Что страх человеческий!
Душу не расстреляешь.
Ив. Шмелев. Свет Разума
Момент времени, с которого жизнь круто поворачивается и начинает течь по иному руслу... Иногда такой момент можно определить довольно точно; во всяком случае, для русского писателя Ивана Сергеевича Шмелева — это 1920-1921 годы. Гражданская война, Крым, красный террор, голод и еще многое, многое другое...
В Крыму коренной москвич Шмелев оказался в 1918 году, приехав с женой к С. Н. Сергееву-Ценскому. Туда же, в Алушту, демобилизовался с фронта и единственный сын писателя, Сергей. Время было непонятное; по всей вероятности, Шмелевы просто решили переждать большевиков (тогда многие уезжали на Юг России). Крым находился под немцами; всего за годы гражданской войны на полуострове сменилось шесть правительств. Шмелев мог наблюдать и прелести демократии, и царство белых генералов, и приходы-отходы Советской власти. Сын писателя был мобилизован в Белую Армию, служил в Туркестане, потом, больной туберкулезом, — в алуштинской комендатуре. Покинуть Россию в 1920 году вместе с врангелевцами Шмелевы не захотели. Советская власть обещала всем оставшимся амнистию; обещание это сдержано не было, и Крым вошел в историю гражданской войны как «Всероссийское кладбище» русского офицерства.
Сын Шмелева был расстрелян в январе 1921, в Феодосии, куда он (сам!) явился для регистрации, но родители его еще долго оставались в неизвестности, мучаясь и подозревая самое худшее. Шмелев хлопотал, писал письма, надеялся, что сын выслан на север. Вместе с женой они пережили страшный голод в Крыму, выбрались в Москву, затем, в ноябре 1922 — в Германию, а через два месяца во Францию. Именно там писатель окончательно уверился в гибели сына: врач, сидевший с юношей в подвалах Феодосии и впоследствии спасшийся, нашел Шмелевых и рассказал обо всем. Именно тогда Иван Сергеевич решил не возвращаться в Россию...
После всего пережитого Шмелев стал неузнаваем. Превратился в согнутого, седого старика — из живого, всегда бодрого, горячего, чей голос когда-то низко гудел, как у потревоженного шмеля. Теперь он говорил едва слышно, глухо. Глубокие морщины, запавшие глаза напоминали средневекового мученика или шекспировского героя.
И трудно передать, что творилось в его душе, как он ощущал жизнь: «Мы все верили, все ждали. Ибо всевозможные версии складывались... Но то была петля Рока. Этот Рок смеется широко мне в лицо — и дико, и широко. Я слышу визг-смех этого Рока. О, какой визг-смех! Железный, в 1000 «мороза-визг ледяного холода. (...) Века в один месяц прожиты». До какой-то степени это была не только смерть единственного любимого сына — Шмелев пережил смерть своей души, как будто выжженной страхом, отчаянием и безнадежностью. «Где ни быть — все одно. Могли бы и в Персию, и в Японию, и в Патагонию. Когда душа мертва, а жизнь только известное состояние тел наших, тогда все равно. Могли бы уехать обратно хоть завтра. Мертвому все равно — колом или поленом». (Это строки из писем Шмелева к К. А. Треневу и И. А. Бунину.)
После этой трагедии Шмелев прожил в эмиграции еще 28 лет. Он никогда не мог забыть ни о сыне, ни об оставленной России. Он изменился не только физически и душевно, он духовно переродился. Пришел к церкви, к православию и стал новым человеком. Но для нас, изучающих русскую литературу, важно и другое: Шмелев стал совершенно иным писателем. С иными темами, стилем, образами. И просто — ИНОГО художественного уровня.
Впрочем, хорошим писателем-профессионалом он справедливо считался еще в начале века. Он имел прочную репутацию сугубого реалиста, продолжателя русской классической традиции. История его раннего литературного развития несложна и довольно типична.
...По написании первой, юношеской, книги Шмелев десять лет не прикасался к перу, служа чиновником в провинции и сохраняя университетские демократические идеалы. Всколыхнула его революция 1905 года: под ее влиянием он вернулся к писательству. Обличение купеческого темного царства, знакомого не по наслышке, сочувствие к униженным и оскорбленным, презрение ко всякого рода несправедливостям, «Нравственным пятнам» и «социальным язвам»... И добротное подробное изображение быта, даже натурализм; превосходный «сказ» от лица героев, позволяющий показать их типичные социальные характеры. В таком духе, после «Распада», «Гражданина Уклейкина», ряда рассказов, написана и повесть «Человек из ресторана», которая была опубликована в горьковском «Знании» и принесла Шмелеву всероссийскую славу. Шмелев явно следовал традициям Горького и Достоевского в этом повествовании — от лица «маленького человека», официанта, обретшего свою правду через страдания и скорбь (не предвидение ли тут собственной судьбы?).
Пока, однако, все складывалось для Шмелева как нельзя лучше. Десятые годы двадцатого века — по человеческим меркам — лучшее время в его жизни. Он был счастлив в семье, печатался в крупнейших российских газетах, входил в «Книгоиздательство писателей в Москве», выпустил восьмитомное собрание произведений и редактировал сборники «Слово». Бунин, Белоусов, Зайцев, Вересаев, Сергеев-Ценский, Серафимович, Андреев — вот круг его друзей и единомышленников. Он прекрасно вписался в московскую писательскую среду — добродушную, сердечную, хлебосольную. Где в литературном кружке Телешова «Среда» давали друг другу прозвища по названиям московских улиц. Где за беспристрастным, нелицеприятным разбором: рассказа собрата писателя — следовал обильный ужин, со светскими разговорами, гостями-артистами. Где никто решительно не любил ни с кем ссориться, и при встрече был обычай целоваться, «шлепая губами, как мокрыми галошами».
Социальный пафос, по прошествии лет, начал у Шмелева смягчаться. Изображение провинциальной жизни, своего рода бессюжетные «картинки с натуры», с великолепно выписанной деталью, портретом, с чертами «импрессионистического» стиля, взволнованной лирической авторской интонацией — вот Шмелев середины десятых годов. Шмелев — неореалист, как и другие писатели его круга, перечисленные нами выше. Гимн прекрасной, разумной, творящей жизни, написанный на их литературном знамени, слышится и в «Росстанях» Шмелева, характерном его произведении тех счастливых лет.
Когда эта жизнь показала себя не разумной и не благой, а кровавой, страшной, окаянной — в годы последующих войн и революций — многие писатели «Слова» очутились «в тупике». Шмелев, изображая крымские события, произнес в эпопее «Солнце мертвых»: «Бога у меня нет: синее небо пусто». Эту страшную пустоту разуверившегося во всем человека мы найдем у писателей и в Советской России и в эмиграции. Смят, разрушен былой гармонический порядок жизни; она показала свой звериный лик; и герой бьется в пограничной ситуации между жизнью и смертью, реальностью и безумием, надеждой и отчаянием. Особая поэтика отличает все эти произведения: поэтика бреда. С рваными, короткими фразами, исчезновением логических связей, сдвигом во времени и пространстве.
Но у Шмелева — бывшего юриста, воспитанного в алканиях социальной справедливости — громко звучит еще и нота гражданского протеста. Возмущение беззакониями революции и красным террором. Оказавшись в эмиграции, он считал долгом — уцелевшего: рассказать о том, что произошло в России, привлечь внимание, так сказать, мировой общественности. Отсюда его бурная публицистическая деятельность по приезде за границу, выступления на вечерах, переписка с известными европейскими мастерами культуры («Солнце мертвых» вызвало-таки отклик в мире, будучи переведенным на тринадцать языков). Шмелев жил только этим и ради этого. Он был истинный писатель, по «природе своей». И мог хоть чуть-чуть отвлечься от личных страданий — только литературным трудом. И он писал: статьи в парижскую «Русскую газету», немецкий «Руль», рижскую «Сегодня»; рассказы, почти документы-хроники, впоследствии собранные в сборники «Про одну старуху», частично в «Свет Разума», «Въезд в Париж».
И именно здесь, в художественных свидетельствах: какой стала Россия красная — впервые возник у Шмелева образ России прошлой. Как противовес, контраст — и Советам, и чужой Франции. Как воспоминание о том, что было разрушено, что потеряли. Уже в 1925 году Шмелев сообщил П. Б. Струве, главному редактору крупнейшей эмигрантской газеты «Возрождение»: «В записях и в памяти есть много кусков, — они как-нибудь свяжутся книгой (в параллель «Солнцу мертвых»). Может эта книга будет — «Солнцем живых» — это для меня конечно. В прошлом у всех нас, в России, было много ЖИВОГО и подлинно светлого, что быть может навсегда утрачено. Но оно БЫЛО». И вот о том, что было, что «живет — как росток в терне, ждет» — Шмелев и захотел напомнить русским людям, рассказать русским детям за границей. Показать истинную Россию, нетленный ее облик — когда сейчас там льется кровь и творятся беззакония — вот задача Шмелева. Чтобы знать: что возрождать, к чему стремиться.
А «нетленный облик», русская идея, идеал для Шмелева — это вера православная. Вера, которая здесь, в эмиграции, осталась единственным напоминанием о России, единственным утешением для изгнанников. Вера, которая строила и направляла всю прошлую многовековую жизнь, давала ей основу и подлинность; была сердцем национальной культуры и стержнем для русской души. Именно об этом — большинство публицистических статей Шмелева начала двадцатых годов: «Душа Родины», «Пути мертвые и живые», «Убийство», «Христос Воскресе»...
И в газетах же Шмелев начал писать очерки под определенный православный праздник — о том, как справлялся этот праздник в России. Первый из них: «Наше Рождество. Русским детям» появился 7 января 1928 года в «Возрождении» — впоследствии он ушел в середину «Лета Господня. Праздников». За ним последовали — «Наша Масленица», «Наша Пасха». Шмелев избрал форму сказа от лица маленького ребенка — и потому, что обращался к детям эмиграции, желая им передать «хранимую в сердце» Россию (был у него и конкретный адресат — крестник и родственник Ив Жантийом). И потому, что ребенок больше занят другими, нежели собой, чужд рефлекции, а значит, чище, полнее, яснее воспринимает окружающий мир. Который и предстает перед читателем во всей полноте, яркости и истине.
Этот мир — богослужение годового круга и его отражение в жизни верующих: своего рода православный «месяцеслов» и «энциклопедия русской жизни». Здесь описано пять двунадесятых праздников, Пасха, Святки и Великий пост. Главы создавались и публиковались в газетах в другом порядке, нежели потом расположились в книге: Шмелев начал свою «русскую эпопею» с идеи покаяния, с Великого поста. Он включал в текст отрывки из тропарей праздников, стихир, кондаков, псалмов; из «Великого канона» св. Андрея Критского, из Евангелия. Устами наставника Горкина объяснял каждый праздник. Рассказывал и о церковных службах: порядке богослужения и убранстве церкви в определенный праздник — например, в Великий пост, Троицу, на Преображение. О благочестивых обычаях мирян, о куличах и пасхах, («крестах» на Крестопоклонной неделе, о «жаворонках»...
Эмигрантский богослов А. В. Карташев приносил Ивану Сергеевичу десятки томов из библиотеки Духовной Академии в Париже, а Часослов, Октоих, Четьи-Минеи и Великий Сборник писатель купил себе сам. Шмелев ходил на службы в православные церкви Парижа: на Сергиево подворье, в храм Александра Невского. И сам строго соблюдал в домашнем обиходе все обычаи и традиции. Что было для него не сложно, детское воспитание-то его, в купеческой семье, было религиозным. И постепенно, после пережитых страданий, после мучительных раздумий о судьбе России — религия освятила потемки отчаяния в его душе. Забрезжил свет.
А поскольку Шмелев был истинным писателем, то все происходящее в нем всегда тесно было связано с его творчеством. «Работа над «Богомольем» спасла меня от ПРОПАСТИ, — удержала в жизни. О сем знала лишь ныне покойная моя жена», — много позднее писал он о своей повести «Богомолье», начатой почти одновременно с «Летом Господнем», как своего рода дополнение к роману. И в рассказах Шмелева о Красной России все чаще появляются праведники, зло отступает, вместе со страхом, отчаянием и мраком. «Что страх человеческий! Душу не расстреляешь» — это слова одного из героев «крымского цикла», алуштинского дьякона, которого можно поставить рядом с героями «Лета Господня» и «Богомолья». И постепенно «крымский» цикл будет уступать место «замоскворецкому». Отдельной книгой издано «Богомолье», и в начале тридцатых годов Шмелев берется за вторую часть «Лета Господня»: «Радости-Скорби».
На первый взгляд она кое в чем повторяет первую, «Праздники». Здесь тоже есть и «Рождество», и Великий пост. Но «Радости-Скорби» куда более «личные», автобиографические. Если в первой части романа рассказывается о праздниках, так сказать, «всенародных», то во второй — о событиях семейных. И она в этом смысле гораздо ближе к другим автобиографическим романам эмиграции — к «Жизни Арсеньева» И. А. Бунина, «Путешествию Глеба» Б. Н. Зайцева, Купринским «Юнкерам». Гораздо больше говорится здесь о внутреннем мире мальчика — о его размышлениях, чувствах, переживаниях, о взаимоотношениях с домашними. И прежде всего, с отцом, который становится главным героем романа. Две главы «Именин» посвящены отцовскому празднику, а вся последняя часть — «Скорби» — его болезни, кончине, похоронам. Главы «Донская», «На Святой», «Москва» рассказывают о Москве, а «Ледоколье», «Петровками», «Ледяной дом» — просто, так сказать, бытовые очерки, зарисовки замоскворецкой среды. И некоторые типы из этой среды: циник Гришка, прогорелый барин Энтальцев, жестокие Кашин и дядя Егор — куда как далеки от былого совершенства, от идеала «Праздников». Чем не горьковские купчины?
Да, Шмелев остался прежним великолепным бытописателем, изобразителем «характерного и притом национально-характерного в русской жизни» (А. Б. Дерман еще о дореволюционном Шмелеве). Но изменился, при сохранении «правды жизни», сам смысл этого бытописательства, подробного изображения мира. Если раньше задачи его были, так сказать, гражданско-социальные, или чисто художественные (в период «Человека из ресторана», «Росстаней» или «Солнца мертвых»), то теперь в прозе Шмелева через все мелочи, якобы бытовые — проявляется некий высший смысл, общая идея. В первой части «Лета Господня. Праздники» все мелочи, предметы быта, детали убранства, даже жизненные ситуации, разговоры — внутренне связаны с идеей праздника, которому посвящена глава. В «Радостях-Скорбях» задача писателя другая: показать человеческий путь, его предначертанность. Здесь мелочи-детали становятся знаками, через которые понимается предначертание, а человеческие взаимоотношения складываются в сложный рисунок: любви, прощения обид, искушений и примирений. Все это вместе подчинено основной теме второй части: приготовлению к смерти и смерти отца. Что цитируется здесь из церковных служб? «Канон молебный при разлучении души от тела», служба по усопшему... Подробнейшим образом изображается таинство елеосвящения (соборование).
То есть: если первая часть рассказывает о жизни по вере, то вторая — о смерти в вере, о том, как достойно приготовиться к смерти.
И главным вопросом книги становится вопрос о спасении души. «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши» — этот кондак из «Великого канона» св. Андрея Критского, читаемый Великим постом — приводится в первых главах первой части книги. И в последних главах последней части эти же слова возникают снова, цитируются в «Каноне молебном на исход души». Они как бы замыкают, окольцовывают книгу. И потому маленький мальчик, скорбя по отцу, больше всего тревожится: не возьмет ли нечистая сила душу отца. И Горкин утешает ребенка — не бойся, отец был добрый человек, за него молельщиков много, он исповедался, причастился, соборовался перед кончиной. Сама смерть становится не так страшна, она — лишь переход в другой мир. Об этом, на наш взгляд, пишет Шмелев своему другу И. А. Ильину 4 апреля 1946 года: «Закончил 2-ю часть «Лета Господня» — а большие главы, самые тяжелые для сердца, — болезнь и кончина отца — завершил осиявшим меня светом и нашел заключительный аккорд... И воспел: «Ныне отпущаешь...»
Все описанное во второй части тесно переплетается с судьбой самого писателя. Пережив в 1934 году чудесное исцеление от болезни, накануне тяжелой операции — по горячей молитве преп. Серафиму Саровскому, похоронив в 1936 году жену, Шмелев становится мистиком. Он начинает в своей жизни прозревать некий промысел: задачу, предначертание. Огромное впечатление производит на него спасение во время бомбежки: когда рухнул соседний дом, и вместе с горой стекла влетела в его кабинет (по счастью, он не сидел в это время за столом) — бумажная репродукция картины: Богоматерь с младенцем. И чудеса, исцеления, явления святых; некий промысел в судьбе человека, ПЛАН — становятся темами Шмелева в неоконченном романе «Пути небесные», рассказах, циклах «Заметы», «Записки неписателя», большом рассказе «Куликово поле». А для нас, читателей, и сама его смерть является неким последним звеном в цепи жизни, проявлением того же ПЛАНА. Он умер в православной обители Покрова Пресвятой Богородицы под Парижем, в самый день приезда в монастырь. И кончина его была легкой и светлой.
Вероятно, мы можем утверждать, что Шмелев победил свой страх и отчаяние. Победил не только в жизни, преодолев груз невзгод, потерь, страданий — и вернувшись в лоно православной церкви. Но победил и в творчестве. Он создал удивительно светлые, радостные произведения — сплав художественности и учительства, совершенной формы и глубокого религиозного содержания. Многие русские писатели хотели «обожить литературу», создать «духовный роман». Мы видим это желание воплотившимся — в «Лете Господнем», вершине творчества Ивана Сергеевича Шмелева.