-таки подействовал. Я неплохо поспал с 2 до 7, пойду сейчас на почту, опущу письмо. Вот так я с вами общался вчера вечером, ночью и сегодня утром. А сейчас — на работу.
Целую вас всех, собакам привет.
Папа <...>
9.2.72
(Из Набережных Челнов)
Вера, Мама, Соса, Ося и Карлуша!
Вчера я написал, что не знаю, когда уеду. Сегодня я это знаю с большей или меньшей точностью. Купил билет на 13-е, воскресенье. Ставлю на это число, и все тут! Если оставаться еще, то надо оставаться на новый цикл. В пределах первого цикла я уже набрал все, что мог. Мало или много — не знаю, но больше — чувствую — не могу. Надо прерваться, искупаться, поговорить с кем-то в Ростове и Москве, дать отдушину своему голубиному комплексу. <...>
Вчера я написал, что до самого отъезда не загляну на почту, но заглянул и получил ваше комплексное письмо. Я когда-то сам заставлял Соню писать такие письма <...> все равно мне было очень приятно прочесть его каракули. Даже самое черствое и деспотическое родительское сердце — все-таки родительское, как это мы выяснили в этом камазовском эксперименте. Вот родительское сердце и водит этой рукой. Я понимаю, конечно, каких трудов стоило матери уговорить ребенка сделать приятное отцу, как ребенок лицемерил, уклонялся, но потом кое-что все-таки нацарапал. А я рад. Как сказал по схожему случаю поэт: «Ах, обмануть меня нетрудно, я сам обманываться рад». Вот даже стихами заговорил. <...>
Я уже писал, что из Москвы у меня ничего нет и я ничего не жду, хотя волнуюсь все больше и больше. Я настолько не ждал, что, когда мне вместе с вашим письмом передали письмо И. Борисовой, я решил, что это лисановское письмо, и никак не мог понять первых строчек. И только потом догадался взглянуть на подпись и обратный адрес. Я хотел не сообщать тебе до окончательного результата, но, во-первых, когда он будет, этот окончательный результат, а потом тебе ж тоже, наверное, интересно: очень может быть, что в конце будут только отрицательные эмоции, но почему по дороге не пережить несколько положительных?.. Процитирую И. Борисову в той части, где она пишет о романе.
«Роман понравился мне необычайно. Поскольку свои восторги я уже высказала Левке1, он тебе их передаст несравненно вразумительнее. Что гораздо важнее: роман очень понравился Таурину2, который сказал, что это могучая вещь, что и я разделяю. Прочел Косолапов3 — понравилось. Сейчас читает Смирнов4. Замечания пока приемлемые и вполне ожидаемые. Но приемлемые. Таурин даже хочет ставить его на № 7, 8. Это было бы счастьем и для тебя, и для журнала, слишком большим счастьем, поэтому не будем о нем думать.
В «Дружбе народов» идут твои рассказы5 в № 5, а может быть, удастся им поставить в № 4».
Сама понимаешь, что после этого целых минут тридцать у меня было хорошее настроение, я парил над КамАЗом, но потом жизненный опыт, увы, мой долгий жизненный опыт охладил меня. Но я подумал: как не поделиться? — и вот пишу вам на этот раз уже действительно последнее камазовское письмо. Больше писать отсюда не имеет смысла. Я вас всех люблю и обнимаю и жму вам лапы.
Папа
10.2.72
1 Л. А. Левицкий.
2 Ф. Н. Таурин (р. 1911) — русский советский писатель. Заведующий отделом прозы и член редколлегии журнала «Новый мир» (1970—1975).
3 В. А. Косолапов (1910—1982) — русский советский критик. Редактор журнала «Новый мир» (1970-1974).
4 О. П. Смирнов (р. 1921) — русский советский писатель. Заместитель редактора журнала «Новый мир» (1970—1975).
5 В 1972 году в журнале «Дружба народов» (№ 6) опубликован рассказ В. Семина «В гостях у теток».
Уважаемый Аркадий Яковлевич!
Вот несколько соображений, которые я не смог сразу сформулировать по телефону. Мне кажется, что следует максимально убрать восклицательную интонацию. У меня нет текста2, я не все запомнил дословно, но, право, не следует писать о буронабивных сваях в таком патетическом стиле. «Посчитали — убедились», «это те самые сваи, которые на своих плечах вынесли...» И т. д. О городе достаточно сказать, что это современный город. Эпитеты типа «красавец», «прекрасный» и т. д. никак нельзя применить к стандартным пятиэтажным домам. Мне кажется, что это настолько понятно всем, что и доказывать тут нечего. Действительно, понятно, что жить в современном доме лучше, чем в бараке и палатках. Но, во-первых, в Набережных Челнах еще много поселков, состоящих из вагончиков, есть еще и палатки (нет никакой гарантии, что количество палаток за это время уменьшилось), люди живут на квартирах в селах и мечтают перебраться в современные дома. Они прекрасно понимают, что жить в современном общежитии лучше, чем в вагончике. Естественно, что когда слышишь восклицательные фразы, это немедленно приходит в голову. Я повторяю, что именно восклицательная, неумеренная в своей восклицательности интонация возбуждает все эти мысли. Я Вам рассказывал о пусковой планерке на ББЗ. Там не каждый десятый, а именно каждый был коммунистом. И тут, по-моему, нужно соблюдать серьезность и умеренность в восклицательных терминах. Наконец, я никогда не был на Севере, в Норильске. И это знаю не только я, но знают и все мои знакомые. Вы не можете упрекнуть меня в упрямстве, в нежелании прислушаться к тому, что было сказано Вами или на редколлегии. Надеюсь, Вы с пониманием отнесетесь к тому, что я здесь написал.
С уважением В. Семин
27 июня 1972 г.
1 А. Я. Сахнин (р. 1910) — русский советский писатель. Член редколлегии журнала «Новый мир» с 1970 года.
2 Речь идет об очерке В. Семина о строительстве КамАЗа для «Нового мира». Опубликован под названием «Строится жизнь» («Новый мир». 1972. № 9).
Дорогой Леонард! Так я и не дождался тебя в тот раз. Пришел в пять (как договорились), ждал час, собирался ждать еще, но тут вошла симпатичная молодая женщина и сказала, что у вас по-настоящему все только начинается. Однако, как говаривал Владим Владимыч, впереди у нас в запасе вечность. В октябре я появлюсь в Москве, и, конечно, постучусь в «Дружбу». Привезу повесть. А пока предлагаю рецензию2. В «Новом мире» № 9-10 печатается повесть белоруса В. Козько3. По автобиографическому материалу своему уникальная. Повесть начинается войной. Война дается глазами трехлетнего человека. Этот трехлетний человек несколько часов провел в кровати с убитой матерью. Не буду пересказывать повесть. Я рекомендовал ее «Новому миру»4 (как «внутренний» рецензент), рад, что рекомендация сработала, я, естественно, хотел бы сказать о В. Козько несколько слов в печати. Если у вас в отделе критики захотели бы отреагировать на эту повесть, я незамедлительно выслал бы рецензию. Я выслал бы ее и без предварительных переговоров, но я еще не видел, как выглядит печатный текст, сильно ли он отличается от рукописного. Могу, однако, сказать, что тон повести мужественный, и все повествование отмечено особым каким-то национальным чувством. И стойкость, и терпение, и мужество — белорусские. Я желаю тебе всяких благ <...>.
Виталий
23.9.72
1 Л. И. Лавлинский (р. 1930) — русский советский критик, поэт. Уроженец Ростова-на-Дону. Друг В. Н. Семина последних лет. Первый заместитель редактора журнала «Дружба народов» (1970—1976).
2 Напечатана в «Дружбе народов» (1973. № 3) под названием «Горький хлеб правды».
3 Козько В. Високосный год («Новый мир». 1972. № 9, 10).
4 См. с. 46-55 настоящего издания.
...Позволю себе несколько ликующих признаний. Пишу, понимаешь, с тем чувством (или почти с тем), с которым, наверное, и надо писать. Ведь что-то важное со мной происходило. Жуткий эксперимент, за который я едва не заплатил жизнью. А уж если так дорого плачено, не должно же это пропасть! Понимаешь? Вот это чувство есть у меня. Ты знаешь, я о таких вещах говорю неохотно. Я, конечно, могу и испортиться. Но на этот раз предмет изображения значительно важнее меня. Я это знаю. Я с ним воюю. Десять раз переписываю страницу. И т. д. Это, конечно, не значит, что всем понравится. Однако, понимаешь, это было со мною и в сердце моем...
...Перечитал — и вот результат. Надо бы еще вычеркнуть, но черт с ним. Недавно сказал Вике, что не могу писать таким толстым и сытым о голоде... Господь бог внял мне. Началось следствие по тому самому делу1, о котором ты знаешь. Начались хождения к прокурору, очные ставки — в общем, нечто такое, что не дай бог кому-нибудь из хороших людей. Окунулся я в такой пласт жизни, о котором не то что забыл, а от которого отошел. Присутственные места, ожидания, стертые ступени лестниц, ободранная штукатурка. Ты, может быть, и сам заметил, что определенному слою жизни соответствует определенный цвет стен, высота лестничных ступеней, длина ожидания в приемных. Всему этому соответствует также цвет эмоций... И это тоже причина, по которой я не садился за машинку. Сейчас тайм-аут. Следствие отодвинуто на десять дней. Повесть2 тоже должна к этому времени поспеть. Я как-то наивно себе представлял (человек предполагает...). Я закончил, привез, оставил в «Новом мире», поехал на КамАЗ. А перед КамАЗом явился к тебе и — гули-гули — все рассказал.
Так мыслилось. Теперь все в мыслях же переигрывается. Я закончил, отослал, остался в Ростове ждать суда. За это время написал все рецензии, отправил Борисовой. Затем все произойдет (бог располагает). Авось поспеет предварительный ответ из журнала. Эмоции мои прекратят броуново движение, им будет придан векторный порядок. Улавливаешь? Самое главное без особых потерь преодолеть неизвестность... Не писал еще и по своему провинциальному комплексу. Москва нужна Ростову. Ростов не нужен Москве. Такие события! Такой эфир!..
16.10.73
1 Сын В. Н. Семина был зверски избит хулиганом.
2 Первый вариант «Нагрудного знака «OST».
Уважаемый Арнольд Львович!
<...> Можете мне поверить, вашей удаче2 я очень рад. «Новый мир», к сожалению, растерял многое из того, что делало его такой отовсюду видной трибуной. Бывает, конечно, счастливое стечение обстоятельств. Ваша работа заслуживает, чтобы ее появлению в свет эти обстоятельства сопутствовали. Вы, должно быть, лучше меня знаете, как социологи измеряют значение публикации. Количество ссылок, цитирование и т. д. Я пожелал бы Вам и цитирования, и ссылок, но Вы сами видите, печатаясь в «Новом мире»: сейчас даже на аннотацию рассчитывать трудно. Дело и во времени, и в самом «Новом мире». Изменилось направление сил притяжения и отталкивания. Многие отошли, почти никто не подошел. И все-таки и сейчас «Новый мир» — это, конечно, удача. А для начинающего — удача вдвойне. Я Вас не уговариваю — Вы не из тех, кто ропщет на судьбу. Но как не сказать по-человечески? Думаю, что, печатаясь в «Новом мире», автор сейчас приобретает столько же, сколько и теряет. Самый живой пример — Козько. Его героическая повесть3 (или то, что в ней героического) была бы обязательно замечена и подхвачена, напечатайся он в «Знамени», «Юности» и т. д. <...> Отыскал бы эту повесть и тот читатель, которого мы, собственно, ищем. Но и этот читатель сейчас дезориентирован. <...> Я знаю это по своим ростовским приятелям. Они были подписчиками «Нового мира», потом отказались от подписки, редко заглядывают в журнал, капризничают и т. д. В общем, атмосфера наибольшего благоприятствования исчезла. И тем не менее «Новый мир» по-прежнему самый солидный журнал. Так что я Вас поздравляю. Вы приобщились, Вы посвященный. Это очень приятное состояние, я его прекрасно помню <...>. Я постараюсь напечатать рецензию в «Дружбе [народов]» или где-нибудь в другом месте.
Вы меня очень обрадовали тем, что заметили в моей работе4 как раз ту фразу, которую следовало заметить. Вы первый ее заметили. Следовательно, ее можно все-таки заметить. Жене действительно было на том уровне интересно жить. Отсюда и феномен цельности, энтузиазма, гармонии с миром и с самим собой. Угадали Вы и судьбу Жениного прототипа. После войны он неуклонно спивался. Сейчас это развалина, страшно на него смотреть. Что же касается ответов на различные вопросы, то тут Вы, конечно, в доброжелательности своей хватили через край. Вы и по себе знаете — или скоро узнаете, — как трудно толком сформулировать важный вопрос, не то что ответить на него. Мне кажется, что люди, отвечающие на вопросы, родились уже готовыми отвечать. У них такой, я бы сказал, концептуальный склад характера. Я им завидую, изредка по необходимости сам грешу. Ведь без концепции, без ответа нет и сюжета, нет композиции. А Вы заметили, наверное, что я бессюжетник. Мне стыдно закрывать композицию, стыдно отвечать, когда сам ответ мне неясен. Вы написали интересное письмо, и я жалею, что тогда, в Москве, нам не удалось посидеть и поговорить. Некоторые Ваши мысли я хотел бы видеть в их, так сказать, развитии и продолжении.
Всего Вам доброго, всех Вам удач.
Ваш В. Семин
(1973)
1 А. Л. Каштанов (р. 1938) — русский советский писатель.
2 Повесть А. Каштанова «Заводской район» была напечатана «Новым миром» в 1973 году (№ 7, 8.) Рецензировал и рекомендовал повесть к публикации В. И. Семин.
3 Повесть В. Козько «Високосный год».
4 Роман В. Семина «Женя и Валентина».
Глубокоуважаемая Наталья Федоровна!
Прежде всего позвольте поблагодарить Вас за Ваше письмо. Разумеется, я охотно приму участие в сборнике, о котором Вы говорите. Мне очень жаль, что я так и не написал Александру Николаевичу, не познакомился с ним. По разным причинам мы многие такие дела откладываем на «более удобное время», которое, увы, не наступает. Нечего говорить, что я никогда не возражал против полемики (дискуссия с оргвыводами — это ведь нечто совсем другое), считал и считаю мертвой литературу, в которой все точки зрения сходятся в одной. К сожалению, у меня нет рецензии, о которой Вы говорите. Я ее не видел и не читал. Пришлите ее, пожалуйста, и я постараюсь не задержать Вас с требуемыми от меня заметками.
Я желаю Вам всего доброго.
В. Семин 31.10.73
1 Вдова литературного критика А. Н. Макарова.
Дорогой Левушка! Есть время собирать камни, и есть время их бросать. Позволь задать вопрос: сколько можно собирать? Ты комплексуешь, я комплексую, мы комплексуем. Они комплексуют. Каждый спешит заразиться. Во-первых, действительно заразно. А во-вторых... Но если углублять эту тему, начнем опять комплексовать, поскольку мы, как пишет «Литгазета», люди церебрального, ювенального типа. «Будьте как дети!» — это не для нас. Мы и так дети.
Итак, по какому поводу комплексую я сейчас?
...Вчера я отправил с Н. Завьяловой свою повесть. В понедельник Наталья должна с моей папкой посетить Борисову. Писал я до самого последнего мгновения, папку вручил прямо на вокзале. Естественно, меня мучает, что не все выписано, не все прописано и т. д. Инке1 я напишу, но и ты позвони, скажи, чтобы вычеркнула последнюю фразу. Чего бы, скажешь ты, и совершенно справедливо скажешь, мне бы не подождать, не поработать еще и так далее. Зачем суета, куда спешить, есть почта, попадутся другие оказии. Свет на Завьяловой клином не сошелся. Скажу честно. Надоело кончать. И я выдумал себе предлог. И потом к самому концу разворошились такие пласты памяти, что надо писать новую книгу. Или вторую часть книги. Я и испугался. Писать надо, но и жить надо. Теоретически как будто бы ясно: жить надо, чтобы писать. Но практика всегда выдвигает свои проблемы...
... [В. Ф.]2 из крепких духом и телом, тем печальнее видеть, как и ему отказывает тело. Вчера он вспомнил один свой военный день. В тот день его должны были сто раз убить. 99 — немцы, 1 раз — наши. Он ждал своей очереди уже без оружия, без пояса, документов и спасся чудом — услышал из ямы голос командира своей части. Закричал, отбился, выжил. «Но, — говорит, главное, — что я в тот день понял, — ничего нельзя сделать, чтобы избежать судьбы. Судьба каким-то образом сама нас ведет. Бегу я под минами к воронке. Думаю: добегу — спрячусь, выживу. Спотыкаюсь, падаю, а мина в это время в воронку, к которой я стремился. Лошадь привязал к столбу. Бегу к лошади: добегу, ускачу. Опять падаю, поднимаю голову — нет моей Пурги, только голова лошадиная привязана за недоуздок... И так без конца. А проснулся я в тот день с уверенностью — сегодня мне умирать. Такое сильное предчувствие. Ребятам объяснил: «Сегодня меня убьют. Напишите туда-то и туда-то». С тех пор решил послать предчувствия к такой-то матери. С тех пор понял: ничего нельзя сделать, чтобы обмануть судьбу».
Левушка, голубчик, очень хочется в Москву, но поеду, когда позовут, когда возникнет дело. Итоговая черта подведена. Что это за итоговая черта, ты знаешь прекрасно. Есть на свете много препятствий, которые можно преодолеть. Но черта, упомянутая мною, к числу крепостей, которые берутся энтузиазмом, добрым пожеланием, не относится.
17.11.73
1 И. П. Борисова.
2 В. Д. Фоменко (р. 1911) — русский советский писатель, живет в Ростове-на-Дону.
...Что-то стар я стал и консервативен. Вчера был на престижном просмотре западных фильмов. И — хочешь верь, хочешь не верь — думал: еще одна такая лента — и затоскую по родимому социалистическому реализму. Режут, стреляют, шантажируют. Чем они занимаются в свободное время? И скука страшная — некому сочувствовать. Не станешь же сочувствовать тому, у кого мышцы крепче и глаз точнее? И понял я, в чем безнравственность. У подлеца все-таки и лицо должно быть подлое. Или история подлости должна быть известна. А тут у всех лица стандартные, приятные, и все чудовищные монстры. Люди как люди, а монстры. И переход от нормального бытия к подлости неощутим. И никакой истории. Все люди подлецы. Или, как говорят наши блатные, весь мир бардак, все люди — б... Ничего себе установочка! И режиссеры какие-то знаменитые. И лектор их нахваливал. И, мол, за актерами присмотрите — таланты. Что же это со мной делается? Скучно. Лучше уж какую-нибудь «Землю Санникова» посмотреть. Там, понимаешь, у подлеца рожа такая, что за версту видно: подлец. И если бы не престижный просмотр, ни за что бы не пошел. Надоели мне отрицательные эмоции, скучен увлекательный сюжет. А вот на престижный просмотр еще меня можно подловить. Следовательно, силен еще во мне тщеславный человек. Хотя и тут есть у меня кое-какие достижения. <...>
И еще я подумал — это уже ощущая соседей по залу, зал-то набит, — как раньше бы я тревожно и заискивающе ощущал бы всю эту массу людей, массу возможных знакомств, возможных связей, возможного соперничества и самоутверждения. А сейчас все это оглохло во мне, словно валерьянки нахлебался. Не жажду новых впечатлений. Когда-то у Олеши я вычитал поразившее меня своей странной агрессивностью замечание. Что-то вроде: «Ничего не хочу знать о Китае и китайцах, о китайской истории, богах, императорах, философии, полководцах. Достаточно с меня нашего Наполеона, наших революций...» — и т. д. Тогда меня это удивило. Не хочешь — не знай! Чего тут раздражаться? Теперь я понял: это возрастное. Резервуар, предназначенный природой для накопления впечатлений, переполнен. Трамвай не резиновый. Конечно, «порой опять гармонией упьюсь, над вымыслом...». И, понятно, «на мой закат печальный...». Все это так. Но Китай, о котором не хочется знать, все расширяется. Это значит, что нас вытесняют из жизни. Китай-то не знает, что какой-то Семин потерял к нему интерес. В Китае, о котором не хочется знать, много молодых лиц.
Может быть, поэтому мне не хватает энергии для того, чтобы начинать борьбу за переезд в столицу... <...>
25.11.73
Дорогой Левушка! Не мог бы ты позвонить в бухгалтерию издательства «Молодая гвардия» и спросить:
1. Выплачивается ли гонорар по сборнику «КамАЗ»?
2. Сколько причитается В. Семину?
3. Выслали уже? Когда вышлют? Надо ли приехать?
Если же бухгалтерия таких справок не дает, не смог бы ты задать те же вопросы по телефону редактору отдела русской советской литературы Нине Сергеевне Самарской. Разумеется, облекая все эти грубые вопросы в куртуазную оболочку...
Я всегда стыжусь такой торопливости потом, когда деньги все-таки приходят. Но сейчас я делаю пошлые займы, одолжаюсь у женщины, которая работает школьной уборщицей, — у моей тещи. На лице моем можно разглядеть суетное выражение. В общем, если тебе не трудно, позвони. Я бы сам позвонил, но телефона не знаю...
17.12.73
Лев Левицкий! Не может человек быть принципиальным сторонником отмены смертной казни и писать такие письма. Твоей наставнической ярости хватило бы на десяток приговоров. По справедливости, я не могу ее всю принять на себя. Она слишком искренна, чтобы с ней не считаться. Но, даже рискуя вызвать новый приступ твоего отвращения, должен сказать, что я ничуть не стыжусь копирки. Да и чего стыдиться? Человек, ведущий дневник, легко мог бы понять собрата, не ведущего дневника. В. Ф. рассказал мне потрясающую военную историю, я пересказал ее тебе — прости — под копирку. Захотел сохранить для себя. Сколько раз я надеялся на свою память, и столько же раз она меня подводила. У тебя прекрасная память, но и ты не во всем доверяешь ей. Но именно потому, что мне постоянно не хватает дневника (и постоянно не хватает сил, чтобы его вести), мне в голову не придет считать его формой преднамеренного общения с потомками...
22.12.73
Дорогой Лев! Прочел письмо твое и сразу же вспомнил строчки из письма Михаила Муравьева Лунину, которое цитирует Эйдельман1: «Вчера на английском балу, позавчера — именины до смерти, сегодня мы обедали в Красном кабачке, и может быть, письмо сие иметь будет некоторый остаток впечатления, которое обед сей произвел над нами...» Имеет, имеет остаток впечатления. Как писали! И как жили! «Из пути нашей жизни выбирать единые терния и проходить розы, не насладясь ими?» Хотя, с другой стороны: «Должно ли истратить чувствительность, прилепляясь к минутным ощущениям?» Вот вопрос вопросов! Передай Володьке2, что я общался с ним через телевизор. В этом смысле я был к нему даже ближе, чем ты. <...> Сценарий они сбацали на троих, и это, на мой взгляд, единственный недостаток фильма, о котором у того же Муравьева сказано: «Съезжались в театре в харях и сарафанах и представляли французские актеры трех султанш...» Славное было зрелище, то есть позорище. А если без шуток, то было очень приятно увидеть на экране заглавные фамилии. Вл. Трифонов почти как Л. Левицкий... <...>
...На Лекиных именинах успели друг другу надоесть и разбежались по углам. Вообще еда и питье, как я заметил, уже не возбуждают в нас той экзальтации, которая совсем недавно заменяла нам очень многое. Так вот, должно ли истратить чувствительность, прилепляясь к минутным ощущениям? Кто на это ответит?..
[Январь 1974 г.]
1 Н. Я. Эйдельман (р. 1930) — русский советский писатель, историк.
2 В. Трифонов (р. 1933) — русский советский писатель-сатирик.
Булгаков и Мандельштам, красующиеся на твоих полках, Лев Абелевич, как будто бы теперь точно доказывают, что рукописи не горят. Чего никак не скажешь об их создателях. Никак не скажешь также, что если не продается вдохновенье, то можно рукопись продать. Осипу Эмильевичу это, во всяком случае, не удалось. Но вот загадка современной экономики! Ты ведь и за Булгакова, и за Мандельштама платил полноценным рублем. Прости наивного провинциала — кому? Кому, расталкивая ближних локтями, ты стремился вручить свои рубли? Я тебе даже не завидую. Для этого есть географические и иные причины. Ростов, как известно, от столицы нашей родины отстоит на полторы тысячи километров к югу. То, что удается в столице, не удается в провинции. Обладай я мышцами Фрезиера, все равно к Осипу Эмильевичу мне не пробиться. С Иеной и Ауэрштедтом твои победы я не сравню. Шенграбен и Прейсиш-Эйлау здесь уместнее. Сражаться-то приходилось не с прусскими, которых русские всегда бивали. Что касается нашего города, который тоже, как известно, столица Донского края, то никто и не ждал, что к этим грустным берегам прибьет хотя бы десяток экземпляров. Привычно как-то числить себя в пятом и седьмом разряде. Кому-то положено, а нам не положено. И все. В самом деле, чего тут. С жиру бесимся. Хочешь читать — иди в магазин, широкий выбор и в праздничных наборах, и в однотомниках. <...> Но маловеры все-таки посрамлены. И к нам на Дон приплыли сто экземпляров Осипа Эмильевича. Они лежали на книжном складе, распределенные по списку, и в этом списке, как, естественно, ни у тебя, ни у кого другого не может возникнуть ни тени сомнения, ни твоего покорного слуги, ни Леки, ни других провинциальных любителей поэта и в помине не было. Просто, должно быть, грамотеет, как было сказано, племя пушкиноведов — молодых любителей стишков... Я не завидую ни тебе, ни им. <...>
Совет, который вы с Инкой мне дали, я принял с благодарностью и тотчас написал Смирнову. Однако, мне кажется, за два месяца должно было произойти какое-то накопление оттенков, штриховка должна была бы где-то сгуститься и проступить, если не контурно, то все же отчетливо. Может быть, мне следует уже послать рукопись в другие журналы? Так сказать, твори, выдумывай, пробуй... Инке на месте, наверное, диалектика эта видна. Все редакционные тайны меня не интересуют, но в эту я проник бы охотно. Я понимаю, как смешон и скучен суетящийся автор, высидевший рукопись и теперь тыкающийся с нею в приличное общество, будто бы невесть какое золотое яйцо снес. Инка мне говорила, что рукопись была у Косолапова. И что же? Что-то произошло и в отделе очерка. В начале декабря мне звонил Сахнин, выталкивал на КамАЗ, договорились, что Дуэль1 позвонит недели через две и я поеду. Он не позвонил, и это хорошо, я бы не поехал. Но все же почему не позвонил? В общем, сам понимаешь, как плетутся всякие мысли, когда источник информации полностью перекрыт.
Все. О рукописи больше ни слова.
...Будь здоров и благополучен.
22.1.74
1 И. И. Дуэль (р. 1937) — русский советский писатель.
Дорогой Володя! Очень виноват перед тобой и Аллой Павловной2. Я так и не сумел разомкнуть круг ежедневной поденщины и взяться за Герцена3. Виноват в том, что откладывал со дня на день ответ вам. Весь прошлый год я работал над повестью, которую уже никак не мог отложить (ради нее оставил работу над романом). Она сейчас в «Новом мире». Это немецкий лагерь, в котором я отсидел три года. Три месяца я жду известий из журнала и многое ставлю в зависимость от этих известий. Сам понимаешь, писатель печатающийся совсем не то, что непечатающийся. Повесть пришлась местному издательству. Они готовы ее взять, если кто-то в Москве ее предварительно напечатает. Осуществись этот дубль, я, возможно, получил бы свободу рук. Борисова позвонила мне в субботу, сказала, что повесть поставили на редколлегию 27 февраля. Так что, скорее всего, в первых числах марта я приеду в Москву. Понимаю, что надоел вам хуже горькой редьки. Соответственно и поступайте. Злостный задолжник и т. д. Силы свои я явно переоценил. Не смог справиться с ежедневной несвободой. Но ведь не у одного меня такая же несвобода? Вы шли мне навстречу так долго, как могли. Я вам очень благодарен. И прекрасно, что всякому терпению есть предел. Желаю тебе и Алле Павловне всяких благ.
Виталий 18.2.74
1 В. Г. Новохватко — заведующий редакцией серии «Пламенные революционеры» Политиздата.
2 А. П. Пастухова — редактор Политиздата.
3 Книгу об А. И. Герцене В. Семин не написал.
Дорогой Арнольд Львович! Недавно говорил с Борисовой. Цитирую: «На совещании критиков, — сказала она, — его (то есть Вас) на руках носили». Так как разговор был телефонный и междугородный, подробностей я, естественно, не узнал. Однако и по «Литгазете» отметил, что опасения мои, слава богу, не сбылись, зато пожелания реализуются в полной мере. Теперь самое время попросить у Вас прощения. Я долго не отвечал на Ваше письмо. Реакции мои заторможенны. Так со мной бывает, когда я заканчиваю и отсылаю новую работу1. Она уже три месяца лежит в «Новом мире», а я болею свинкой и золотухой. Сами знаете, как отличается самочувствие писателя, еще не напечатавшегося, от самочувствия писателя, уже напечатавшегося. Нет ни одной болезни, о которой можно было бы сказать, что вы ею уже переболели. В этой связи я Вам должен заметить, что Вы со мной обращаетесь так, будто на мне надпись «не кантовать». Вы меня даже немного напугали. Вы меня скоро возненавидите, если будете относиться ко мне как к многоуважаемому шкафу. Такие перенапряжения никому не проходят даром. По себе знаю. Борисова сказала также, что в пятом номере стоит Ваш рассказ2. При этом она употребила слово «прекрасный». Борисова редко употребляет такие слова. «Новый мир», в котором она работает много лет, научил ее сдержанности. Ведь какие люди здесь печатались! Так что я Вас от души поздравляю. Повесть моя уже дважды набиралась и дважды снималась <...>. Она о немецком лагере, в который я попал в пятнадцатилетнем возрасте и в котором пробыл три года. По каким-то причинам антифашистская повесть вызывает настороженность. <...> За это время она сильно выросла. От трех до тринадцати листов. Для меня это уже большой объем. Я готов на нем остановиться. Дело за редколлегией <...>. Поскольку с увеличением объема в повести увеличивалось и количество оптимизма, то соответственно уменьшалось и количество нежелательного неконтролируемого подтекста. Об общей идее Вы сказали правильно. Я много лет читаю поток рукописей и очень сильно ощущаю тоску по общей идее. Для писателя это ведь и профессиональная тоска. Без концепции нет сюжета, нет композиции. Бессюжетность — это признание, что у Вас нет концепции. Я Вам завидую. Недавно я прочел прекрасную книгу о Лунине. У него там есть славное замечание: потребовалось, пишет он, два поколения русских людей, которых не парализовало бы одно упоминание о татарине, для того чтобы третье поколение смогло разгромить орду. В двух поколениях забывается страх, неуверенность, восстанавливается естественное желание строить концепции, писать сюжетно. Славно также, что Вы молоды. Молодость также концептуальна. Кроме того, она количественно щедра. Используйте свою молодость в полной мере. У Вас есть еще одно верное замечание. О физическом напряжении, которого требует большая работа. С возрастом это понимаешь все больше и больше. Хорошо, если у Вас это пока теоретическое прозрение...
Я Вам желаю большой удачи. Всего Вам доброго.
Ваш В. Семин
19.2.74
1 Первый вариант «Нагрудного знака «OST».
2 В пятом номере «Нового мира» за 1974 год напечатан рассказ А. Каштанова «Белые дома Толочи».
Глубокоуважаемая Наталья Федоровна!
Очень прошу простить меня. Я действительно чрезвычайно благодарен Александру Николаевичу1, чувствую себя в долгу перед ним. И эта отрицательная рецензия — поверьте! — нисколько не умаляет моей благодарности. Однако, не впадая в фальшивый тон, что я могу написать? Спорить — нелепо. Что может быть смешнее литератора, который вступает в перепалку с критиком? Спорит само произведение, судят читатели. Но читателям нечего читать — повесть2 не опубликована. Что же я должен сказать по поводу внутренней рецензии, на основании которой повесть выброшена в редакционную корзину? Готов принять все Ваши условия — Вы сами не в состоянии их выполнить. Как можно в этих обстоятельствах обеспечить диалог? Да и предлог таков, что спорить может позволить себе только крайне невоспитанный человек. В общем, позиция моя такова, что я, тысячу раз извинившись, отказываюсь что-либо печатно говорить по поводу этой внутренней рецензии Александра Николаевича.
Перед Вами же я виноват в том, что не сразу Вам это объявил. Хотя это обстоятельство в то же время делает меня чистым перед Вами. Я понял, что сказать ничего не возможно, лишь сделав несколько попыток как-то объясниться.
Все остальное в Ваших руках. Хотя рецензия эта мне никак не нужна, — повесть еще не опубликована, а отрицательная рецензия на нее уже есть! — я не стану возражать против ее публикации.
Еще раз простите. С искренним уважением.
В. Семин
25.5.74
1 А. Н. Макаров.
2 Один из вариантов повести В. Н. Семина «Домой».
...Мою жизнь ты, конечно, представишь себе легко. Один план. Иногда два. Бег, гребля, машинка. Повесть моя растет. Я втянулся в новый затяжной сюжет, написал страниц 40 (а надо бы уже 100), видимо, будет еще 100-150, опять полюбил свою работу. И тороплюсь и не тороплюсь. Читаю рукописи, пишу рецензии. Было у нас еще одно интересное событие, всколыхнувшее Ростов, — суд над знаменитой бандой Славы Толстопятова. Об этой банде писали во всех центральных газетах, так что ты, может быть, слышал. Я ходил на процесс, как на работу. Очень интересно. Когда-нибудь расскажу или даже напишу. Процесс еще идет. Жизнь становится все интереснее (не скажу лучше), но сил на нее все меньше. Все жаднее становлюсь на работу, но теряю работоспособность. Вечер уже полностью исключен. Даже письма вечером не могу писать. Черт его знает что такое. Гипертония, астения...
17.6.74
Л. И. ЛАВЛИНСКОМУ
Дорогой Леонард! Все авторы суеверны. Боюсь опережать события, но можешь представить себе, как я рад тому, что понравилось. Я уже ждал твоего письма — сам понимаешь: нетерпение, авторская жадность. Я высылаю тебе еще тридцать одну страничку нового текста1, чтобы ты видел, в каком направлении идет развитие материала. Сюжет — я имею в виду сопротивленческий сюжет — только завязывается. Развиваться он будет так: военнопленные и герой-рассказчик добывают оружие и, узнав, вернее, услышав от кого-то, что в городке появился доктор Лей, делают попытку захватить его. Не знаю, рассказывал ли я тебе когда-нибудь эту историю. Случилась она уже при американцах. Но, поскольку я пишу роман или повесть, а не мемуары, я имею право делать передвижку во времени и вообще придумывать то, чего и не было. Просто так мне легче писать. Действительно, кто-то сказал, что видели доктора Лея, который прячется у врача местной больницы, и мы вчетвером попытались его захватить. Слух оказался ложным, никакого Лея там не оказалось, но в дом мы проникли и действительно нашли кого-то, прятавшегося у врача. Доктор успел позвонить в комендатуру, на обратном пути нас едва не захватила танкетка (патруль на танкетке). И т. д. Вот основа для того, что я сделаю. В памяти у меня еще много таких событий, кое-что я тоже трансформирую и включу. Если ты спросишь, как быстро я все это сделаю, отвечу: это во многом будет зависеть от вас. Если все понравится и шефу, и в отделе, если будет дружное единство и вы назовете номер, сроки и т. п., я все сделаю в срок. Тогда у меня будет основание для самого себя отложить все остальные дела в сторону и гнать. Вообще когда есть социальный заказ, когда есть уверенность, легче работается. Думаю, ты сам это знаешь. <...>
Виталий 6.7.74
1 В это время В. Семин продолжал работу над романом, получившим впоследствии название «Нагрудный знак «OST». Эпизод с «доктором Леем» вошел в роман «Плотина».
Дорогой Лев! Только что вернулся в Ростов, но уже почти смыл черноморский загар. И очень быстро утратил черноморскую уверенность, что погода на всех широтах солнечная и горы повсюду зелены. В Ростиздате мне преподнесли плюху, которую человек посторонний не очень оценит. Всякая плюха мучит не только болью, но и унижением, если, разумеется, на нее нельзя ответить плюхой. Не знаю, писал ли я тебе, что местное издательство после долгих колебаний, выжиданий, подмигиваний решилось выпустить книжкой «Женю и Валентину». Представляешь, как подскочили мои надежды! Долг Политиздату перестанет висеть на мне, долг журналу «Дон» тоже. И кроме того — некоторое количество денег на жизнь. На полгода отложить рецензионную поденщину, довести до завершения кое-какие рукописи. Ну и т. д. И все это при единственном и стопроцентно выполнимом условии, что книжка пойдет 30-тысячным тиражом. Проза меньшим тиражом вообще не издается. Столько раз, сколько мне позволяло самолюбие, я пытался выяснить в издательстве, какой тираж. Мне отвечали: это решает директор вместе с книготоргом. Но, мол, меньше тридцати — это же разорение для издательства! На это мы никогда не идем. И т. д. И вот набор, корректура. Политиздат требует деньги назад, я пишу письмо с просьбой пролонгировать выплату долга до 1 октября. К тому же времени поспеет ростовский гонорар. Возвращаюсь из Туапсе домой и выясняю, что тираж один — 15 тысяч. А листов не то восемь, не то девять! И тысячу я уже взял. Пятьсот в погашение аванса «Дону», остальное на прожитие. Нет, я не жалуюсь. Грех жаловаться! И такой удачи у меня не было много лет. И если учесть, что у меня в Москве есть деньги, которые с твоей помощью я уложил на книжку, то я должен говорить судьбе, небу, святому главлиту или кому там еще нижайшее спасибо. Но как быть с унижением? Знаю, что скажешь: «А на что ты рассчитывал?» А хрен его знает, на что? На равнодушие, на бюрократическую инерцию, на коммерческий здравый смысл. <...> Что же остается? Молча, благородно, с достоинством сносить удары судьбы. В том числе и хамские. Но вот вижу, что и тебе надоел. И правильно! Сейчас заткнусь!
В первый раз я один в своей большой квартире. Сын у бабки в Красном городе — саде. Пусто, тихо, необычно. Сам завтракаю, сам обедаю, гуляю с собаками, пишу, общаюсь с тобой через это письмо. Прочел в «Звезде» Я. Гордина1. Можешь представить себе, как прочел! Прекрасно! Кажется, в первый раз о Пушкине так. Поразительно! И о Дантесе почти ни слова. И правда, ведь мелочь. Смертельно опасная, но не сама по себе. Вначале мне казалось, что слишком уж все логично. Одно за другим. Одно из другого. Жизнь глуповатей. Даже если это жизнь супергения. Такую прозу, если меня не подводит моя слабая пединститутская образованность, следует назвать картезианской. Но к концу автор меня убедил и подавил полностью. Господи боже мой, какая убедительная и страшная безнадега! И что там Николай, Бенкендорф, когда вокруг пусто? Что же остается? Господи, помоги мне полюбить моих врагов. Ненависть — чувство тяжелое, неблагородное, котел отрицательных эмоций, которые не дают работать, как при перманентном семейном скандале. Да и где враги? Кто они? Бюрократическая аристократия? Деятели нового типа? Завистники? Конституционально глупые, равнодушные? Люди, у которых кончился завод? И кто виноват? <...> Мы сами, находящие глубину неизреченную в стихах Бенедиктова? Может быть, мы и есть истинные виновники?.. Господи, помоги мне полюбить моих врагов! Или, по крайней мере, назови их. Худо юнкером в 37, плохо мальчиком в 47. Худо слышать: «Ваша вещь мне активно нравится» — и понимать, что за этим скрывается какая-то гадость. Во всех присутственных заведениях пол смазан салом. Скользи, балансируй — все равно где-то шлепнешься. <...>
7.8.74
1 Гордин Я. Годы борьбы. Документальная повесть («Звезда». 1974, № 6).
Дорогой Лев Абелевич! <...> Если жизнь такова, то надо учитывать ее суровые законы. А сводятся они, как метко заметил один ростовский философ, к одному закону: если жизнь такова, она имеет тенденцию стать таковее.
Один хороший врач-психиатр сказал мне, что он против залечивания хронических болезней. Болезнь, считает он, защитная реакция организма. Все мечтают снять астению. Но хорошо ли это, пригодно ли во всех ста процентах? Астения тоже может быть защитной реакцией слабого организма. Получив свою книжку, изданную 15-тысячным тиражом, я вдруг понял мудрую осторожность опытного врача. Сколько у меня читателей? 15 тысяч наберется ли? Я, конечно, по глупости и по жадности, по суетности мечтаю о стотысячных тиражах. Но вынесет ли мой слабый организм и мой дурной характер такой великий соблазн, представляю ли я ясно все последствия исцеления от литературной астении?
Недавно Ростов посетила делегация болгарских литераторов. «Приходи в журнал, — сказал мне Гарик Бондаренко1, — они тебя знают. А у нас будут все свои». Я пришел — и отпрянул. Ушел и благословил свою астеническую литературную судьбу. В кабинете <...> стоял льняной блеск. Если помнишь, после войны это был габардиновый, потом чесучовый, потом нейлоно-капроновый, теперь льняной сановный блеск. Напрасно мы клянем свою судьбу, напрасно тщимся ее изменить. Она лучше знает, что нам нужно для счастья. Сидел бы я в этом кабинете <...>, надувал бы щеки, выступал бы под рубрикой «Как мы пишем». И т. д. А ведь как славно, что всего этого не нужно делать. Нет, милый мой, судьба мудрее нас. И нужно ей полностью довериться.
С другой стороны, и перспектив никто у нас не отнимает. И вот тебе доказательство. Муля2 вышла замуж. Ее познакомили с семидесятилетним вдовцом. И тридцать лет сомневавшаяся Муля вдруг переехала к деду... <...>
А старик великолепный. Мы недавно нанесли визит. Старик — книголюб, фотограф, множество старинных изданий, альбомы с портретами русских писателей XIX века: Полевой, Помяловский, Булгарин, Греч, Вяземский... Альбомы с фотографиями старого Ростова, с портретами героев 1812 года. Наполеон и его маршалы. Во дворе вольер с сотней попугаев. Неординарный старик. Муле же все это попросту нечем охватить и почувствовать. «Копается, — говорит она, — как жук в дерьме». Я даже был потрясен, когда увидел, как потускнела здесь героическая и бездуховная Муля. Нашла свое счастье, а не услышать, не понять. За шестьдесят пять лет не выработала в себе соответствующих органов слуха и зрения. И разумеется, уже наметился жуткий конфликт. Духовный старик и бездуховная, моторная, энергичная женщина. Так-то, друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат.
Старик таки произвел на меня сильное впечатление. Он вымирает. Жену похоронил. Было два друга — тоже умерли. <...> Стал разыскивать после войны тех, кто мог сохраниться из друзей детства, с кем учился когда-то в Цимле, в Новочеркасске. Списался. Один друг живет в Канне. В доме престарелых. Бывший офицер, потом таксист завода Рено. Сорок лет в такси. Сорок лет в гостиницах. Теперь в доме призрения. Есть и благополучные (вернее, один благополучный), с семьями (таксист — холостяк). Пишут нашему старику: «Ты счастлив, ты живешь со своим народом. А здесь все чужое и все чужие». Это после сорока лет! Один хоронил жену. На похороны с предприятия отпустили на час двух профсоюзных функционеров. Наш старик не остался в долгу. Пошел на кладбище и сфотографировал номерной знак на могиле друга. Знак есть, а могилы нет — семья не следит, хотя все живы-здоровы. Фотографию отослал.
Вот видишь, куда можно зайти, если слишком продолжить разговор о перспективах. Поэтому давайте — та-та — веселиться, давайте жизнию играть!
Нет, Лев Абелевич, по этому письму нельзя составить себе представления о состоянии моего духа. Я поднимаюсь в шесть, бегу в гору 40 минут, потом душ, вечером бег или настольный теннис. Стихи Д. Самойлова: «Я зарастаю памятью, как лесом зарастает пустошь... Приобретают остроту — как набирают высоту. Дичают, матереют. И где-то возле сорока вдруг прорывается строка»3. И т. д. Очень хороший собеседник для меня. Прекрасный поэт. Ни в чьих стихах я еще так не нуждался...
19.9.74
1 И. (Гарри) Бондаренко (р. 1927) — русский советский писатель. Живет в Ростове-на-Дону.
2 Муля — Н. С. Кононыхина, теща В. Н. Семина, прототип главной героини повести «Семеро в одном доме».
3 Строки из стихотворений Д. Самойлова «Память» и «Зрелость» (Самойлов Д. Дни. М., 1970).
...Дружбанародцы молчат, а я сейчас никого и не тороплю — завершаю (в который раз!) свой труд. И со всей искренностью вслед за Д. Самойловым повторяю: «Спасибо тем, кто нам мешал»1. Помехи не следует продолжать до бесконечности, но в общем на пользу. Ибо ленив, сладкоежлив, слабодушен, тороплив и весьма мало самоедлив. Не на то указывают, не того от меня хотят, но работать заставляют.
<...> Резиньятивен стал. Что будет — то будет. Нас не спросят. У нас есть свое дело. Будем его делать хорошо. Или, по крайней мере, в меру своих сил...
22.9.74
1 Из стихотворения Д. Самойлова «Зрелость»
Дорогой Арнольд Львович!
Меня не слишком огорчает, что рекомендация не очень получилась. Думаю, что не от текста рекомендации зависит судьба кандидата. Кандидат своими руками кует свою судьбу. Поэтому текст может быть лучше, может быть хуже — его никто не читает. Однако имя рекомендующего, несомненно, играет роль. И на это обстоятельство я считаю себя обязанным обратить Ваше внимание. Несколько моих приятелей, вступая в Союз, не просили моей рекомендации. Приятели эти живут в Ростове, они очень трезво подошли к этой вполне прозаической ситуации и просили рекомендации у людей благонамеренных. Не доказано, что моя рекомендация могла бы кого-нибудь из них задержать у дверей Союза, но тем не менее не учитывать такой возможности никак нельзя. Вступать надо один раз. Иначе это может затянуться: я Вам дружески советую подумать над этим.
Я Вам желаю удачи.
19.10.74
Ваш В. Семин
Глубокоуважаемая Наталья Федоровна!
Простите, что отвечаю с запозданием. В семье у меня много больных, и я выбился из колеи. Вот текст, который, если еще не поздно и если он Вас устраивает, Вы можете напечатать:
Моя первая книжка вышла пятитысячным тиражом. Я удивился, прочитав о ней несколько слов в статье Александра Николаевича Макарова «Серьезная жизнь». Удивился критической демократичности — значение пятитысячного тиража каждому понятно, — критической готовности. От Ростова до Москвы далеко. Надо обладать особой литературной живостью и мобильностью, чтобы интересоваться книжками начинающих провинциалов. И выделил и процитировал Александр Николаевич как раз то, что я сам выделил бы и процитировал, если бы мне пришлось писать рецензию на собственную книгу. Литературные симпатии наши не совпадали — это я отметил. Но и доброжелательность, и критическую и житейскую проницательность отметил и запомнил. Через пять лет обнаружил, что и А. Макаров не забыл обо мне. В статье «Через пять лет» он подверг разбору то, что я за это время опубликовал. Литературные симпатии наши не сблизились — напротив, стало видно, как они разошлись. Но с этого момента я стал чувствовать А. Н. Макарова не просто критиком — знакомым человеком. Это очень приятное чувство — литературное знакомство с далеким, незнакомым человеком. И в этой внутренней рецензии, не соглашаясь, он пишет обо мне как о знакомом, что-то зная достоверно, о чем-то догадываясь. Повесть не напечатана. Рецензия ее опережает. Но в общем она дает верное представление о том, что волновало меня, когда я писал повесть.
В. Семин
3.11.74
Дорогой Лев! Крах старого, начало ли это нового? Действительно ли мы возрождаемся к жизни новой, когда перевоплощаемся в строчки и другие долгие дела? И где взять тот самый пароход, который отвез бы нас подальше? Человек — кузнец собственного счастья. И если он этого не может, ему надо менять профессию. Вот несколько сумбурных мыслей, которые я предлагаю тебе для новогодних размышлений. Выстроить их в каком-то ранжире я не могу, поскольку хотел отрицательных эмоций — вот что такое моя голова. А между тем надо двигать отечественную литературу. Руководствуясь, разумеется, шкурным, а не отвлеченным общественным интересом. На шкурном интересе мы и подлавливаемся. Как говорится, не осуществляемся. Теряем гостевой билет в царство божие. Вот еще одна оригинальная тема для новогодних размышлений: создан ли человек для счастья, как птица для полета? Или другая тема, которую предлагает Юнна Мориц: «Припадки отвращения к себе несправедливых подозрений вроде того, что я верна своей судьбе и неверна своей природе». Судьба и природа — тут есть над чем подумать. Не забудь марксистскую диалектику. Можно, конечно, к этому вопросу и так — писатель должен постоянно ощущать близость дыбы. И когда ему чего-то недостает, то недостает именно дыбы. Мысль о том, что счастье — академия жизни, в отличие от несчастья — ее школы, до сих пор кажется мне загадочной. Наконец, не является ли несчастье высшей ступенью счастья? Если бы это удалось доказать, я бы решил для себя все вопросы бытия. Для себя наличного бытия, как сказал бы какой-нибудь великий предшественник Маркса. <...>
Бываешь ли ты в журнале? Перед Новым годом «Новый мир» обновился1. Полностью? Частично? Продолжается ли процесс обновления? Ты меня огорчил тем, что отказался от дневника. А между тем какие замечательные сюжеты, повороты, колоритные фигуры. Голубчик! У тебя под носом, перед носом, перед твоими близорукими глазами играется великолепная драма, комедия. Характеры, типажи, маски. Журнальный роман! Судьба подарила мне всего лишь «Вечерний Ростов»2, а ты отказываешься от такого лакомого куска! Лев Левицкий! Надо не изменять собственной природе и ценить собственную судьбу. Пожелал бы я тебе какой-нибудь другой судьбы перед этим Новым годом? Нет, Левицкий! Нет! Тысячу раз нет! Я прекрасно понимаю людей, которые всю жизнь мечтают попасть на Полюс холода, влезть на Джомолунгму, переплыть океан в яичной скорлупе, просидеть сорок дней в пещере. Ты все это имеешь, не выходя из журнала. Потому что это все-таки один журнал, и все его превращения интересны людям, как и любая информация со дна океана. Ах, Левицкий! Не знаешь ты своего счастья, не понимаешь своей удачи. Ведь что бы ни произошло в журнале — это твоя радость, если ты летописец, романист, очеркист, лицо заинтересованное. Веди дневник, всматривайся в лица, в расположение лиц, в их смену. Какая сцена, какой театр, какое наслаждение!
Маму я привез, как только приехал из Москвы. Здесь тоже можно найти много интересного. Такие события перетряхивают жизнь3. Я исправил стиральную машину, стираю простыни и пододеяльники, тряпки и пеленки, подаю утку, умываю... <...>
Естественно, литература движется крайне медленно. Но движется! Человек должен стоять перед неизбежным. Тогда он обязательно будет двигаться. Выбора у него не должно быть. У меня сейчас его почти нет.
<...> При этом я исхожу из того, что всем нам в этой жизни повезло.
Всего доброго.
Виталий 22.12.74
1 Ноябрьская книжка «Нового мира» за 1974 год подписана новым главным редактором журнала — С. С. Наровчатовым.
2 В газете «Вечерний Ростов» В. Семин работал в 1958—1959 годах.
3 В октябре 1974 года тяжело заболела мать В. Семина — Вера Федоровна.
Дорогой Леонард! Надеюсь, поездки были удачными. Мне, к сожалению, в этом месяце не так повезло. Осваиваю ремесло сиделки, прачки, кормилицы. У мамы то, что называется обратным развитием личности. Младенческие реакции, младенческая эйфория и т. д. Все, что этому сопутствует. Однако как будто бы физически она становится крепче. Писать, естественно, очень трудно. Сделал я всего несколько страниц и уже не сопротивляюсь желанию закруглиться. Хочу недели через две прислать вам завершающие листы <...>.
Передай мои горячие поздравления Теракопяну1. Удивительно приятный человек. Редкое спокойствие и доброжелательность. И не просто собственное спокойствие, а какой-то дар успокаивать. Привет и новогодние поздравления твоим коллегам.
Тебе я желаю здоровья, семейного и служебного благополучия. Всего самого доброго тебе и твоей семье.
Виталий
26.12.74
1 Л. А. Теракопян (р. 1935) — русский советский литературный критик, первый заместитель главного редактора журнала «Дружба народов».
Дорогой Леонард! <...> С. с понедельника уходит. <...> Он был дивизионным командиром на посту редактора <...> манеры у него были <...> строевого командира. Он пережил свою эпоху, давно стал живым анахронизмом. Мне он всегда внушал страх. Понять ничего нельзя, поступки, с моей точки зрения, не детерминированы, а между тем линия видна. <...>
Недавно на собрании в ответ на предложение <...> выступить с докладом «Проблемы социалистического реализма» сказал:
— Какие проблемы? Какие проблемы? Никаких проблем нет. Как Горький определил соцреализм на Первом съезде, так и по сей день.
Вот это и есть линия, которую он тянул много лет от «много чести выписывать» до «никаких проблем». <...> В астрономии это, кажется, называется «черная дыра». Или еще как-то. <...> Есть какое-то страшное тяготение. Поглощающая пустота. <...> Стоит посмотреть на всех нас, бывших молодых людей. По правде говоря, я не очень участвую во всех этих делах. Ленька Григорьян заметил у себя по институту, что наше поколение состарилось, проходив в «молодых» до сорока — сорока пяти. И теперь пропустило вперед тридцатилетних. И в мединституте, и в университете деканы, зав. кафедрами — тридцати-тридцатипятилетние ребята. Хорошо, конечно, но и немного грустно...
С этим письмом я тебе посылаю последние страницы рукописи. В воскресенье я поставил точку. Я прошу тебя теперь прочитать все. В среду я отправлю еще один экземпляр в «Новый мир» и буду ждать результатов.
Виталий
21.1.75
Дорогой Лера! Новомирские торжества1 по каким-то причинам перенесены на середину мая. Соответственно переносится мой приезд в Москву. В Ростове же события идут своим чередом. Вновь я посетил твоих2 и застал все на том же уровне. <...> В Москве я было переключился, а сейчас опять загруз психологически. И не могу ответить точно, учит ли это жизни или отучает от нее. Впрочем, я грешу. Я фаталист и привык думать, что к писателю судьба относится по-хозяйски. Показывает ему то, что он должен знать, чему должен научиться. Боюсь только, коротка кольчужка...
Я начал работать и кое-что сделал. Так сказать, из старого новое. Были у меня заготовки, был материал, но как-то не складывался, не хватало ему чего-то. Сейчас как будто бы я нанес удар с новой стороны, и, не скажу — гора, пригорок тронулся. Вообще со старыми заготовками приятно. Есть некая стилистическая свобода. Видишь детали, видишь подробности, а без них-то и нет литературы. Но, может быть, главное в том, что обработка все-таки не работа. Не то воловье напряжение. И на материал посмотришь, и на себя, и отвлечешься, и вспомнишь. Больше игры этих самых интеллектуальных сил <...>.
Виталий
14.4.75
1 В 1975 году отмечалось 50-летие «Нового мира».
2 Родные Л. И. Лавлинского.
Дорогой Леонард! Канцерогенная ростовская жара несколько размякла, оставив после себя многочисленные гипертонические кризы, инфаркты и размягченный асфальт. Кто мог, давно уже смылся на море или на Север. По известной тебе причине я прикован к дому и сопротивляюсь жаре бегом и греблей. <...>
Естественно, жара угнетает и работоспособность, но я все-таки сопротивляюсь и пишу.
Несколько дней назад мне стукнуло 48, и теперь я, как поется в какой-то песне, на сорок девятой версте. Не то чтобы это как-то повлияло на мое самочувствие, но все отчетливее понимаешь, что кольчужка коротка, что жизненный опыт слишком мал, что не то чтобы ответы на вопросы, но сами вопросы еще по-настоящему не сформулированы. Что... И т. д. И т. п. Нет, я не готов к Страшному суду и не могу отринуть суеты и думать только о душе. И соблазны еще влекут. И зрелость весьма проблематична.
Твой Виталий
17.6.75
Дорогой Лев! Поздравляю тебя и твою сестру1. Надеюсь, она благополучно добралась в Москву и на этот раз ничто не помешало вашей встрече. Вместе вы, конечно, вспомнили о том, о чем забыли порознь. И возможно, вам приходилось не только радоваться, но и плакать. Когда-то отец нашел меня под Берлином, и я знаю, что это такое. Расстояние, которое нас разделяет, не мешает мне испытывать душевное потрясение. Я радуюсь тому, что и в разлуке, и в непредвиденных обстоятельствах вы оказались достойными самих себя. И если истинное значение человека справедливо измерять любовью и дружбой, которую он внушает себе, то трудно будет найти тебе равного.
Я надеюсь, ты простишь мне невольную торжественность. Возьму на себя смелость сказать вот еще что. Ваша разлука говорит о событиях ужасных. Но она же внушает другую мысль. У меня есть основания поздравить вас с увеличением числа родственников и друзей. У твоей сестры, если я не ошибаюсь, было два брата. Кем ей теперь приходится Вл. Трифонов? Кем ей придутся ваши с Володькой мама и папа?2
Мир не так плох, как это думается во время таких событий, которые когда-то разлучили вас. Вот что невольно думается во время вашей встречи.
Еще раз поздравляю вас. Еще раз переживаю с вами ваши печали. У вас увеличилось число родственников, но все равно не все сейчас с вами. А ведь кого, кроме них, нужно первыми вспомнить на этой встрече! У вас есть причина для радости. <...> Будьте здоровы.
Твой В.
1 Л. Левицкий отыскал сестру, потерянную в годы войны. См. письмо Л. Лавлинскому от 21 октября 1975 года.
2 См. это же письмо.
<...> ...Разговор о старости и ее болезнях отдает такой безнадежностью, что, должно быть, я напрасно каждое письмо начинаю отчетом о состоянии твоей бабушки и мамы. Есть в этой задаче неразрешимость. Поэтому я бегаю марафонскую дистанцию и закрываю глаза на то, что говорят древние о преклонном возрасте. Если бы меня спросили, с кого бы я хотел на этом этапе сделать свою жизнь, не колеблясь бы ответил: с сэра Френсиса Чичестера. Помнишь, конечно, этого человека, который один на яхте обогнул земшар. Было ему тогда за семьдесят или под семьдесят. Я видел красочную обложку журнала с его фотографией. На фоне паруса, веревочных блоков человек обливает себя из ведра морской водой. Мышцы живота, грудь, руки — весь торс у человека так могуч, что не сразу заметишь старое лицо. Фотография у Л. Усенко1 в журнале «Дон», и я соблазнялся ее украсть. Потом она исчезла. Исчез Усенко. Исчезло многое другое. А вот желание иметь такую фотографию у меня не пропало. Да только где ее взять? Сэр Френсис, конечно, идеал. Он где-то там мерцает вдали. Как всякий идеал. К нему не подойдешь. Но сколько-то приблизиться можно. Тем более что у сэра Френсиса был идеал, к которому он не мог приблизиться. В Сиднее папу Чичестера встречал сын Чичестер. Журналисты все это успели отщелкать, и папа Чичестер был этим чрезвычайно недоволен. Он считал, что рядом с гигантом сыном он на этих фотографиях очень проигрывает.
Посетив твою маму, я в тот же день посетил свою мачеху, о которой ты имеешь некоторое представление по рассказу2, опубликованному в «Дружбе народов». Так что передо мной в тот день, увы, прошел парад старости и болезней. Мачеха лежала с пневмонией. Второй раз в этом году! Ее сестра (тоже героиня того же рассказа) умерла в Клайпеде, куда ее перед тем увез сын. Пришел я домой и...
Естественно, все это тянет на какие-то философские обобщения. Например, на такие. Мы о чем-то думаем, к чему-то стремимся, а это постоянно ложится на все, о чем думаем, густой тенью. Не ново? Или на такие. Будущего у нас все меньше. Следовательно, все сильнее надо ценить настоящее. Каждый день, каждый час, каждую минуту. Но инерция и обстоятельства таковы, что мы все торопим это настоящее: скорей бы жара прошла, скорей бы напечататься, скорей бы сын сдал вступительные экзамены.
Кстати, мы с ним сейчас сдаем вступительные экзамены на факультет журналистики. Я оказался вполне ординарным отцом, который предпринимает шаги, волнуется, звонит и т. д.
Крепко жму руку.
Виталий
28.7.75
1 Л. Усенко — ростовский журналист, литературный критик.
2 Семин В. В гостях у теток («Дружба народов». 1972. № 6).
Дорогой Лев! Жизнь писателя — мастерская для его книг. Я всегда стоял на этом. То, что происходит с тобой, — счастье. Это, конечно, стресс. Но, как нам недавно объяснили, стресс — это прекрасно. Нормальному человеку следует беречься травм, дистресса. Но мы-то с тобой литераторы! Я вот третий месяц переживаю травматическую ситуацию. А как бы я иначе узнал, где жизнь соприкасается со смертью? Где это тонкое лезвие и как прогорает сосуд? Я даже не узнал бы, что помимо Виталия № 1 есть и Виталий № 2. Я никогда бы не понял, что сдержанный человек — это, в иных случаях, чудовищно. Поскольку это самый неинформированный человек. Самый эгоистичный человек, имеющий дело только с собственной эмоцией. И не желающий проверить, правильна ли она. Я даже разработал целую теорию, в которой развенчивается созданное литературой ложное представление о сдержанных людях как о людях наиболее глубоких, цельных и т. д. (разумеется, я не развенчиваю сдержанность воспитанную, вежливость, деликатность и т. д.). Я бы никогда не узнал, что злая память — это не ругательство, а химическая реальность. А человек, восклицающий: «О горе, я не помню зла!» — имеет добрую память. И это тоже реальность. Тоже химия. Есть злая память, в запасе у нее всегда в наличии злопамятки и т. д. Что касается раздвоения твоего ростовского друга, то произошло оно вот как.
Мама как-то утром спросила:
— Вы кто?
Я задал наводящий вопрос:
— Мама, у тебя есть сын?
— Вы Виталий Николаевич Семин?
— Да.
(А что мне оставалось?)
— Тогда кто же подходил ко мне в очках и с бородкой?
— Должно быть, я.
— Тогда зачем это инкогнито?
В этот момент и началось мое раздвоение. Полностью оно завершилось дня через два.
С некоторой долей игрового любопытства — трудно удержаться, господи прости, — я спросил у мамы:
— Мама, ты меня узнаешь?
Она ответила серьезно:
— Ну, конечно, ты Виталий номер один.
— А есть и номер два?
— Конечно.
Тогда я подумал, что сам виноват в собственном раздвоении. Номер один — добрый, ясный, с которым приятно иметь дело, а номер два — раздражительный, отчуждающийся, торопящийся, холодный.
Я спросил:
— А какой же номер два?
Мама сказала:
— Он тоже ласковый и услужливый мальчик. Но неродной.
Опять, переводя все на собственный здравый смысл, я спросил:
— Но если услужливый и ласковый, то почему неродной?
— Так, — ответила мама, — не родная мать родила.
Вот так, Лев Абелевич. А вы говорите! Канализируйте, делайте литературу. Я вам об этом не в первый раз говорю. <...>
Левушка, прости этот глупый профессионализм! <...> Я рад за тебя, и я рад за себя. Мне тоже кое-что перепадет с этого пиршественного стола. <...>
28.7.75
Дорогие Матевосяны! Двенадцатого июня мне исполнилось сорок восемь. И книжка Гранта оказалась самым дорогим подарком, который подоспел весьма вовремя. Я даже готов увидеть во всем этом перст судьбы. Когда тебе сорок восемь, во всем видишь руку судьбы. Потому что если к этому времени человек еще не знаком со своей судьбой, то когда же ему знакомиться? Жаль только, что в книжке не нашлось записки с несколькими словами о том, как Вы живете, куда ездили, какие были у Вас удачи. Я очень рад, что Матевосян — сейчас очень известная фамилия в Москве. Матевосяна любят. Это ведь не так просто. Писатель может быть известен, знаменит, может волновать, зажигать, раздражать, не оставлять равнодушным. Гранта любят. Свидетельствую. И в «Дружбе народов», и в «Новом мире», и в других местах я говорил с людьми, которые одинаково размягчаются душевно, когда говорят о Гранте.
Мы сравнительно благополучны <...>. Я написал книгу, о которой точно могу сказать, что я обязан был ее написать. О немецком лагере, в котором просидел три года. Рукопись долго лежала в «Новом мире», ее набирали, возвращали и т. д. Теперь она лежит в «Дружбе народов». Все к ней единодушно расположены, обещают печатать... в 7 номере 76 года. Но договор есть, дышать можно.
В Ростове издали книжкой первую часть романа2, напечатанного «Новым миром». Роман порезан, но кое-что от него осталось. <...>
Любящий вас Виталий
17.8.75
1 Грант Матевосян (р. 1935) — армянский советский писатель.
2 Роман «Женя и Валентина» вышел в Ростовском книжном издательстве в 1974 году. Тираж 15 тыс. экз.
Дорогой Левка! <...> За четыре месяца — тридцать страниц. Четверть страницы в день. Вот производительность! Утешает? К этому можно прибавить десяток внутренних рецензий. Но кто же станет прибавлять! Однако камень надо двигать. Когда он набирает инерцию, движение не делается быстрей — становится легче. Когда рукопись становится больше, ее легче еще увеличить. Тут правило снежного кома. Чем обширнее, тем больше она на себя набирает. Но двигаться надо каждый день. Прости мне эти неостроумные наставления. Ты все знаешь лучше меня. Но ведь приятно знать, что не ты один в таком состоянии. По-моему, Антон Павлович в зрелые годы писал по одному рассказу в год. Но и здесь ты все знаешь лучше меня и легко меня поправишь, если я соврал.
<...> И вообще мы обречены на работу. Я считаю это великим счастьем.
<...> Сейчас вот — в этот самый момент — я просто корчусь от стыда. Сцепился с четырьмя мастеровыми, один из которых толкнул меня. Толкнул слегка, можно было не заметить, спокойно разойтись. Но я ответил, вернулся, сцепился словесно. Одного обозвал «вонючкой», второго «козлом». Они мне сказали: «Иди, папаша, отдыхай», «он хочет подняться без очков». В довершение несчастья все происходило у нас во дворе — мастеровые собираются делать лифт-приставку, и мне с ними встречаться и встречаться. То есть еще и еще раз вспоминать, как был безобразен, зол, психопатичен. А все от какой-то жизненной неустойчивости — так хочется мне сказать и думать. Но на самом деле от невоспитанности, от трусости, которая вот так оборачивается нелепой агрессивностью....
12.9.75
Дорогая Диана! Я Вас благодарю за теплые слова и поздравляю с новой ответственностью. Дом на Пушкинской площади я очень люблю. Хотя бы за то, что в качестве внутреннего рецензента могу сказать автору: «Новый мир» призван отбирать лучшее в советской литературе». Не все, конечно, в руках человеческих, но теперь Вы — хранительница этой железной формулы. Мужайтесь! Я работаю над повестью2, содержание которой затрудняюсь передать в двух словах. Главные события разворачиваются на строительстве Куйбышевской ГЭС. Название, как всегда, мне не дается. Может быть, «Усилие». К началу 76-го надеюсь закончить. «Женю и Валентину» пока отложил, потому что повесть ясней проступала сквозь мои черновики.
Успеха Вам на новом месте.
Виталий Семин
19.9.75
1 Д. В. Тевекелян — русский советский литературный критик. С 1975 по 1983 год заведовала отделом прозы журнала «Новый мир».
2 Повесть переросла в роман, который не был закончен. Опубликован после смерти автора под названием «Плотина» («Дружба народов». 1981. №5).
Ч. <...> мне понравился меньше, чем я ожидал. Любопытно, но дурной язык, насилующий мои читательские чувства. Соотношение между количеством слов и содержащейся в них информацией не в пользу информации. Есть литературная лакейская. Ч. многие свои словосочетания почерпнул там. Пусть факты говорят сами за себя! — вот, по-моему, каким должен быть язык ученого. Разумеется, о фактах судить не берусь. С этой стороны я на мифы, легенды и т. д. еще не смотрел, хотя знаю о существовании немецкой школы, успешно препарировавшей Гомера и других древних авторов. Но все равно интересно. С тех пор как большая часть нашей жизни перешла в прошлое, я к прошлому стал относиться с большим уважением и интересом. И поиски корней уже не оставляют меня равнодушным, как во времена увлечения Марксом. <...>
Жму руку — Виталий
19.9.75
1 Отзыв о рукописи Ч., отрецензированной В. Семиным.
Уважаемая Наталья Михайловна!
Мне жаль, что Вы нашли меня безжалостным. Просто в рукописи был подхалимский задор. Сами по себе недостатки рукописи не могут у меня вызвать неприязни. Если же в рецензии на Л. она проскользнула, то только в ответ на агрессивную льстивость. Как видите, мне не хочется прослыть безжалостным. Всего Вам доброго
В. Сёмин
8.10.75
1 Н.М. Долотова — редактор отдела прозы журнала «Новый мир»
<...> О Льве Левицком надо бы сказать особо, хотя, возможно, ты и слышал иногда это имя. Его биография — готовый сюжет для романа. Даже в наш век, когда трудно кого-нибудь и чем-нибудь удивить, такая биография — находка для романиста. Право, мне жаль, что она досталась профессиональному литератору и, таким образом, закрыта для моих посягательств. Родился он в буржуазной Литве. <...> Во время войны родители погибли в Каунасе. Старший брат умер от ран в московском госпитале. Левка эвакуировался с двумя средними сестрами. Во время бомбежки потерялся. Представляешь? Пацан, который не знает ни одного русского слова, в этой кутерьме пытается найти родных. Теперь он говорит, что русскому языку выучился, рассказывая русским женщинам свою историю, пока ехал в эшелоне на восток. Попал в лагерь ленинградских детей. Тут ему крупно повезло. Лагерь был литфондовский. И его усыновила Тамара Трифонова. Возможно, ты помнишь эту критикессу. Трифонова отнюдь не была бездетной. И сейчас у Левки есть брат Владимир Трифонов и сестра, имени которой я не знаю. Таким образом, он потерял одних родителей, приобрел других — русских. Потерял брата и сестер и приобрел брата и сестру. Родным языком его был литовский, а говорит он на русском, пишет на русском. Есть чему поразиться и о чем подумать.
Виталий
21.10.75
(Из Коктебеля)
Дорогой Леонард! У Коктебеля есть одна особенность. Он не становится хуже от того, что его видишь во второй и в третий раз. Настоящая литература — литература второго чтения. Знаешь это чувство: господи боже мой, и этого я не заметил, и этого. С Коктебелем что-то вроде. Слуцкий мне сказал, что он в двадцать пятый раз туда приезжает. Я спросил: почему? «От добра — добра», — сказал он.
Я там был только в третий раз и подумал, что среди рекордов, которых мне уже никогда не побить, есть и рекорд Бориса Абрамовича. Описывать Коктебель, конечно, дело пустое. Хотя, как ты говоришь, описательной энергии у меня на «семерых». Скажу только, что у него особенный каменный фиолетовый цвет и каменная рельефность. Чем выше поднимаешься в гору, тем резче по местным оптическим законам становится рельефность, тем гуще цвет. Тем меньше улавливается порядок в этой рельефности. Инопланетный ландшафт. Раскраску бабочки, оперение павлина не объяснишь простой целесообразностью, хитростью природы, отбором, временем и т. д. Всеми теми причинами, которыми что-то объясняется или осваивается. Вот это есть и в расположении коктебельских гор и горок. Я тебя не агитирую, но следовало бы и тебе туда съездить.
Что касается «Жени и Валентины», то тут ты, конечно, прав. И присоединяешься к довольно большой и почтенной компании. Среди тех, кому эта часть романа понравилась больше, чем другим, был Гладков1 («Давным-давно»). Но и он сказал: «Передайте Семину, пусть вернет деньги». И пояснил: «Я иду в театр, смотрю пьесу. Первый акт нравится, второй заинтересовывает по-настоящему, а тут ведущий выходит на сцену и объявляет: «Все!» Я бегу в кассу и говорю: «Верните деньги!» Я думал, однако, что ты получишь некое удовольствие узнавания, удовлетворишь некий, доступный только ростовчанину этнографический интерес. Ссылаться на то, что треть текста выбросили, я, разумеется, не стану. Читателю до этого нет дела. Подробности, конечно, остаются подробностями, но, если на них откуда-то падает свет, они и читаются по-другому.
Коктебельское переключение было своевременным. Я — стыдно пользоваться этими старческими терминами — отдохнул, отстранился, забыл. Понял пользу забывания. Дома все застал на том же месте. <...>
Вышел «молодогвардейский» план. Там в 1976 году стоит моя книжка. Очень все это было бы хорошо. А хорошо у меня давненько не было.
Твой Виталий
14.11.75
1 А. К. Гладков (1912—1976) — русский советский драматург.
<...> Что касается того, что ты называешь нашим спором <...>, должен сказать следующее. Есть предметы, к которым я предпочитаю относиться аксиоматически. Все народы равны. Это аксиома. И в хорошем и дурном. Попытка отвернуться от этой аксиомы <но некоторые народы равнее> ведет к неисчислимым бедствиям. Я сам, как ты знаешь, был жертвой пересмотра этой аксиомы. О чем и написал в известном тебе произведении. Я сам слышал каждый день «русская свинья», «польская свинья», читал надписи «нур фюр дейч». «Братья славяне!» — для меня клич защитный. Славянофильство я не ставлю выше германофильства. Вообще чем больше я живу на свете, тем больше становлюсь марксистом. И в национальном вопросе я придерживаюсь ортодоксальной позиции. Для меня это даже не философия, а бытовое сознание. Так я воспитан. Так мне подсказывает жизненная практика, которая в этом отношении у меня богаче, чем у некоторых чистых теоретиков. Я полагаю, что преимущества по рождению — приманка для слабых. Развитый человек сам за себя постоит. Есть солидарность малой нации. Часто гипертрофированная, даже агрессивная. Великой нации все равно не развить в себе этих внутренних, действующих на сжатие, на концентрацию мелочных сил.
Сейчас мы не защищаемся. Поэтому фильм «Андрей Рублев» не вызвал у меня желания защищаться. Не вызвал защитной реакции. Мне кажется, что рассматриваются в нем совсем другие вопросы. Вопросы складывания государственности, например. А это уже совсем другое дело.
Может быть, я провинциально отстал, и в столице бушуют другие страсти. <...>
Твой Виталий
25.12.75
Дорогой Лев с чадами и домочадцами! <...> Месяц я провел в осеннем Коктебеле. Славный, деревенский месяц. Пусто, прохладно, почти нет писателей. И другие радости, которые урбанисту были бы в тягость. Дремал я, старчески поникнув головой. Садился в кресло, брал книжку, и начиналась сладкая дремота. Конечно, рассказываю я о том, как бегал по горам, купался в море, беседовал с Борисом Абрамовичем Слуцким и двоюродным или троюродным зятем Пастернака <...>. Но на самом деле, как я уже понимаю, самым лучшим в Коктебеле была эта сладкая дремота. Отпали раздражители, страхи, терзания — сидишь себе и клюешь носом. <...>
В Ростове я застал <...> героическую Мулю, героического Леню и героическую жену. Мне вообще сильно повезло на героическое окружение. Каждый Мулин выход из дому (за мукой, капустой) — материал для легенды. <...> Чтобы понизить героическое давление, я, естественно, все делаю сам: хожу в магазины, на базар, вожу собак и т. д. Героическую натуру ничто не остановит и не укротит. В «Лит. России» появилась рецензия на Лекину книгу. Смешная фитюля. Но она вызвала здесь прилив и отлив оптимизма. <...> Местные злодеи <...> тоже героические натуры, которые не просто всегда готовы к действию, но просто жить без него не могут. Не то что я, ищущий тишины, в которой можно было бы поклевать носом.
Л. Л.1 я звонил две недели назад. Он просил подождать дней десять. Т. А. Смолянская больна, роман передали другому редактору — Орлову2. Он справится со старой работой, войдет в новую, и тогда... Была у меня работа. Теперь чистилище ожидания. Правда, я продолжаю писать со средней скоростью треть страницы в день. При такой скорости рукопись, которую делаешь, сто раз наскучит и опротивеет. Хорошо тем, кто еще не перешел на мою старческую трусцу.
Обнимаю тебя.
Виталий
1 Л. И. Лавлинский.
2 Т. А. Смолянская, А. А. Орлов — сотрудники журнала «Дружба народов», готовившие к публикации роман В. Семина «Нагрудный знак «OST».
Дорогой Арнольд!
Эгоистически надеюсь, что этой книжки у Вас нет и что, следовательно, получить ее Вам будет приятно. Если же она у Вас есть, Вы сумеете ею распорядиться. Я же поздравляю Вас с наступающим Новым годом и желаю Вам всяких благ. Я перед Вами в уходящем году провинился. Взялся писать для «Дружбы народов» о Вас, Куваеве и еще одном новомирском авторе, но так и не выполнил своего обещания. Зато еще раз прочел Ваш роман и поразился тому, как мало взял от него при первом чтении. Изменился даже главный герой. Сюжет делает главной Антонину. А на самом деле главный — Аркадий. Роман замечательный и неоцененный. Поразительная плотность, которая, наверное, и не улавливается при первом, сюжетном чтении. Изменилась для меня и Антонина. Сюжет невольно ведь насилует нас. Мы попадаем в некое силовое поле. При первом чтении, признаюсь Вам, Антонина казалась мне нравственным центром романа. Теперь — от страницы к странице — нравилась мне все меньше. Аркадий же от страницы к странице все больше увлекал. Поскольку читал я подряд три романа, сравнивая их (в чем-то они сопоставимы), готовясь рассказать о них в одной статье, я пришел к выводу (сам напросился), что книжка Ваша намного выше. Умней, объективней, научней, что ли. И вообще — явление. Должен сказать честно: когда я писал рекомендательную рецензию на рукопись, я ее не видел так. В чем и каюсь перед Вами в этом новогоднем письме. Признаюсь также, что вторая Ваша новомирская публикация показалась мне менее плотно написанной. Я Вам желаю здоровья и новых книг. Талант Ваш умен. Сейчас все стараются писать умно. Но Вы действительно талантливы и умны. Всего Вам доброго.
Ваш В. Семин
26.12.75
Дорогой Леонард! <...> Дома у меня те же страсти. Рукопись, которая так радовала меня, вдруг затормозилась. Для того чтобы укрепить свой дух, я дал ее почитать Григорьяну, а он раздолбил в пух и прах. И я теперь тихо скулю. Дело, конечно, привычное. Со всеми работами у меня так. Сколько подъемов, столько и падений. Сегодня кажется хорошо — завтра поражает бездарностью...
Виталий
4.2.76
...Рандеву с переводчиками не получится. Автора, по-моему, исчерпывающе представляет текст. Личные контакты, конечно, заманчивы. Но ехать — или лететь — одну тысячу двести км на такую встречу могут позволить себе только руководители сверхдержав. Пусть Юрий Валентинович1 продолжит доброе дело. Я бы, конечно, прилетел, если бы речь шла о чем-то конкретном. Какие-то бумажки подписать. Но, насколько я понимаю, не об этом еще речь. Вот если они прочтут, если им будет интересно, если они увидят, что у этой вещи может быть и немецкий читатель, тогда я готов лететь. Из Москвы они все равно пока смогут увезти только четвертый номер «Дружбы народов». Следовательно, впечатление их будет половинчатым. Я думаю, ты понимаешь меня. На такую встречу можно являться, только имея формальное приглашение. Появляться случайно, кстати — не очень-то прилично. Разговор у них был с Юрием Валентиновичем, но, насколько я понимаю, ничто им не мешает вступить со мной в непосредственный контакт. Юрия же Валентиновича поблагодари. Я думаю, что на все их вопросы обо мне он сможет ответить сам или с твоей помощью. <...>
В Ростов мы приехали третьего. Три дня всего прошло, а все опять вернулось на круги своя <...>.
6 мая 1976 г.
1 Ю. В. Трифонов.
Дорогой Леонард! Спасибо за письмо и телеграмму. Для того чтобы чувствовать себя именинником, мало самого факта. Важно, чтобы кто-то этому факту обрадовался. Мне не хватало Вашей — твоей — телеграммы. В Ростове четвертый номер «Дружбы народов» тоже разошелся мгновенно. Лека Григорьян у кого-то купил номер за рубль. Ты спрашиваешь, как отнеслись к роману Гарик, Коля, Ленька, Пелевин1 и т. д. Гарик2 нашел уместным сделать это даже в такой несколько торжественной форме: «Спасибо от лица тех...» Он тоже был в арбайтслагере. Он читал еще первый вариант, в котором было пять печатных листов. Он и тогда сильно расчувствовался. Бабахова мне говорила, что Гарика надо было видеть в тот момент, когда он прочел и пришел в Ростиздат рассказать о своем впечатлении. Взволнован был очень сильно, руки подрагивали. Гарик, конечно, случай особый. Когда я был в Польше с туристской группой, мне поручили горшок с цветами, который надо было оставить в Освенциме. Поручили просто потому, что я здоровый мужчина и горшок мне по силам. Я чуть не кончился. Горшок, который я держал на коленях в автобусе, нес по лагерю, ставил к «стене смерти», едва меня не доконал. В предынфарктном состоянии я был уже тогда, когда я понял, что мне этого не избежать.
С моей мамой в больнице лежала женщина с какой-то острой стадией диабета. С ней вот что произошло. Львовские пионеры-следопыты установили фамилии погребенных в братской могиле солдат, нашли и фамилию ее сына, который считался без вести пропавшим, выяснили, что сын ее совершил подвиг, и пригласили ее на открытие памятника погибшим. Она, сам понимаешь, поехала. Ее встретили со всеми знаками внимания, оркестр грянул, когда она сошла с подножки вагона, ей салютовали пионеры, ее возили на машине и т. д. Уехала из дому она здоровой, вернулась с тяжелой формой диабета. Типичный эмоциональный травматизм. Так что Гарик — случай особый. Я уже опытный литератор и считаю нормальным, когда новая вещь проходит с очень широким диапазоном оценок. От «нравится» до «не нравится». Настоящая вещь даже обязательно должна вызвать чье-то сопротивление. По самым разным причинам. Включая и такие немаловажные, как ревность и зависть. И не только литературно далеких, но и литературно близких людей. Если вещь хороша, у нее долгая жизнь, и у читателей будут и первые и последующие впечатления. Иногда взаимоисключающие. Пока мне остается жалеть, что тираж «Дружбы народов» не так велик, как этого хотелось бы. Журнал «достают», занимают очередь — это сведения достоверные. На них я могу сослаться. <...> Роман не просто понравился Леньке Григорьяну. Он говорит о нем в словах, которые тебя удивят, потому что ты не ждешь от него таких слов. Я сам не ждал их от него. Похоже, что и он сам не ждал их от себя. Он рассуждает примерно так. Они (то есть Вы) напечатали в одном номере двух авторов как будто нарочно для сравнения. Сам он боялся, что Битов3, рафинированный, интеллигентный, виртуозный, блестящий и т. д., убьет Семина. «А тут ты придешь со своим топором...» Но получилось все наоборот. К сожалению, все его рассуждения слишком в мою пользу, и я не решаюсь их пересказать на бумаге. Потом я тебе их перескажу. Но вот в чем главное. Литература — говорит Лека! — не может не быть социальной. И самое главное в литературе — судьба, пережитая с народом. Он говорит, что я нигде не делаю уступок литературе, литературщине, которая ведь тоже может быть красивой. Не делаю уступок беллетристике, которая ведь тоже имеет право на существование. Он говорит, что этого, конечно, никто не мог бы написать, не побывав там. И что у этой вещи есть еще одно достоинство: еще никто не сказал. Он говорит и гораздо больше и интересней, и ты, конечно, простишь меня за это косвенное бахвальство (вроде бы Лекины слова пересказываю, а сам себя нахваливаю), но я ведь именинник и, следовательно, немножко без вина хмелен <...>.
Обнимаю тебя, твой Виталий 20 мая 76 г.
1 Ростовские знакомые В. Семина и Л. Лавлинского.
2 Игорь (Гарри) Бондаренко.
3 А. Г. Битов (р. 1937) — русский советский писатель. В апрельской книжке журнала «Дружба народов» за 1976 год были напечатаны повесть А. Битова «Азарт, или Изнанка путешествия» и начало романа В. Семина «Нагрудный знак «OST».
Глубокоуважаемый Иван Антонович! Вчера вернулся в Ростов и был обрадован Вашими книжками. Посылаю Вам две своих. Ветхость «Ста двадцати км»2 объясняется тем, что книжка эта издавалась очень давно. Я ее теперь добываю у букинистов. Как только в «Молодой гвардии» появится «Нагрудный знак «OST», я Вам его тотчас вышлю. Я Вам желаю здоровья и всяких благ. Передайте мой привет Адамовичу.
Ваш Виталий Семин
10 июня 76 г.
1 Янка (Иван Антонович) Брыль (р. 1917) — белорусский советский писатель.
2 Семин В. Сто двадцать километров до железной дороги.
Дорогой Леонард!
<...> В Ростове московские дожди и прохлада. Сегодня мне стукнуло 49. <...> Домашние сидят на кухне, потрошат селедку, а я на трезвую пока голову отстукиваю тебе письмо. Янка Брыль прислал мне две своих книжки. С надписью «Автору «Нагрудного знака «OST». Еще одну с такой же надписью прислал минский писатель — А. Каштанов. <...> В Ростове нет определившейся позиции. Зато от людей, которые не подписывали ни с кем контракта придерживать свои мнения до лучшей поры, я получаю различные, радующие мою авторскую душу сведения. В двух словах это можно выразить так: журналы в обороте.
Твой Виталий
12.6.76
Дорогой Леонард! Впечатления, конечно, переполняют тебя1. И руки тянутся к перу, перо, как водится, к бумаге. Я тебе завидую по двум причинам. Поездка сама по себе была интересной. И спутник у тебя был славный. Сам понимаешь, что страна, в которой ты побывал, волнует меня по очень личным причинам. Ну, авось и со мной ты туда как-нибудь съездишь. И если все с первой моей публикацией будет хорошо, то, возможно, и журналу будет интересен мой репортаж как раз из тех самых мест: Эссен, Вупперталь, Дюссельдорф... [Б. д.]
1 Лавлинский совершил поездку в ФРГ.
Дорогой Леонард! <...> Вчера мне звонили из ВААП и сказали, что издательство Бертльсманн из ФРГ берет «Нагрудный знак», чтобы издать его весной 77 года. Разговаривал со мной Вадим Васильевич Панов1. Он сказал, что романом интересуются и в других странах. В Норвегии, например. И спрашивал меня, могу ли я прислать пять экземпляров журнала. С этим вопросом я обращаюсь и к тебе. Нет ли возможности купить для меня еще пять экземпляров и переслать им? Если нет, я постараюсь добыть здесь, хотя это совершенно вроде бы невозможно. Свои экземпляры я непредусмотрительно раздарил, а то, что осталось, еще может понадобиться. Но если у редакции нет таких возможностей, я все-таки выкручусь. Получил первую рецензию... из города Горького. Молодежная газета сильно меня похвалила.
В Ростове же как в Ростове. «Нагрудный знак» стоял в плане 76 года. Выкинули под тем предлогом, что книжка печатается в «Молодой гвардии». Мол, координационный комитет вычеркнул. Может, и координационный, но я ни секунды не сомневаюсь, что по подсказке <...>. В 77-м мне полсотни. По ростовским же традициям полагалось бы юбилейный сборник. Но план заполнен. И т. д. Мы, мол, за. Но поздно. А ведь, вычеркивая, обязаны были сообщить. Могли перенести на следующий год. В общем, никаких неожиданностей...
Твой Виталий
23.6.76
1 В. В. Панов — сотрудник ВААП.
Дорогой Леонард! У вопроса о Макьявелли есть и медицинский аспект. Не удивляйся, что я так начинаю свое письмо. Некоторые разговоры «западают», проходят внутренний цикл, а затем возвращаются из подсознания в сознание. Тут дело в одном душевном противоречии. Я говорю о противоречии между многоликостью и цельностью. Цельность — природная потребность. С этим ничего нельзя поделать. Нарушается цельность — разрушается душевный комфорт. Начинаются страдания. И т. д. Душевным комфортом жертвуют, добиваясь каких-то целей. Цели могут быть почтенными, героическими. Какими хочешь. Даже Штирлиц страдает из-за вынужденной многоликости. Не страх перед гибелью его главное страдание. Все это практика. Практика многолетняя, устойчивая, нашедшая своих теоретиков. И каждая революция обещает разрушить эту практику и дать наконец гражданам душевный комфорт, душевное равновесие. Писатели же, как известно, охотники за лицемерами. К чему мы пришли? Многоликость — инструмент, которым мы вынужденно пользуемся, и только полный дурак прошибает лбом стену. Стене-то что за дело до дурака! Вот тут многие из нас совершают крупную методологическую ошибку. Казалось бы, так прост и короток путь от посылки до вывода: если... следовательно. Но как раз на этом коротеньком, освещенном логикой пути и совершаются самые капитальные ошибки. Последствия их бывают катастрофическими. И в историческом масштабе. И в масштабе одной жизни. Правда, и тут, как всегда, требуется поправка. Что русскому здорово, то немцу — смерть. И наоборот. Но ум, логическая последовательность, которая иногда бывает тем приятнее (рельефнее выделяется мужество нашего ума), чем больше она противоречит нашему непосредственному чувству, частенько заводит нас как раз туда, куда мы совсем и не стремились. И даже, может быть, вообще отказались бы идти этим путем.
Странное я испытываю ощущение, встречаясь с [Г.] и [К.]1. Будто не трое нас в комнате. А, по крайней мере, пятнадцать. Стараюсь сосредоточиться на одном, давно мне известном лице, а вижу сразу несколько. А ведь было время, когда это зыбкое чувство не возникало. И нет виноватых. И может быть, вообще нет вины. Но есть в комнате еще кто-то кроме нас троих. И все это чувствуют. И потому множатся значения простых слов. Говорят: «да», — слышится: «нет». Может, конечно, и нет у слова «да» такого странного эха. Но уже дробится каждая словесная молекула. Уже нет слова, которое не отбрасывало бы какую-то странную тень. И не изгнать чертовщины из комнаты. А ведь мы испытываем друг к другу симпатию. Ведь не к [П.] испытывать [Г.] симпатию? Но симпатия ко мне нематериальна и часто на практике повернута так, будто она активная антипатия, а антипатия к [П.] повернута так, будто это активнейшая симпатия. А ведь когда-то сети плелись сознательно. Было стремление овладеть какими-то механизмами. Но оказалось, что утрачена власть над непосредственным чувством, над цельностью, выпущен из-под контроля механизм размножения собственных лиц. Нельзя сказать, что цели, которые в самом грубом виде формулируются как материальное благополучие, не достигнуты. Но достигнуты они именно в самом грубом виде. Компенсация за потерю цельности, за борьбу с собственными симпатиями слишком слаба.
Тут есть одно визуальное впечатление. И [Г.] и [К.] — люди крупные, рослые. И все в журнале <...> рослые, значительные. И возраст уже не детский, а ни одного решения принять не могут, даже занимая посты, на которых решения принимаются. И проигрывают людям невзрачным, мелкорослым, неодаренным, глуповатым вроде бы. Может быть, [Г.] и кажется, что он плетет интригу, чего-то добивается, а на самом деле уступает позицию за позицией, увеличивает число своих личин и сам уже, наверное, не очень разбирается, где он настоящий, а где лишь ведущий игру <...>.
Вернувшись домой, я с удовольствием прочел твое веселое письмо. Сейчас я в таком же положении, как ты был месяц назад. У маминой кровати смена караула. Вика уехала в Коктебель — я на хозяйстве. <...> День уплотнен до предела, машинка, к сожалению, простаивает. Но все же иногда мне удается ударить по клавишам. Строки ползут медленно, поторопить их не удается. Поторопишь — завтра все равно переписывать. Вот тоже противоречие, которое никак не разрешить. Хочется быстро и много — не получается. Сколько раз я пытался увеличить темп — он все равно остается одним и тем же. И темп этот никак не устраивает меня. Ведь пишут же люди, думаю я, по роману в год. Каждому, конечно, свое. Но трудно, трудно с этим согласиться. Тем более что есть замыслы, есть черновики, но и это не слишком-то убыстряет работу. <...> мне сказал после того, как мы с ним прожили неделю в Коктебеле: «Старик, я сделал главки три. Правда, небольших». — «А я, — сказал я ему, — едва три страницы». <...>
Виталий
10 августа 76 г.
1 Ростовские знакомые В. Семина и Л. Лавлинского.
...У Л. Г. гостит тот самый доктор наук З. Он погрел мою душу положительными эмоциями. Сказал, что о романе узнал не от своих — от кого-то. Знаком же он с научной и околонаучной интеллигенцией. «В этой среде, — сказал он, — Семин — это святое. «Семерых» помнят... Я к этому, Виталий, отношусь несколько иначе, но говорю вам то, что есть. Роман мне достали. Это была акция благодарности за одну мою услугу. А когда из Ростова приехал один философ <...>, он возмутился, увидев у меня на столе «ДН» («Дружбу народов»): «Что же ты не говоришь, что немецкий роман Семина уже вышел!»
<...> Все эти положительные эмоции были мне нужны как лечебное средство. И действительно помогли. Сегодня я бы мог уже рассказать тебе, что со мной было. А выглядит это так: стресс вызывает защитную реакцию организма. Организм выделяет адреналин. Адреналин повышает тонус, который нужен для сопротивления отрицательным эмоциям. Но он же сужает коронарные и иные сосуды. Способствует накоплению холестерина в крови. Спортивная жизнь все это в значительной степени нейтрализует. И только постоянные стрессы, непрерывные отрицательные эмоции могут победить беговой режим, которого я придерживаюсь много лет. Оказывается, я не гипертоник. Многолетнее повышенное давление — это функция. Вот я и подумал: за что же меня убивать? С Лисановой справляюсь, с сыном отношения прекрасные, друзья любят и сам не трус и работяга. И жить хочется. Но закавыка, которая была со мной, уже прошла (или проходит). И я теперь буду осторожней. И ты тоже не слишком бегай по горам. Помни, что в такую жару десять лет назад мы с тобой накололись на разные сосудистые заболевания.
Леня напечатался. Его переписали. Я ему про это сказал, он возмутился, кричал:
— Слушай, что ты понимаешь?.. Слушай...
Мы тебе желаем здоровья. Я за себя и за Леню, который на кухне изготавливается обедать. Дважды купал Лисанову и один раз собак.
Виталий
19 августа 76 г.
Дорогой Лев! <...> За эти одиннадцать лет ты мог бы заметить, что главный мой недостаток (как, впрочем, и достоинство) — объективность. И что это за страсть века — иметь информаторов! Ты что — госучреждение? И можно ли им доверять? В случае нужды свои слова о святости этих информаторов я возьму назад. С информаторами, знаешь ли, всегда обстоит так. Их всегда почему-то тянет на гиперболы или литоты. Объективность им не по силам. Тут нужна долгая тренировка и особый склад души <...>. А электрокардиограмму мы с тобой делали примерно в одно и то же время. Диагнозами ты со мной не поменяешься. Гипертоническим будням моим не могла противостоять даже моя физкультурная страсть. Врач сказал: «У вас сердце человека, подвергавшегося серии гипертонических ударов». Но вот уже два месяца, как мы живем раздельно с моей дорогой женой, и я перестал быть гипертоником. Отчего бы это? Загадка! Мама — на мне, сын тоже. Я сам при себе, а давление как у космонавта. А ведь годами оно у меня повышенное! Чудеса, да и только...
Ф.1 написал смешную повесть. Повесть-претензию. Читаешь — сочувствуешь, а закроешь, думаешь: где ж эта лига по урегулированию сексуальных проблем, в которую он обращается? Человек он умный, много замечает славно. Но так сильно видна обида и так мало обоснованы претензии другой стороны. И так наивен эгоизм претендентки... Право, странное чувство все это оставляет. Вроде бы умно и высоконравственно, а несерьезно. Как жизнь столичных литераторов. А этот разрыв между умом и несерьезностью так странен, так странен! И боишься слова, которым это все называется.
Лека стал писать замечательные стихи. Он поднялся сразу на целый порядок. А живет все так же лихорадочно.
...Я тебе желаю удачи, счастливого плаванья, счастливой поездки, счастливого возвращения со всей искренностью, на которую способен твой
новый (старый) друг
Виталий
24 августа 1976 г.
1 Речь идет о повести Ф. Искандера «Морской скорпион» («Наш современник». 1976. № 7, 8).
Дорогой Виктор Исаакович!
Не сочтите меня мелочно принципиальным. Смысл поправок, которые Вы сделали, мне понятен. Я еще раз внимательно прочел свой текст и нашел, что печатать его стоит только в том виде, в котором я его Вам послал. Поправки Ваши и невелики, но разрушают интонацию. Простите! Если по каким-либо причинам требовательность моя покажется Вам вздорной, верните мне текст. С уважением
В. Семин
6 сентября 76 г.
1 В. И. Каминов (р. 1924) — русский советский литературный критик, сотрудник отдела критики «Нового мира».
Дорогой Леонард! О себе я знаю гораздо больше плохого, чем о других. Других я могу только наблюдать. О себе я знаю все. Именно поэтому мое письмо о Г. и К. не вердикт и не камень, который со свободной душой бросает человек без греха. Не в компромиссах дело. Человек, не вступающий в компромиссы, — монстр. Есть только один способ избегнуть компромисса — принудить к нему другого. И в семье, и в обществе человек со склонностью принуждать других к компромиссам — тиран. Сам понимаешь, что такие люди не могут вызвать у меня симпатии. Многоликость же нечто другое. Если мы будем пренебрегать оттенками, мы многое упустим. Многолик актер. Лицедейство в жизни — не свободно избранная профессия. На компромисс идут, чтобы сохранить себя и сохранить другого. Человек, идущий на компромисс, понимает, что «жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Если мы отделим от компромисса трусливую уступчивость, малодушное желание угождать, то с компромиссом все станет более или менее ясно. Это совершенно необходимый посредник в отношениях между людьми. Это вовсе не значит, что инструмент этот прост, что овладение им проходит без срывов и что каждый раз необходимый компромисс можно отличить от вынужденного. Срывы тут могут быть и в трусливое малодушие и в посягательство на силу, на тиранию. Короче говоря, тут нужны и мудрость и характер. И понимание, что сам ты, кто бы ты ни был, не без греха. Если помнишь, Толстой говорил, что нет таких преступлений, которых бы он не совершал. По крайней мере, в сердце своем. К Толстому можно прибавить Достоевского, к ним Гёте. И т. д. Великие люди очень часто на этом настаивали. И не бесчеловечности же, а именно человечности ради.
Компромисс труден. Он требует самовоспитания и связан с мудростью. С пониманием того, что те, кто окружают тебя, не только имеют право существовать, но и отличаться от тебя. Терпимость — продукт высокой цивилизации. Лицедейство же — попытка обойтись и без самовоспитания, и без мудрости. Оно проще компромисса по целям, примитивней по побудительным мотивам. Компромисс признает, что мир сложен, что самоограничение — единственный способ сохранить его приемлемым для всех. Лицедейству же до мира вообще нет дела. Компромисс настаивает на мягкости, на терпимости. Лицедейство же часто требует бескомпромиссности, твердости, выступает под маской несгибаемости. И то и другое — способ адаптации. Признание, что мир скроен и сшит не по нашей мерке и что — хочешь не хочешь — с этим приходится считаться.
Все это общеизвестно, и я начал с этого, чтобы яснее обозначить тему.
Разумеется, компромисс и лицедейство связаны многими промежуточными ступенями. Из-за этого их часто путают. Хвалят за бескомпромиссность. Хотя за что же тут хвалить? Рассчитывают прожить без компромиссов. И т. д. Идущий на компромисс испытывает страдания, вполне естественные, впрочем. Ибо человек с чем-то расстается.
Лицедей же в какой-то момент замечает, что есть способ избавиться от страданий и потерь. Достаточно лишь зажить другим человеком. Вписаться в другие координаты. Отталкивается же он чаще всего от компромисса. «Все равно без уступок не прожить». Вот это «все равно» — очень часто играет самую губительную роль.
Разумеется, все это подхлестывается различными соблазнами. Практические дела начинают удаваться. Мир теряет свою пугающую сложность. Возникает ощущение превосходства над другими, которые конечно же из глупости только не могут усвоить известных правил игры. Появляется соблазн посвященности. Помнишь авгуров, которые при взгляде друг на друга не могли, по словам историка, удержаться от смеха и подмигивания?
Тирания и лицедейство — это лишь два способа обойтись без компромиссов. Как ты знаешь, даже тирании это никогда не удавалось. А что уж говорить о лицедействе!
Лицедейство держится за посвященность, за тиранию.
Бывают лицедеи прирожденные (не о них, понятно, речь). Бывает лицедейство благоприобретенное. Природное естественно, как дыхание. Благоприобретенное только иногда кажется победой над косной средой, над недальновидным окружением. В какой-то момент человек пожалеет о себе таком, каким он задуман при рождении. Что касается К., то, напиваясь, он каждый раз начинает самобичеваться. Я это видел много раз. На него просто накатывает. <...>
Г. лишь за последние годы обуял соблазн посвященности.
Письмо, которое вызвало твои возражения, я, конечно, писал под влиянием минуты. В таких случаях раздражение слишком заметно. Но личных претензий у меня к ним нет. Практических интересов между нами просто не существует. И это, как я подумал сейчас, и хорошо, и нехорошо. Хорошо потому, что у меня другие ориентиры, другие критерии, другая требовательность к себе. Нехорошо потому, что это признание того, что они для меня все равно что люди со связанными руками. Может быть, путы только воображаемые. Возможно, что их-то и не было на самом деле. Но ребята и до сих пор боятся пошевельнуть рукой.
Не принимай то мое письмо за личную претензию. Меня подвела метафоричность. <...> Ты рано его похоронил. Он неплохой человек. Но есть люди не на своем месте. Тогда они по функции своей хуже, чем плохие. В литературе так много людей не на своем месте, что и о Л. надо сказать, что он далеко не худший из них.
Что касается Г. и К., то я полон к ним симпатии. Это совершенно серьезно. И желаю им расширения полномочий и полного овладения этими полномочиями. Авось расстанутся со своей многоликостью.
Письмо это не похоже на человеческое письмо. Трактат какой-то!
Обменные дела отсутствуют. Никто не хочет переезжать из Москвы в Ростов.
Обнимаю тебя, желаю здоровья всей твоей семье.
Виталий
9.9.76
Дорогой Саша!
Повесть твою уже прочел Лека и один его приятель <...>. Читает моя жена. Прочел и я. Две трети повести я читал в согласии с тобой. Мирали-ага получился живым, колоритным, вздорным, противоречивым. Правда, полная к нему авторская симпатия казалась мне чрезмерной, исключающей трезвый, последовательский подход. Если человек и не читал у Эпиктета: «Человек, который в своих несчастьях винит других, — глупец. Себя — человек, сделавший шаг в умственном развитии. Ни себя, ни других — мудрец», то к возрасту Мирали он постепенно до этого додумывается. Мирали же капризен, придирчив, стихиен, загадочен. Рядом с ним — рядом с вулканом. Обидит любимого и нелюбимого. Бросит корабль — побежит за водкой. А на самом деле за своим душевным движением. Загадочность прилична женщинам. Загадочность — дразнилка. То ли любит, то ли нет. Мужчине, а тем более пожилому мужчине, приличней сдержанность. Я имею в виду сдержанность слов, поступков. Вулканическая душевная сдержанность часто не поддается усмирению. В первый раз мысль о том, что с Мирали не все в порядке, пришла мне в голову, когда он побежал за водкой. Зачем? Почему именно за водкой? Падение, сотрясение мозга, ушиб лечат водкой? Зачем капитану бегать? Перебранка с продавцом показалась мне инфантильной. По воробьям из пушки не стреляют. А Мирали дает каждый раз залп из самого тяжелого калибра. В первый раз он таких продавцов-барышников видит? Однако я справился с некоторой досадой (досада оттого, что автор любуется в этот момент своим пятнадцатилетним капитаном). Мелочь все-таки. Но вот вторая история уже не мелочь. Появление сына! Так запросто трагедия не приходит. Между близкими людьми очень часто бывают тяжелые отношения. Но с такой легкой ненавистью отец на сына не смотрит. Это ведь ненависть, повернутая на себя. У Мирали же ненависть легка. Сына он видит карикатурным глупцом. Так ненавидят чужих людей. Без особой боли. Там, разумеется, есть оговорки. Но они слишком мало весят. Однако и это в тексте занимает не слишком много места — можно опустить и читать дальше. И я читаю до тех пор, пока Мирали-ага опять не ударяется с корабля в бега. Предлог у него благороднейший. Но ведь у всех алкашей самые благородные причины для того, чтобы напиться. И все они так неотвратимо складываются, что только сухарь не поймет, как это все шло одно за другим. Девочка, которая привыкла поить отца в забегаловке (!), — такая жалостная история! Обиду припомнил. Еще обиду. Одну на жену, другую — на человечество. И пошло-поехало!
Прости! С того момента, как Мирали бросился за водкой для Леньки, я заподозрил, что он алкоголик. Не знаю, право, почему. Характер, что ли, очень капризный. Истеричный. Импульсивный. Реакции неадекватные. Душевные извержения следуют за незначительными предлогами. Склонность темнить и обвинять человечество в своих несчастьях: «Люди! Люди!» И т. д. Кто-то заподозрил, что он вор. Кто-то не оценил его тонкого душевного движения. Жена не захотела жить всю жизнь Пенелопой. Склонность прощать себе то, что другим не прощает и в ничтожной степени. И все на сплошном крике. А чего кричать!
Кто-то упал, заболел — к шестидесяти годам этим разве удивишь? Разве от этого попадешь в вытрезвитель? Пьют, потому что пьют, а не потому, что для этого есть причины. Когда пьют, причины ищут. И они всегда находятся. Алкоголики — мифоманы. И Мирали не своей, особой дорогой приходит в вытрезвитель. Прости, ни разу я ему не посочувствовал. Если бы я сам попал в вытрезвитель, я бы и себе не посочувствовал. Постарался бы выбраться, но понимал, что попал в дерьмо и нечего чирикать. Все время Мирали говорит о себе, что он хороший капитан. Но изображение сразу же обесценивает все его слова. Каждый раз, когда он нужен на корабле, он в бегах. Выпив коньяку с начальником, ведет сейнер туда, где очень опасно. Спит с перепою. Пьет перед рейсом. Попадает в аварию из-за пьянки. И вот теперь-то все начинает сходиться. Побежал за водкой, когда Ленька упал? Значит, знал, что делает. Сына бросил, жену оставил. Может, не море, а водка увела его за собой?
Вот такие были у меня ощущения. <...>
Еще одно замечание, которое ты опять-таки должен рассматривать как совершенно частную претензию. Бурные монологи Мирали слишком затянуты, на мой взгляд. А предлоги для этих бурных монологов не слишком значительны.
Как всегда, я покорён твоим пейзажем. <...>
Советов ты, я думаю, не принимаешь. Но мне кажется, что для «проходимости» в повести надо что-то придумать с концом. Но опять-таки все это отсебятина. Плюнь и жди, что скажет «Новый мир». Я тебе желаю удачи.
Виталий
20.9.76
1 А. В. Поляков — автор романа «Праздник первого снега», который В. Семин рецензировал по просьбе «Нового мира». См. с. 185-194 настоящего издания.
(Из Коктебеля)
Мама! Это письмо о том, как я чуть не стал дельтапланеристом. (Даже не знаю, как писать это слово.) За обедом Виктор Гончаров1 сказал мне:
— Я летал. Летал!
— Как?
— Как во сне!
Он был жутко возбужден. Всех останавливал: «Я летал!» И всем говорил, что это было как во сне. Что он всю жизнь летает во сне, и это ему надоело. А тут наконец подвернулся случай избавиться от этих снов — лететь по-настоящему. И он этот случай никак упустить не мог.
— Страшно было? — спрашивал я.
— Нет! Я думал, будет мандраж, но не было ничего.
И опять восторги. Паришь! Захочешь повернуть — поворачиваешь телом. И тренировок никаких не нужно, потому что все тренировки проходил в своих снах.
Короче, я напросился, и он меня повел к Юре Куликову, у которого в мастерской штаб летунов. Командует ими фанатик Константин Константинович Кобызев, отставной летчик-истребитель, полковник в отставке, мужчина шестидесяти лет с громким голосом, с убедительными интонациями, как кто-то сказал о нем, «святой, который сразу же обрастает адептами». Есть и еще один подполковник в отставке, летчик-истребитель Вадим. Адептами там явно дорожат и приняли меня в тот же момент.
Когда я пришел туда, шел ремонт двух аппаратов. Они побились в дневных полетах, и те, кто бились на них, были тут же, кроме одного, которого отправили в Феодосию.
Тогда же я понял, что вступительный взнос в клуб дельтапланеристов — вывихнутая рука или нога или крупная гематома. Константин Константинович — весь на этих гематомах. Зовут его в этом кружке Командор. Говорят о нем невероятно уважительно. Удивляясь каждому его жесту, связывая каждый этот жест с провиденцией.
Аппараты ремонтировали весь вечер и следующее утро, а затем двинулись с ними на гору Волошина. Вдвоем с другим адептом я нес один аппарат. Он весит всего 18 кг, и поначалу нести его было совсем легко. Потом, однако, это сделалось не так легко. И на половине горы (а не пути) я вынужден был забастовать. Ишемия моя не тянула. В первый раз в жизни я признался, что из-за болезни чего-то не могу, и пережил это тяжело. Но оказалось, что рядом со мной шел еще один сердечник с митральным стенозом. Он тоже летал и бился. То есть даже не летал, а, как это у них называется, подлетывал. Это был славный ленинградец, сердечник со стажем, принимающий участие во многих экспедициях. Он мне сказал: «Я убежден, сердечник все может, только в своем темпе». Мы с ним отстали от остальных и со стороны посмотрели на эту процессию. Шли люди с руками на перевязи, хромые, перебинтованные — удивительная процессия, агитка против дельтапланеризма. Юра Куликов, который летал уже с горы Клементьева, сломал себе ребро. Он шел с палочкой, в глазах болевая влага. И тоже говорил о себе: «Я все могу, только медленно».
Аппарат втащили на гору, собрали, и Командор стал его испытывать. Он совершил два полета и оба раза рухнул на моих глазах. Правда, на этот раз все обошлось без травм, и аппарат признан был негодным. Летал он в ватнике и мотоциклетном шлеме, ноги перебинтовывал эластичным бинтом, перед разбегом очень смешно дышал по-йоговски, командовал нами (мы ему ассистировали) решительно, подзывал меня пальцем, как давно уже меня никто не подзывал.
Потом Вадим сделал подлет на втором аппарате и еще один подлет и рухнул так тяжело, что я, признаться, решил — конец. Но он отлежался и сам, хромая, вернулся домой.
Так кончился день полетов и подлетов, день страхов, смешанных стремлений и т. д. Мне и хотелось, и кололось, но судьба была против или за меня, и я не летал. Так что при мне только мой опыт полетов во сне.
Командор сегодня укатил в Москву на какой-то суд, так что полеты прекращены. Но планы вынашиваются. Один из планов — прыгнуть с Карадага и приводниться в море.
Но самое главное — все возбуждены. Невольно перед всеми поставлен странный вопрос — летать или не летать? Среди адептов Командора много замученных этим вопросом. Многие крутятся около, но не летают, не решаются. И тут много любопытного чисто психологически.
В самом деле, зачем летать? Зачем этот риск? И все смеются, подмигивают, кивают на синяки и ушибы, а сами мучаются, уязвляются.
Вот такая, мама, странная история.
А пока я в обычном своем состоянии — в состоянии человека, который непрерывно решает задачу, а она не дается. Это напряжение я испытываю много лет, это мой привычный рабочий стресс. Жаль, что от чистого воздуха и свободного времени он не исчезает. Работать так же сложно. Ты же помнишь, что я говорил о рукописи Полякова? Что две трети я бы вычеркнул. У себя я вычеркиваю гораздо больше. И сегодня был день вычеркиваний после нескольких дней писания. Все, что написал, чем радовался, — вычеркнул. И оказался на том же месте, с которого начинал. А что делать? А ведь умные вещи я писал, умным вещам радовался. Но вот не лезут.
Идут дожди, море шумит, я с машинкой сижу на веранде. Холодно, но воздух свежий. <...>
Пиши.
Будьте здоровы.
Отец
26.9.76
1 В. М. Гончаров (р. 1920) — русский советский поэт.
...Все десять дней в Коктебеле я провел в упорной борьбе со своей бездарностью. За это время исписал не меньше пятидесяти страниц, однако нисколько не продвинулся вперед. Правда, связи между словами стали как будто прочнее и осмысленнее. Но очень может быть, что после многочисленных переписок я к ним просто больше привык. Каждый день я решаю задачу, которая по условию своему не может быть решена, — и это мой главный профессиональный стресс. Каждый день льют такие дожди, что я боюсь, не заржавела бы моя машинка. Но самому мне эта сырость нравится. К старости я полюбил плохую погоду...
1.10.76
(Из Коктебеля)
Мама! Наконец получил твое письмо...
...Я. долго посвящал меня в тайны клуба сердечников. «У вас много шансов», — говорил он. И перечислял: «Отказ от физических нагрузок, от никотина, алкоголя, переедания, женщин». И т. д. Хотя дальше, по-моему, некуда. «Работа!» — говорил он. Хотя, как я заметил, сам он не очень-то работает. Не очень изнуряет себя физическим и иным трудом. «Не верьте бодрячкам», — говорил он. И я понял, что все в складе характера. Но и советы кое-какие он дал. Не помню уже какие. Говорил о том, как дело поставлено на Западе. Каждый американец в тридцать лет посещает геронтолога. Проводится сложный анализ всех систем человека, и ему дают программу на остаток жизни. Как переходить от тридцати к сорока, от сорока к пятидесяти. И. т. д. От чего отказываться. Каких правил придерживаться. В общем, он сильно начитан в этой области... Не думай, однако, что я обзавожусь психологией больного. После этой беседы я полез в гору по крутой дороге и прошел по гребешку. Очень хочется выздороветь, и я, пожалуй, слишком тороплюсь.
Н. я, конечно, хороший друг, но слишком большую радость Н. я постараюсь не доставлять. Пережить — это последний шанс для них доказать, что их жизнь правильнее. Поэтому радость их понятна и даже, может быть, простительна. Не надо только поощрять их дурные страсти, не надо подливать масла в огонь. Люди куда более достойные, чем они, испытывают вполне понятную радость, когда им говорят о несчастьях других. (А мы еще не сердечники!) <...> Когда-то я тебя просил не говорить, что я болен. Ты мне тогда ответила: «Правды боишься!» Почему-то мне тогда стыдным показалось признаться, что этой правды я боюсь. Не нравится мне эта правда. Поэтому я еще раз тебе советую — не рассказывай всем, что у меня сердце. И т. д. Правда, я сам уже трепанулся. Но больше об этом не следует говорить. Таким образом, не будем вводить в соблазн других и сами от чего-то освободимся.
Интересно, читая твое письмо, я слышу твой голос. А григорьяновский голос в его письмах не слышен. Пишет он прекрасно, забавно, нетерпеливо. Ему хочется поговорить. Но это литература, отстраненная от его голоса. А у тебя твоя интонация.
Я послал в Москву просьбу о продлении. Ответа еще нет. Надо сказать, что, если бы не страх перед шумом, перед Лисановой, я не стал бы задерживаться. Все-таки существование здесь искусственно. Прекрасно, но одиноко как-то.
Я тебя обнимаю.
Отец
6 октября 76 г.
(Из Коктебеля)
В Коктебеле я остаюсь на второй срок. В.1 благословила, Литфонд разрешил. Из моего окна видно море и Карадаг. Вид замечательный. Тишина. Так красиво и тихо, так мало забот, что совестно. Какие-то птичьи крики раздуваются от чистого воздуха. Страшновато все это. Я не кокетничаю. Вроде я не для того рожден или не заслужил еще. И я стараюсь заслужить. Работаю все время. Плохо ли, хорошо ли, — стучу на машинке. Всякие прогулки только после обеда. В комнате у меня полная автономия — клозет, умывальник, веранда. Не гривуазничаю. Хотя бес силен и сны не чисты. Один раз было попытался. Спросил у нее: «Кто ты, милое дитя?» — «Преподаватель электротехники». — «А как ты здесь?» — «Мой дядя — С.» — «У-у! — завыл я.— Вот так дядя». И все, милый.
Количество знакомых увеличивается. Есть интересные. Авиапланеристы, дельтапланеристы. Фанатики, ломающие руки, ноги, носы и лезущие на свои летательные аппараты опять.
...О том, как много я стучу на машинке, можно судить по тому, что всю ростовскую бумагу я уже перевел. Ах, милый, как мало из всего этого осталось и останется!..
10.10.76
1 Жена — Виктория Николаевна.
Давай, мама, общнемся! Чтобы удержать себя на месте, чтобы избавиться от соблазна собрать вещи и уехать, я представляю себе, какой грохот за окном на Энгельса, как быстро восстановится моя звуковая рана, как мое появление спровоцирует новое лисановское сумасшествие. И т. д. Представляю я и то, как быстро схлынет первая радость и ты за обедом возьмешь газету. И т. д. Короче, у меня есть все причины, чтобы удерживать себя для работы здесь, но и домой хочется с каждым днем все сильней. Уже три дня идет разъезд. Пустота в столовой. Веранда закрывается. Море в пене, и дождь моросит. Не то чтобы плохо. Напротив, все это может быть и очень хорошо. Но одиноко. Фанатики дельтапланеристы еще здесь. У одного из них сверхценная идея авианизации всей страны. Все — на крылья! Поэтому он вербует всех, кто проявляет любопытство, интерес или слабость. За свою авианизацию он воюет с правительством, поэтому ищет аргументы в самых различных областях. Ему нужна фотогеничная девушка на крыльях для фотографии на обложку журнала «Советский Союз». Бедная девушка! Он ее нашел, уговорил и сбросил с горы. Весь Дом творчества болел за беднягу. Она сломала себе фотогеничный нос, десять дней лежала в больнице. Выписалась с другим носом, другим лицом, с некоторыми изменениями в характере. Если у тебя красивое лицо — у тебя один характер. А если некрасивое? Надо и характер менять. Нос у бедняги стал уточкой. Уехала в Москву и не знает, как встретят ее родители.
Сегодня мне снился Соня. Даже не знаю как. Но, проснувшись, я забеспокоился. Представил хулиганов, которые нападали на него, воображение заметалось. <...>
Тринадцатого числа, в день, когда мы с тобой говорили по телефону, я перестал принимать таблетки, а сегодня опять к ним вернулся. Опять появились боли и некоторая досадная инвалидность в ощущениях. Следовать советам я не могу. Не могу и менять характер, как эта девушка с перебитым носом. Но, видно, что-то и меняется. Покуда шли проводы отъезжающих, приходилось несколько раз отказываться от выпивок. «Сухое вино?» — «Не пью».— «И сухое?» И дождался: <...> «Скучный вы, Виталий!»
Она, мамочка, ничего не знает про мою ишемию.
И еще, наверное, двум-трем дамам я показался очень скучным человеком. Одна из них весьма достойный человек. Японистка, китаистка. Но у нее страшное здоровье, рост метр восемьдесят, вес — центнер, готовность играть в большой теннис дважды в сутки и совершенно превратное представление о собственной привлекательности. Ах, как часто женщины заблуждаются. Чаще даже, чем мужчины.
Все ищут общения, все уязвлены его недостатком. Все комплексуют. Работаю я один. Да еще В. Г., который устроил здесь выставку.
Моя стучащая машинка тоже многих уязвляет. Не шумом, а напоминанием, что я работаю. Осуждают дельтапланеристов за то, что они рискуют собой и другими. Осуждают меня за то, что я не пью, работаю, стучу на машинке.
Работа идет. Рассказ, который я давно пытался сделать, почти получился. Но точка еще не поставлена, и я постараюсь не уехать раньше срока. Хотя кто его знает.
Обнимаю вас (и собак). Целую.
Отец
16.10.76
(Из Коктебеля)
...Тут был у меня разговор с еще одним бытовым фантастом — И. К. Он, оказывается, такой же мученик фразы, как и я. Это от стремления сказать один раз (а не два, не десять) у меня всякие предынфарктные состояния. Но ведь для того, чтобы сказать один раз и быть услышанным, надо сказать идеально. А что такое путь к идеалу? Это самая прямая дорога к гипертонии. Можно ли при таких обстоятельствах лечиться и рассчитывать на успех?
В местной библиотеке я нашел любопытную книжку — «Дневник посла Додда»1. Шестидесятилетний профессор истории Чикагского университета с 33 по 37-й год был послом США в Германии. Удивительно, что уже в 34-м он пишет о Гитлере, Геринге, Геббельсе так, как о них стали писать после войны. «Тупые, фанатичные, невежественные». «Я никогда не слышал и не читал о трех других столь же недостойных людях, занимающих столь высокие посты». «Гитлер вселяет в меня ужас». Первая встреча с канцлером. Посол пытается наладить беседу. Говорит о профессоре Меере, у которого учился в Германии, о других известных историках. Гитлер недоволен, он не знает знаменитых немцев. «При этих обстоятельствах, — говорит Додд, — трудно было найти безобидную тему». Вот так. Все знали, все видели, могли задушить — и не задушили. Позволили душить. Удивительно. Очень похоже на другую книгу, которую я читал здесь же — «Особый район Китая»2.
[Б. д.]
1 Дневник посла Додда. 1933—1938. М., 1964.
2 Владимиров П. П. Особый район Китая. М., 1973.
...Работаю я много, а не хорошо. То есть регулярно порчу бумагу, исписываю множество страниц, но скорость продвижения вперед все та же. Два абзаца. Даже абзацика. Иногда, правда, бывает рывок на страницу. Но потом меня мучит писательская одышка, томит совесть, и я думаю, так быстро толково написать нельзя. В общем, быстро исписанные страницы вызывают у меня страшное неудовольствие и различные подозрения. Я начинаю их десятки раз перечитывать. Выйду погулять, а потом нагряну к машинке, будто стремлюсь застать свою же страницу врасплох. Потом я стягиваю, спрессовываю. Это у меня уже мания. И я ей не сопротивляюсь. Кто-то должен писать так, как я. Вот я и пишу.
Тут были два лидера «славянофильства» П. и М. С П. мы не пошли на сближение, а с М. здоровались давно, а тут разговорились. Он, понимаешь ли, все время пьет, хвастает этим, а я работаю. Вот тут и началось вроде бы шутя. Мол, жить надо для жизни. «Я должен чувствовать свою связь с бесконечностью» (выпивка — посредник между М. и бесконечностью). Фонтанировал он неплохо. Язык подвешен, интонация поставлена. «Мы все должны исходить из того, что литература у нас есть только плохая и очень плохая». «Надо руководствоваться чувством. Наука превращает нас в рассудочные автоматы». «Я донаучный, доконцептуальный». «Народники были чужды народу. Правильно этих сволочей мужики вязали». «С большевиками по-другому...» «Я пишу роман о своей любви. В России нет настоящего романа о любви». Ну и т. д. Возражений не привожу, сам понимаешь, что не в них дело. «А я живу в одном возрасте. И надеюсь в другом не жить». В общем ницшеанство в посылках, в интонации, в позе. <...>
19.10.76
Любовь моя! Неужели двадцать лет! Я поздравляю себя. Тебя — не рискую. В тебе я никогда не был уверен. Тут каждый может поздравить только сам себя. Ну что ж! Я однолюб. Это проверено, подтверждено. И главное, я об этом нисколько не жалею. Ничего главнее тебя у меня за эти двадцать лет не было. И хотя я за это время думал о тебе по-разному, по-разному оценивал, на любовь это не влияло никак. И ни разу я за эти двадцать лет не видел женщины, о которой подумал бы: вот бы кого на ее место. То есть я и примеривался, но результат был всегда один и тот же. Письмо это я, конечно, пишу тебе, но и себе тоже. Наверное, будь моя любовь поменьше — и отношения у нас были бы полегче. Или совсем не было бы никаких отношений. Бог наградил меня, и он же наказал. В любви у нас всегда было неравенство, но и об этом я не жалею. Когда-то ты мне сказала: «В старости я буду тосковать, что в моей жизни не было настоящего мужчины». Должно быть, потому, что я сознательно пошел на это неравенство.
Ну что ж! У меня свои итоги, у тебя свои. Как много лет назад, я могу сказать: «Я люблю тебя». И гораздо больше, чем много лет назад.
Целую тебя.
Отец
19.10.76
...Да, спроси у Полякова1, как он отделил социальность от человека? Как это ему удалось? Где у него человек живет? Передай ему, что даже треп должен быть на каком-то научном уровне. А то неинтересно. Может, ты неточно передаешь? Война, тюрьма, революция — не сюжеты? Разве это не проявления человеческого духа, не высочайшие кризисы? Право, чепуха какая-то. Сказал бы: «Я устал от всего этого». Было бы понятно. Устал. Хочу другого. Это мое право. И т. д.
21.10.76
1 А. В. Поляков, автор романа «Праздник первого снега».
(Из Коктебеля)
...Вчера Мария Степановна Волошина1 отмечала свое 89-летие. Я был зван... беседовал с Анастасией Ивановной Цветаевой2, которой сейчас 83 года. Она читала свою работу десятилетней давности. Потом семидесятилетняя певица пела романсы. Пела и именинница. Что-то на слова Бальмонта. Потом они ссорились с Цветаевой. «Не трещи!» — сказала М. С. «Я не трещу, — строптиво ответила А. И., — а разговариваю с тем, с кем хочу. С тобой говорить у меня сейчас нет желания». Она вышла из комнаты. Потом другие старухи мирили их. Не думай, что я хихикаю. Впечатления сложны, трогательны, и я не решаюсь их сейчас изображать. А. И. читала стихи сестры, посвященные Волошину. Тут же были потомки А. Толстого. Внучка с сыном. В общем, что-то витало в воздухе. Как сказал мой приятель-художник, на этом доме благодать. И она уйдет, когда уйдет М. С.
Я закончил довольно большой — на два листа — рассказ. И давно уже томлюсь — хочу домой. Писать письма уже лень, хочется поговорить. Может, я и не выдержу полный срок, соберу чемодан и уеду. Хотя понимаю, что сейчас мне здесь надо бы отсидеть свое.
28.10.76
1 М. С. Волошина — вдова поэта М. А. Волошина.
2 А. И. Цветаева — сестра М. И. Цветаевой.
(Из Коктебеля)
Мама! <...>
В «Правде» за 20.10 есть статья о военной прозе. Там хвалят «Нагрудный знак «OST». Если газету не выкинули, разыщи, пожалуйста. Я здесь пропустил, и только верный друг Лека нашел, увидел и прислал. Ч.1 звонил Леке, что в «Литературке» на этой неделе идет рецензия Томашевского2, из которой выкинули определения типа «большой писатель», рассуждения о том, что русской литературе повезло, когда меня морили голодом в лагере. И т. д. Если рецензия действительно есть, сохрани газету.
Как всегда без меня, ты совершила крупный промах, отдав Леке его сборник со стихами. Он его уничтожил. За тем и приходил. Чего б тебе после стольких промахов не придерживаться простого правила: «Семин приедет, он решит»?
Только ты мне сообщила о пластинке Булата, как ко мне привели человека, который эту пластинку готовил. Он привез Марии Степановне голос Волошина, записанный в 23-м году (голос, записанный на фонограф, переписанный на маг. ленту), а магнитофона у него не было. Просидел этот человек и новый мой приятель — художник Юра Злотников — у меня несколько часов. В результате я познакомился с М. С., с Анастасией Ивановной Цветаевой, был зван к Волошиной на день рождения. Старухе ударило 89 лет.
Она меня спрашивает:
— Что это я вам так о себе все рассказываю?
Я говорю: «Надо же исповедоваться». — «Да, мне, точно, нужен исповедник». Пела семидесятилетняя певица. Голос сильный. Выглядит на 45 лет. Живет все время в Коктебеле. Злотников мне сказал: «Посмотри, как Коктебель сохраняет людей». Певица мне сказала: «Спасибо за вашу литературу». Она помнит «Семерых» и «Асю Александровну». <...>
Рассказ я закончил. Взялся за второй. Работается! Тихо, и душа почти все время на месте.
Я вас обнимаю
Отец Виталий
28.10.76
1 С. Чупринин (р. 1947) — русский советский литературный критик.
2 Ю. Томашевский (р. 1932) — русский советский литературный критик.
(Из Коктебеля)
Дорогой Леонард! <...> Я тут, как и положено в аркадских местах, оторвался от жизни, от газет, и только сегодня узнал, что «Правда» 20 октября благожелательно отозвалась о «Нагрудном знаке». Естественно, я сразу подумал о тебе. Ход мысли моей ты легко представишь. Рад за тебя и за журнал, а тебе благодарен. <...>
Автор статьи в «Правде» И. Козлов1. Если ты его знаешь, позвони и передай мой поклон. Если, разумеется, это тебе удобно, если подвернется случай, если совпадет с твоими намерениями. И т. д.
Я тут работал и завершил рассказ на два листа. Говорю «завершил», потому что он давно сидел во мне занозой и мешал делать другую работу. Теперь как будто семафор открыт.
В Ростове произошли грустные для меня события. Увы, я оказался провидцем. Гарри свергли. <...>
Мне жаль Гарри. Жаль, что он, погруженный в свои расчеты, так плохо считал, что казнится сейчас самолюбием. Такой огромный, мускулистый, так долго занимался этими делами, а мышц для этой вот борьбы не накопил.
Ведь не в первый раз он сует голову в мышеловку, уже не в первый раз зовет в няньки кошку. Не хотел бы я сейчас быть на его месте.
Ну ладно, ничего, собственно, не произошло. Перевыборы, перемещения не такие уж значительные. <...>
В Коктебеле я до 10-го. Кажется, потихоньку восстанавливаюсь. Хожу в горы, играю в настольный теннис. Читаю разные исторические сочинения, работаю. Полюбил прохладную погоду, сырость, туман. Иду в горы, когда на них лежат тучи. Любопытное ощущение оказаться в самом облаке.
Я тебя обнимаю и желаю здоровья.
Виталий
28.10.76
1 И. Козлов (1909—1987) — русский советский литературный критик.
Дорогой Александр!
Твое прекрасное письмо читал сам, читал Л. Г. Первого декабря я должен быть в Москве. В «Нашем современнике». У меня есть кое-какие дела. Можешь быть уверен, что о тебе я скажу самые лучшие слова. Сам понимаешь, что голос мой может иметь лишь совещательное значение.
<...> О себе самом я тоже, может быть, не знаю того, что ты успел заметить. Согласен с тобой, что, обругав человека пьяницей, пьянства не изживешь. Просто я думаю, что патологическое пьянство по другому ведомству. Есть действительно такой генотип, когда пьяницей человека делает (или, скажем, наркоманом) не длительное употребление алкоголя или наркотиков, а первая же выпивка. Ключ входит в замок. Возникает непреодолимое влечение. Тут ничего нельзя поделать. Эта загадка ни интуитивному, ни логическому постижению не поддается. Есть герои, которые связывают гениальность с болезнью. Болезнь — ключ, открывающий в человеке гигантские силы. Я с большим сочувствием отношусь к этим теориям. Но тут есть один важный момент. Болезнь не просто ключ к ларцу с драгоценностями. Заболел — и гениален. Человек и поддается болезни и сопротивляется ей. Сопротивляясь, страдая, просто мобилизуясь, он и открывает в себе силы невероятные. Короче, дело не в болезни, дело в человеке, которому она выпала. Очень может быть, что тонкость душевной организации смыкается где-то с возможностью алкоголизма. Я знаю множество достойнейших людей, которые пили, пьют и будут пить. Однако несомненно также, что — как бы ни начинался алкоголизм — он приводит к перерождению душевной ткани. К патологическому вранью. Вранью самому себе, близким, далеким, всему миру. Это один из важнейших симптомов истинного алкоголика. Как черт ладана, как бешеный воды или движения воздуха, алкоголик не выносит правды о себе и о своей болезни. В своем письме ты дал превосходную характеристику Мирали. Но в повести — еще раз прости, — изображая Мирали, проверяя его размышления поступками, ты дал образец патологического вранья. В сущности, то, что ты рассказал, это история того, как Мирали попал в вытрезвитель и как он сам себе это объясняет. Я упрощаю, огрубляю? Конечно! Ты ведь дал ему такие размышления, такие внутренние и невнутренние развернутые монологи! Ты сам к нему относишься с таким сочувствием! Но ты ведь знаешь, по какой цене в литературном произведении идет поступок героя и по какой авторская оценка этого поступка. Я не против изображения «мерзкого», как ты говоришь, в литературе. Я против того, чтобы одно выдавали за другое. Ты же знаешь, какое раздражение вызывает автор, когда ты не одинаково с ним оцениваешь его героев. Ты сочувствуешь Мирали — тебе еще и еще хочется писать о нем. Каждое его слово для тебя значительно, рассуждения полны явного и тайного смысла. Я же вижу, как он поступает и как, судя по всему, поступал (сын, жена и т. д.), и не понимаю, почему автор этого не видит. Почему он на стороне этого патологического лжеца. Почему дает ему так много и фальшиво рассуждать. Автор уверяет, что Мирали — хороший работник, опытный моряк, стойкий человек. Короче — мужчина. Но откуда, бога ради, из какого его поступка это видно? Вот я знаю писателя А. Полякова, ценю его, готов ему поверить на слово, но есть вещи, над которыми я и сам не властен. Я не могу заставить себя увидеть белое там, где черно. И наоборот. Пока человек еще человек, беда, несчастье — вранье, если они не сочетаются с долгом и ответственностью. Несчастен был Эйхман. Несчастен Кейтель, когда ему набросили петлю на шею. Оба эти господина были по-своему добродетельны. Трудолюбивы, талантливы, деятельны, склонны к семейности. Дело не в бедах, несчастьях, добродетелях. Дело в целом. Если ты пишешь статью или письмо, ты можешь так и начать: и с прекрасным человеком может произойти то-то и то-то. И дальше рассказывать и комментировать свою историю. Но если ты изображаешь прекрасного (хорошего, среднего, плохого) человека — изображай и будь готов к тому, что кто-то с твоей собственной оценкой, оценкой творца, не согласится. Когда я читаю твой пейзаж, я вижу за ним, как выразился бы один мой приятель, таинственно целостное мировоззрение. Человек, который так видит природу, близок мне, моему душевному настрою. Я угадываю совокупность каких-то нравственных и художнических качеств. Отношение писателя А. Полякова к природе бескорыстно, спокойно, исполнено понимания и сочувствия. Но часть этой природы — человек — вызывает у того же писателя ярость, мстительность и множество других таких же чувств и ощущений. Может быть, человек и вызывает ярость: Эйхман, несомненно, заслуживает петли. Мне только кажется, цивилизованное человечество совместными усилиями выработало идеал или идеалы, которые позволяют нам сохранять то самое таинственно целостное мировоззрение, которое и в минуты душевной смуты оставляет нам надежду и ясность зрения. Мне кажется, что я вижу двух совершенно различных писателей, когда ты пишешь природу и когда ты пишешь людей. Природу изображает здоровый А. Поляков. Людей — лихорадящий, температурящий. Странно — болезнь передается и через строчки и возбуждает во мне какую-то ответную смуту, раздражение, нежелание входить в этот мир, считать нормальным. Ты ведь догадываешься, что мне приходилось видеть людей всякими. И самого себя тоже. Но есть жизненный опыт и есть опыт духовного развития. Они связаны друг с другом, но иногда вступают в противоречие, которое разрешается только интуитивным постижением истины. Согласимся на том, что наш жизненный опыт преподнес нам с тобой множество огорчений. Но ведь когда мы являлись в этот мир, никто не давал нам гарантий, что он будет сшит по нашей мерке. Природа ведь тоже не по нашим чертежам изготовлена. Мы ведь не только живем, но и погибаем по ее законам...
Ах, боже мой, я разболтался. Все равно эти вещи каждый решает сам для себя. Будь здоров. Желаю тебе удачи.
Виталий
25.11.76
Дорогой Саша! Я уже писал, что предпочел бы спорить с тобой печатно. После того, как твои романы увидят свет. А так на моих писаниях — и я в этом отдаю себе отчет — лежит некая тень оргвывода. Я по ту сторону, где печатают, а ты еще здесь, за этой чертой. И слова мои ты, конечно, связываешь с административной хулой. Несовпадение точек зрения и в других случаях нам бы мешало понять друг друга. А так ты — хочешь или не хочешь — будешь подозревать во мне благополучного литератора, отстаивающего здоровье с заранее обдуманными намерениями.
Но все же скажу тебе, что, будучи природой во многом ущемленным, я всю жизнь любил здоровье и ненавидел болезнь. В лагере я увидел много странного и болезненного, понял, что странности часто бывают агрессивны, злобны и что болезнью спекулируют перед самим собой. Всю жизнь я боролся с собственной болезненностью и никак не могу понять, что можно любить и болезни. Любить болезнь и странности может только очень здоровый и благополучный человек.
О Г. никак не скажешь, что он здоров. О тебе — что ты благополучен.
Правда, тот же Г., как показала уже долгая его жизнь, оказался выносливее и здоровее всех нас. Мы для него уже давно слишком стары и одышливы. За годы своей жизни он сменил не одно поколение друзей. Мы стары — он еще молод.
О тебе я знаю слишком мало.
<...> Рукопись я перенес из «Нового мира» в «Наш современник». Тебе надлежит сообщить туда свой адрес.
Борисова говорит, что Д. Тевекелян будет предлагать «Н[овому] м[иру]» твою повесть. Если это пройдет, они попросят меня написать вступительное слово. Подождем до того момента, когда это пройдет, а потом ты решишь, следует ли мне браться за перо, чтобы сказать о тебе доброе слово.
Я тебе желаю, чтобы в новом и последующих годах все возражения тебе высказывались печатно, чтобы оппоненты твои были бы к тебе так же расположены, как я. Чтобы еще больше у тебя было друзей и почитателей и чтобы они горой стояли за тебя и твоих героев и давали бы оппонентам по мозгам. А чтобы ты мои возражения совсем ставил бы в ничто, скажу тебе, что терпеть не могу Достоевского.
Будь здоров, дорогой, и пусть на твоем настроении никак не отражается то, что я боюсь болезненности и не люблю странности.
Еще раз будь здоров и благополучен. Удачи тебе в новом году.
Виталий
31.12.76
Прости, вспомнил нечто по поводу странностей. В Москве я читал воспоминания Берберовой — жены Ходасевича. Она сама — писательница. Жила с писателями. Много видела. И пишет прекрасно. Я бы не вспомнил о ней, если бы она не была таким замечательным мемуаристом. И вот что мне вспомнилось. Она говорит, что жизнь часто сводила ее с людьми странными, болезненными. Жить ей приходилось среди проституток, наркоманов, припадочных, педерастов, полугениев. Они неинтересны, пишет она. Их поведение закреплено. Предсказуемо. Нормальный человек многообразней. Совесть и чувство долга заставляют его каждый раз определяться в меняющихся ситуациях.
Дорогой Юра!
Обсуждаться — это значит добровольно пойти на стресс. Но я все равно благодарен тебе. В июне мне стукнет пятьдесят. Самое время послушать, что думают обо мне мастера культуры1. Так сказать, «говорите в лицо, кем пред вами слыву». Неделю назад я был в Москве, твои телефоны молчали, я позвонил Н. П. Воронову, он рассказал мне о твоем предложении на секции. Так что я ждал твою открытку. И ответ готов. Я согласен. Сроки на ваше усмотрение. Но если в марте, то пусть это будет вторая половина месяца. Желаю тебе и Алле всяких благ.
Твой Виталий
9.2.77
1 Подготавливалось обсуждение романа В. Семина «Нагрудный знак «OST» на совете по прозе Союза писателей РСФСР.
Лека! Прочти еще раз фразу, которую ты недавно нашел блестящей:
«Однако, повернув в родительский переулок, он такой вдруг ощутил непроглотимый, но и неисторжимый ком в груди — но не задохнулся и не заплакал».
Как ты относишься к тому, что в этой фразе три «но»? «Но повернув в родительский переулок...» И. т. д.
К месту ли противопоставление: «не проглотить» — не вырвать? «Ком» этот уже столько раз не могли проглотить, что потребовалось косноязычие «имый». И нелепое противопоставление «неисторжимый».
И наконец. Нормальная конструкция выглядела бы так:
«Однако... такой... что...» То есть «он такой вдруг ощутил непроглотимый ком, что...»
У автора стоит «но» вместо «что».
Ты ничего этого не слышишь?
Пойдем дальше.
«Мама всплакнула только, очень быстро и сухо; отец закашлялся, истратив в слабом объятии всю свою силу на ласку, и лег равнодушный, будто бы сын и не уезжал никогда».
Скажи, куда ты отнесешь «только»? Оно ведь путается между двумя частями фразы. «Мама всплакнула очень быстро и сухо».
Вторая ошибка для слуха потоньше. «Отец закашлялся, истратив в слабом объятии всю свою силу...» Стоп! Уже одну «ласку» мы имеем. Автору понадобилась вторая.
Тебе это не мешает читать? Твое счастье. Однако при чем здесь широта? Нет ли определения поточнее?
«Монахов собрался в Ташкент совершенно неожиданно».
И славно, и прекрасно! Дальше начинается торможение:
«Неожиданным было то, что он не только собрался, но и впрямь поехал».
«То есть он так давно туда намеревался и так давно все не ехал, что не поехать еще раз и еще раз не составляло уже и переживания».
«Так он мог и никогда не поехать». И т. д.
У этого торможения только одна функция — торможение. А должна быть какая-то другая. Ты ее нашел: самоирония, игра словами (самоценная!), остроумие.
«Поэтому Монахов мог сказать новой жене... родителям... начальству...»
То, что люди лицемерят богу, близким, себе, такой старый секрет, что стыдно на этом так долго буксовать. Сколько здесь еще можно выжать иронии и самоиронии?
Недаром Леня Э. нанялся рабочим, а Сидор ездил на целину. Люди уезжают от того, что миллионы раз до них было описано. Они понимают, что писатель обязан что-то сообщить. Это естественная писательская стыдливость — боязнь толочь воду в ступе.
И еще. По ходу дела ссылка на старый анекдот может оказаться уместной, но рассказывать старые анекдоты да еще комментировать их — глупо.
Таков текст (не скажу «стиль», до стиля этот текст просто не дорос).
У текста есть еще одна особенность. Убрать стилистические ошибки нельзя. У ошибок та же функция, что и у «самоиронии», — торможение. Это шумы, помехи, которые мешают заметить, что фраза пуста, что автор не сообщает ровно ничего.
Я пробовал выправить фразы до обязательного грамматического уровня — они тотчас обнаруживали свою крайнюю банальность. На шумах и помехах стиль не может держаться. И торможение — не содержание.
Разумеется, цитировал я только начало битовской1 повести. Может быть, автор дальше преодолевает шумы и помехи. Или что-то создает вопреки им. Но доверие к нему у меня уже подорвано.
А завоевать доверие нужно сразу.
Некоторые любят шумы и помехи. К сожалению, это обнаруживает не широту, а малую грамотность.
Ошибки, которые я привел, недискуссионны. Человек, который не видит их сразу, не может преподавать литературу в средней школе. Пожалуйста, не отвечай мне письменно. У меня нет времени на такую переписку. Уроки я могу давать тебе устно.
<...>
И еще. Не лови меня на слове. С целины, гастрольных поездок не обязательно привозят нечто такое, что само по себе может стать литературой. Оттуда понятнее, почему Чехов о целой человеческой жизни мог сказать: «сюжет для небольшого рассказа».
И говори поменьше общих слов. Они как-то связаны с твоей широтой. <...>
Всегда твой
В. С.
[Начало 1977 г.]
1 См.: Битов А. Дни человека. Повести. М., 1976. Цитируется глава «Лес» из «романа-пунктира» «Роль».
Лека! В прошлом письме я пообещал тебе устные уроки. Я пошутил. Устные тебя ничему не научат.
Позволь тебя процитировать:
«Она, конечно, неудачна, косноязыка... и характерна, потому и заслуживает внимания».
Факты, как говорится, в основном подтвердились. Спор можно прекратить. Выбор фразы ты признал правильным. В оценках пошел дальше меня. Остальное — детали.
В устном споре часто не слышат не только оппонента, но и самого себя. «Неудачна, косноязыка... и характерна», — ты сказал сам.
Спор о двух других фразах после этого теряет смысл. Их можно было бы уступить тебе. Но пока мы обменивались письмами, ошибки из них не улетучились.
Вот они.
«Мама всплакнула только, очень быстро и сухо; отец закашлялся, истратив в слабом объятии всю свою силу на ласку, и лег равнодушный, будто бы сын и не уезжал никогда».
Первая ошибка шаблонная. На нее укажет сколько-нибудь подготовленный корректор. В прошлый раз я у тебя спросил, куда ты отнесешь «только». И объяснил: «путается между двумя частями фразы».
Еще раз прошу прощения. Я плохо представлял себе уровень твоей некомпетенции. Показываю графически:
«Мама всплакнула. Только очень быстро и сухо».
«Мама всплакнула только. Очень быстро и сухо».
Легко заметить, что естественней читается первый вариант. Труднее авторский. Однако оба плохи потому, что прочесть можно и так и так.
Никуда не исчезала и вторая «ласка». Ведь не борцовские же у отца были «объятия»! Не слышишь? Но я предупреждал, что здесь нужен слух потоньше. Однако, честно говоря, не такой уж и тонкий.
Вступая в спор, неплохо заранее представить себе, будешь ли ты добиваться победы любой ценой. И вообще к чему стремишься. К истине или к победе. Вопрос, сам понимаешь, не праздный. Трудно самому себе засчитать поражение. Тут все дело в том, как понимаешь мужество и какова твоя (его, моя, ее) любовь к истине.
Я недаром отказался давать тебе устные уроки. В устном споре легко похоронить под словами и сам предмет спора, и его опорные пункты. Победа в устном споре достигается и другими способами. Молчанием, например. Презрительной гримасой. То есть различными способами психологического воздействия. Твой способ — многоговорение.
Объяснение того, что хотел сказать Битов, — яркий пример ложной аргументации. Говоришь — следовательно, аргументируешь. Незаметно для других, а может, и для себя переводишь разговор в другой план.
Но что хотел сказать Битов, понятно и так. А кроме того, это не имеет значения. Рассматривается печатный текст. А Битов на него уже не может повлиять.
Посмотри, какой странный вольт ты делаешь с противительным союзом «но».
«Она, конечно, неудачна, косноязыка, но и характерна...»
То есть сознательная, хочешь ты сказать. То есть органична. То есть хороша. Ты этого не договариваешь, но это главный пункт твоей аргументации.
«Я не согласен, что ее причудливая конструкция свидетельствует о литературной малограмотности Битова».
«Оставим странное «непроглотимый, но и неисторжимый» в покое — это плохо».
«Вот что хотел сказать Битов, но вышло у него, возможно, и не очень ловко».
Ты мой персонаж, и ты меня огорчаешь. Ты не замечаешь, какой низкий балл ты выставляешь собственному уму. Не следовало бы тебе излюбленные тобой приемы устного спора закреплять на бумаге.
Помимо перевода спора в другой план, у самоплодящегося ложного аргумента в устном споре есть еще и шумовая функция.
«Оставим в покое!», «Вот что хотел сказать Битов!», «Я не согласен, что Битов малограмотен!» — прозвучало бы прекрасно. Возмущенная жестикуляция тоже сыграла бы свою роль. Но ведь текст-то печатный (как и у Битова)! Эмоции сами по себе, а значение имеет вот что:
«причудливая конструкция»,
«это плохо»,
«не очень ловко».
Если к этому прибавить «неудачна, косноязыка... и характерна», то самое время спросить, к чему мы пришли? Стоило огород городить? Нельзя так долго доказывать и не доказать ничего. Это, как бы это помягче сказать, большой минус доказывающему.
Ты совсем утратил чувство юмора, объясняя мне, что хотел сказать Битов своим «только». И уж совсем плохую услугу ты ему делаешь «силой на ласку». Фраза еще больше глупеет, если ее прочесть так. «Закашлялся... лег» — прямые указания на то, что речь идет о всей силе. Или о всей слабости.
Так же дело обстоит и с «торможением». Речь ведь не о том, что это непонятно. К сожалению, слишком понятно. А вода в ступе все толчется. Не изображением он занят — игрой словами. Щегольством.
И без шумов и помех там нечего читать. Шумы и помехи — неизбежны. Ты прав. Это отходы. Каждый стремится их избежать. И странен писатель, который стремится их вводить. Едят гнилой сыр. Найдутся любители и на помехи. И прекрасно! На этом мы с тобой можем спокойно разойтись.
О Платонове. Там, где его манера не сливается органично с содержанием (а есть у него такие вещи), она выглядит очень странной. Но это уже другой разговор. Все со всем не сравнишь.
Всех тебе благ.
В. С.
[Начало 1977 г.]
Дорогой Анатолий Георгиевич!
Я благодарен Вам за статью в «Октябре» и за упоминание в «Коммунисте». Вы ошибаетесь, когда пишете, что книга «и без того» хорошо проходит. Ничто не делается само собой. На писательском съезде, который проходил уже после того, как вышел «Нагрудный знак...», никто словом не обмолвился о романе. Л. Лавлинский мне сказал тогда: «А на что ты рассчитывал? И разве это важно? У тебя появилась возможность работать — и это главное». Он был прав. Возможность работать — главное. И я уже смирился с полным молчанием, когда появилась заметка в одной городской (не ростовской) газете. Потом еще. И еще. Я знаю, как долго колебались в «Литгазете» — реагировать или не реагировать? А теперь началось нечто незапланированное. Запланировано было выступление Томашевского («Но чтобы без сенсации!»). Недавно меня пригласило Центральное телевидение. Это уже была реакция на выступление «Комсомольской правды». Если даже все этим завершится (а я знаю, что кое-где еще пройдут рецензии), то и это много. И все сделалось не само собой, а чьей-то доброй волей (Вашей, Анатолий Георгиевич). И дело тут не только в писательской судьбе. Внутренние силы, которые заложены в романе, так и останутся внутренними, если им не помочь сочувствием и пониманием. Это удивительно, как даже понимающим и близким людям необходимо это критическое поощрение, чтобы они увидели в романе то, что там действительно есть. Роман — мое дитя. Я ему, естественно, желаю всего наилучшего. А Ваше сочувствие и понимание мне тем более дорого, что Вы отреагировали одним из первых.
Я Вам желаю всего самого доброго.
Ваш Виталий Семин
6.2.77
1 А. Г. Бочаров (р. 1922) — русский советский литературный критик.
Дорогой Леонард! Прими мои поздравления1. Когда-то я мечтал стать именно критиком. Неистовым Виссарионом. Способностей сочинителя я никогда в себе не находил. И не нахожу. Жизнью, а не фантазией расплачиваюсь за каждую строчку. И если строчка так себе — жизнь в этом нисколько не виновата.
<...> Твои предложения принять участие разбудили мою мечту о неистовом Виссарионе. Планы, конечно, роятся. И что-то я попробую. Но как и когда оторвусь от романа, сказать трудно. Трудно потому, что, как всегда, пишу тяжело. А это значит, что свободных душевных сил не остается.
Сегодня «Роман-газета» вернула мне «Нагрудный знак...».
«Члены Редсовета в целом положительно оценили Ваше произведение», — сказано в сопроводиловке. Однако было много и замечаний. Если тебе не скучно, я их скалькирую:
1. Нечеткость психологического рисунка душевных переживаний главного героя.
(Прости меня, но что это такое? Объясни, как главный критик.)
2. Подмена чувств и мыслей 15–16-летнего подростка чувствами и мыслями умудренного жизненным опытом и знаниями автора.
(Но ведь там ясно сказано, что автор рассказывает о себе подростке и что он оставляет за собой право говорить и от своего имени, т. е. от имени умудренного... И т. д. Не такие же они дураки!)
3. Некоторая неясность авторского замысла. (Это прекрасно!)
4. Перегруженность концовки романа не совсем понятными намеками и аналогиями.
(Как же они поняли, что это намеки и аналогии?)
«Как видите, Вам предстоит коренная переработка романа, т. е. создание специального варианта для «Роман-газеты». При этом учитывайте, что у нас предельный объем одного выпуска 16 листов».
А это уже шедевр! Вам предстоит коренная переработка... Представляю, с каким удовольствием выписывалась эта поразительная по наглости фраза. И как точно она была найдена. <...>
Разумеется, на эту покупку я не пойду. И не для того, чтобы завязать со мной деловые отношения, это написано. Просто после «Правды», «Комсомольской правды», «Коммуниста» и отказывать надо было помягче.
«Переработанный вариант вторично обсудит наш Редсовет» — вот главный пункт этой мышеловки. Обсудит и опять найдет «некоторую неясность авторского замысла»...
Хрен с ней, с «Роман-газетой». Не удалось стать «здоровым, но богатым», как шутил некогда покойный Ширяев2. Не судьба. А судьба — очень серьезная вещь. Не следует переламывать то, что на роду написано или положено. <...>
Обнимаю.
Виталий
8 марта 77 г.
1 В 1977 году Л. Лавлинский стал главным редактором журнала «Литературное обозрение».
2 С. Ф. Ширяев — ростовский знакомый В. Н. Семина.
Левка! <...> Я попал в страну геронтов. Мне в ней тем более страшно, что сам я достиг возраста плешивости и седины и ничего почтенного в этом не нахожу. Не серебро, а серебрянка, краска для могильных решеток, поблескивает в нашей столовой. Старики, старухи — ни одного молодого лица. С ума сойти! Так и хочется крикнуть: «Я не ваш!» Да что толку кричать? Каждый бы крикнул. Общежитие это, конечно, устроено великолепно. Одна стена у меня целиком из стекла, за стеклом на уровне пятого этажа балтийские сосны, балтийский туман, пронзительная зелень, голуби и чайки. Чайки морские, потому что море тоже прямо за стеклом. Ночи еще не белые, но уже серые. Городок немецкий, чистенький, уютный, курортный, провинциальный, с запахом хвои и минералов (древний запах) и с современным запахом выхлопных газов.
Борис Абрамович Слуцкий, конечно, тоже здесь. Мил, суров, командирским голосом задает вопросы, похож на екатерининского вельможу, как их показывают в кино. Говорит, что не может работать и что боль после смерти жены укладывает его в постель. Лежит пластом и ничего не хочет делать.
В пятьдесят девять лет потери невосполнимы. А в пятьдесят?
В пятьдесят я стал круглым сиротой. И хоть это фраза из «Рогов и копыт», она от этого не становится менее правдивой.
События складываются так. Двадцать седьмого апреля мы с моей дорогой половиной отбыли из Коктебеля, четвертого мая выехали с Галустянами1 на их машине в Соединенные Штаты Армении, как шутят ростовские армяне. Чувствуешь, какой темп, какая роскошная жизнь? Но ведь и то сказать — другие уже двадцать раз ездили, а мне почему нельзя? Каждую ночь мне снились ужасные сны. А в ночь маминой смерти сон мне не приснился потому, что я не спал <...>. Днем позвонили в Ростов галустяновским детям и узнали, что мама в 7 часов умерла. Были мы в Баксане, из Баксана на автобусе до Мин. Вод, далее самолетом... И господи боже мой! <...>
Здесь непрерывные дожди и стопроцентная изоляция. Срок свой я отсижу и прикачу в Москву. <...>
Обнимаю, желаю всяких благ, пиши.
Виталий
18 мая 1977 г.
1 Галустяны — знакомые Семиных.
(Дубулты)
Дорогой Левка! Еще в Коктебеле я прочел пьесу Дм. Иванова и Вл. Трифонова1. Раньше меня ее прочла Виктория. Она среагировала живее и даже что-то собирается приспособить для самодеятельности в своем техникуме. Я нахожу, что все сработано профессионально, ловко, грамотно. Но более сильных эмоций в своей душе не нахожу. А нужны, наверное, более сильные. Могу отметить еще некую подогнанность слов и фраз, которая заключается в том, что авторы пишут как бы и не пьесу, а некий единый художественный текст и заботятся о ритме, размере, соответствии частей целому. В общем, не бурные гении, а дисциплинированные, трудолюбивые журналисты и писатели. Все это в таком виде, наверное, нельзя показывать Вл. Трифонову. Но как быть, я не знаю. Пьеса дана для прочтения. Умолчать так же плохо, как и соврать. Между тем правда состоит в том, что деньги свои они заработали честно и краснеть им перед зрителями не приходится. Никто не побежит после первого акта в кассу и не закричит: «Верните деньги!» Как, по словам покойного Гладкова, должны были кричать читатели первой части романа некоего В. Семина «Женя и Валентина». Скажи своему брату, что Виктории понравилось. Мне тоже, но не так сильно.
...Борис Абрамович сегодня на мое «доброе утро» ответил:
— Я совсем разваливаюсь.
Он мне это говорит второй раз. Жалко его. Жалко и себя. Причины, по которым неблагополучие обязательно, ускользают от меня.
Сегодня первый солнечный день. Надо было гулять, но я целый день за машинкой. Как и все остальные дни. Шляюсь после обеда. Море мелкое и красноватое, как лесные реки.
Будьте здоровы, обнимаю, желаю благополучия и здоровья.
21 мая 77 г.
1 Писатели-юмористы. О Вл. Трифонове см. письмо Л. И. Лавлинскому от 21.10.75.
(Дубулты)
Дорогой Левка!
Вот прекрасный случай сказать «Помни!». И если нужны компромиссы, не позволяй своему самолюбию делать глупости.
Когда, однако, на обеих ногах двадцать лет носишь компромиссы, начинаешь понимать, что эта обувь невыносимо жмет. И когда утром нагибаешься, чтобы натянуть и зашнуровать свой компромисс, предстоящий день начинает тебе казаться пустыней или раскаленной плитой. Не о компромиссах речь. А о том, можешь ли ты носить обувь, которая на пять номеров меньше, чем тебе нужно. <...> Здесь меня <...> томит одиночество. Но здесь я работаю. Эпицентр далеко. А как сказал один известный человек, можно жертвовать всем, кроме стержневого. Работа меня только и вывозит. Я, может быть, попытаюсь продлиться.
Виталий
26 мая 1977 г.
(Дубулты)
В прошлом письме я тебе написал, что видел сон к чьей-то смерти. Стал перебирать, к чьей же. <...> Забыл я, однако, что сон я мог видеть о себе. Ночью меня прижало. <...> Так, должно быть, чувствует себя самолет, попавший во флаттер. Все дребезжит, все разваливается — вот-вот рухнешь. И я не испугался. Машинка и бумаги на столе. Как-то не верится, что — там! — не дадут мне доработать. Но все-таки переживания были итоговыми, и я подумал, что что-то плохо мы с тобой строили, если я здесь один и ты там один. В такие минуты жизнь видишь как единое целое, как сюжет. Но видит бог, я все равно не знал, в чем виноват. Может, человек платит за непокорность. За непокорность власти, обстоятельствам, жене. Может, вознаграждается в самом этом последнем итоге полная покорность? Но потом, поискав среди своих друзей покорных и, не найдя никого, кроме Г., я не захотел видеть себя на его месте.
Целую ночь я шлялся по своему номеру, к утру утихомирился, сегодня сделал свои полстраницы, завершил тянувшийся на 20 страницах эпизод <...>.
[Конец мая — начало июня 1977 г.]
(Дубулты)
Получил твое второе письмо <...>. Жаль В. Дм.1 Ужасно. Но что делать! Так исподволь готовишься к собственному концу. Вот что сказала жена Нильса Бора Маргарет Бор (которая, скажу в скобках, в отличие от наших жен... впрочем, не буду продолжать) на вопрос Данина2, что говорил Нильс о смерти:
— Нильс об этом не говорил. Я думаю, что он не видел тут никакой проблемы. Неизбежность смерти была для него итогом закономерного хода вещей. Ничего непонятного или несправедливого в ней не заключалось. Не в действиях людей, болезнях или случаях, причиняющих смерть, но в ней самой. Он понимал и любил природу. И тут не из-за чего было беспокоиться. Он ведь был великий ученый. Он чувствовал как понимал.
Обрати внимание на последнюю фразу. Все понимают как чувствуют, а Нильс чувствовал как понимал... Р.3 говорит мне в один из вечеров:
— А теперь не оставляйте меня, а то я буду думать о дурном. То есть о смерти.
Д. ушел играть в шахматы, а мы с ней разоткровенничались.
Она пыталась рассеять мое дурное настроение:
— Я всю жизнь среди талантливых и сверхталантливых людей. Так уж шла моя жизнь. Я как будто бы даже участвовала в их работе. Не посторонняя, во всяком случае. Но я все-таки никогда не умела делать то, что делаете вы. Всегда это меня удивляло и завораживало. Я думала о счастье обладать талантом. Уж если вам с вашим умом и талантом довелось родиться в этой стране, неужели вы не чувствуете, как вы счастливы?
Я сказал, что было у меня две минуты счастья. Она замахала руками:
— Не клевещите!
У них нет детей, и они считают все, что связано с детьми, величайшим счастьем.
Нильс и Маргарет, конечно, правы. Но вот получить инсульт — я только узнал, что по-французски «инсульт» — «оскорбление», вот связь с кровоизлиянием, — утратить память, оказаться во власти равнодушных, раздраженных, торопящих твой конец — уф! Вот ведь что до сих пор не приходило в голову, а теперь приходит.
— После смерти, — говорит Р., — нет ничего страшнее оскорбленной любви. Вы помните этот эпиграф из Гейне? «Она была достойна любви, и он любил ее. Он не был достоин любви, и она не любила его». Об этом вся литература. Отбросьте «достоин», «достойна» — и вы получите суть проблемы. <...>
6.6.77
1 В. Д. Фоменко в 1977 году болел.
2 Д. С. Данин (р. 1914) — русский советский писатель.
3 С. Д. Разумовская — жена Д. С. Данина.
(Из Москвы)
Дорогой дружочек! <...> Москва — не Дубулты! Столица — город для тебя. В какой раз я убеждаюсь в этом. Не то что он снимает всякие проблемы, подавляет доминанты, но заглушает. Ильф и Петров хорошо описали безумный бег по кинофабрике. Я уже видел Феллини (фильм по Эдгару По), три художественных выставки, завтра иду на Таганку — Юра1 достал мне билеты на свой «Обмен»... Юбилей мой2 получился двойным. Никого не приглашал, но одиннадцатого <...> пришли. Треп был яростный. <...>
Вообще-то, что говорилось, хотелось бы записать подробно. Оно забывается и уже почти забылось, а жаль, потому что все это мастера художественного трепа. Люди не очень справедливые, страстные, обиженные, завидующие, опасающиеся, пытающиеся быть справедливыми. И т. д. Букет тем более яркий, что талантливость их бесспорна. А раздражение велико.
И я думал, друг мой, как бы ты полыхал в этом раздражении, в этих страстях. Это не тусклые ростовские сплетни и сплетники. Очень яркие люди. Жадные до славы, тоскующие по аудитории, прекрасные специалисты и энергичные работники. Рядом с их боксерской готовностью к конкуренции и соревнованию я чувствовал себя провинциальной дворнягой, которой давно уже надоело «подавать голос» из одной любви к собственному лаю. А эти ребята — самозабвенные гончие псы. Немного завидно...
19.6.77
1 Ю. В. Трифонов.
2 12 июня 1977 года В. Семину исполнилось 50 лет.
(Переделкино)
...Рядом со мной девица из газеты, страдающая тяжкой формой негативизма. Впрочем, от негативизма чаще страдают те, на кого он обращен. Она куда-то уезжала на два дня, вернулась и любезно спросила у моего соседа-калмыка: «Как вы без меня?» Тот еще любезней ответил: «Да что мы! Как вы без нас?» — «А я без вас — прекрасно!» — ответила та. Не учла того, что калмык собрал все свое знание русского языка. И так же без нужды «режет» всех. И получает от этого свое удовольствие.
Дважды беседовал с Залыгиным1. Оказывается, он когда-то чуть не стал руководителем Ростовского отделения СП. Его сватал К. Но Залыгин не захотел. Говорит, <...> тяжелая организация. Любопытный человек. Много видел, много знает.
Утром просыпаюсь от стрекота машинок. Потом понимаю, что это сорока. Но машинки стрекочут весь день. Людей мало. Есть праздные старики, старухи и дамы, но много и работящих. Дамы шляются целыми днями, берегут свое здоровье, для того чтобы пережить вкалывающих мужей. Что-то я сердит сегодня и пишу совсем не то, чем хотел бы позабавить и повеселить тебя <...>.
Вот так, дружочек. Сильнейшее впечатление произвели на меня письма Ухтомского2, которые когда-то печатались в «Новом мире», я их по глупости или по чему другому пропустил. Правда, в «Н[овом] м[ире]» их дали с сокращениями, а Д. дал мне альманах, в котором они напечатаны полностью. Я хотел бы освоить вероучение, изложенное в них. Ничего благороднее, человечнее и обоснованнее я не читал за последние годы. Но учение учением, а жизнь пуста и скучна, несмотря на заполненность каждой минуты.
19.7.77
1 С. П. Залыгин (р. 1913) — русский советский писатель.
2 А. А. Ухтомский (1875—1942) — выдающийся советский физиолог. См.: Ухтомский А. А. Письма («Новый мир». 1973. № 1); «Пути в незнаемое». М., 1973. С. 381-436.
(Переделкино)
...Не успеваю я все запоминать или записывать. Все интересно. Трудно, конечно, отделить достоверное от придуманного, но любопытно и то, и другое. Ермолинский1 стар, но курит, умом довольно быстр и язвителен. Говорит точно. При мне разбирал перевод... с калмыцкого. Калмык тоже мой сосед, и я слышал разговор невольно: «Много недостоверных относительно времени слов. «Комиссовать» — это слово не родилось еще даже в гражданскую войну. Это слово второй мировой войны. А у вас идет первая... Вы помните, что говорил Толстой о занимательности? Низшая форма занимательности — сюжет. Если то, о чем вы рассказываете, имеет познавательную ценность, — это более высокая форма занимательности. И высшая — когда читатель обогащается нравственно». И т. д.
30.6.77
1 С. А. Ермолинский (1900—1984) — русский советский писатель, драматург.
(Переделкино)
Лека! Получил одновременно два твоих письма, адресованных в Переделкино. Перед этим гранки джичоевской1 статьи. Спасибо! Передай Ленке, что статья мне понравилась. По-моему, очень неплохо. Со знанием и ощущением предмета. С неким слиянием точек зрения писателя и критика. В «Молоте» ее, должно быть, очень уж коверкали...
...У меня новый сосед за столом — Чингиз Айтматов2. День он разговаривал по-киргизски с другим моим соседом. Ни слова по-русски. Но вдруг обернулся ко мне:
— Вы Виталий Семин? Я читал ваши вещи и писал отзывы для редколлегии «Нового мира».
Немного поговорили. У него большой, красивый, по-восточному воспитанный сын. Короткое приказание — и тот молча поднимается за чаем. Думаю, в остальном тоже «но проблем». <...>
...Меня же, милый, счастливо одолевает графомания. Жалею только об одном, что четыре часа в день — рабочий предел. Больше голова не выдает ни фразы. И норма все та же — полстраницы...
Завтра очень известный в столице художник Жутовский приедет в Переделкино меня рисовать...
5.7.77
1 Е. Г. Джичоева — русский советский литературный критик. Живет в Ростове-на-Дону.
2 Ч. Айтматов (р. 1928) — киргизский советский писатель.
...Видел я фильмы на фестивале. С насилием, сексом, с вывернутым подсознанием... Мы с дорогим моим сыном сидели в ЦДЛ и вместе — папа и сынок — глядели на стриптиз, на сцены любви и т. д. И мне в голову пришла расхожая мысль: как переменились времена, как мы вместе с ними изменились! Мог бы мой отец смотреть вместе со мной такие картинки? Ужас!..
23.7.77
...Мое коктебельско-юрмальско-переделкинское бытие подходит к концу. Но даже если я прикачу в Ростов 12-го, наше с тобой свидание не близко. Последние дни я уже томлюсь. Адаптация, привычка; впечатления не так остры. Правда, был я на «круглом столе» у Леонарда1, слушал выступления маститых социологов, критиков, философов, сам выступал (хвалил Астафьева). Но это тема отдельного письма. Были там для меня неожиданности. В Ростове ничего подобного услышать было бы невозможно. И рядом с этим тоже было бы невозможно услышать. Хотя среди приглашенных были люди типа Старикова2. По сравнению с Ростовом — Москва город свободных речей, другая страна. И когда подумаешь, что надо возвращаться <...>, тоска берет. Опять затворничество, обособление или новый отъезд к живым людям.
Эти общежития типа Домов творчества чем-то хороши. Избавляют от мелких забот и дают простор для какого-то «обмена веществ» с соседями. Правда, впечатления эти, конечно, по необходимости поверхностные. Но тем не менее...
[Начало августа 1977 г.]
1 Л. И. Лавлинский. Выступление В. Семина на «круглом столе» «Литературного обозрения», где обсуждалась тема: «Личность — общество — образ жизни», опубликовано в ноябрьском номере журнала за 1977 год.
2 Д. В. Стариков (1931—1979) — русский советский литературный критик.
Дорогая Ленка!
<...> За письмо тебе спасибо. И за решимость его написать. И за то, что решимость довела до конца. Десятки раз я собирался написать какому-нибудь достойному человеку по самому достойному поводу, а потом откладывал по самым различным причинам, среди которых, как ты понимаешь, бывали и вполне почтенные и уважительные. Однако совесть почему-то грызет. У меня в этом смысле писательская беда. Целый день корпишь, на порядочное письмо не остается, как правило, сил. А стучать кое-как — обидеть хорошего человека. Но мы с тобой старые друзья. Ты мне простишь оговорки и описки.
Я твой должник еще по тому нашему институтскому делу2. История эта чрезвычайно любопытна. Я к ней давно подбираюсь, но никак не возьмусь. Несколько заходов я уже, правда, делал. То тут, то там упоминал, что меня когда-то выдворили из института. Один мой приятель даже сострил по этому поводу: «Если Профессор (это моя кличка) когда-нибудь напишет роман из жизни древнего Рима, он и там не забудет упомянуть, что его выдворили из института». Другой мой знакомый (ему 63 года) обещает написать роман, который будет называться так: «Как меня семь раз исключали». Этого человека трижды исключали из пионеров, дважды из комсомола и два раза из партии...
Шутить, однако, приходит в голову не тогда, когда тебя исключают.
Впрочем, вру! Тогда мы тоже очень потешались и веселились. Страхи часто самым противоречивым образом связываются с веселостью, возбуждением и повышенным жизненным тонусом. Тот самый человек, которого исключали семь раз, рассказывает, что в 49 и в 58 году он выпил много водки, много смеялся и веселился и приобрел множество прекрасных знакомств.
53 год и в моей жизни положил начало Большому Приключению. Куйбышевская ГЭС, Большое Ремонтное, в котором я нашел свою жену (с тещей, о которой написал повесть «Семеро в одном доме»)3. И т. д. Как говорит Ухтомский, «все дается болением сердца».
Вот так.
Бываешь ли ты в Ростове? За приглашение в Волгоград я тебе благодарен, и, конечно, чем черт... Но, честно говоря, город этот пока лежал в стороне от тех путей, которыми я хожу. А ты, должно быть, родной Ростов посещаешь. Вот и заявляйся! И я, и жена, и две моих собачки — вздорные, лающие, но очень милые, — и мой двадцатилетний сын-лентяй — все мы будем тебе рады. Пиши. Желаю тебе всяких благ.
Виталий
7 августа 77 г.
1 Е. Крамида-Чиркова — сокурсница В. Семина по Ростовскому педагогическому институту.
2 В 1953 году В. Семин был исключен из института. Е. Крамида написала письмо Первому секретарю ЦК КПСС Г. М. Маленкову в защиту В. Семина.
3 Семин В. Семеро в одном доме.— «Новый мир», 1965, № 6.
(Переделкино)
Мама! <...>
От Феликса Кузнецова1 никаких известий... В день, когда все решится, я дам телеграмму. В Ростов возвращаться не хочется. То есть не хочется мне Ростовской пис. организации, грохочущей комнаты, жары, ростовских кладбищ, так плохо памятных мест. Это, конечно, паникерство, но, может, просто запись в нервных клетках. И воспроизводить эту запись никак не хочется. Может, если не получится с Кузнецовым, дать еще одно объявление в ростовской газете о том, что квартиру на Энгельса мы меняем на однокомнатную в Москве. И переезжать вдвоем. А потом уж менять Леню с Олей. Но все это пустые разговоры. Пока я тебя цил, цил, цил, как ты пишешь, обним, обним, и все как в тех фильмах, которые мы видели с тобой.
Не болей ради бога. <...> Бегай.
Отец
7 августа 77 г.
1 Ф. Ф. Кузнецов (р. 1932) — русский советский литературный критик. Первый секретарь Московской писательской организации. В. Семин обращался к Кузнецову с просьбой помочь перебраться на жительство в Москву.
...Какие у Н. Н. глаза! Ни у кого из нас нет таких. Вот что с человеком делает жизнь под непрерывным напряжением. Это не глаза — глазок в счетно-аналитическое устройство. Видно, как человек непрерывно оценивает, взвешивает, прикидывает, измеряет, сопоставляет. Ни слова в простоте, хотя слова-то вроде все простые, простоватые. И еще я подумал, как поднаторели они в этой игре, какими стали профессионалами, как обыгрывают нас, любителей. Мы им очень редко нужны, но и наша наивность и некоторая прямолинейность в дело идет. Надо, скажем, забодать рукопись неудобного, кляузного человека, позовут меня. Тебя попросят, чтобы ты попросил меня. Забодал я Р. Рассказы у него ученические, но не хуже, чем у <...> и многих других благополучно маститых. Маститые его терпеть не могут: нагл, юн, сам в маститые торопится, но ждали зачем-то меня, чтобы я прочел, оценил и отказал. Совесть моя чиста, но есть что-то неприятное от того, что тебя использовали...
...Но в общем-то должен тебе сказать, что Л. действительно к тебе хорошо относится. Она просто мало что знает, понимает и может. Это малое знание, понимание и умение видно и в том, как у нее все свалено в кучу на столе, в том, как она не может в этой куче отыскать нужную бумажку. Для того чтобы разобраться в том, что происходит, надо научиться читать в глазах Н. Н. Но что они могут там прочесть, если все напряжение Н. Н. из-за того, что он не может угадать, что же именно надо делать. С какой стороны ждать удара, в какую повернуться, чтобы не оплошать. И т. д. Все заглядывают друг другу в глаза, все напрягаются, мечутся, таращатся, клянутся в доброжелательстве (и не врут!), но не знают, что делать. Вот пока все.
Пиши.
Виталий
17 августа 77 г.
Ин! Передай Домбровскому1, что мое отношение к нему не зависит от его отношения ко мне. Я его люблю. А пить действительно бросил, несмотря на все научные выкладки в пользу умеренного, но регулярного употребления алкоголя. Бросить пить — это мой последний внутренний резерв. Я его долго придерживал. Но пришло наконец время ходить и с козырной карты. Я тебя обнимаю. Следующую часть записки передай Диане.
Дорогая Диана! Это тоже хорошо, что начальство потеряло часть моего похвального слова Саше Полякову2. Я еще раз прочел, слегка поправил и отправляю вам вариант, который мне нравится больше двух предшествующих. Если Вам случится потерять и его, не беспокойтесь, я оставил копию. Право, я буду счастлив, если повесть А. Полякова увидит свет. Всяких Вам благ.
Ваш Виталий С.
31 августа 77 г.
1 Ю. О. Домбровский.
2 А. В. Поляков. Повесть А. Полякова «Море в ноябре» с предисловием В. Семина напечатана в «Новом мире». 1977, № 12.
Дорогой Лера! <...>
Теперь о мелких, но горячих страстях <...> ситуация по природе своей такова, что есть у нее и первая и вторая глубина. С одной стороны — заурядный конфликт, к которому любой директор Дома творчества давно притерпелся. Спрос превышает предложение, и тут ничего не поделаешь. К нему идут со всякими претензиями и требованиями. А Дом не резиновый. Но должность у него такова, что он должен владеть разговорным жанром. Тем более что позиция у него всегда очень сильная. Хороших комнат столько-то, приезжих писателей столько-то. Все на них претендуют. Вот те, кто приехал раньше, договорился, кому было обещано. И т. д. Мол, станьте на мое место. И, как писали Ильф и Петров, граждане довольные расходятся по домам. Директору Дома творчества обязательно приходится отказывать. Важно, как он это делает. Когда он избирает заведомо оскорбительную форму — значит, хочет покуражиться. В истории со мной было очень много куражу.
— Кого хочу, того и поселяю. Вопросы есть?..
— Нет, если вы будете настаивать на этой комнате, я вас поселю... — и называется особо плохая комната.
И т. д. В общем, в Сицилии после такого разговора бегут домой за двустволкой и стреляют в обидчика из обоих стволов.
Это и есть вторая глубина. Но передать ее живьем трудно. <...> Договор все-таки подписан1, статью заказывали Дедкову2, статья прислана, правда, мне ее не показывали. Я несколько раз ходил в Ростиздат, но Белова бегала туда, бегала сюда, рылась у себя в столе — статья не находилась. «Сократили там что-нибудь важное?» — спрашивал я. «Да нет! Один абзац. Но вот куда она затерялась, ума не приложу!» Так я статьи о себе еще и не читал.
Но, поскольку договор подписан, тираж проставлен, я думаю, рано или поздно им придется расплачиваться.
В союз я захожу по различным делам, и ко мне там неплохо относятся. Но и раньше на том же уровне относились неплохо. Только раньше это носило форму пожимания рук в коридоре, а теперь все делается открыто. Но разница, конечно, громадная. И вообще — грех жаловаться. Такого везения в моей жизни — тьфу, тьфу, тьфу! — еще не было. А все началось с «Дружбы народов»...
<...> Когда я прочел, как ты до 9.30 сидел, правя этот «круглый стол», у меня сердце сжало, как у сердечника при виде крутой горы. Такая работа — страшная штука! Гибель сосудов головного мозга. Такую работу главный редактор должен поручать, а не делать единолично. Я помню свои авралы в «Вечернем Ростове», бдения до утра над срочными материалами, журналистскую гонку, престижные фитили — ужас берет! Не оттуда ли гипертония, стенокардия и весь букет сердечно-сосудистых? Берегись! Кадры решают все! Подбирай себе кадры! Я тебя обнимаю <...>
Твой Виталий
11 октября 77 г.
1 Договор на переиздание «Нагрудного знака «OST» в Ростове. См.: Семин Виталий. Семьсот шестьдесят третий. Предисловие Игоря Дедкова. Ростов, 1977.
2 Дедков И. А. (р. 1934) — русский советский литературный критик.
(Коктебель)
Лера!
<...> Погода на грани угасания, но это заставляет еще больше ценить теплые дни. А они тут бывают прекрасны. Прохлада для бодрости, тепло для раскованности и капля зноя для душевной расслабленности. Все это смешано в удивительных осенних пропорциях. Мы с женой ходим иногда по 5-7 часов. И краски и запахи поразительны. Идешь по сухому руслу горной речки, которое усыпано кизилом. Или поспевший шиповник. Сочный. Без шипов. Площадки для обзора окрестностей в горах поразительны. Во всем этом есть что-то колдовское. Что потом месяцами снится и тянет как магнитом. Я уж угадал, почему здесь красивее, чем на Кавказе. И пришел к выводу, что все дело в пропорциях. Рядом с гигантскими кавказскими вершинами теряешься. Глаз не может их охватить и с чем-то сопоставить. А здесь все соизмеримо с тобой, с твоими пешими возможностями и в то же время достаточно круто, опасно, живописно. От этого невероятная интенсивность света, его перемен, движения оттенков и т. д. <...>
Ростиздат выпустил первый завод (так это, кажется, называется) моей юбилейной книжки. Иван Данилович это объясняет тем, что в издательстве нет хорошей бумаги на весь тираж. Может быть, и так. Но я еще не могу отделаться от недоверчивости. Я помню, что «120 км до железной дороги» тоже вышли первым заводом. Второй же так никогда и не наступил. <...>
Писатели из Коктебеля уже разъехались. Это указывает только на то, что никто не использует Дома творчества для работы. Все здесь только отдыхают. По-моему же, наступают для работы самые лучшие дни. Тишина, изолированность и кислород. Времени я не замечаю. С утра включается рабочий эскалатор и везет меня к обеду. Потом опять машинка — и в горы. А там сумерки, темнота — и вновь за машинку. Был бы я помоложе, можно было бы и писать побыстрей. Теперь же я лишь иногда делаю не 0,5, а 1 целую страницу. <...>
Я, может, потому при первой возможности покидаю Ростов и отправляюсь в Дом творчества, что неуютно мне там. Потерял я эту душевную прикрепленность к родному нашему городу. А Дом творчества — не дом. Общежитие. А вот вернусь в ноябре в Ростов и опять через несколько дней затоскую и начну думать, куда бы уехать. <...>
Твой В. С.
20.10.77
(Коктебель)
Лека!.. Пребывал в состоянии передышки. Было некое усыпление. Стенокардия моя меньше вибрировала, спал почти нормально, жена пыталась быть женой, писалось. Из Худлита (или Гослита) приходили обнадеживающие известия1... По прошлым временам я помнил, как неустойчиво такое равновесие при наличии заключенных внутри него взрывоопасных сил... Очень радовался твоим письмам. Тебе, несомненно, писалось. Все, что ты мне прислал, — твои лучшие письма. Вот так и делается литература. Надо попасть в лагерь, заболеть <...>. Развитой человек в экстремальных условиях — это писатель. Вика взяла в библиотеке Ю. Крелина и Битова «Семь путешествий»2. Крелина я уже читал и сел перечитывать. Интересно потому, что все о жизни и смерти, о той грани, на которой они встречаются. У Битова коллекционная проза «Три грузина» — скучно, нет интереса. Лет двадцать тому назад я, наверно, прочел бы с восторгом. Тогда, казалось, было бесконечно много времени впереди. Побрякушки радовали и даже по преимуществу. Теперь раздражают. Времени на них нет. Ты читаешь с восторгом, следовательно, у тебя жизненная сила на том уровне, на котором она была у меня двадцать лет назад. Делал еще одну героическую попытку прочесть «Иосифа и его братьев»3. Выжал из себя максимум энергии. До сих пор не сдаюсь, не возвращаю книгу в библиотеку. Но читать не могу. Учебник риторики. Или хрестоматия к учебнику риторики. Прочел триста страниц — ни грамма информации. Три сотни страниц позади, а все еще не добрались до начала. Ирония жалка. Прекрасен образ колодца прошлого, но с кем борется автор, над кем иронизирует? Так имело смысл писать (то есть с такими развернутыми метафорами, с таким детальным опровержением заблуждений) какую-то научную работу, разбивающую живые и очень сильные предрассудки. Но тотальная ирония над предрассудками, давным-давно почившими в бозе, — это какая-то пустота. И трудности чтения — не от трудности усвоения, а трудности движения в пустоте. Ты обещал, что откуда-то и начинается настоящий роман, но и на этот раз я до этого места не дойду. Ах, милый, ты и сам не знаешь, как велика твоя жизненная сила!
...твой Витальеза
21 октября 77 г.
1 Решался вопрос о выходе романа В. Семина «Нагрудный знак «OST» в «Роман-газете». См.: Семин Виталий. «Нагрудный знак «OST». Роман-газета», предисловие И. Дедкова, № 19. М., «Художественная литература», 1978. Вышла из печати после смерти В. Семина.
2 Битов А. Семь путешествий. Л., 1976.
3 Манн Томас. Иосиф и его братья. Т. 1-2. М., 1968.
Милый! Фраза о борьбе с предрассудками, может, и неловка. Но не обвиняй меня в писаревщине. Писатель не может писать, не испытывая сопротивления. Если есть в литературе универсальные законы, то этот, конечно, главный. Борется ли писатель со здравым смыслом <...>, незнанием и т. д. — сопротивление ему необходимо. Он сам его ищет. Твои письма так интересны сейчас потому, что ты испытываешь колоссальное сопротивление жизни. <...> Ни один сюжет не держится без сопротивления. Если книга устарела, если ее не станешь читать ночью или в трамвае — значит, снято сопротивление, которым она была жива. Как «снято» — другой вопрос. Временем, наукой, сменой предрассудков, новым здравым смыслом, который из этих предрассудков состоит. Но книга жива жизнью сопротивления, которое когда-то вызвало ее появление. Древних цитируют, но не читают. И цитируют как раз то, что живет сопротивлением жизни и сейчас.
Как-то В., когда мы пошли в горы, взялась пересказывать мне повесть Битова1, которую ты, конечно, знаешь. О двух приятелях: самом Битове и вулканологе. В. очень понравились экскурсы Битова в детство, сопоставление удачливых и неудачливых характеров, героического характера и негероического. И вывод, вытекающий из сопоставления подвига и поступка. В общем, она как-то хорошо и умно прочла эту повесть и рассказала, как вспоминала себя. И сцену выделила прекрасную. О том, как в аэропорту застряло множество людей, Битов слушает разговор двух женщин. Одна с ребенком на руках спрашивает у соседки, лететь ли ей к набрюхатившему ее летчику в часть или не лететь. И время прошло, и летчик долго не отзывался, и сама уже не знает, любит ли его, нужен ли он ей. Соседка-курица все время поддакивает: «Лети, любил кататься, пусть саночки возит!» Или: «Ну, не лети!» (Я пересказываю, а не цитирую.) И тут поднимается заросший мужик и говорит: «Не лети!» И говорит таким голосом, что ни у кого не остается сомнений в том, что он совершенно серьезно предлагает ей лететь с ним куда-то на стройку, где он устроит ее на работу, женится на ней, а ребенка усыновит. Очень может быть, что ты всю эту сцену прекрасно помнишь, и я ее тебе напрасно пересказываю. Но я без В. ее бы не заметил и не почувствовал и не ухватил бы вывод, который там дается открытым текстом: поступок важнее подвига. Поступок совершается каждый день и без надежды на награду. Без обязательной для подвига публичности. А подвиг как бы заранее требует публичности, награды и т. д.
Все это меня очень заинтересовало. Как только мы вернулись, я схватился за книжку. Но прочесть повесть так, как ее пересказала В., не смог. Да ее и нельзя так прочесть. Пересказ В. был интересней повести, потому что она углубила сопротивление, выбранное Битовым. В. удивлялась жизни, которая создает такие разные характеры, вспоминала свое детство, жалела себя, жалела эту девку с ребенком, восхищалась прорабом и восхищалась вулканологом, который даже спал в позе бегуна, рвущего финишную ленточку. И рассказывать о вулканологе В. начала с описания его подвигов, а не, как Битов, с описания того, как он сел в лужу на экзамене по английскому языку. Выбрав такое начало, Битов выбрал тон ернический, подмигивающий, выбрал и сопротивление, которое он будет преодолевать. Сопротивление это — многочисленные газетные липы, официальная установка на героизм. Вулканолога он оболванил, лишил волос, переломал ему руки-ноги — превратил в круглого идиота. Себя тоже как будто бы не пожалел. Но ведь тон задан началом, где Битов торжествует на том же экзамене. Писатель, знание языка и т. д. То есть вулканолог рвал финишную во сне, а Битов наяву. Из того самого детства, где Битов терзался, проигрывал, а будущий вулканолог брал призы, шли истинные силовые линии, и вот как они прошли.
Меня же В. заинтересовала вулканологом, когда рассказала, как он выжал железку 1001 раз. То есть почти обрек себя на смерть, а выжал.
[Октябрь 1977 г.]
1 Битов А. Путешествие к другу детства. (Наша биография) // Битов А. Дачная местность. М., 1967.
Дорогой Лера! С большим опозданием сын переслал верстку1. Поздно говорить о поправках. Тем более что, с точки зрения божеской и редакторской, вмешательство в текст было минимальным. Однако живой организм испытывает отторгающий зуд, и я не могу удержаться от возражений. Как психологический феномен отмечаю, что наибольшее раздражение у меня вызывают поправки непринципиальные. Почему вычеркнуты две последние фразы, я понимаю. Я предпочел бы их оставить, но редакторские сомнения мне тоже доступны. А вот зачем «общественный организм» заменен «общественным хозяйством», понять не могу. Фраза заключает первый абзац, в котором упоминается «обмен веществ», «реакция на боль» и в котором есть ссылка на выступление Аракчеева2, говорившего именно об «организме».
Седьмой абзац у меня начинался словом «невозможно». «Невозможно одним или многими словами определить, как В. Астафьев в этой своей работе добивается того, что Ю. Трифонов назвал сотворением художественного». И это было как раз то, что я хотел сказать. И в той самой форме, в которой я это хотел сказать. Редакторская правка невелика, но вызывает у меня самую бурную отторгающую реакцию. «Но возможно ли одним или многими...» Я не выношу восклицаний. Тем более восклицаний-всхлипов, дамских вопросительных восклицаний. Если восклицание неизбежно, я все равно думаю, как без него обойтись. А мне его навязывают! (Вот тебе и восклицание.) Редактор может меня поймать на противоречии: «Сказал «невозможно», а сам пытается». Но ведь противоречие самое распространенное, стыдно в пользу его приводить аргументы: «Ни в сказке сказать, ни пером описать... В этих коротких заметках невозможно...» И т. д. И т. п. К тому же действительно невозможно определить одним или многими словами, как В. Астафьев добивается художественного. Художественное — феномен. Его нельзя извлечь, разложить по полочкам, составить программу для ЭВМ. Я ищу не определение, а метафору. Она не определяет, а позволяет что-то высветить.
Ты, конечно, можешь мне совершенно справедливо сказать, чтобы я не пудрил тебе мозги, что у тебя забот на те бессонные ночи, которые уже прошли и которые еще ждут своей очереди, и я сразу же соглашусь. Но, как говорит любимый нами Александр Трифонович, «И все же, все же, все же..?»3 <...>
Твой Виталий
1 ноября 77 г.
1 Верстка выступления В. Семина на «круглом столе» «Литературного обозрения». — См.: «Литературное обозрение», 1977, № 11.
2 Ю. С. Аракчеев (р. 1935) — русский советский писатель.
3 Из стихотворения А. Твардовского «Нет никакой моей вины...».
Милий! <...> Хожу по коктебельским горкам — не могу находиться. Хочешь — верь, не хочешь — не верь. Это опьянение вытесняет всякое другое. Тут был один чокнутый украинский письменник. В два часа ночи он приходил подвыпивший и пел (спивал) в клозете. Жена его упрашивала: «Мыкола, не спивай! Люди сплять!» Он ей отвечал: «Та шо ж тут такого?! Когда ж мени еще спивать?» — «Так два часа ночи!» — «Так я хорошую песьню пою!» Он был такой симпатичный дурачок, перехватывал меня на дороге и, глядя безумными глазами, говорил: «Некоторые кажуть: «Эскадрон!» — а другие отвечают: «Резка дров!» Хохотал и бежал дальше. К моей жене он подошел, показал на море и сказал:
— Яки кодеры!
Вот и я не устаю повторять: «Яки кодеры!» Названия гор: Сюрюкая, Легенер, Святая, Дырковатая, Эчкидаг. По всем дорогам шиповник, боярышник (восемь видов), кизил, под ногами грибы. И как сказано в клозетных надписях: «Повернись налево, повернись направо...»
Нэ магу не вертеться! Не могу! В этом все дело! В Ростове ли, в Москве ли, в Риге я каждое утро начинал стихами. По Рижскому взморью ходил — долбил стихи. Тут с некоторым страхом обнаружил: никакие стихотворные строчки не нужны. Все стихи перед глазами: Эчкидаг, Семь братьев, мыс Метроном, мыс Хамелеон. Яки колеры! Какие запахи! Осада! Приступ! Так бы и ходил и ходил, пока хватает сил.
Нэ понятно? Потому и не писал. Разве объяснишь? Опишешь? Слово мертво, говорят минералы, море, ветер, краски.
Сюда приезжают художники, но выставки тут не нужны. Безумие выставлять здесь картины.
Не принимаю никаких теле- и радиоядов. Не читал ни одной газеты. Общение с людьми тяжело — мешает общению с природой. «Только пойдем одни!» — говорит Виктория, когда мы отправляемся в горы. И я отклоняю все приглашения, хотя интересных людей полно и многие из них предлагают себя в напарники. Даже по новым и по опасноватым местам идем только по словесному описанию, отказываясь от разного рода доброжелательных проводников.
В воздухе осенняя прохлада поразительно сочетается с теплом и каплей зноя, необходимой для душевной расслабленности. Такое счастье я испытал, только смываясь с лекций на Дон. Бартыжаешь, понимая, что это и есть полнота жизни. И все остальное не нужно потому, что есть полнота жизни. Абнымал, много здоровья желал.
Виталий
11 ноября 77 г.
Милий! <...> У меня тут объявился поклонник — инженер из Донецка. Сказал, что ему нравятся мои книги. Оказывается, он прошел несколько немецких лагерей. В сорок первом попал в плен. Бежал, попал в штрафной лагерь. В конце войны угодил в «Нойенн Гамм» — двадцатитысячный лагерь под Гамбургом. Лагерь этот существовал года с 34–35-го. То есть вначале там были только немцы — политические и уголовники. Потом, понятно, нагнали французов, бельгийцев, голландцев, русских и т. п. Немцы-коммунисты носили красный треугольник основанием вверх. Дезертиры — вверх острием. Дезертиры жили недолго. Через несколько дней после того, как они поступали в лагерь, их расстреливали. Когда расстреливали немцев — высшую расу — всех запирали в бараках. Когда казнили бельгийцев, русских и т. д. — наоборот, выгоняли всех на плац. На плацу была постоянная виселица. Веревка от нее была пропущена через блок. Веревку надо было тянуть. Кого-то из заключенных вызывали в самый последний момент из строя: «Держи!» И держал. Вот тебе проблема Сотников — Рыбак на практике. Блоковыми, капо были, естественно, немцы. И коммунисты и уголовники. Немцы-бандиты носили зеленый треугольник. И были зверюгами. Но опасны были и немцы-коммунисты. Лагерь всех изменил. Крематорий дымил постоянно.
За несколько дней до конца войны их вдруг всех подняли и погнали в гамбургский порт. Там погрузили на два корабля — «Капарконе» и второй, название которого я забыл. Вот на этом втором оказался и мой Никифоров Евгений Леонидович. Они держались вдвоем с приятелем, которого тоже звали Женькой. Тот был покрепче телом, перед войной занимался акробатикой. О себе Евгений Леонидович сказал так: «У меня замедленная реакция. Часто это плохо. Но иногда — хорошо». Когда их загоняли в трюмы — а трюмы многоэтажные, — Евгений Леонидович сказал Женьке: «Вниз — ни за что!» И они отбивались сколько могли и остались на верхнем этаже, под верхней палубой. Несколько дней их не кормили. Они отдирали доски обшивки и там, между досками, нашли остатки сахара-сырца и сахарной пыли, которые когда-то перевозил транспорт.
3 мая к транспортам подошли буксиры и потянули их от причалов в море. Движение шло медленно. Никто не знал, куда везут. Говорили, что в Норвегию или на какие-то острова. Но большинство понимало, куда все клонится. Евгений Леонидович сказал Женьке: «Когда все начнется, ни в коем случае не беги к выходу». Трап был крутой, люк — узкий, там не пробиться. Они искали в палубе грузовые люки и расположились так, чтобы они у них были над головой. Часа через два после того, как отчалили, в море послышались взрывы, кто-то выглянул на палубу и закричал, что «Капарконе» горит. Потом и над их кораблем заревели самолетные моторы. Несколько раз ударило с бортов. А потом вспышка, удар, вопли — бомбы легли точно. И сразу, как и подсказывал Евгений Леонидович, у трапа началось смертоубийство. Евгений Леонидович забрался Женьке на плечи, но выдавить люк у него не хватило сил. Тогда они поменялись местами, и Женька сорвал доску, вылез наружу и вытащил Евгения Леонидовича. Когда Евгений Леонидович вылазил, он видел, как самолеты шли на бреющем и секли из пулеметов по открытому люку, из которого кому-то удавалось выбраться. Женька бросил доску в море, прыгнул и позвал Евгения Леонидовича. Тот прыгнул за ним. Учти, это было 3 мая в Немецком (или какое там море?) море. Температура воды близка к 4 градусам. Чтобы тебе было понятно, что это такое, у немцев была инструкция не спасать своих людей с потопленных транспортов, потому что в такой воде человек, по их расчетам, больше двух минут не живет.
Доска была толстой, она держала двоих, а рядом никого не было. На «Капарконе» вопили, корабль горел, но не тонул, самолеты продолжали его бомбить и расстреливать из пулеметов. Ходили они над морем низко, и Никифоров ясно видел на их крыльях английские опознавательные знаки.
Корабль, с которого спрыгнули Женька и Евгений Леонидович, опрокинулся через несколько минут и сразу ушел под воду. Доску, на которой они сидели, повело по кругу — начался водоворот. Вместе с кораблем ухнуло 2000 человек. Цифра эта точна, насколько вообще могут быть точны такие цифры. Ее установили уже после войны. На «Капарконе» же было 5000 человек. Их продолжали клевать и расстреливать, пока «Капарконе» тоже не погрузился.
Евгений Леонидович и Женька держались на воде неопределенное время, когда увидели, что к ним подходит катер. Сам понимаешь, что они почувствовали. То ли топить, то ли спасать! Им протянули багор. Бывший акробат схватился, и его вытащили. А Евгению Леонидовичу немного удалось продержаться, а потом не хватило сил. Он выпустил багор и ушел под воду. Но катер не ушел. Ему еще раз протянули тот же багор, Женька свесился и его кое-как вытащил. Катер был цивильный, портовый. Евгения и Женьку засунули в какое-то помещение. Ни чая, ни одежды — они были в подштанниках, — вообще ни слова. Они стояли, прижавшись друг к другу, и тряслись.
Катер довольно долго курсировал, не подходя к берегу (и это было счастье. На берегу немцы оставили автоматчиков. Кое-кто из «Капарконе» все-таки добрался до берега. Их там прямо в воде расстреливали. И там было найдено около ста таких трупов). Затем все-таки причалил. Им крикнули: «Р-раус!» Они выбежали на берег и забились в какую-то будку.
Все остальное тоже интересно. Но главное я уже рассказал. И хотя эта история ужасна, мне приятно видеть этого Евгения Леонидовича и думать, что из таких безнадежных ситуаций люди выпутываются.
С тем и рассказал. Ты же сам, конечно, догадался1. А кроме того, история такова, что ее и просто так рассказать стоит.
Обнимаю тебя. Крепись. Будь здоров.
Твой Витальеза
12 ноября 77 г.
1 В это время Л. Г. Григорьян находился в больнице, ждал операции.
Лера! <...> О чем же написать тебе в этот предпоследний коктебельский день? О вкусе воздуха и винограда? О местных названиях? Тут есть горы: Святая, Дырковатая, Татар-Хабурга, Сюрюкая, Эчкидаг и Библейская долина. В Библейской долине мы нашли захоронения X века. Каменные гробы. Гробы из каменных плит, стоящие тесно друг с другом. Вода смыла землю. Потом прошел бульдозер — и захоронения в Библейской долине обнажились. Вышли на поверхность берцовые кости, остатки черепов. Вика взяла в руки челюсть и поразилась — эмаль на зубах цела. Мы шли из Старого Крыма по лесной дороге 10 км. Вышли в Библейскую долину — и увидели эти захоронения, рядом с которыми в землю вкопаны огромные пифосы — керамические кувшины для хранения вина, масла, зерна. Ночью обвальный шум волны. Утром низкие над морем облака, красное солнце, южный ветер из Турции. Поразительно!
Вчера ходили чимбалосить. Промышленный сбор винограда уже прошел. Сторожа сняты, виноградники открыты. Приходи, собирай, что осталось. Занятие потрясающее. Никогда бы не поверил. Виноград привял и обызюмился. В каждой ягоде произошла концентрация вкуса и запаха.
«Да что ж это такое! — воскликнула жена. — Виноград, горы, Библейская долина, а в сторону посмотришь — еще и море!»
Переспелый боярышник в лесу ем прямо с ветки. Собачонок Оська, которого мы взяли с собой, шуршит в лесу дубовой листвой, собирает колючки и клещей. От него пахнет осенним листом и полынью. Потом он обморочно спит на наших кроватях.
И ни одного человека по 18-километровой дороге из Старого Крыма в Коктебель! Тишина, обзор, поразительные краски...
Виталий
13 ноября 77 г.
Милий! <...> Где-то хорошо сказано: «Человечество никогда не добилось бы возможного, если бы не стремилось постоянно к невозможному». Невозможное — гарантия того, что у писателей и поэтов всегда будет сопротивление, даже когда они покончат с вчерашними и завтрашними предрассудками. С невозможным можно бороться и в больничке. В твоих стихах прорезывается великий поэт (говорю «прорезывается», а не «прорезался», а то заважничаешь). Сказывается великое сопротивление жизни, необходимое для работы духа.
Томаса Манна1 я оставил недочитанным. И по той же причине. Я надеялся на большее сопротивление, на трудное чтение, а оно оказалось утомительно легким и скучным. Мне эту книгу надо было читать до того, как я познакомился с тайнами нашей профессии. Тут я как Мэтр, с которым лучше было не ходить в кино. Если помнишь, он кричал: «Это не настоящий пожар. Это декорации горят!» Ничего не могу с собой поделать — вижу декорации. Манн — мастер риторики, виртуоз. Но ум опережает остроумие, торопит: «Ладно, ладно, дело-то где?»
...То же и с Битовым. Не хватает мне сопротивления. Легкое чтение. А писатель, конечно, прекрасный.
Еще раз сообщаю, что книжка моя вышла2. Похвастаюсь, видел в магазине. На следующий день зашел — пусто...
Витальеза
20 ноября 77 г.
1 Роман «Иосиф и его братья».
2 Семин В. Семьсот шестьдесят третий. Ростов н/Д, 1977.
Милий! Новые твои стихи лучше прежних. С радостью слежу за накоплением в них качества. Прости, но все, что произошло с тобой за последнее время, пошло на пользу твоим стихам. Литература тебе для вдохновенья уже не нужна — ты сам большой. Ты уже не говоришь — выговариваешься. Иногда, правда, тебе не удается сказать. Писать без оглядки на редактора нужно. А вот как быть с читателем — не знаю. «Сохрани мою речь за привкус несчастья и дыма...»1 Какая прекрасная строка! Но ведь все стихотворение темно. И темнота не очаровывает, а раздражает. Загадка, у которой нет разгадки. Когда работаешь над строкой, хочешь ведь сказать, а не брякнуть. Не так ли? Ведь все время хочется сказать, а не поговорить, не потрепаться. Ходи на ушах, прыгай на <...> но это ведь за столом питейным. А за письменным? <...>
Стихи твои крепнут, и смысл в них нисколько не темен. Но я боюсь иногда, что он не темен для меня, поскольку я вижу обстоятельства, в которых они пишутся. Имею к ним обширнейшие комментарии в твоих письмах. Впрочем, у настоящего поэта всегда есть обширнейший комментарий к стихам — его биография, которая ни для кого не тайна. Твоя биография тоже всем доступна...
В. с трудом переносит неожиданную мою удачу. Бедняга.
Шутит, кривя рот:
— Наш знаменитый друг? Ну как теперь с начальством? Полные лады?
И т. д.
— Жаль.
Или:
— Отхватил кусок?
Я не обращаю внимания. Стараюсь.
Витальеза
21.11.77
1 Неточно воспроизведенная строка из О. Мандельштама: «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма...» (Мандельштам О. Стихотворения. Л., 1973. С. 156).
...Только что вернулся из бибколлектора, куда меня приглашали выступить перед заведующими городских проф. библиотек. Почти не волновался. Но какие-то спазматические явления, как сказали бы медики, все-таки наблюдались. Говорил минут 10-15. Заметил, что кто-то согласно кивает на мои слова — знает и «Семерых» и «Сто двадцать...», а кто-то смотрит как двоечник на нелюбимого лектора.
Виктория только что спросила меня:
— На улице тепло?
Сообщаю и тебе. На улице тепло, погода отменная. Сыровато, но в меру. <...> Мать снится мне из ночи в ночь. Сиротство свое я ощущаю теперь постоянно. Это уже не приступы, а состояние. Адын! Совсем особое ощущение. <...> Обнимаю.
Виталий
Дорогой Николай Павлович!
Вы затеяли святое, но очень трудное дело. И трудности тут могут оказаться самыми неожиданными. Я рецензировал три рукописи А. Полякова. Та, что идет в «Новом мире», самая слабая и «проходная». Хотя и ее читатель увидит в страшно порезанном виде. Сильнее всего написан роман «Праздник первого снега». Он-то и лежал в «Нашем современнике». Я его сам туда принес, после того как он несколько лет пролежал в «Новом мире». Думаю, что «лучшие времена» для этой рукописи не скоро наступят. Роман этот отчаянный, и написан он человеком не то чтобы близким к отчаянию, а перешедшим все его мыслимые границы. Там, так сказать, тотальное исследование человеческих пороков и слабостей. И это даже не реализм, а бытовая фантастика. Добыть и сохранить эту рукопись было бы делом замечательным. Я тоже думаю, что ей когда-нибудь придут сроки. Но «собрать» ее в книгу с другими вещами А. Полякова невозможно уже потому, что роман сам по себе — большая книга. Я уже не помню, но думаю, что в нем листов 30-40. Вообще Александр Вениаминович писал быстро и много. Повесть «Охотничьи угодья», которая мне нравилась гораздо меньше «Праздника...», тоже достигала листов 30. Должно быть, у каждого писателя складываются свои масштабы. Поляков — писатель, мыслящий большими объемами, если можно так сказать. Я знаю, что в «Новый мир» поступали другие его рукописи. А перед смертью он работал над огромным романом, в котором уже было страниц 500. Так что речь может идти не о книге, а о книгах. И о множестве книг. Как А. Поляков работал, я знаю сам, потому что однажды он решил поселиться в Ростове, жил у меня (несколько дней), у моих знакомых, дружил с моим другом поэтом Леонидом Григорьяном. В Ростов он приехал без чемодана и даже без чемоданчика. С одной сменной рубашкой. Приехал легко, потому что ему было почти все равно куда ехать. Инна Борисова сказала ему, что я, рецензировавший его рукописи, ростовчанин, — он взял билет и отправился в путь. И работу он искал такую, которая не обременяла бы его особенно, не отвлекала бы от писания. Писал же он по 10-12 часов, не отрываясь. А к рукописям своим был небрежен. Я не уверен, что они у него перепечатаны хотя бы в трех экземплярах. Поэтому, к сожалению, они легко могут затеряться. Да и попали они по наследству в руки людей, которые не очень-то в этом разбираются. В общем, если бы Вы смогли бы их собрать, это было бы прекрасно.
Рецензии на «Праздник первого снега», «Охотничьи угодья», переписку с Сашей по поводу повести, идущей в «Новом мире», я сохранил. Мы с ним о многом спорили. Но лучше, конечно, если бы это были печатные споры. Если это будет нужно, я вам охотно покажу и рецензии и переписку. <...>
Что касается публикации в «ЛО» стенограммы обсуждения моих работ, то тут вышла вот какая штука. Она должна была носить целевой, а не информативный характер. Леонард собирался напечатать ее в мою защиту, что ли. Он Вам, наверно, об этом рассказал. Сама же стенограмма, увы, невнятна. Порой просто неудобочитаема. В том, что напечатано, узнать то, что говорилось, просто невозможно. Должно быть, пожилым стенографисткам трудно следить за мыслью говорящих. Поэтому порой то, что они записывали, прямо противоречит тому, что говорилось. Скажем, ораторская фигура типа: «Надо ли учить Семина писать? Нет, его не надо учить писать» — записывается: «Семина надо учить писать». Там множество и фактических ошибок. Мне, например, приписаны слова: «Я учился в Литературном институте». Произнести их я не мог, потому что никогда в Литинституте не учился. И все эти ошибки не местами, а сплошь. В общем, я даже был напуган: помню, что на обсуждении меня хвалили, а читаю — вроде бы ругали. И Леонард, когда прочел стенограмму, сказал мне: «Ты говорил, что хвалили, а тут это как-то не очень ясно выражено». И что особенно жалко, изуродованы и переосмыслены самые яркие выступления. Метафоры, сравнения, фигурность мысли этим пожилым дамам не по силам.
Надо сказать, что на «круглом столе» в «ЛО» произошло то же самое. То, что говорилось, как небо от земли отличается от того, что записывалось стенографистками. Выступление свое об Астафьеве я просто написал после того, как получил стенограмму. Очень может быть, что это обычный уровень стенографирования, но я с ним столкнулся впервые, и мне он показался скорее помехой, чем подспорьем. Я даже просил С. П. Залыгина написать свое выступление, когда «ЛО» собирался печатать стенограмму.
Однако дело не в этом. Можно было бы, конечно, попросить тех, кто выступал, записать свои выступления. Я надеюсь, они бы не отказались. Но у «ЛО» должна быть цель — так мне объяснил Л. Лавлинский, а она пока отодвигается. При встрече я Вам расскажу подробно, в чем тут дело. А вообще был очень рад Вашему письму, благодарен Вам за хлопоты. И за Сашу, и за себя.
Всего Вам доброго.
Ваш Виталий Семин
21 ноября 77 г.
1 Н. П. Воронов (р. 1926) — русский советский писатель. Организовал обсуждение романа В. Семина «Нагрудный знак «OST» в совете по прозе Союза писателей РСФСР (1977).
Дорогие мама и Федя1!
Только что мне позвонил в номер (а я в гостинице «Россия») мой будущий спутник и переводчик Стеженский Владимир Иванович и сказал, что все складывается в нашу пользу. Процентов 90 за то, что мы поедем. Рекомендовал закупить бутылок 5-6 водки, подарочные сувениры. Начинаются предварительные сложности. Водку купить просто — сложно транспортировать. И вообще обнаруживается таким образом, что пить обязательно. Или при этом присутствовать. Сувениры — другие сложности. Нужно же иметь к ним какой-то вкус. Иначе что же я повезу? Свою безвкусицу? Тут нужна была бы знающая, толковая жена.
14-го мы вылетаем2 (е. б. ж.3 и все остальное), а 15-го мое выступление; поездка моя запланирована как рекламное предприятие по продаже будущей — она должна появиться в апреле — книги.
Я звонил Воронову и Кузнецову4. Воронова нет в Москве, Кузнецов болен. Квартирный вопрос, таким образом, отодвигается все дальше и, боюсь, «хоронится в гроб». Целую, обнимаю. <...>
Отец
10.2.78
1 Домашнее имя сына.
2 В феврале 1978 года В. Семин совершил поездку в ФРГ по приглашению издательства Бертельсманн.
3 е. б. ж. — из дневников Л. Н. Толстого: «Если буду жив».
4 Н. П. Воронов, Ф. Ф. Кузнецов.
Глубокоуважаемый Николай Федорович! Простите, что с опозданием откликаюсь на Ваше письмо2. Я был в ФРГ и только что возвратился. Низко склоняюсь перед подвигом Е. Ф. Степановой и ее сыновей. Книгу с автографом высылаю. Желаю Вам и участникам литературных чтений всего самого доброго.
Ваш Виталий Семин
1 марта 78 г.
1 Н. Ф. Веленгурин (р. 1924) — русский советский писатель.
2 Обратился с просьбой к В. Семину прислать роман «Нагрудный знак «OST» для библиотеки села, где живет Е. Ф. Степанова, потерявшая в годы войны 10 сыновей.
Дорогая Инга Николаевна!
<...> Я только что вернулся из Мюнхена, где издательство Бертельсманн в апреле выпускает «Нагрудный знак «OST». Сейчас эта книга представлена макетом на выставке советской литературы в Мюнхенском доме художника. Издательство устроило мне поездку по тем местам, где я в 42-45 годах набирал материал для романа. Таким образом, осуществилась бредовая моя мечта — побывать там же, но уже в новом качестве. Представляете этот сюжет? Переводчик мне сказал, что в телефонном справочнике он нашел названия упомянутых мною в романе фирм.
Память меня не подвела. Я все назвал правильно и даже в транскрипциях обошелся без ошибок. Из Мюнхена поездом меня с В. И. Стеженским, которого Вы, возможно, знаете, переправляли в Дортмунд, оттуда машиной в городки Фельберт и Лангенберг. Это маленькие курортные городки. Они сохранились как памятники старонемецкой архитектуры. Для меня это означало, что через несколько минут я мог ориентироваться сам. Встречали меня представители магистрата. Глядя на меня, отцы города расчувствовались и сами как бы подключились к сюжету. Правда, никакой справки о Франце Метцгере — хозяине самой страшной для меня фабрики Бергишес Мергишес Айзенверк — они мне дать не могли. Фабрика сейчас сносится, поскольку она не архитектурная ценность. Меня подвели к руинам, и я смог прочесть на фасаде и ее название, и имя хозяина. О нем я сказал немцам:
— Это была настоящая большая свинья.
Немцы ответили дипломатично:
— Да, это были тяжелые времена!
Сатисфакцию я получил не слишком-то большую. Но кто меня за нее осудит?
В Лангенберге я сошел с машины и двинулся пешком, все больше подключаясь к сюжету. Их поражало, что я все знаю. Кульминация была у фабрики Фолькен Борн. Она не увеличилась и не уменьшилась. В том же самом дворе стояла та же самая продукция — дисковые пилы. Они были новой конструкции, но пилы есть пилы. Чуть модернизировалось старое здание, прибавилось стекла, асфальт обновился, но в общем все осталось тем же.
— Я хочу туда! — сказал я немцам.
— Частное предприятие, — сказали они, но побежали к хозяину за разрешением. Я ждал во дворе, а хозяин шел ко мне, протягивая руку. Но на полдороге он понял, что руки я не возьму, но не решился убрать ее. И так с полупротянутой рукой подошел. Это был сын старого Фолькен Борна. Тот был толстяк, капиталист, какими их когда-то рисовали Кукрыниксы, а этот — пятидесятилетний безитцер — молодой, спортивный.
— Могу ли я? — показал я на цех. Он кивнул, и я побежал. Все было то же! Выщепленные тачками старые деревянные полы, те же перегородки. Я на второй этаж — то же самое!
Прощаясь, я попросил В. И. Стеженского перевести Фолькенборну, что его отец был не худшим из тех капиталистов, которых я здесь знал, что в Мюнхене выходит книга, в которой я рассказал и о его фабрике. Должен сказать, Инга Николаевна, литература, несомненно, влияет на жизнь. Фолькенборн помрачнел.
<...> Чудеса, как видите, бывают. Это если их очень долго ждать. Верховный режиссер планирует их скупо. Но, может быть, он знает, что делает. Что это за чудеса, которых не надо ждать так долго!
<...> После того, что произошло со мной, я даже стал верить, что издательство «Советская Россия», которое мне долго казалось безнадежным, в конце концов выпустит мою книгу и, возможно, еще в этом году пришлет договор.
Всего Вам доброго.
Ваш В. Семин
8 марта 78 г.
1 И. Н. Фомина — редактор издательства «Советская Россия»
Глубокоуважаемый Вернер!
Письма идут действительно очень медленно, поэтому отвечаю Вам сразу. Я родился 12 июня 1927 года. Следовательно, в октябре 1942 года, когда меня увозили в Германию, мне было 15 лет. Уезжал я шестым эшелоном. Сколько было человек в каждом эшелоне, сказать затрудняюсь. Но, должно быть, очень много. Везли нас в товарных вагонах, спали на полу вповалку, охраняли нас немецкие солдаты, которые ехали домой в отпуск. Чем ближе к Германии, тем жестче было обращение. Ехали мы, должно быть, дней пять-шесть. За это время нас не кормили ни разу. Это был не последний эшелон из Ростова-на-Дону. Однако сколько их было еще, не знаю. Всех нас в этих эшелонах взяли одинаково. На Ростовской бирже труда была объявлена мобилизация. Мобилизации подлежали все трудоспособные, начиная с тех, кто родился в 27 году. Отец мой был на фронте. Мать пыталась каким-то образом избавить меня от мобилизации, найти медицинские справки, но это ей не удалось.
В октябре нас привезли в Вупперталь. Несколько дней держали в распределительном лагере, затем отправили в город Фельберт на фабрику Бергишес Мергишес Айзенверк, владельцем которой был Франц Метцгер. Можете быть уверены, что и название фабрики, и имя владельца я называю совершенно точно. Я только что вернулся из поездки по ФРГ, куда меня пригласило издательство Бертельсманн, выпускающее в апреле этого года «Нагрудный знак «OST» (там он выходит под названием «Знак для различия»). Мой переводчик, а Ваш однофамилец Александр Кемпфе еще перед моим приездом в телефонном справочнике Вупперталя нашел названные мною в романе фирмы. Я не ошибся ни в названиях, ни в их транскрипции. Издательство организовало мне поездку в Дортмунд, а оттуда в Фельберт и Лангенберг. Теперь это один город — Фельберт-Лангенберг. Война его пощадила, он законсервирован как архитектурный памятник. Для меня это означает, что я очень скоро все стал узнавать. Я видел руины Бергишес Мергишес Айзенверк — эта самая страшная для меня фабрика не архитектурный памятник, и она сейчас разрушается. Жив ли ее хозяин, никто из встречавшихся и сопровождавших меня по Фельберту и Лангенбергу людей не знал. В романе этой фабрике и лагерю при ней посвящено наибольшее количество страниц. Где-то сказано: когда говоришь правду, ничего не надо выдумывать. Литейный цех, трехэтажное лагерное здание, баланда из тростниковой муки (так мы почему-то считали), тиф, портреты и имена полицейских и мастеров — все это Бергишес Мергишес Айзенверк. Кое-что я, однако, менял, переставлял местами. Полицейский по имени Пирек был в Лангенберге, а я перенес его в Фельберт. Фоарбайтер Пауль тоже из Лангенберга.
Бежал я из Фельберта. Побег я описал довольно точно. Побег самый заурядный, неумелый. Интересно в нем, пожалуй, только то, что поймали меня дети. О том, как они меня увидели, как пытались остановить, как шли за мной, кидая камни, как вызвали школьного учителя, как затем с палками в руках (думаю, что это были гимнастические палки, палки для военной игры) вели меня, я написал достаточно подробно. В «Нагрудном знаке «OST» я описал и своего напарника Вальку (фамилию не помню), и то, как его поймали собирающим окурки у полицейского участка и как мы в этом участке встретились. И далее в романе все, как было на самом деле. Нас посадили в Вуппертальскую тюрьму. Но держали там не дольше двух недель. Вернули на фабрику Бергишес Мергишес Айзенверк.
Узнали в тюрьме, откуда мы бежали, или Францу Метцгеру были нужны рабочие, я не знаю. Не бог весть какие были из нас конспираторы!
В Лангенберге, куда меня Франц Метцгер списал как больного или уклоняющегося от работы: у меня был перелом руки (история, описанная мной в романе, — мастер перебил железной палкой предплечье), я болел тифом, а потом симулировал ожог — сжег кислотой тыльную часть кисти, — было чуть-чуть полегче. Лагерь был поменьше, война подходила к концу, соответственно помягче стал режим. Однако в Лангенберге тяжелого было много. Особенно тяжела была работа на вальцепрокатном заводе — Вальцверк Купфермессинг. Я ее тоже описал в романе. Самой легкой для меня была фабрика Фолькен Борна, выпускающая дисковые пилы.
На этой фабрике и сейчас выпускают дисковые пилы. Я обомлел, когда увидел это здание и этот двор, которые почти не изменились за тридцать с лишком лет.
Старый Фолькен Борн умер. Ко мне вышел его сын. Он был любезен, разрешил пройти по цехам. Сказал, что во время войны его тут не было, он воевал, был солдатом.
Возвращение домой — это тема отдельной книги. Ее я сейчас и пишу. Пять месяцев я был на оккупированной американцами территории. В Берлине (вернее, под Берлином, в городе Эберсфальде) меня нашел отец. Мать переслала ему первую за всю войну мою открытку в Кенигсберг, под которым стояла его часть, и он поехал меня разыскивать. Домой из Германии я не писал. Почему — сказать затрудняюсь. Готовился бежать. Рука была в гипсе, болела, потом Ростов-на-Дону отбили наши, а через фронт письма не ходят.
Разумеется, дома все было сложно. Послевоенные годы были тяжелыми, и биография моя была осложнена пребыванием в Германии. Однако после 53 года я окончил пединститут, преподавал в сельской школе, работал на строительстве Куйбышевской ГЭС, стал журналистом. Первые мои книги никак не были связаны с «главным жизненным переживанием». Переживаний, если пользоваться этим словом, хватало и потом. Начал я книгой рассказов «Шторм на Цимле». Написал повесть «Сто двадцать километров до железной дороги», повесть «Семеро в одном доме», роман «Женя и Валентина». В этих моих вещах еще нет Германии, хотя, разумеется, есть война. То ли непосредственно, то ли в форме воспоминаний. Послевоенные годы потому и послевоенные, что отсчет ведется от войны. Нет никакой возможности сказать об этих книгах в двух словах. Однако с темой немецких лагерей они не связаны.
Но, как Вы понимаете, главное жизненное переживание на все остальные события жизни кладет свой видимый или невидимый свет. Книгу о немецком лагере мне всегда хотелось написать. Однако долгое время мне для этого просто не хватало литературных мускулов.
Хватило ли их теперь — судить читателям, а не мне.
Всего Вам доброго. Простите, если я не ответил на все Ваши вопросы. Простите и торопливость, и невольное косноязычие, Вы сами назвали сроки.
Еще раз всего доброго.
В. Семин
9 марта 78 г.
1 Переводчик издательства «Volk und Velt».
Дорогой Евгений Леонидович!
Я вынужден просить у Вас прощения. За то, что отвечаю с некоторым опозданием, и за то, что не оправдал надежд, возлагаемых на меня. Я занят своей работой, занят надолго. История же Нойенн Гамма — это тоже работа надолго1. Вашим коллегам я послал свои книги (а послал ли Вам?), они написали мне письма, Евгения Николаевича Страндберга я посетил в Москве. Ему я сказал то же самое, что и Вам в Коктебеле: работать специально над историей Вашего лагеря я не могу. Для этого мне потребовалось бы года два свободного времени. У меня этих двух лет нет. Но в мою книгу — пишу я продолжение «Нагрудного знака «OST»» — воспоминания нойеннгаммовца могли бы как-то войти. Как — не знаю. Поскольку пишу я художественное, а не документальное произведение, я мог бы позволить себе какие-то вольности. Познакомить людей, которые не были знакомы, перевезти их туда, где на самом деле они не были. И т. д. То есть обойтись с фактическим материалом так, как с ним обходится любой романист, как обошелся со всем материалом я сам. Я прекрасно представляю себе всю щепетильность таких операций, понимаю, нойеннгаммовцу хочется иметь историю своего лагеря, и поэтому ничуть не удивлюсь, если мое предложение окажется неприемлемым. Так в общем и получилось. Мы побеседовали с Евгением Николаевичем, он похвалил мою книгу, но предложения моего не принял. Очень может быть, что он прав. Вот, пожалуй, и все. Напишите, есть ли у Вас моя книга. Если нет, я Вам ее вышлю.
С уважением.
Привет Вашей жене.
Ваш В. Семин
14 марта 78 г.
1 Е. Л. Никифоров — прототип Яшки Зотова в «Нагрудном знаке «OST». См. письмо Л. Г. Григорьяну от 12 ноября 1977 года.
* * *
Саша!1 Я ждал, что Вы появитесь на пединститутских тренировках. Там мы могли бы с Вами поговорить. Однако Вы не появляетесь. Рассказы Ваши симпатичны. Это не совсем литературное определение. Вернее — долитературное. Это значит, что симпатичен рассказчик. Это значит, что симпатично его отношение к другим людям и к самому себе, поскольку в собственном рассказе ему тоже приводится как-то и к самому себе относиться. Симпатичны побудительные причины, которые заставляют его писать, — не графомания, а некая грусть, которая даже блатных заставляет выкалывать на груди или руке: «Нет в жизни счастья». Симпатично вот такое молодое расставание с юностью. Мне тем более понятное, что я уже расставался и с двадцатью, и с тридцатью, и с сорока, и вот теперь с пятьюдесятью годами. И сколько раз возраст ни расстается с возрастом, это всегда сюжет. Привыкнуть к этому невозможно. Симпатично Ваше томление по тому, что Вы хотели бы понять, но не понимаете, стремитесь уловить — и не можете. Короче, симпатична некоторая духовная неустроенность. Без нее нет литературы. Но это еще очень молодая, юная, защищенная от жизни неустроенность. Вот когда она созреет...
Есть в том, что Вы пишете, и некая структурная прочность. Соразмерность, умение строить фразу и находить ей место в тексте — короче, знание или понимание самого ремесла.
В общем, для начала совсем неплохо. Рассказы Ваши можно было бы напечатать под рубрикой «Голоса молодых». Или без рубрики. И я Вам советую отнести их в «Комсомолец», «Вечерний Ростов» или в журнал «Дон». Если их там не примут, не огорчайтесь и не пеняйте на тех, кто их отвергнет, потому что Ваши рассказы можно печатать, а можно и не печатать. Есть вот такая категория неопределенности.
Недостатки Ваших рассказов имеют тот же источник, что и их достоинства, — молодость. Главное тут — некая непредсказуемость. Она не в сюжете, а в том, как Вы пошутите, какое слово выберете, где поставите восклицательный знак. Вы еще во власти Ваших любимых авторов.
Это вовсе не означает, что Вы кому-то из них подражаете. Просто Вы человек начитанный, и эта начитанность вносит свои коррективы в то, что Вы пишете. Не огорчайтесь. Молодость, как известно, недостаток, который быстро проходит. Если Вы спросите моего совета — не стремитесь пошутить в каждой фразе, не ищите слова посильнее. Слово должно быть слабее чувства, которое оно выражает. Стараясь быть самостоятельным, не боритесь с любыми авторами, а рассказывайте только то, что знаете достоверно. Жизненный опыт есть и у пятнадцатилетнего и у двадцатилетнего. Просто в этом возрасте не очень доверяешь собственному опыту, стесняешься собственной слабости и очень робко говоришь правду о самом себе. А это основа всякой правды. Ну а правда, как Вы знаете, основа литературы. Со множеством поправок на мастерство, жизненный и профессиональный опыт, который у талантливых людей накапливается быстрее, чем у не очень способных. Судя по Вашим двум рассказам, литературные способности у Вас есть.
Желаю Вам удачи.
В. Семин
15 марта 78 г.
1 Адресат неизвестен. Кто-то из начинающих литераторов в Ростове-на-Дону.
<...> В феврале я дважды звонил тебе. Проездом в ФРГ и на обратном пути. Что такое ФРГ, ты знаешь. Я выступал в Мюнхенском Доме искусств. Пришло более двухсот человек, треть из них — эмигранты. Но это тебе тоже известно. Однако, как ты понимаешь, в ФРГ у меня свой сюжет. «Зюддойче цайтунг» назвала статью обо мне «Второе пребывание». Издательство Бертельсманн устроило мне поездку по тем местам, где я с 1942 года по 1945 год набирал материал для романа. Сбылась, таким образом, бредовая мечта побывать в тех местах, но уже в новом качестве. Представляешь?
Переводчик моего романа сказал, что нашел в телефонном справочнике Вупперталя упомянутые мною в романе фирмы. Я все назвал правильно и даже в транскрипциях обошелся без ошибок. Из Мюнхена поездом меня с В. И. Стеженским, которого ты, возможно, знаешь, переправили в Дортмунд, оттуда машиной в городки Фельберт и Лангенберг. Они не были разрушены войной и сохраняются как памятники старонемецкой архитектуры. Так что через несколько минут я мог ориентироваться сам. Встречали меня представители магистрата. <...>
Вот, дорогой Лера, какие события произошли в моей жизни. Право, чудеса! Долго я их ждал, да и не ждал вовсе. Все было уже в области нереального. И именно оттуда выплыло.
И на месте лагеря я побывал. Теперь там автостоянка. Но и мост, и лестница с него, и въезд — все как было в лагере. Даже клозет стоит будто бы на том же месте и так же примерно выглядит.
Местный корреспондент тоже тиснул статейку, в которой сообщил, что я посетил Лангенберг и что готов посетить его еще раз и принять участие в дискуссии по «Нагрудному знаку...». Он местный и очень хорошо помнит, как при американцах мы грабили крестьян. Спросил меня об этом. Я сказал: «Было», — но о своей доле умолчал. Мне он сказал, что мать его давала бутерброды русским. Я ответил: «Из этих бутербродов ни один мне не попал».
Должен тебе сказать, немцы сочувственно воспринимали такие мои ответы.
В общем, множество впечатлений. <...>
Обнимаю.
Твой Виталий
29 марта 78 г.
Глубокоуважаемый Виктор Исаакович!
Честное слово, я смирил себя. Мне жаль Геннадия Скобликова1. Но пятидесятилетнему литератору невыносимо чувствовать себя соавтором собственного же текста. Жаль Скобликова, неудобно перед Вами, но отторгающий зуд слишком силен. Вот эта, например, приплясывающая фраза: «Написаны они, как говорится, в одном ключе» — не моя. В таком маленьком тексте любая безвкусица становится слишком заметной. Зачем мне ее терпеть? Но, главное, деформировано рассуждение о повести «Варвара Петровна». Впрочем, как Вы заметили, для меня все главное.
Возвращаю Вам верстку. Думаю, что такая маленькая заметка никак не может повлиять на планы критического отдела. Прошу прощения, если я каким-то образом нарушаю технологический процесс.
Примите мои новогодние поздравления и пожелания.
Ваш Виталий Семин
1 Г. Н. Скобликов (р. 1937) — русский советский писатель. В. Семин рецензировал повесть Г. Скобликова «Варвара Петровна» (1978). См. с. 59-61 настоящего издания.
(Из Коктебеля)
Дорогой дружочек! Минорные письма даже чем-то интереснее мажорных, хотя, прости, я не очень верю в долговременность твоей грусти. Тебе самому она не нужна, но очень пригодилась бы твоей литературе. Твое время до сих пор было неподвижно. Стрелки застыли на эйфории. Самые юные твои приятели давно постарели, а тебе все еще восемнадцать лет. Тебя, потерявшего зубы и волосы юнца, окружают разновозрастные старики, и я, может быть, самый древний среди них. О стихах твоих я не могу говорить подробно, но они становятся все лучше и прочней... Некоторые из них свидетельствуют о том, что ты, вопреки привычному кокетству: «мертворожденные опусы...» и т. д. — подолгу трудишься над строчками и строфами. Дай тебе бог!
Мы здесь уже десять дней, а время прошло как от завтрака до обеда. Наклон, по которому летит наше время, становится все круче. Раньше, чтобы оно пролетело незаметно, нужны были какие-то опосредования — теперь оно просто летит, ухает и никаких опосредований не нужно. Хочется его удержать, растянуть. Хотя бы за счет скуки, которая так была страшна когда-то. Но нет скуки и нет времени. Словно рядом со мной та самая загадочная черная дыра, которая, как утверждают физики-астрономы, втягивает в себя все сущее. За столом у нас сидит один миляга ученый, он цитирует какого-то философа: «Коротка жизнь в вечном превращении». Мол, поэтому нет смысла особенно продлевать нынешнее наше превращение. Авось другие будут лучше. Я ему сказал, что однажды уже экзитировал и это мне очень не понравилось. Там плохо, и, кроме того, это оставляет чувство жгучего стыда. Как будто что-то сделал очень неправильно...
10 апреля 78 г.
(Из Коктебеля)
Дорогие Люсишка и Левка! <...>
Мы с Викторией уже второй срок в любимейшем Коктебеле. Привезли сюда байдарку, две недели пробивали ее у пограничников; пробили и уже четыре раза совершали морские вылазки. Февральские впечатления надолго вывели меня из формы, и только теперь я прихожу в равновесие. Все-таки Коктебель — лучшее место на земле. <...>
Лека мне пишет: «Все это хорошо, пусть что-то происходит». Как писал Борис Абрамович: «Я очнулся от резкой боли и почувствовал: я — живу!» Мы с ним все-таки очень разные люди. «Резкую боль» я давно не зову. Она сама приходит. Кожа у меня, что ли, тонкая стала?
<...> ...Время летит с невероятной скоростью. Не успеешь оглянуться — вчерашние грехи становятся позавчерашними. Сама возможность грешить становится позапрошлогодней. И только Лека стоит как скала. «Печаль, — пишет он, — проявление нашей неблагодарности к жизни». Да здравствует Лека!
Я потихоньку работаю. Потихоньку не потому, что торможу сознательно свой, так сказать, творческий процесс. А потому, что он быстрее не идет. Свои часы за столом я отсиживаю... Фел. Кузнецов передал мое заявление о переселении в Москву в жилкомиссию. Оттуда пришел ответ: «Квартиры только для московских писателей». Таким образом, Кузнецов меня отфутболил.
Вот так, дорогие мои, идут дела. <...> Обнимаю вас, желаю вам всем здоровья и благополучия.
Ваш Виталий
26 апреля 78 г.