Виталий Сёмин
«Прислушайся! Зачем тебе жизнь дана!»
(Большинство записей сделано при работе над романом «Плотина»)
Я попал в Германию с почти ненарушенным представлением о себе как о человеке, способном на то и на се... С книжным представлением о людях, себе и нормах, бытия. Все оказалось не таким. И люди, и нормы, и я сам. Но я упорно, как дурак, придерживаюсь (в уме!) норм. Ими все измерял (в уме!). Старался и в жизни следовать им. Но слишком часто обнаруживалось, что это невозможно. Подверг я сомнению себя? Нормы? Людей? Были ли тут этапы? Или я закоснел в этом противоречии неподвижно? Было ли тут раздирающее противоречие? Вначале я считал свое недотягивание до абсолютных литературных норм возрастным переходным явлением. То есть подрасту и стану человеком. У меня было время. На него я и надеялся. Надеялся на некий автоматизм времени. На некое заложенное в нем самом содержание, которое даже помимо моей воли сделает меня таким, как мне мечталось.
Потом разочаровался и во времени. Вернее, стал подозревать, что автоматы не срабатывают. Тогда я обновлял нормы, то есть решал им следовать неукоснительно «со следующего понедельника». Каждый раз все ослаблялось кипением жизни, молодостью...
Я не только жил — освобождался от старой жизни. От детских, дворовых обязательств перед уличными лидерами, от хулиганских обязательств. От того-сего, чем опутывается детская, подростковая, юношеская, молодежная жизнь. Путы эти очень крепки. И сейчас, уже почти в пятьдесят лет, я вовсе не свободен от всех этих предрассудков, обязательств и как там их еще назвать. А молодежные путы заменяются взрослыми, а те ничуть не лучше, а свобода, вожделенная, только маячит. А когда придет?
Была вспышка радости — освобождение! Потом голод, 53 год, исключение из института. Но все равно радость пробивалась, прорастала сквозь все. Осталась в памяти глаз, в памяти нервных клеток, в костях, мышцах, в изменившемся однажды ритме дыхания, атмосферного давления.
Может, не стал таким, как пьяница М., потому, что организм был послабее. Может, потому, что у меня уже было прошлое, перед которым чувствовал ответственность. Память была переполнена, голову распирало впечатлениями. Они требовали осмысления и обработки. Выходили наружу галлюцинациями. Я удваивался. Впрочем, это была детская способность галлюцинировать, не забытая и не утраченная с возрастом.
Как жизнь учит отказываться от жизни? Как можно работу сделать важнее жизни? А она не станет настоящей работой, пока жизнь, удовольствия, танцы-манцы, зависимости — большие и малые — дороже работы. Пока страх дороже. Смысл — главная работа. И провиденье бьет: вначале слабо. Потом сильней. Прислушайся! Зачем тебе жизнь дана!
О правде как о ряде фактов, которые были до сих пор утаены. Эта правда может быть опасной. И о правде — всей правде о человеке, которая никому не может быть вредна.
Я свободен. А тот, кто хочет меня подавить, — несвободен. Он все время борется с правдой. У него потеряно внутреннее равновесие.
Человек я, должно быть, неприятный <...>. Это видно потому, что остаюсь в одиночестве, когда сам не иду на контакты. Я — один. Чувствую пустоту, вакуум. Люди забывают меня. Должно быть, нет во мне того, что каждому нужно для ежедневного общения <...>. Занудливость свою переносил всегда тяжело. В молодости тяжелее. Как темноту. Она и есть темнота незнания, отсутствия склонности к игре.
Здоровье свое собирался поправить одним усилием, сверхнапряжением. Одним сверхпоходом. А там жить как все. Спокойно и лениво. Да, слава богу, все не так.
Может, я и не на Куйбышевскую ГЭС еду, может, все время плыву за молодостью? И она, недостижимая, несбывшаяся, все еще впереди?
Авторитет печатного слова, труд, который затрачиваешь в молодости на усвоение печатной информации, как бы ручается нам за ее истинность. И ужас, когда узнаешь, что лгут печатно. Нечего не боятся. Думать, то есть сопоставлять то, что было напечатано, с тем, что ты знаешь, научаешься не сразу.
Где
она? Молодость? Совпадение молодости и напряжения? Напряжение ведь не только
утомление. Это выход за свою ограниченность. С помощью сверхнапряжения
стремишься что-то постичь, с чем-то соединиться. Но в каком направлении
развивать напряжение? Выпивка? Работа? Спорт? Как выскочить из собственной
шкуры? Из своей температуры 36,6? Понизить ее? Повысить? Плюнуть на
предрассудки и думать, пока мысли ярки? Но яркость мысли не означает ее
правильности. Просто она еще по молодости приходит с сильнейшей вспышкой, и
вспышка эта ослепляет. Я думаю — следовательно, живу? Но я вижу, как живут
другие. Мне до них далеко. Я больше думаю, они больше живут. Мне же хочется
больше жить, а не больше думать.
Все-таки незамеченными мои пристрастия не могли остаться. Некоторая
чудаковатость отмечена. Насмешки, но и уважение, интерес.
Хмурость, трагедия и сквозь все — неожиданная радость, и эта стройка — попытка вырваться за какие-то природные пределы. Ощутить их, изменить, понять. Я это очень чувствовал.
Как мы ели! Бездна, вырытая голодом военным и послевоенным, никак не засасывалась, не засыпалась. Два первых, два вторых, три компота или киселя. И только выпивка без закуски. Но самая главная бездна — любовь, которой нет.
Любовь — это ведь навсегда. А знакомясь с девушкой, я думал каждый раз, что навсегда ее мало.
Бушевавший во мне огонь праведности и нетерпимости. Умеривался он только сознанием собственной слабости и греховности. Это был уличный страх, от которого мы больше зависим, чем об этом принято думать и говорить. А в молодые годы мы от него весьма сильно зависим. Что-то раскрылось во мне. Как при переходе от черно-белого к цветному.
Теория накопления усилий. Накопить их больше, чем это делает ленивый, от собственного здоровья здоровый человек.
Вера в форме теории. Или теория в форме веры. Не просто объясняет — завораживает.
«И лишь потом во мне очнулось». Это касается и меня. Я искал знания, и я их получал. Но искать и получать — не одно и то же. Искал то, что как бы заранее уже знал. Искал подтверждения. Расширения базы. И т. д. То, что получал, на ожидаемое совсем не походило. И я отбрасывал. Отфильтровывал. Забывал. Запоминал подтверждающее. Отвергал опровергающее. И это было плохо. Опровергающее от этого не уничтожалось, не исчезало. Рано или поздно оно возвращалось, требовало своего места. И место надо было находить. За счет чего?
Потеря «социального» лица, потеря качества. Сам себя как будто ни в чем не можешь обвинить, но чувство вины испытываешь <...>. Особенность его в том (для интеллигента, привыкшего к рефлексии), что, не чувствуя себя виноватым в том, в чем его обвиняют, он винит себя за что-то другое. Ведь всегда в чем-то виноват перед судьбой, совестью, ближними. Перед идеалом, наконец. Перед идеалом тоже ведь испытывают сильнейшее чувство вины. Я, во всяком случае, испытывал. Такой, каким я себя хотел видеть, всегда имел что сказать такому, какой я был (и есть). И на этот крючок меня всегда было легко поймать. И ловили! И кто только не ловил! Девчонки в походе, в бараке, на барже. Уходили от них в другой барак, в другой дом отдыха, вообще в другое место, к другим девчонкам. Влюблялись в случайных попутчиц. Почему это? Почему обязательно надо было искать в другом месте?
Я был ненаблюдателен. Не было у меня свободы, для того чтобы стать наблюдательным. То, что было перед глазами, я не замечал. Искал то, что должно быть.
Вера в абсолютную силу усилий ушла — осталась любовь к усилиям. Физическая любовь. И осталось знание о том, как много на них держится.
Привлекает сила доводов, а не выводов.
ГЭС — нечаянная радость.
Все измерял смыслом. Люди раздражали, когда нарушали, разрушали смысл, отклонялись от него. Был, конечно, очень занудлив и неприятен. Но получал удовольствие от мыслительных операций.
Совпало! Строительство ГЭС и мировоззрения. Открытый — открытый для смысла. Светлый — светится смыслом. Темный — закрытый для смысла. Так я видел и чувствовал.
Я не просто думал — жил мыслями. Научился думать о мыслях. Представлять их себе телесно.
Сама стройка — переход от частного ко всеобщему. Наполнение понятия.
А вот приехал через много лет с новомировской командировкой. А цвет погас. Стал тусклее. Значит, цветное кино крутилось тогда. Тогда цвет был ярок. Глубина глубокой. Даль — далекой.
На жаре организм распадается: сердце, желудок, печень — все чувствуешь отдельно. Может, у Гриши и язва желудка потому, что он все время отстаивает очевидное?
Война обнаруживает тупики человеческой мысли, а стройка — конструктивные возможности. Тут можно поверить, что мысль в конце концов может победить.
Трудность была в том, что, прежде чем писать хотя бы статейку, надо было сформулировать свою философскую систему. Так поступали все великие.
Васькина нападка на М.: «Неприятен, как все способные» — что-то мне открыла. Я не думал до этого (вернее, не очень задумывался, не брал в расчет при разного рода раскладках), что есть способные и неспособные. Конечно, кто-то пишет стихи, а я двух строк не срифмую. Но это в дело не идет. Есть честные, и есть корыстные. Есть те, кто додумался уже, и те, кому еще предстоит додуматься. Мысли мне представлялись лестницей, ведущей к смыслу жизни. Все мы по ней идем. Всем светит одна цель. Но есть ленивые, медлительные, соблазняющиеся перекурами на лестничных площадках. Ленивых надо подгонять, корыстных стыдить и принуждать. Но самое лучшее принуждение — сама мысль. Человек додумавшийся — уже мобилизован, призван, привязан. Симпатия тоже категория политическая. Политическое склонение на свою сторону.
Кому нужен такой характер? — постоянно ищу друга. Я уже усвоил много чужих интонаций. А где моя? Нужен ли такой характер?
Мысль не по моей воле приходит ко мне. Я не властен ее изменить. Иногда она приходит и против воли. Она может изменить меня. Но даже если не изменит, я знаю, какая она. Значит, она ко всем одинаковой является. И всех должна изменять. Вот что мучило! Почему же не меняет!
Мысль важнее человека! Это ведь загадка, как она к нему приходит.
Непоследовательность
— это хорошо. Это значит, что человек побывал в разных состояниях и из этих
разных состояний увидел и оценил себя и других.
Исступленные, озлобившиеся глаза у тех, кто сделал открытие, — вот она жизнь.
Главное — сложить, соединить наши энергии, преодолеть преграды страха, подозрительности, непонимания. Поэтому любая настырная, что ли, независимость, которой ничто не мешало отказаться от себя, меня возмущала.
Человек и в детстве, и в юности ощущает долг перед жизнью. Очень много в нем кем-то вложено. Хочется как-то расплатиться с долгом, с судьбой.
Удивительно благотворно действуют на душу огромные пространства, длительное путешествие. Едешь, едешь — и все нет конца дороге. Громадные пространства неба, воды, суши сменяются еще большими. Много городов, людей, барж, пароходов, и все куда-то движется, куда-то спешит. И понимаешь, «нутром» понимаешь — надо включаться в общий поток, надо идти к одной цели, и тогда, пожалуйста, ступай греться к общему костру. Ну а нет — никто, решительно никто не заметит твоего отсутствия.
Можно ли дать совет не торопиться? Все равно будете торопиться. Но писать надо не быстрее, чем созревает, развивается ваша мысль.
Бедные мы дети. Пятьдесят лет, а дети. Не преодолели ни соблазнов сладкоежества...
Свет освоенных знаний. Проникших. Васька — темен. Непроницаем. Легко отбрасывает знания, логику. Движется инстинктом. Знания вытесняют корысть. Это и по лицу, и по глазам видно. Логика сама по себе награда. Другая пища у людей.
Волнение взбудораженных мыслей можно успокоить обобщением. Восприимчивость моя была обострена обстоятельствами. Обстоятельства же усиливали и обнаружившуюся вдруг склонность от каждого факта переходить к выводам, законам, абстракциям. Скажите о себе «я» — ваша задача будет только вашей задачей. Скажите: «Мы, молодежь», — все прозвучит по-другому. Есть великое занудство в постоянном переводе частного во всеобщее. Но есть и ощущение связи с этим всеобщим. А разве не для этого ехал я на великую стройку?
Я себя всегда тогда чувствовал виноватым. В мире было столько героев. И каждый герой был таким героическим. Когда в мире столько героев, совестливый человек чувствует себя виноватым. Это ощущение вины почти постоянно.
Изменяет человека интерес и сочувствие к судьбам других. Собственная же отчаянная судьба может привести лишь к тому выводу, что сам ты наказываешься поделом за свои грехи. Какие грехи? Господи, у кого их нет? У вас? — честный человек не может поверить, что те, кто отрицает, что он грешен, — врут.
Любовь — это, должно быть, как ключ в замок. Как точное попадание в какую-то нервную клетку, в совокупность этих клеток, заведующих вот этим участком мозга. И все! Потом любимый предмет может как угодно далеко отходить от своего моментального изображения, оттиснутого на сером веществе, ничего не поможет. Предмет-то отошел, а изображение тут как тут. Уехал далеко от предмета — изображение увез с собой. Память на голос, на запах, цвет, походку и т. д. Но не на те, действительные, которые есть у предмета, а на те, которые отпечатались и припечатались когда-то. Это как вживленные электроды рая, которые, вживив один раз, можно затем использовать по своему усмотрению. Тут возможны любые или почти любые формы насилия. Вплоть до убийства. Поэтому-то и убивают любимых. Они причиняют невыносимую боль. Все дело в том, что это изображение может уйти из мозга только со смертью любимой (любимого) — таков парадокс. А вопросы журналистов: если любите, так почему же убили не себя, а любимое существо? — наивны. Потому что любимое существо причиняет такие адские страдания, что на него одновременно смотрят как на злодея и страшнейшего врага.
И явилась мне мысль. Душевная праздность порождает эту неустойчивость настроений. Подростковое качество. Вспышки, протуберанцы, упадок духа, вину за который надо на кого-то переложить. Дерганье, чтобы проверить, во власти ли еще, любят ли все так же, готовы ли на жертвы, чтобы доказать эту любовь. И полное предварительное бездумье. Это так, это эдак. Будто и не была прожита жизнь, будто и не увеличилась осторожность в оценках. Что же происходит в мозгу, отчего он остается таким ясным, незащищенным, неподчиненным?
Смысл жизни мы искали в учебниках. Но с философией получалось так, что она как будто умерла, передала главное свое дело прикладным наукам. Были даже такие разделы: конец немецкой философии. Получалось так, что кто-то до нас авторитетно расправился с загадочностью этих слов, и это было грустно. И с тех пор прекратилось накопление загадочности, накопление смысла в заветных словах. Они замерли на той самой точке, на которой их удобнее всего помещать в учебники. Неподвижность позволяла рассматривать их с разных сторон, заключить в параграфы. Неподвижность эта огорчала и раздражала. На нашу долю ничего не осталось. Мы-то не остановились, мы жили, накапливали жизнь, загадки ее и не хотели мыслить рангом ниже. Нам нужен был тот же самый высокий уровень...
Очень скучный человек: совершенно не умеет слушать. Только говорит, говорит. Мастер говорить интересно и остроумно. И все-таки со временем с ним становится скучно. Негативист, но, как большинство негативистов, удовлетворен статус-кво. Здесь все известно, разработано — и потому можно быть интересным негативистом и говоруном...
Тайна зарождения в чужой голове чужой мысли. Видишь — и не понимаешь. Себя понимаешь. Свое — так ясно. От боли, от царапины, от вчерашнего ощущения, от размышлений на ночь — цепь, последовательность ясна. А тут? Чужое, тайное, невысказанное.
Истина как любимое лицо. Лицо любимого человека.
Факт — это то, что не может быть изменено любыми комбинациями моих представлений.
Рахиль безутешна, потому что детей ее нет. Это факт. Отсюда смерть — начало мысли.