Князь С. Д. Урусов

«ЗАПИСКИ ГУБЕРНАТОРА»

Текст приводится по оригинальной книге издательства В.М Саблина, Москва, 1907 год.
(Отсканирована компанией Google).
Грамматика приведена к современным нормам русского языка – oldchisinau.com
Библиотека Александра Белоусенко

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие

Глава Первая
Назначение бессарабским губернатором. Поездка в Петербург. Петергоф и представление Государю. Плеве. Первое знакомство с еврейским вопросом.

Глава Вторая
Отъезд в Бессарабию. Бендеры. Приезд в Кишинев. Настроение жителей. Прием и визиты. Раабен и Устругов. Прием еврейской депутации. Перемена настроения. Похороны Торы. День губернатора.

Глава Третья
Полиция. Губернское правление. И. Л. Блок. Коробочный сбор. Прием новобранцев-евреев. Порочные иностранцы. Подводная повинность. Незаконные сборы в пользу помещиков-владельцев местечек.

Глава Четвёртая
Ожидание погромов. Приезд английского дипломата и американского корреспондента. Погромное настроение и борьба с ним. Пронин и Крушеван. Тревожные признаки. Доктор Коган. Поведение евреев. Еврейская самооборона. Настроение полиции.

Глава Пятая
Военные власти в Кишиневе. Три генерала. Мои отношения с военными властями, роль войск в Кишиневе. Поручик К. Поручик X.

Глава Шестая
Дворянство в Бессарабии. Помещик X. Крупенские. Дворянский пансион-приют. Земство. Суд. Дело об апрельском погроме. Мое мнение о причинах возникновения кишиневского погрома. Прокурорский надзор.

Глава Седьмая
Духовенство. Имущество армянской церкви. Имения заграничных монастырей. Училище виноделия. Акцизное ведомство.

Глава Восьмая
Кишиневское общество. Обычаи. Нравы.

Глава Девятая
Выезд с войсками в село Корнешты. Сопротивление властям 400 резешей. Восстановление порядка. Второй случай сопротивления крестьян законным требованиям власти.

Глава Десятая
Объезд губернии. Бельцы. Сороки. «Еко». Хотин. Измаил. Вилково. Шабо.

Глава Одиннадцатая
Поездка в Румынию по высочайшему повелению. Яссы. Румынская королевская семья. Мнение короля о России. Кармен-Сильва. Обед в мэрии.

Глава Двенадцатая
Еврейский вопрос в Бессарабии. Запрос министерства по этому поводу. Моя записка. Правовое и экономическое положение евреев в Бессарабии. Общие выводы по вопросу о равноправии евреев.

Глава Тринадцатая
Петербург в январе 1904 г. Обявление войны. Плеве. Совещание по еврейскому вопросу. Совещание губернаторов по поводу проекта реформы крестьянского управления. Перевод мой в Харьков. Князь Святополк-Мирский и назначение мое в Тверь. Отъезд из Кишинева.

Предисловие

Задуманные очерки прошлого охватывают период с 1872 по 1906 год. Они распадаются на четыре части: I. Гимназия; университет. II. Деревня, хозяйство; сельская, уездная и губернская жизнь; служба по выборам; Москва. III. Тамбов; Бессарабия; Тверь. IV. Петербург, служба в министерстве графа Витте; Государственная Дума первого созыва.

Будущие читатели этих очерков представлялись воображению автора лишь как потомки того поколения, которому выпало на долю, с одной стороны, принять на себя часть ответственности за все отрицательные стороны русской государственной жизни последних десятилетий, а с другой – приложить усилия к устройству ее на новых началах.

Но бурный ход переживаемых Россией событий заставил изменить первоначальные предположения. Грядущие реформы должны охватить весь русский строй и, быть может, после гражданской свободы, ничто не является более неотложным в этом отношении, как реорганизация местного управления и отмена ограничения прав отдельных частей населения империи. Поэтому, все, что может внести хотя бы самый незначительный свет в эти области, оставшиеся доселе мало доступными взору общества, не должно, казалось бы, храниться под спудом.

Предавая гласности часть своих воспоминаний, относящуюся ко времени управления Бессарабской губернией, автор хотел бы, по мере сил, способствовать раскрытию тех деталей административной практики, о которых, на ряду с явно преувеличенными, существуют и совершенно неточные представления.

Воздерживаясь, по возможности, от рассуждений общего характера, автор сохранил неприкосновенной форму личных воспоминаний, полагая, что правда, какова бы она ни была, от способа изложения пострадать не может.

Глава Первая

Назначение бессарабским губернатором. Поездка в Петербург. Петергоф и представление Государю. Плеве. Первое знакомство с еврейским вопросом.

По окончании курса в 1885 году в московском университете, я долгое время служил по выборам земства и дворянства в Калужской губернии и затем переехал на жительство в Москву. В 1902 году я был назначен тамбовским вице-губернатором, а через несколько месяцев, в конце мая 1903 года, неожиданно и без предварительнаго запроса, получил из министерства внутренних дел телеграмму, извещавшую о назначении меня губернатором в Бессарабию. Дождавшись получения номера „Правительственного Вестника“ с опубликованным приказом, я, по настойчивому предложение министра внутренних дел Плеве, спешно выехал в Петербург, куда явился, помнится, 9 июня.

О Бессарабии я знал в то время столько же, сколько о Новой Зеландии, если не меньше. Кишинев мне был знаком только по названию, да еще потому, что газеты долгое время сообщали подробности о знаменитом еврейском погроме 7–9-го апреля 1903 г. В заграничных изданиях открыто обвиняли русское правительство в устройстве этого погрома и даже приводили письмо, будто бы написанное министром Плеве губернатору фон-Раабену, с прозрачным намеком не препятствовать действиям погромщиков. Все эти известия, в свое время, скользнули в моей памяти, не оставив в ней почти никакого следа. Евреями я не интересовался, о положении их и специальных законах, их касающихся, я ничего не знал, а известие об участии правительства в организации погрома считал глупым или злонамеренным вымыслом. Меня гораздо более интересовала и беспокоила внешняя сторона моего нового положения: как приехать, как принять представляющихся лиц, как ознакомиться с личным состдвом служащих, кому делать визиты – и тому подобные вопросы этикета и представительства беспокоили меня гораздо более, чем ожидаемые трудности управления совершенно незнакомой мне губернией. В этом отношении я прекрасно подготовился к своей новой роли: я внимательно перечел дорогой ту часть II-го тома св. зак., которая трактует о губернских учреждениях, а также ознакомился, по I-му тому, с учреждением министерств, в частности с правами министра внутренних дел. Из прочитаннаго я сделал вывод, который применял без отступлений во все время своей губернаторской службы. Я нашел в прочитанном подтверждение того мнения, что губернатора по закону, ни в каком случае не является ставленником министра внутренних дел и не должен считать себя чиновником министерства. Состоя на службе по губернским учреждениям, будучи назначаем непосредственно Императором и подчиняясь только сенату, он исполняет законные распоряжения всех министров, не состоя в подчинении ни у одного из них. Министр внутренних дел имеет большее соприкосновение с губернаторами по роду дел, а не по степени власти, и то обстоятельство, что формуляр губернаторов ведется по министерству внутренних дел – не дает последнему основания для присвоения в отношении их каких-либо особых прав. Другими словами, я решил пользоваться всей полнотой самостоятельности, предоставленной губернатору законом, и выработать, соответственно этому, такие формы личных отношений с министром внутренних дел, которыя, при сохранении оттенка служебной вежливости младшаго по отношению к старшему, не позволяли бы министру делать мне замечаний и вообще обращаться со мной, как с непосредственным подчиненным по службе. С директорами департаментов и равными им лицами я решил держаться строго оффициальных отношений, сноситься с ними только в крайних случаях и вообще стараться сократить свои отношения с министерствами до пределов возможного. Я упоминаю об этих мелочах потому, что одним из серьезных недостатков современных мне губернаторов являлось добровольное наложение на себя министерского и департаментского ига. Перед тем, как представляться министру, большинство губернаторов обегали департаменты, сидели подолгу в мундирах в приемной директора департамента общих дел, советовались с ним о том, как и по поводу чего говорить с министром, прибегали после приема с отчетом о своей „аудиенции“ и заходили во все департаментские углы, боясь пропустить влиятельнаго чиновника и стараясь создать себе „руку“ или „ход“ для запросов частным образом из губернии по поводу видов и намерений правительства и для толкований и разяснений в случаях недоразумений и сомнений. Многие губернаторы даже считали нужным тратить свои небольшие средства на угощение департаментских чинов в дорогих ресторанах Петербурга.

Значительная доля скептицизма, по отношению к сведениям петербургских канцелярий и значению распоряжений центральных ведомств для местного управления, засела во мне крепко уже давно. Я вспоминал, по этому поводу, разсказ о губернаторе, князе Щербатове, который за три года управления губернией приобрел славу прекрасного администратора. Когда он вышел по болезни в отставку, то преемник его нашел в губернаторском столе все министерские пакеты с надписью: „секретно, в собственныя руки“ нераспечатанными. Рассказ этот исходил от В.К. Плеве.

Задуманный план „осаживанья“ петербургских чиновников я применил впервые к директору департамента общих дел, Ш., к которому зашел, чтобы записаться на высочайший прием. Когда Ш. спросил меня, о чем говорил со мною министр, я ответил так: „я ничего такого, что касалось бы департамента вашего превосходительства, не было сказано“, а когда он начал говорить о трудности предстоящей мне задачи, поучая, что „губернатор должен быть скалой, о которую разбиваются все течения“, я нашел минуту, чтобы перебить разговор и, извинившись недостатком времени, просил дать мне простую справку о предполагаемом дне приема, после чего встал и простился.

В то время, как я готовился не ронять достоинства своей новой должности в министерских приемных, Плеве, как оказалось, давно уже выработал свои приемы осаживанья губернаторов. Я удивился, войдя в его кабинет, в день приезда в Петербург, той перемене, которая произошла в его обращении со мной. Насколько он был прост, весел и любезен во время нашего последняго свидания в январе, настолько же он оказался величав, холоден и сдержан в июне. На краткую благодарность мою за оказанное мне, через посредство его, высочайшее доверие, он улыбнулся слабым движением губ и попросил меня сесть. Затем, сказав несколько слов о кишиневскомм погроме, о растерянности и низком уровне кишиневской полиции, он сообщил мне о предстоящей перемене бессарабского вице-губернатора и предупредил, что мне предстоит представление Его Величеству в Петергофе. Вслед затем он замолчал. Я встал и, прощаясь, спросил, когда я могу быть у него перед отездом в Кишинев. Он ответил: „прошу вас зайти после приема“, – и мы расстались.

Зять мой, Лопухин, служивший в то время директором департамента полиции, очень смеялся, когда я разсказал ему подробности моего свидания с Плеве, и заметил, что в этом выражается его система не давать вновь назначенному губернатору зазнаваться.

В виду летнего времени, многих министров не было в Петербург. Я был у двух или трех из них, но не помню ничего интересного по поводу этих свиданий.

Приглашение ехать в Петергоф я получил от экспедиции церемониальных дел 12 июня вечером. Тринадцатаго, согласно приложенному к билету расписанию, я приехал в 10 часов утра на Балтийский вокзал и сел в вагон, отведенный для должностных лиц, едущих в дворец. День, как оказалось, был не приемный, и, кроме меня, в вагоне находился только министр путей сообщения, кн. Хилков, у которого я еще не был. При выходе из вагона, в Петергофе, меня встретил придворный лакей и, назвав вопросительно мою фамилию, повел меня к высланной за мной карете. Привезли меня сперва в одно из дворцовых зданий, назначенных для остановки представляющихся Государю лиц, и отвели мне отделение из трех комнат – спальни с готовой постелью, кабинета и приемной. Подали чай и предупредили, что я имею 20 минут свободного времени. Выпив чашку чаю и написав на бумаге; с бланком дворца, письмо домой, я снова сел в карету и поехал дальше. Шел мелкий дождь, мы медленно ехали по аллеям парка, замедляя ход при проезде чрез охраняемыя часовыми ворота. Выглянув в окно, я увидел неожиданную картину: на поляне, около дороги, в бороздах двух свежевспаханных узких полос земли, стояли два плуга, запряженные парами: около них находилось несколько человек в военной форме и один штатский, в пальто, суетливо обяснявши что-то и видимо взволнованный. Оказалось, что здесь предстояла, в присутствии Государя и министра финансов Витте, проба шараповских плугов, а усилившийся дождь вызывал опасение, что Государь не придет. Все это обяснил мне дежурный флигель-адютант, когда я вошел в маленькую гостиную, примыкавшую к кабинету Государя, помещавшегося во втором этаже небольшого и скромно убранного дворца. В гостиной были только князь Хилков, адютант и я. До 12 часов оставалось минут 20. Из кабинета Государя вышел Витте, поздоровался с Хилковым, подал руку мне в ответ на мой поклон и, сказав несколько слов адъютанту, удалился. В кабинет пошел Хилков, а мне адютант сообщил, что Государь собирался на прогулку, смотреть пробу плугов, но, по случаю дождя, не пойдет, и что мне предстоит, вероятно, довольно продолжительная аудиенция, так как Государь до завтрака свободен.

В самом начале перваго часа я вошел в царский кабинет…

По окончании высочайшаго приема меня опять отвезли в прежнее помещение, где мне подали завтрак с вином и кофе, а затем в той же карете, с тем же лакеем, я поехал на вокзал к двухчасовому поезду.

Весь следующий день я посвятил изучению четырехтомного дела департамента полиции о кишиневском погроме и вто время вынес впечатление, что погром произошел по поводу ссоры еврейки, содержавшей карусель, с одним простолюдином, желавшим прокатиться бесплатно, что местные власти и полиция растерялись и проявили бездеятельность, и что единственным лицом, предусмотревшим возможность антиеврейских беспорядков на Пасхе, был начальник кишиневскаго охранного отделения, барон Левендаль, который еще в пятницу на страстной неделе послал департаменту полиции донесение с указанием на опасное брожение в городе и с жалобой на то, что полицмейстер и губернатор не обращают внимания на его предупреждение. В деле имелись отпуски строгих телеграмм, посланных министром губернатору о необходимости принять меры к прекращению безпорядков, и, наконец, заключительная телеграмма, извещавшая губернатора о его отозвании и о немедленной передаче управления губернией вице-губернатору.

Там же я обнаружил интересные указания на убеждение простого народа в том, что погром разрешен на три дня, и усмотрел, что беспорядки прекратились очень скоро после того, как местный начальник кавалерийской дивизии стал производить аресты громил.

За несколько дней присутствия моего в Петербург я успел, кроме того, поверхностно ознакомиться с законодательством о евреях, с временными правилами 1882 г. о жительстве их в сельских местностях и с теми течениями общественного мнения, которыя были вызваны последними кишиневскими событиями и которые, отразившись в повременных изданиях, приняли два противоположных направления. Одно – всю вину погрома приписывало правительству и невежественно-преступной антиеврейской провокаторской деятельности отдельных лиц; другое – видело в еврейских погромах неудержимую вспышку народной мести в ответ на эксплуатацию местного населения племенем, чуждым и враждебным России, и поставившим себе целью её экономическое порабощение. Приходилось даже читать в специальных органах прессы, вроде газеты нашумевшего в то время Крушевана, что евреи сами вызвали погром, так как он для них выгоден.

Становилось все более и более очевидным, что деятельность моя в Бессарабии неразрывно связана с так называемым еврейским вопросом, и что мне предстоит сразу ясно определить в отношении евреев свой план действий среди разбушевавшихся страстей и разноречивых мнений.

Собственных наблюдений над ролью евреев в России у меня было очень мало. Когда-то, в Калужской губернии, я несколько раз встречал торговца-еврея по имени Зусе Калманов Трейвас, который, разезжая по ярмаркам с товарами, останавливался иногда в помещичьих усадьбах и производил очень приятное впечатление, его все любили и охотно имели с ним дело. Изредка в нашем уезде появлялись приезжие евреи, комиссионеры по покупке хлеба и других продуктов; появление их было всегда приятно, так как сопровождалось повышением цен на продукты и аккуратным расчетом по сделкам. Впоследствии, в Тамбовской губернии, я получил подтверждение того мнения, что евреи-скупщики составляют желательный элемент для сельского производства: заисключением местных купцов-конкурентов, все производители сельскохозяйственных продуктов высказывались против стеснения временного пребывания евреев в хлебных центрах и на станциях железных дорог.

К этим случайным и довольно поверхностным наблюдениям я мог отнести, в пользу более широкаго взгляда на еврейский вопрос, те общия начала справедливости и терпимости, которыя мне были внушены полученным мною общим образованием.

В пассив евреев я мог отнести только какое-то неопределенное чувство критики и недоверия, которое я испытывал в то время по отношению к еврейскому племени; источника этого чувства я не могу точно выяснить, хотя предполагаю, что в этом отношении могли на меня безсознательно повлиять литературные произведения, в которых часто выставляются на вид отрицательныя и смешные стороны евреев.

Известно мне было, в общих чертах, и обвинение в стремлении покорить мир, которое приписывалось еврейству его врагами. Взгляд на евреев с этой точки зрения, обоснование такого взгляда на истории и религиозном законе иудеев, – общеизвестны, и на них я останавливаться не буду. Факты ближайшаго прошлого – 42 трупа и миллионный убыток, составившие результат апрельских событий, а также злобные выходки известной части общества и печати, имевшие целью оправдать эти события, производили на меня больше впечатления, нежели философские рассуждения о роли евреев в мировой истории и о грядущем их торжестве.

В результате своих размышлений я пришел к следующим выводам, определявшим мои будущие отношения, как бессарабского губернатора, к евреям, населяющим Бессарабию.

Я решил, во-первых, что существующие законы, ограничивающие права евреев, должны быть применяемы мной во всех случаях, без послаблений и колебаний, несмотря на высказанное мне в Петербурге многими компетентными лицами мнение о том, что правила 3 мая 1882 г. оказались правительственной ошибкой и цели не достигли. Особенно резко и прямо высказывался за расширение еврейских прав и против существующего „бесмысленного“ законодательства о евреях П.Н. Дурново, бывший в то время товарищем министра внутренних дел. Но я понимал ясно уже в то время опасность внесения в управление губернией своих вкусов и предубеждений и потому признавал необходимым строго держаться в еврейском вопросе законных рамок. Затем, не менее крепко, засело в моей голове намерение не только не проявлять относительно евреев чувства отчужденности, предвзятого недоверия, но, напротив, стараться всегда, последовательно и твердо, стоять на той точке зрения, что евреи такие же русские подданные, как и все прочее население России, пользующиеся в отношении безопасности, наравне с другими, покровительством законов и властей. Кишиневский погромя намеревался открыто признавать преступлением, держась в этом отношении того взгляда, который проведен был в правительственном сообщении, последовавшем в мае месяце, и сторонясь от инсинуаций по адресу евреев, усердно навязываемых в то время обществу некоторыми газетами.

Мнение, что евреи сами виноваты в погроме, что они явились стороной нападающей, вызвали сопротивление масс и потерпели урон лишь в силу русского молодечества и собственной трусости, с удовольствием высказывалось и в правительственной среде. Но я читал подлинное дело о погроме и потому сознавал, что такое отношение к нему тенденциозно.

С таким небогатым запасом мыслей и намерений, с туманным представлением о Бессарабии и о предстоявших мне в будущем задачах, я снова отправился, перед отездом в Кишинев, к министру внутренних дел.

Разговор наш продолжался не долго. Плеве, видимо, не хотел высказываться по поводу взгляда своего на управление Бессарабией, потому ли, что он мало был знаком с ея особенностями, или потому, что он не мог без раздражения вспоминать о том шуме, который создался в России и, особенно, за границей по поводу кишиневской истории. Выслушав мой разсказ о том, что говорил мне Государь Император, он попросил меня только, чтобы я, как можно скорее, постарался ознакомиться с той частью Бессарабии, которая была вторично присоединена к России в 1878 г., под названием Измаильскаго уезда, и управлялась по старым румынским законам, с тем, чтобы я представил записку о возможности введения в этом уезде русского, общеимперского законодательства, если к такому обединению губернии не встретится, по местным условиям, неодолимых препятствий.

Не понравилась мне в министре одна черта: когда я, между прочим, сказал ему, что, по моим сведениям, генерал Раабен пробудет в Кишиневе, в губернаторском доме, еще недели две, и что мне придется поневоле с этим обстоятельством примириться, чтобы дать возможность старику проститься с городом и устроить свои дела, Плеве заметил: „Напрасно вы церемонитесь… После этого всякий посторонний заберется к вам в дом, и вы будете его терпеть?.. Раабен уволен и ему нечего делать в казенном доме, может переехать в гостиницу“.

Заключительный слова Плеве, при прощании, были буквально следующие: „Я вам не даю ни советов, ни указаний. Вы совершенно самостоятельны, но за то и ответственны… Поступайте, как знаете, лишь бы результаты получились хорошие. Одно скажу вам на прощание: пожалуйста поменьше речей и поменьше сантиментального юдофильства“.

Я не раз потом вспоминал об этой заключительной фразе прославленного чтеца людских сердец, каким многие считали Плеве. Действительно, он показал в этом случае свою проницательность: мне пришлось в Кишиневе говорить не мало речей, и я уехал оттуда с прочной репутацией юдофила…

Глава Вторая

Отъезд в Бессарабию. Бендеры. Приезд в Кишинев. Настроение жителей. Прием и визиты. Раабен и Устругов. Прием еврейской депутации. Перемена настроения. Похороны Торы. День губернатора.

Из Петербурга я уехал 17-го июня, забрал в Москве заказанное раньше платье и другие вещи и, остановившись на два дня в Калужской губернии, в нашем имении, выехал 21-го вечером, со станции Воротынск, в Киев-Раздельную-Кишинев. Меня проводили на станцию семья и несколько соседей. Ехал я совершенно один и всю дорогу изучал Бессарабский адрес-календарь, высланный мне правителем губернаторской канцелярии, стараясь запомнить фамилии служащих и даже имена и отчества тех из них. с которыми предстояло часто встречаться, а также читал, с большим интересом, приобретенную в Петербурге книгу „Бессарабия“, – издание местного уроженца и публициста Крушевана. Книга эта, нечто вроде сборника, с портретами и рисунками, значительно облегчила мне первоначальное знакомство с городом и губернией.

Рано утром 23-го июня я пересел на станции Раздельной в особый вагон, предоставленный мне железнодорожным начальством, и стал подвигаться к Днестру, границе Бессарабской губернии, на которой мне предстояло увидеть первый, по пути, уездный город Бессарабии – Бендеры.

Я писал вице-губернатору Устругову, чтобы он не обявлял о времени моего приезда в Кишинев, желая избежать парадной встречи губернатора, на вокзале, местными властями. Такого рода встречи общеприняты, хотя ни для кого не обязательны. Дурная сторона их заключается в том, что многие из служащих в городе едут встречать губернатора не по своей охоте и бранят его за это в глубине души, другие не едут, пользуясь большею самостоятельностью своего положения, и, вместе с тем, невольно останавливаются на мысли, что их воздержание будет истолковано как протест или нежелание воздать должное начальнику губернии. Все следят друг за другом, уговариваются и, в последнюю минуту, изменяют сговору: появляются внезапные болезни, или внезапная потребность съездить на вокзал проводить родных, случайно едущих с тем же поездом, который привез губернатора, и, таким образом, не ездя на встречу последнему, все-таки его встретить. Словом, около вопроса об этой встрече всегда возникают разговоры и суета, которых приятно бывает избежать. Поэтому я просил вице-губернатора ограничить число встречающих меня на вокзале лиц пятью: полицмейстером, исправником, правителем канцелярии и двумя чиновниками особых поручений, рассчитывая, сверх того, видеть с ними самого управляющего губернией вице-губернатора, если, как я выразился в своем письме, „Его Превосходительство пожелает оказать мне честь и удовольствие, дав мне возможность познакомиться с ним при самом вступлении моем в Кишинев, а чрез его посредство и с прочими подчиненными мне должностными лицами“. Однако, знакомство наше произошло раньше, нежели я ожидал. Подезжая к Бендерскому вокзалу, я увидел в окно платформу, запруженную народом, расставленным в порядке, с проходом посредине. В проходе поместился, в мундире, с цепью на шее и с хлебом-солью на блюде, городской голова с ассистентами: полиции было стянуто на вокзал великое множество, а впереди толпы, в мундире, с лентой через плечо, стоял седой старик, Устругов, вошедший ко мне в вагон в сопровождении местного исправника и чиновников особых поручений – Л. и Ш.

Наскоро поздоровавшись с вошедшими и обменявшись с ними несколькими словами, я вышел из вагона, направился к городскому голове, ответил кратко на его приветствие и принял от него хлеб-соль. Поговорив по несколько минут почти со всеми должностными лицами города и обнаружив некоторое знакомство с городом и уездом, почерпнутое во время дороги из чтения крушеванского сборника, я вошел на площадку своего вагона и, обернувшись лицом к публике, приложил руку к фуражке, в знак благодарности за встречу. Присутствующие, сняв шляпы, начали громко кричать „ура“, причем особенно старались евреи, которых можно было отличить по экспансивности темперамента и по тому жадному любопытству, с которым они на меня смотрели, показывая на меня пальцами, толкая друг друга и переговариваясь по поводу произведеннаго мною впечатления. В это время поезд двинулся, и я вошел в вагон, заняв с Уструговым отдельное купе. Полуторачасовой проезд до губернского города я провел в разговоре с вице-губернатором, сообщившим мне неприятную новость о том, что в Кишиневе можно ожидать со дня на день беспорядков, в виду того, что евреи, составляющие половину 140-тысячного населения города, под предлогом разорения и затишья в торговле и производстве, не принимают христианских рабочих, носят траур, не ходят на гулянья, в результате чего, с одной стороны, особенно резко проявилась племенная рознь и взаимная отчужденность населения, а с другой получилась масса безработного люда, готового во всякое время начать беспорядки. Местные войска, не отпущенные в лагери, по словам Устругова, роптали и в общем были настроены к евреям враждебно; также враждебно был настроен по отношению к евреям сам Устругов, предупредивший меня, что с этой „язвой“ поделать ничего нельзя. С таким невеселым впечатлением мы приехали в Кишинев.

На паре белых лошадей, в открытой коляске, мы поехали с Уструговым сначала предместьем города, а затем длинной Александровской улицей, главной артерией Кишинева, отделявшей нижнюю торговую и старую часть от верхней, новой её части. На тротуарах стояли густыми рядами мужчины, женщины и дети. Они кланялись, махали платками, а некоторые из них даже становились на колени, что меня, не привыкшаго к таким картинам, чрезвычайно поразило. Евреи, видимо, составляли большинство толпы. Мы приехали прямо в собор, а затем в губернаторски дом, где меня любезно встретил и пригласил завтракать генерал Раабен. После завтрака я сделал визит архиерею, викарному епископу, армянскому архиепископу, вице-губернаору, трем генералам, губернскому и уездному предводителям дворянства, председателю и прокурору суда, председателю губернской земской управы, управляющему казенной палатой и городскому голове, назначив на следующий день, в 11 час, прием всех желающих представиться новому губернатору. Время, часов до 7 вечера, я провел в беседе с моим Предшественником, а после семи, переодевшись в штатское платье, я вышел „калиткою садовой“, с чиновником особых поручений Ш–им, побродить по городу.

Прежде всего мы направились в ту часть Кишинева, которая наиболее пострадала от погрома. Следы его были еще очень заметны. Во многих домах сломанныя окна и двери были забраны тесом, кое-где виднелись поломанные крыши и разрушенные печные трубы. Но главные последствия погрома, как я скоро увидел, надо было искать не во внешних повреждениях, а в нарушенном обычном труде, в застое промышленности и торговли, главным же образом в том настроении, которое поддерживало среди населения рознь и вражду. Умиротворению препятствовало столько же чувство горя, обиды и, может быть, мести у евреев, сколько чувство досады у многих христиан, чувство, которое можно передать приблизительно так: „теперь из-за этих евреев приходится нести еще нравственную ответственность за преступление. Большинство местных жителей христиан не принимало участия в погроме, многие возмущались им, но далеко не все они могли, положа руку на сердце, сказать, что никогда и ничем не способствовали поддержанию племенной розни между обеими половинами кишиневского населения. Указанный мне Уструговым, при разговоре в вагоне, обстоятельства еще более обостряли положение.

Обойдя наиболее интересные части города, мы спустились в нижнюю его часть, ближе к течению Быка, где ютилась еврейская беднота. На Азиатской и прилегающих к ней улицах я увидел оригинальные картины еврейского быта. В низеньких домиках, сквозь открытые окна, виднелась вся обстановка жилищ, спящия дети, приготовление ко сну взрослых, запоздалый ужин, чтение книги вслух старым евреем окружавшей его семье и т.п. Многие спали на пристроенных к домам галлереях, а те, кто еще не спал, с любопытством нас оглядывали. Подойдя к самой окраине города, я тщетно старался увидеть реку, о которой упоминается в учебниках географии; я долго не соглашался признать ее в усмотренной мной небольшой луже, с отвратительным запахом, шириной местами не более аршина, без течения, без всякой растительности вокруг. Итак, первое утверждение, почерпнутое мной из чужого опыта, что „Кишинев стоит на реке Быке“, – оказалось неверным: ни реки, ни речки, ни даже ручья в Кишиневе нет.

На другой день, 24-го, часов в 11 утра, зал небольшого дома бессарабскаго дворянства, в котором когда-то танцевал Пушкин, наполнился всевозможными мундирами. Казеннаго дома для губернатора в городе не было, и он снимал, за 6.000 руб. в год, старый, очень симпатичный дворянский дом, комнат в 15, в котором жил Император Александр II во время восточной войны. При доме был порядочный сад и флигель, в котором помещалась губернаторская канцелярия.

В кабинет мой вошел вице-губернатор и сказал, что меня ждут представляющиеся; они были разставлены полукругом, в несколько рядов, с таким расчетом, что за каждым начальником части, стоявшим в первом ряду, помещались его сослуживцы и подчиненные.

Начав обход с левой стороны, я сначала говорил с представителями ведомств, которых мне представлял Устругов, а затем подвигался вглубь и знакомился с их сочленами; затем опять выходил к центру полукруга и шел дальше, таким же порядком, пока, сделав полный круг, не очутился снова у двери кабинета. Став у дверей, я поблагодарил лиц, пожелавших сделать мне честь своим посещением, и прибавил несколько фраз, содержания которых я не запомнил, хотя вся небольшая речь моя была тщательно обдумана раньше, записана и выучена наизусть. В таких случаях важно взвесить каждое слово – ошибки долго не простят, и от впечатления многое зависит. Вся церемония продолжалась 45 минут. Вслед за общим приемом, меня посетили архиереи, генералы, губернский предводитель дворянства и почти весь состав окружного суда с председателем его во главе.

Мне предстояло ответить 60-ю визитами; я сделал их в четыре дня благодаря тому, что немногих застал дома. При зтом произошло только одно недоразумение: намереваясь быть у товарища прокурора Кенигсона, я позвонил и оставил карточку у присяжнаго поверенного Кенигшаца. Я потом исправил свою ошибку, но, как я узнал впоследствии, визит Кенигшацу был мне поставлен на счет в Петербурге, так как это лицо, помимо принадлежности к еврейству, считалось „неблагонадежным в политическом отношении“.

Генерала Раабена я довольно близко узнал в течение тех десяти дней, которые мы прожили вместе в губернаторском доме. Его присутствие избавило меня, на первых порах, от хлопот по устройству домашнего хозяйства, благодаря тому, что он продолжал держать свою прислугу и вести все расходы, согласившись, по моей настойчивой просьбе, принять половину их от меня.

Мне, прежде всего, хочется самым решительным образом возстать против обвинения Раабена в сознательном допущении погрома и разрушить легенду о письме, будто бы написанном ему по этому поводу министром внутренних дел.

Не говоря уже о том, что Плеве, без всяких церемоний, настоял перед Государем на увольнении Раабена, и что последний долгое время оставался в неизвестности относительно своей дальнейшей судьбы, представляется невероятным, чтобы министр неосторожно доверился в данном случае человеку, мягкость и порядочность котораго исключала возможность расчитывать на выполнение им столь жестокого плана. Я не хочу сказать этим, что я считаю министра способным быть инициатором погрома. Напротив, я думаю, что Плеве был слишком умен и опытен, чтобы прибегать к такого рода мерам борьбы с евреями, при всей ненависти своей к ним. Но если Плеве мог считать кишиневский погром вредным для правительства по своим последствиям, то Раабен, по самому характеру своему и свойствам, не мог бы взять на себя роли исполнителя и организатора резни. Таково мое не только личное мнение, – я черпаю уверенность в невинности моего предшественника из общего убеждения всех его сослуживцев и подчиненных, также многих представителей местной еврейской общины, мнение которых заслуживает в данном случае полного внимания.

Раабен принадлежал к числу тех губернаторов, которые смотрят на свое положение, как на почетное и обеспеченное место, полученное в награду за прежнюю службу. Генерал-лейтенант, георгиевский кавалер, украшенный четырьмя звездами, до Белого Орла включительно, он жил один, без семьи, любил общество, карты, ухаживал за дамами и очень мало занимался делами. Он посвящал утро приему просителей и докладчиков, председательствовал в присутствиях без подготовки и никогда не занимался после обеда. Управление губернией было фактически им передано трем лицам: правителю канцелярии – по делам, касающимся губернатора лично, вице-губернатору – по губернскому правлению и одному из непременных членов – по делам крестьянского управления и суда. Эти три лица давно размежевались между собою, не мешая друг другу, и все трое были очень дельными и способными чиновниками.

Вице-губернатор Устругов соединял с этими качествами много недостатков, благодаря которым он не пользовался ни расположением, ни доверием Раабена. Но любовь губернатора к покою превозмогала, и Устругов оставался верховным руководителем губернского правления, заведывавшего, между прочим, всеми делами, касающимися евреев.

Общее направление губернского правления состояло в стеснении евреев, доходившем до извращений закона; но иногда, по отдельным делам допускались им послабления, заставлявшия предполагать небескорыстный повод.

Раабен отличался своими сердечными слабостями. У полицмейстера, необыкновенно глупого и ленивого эсаула казачьих войск, вывезенного Раабеном с Дона, жила, под видом родственницы, так называемая „желтая дама“, занимавшая в городе полуофициальное положение. Ее приглашали на вечера с губернатором, в театре она сидела в губернаторской ложе и исчезала из города, когда Раабен уезжал в отпуск. Городские дамы любили Раабена за его любезность, за его манеру ухаживать, и он отбоя не имел от приглашений как в городе, так и в губернии. Поездки его на ревизии обращались, благодаря этому, в сплошной праздник.

Я должен признаться, что, за исключением выработанной манеры слушать доклады и принимать просьбы, у Раабена не было никаких данных, чтобы оказывать на управление губернией какое-либо влияние положительнаго характера. Приведу поразительный пример его малой осведомленности в законах: когда он был уволен от должности за нераспорядительность, выразившуюся, .между прочим, в том, что он, вызвав войска, передал свою власть начальнику дивизии и совершенно устранился от всяких распоряжений, Раабен потребовал правителя своей канцелярии и взволнованным голосом сказал: „да покажите мне, наконец, эти правила о призыве войск для содействия гражданской власти, о которых мне протрубили уши“.

Эти правила он должен был знать, во-первых, как бывший полковой командир и начальник дивизии, а затем, как гражданский губернатор, пробывший в должности четыре года.

„Только что я начал знакомиться с губернией, как мне приходится уезжать из неё“, сказал мне Раабен, после четырехлетнего пребывания в Бессарабии. Но даже после этих слов я остаюсь при том убеждении, что Раабен благополучно продолжал бы управлять Бессарабией до сего дня, получая награды и окруженный общей любовью, если бы не случилось апрельского события. Известнаго рода порядочность в служебных отношениях, отсутствие придирчивости и желания всюду совать свой нос, проявляя везде свою власть, доброжелательное отношение ко всем и незапачканные чужими деньгами руки – не малые качества для губернатора. Кроме того, Раабен, как нельзя более, подходил к общему характеру края, в котором среди богатой природы царствовала лень и беззаботность. Малоразвитое, необразованное, зажиточное и спокойное земледельческое население, легкомысленные, жизнерадостные, любящие пожить помещики; снисходительное к своим и чужим слабостям, склонное к внешнему блеску и тяготевшее к представителям власти общество; мало труда и характера, много добродушного хлебосольства и некоторая распущенность нравов – такова в общих чертах Бессарабия, и надо сознаться, что она составляла для своего губернатора вполне подходящую рамку.

Устругову я сообщил переданное мне .министром известие о предстоящей перемене его службы, хотя не мог, по незнанию, удовлетворить его любопытства относительно того, куда он будет назначен. Колеблясь между надеждами на повышение и опасениями быть причисленным к министерству без определенной должности, Устругов потерял интерес к бессарабским делам, чему я был очень рад, так как не мог положиться на его безпристрастие и добросовестность. Я с удовольствием предоставил ему возможность уехать в Подольскую губернию, на две недели, обрадовавшись случаю, без его посредства и советов, окунуться в надвигавшияся на меня дела и заботы.

На третий день моего приезда, ко мне явилась депутация представителей местной еврейской общины, в количестве 12 человек. В составе её были.купцы, врачи, присяжные поверенные, – все люди с весом и положением. Они пришли не для выполнения долга вежливости, что было видно по их серьезным и взволнованным лицам, а для получения ответа на волнующий всех вопрос: что будет дальше, чего им ожидать и на что надеяться? Я записал в тот же день слова, произнесенные мною в ответ на приветствие депутации, в котором положение дела рисовалось в самых мрачных красках. Привожу их в виде доказательства того, как мало нужно было обещать, чтобы заслужить доверие местных евреев и установить с ними добрые отношения. Я сказал почти дословно следующее:

„Господа, я не вижу в вас представителей какой-либо общественной или сословной единицы, какого-либо общества или учреждения. Вы в моих глазах являетесь частью живущих в Кишиневе русских подданных, связанных между собой религией, пожелавших приветствовать нового губернатора и поговорить с ним о своих делах, а потому и ответ мой будет иметь характер частный, так сказать, домашний. Вам интересно знать, как я буду относиться к евреям, составляющим значительную часть, населения Кишинева. С удовольствием и полной готовностью отвечу на ваши желания. Религиозной нетерпимости, расовой вражды, пристрастнаго отношения вы не имеете права ожидать от высшаго представителя правительственной власти в губернии. Законы наши и воля Царя, неоднократно выраженная, устанавливают в России свободу вероисповедания, а господствующая в нашем отечестве религия учить не вражде, а миру и любви. Прибавляю к этому, что мне лично чужда племенная и религиозная рознь, почему для меня легко будет, в отношениях моих к евреям, строго следовать требованиям подлежащих законов, не внося в их толкование какой-либо посторонней, личной примеси. Таковы общия правила, которыми я буду руководствоваться. Других, повторяю, вы не могли от меня ожидать.

«Переходя от общих вопросов к частным, я хочу сказать несколько слов, касающихся того ненормального положения, в котором я застаю Кишинев, в смысле тревожного, подозрительного, отчасти враждебного отношения одной части населения к другой. Я сделаю все от меня зависящее для того, чтобы течение нашей жизни вошло в обычное русло и чтобы мирные, ежедневные занятия населения протекали безмятежно, но для достижения этой благой цели мало усилий одного человека, мало даже усилий целого административного ведомства, – нужна сознательная помощь самого населения. И вот, раз вы пожелали предстать перед мной в качестве представителей еврейской части населения, узнайте то, чего я ожидаю в упомянутом отношении от евреев. Я, прежде всего обязан настаивать на том, чтобы евреи добросовестно подчинились тем ограничениям их личных и имущественных прав, которыя установлены для них законом, не стараясь их нарушать и обходить. Я в праве ожидать, затем, что евреи, будучи народом богато одаренным и тесно сплоченным и побеждая, часто благодаря этим свойствам, местное население в экономической борьбе, будут пользоваться плодами победы с осторожностью и тактом. Молдаванское коренное население, как и русское, добродушно и незлобиво; в нем нет большой подвижности, способности и стремления к накоплению богатств; будучи первыми непосредственными производителями ценностей, местные жители не умеют их сберегать и обменивать, – в этом вы всегда их превзойдете, – так умейте же разумно пользоваться вашими преимуществами, относитесь хорошо к населенно, среди котораго вы живете, и я уверен, что столкновений между вами никогда не произойдете В частности, я просил бы вас приложить старание к тому, чтобы последствия бывших в апреле месяце беспорядков перестали служить поводом к поддержанию в населении города взаимной вражды. Виновные в апрельских злодеяниях понесли или понесут должное наказание; потерпевшие в значительной степени получили помощь, и материальную, и нравственную, – пора вернуть всем спокойствие: беспорядки – явление временное и преходящее, а нормальная трудовая жизнь – постоянна – сделайте с своей стороны все возможное к тому, чтобы прошедшие тяжелые дни скорей предались забвению. Затем, во всех серьезных случаях прошу обращаться ко мне, – двери мои всегда для вас открыты».

Любопытно заметить, что не более, как чрез неделю после приема еврейской депутации, я получил из Петербурга, от Лопухина, письмо, в котором он сообщал мне, что Плеве очень желает ознакокомиться с тем, что мною было сказано евреям. Я послал ему копию только что приведеннаго здесь моего ответа.

Попросив членов депутации сесть, я поговорил с ними еще с полчаса, после чего мы расстались. Какова же была запуганность евреев и как мало нужно было им гарантий от администрации, если они удалились, вполне довольные и почти успокоенные после моих в сущности не лестных для них слов.

Обдумав свое положение, я пришел к заключению, что надо дебютировать в управлении губернией такой мерой, которая была неожиданной, необычной и могла бы дать общественному настроению новое направление. Я остановился на мысли воспользоваться высказанными мне военным начальством сетованиями на нарушение, по требованию гражданских властей, обычных летних лагерных занятий и удовлетворить желание военных, отказавшись от содействия войск. Я написал собственноручно начальнику гарнизона, что присутствие войск в городе для охраны порядка я нахожу излишним, о чем вслед затем сообщил в Одессу, командующему войсками округа.

Эффект получился очень большой. Об отмене лагерного похода в 1903 году сносились и спорили министры – военный и внутренних дел, докладывали Государю, запрашивали телеграммами военный округ и губернатора, возобновили запросы по новому требованию военного министра, после чего, наконец, военные власти, скрепя сердце, уступили. Теперь, внезапно, получалась возможность войскам вернуться к нормальным занятиям, чему военное начальство было очень радо.

В городе поднялся переполох, так как я никому предварительно не сообщил о своем решении. Евреи стали волноваться и присылать ко мне своих ходатаев, многие из служащих в городе предостерегали меня по поводу опасности остаться без помощи при беспорядках; в особенности испугался полицмейстер, только что назначенный Уструговым на место уволенного эсаула. Но дело уже было сделано, и мне оставалось спокойно отвечать, что я вполне уверен в сохранении порядка и не вижу надобности вечно считать Кишинев на положении вулкана, готового к извержению.

Для меня до сих пор остается загадкою то, поистине чудесное, превращение, которое совершилось в жизни и настроении города, в течение нескольких дней после моего приезда. Факты таковы: я приехал, если не ошибаюсь, во вторник; в среду я принимал служащих, в четверг – еврейскую депутацию, в субботу кончил свои визиты, а в ту же субботу вечером полиции пришлось удвоить наряд в городском саду, по которому, в виду шабаша, двигалась густой толпой еврейская публика, в нарядных костюмах и праздничных уборах. Слух о том, что евреи перестали носить траур и снова появились на гуляньях, быстро распространился по городу; улицы оживились, все с любопытством наблюдали друг за другом, обменивались замечаниями, вообще настроение стало веселое и даже радостное. С понедельника началась усиленная починка домов, магазинов и помещений, пострадавших от погрома, рабочие встали вновь на прежнюю работу, торговля оживилась и через несколько дней нельзя было встретить в городе человека, который относился бы серьезно к опасениям о повторении беспорядков. Все успокоилось, и Кишинев зажил прежней жизнью.

Здесь кстати будет вспомнить еще об одном, довольно смелом, предприятии, которое я подготовил тайно и выполнил неожиданно, благодаря чему оно окончилось благополучно. Во время погрома неистовство громил не ограничилось убийствами и грабежами; они врывались в синагоги и разбивали в них мебель и утварь. Главным священным предметом еврейских молитвенных домов является ковчег, в котором хранятся свитки священной Торы с текстом, написанным на пергаменте особыми духовными лицами. Еврейский казенный раввин, а также духовные раввины, придя ко мне, обяснили, что, по еврейскому обряду, необходимо похоронить на кладбище остатки этих святынь, поруганных святотатственными руками, но предупредили меня, что эти похороны привлекут огромное количество верующих. Справившись по поводу этого заявления, я убедился в том, что еврейская религия относится к свиткам Торы примерно так, как православная к причастию, т.е. претворенным в тело и кровь хлебу и вину. Являлось несомненным, что выполнение обряда похорон надо допустить, – это признавали и Устругов, и полицмейстер, но, до моего приезда, все откладывали выдачу разрешения, боясь беспорядков. Я потребовал от духовных раввинов представления мне плана и описания маршрута процессии, определил час (9 утра) для её начала, узнал, что в процессии примут участие до 30.000 чёловек, и сказал, что пришлю разрешение через несколько дней, причем предупредил, что поставлю раввина в известность только вечером накануне того дня, который изберу для похорон. Я объяснил, кроме того, раввинам, что весь состав полиции останется все время в городе, для охраны базара и лавок, за исключением до 12 человек, и что поэтому евреи должны организовать шествие сами, сохраняя на улицах порядок и оберегая толпу от несчастных случаев, почти неизбежных при столкновении нескольких десятков тысяч человек в одном узком месте.

Ужас полицмейстера, которому я передал свое разрешение, для объявления его по принадлежности, лишь накануне знаменательного дня, не поддается описанию. Он побледнел, как скатерть, и не хотел верить своим ушам. Мне самому пришлось вырабатывать с ним, на городском плане, порядок шествия, и, к концу занятий, полицмейстер значительно успокоился.

Следующее утро, с 9 до и часу дня, я провел дома, недалеко от телефона; в каретном сарае стоял для меня наготове экипаж, и я, занимаясь обычными делами, был несколько рассеян и озабочен. К часу дня явился сияющий полицмейстер, докладывая, что публика возвращается в город, что все прошло благополучно, и что порядок ничем не был нарушен, если не считать несколько истерических криков у склепа, в котором замуровали обрывки свитков.

После часу дня я отправился в заседание одного из губернских присутствий, где узнал новости: мне сообщили, что евреи что-то затевают, так как они закрывают лавки. Явившиеся затем члены других ведомств добавили, что лавки открыты, а евреи, в праздничных одеждах, группами, человек по до 20, расходятся по городу. Я сообщил им, что похоронена Тора, и вызвал этим общее удивление.

С этого дня, как мне кажется, возникло во мне, по отношению к кишиневским евреям, какое-то чувство расположения и признательности, сохраняемое мною до сего времени. С той же поры и я, в их глазах, получил право на доверие, как человек, который не только хочет, но и может обеспечить им безопасность.

Я приобрел впоследствии такую уверенность в безусловном признании кишиневскими евреями моего авторитета, что однажды, зимой, в Петербурге, на высказанный министром внутренних дел взгляд о разнузданности и неповиновении властям всех евреев, предложил ему, полушута, полусерьезно, сделать следующий опыт:

„Не угодно ли, сказал я, сделать испытание. Я сейчас пошлю в Кишинев, по вашему выбору, телеграфное распоряжение: или всем жителям евреям выйти за город и простоять на городском выгоне 2 часа, или, наоборот, запереться по домам и не выходить никуда в течение того же срока. Выбирайте любое из двух, – ручаюсь, что все будет исполнено в точности“.

Министр, конечно, не согласился на предложенный мною опыт. Но дело в том, что за этой шуткой скрывалась серьезная сторона: я утверждаю, что евреи, в то время, под неостывшим еще впечатлением от погрома, способны были исполнить даже такое бессмысленное распоряжение.

Слухи о состоявшихся похоронах Торы пошли гулять по свету и дошли до Петербурга с совершенно невероятными комментариями. Выходило так, что я дал еврейству повод торжествовать победу над христианством, что я сам принимал участие в процессии и похоронном обряде, что, по случаю еврейского торжества, в городе не торговали, как в царские дни, – и тому подобный вздор. Мне все это разсказал полковник Чарнолусский, начальник местного жандармского управления, один из числа немногих лиц, которых я предупредил о своем плане заблаговременно. Он, кажется, должен был употребить в разговоре с министром не мало усилий, чтобы представить дело в надлежащем свете, но и после этого ему пришлось услышать от Плеве отзыв, в котором говорилось что-то о „безрассудном риске“ губернатора.

Прошли первые дни моего губернаторства, уехал Раабен, после торжественных и даже сердечных проводов, а затем и Устругов, переведенный в Тифлис, и для меня наступили дни обычных, скромных занятий, среди которых я постепенно узнавал губернию. Дела было очень много. Я вставал ежедневно в 8-м часу утра, просыпаясь иногда и раньше, если в Благородном собрании, помещавшемся против моего дома, засиживались посетители. В таких случаях музыка, игравшая по приглашению членов клуба всю ночь, выходила на улицу исполнять туш, провожая засидевшихся щедрых гостей. Туш этот, знаменуя для них время отдыха, вместе с тем пробуждал меня к деятельности. В восемь с половиной часов я начинал прием просителей, с утра собиравшихся во дворе.

Прием просителей в Кишиневе – обряд в Великороссии неизвестный. Приемная моя обыкновенно наполнялась раза три-четыре в день так, что мне приходилось выходить к просителям через каждый час. Они говорили чуть не на десяти разных языках, из которых мне были знакомы не более двух. Великороссы, малороссы, поляки, евреи, турки, греки, армяне, болгары, немцы-колонисты, швейцарцы из села Шабо, какие-то гагаузы и, наконец, в огромном количестве, молдаване – совершенно ошеломляли меня первое время. Молдаване стояли на коленях, держа на головах прошения, и потихоньку бормотали свои просьбы, глядя в землю; евреи и, особенно, еврейки жестикулировали и наседали так, что приходилось от них пятиться. Всякий, подававший прошение, желал обясниться еще и на словах. Я обыкновенно давал каждому высказаться и затем отпускал его, для чего специально выучил несколько молдавских слов. В тех же сдучаях, когда дело представлялось мне более важным, я тут же, среди просителей, находил переводчиков, и они прекрасно исполняли свою обязанность.

Такого рода приемы – очень тяжелое дело. Особенно сильно утомлялись нервы от полной невозможности судить об основательности жалоб. Жалобщики, особенно евреи, настолько всегда преувеличивали дело, уснащали его такими невероятными подробностями, что положительно невозможно было им вполне верить. Вместе с тем, они требовали почти всегда немедленных предварительных распоряжений. Выходило обыкновенно так, что один день – и все погибнет: семья, имущество и прочее. Поневоле приходилось отпускать просителей до справки, а на другой день они снова являлись, полагая, что я успел все узнать и могу распорядиться. Требовалось большое терпение и выдержка, чтобы разобраться в этой куче прошений, выделить спешные дела и следить за их ходом. Но особенно выводила меня из спокойного состояния привычка молдаван являться издалека, чтобы подать мне лично какую-нибудь кассационную жалобу, которой я даже рассматривать не мог, так как она просто подлежала передаче по почте губернскому присутствию. Кончалось, обыкновенно, тем, что такой проситель, кроме путевых расходов, тратил рублей пять на составление пустого прошения. Невероятно легко обирать молдаванина: он сам идет навстречу поборам и как будто доволен, когда ему удается вручить солидную сумму аферистам, караулящим его на всех углах.

Параллельно приему просителей, шел в кабинете прием докладчиков и посетителей. Оффициально прием кончался к 12-ти часам, но на самом деле редко выдавался день, когда я мог спокойно позавтракать до часу дня. В час приходил правитель канцелярии, а в два я председательствовал в одном из присутствий, в общем не менее четырех раз в неделю, а иногда и ежедневно. Если присутствие кончалось рано, то я, на пути домой, делал несколько визитов, но иногда заседания продолжались до 6–7 часов вечера, и, в таких случаях, я с трудом выгадывал один час на обед и прогулку по саду.

С 8 часов я садился за бумаги, заключавшияся в 7–8 портфелях разных присутственных мест. Перед сном я любил походить по городу, в штатском платье, но это не всегда мне удавалось, так как иногда мои занятия продолжались до 12 часов ночи. Для прогулок своих я имел обыкновение выбирать глухие места, где, по моим сведениям, происходили кражи, а иногда и грабежи. Полиция вскоре заметила этот обычай, и охрана города значительно улучшилась. Следует упомянуть, что, с уходом войск в лагери, кражи и ночные буйства сократились наполовину.

В течение первых двух месяцев я потерял в весе около десяти фунтов. В августе месяце приехал из Уфы новый вице-губернатор Блок, незабвенный товарищ, верный помощник мой и единомышленник, с которым мы дружно жили и работали до моего отезда из Кишинева в Тверь. Шальная бомба террориста прекратила жизнь этого честнейшего деятеля, в 1906 г., когда он был самарским губернатором. Приезд Блока меня очень ободрил, облегчил мою работу и дал мне возможность обехать уезды губернии.

Глава Третья

Полиция. Губернское правление. И.Л. Блок. Коробочный сбор. Прием новобранцев-евреев. Порочные иностранцы. Подводная повинность. Незаконные сборы в пользу помещиков-владельцев местечек.

Мне пришлось, на первых же порах, обратить серьезное внимание на местную полицию, городскую и уездную. Вскоре оказалось, что состав её, в отношении способностей и деловитости отдельных полицейских чинов, весьма удовлетворителен, что особенно стало заметно в городе Кишиневе после того, как руководство городской полицией принял на себя приглашенный мною, бывший когда-то полицмейстером в Риге, полковник Рейхарт, опытный и дельный исполнитель. Из пяти городских приставов – двое положительно выдавались, двое были вполне удовлетворительны, и только одного пришлось удалить за слишком бесцеремонное взяточничество.

Раз речь зашла о незаконных поборах, приходится на этом вопросе остановиться. Как-то раз я, при содействии одного из членов прокурорского надзора, знатока края, попробовал вычислить поддающуюся примерному учету часть поборов, производимых полицией по губернии. Вышло значительно более миллиона рублей в год. Чтобы несколько реабилитировать бессарабскую полицию в глазах наивных людей, которым когда-нибудь придется читать эти строки, я упомяну, что петербургская полиция, по самому тщательному дознанию знатока дела, служившаго в градоначальстве, получает до 6-ти миллионов рублей в год одних подписных денег, т.е. таких, которые даются не за нарушение закона или злоупотребления по службе, а просто за то, что существуют обыватели-домовладельцы, лавочники, трактирщики, фабриканты и т.п. Поборы за нарушение законов, в интересах дающих, здесь в разсчет не приняты, в виду невозможности их учесть.

Итак, я скоро убедился, что взятка среди бессарабской полиции, за малыми исключениями, играет большую роль. В этом убедиться было не трудно, глядя на то, как становые пристава разезжают четверками, в рессорных колясках, ездят в первом классе по железным дорогам, приобретают дома и участки земель и проигрывают в карты сотни, а иногда и тысячи рублей. Не трудно было узнать и об источнике их доходов. В развращении полиции оказались виновными все те же злополучные евреи – язва Бессарабии.

Евреи, по временным правилам 1882 г., не могут арендовать земли. Земли бессарабских помещиков в аренде у евреев – вот первый источник доходов полиции. Фиктивные договоры, по которым помещичьи земли сдаются подставным лицам, за которыми стоит действительный арендатор – еврей, подлежать уничтожение судом, исковым порядком, причем истцом является губернская администрация. Доказать такой иск почти невозможно, приходится обыкновенно его проигрывать и, сверх того, платить судебные издержки из средств казны, которая их притом не отпускает, так что губернское начальство неохотно берется за такого рода дела и к возбуждению их полицию не поощряет. С другой стороны, незаконному арендатору все же приятнее уплатить 50 коп. с десятины, нежели возиться с властями и таскаться по судам. Отсюда, появление арендных книг, по которым производятся в два срока платежи или исправнику, который их распределяет, или, если исправник не берет взяток (таких было у меня три), то непосредственно приставам.

Подесятинная плата бывает и ниже полтинника, но тогда полицейские чины засевают в каждом имении часть земли от себя и держать свой скот на кормах арендаторов. Когда я однажды уволил одного станового пристава, то ему пришлось продать до 70 штук своего скота в разных имениях. Кое-кто из арендаторов при этом заспорил, и дело, благодаря этому, выяснилось.

Перед отездом из Кишинева, когда я был назначен тверским губернатором, мне захотелось проверить свои наблюдения по вопросу о незаконной аренде. Я обратился к очень почтенному еврею Ф–у, арендовавшему, по слухам, несколько десятков тысяч десятин земли в губернии и просил его откровенно сказать, платил ли он полиции и сколько. Оказалось, что он прежде всего платил два раза в год всего от 30 до 50 к. за десятину, но за последнее полугодие попробовал не отдать.

„Какия же были последствия?“ спросил я.

„Ничего, подулись немножко, но не притесняли“, ответил он, прибавив задумчиво: „пожалуй, теперь придется заплатить и за прошедшее полугодие“.

Вторая статья поборов – право временного пребывания евреев в сельских местностях. Жить в селах они не могут, но временно пребывать, по торговым и другим делам, – имеют право. Что значит – временно? Какие признаки указывают на окончание дела? Эти вопросы разрешаются в первой инстанции местной полицией, приводящей немедленно в исполнение свое решение. Потом можно жаловаться и доказывать свои права, доходя до правительствующаго сената, но полицейский чин не отвечает за свои дейстия по выдворению евреев из села. Его действия закономерны, он так понимает закон, и, в действительности, вопрос, с точки зрения законности, всегда спорен, притом разрешение его зависит от дознания, производимая той же полицией. Опять является выгодным заплатить полиции и мирно окончить в селе свои дела.

Кроме того, надо упомянуть, что под видом временного пребывания значительное количество евреев живет в сельских местностях в сущности постоянно. Таких, незаконно проживающих евреев, в одном Хотинском уезде насчитывалось в мое время, по сведениям местного предводителя дворянства, около 8.000. Знатоки края и уезда подтверждали не раз, что цифра эта не преувеличена.

Бороться с такого рода обходом закона евреями губернское начальство не в силах. Сельские власти часто скрывают эти факты от полиции, низшая полиция – от уездной, уездная от губернатора. Хотя выселение евреев из сел производится полицией постоянно, и дел такого рода в производстве масса, но все же большинство незаконно проживающих евреев устраивается так, что их никто не трогает. Если бы я не боялся впасть в преувеличение, то сравнил бы действия властей по отношению к рассыпавшимся по селам евреям – с охотой, производимой в местности, очень богатой дичью, если бы число имеющих право охоты при этом было ограничено, а известные сорта дичи, по охотничьим правилам, были бы запретными.

Бессарабия длинной своей стороной прилегает к Австрии и Румынии. Жители пограничной полосы имеют право переходить границу без паспортов, по билетам станового пристава, для отыскания пропавшаго скота и по торговым делам. Евреи оживленно торгуют, и благодаря этому обстоятельству, получается третья статья дохода для полиции. Выгоднее для еврея дать приставу 3 рубля, нежели выписывать 15-ти рублевый паспорт из губернаторской канцелярии в том случае, если пристав не признает просителя торгоцем.

Таковы, освященные традицией и поддерживаемыя особым законодательством о евреях, главные статьи полицейских доходов. О второстепенных, мелких поборах я здесь не упоминаю. Не говорю я и о тех взятках полицейских чиновников, которые взимаются не с евреев, а также о случаях злоупотреблений, признаваемых таковыми обычным правом.

В общих чертах, уже по вышеописанным примерам, можно судить о составе бессарабской полиции: несколько человек, не берущих ничего, множество лиц, ограничивающих поборы теми пределами, которые, по местным взглядам, считаются естественными и дозволенными, и, наконец, меньшинство таких взяточников, которые всегда и всеми признаются за порочных людей: на них жалуются, их преследует прокурорский надзор, и губернское начальство, от времени до времени, принуждено причислять их к губернскому правлению или сплавлять соседним губернаторам, получая иногда взамен изгнанников с такими же свойствами.

Я сознавал обязанность свою, как начальника всей губернской полиции, принимать меры для борьбы с теми злоупотреблениями, которые только что мною описаны; но скоро я должен был убедиться в том, что уничтожить незаконные поборы – задача для меня непосильная. Мне удалось избавиться от самых ярких взяточников – тех, которые, так сказать, срывали незаконные поборы на глазах у всех. Благодаря внимательному разследованию и широкому доступу ко мне просителей, случаи удовлетворения законных прав за деньги, случаи торговли законом, быть может, при мне несколько уменьшились. Но обычай вознаграждать полицию за снисходительное отношение к обходу закона остался и при мне во всей силе, и я не думаю, чтоб это зло могло быть искоренено, пока часть населения будет лишена тех естественных прав на существование, которыми все население пользуется. Были и другие поводы, затруднявшие в Бессарабии искоренение взяток. Приведу для иллюстрации их два примера.

Однажды я решил зайти в управление пристава одного из участков г. Кишинева, чтобы ознакомиться с его делопроизводством. Я прежде всего обратил внимание на помещение канцелярии, очень просторное и даже комфортабельное, установленное столами, за которыми, несмтря на поздний час, занималось 6 человек. Я спросил каждаго из них о размере содержания, получаемаго ими, и выяснил следующия цифры. Старший делопроизводитель получал 600 р. в год, двое других – по 480 руб. и три писца вместе стоили 660 руб. На канцелярские расходы выходило, по словам пристава, от 200 до 300 руб. ежегодно. Составлялась цифра в 2.300–2.400 руб., тогда как все содержание пристава, с расходом на канцелярию, не превышало двух с половиной тысяч в год. Мне оставалось только посмотреть книги и движение дел, тщательно обойдя вопрос о том, на какия средства живет сам приставь.

Другой случай касается уездной полиции. Место, пристава в Новоселицах, на границе Австрии, считалось первым в губернии, так как приносило занимавшему его лицу, по общим отзывам, до 15 тысяч рублей в год. Такая цифра всем колола глаза, и я счел необходимым назначить ревизию делопроизводства этого стана. При этом обнаружилось, между прочим, такое явление. Одному из новоселицких евреев было сдано приставом право торговли легитимационными билетами, на основании которых жители пограничной полосы переходили границу по своим торговым и другим делам. Желающий взять такое удостоверение являлся к арендатору и получал от него талон, по которому в канцелярии пристава бесплатно и беспрекословно выдавался билет, а арендатор, взамен такой привилегии, содержал на свои средства всю канцелярию стана. Пристава я уволил и назначил на его место другого, но вскоре убедился в том, что незаконные поборы продолжаются в другой форме. Тогда я вьписал из одной великорусской губернии человека вполне надежнаго и убедил его взять место новоселицкого пристава, обещав ему повышение, как только он поставить дело, как следует. Через месяц новый приставь заявил просьбу об увольнении его в отставку, так как, при всем желании, он не мог обходиться своим содержанием. Ему не только не хватало средств на прожитие, но он принужден был запускать дела, так как содержание канцелярии, сокращенной им на половину, поглощало все отпускаемый ему средства.

Я не сразу понял, чем именно объясняется огромное накопление дел во всех административно – полицейских учреждениях Бессарабии, и только опыт нескольких ревизий убедил меня в том, что, помимо обязанностей чисто полицейского характера и тех задач, которыя постепенно вошли в круг действий полиции, с развитием деятельности прочих учреждений, на положение дел в Бессарабии имеет влияние мелочное, особое законодательство, ставящее почти каждого еврея в положение постоянного просителя и жалобщика. Полиции, действительно, нет покоя от еврейских дел, и мне приходилось замечать, что ненависть полицейских чиновников к еврейскому населению питается отчасти теми хлопотами, нареканиями, жалобами, обяснениями, ошибками и ответственностью, которые постоянно приходится испытывать чинам полиции, как последствие совершенно бессмысленного и не достигающего цели законодательства о евреях.

Губернские правления давно признаны в центральной России учреждениями совершенно отжившими и лишними. За исключением специальных отделений, – врачебного, межевого, строительного, губернское правление, в тесном смысле слова, почти не имеет дел в губерниях, не включенных в черту еврейской оседлости. Там редко можно увидеть просителей в здании правления, и потому советники, секретарь и делопроизводители его имеют обыкновенно массу свободнаго времени. Но в Бессарабии дело обстояло совершенно иначе. Там, в производстве губернского правления, не считая его специальных отделений, сосредоточивалось в год 10.000 дел, и чиновники изнемогали под бременем составления журналов, особенно по еврейским делам, работая постоянно не только в присутственные часы, но и по вечерам. Искусство делопроизводителей в составлении журналов стояло у нас высоко, и способность их доказать, что угодно, на основании прецедентов и решений сената, вызывала изумление. Направление, которое дал в этом отношении бессарабскому губернскому правлению Устругов, состояло в измышлении всевозможных тонкостей и толкований, с целью довести до крайних пределов стеснение евреев законами, ограничивающими их права. Надо сознаться, что преследование евреев было доведено Уструговым до степени художественной, и для обхода закона в ущерб евреям он изыскивал средства, во всяком случае, не менее оригинальные, чем те, которые измышляли сами евреи, с целью обойти закон в свою пользу. Сборник сенатских решений пестрит упоминаниями о Бессарабии, и нет другой губернии, в которой постановления губернскаго правления по еврейским делам подвергались бы столь частой отмене. Но это обстоятельство не смущало Устругова. Решения сената мало имеют значения для жалобщиков, так как они обыкновенно появляются уже после того, как обстоятельства изменились, и проситель не может воспользоваться результатами благоприятнаго для него исхода дела. Что же касается руководящаго значения таких решений, для однородных случаев, то Устругов в этом отношении поступал просто: он решениями сената не руководствовался, а иногда шел еще дальше – оставлял эти решения без исполнения, за что, наконец, подвергся ответственности.

В 1906 году, я, в качестве товарища министра внутренних дел, участвовал в рассмотрении сенатом вопроса о преданы Устругова суду за систематическое уклонение от исполнения сенатских решений и за представление, при своем объяснении, заведомо неверной копии с одного из постановлений губернскаго правдения по еврейскому делу. Но и в этом случае знаменитый крючкотворец и искусник остался безнаказанным, так как, за неделю до рассмотрения его дела в сенате, он окончил свое земное существование. Дело было прекращено за его смертью.

Много потребовалось энергии и труда со стороны нового вице-губернатора Блока, чтобы ввести деятельность бессарабскаго губернского праяления в рамки закона. Умы делопроизводителей, натасканных на травлю евреев, не сразу могли прийти в равновесие, и бедный И.Л. по многу раз собственноручно переделывал проекты их журналов, забросив для этого даже игру на виолончели – единственное свое развлечение. Часто он приходил ко мне показать курьезы уструговскаго режима, на которые наталкивался при разрешении дел. Один из таких случаев мне хочется здесь рассказать.

С еврейских обществ установлен особый денежный сбор, под названием коробочного. Я полагал сначала, как и многие другие, первые слышавшие это выражение, что здесь имеется в виду какое-нибудь коробочное мастерство, изготовление коробок, или чего-нибудь подобного. Но в действительности коробочный сбор есть акциз, уплачиваемый при убое скота, резании птиц и продаже мяса, по таксе, утвержденной городскими управами, под наблюдением губернских правлений. В Кишиневе, как почти повсюду, право взимания коробочного сбора было передано, на утвержденных губернским правлением кондициях, арендатору, вносившему в общественную „коробку“ определенную на торгах сумму (помнится, около 75.000 р. в год) и собиравшему затем в свою пользу деньги с каждого фунта мяса и жира по таксе. При этом в кондициях акциз с мяса и жира, или сала, был исчислен отдельно, и на этом разделении основывалась хитроумная комбинация. Арендатор заставлял мясников отрезать жир от мяса, чтобы вешать его отдельно, и таким образом обесценивал продукт, который покупателями браковался. Мясники, чтобы избежать порчи товара, шли на большие уступки, и такса нарушалась в пользу арендатора. Когда последний переходил в своих требованиях границы благоразумия, то потерпевшие обращались в губернское правление с жалобой на нарушение арендатором кондиций. Тогда во всем блеске выступали способности Устругова. Заготовлялся журнал, в котором с необыкновенной убедительностью доказывалось; что арендатор не прав, что он нарушил и кондиции, и таксу, и здравый смысл, и закон. Журнал подписывался и утверждался. Но как-то так всегда случалось, что арендатор своевременно узнавал о грозившей ему опасности, и, в результате его настойчивых просьб, составлялся новый журнал, по которому жалоба мясников признавалась, по мотивам, имевшимся у Устругова в запасе совершенно неосновательной, о чем им обявлялось, с подпиской, через полицию. Так, в течение арендного срока, губернским правлением издавалось несколько противоречащих друг другу толкований договора, и, в конце концов, мясники всегда оставались в руках арендатора, а последний не выходил из рук начальства.

Такой случай интересен, конечно, только как характеристика известнаго лица и оказываемого им влияния на ход дел. С приездом Блока, и даже до него, когда губернским правлением заведывали советники, в порядочности которых я не имел основания сомневаться, подобные кунштюки не допускались.

Гораздо больший интерес, для суждения об особенностях управления Бессарабией, представляют такие приемы, которые применялись открыто, вошли в сознание управлявших и управляемых, не вызывая протеста ни с чьей стороны. Несколько таких случаев я здесь приведу. При переосвидетельствовании новобранцев, в губернском воинском присутствии наблюдается всегда такой порядок: после того, как все призываемые осмотрены, и подписаны постановления, решающия их судьбу, все они, уже одетые, приглашаются в зал для выслушания рещения. Затем все подлежавшие переосвидетельствованию новобранцы расходятся по домам, а те из их числа, которые приняты на службу, обязаны явиться к определенному дню на сборные пункты в уездах, где они переходят в распоряжение воинскаго начальника.

Председательствуя в кишиневском присутствии, я совершенно случайно обратил внимание на то, что часть принятых на службу молодых людей, по окончании заседания, уходить в выходные двери, а часть возвращается в соседнюю комнату, куда вслед затем входят несколько полицейских нижних чинов. На вопрос мой, почему не все новобранцы ушли, делопроизводитель мне ответил: „остались одни только евреи“. Будучи утомлен и отчасти рассеян, я не сталь продолжать расспросов и пошел домой, но по пути обратился к той же мысли и стал думать о том, что, в сущности, ответа на свой вопрос я не получил, и вследствие этого, на другой день, спросил одного из членов присутствия о причинах заинтересовавшего меня явления. От него я узнал, что только новобранцы христиане распускаются по домам после приема на службу, а евреев отводят в места заключения при полиции и затем, когда наступить время, отправляют по этапу на сборные пункты, где их снова сажают и, наконец, уже сдают военному начальству. „Почему это делается?“ – спросил я: „Имеем ли мы на это право?“. „О, несомненно“ – ответил мой собеседник, – „я застал уже такой порядок при моем вступлении в должность; не помню, когда последовало такое распоряжение, но несомненно оно должно быть“.

На другой день, упомянутый член присутствия снова явился ко мне и объявил, что он самым тщательным образом навел справки по заинтересовавшему меня делу, и что, как оказалось, в отношении новобранцев-евреев допускается присутствием ничем неоправдываемый произвол. Никакого права, никакого законнаго распоряжения на лишение свободы новобранцев-евреев у нас не было, а был четыре года тому назад случай побега принятого на службу еврея за границу, после чего Устругов, в отсутствие губернатора, установил удобные, по его мнению, гарантии от повторения побегов. Здесь надо упомянуть, что за уклонение новобранца от воинской повинности начальство не отвечает, караулить его оно не обязано, а лишать его свободы не имеет права. Со времени освидетельствования до сбора на пунктах проходят недели, и все это время все принятые евреи сидят под арестом или путешествуют по этапу с преступниками – образ действий совершенно неслыханный.

Пришлось проявить „сантиментальное юдофильство“ и отменить распоряжение. В следующем заседании евреям объявили, что они могут идти домой, но они заспорили, указывая на полицейских и твердо намереваясь садиться под арест, Я ушел из присутствия, предоставив делопроизводителю обясниться по этому поводу с полицмейстером по телефону. Полицмейстер потом мне говорил, что он тоже был удивлен новому и для него способу обращения с новобранцами, но полагал, что на это есть „особое распоряжение“.

При посещении тюрьмы обнаружилось однородное явление, касавшееся на этот раз не евреев. Когда я обходил камеры, ко мне с мольбами кинулось несколько человек, заявляя, что они сидят в заключении несколько месяцев сверх срока. Обстоятельство это по справке подтвердилось. На мой вопрос, почему эти арестованные не выпущены, начальник тюрьмы, приложив руку к фуражке, произнес непонятныя мне слова: „это порочные иностранцы, ваше сиятельство“. Опять я промолчал по неопытности, но придя домой и справившись, как следует, выяснил, что министру внутренних дел предоставлено право удалять из России, по представлениям губернскаго начальства, иностранцев, опороченных по суду. По принятому обычаю, о всех осужденных к заключению в тюрьмах иностранцах делается подобное представление, и они, в ожидании распоряжения министра, продолжают содержаться в заключении после срока. На вопрос мой, какие опасения вызвало бы освобождение заключенных в законный срок, мне ответили, что они, пожалуй, скроются за границу, и тогда распоряжение министра о высылке их заграницу нельзя будет исполнить. Такое рассуждение представилось мне или слишком тонким, или просто нелепым, и я склонился в пользу второго мнения. Порочных иностранцев мы отпустили. Есть еще одно специальное бессарабское преступление, с которым можно ознакомиться из многочисленных протоколов полиции, привлекающей обывателей за „амбулянтную жизнь и игру на гитаре“. Но здесь граница области чистого комизма, а потому я перейду к более серьезному предмету.

Я хочу привести здесь выдающийся пример длящейся эксплуатации сельскаго населения Бессарабии в интересах должностных лиц, с целью показать, как терпеливо, безропотно и темно было современное мне бессарабское крестьянство. Разсказ мой поневоле будет сух и скучен, но для характеристики того времени, которое я описываю, и в особенности для стоящего на очереди вопроса о земской реформе, он некоторое значение имеет.

Существует, в числе так называемых земских повинностей, старинная подводная повинность, отправляемая исключительно сельскими обывателями бывшаго податного состояния, т.е., говоря проще, крестьянами. Должностныя лица определенных категорий имеют право, на основании открытого листа или билета, требовать в деревнях лошадей за указанные прогоны. Такого рода билеты должны выдаваться земскими управами бесплатно только судебным следователям, чинам уездной полиции и жандармам, едущим по делам службы.

Неудобство такого передвижения и очевидная несправедливость возложения сказанной повинности на одних крестьян давно уже сознана почти всеми земствами, и в болыпинстве уездов России ПОД-водная повинность исполняется за счет общеземских средств. Земства или выдают упомянутым выше должноствым лицам прогонный деньги, или уплачивают за них крестьянам прогоны, или, наконец, содержать на местах стоечных лошадей. Но в Бессарабии утвердился такой порядок, при котором, во-первых, крестьяне одни несут все расходы по поездкам должностных лиц; во-вторых, ездят на их лошадях бесплатно все почти без исключения должностные лица и, наконец, в-третьих, поездки их обставлены самым изысканным комфортом.

В каждой волости волостной сход сдает содержание лошадей предпринимателю, обыкновенно еврею, уплачивая ему из волостных средств большие суммы. Предприниматель, в собственных рессорных экипажах, возить по уезду всех, кому управа выдаст билет на право проезда, а выдает она эти билеты очень щедро. Кроме вышеупомянутых лиц, правом брать обывательских лошадей пользуются предводители дворянства, управа, все земские служащие, земские начальники (последние вдвойне незаконно, так как они получают от казны разездныя деньги). Пользуются также этими лошадьми семейства служащих, прислуга их и даже знакомые. Часто служащие разных уездов предоставляют друг другу право пользоваться бесплатным проездом, и я знал случаи, когда в Кишинев из самых дальних уездов приезжали таким образом уездные чиновники. Благодаря такой, совершенно незаконной, постановке дела, каждой волости приходится содержать от 30 до 40 и даже до 6о лошадей, уплачивая с каждой семьи от 1 руб. 75 коп. до 2 руб. 50 коп. в год. Общая сумма, по пяти уездам губернии, по сделанному мной подсчету, составляла на этот предмет около 360 тысяч в год, и все эти деньги ложились на крестьян, без всякаго участия остальных плательщиков земских сборов.

Когда я впервые посетил один из уезцных городов губернии и затем поехал дальше по уезду, заезжая в волостные правления, со мной отправилось человек 10 местных деятелей. Каждой паре лиц подавали коляску, запряженную четверкой, и тогда-то я впервые узнал о тех порядках, которые я только что описал. На выраженное мной недоумение я получил ответ, что крестьянам безразлично, кто и сколькими лошадьми будет пользоваться, так как контракт с почтосодержателем ими уже заключен, а арендатора жалеть нечего: лошади у него есть, и от того, что оне будут стоять, хозяину пользы не будет. Когда же я распорядился уплатой прогонов за свою четверку, все пришли в изумление, в том числе и почтосодержатель, которого мой чиновник особых поручений насилу принудил взять с меня прогонные деньги.

Я не успел, за время своего губернаторства, уничтожить описанное злоупотребление. Я собрал все материалы, затребовала по указанному предмету необходимые сведения и предоставил уездным земствам самим разрешить возбужденный вопрос о несправедливом отягощении сельского населения столь архаической повинностью. Недавно я с удовольствием узнал, что все упомянутыя земства изменили порядок поставки подвод, приняв все расходы в указанном отношении на общеземский счет. Чтобы покончить с такими особенностями Бессарабии, которые придают ей своеобразный отпечаток в отношениях, установившихся между общественными классами, я приведу еще один пример. Там я впервые ознакомился со случаями присвоения некоторыми помещиками особых прав по взиманию пошлин с продуктов, ввозимых в поселения, основавшиеся на их землях. Домовладельцы-арендаторы, и вообще все жители таких поселений, обязаны были уплачивать в пользу помещика, собственника земли, попудный сбор с хлеба, вина и других продуктов разных наименований. Сбор этот взимался особым сторожем, при содействии, в случаях недоразумений, общей полиции, а также местного волостного и сельского начальства. Так велось дело издавна, но каким-то путем вопрос о праве помещиков взимать эти сборы поступил на разрешение судебных мест, до правительствующаго сената включительно, который окончательно решил дело против помещика, разяснив, что продукты первой необходимости не могут быть облагаемы никакими пошлинами в порядке частного договора или основаннаго на давности обычая. Спокойное взимание пошлин отныне было нарушено, протесты и отказы платить стали появляться повсеместно, и большинство помещиков было принуждено отказаться от своих таможенных доходов. Некоторые, упорные, не сдались и продолжали настаивать на своем фиктивном праве. Самый изобретательный из них, унгенский помещик Б., продолжал взимать сбор со своих арендаторов уже в мое время, опираясь на содействие полицеийских властей, которым он импонировал, благодаря знакомству с моим предшественником и близости к проживавшему в доме генерала Раабена, в качестве друга, какому-то неудачному музыканту и удачному карточному игроку П-у, происхождение котораго и прошлое никому не были известны, хотя он везде в Кишиневе был желанным гостем. Этот П. выезжал в Унгени по вызову своего приятеля, и лично руководил действиями полиции по укрощению строптивых жителей поселка, разлакомившихся надеждами на значение судебных решений. Им было показано, кому надо и верить и кому слушаться, в силу чего сборы в Унгенях продолжали поступать в кассу помещика даже после ухода Раабена. Вся тонкость этого дела состояла в том, что надо было получить сбор, не выдавая квитанции, но которой плательщик мог предъявить право на обратное получение денег, и вот тут-то и требовалось содействие властей. До меня дошли сведения об этих оригинальных отношениях путем поданной мне и проверенной мной жалобы, в которой один из домовладельцев поселка объяснил следующее: подъезжая к селению с возом муки, он приготовил требуемый деньги и просил сторожа принять их под квитанцию; сторож выдать квитанцию отказался, а подводу задержал. Тогда обыватель отправился в помещение волостного правления и подал деньги при заявлении об их назначении. Старшина денег не принял, предложив внести их сторожу.

У добивавшагося квитанции или свидетеля плательщика мелькнула вдруг преступная мысль – оставить деньги на столе волостного правления. Он так и сделал, бросившись потом бежать со всех ног, не смотря на крики и гиротесты старшины. Вот тогда-то и наступил самый любопытный и знаменательный момент во всей этой истории. В волостном правлении был составлен протокол о неисполнении злополучным обывателем законных требований начальства: протокол был передан местному волостному суду, а копия приговора суда, наложившаго на виновнаго солидный штраф, была мне последним представлена.

Узнав от местнаго исправника все подробности дела и всю историю упомянутых пошлин, я вместе с тем убедился в полнейшей готовности полиции прекратить свое содействие незаконным поборам помещика. Исправник заявил, что они все тяготятся претензиями Б., и что даже низшие полицейские власти будут счастливы, если уверятся, что они могут безнаказанно уклоняться от хлопотливых обязанностей по выполнению этой особой таможенной службы. Безнаказанность была гарантирована, и поборы, действительно, прекратились, что, по словам помещика Б., его окончательно разорило. Б., уверявший, что он получал в год более 10 тысяч рублей за право ввоза продуктов в Унгени, ездил ко мне по этому делу не раз, пока, наконец, не решил примириться с потерей своих доходов. Но, как кажется, он не простил мне вмешательства в его дела, хотя я должен здесь упомянуть, что, в общем, бессарабские помещики всегда прощали мне попытки, направляемые против некоторых выгодных для них, но устаревших местных обычаев, и относились ко мне прекрасно. С большинством из них у меня установились самыя добрые отношения, и вообще Бессарабию я очень люблю и охотно вспоминаю о проведенном в ней времени.

Глава Четвёртая

Ожидание погромов. Приезд английского дипломата и американского корреспондента. Погромное настроение и борьба с ним. Пронин и Крушеван. Тревожные признаки. Доктор Коган. Поведение евреев. Еврейская самооборона. Настроение полиции.

Мне пришлось испытать в Кишиневе не мало новых впечатлений, связанных с бывшим в апреле погромом, или явившихся результатом ожидания новых беспорядков на той же почве.

Иностранная пресса, в особенности английская и американская, продолжала на все лады обсуждать кишиневский погром. Тогда, как и теперь, еврейству приписывали большое влияние на западноевропейскую и американскую печать. Но вряд ли одними только еврейскими стараниями обясняется тот интерес, который проявили в то время к Кишиневу и английский парламента, и американские государственные люди. Сильное беспокойство, вызванное в Петербурге летом 1903 г. известием об ожидаемом запросе в английской палате по поводу отношения русского правительства к погрому, и те дипломатические сношения, которые пришлось иметь с Америкой, чтобы избавить Государя от получения грандиозного адреса американцев с просьбой оградить евреев от избиений, – указывают на то, что заграницей широкие круги населения и даже правительтва великих держав находили невозможным мириться с устаревшими формами расправы с ненавистным племенем, проявленными в Кишиневе, а также с тем отношением к погрому, которое отражалось в русской противоеврейской печати, и которое считалось как бы обязательным для состоявших на государственной службе лиц. В то же время впервые почувствовалось недоброжелательное отношение высших сфер к евреям. До того времени репутацией непреклонного врага еврейства пользовался лишь великий князь Сергей Александрович, московский генерал-губернатор. Но с 1903 г. стало для всех очевидным, что враждебное по отношении к евреям чувство питают и высшие сферы. Попытки вызвать сферы на какое-нибудь проявление осуждения погромов, или хотя бы на выражение жалости к пострадавшим, дарованием им денежной помощи, потерпели полную неудачу. Между тем, авторитетное слово или действие в этом направлении неизмеримо облегчили бы задачу поддержания порядка в губерниях черты оседлости, уничтожив прочно засевшее у многих и утвердившееся после погрома убеждение, что такого рода расправа населения с его исконными врагами – дело полезное с государственной точки зрения и угодное властям.

Так или иначе, но положение бессарабского губернатора в 1903 г. являлось исключительным, так как слова „кишиневский погром“ не сходили со страниц газет, постоянно звучали за границей и повторялись везде, то в форме напоминания, то в форме предупреждения и опасений.

Однажды ко мне, в приемный час, явился англичанин, говоривший недурно по-французски, но, конечно, не произнесши ни одного русскаго слова. Он отрекомендовался приезжим в Одессу туристом и подал рекомендательное письмо одесского великобританского консула. Несмотря на недомолвки и осторожную речь гостя, скоро стало ясно, что он горит желанием всесторонне ознакомиться с положением евреев в Кишиневе и, в частности, с результатом предварительного следствия по делу о бывших беспорядках. Я направил англичанина к нашему прокурору, дал ему адресы некоторых кишиневских евреев и обещал предупредить полицмейстера о том, чтобы приезжему не чинили препятствий, если он захочет ходить по еврейским кварталам собирать сведения. Но особенный восторг вызвало в англичанине предложение ехать со мной немедленно в тюрьму, куда я в этот день собирался. Он, во-первых, удивился тому, что в тюрьме содержатся громилы (а их было там до 300 человек), затем он, очевидно, не допускал мысли о том, чтобы по апрельскому делу велось правильное следствие (в этом сомнении его на другой день разубедил прокурор суда), и, наконец, надежда видеть громил в тюрьме, говорить с ними, видеть русскую тюрьму – приводили его в восторг. Мы поехали в тюремный замок и стали обходить камеры. Я обратился к большой артели арестантов и сказал им, что они так прославились своим подвигом, что англичане прислали своего чиновника подивиться на них. Мой спутник стал задавать арестантам, через меня, ряд вопросов о поводах, вызвавших погром, о том, что побудило их избивать евреев, что им сделали евреи худого и т.п. Передаваемые мною ответы арестантов вызывали удивление англичанина, так как отвечающие, во-первых, обнаружили какую-то комическую незлобивость и веселость, перекидывались шутками и добродушно сознавались, что они согрешили немножко, но что в убийстве они, „сохрани Бог“, не повинны; уверяли, что евреи – прекрасный народ, что живут они с ними в мире, что всякое бывает, иногда и православный хуже жида. Добавляли, однако, что жиды очень обиделись на погром и теперь донимают их лжесвидетельством, приписывая многим из них преступления, которых они не совершали. Я отошел к окну переговорить о чем-то с начальником тюрьмы и, кончив разговор с ним, изумился: мой спутник, подойдя вплотную к арестантам, оживленно их расспрашивал о чем-то по-русски, кивал головой и как будто захлебывался от жадного удовлетворения своего любопытства. Я отошел еще дальше, предоставив англичанину говорить с арестантами на свободе. Он догнал меня уже во второй камере.

Дня через два англичанин приехал прощаться; он был в восторге от арестантов, от прокурора, от меня, от евреев и вообще от всего, что видел. Говорил мне, что в Англии имеют о положении дел в Бессарабии превратное понятие; что он убедился в правильности отправления правосудия в России, в лояльности административных властей, в беспристрастии и высоком качестве прокуратуры, что порядок в городе оказывается образцовый, и что все сведения о разорении города и маразме, в которую впала торговля, ложны. Говорил он еще многое, чего я не запомнил.

Месяца через два я получил от одесского консула печатную брошюру: доклад о состоянии города Кишинева после погрома, представленный министром иностранных дел обеим палатам по приказанию его королевского величества. Доклад заключался удостоверением, что в Кишиневе все обстоит благополучно. Описанный случай представляет собой прекрасный пример необходимости для губернатора быть самостоятельным, избегая по возможности обращения к петербургскому начальству. Можно себе представить, в какую комедию обратилось бы исследование английскаго дипломата, если бы оно было регулировано петербургскими инструкциями. Одно можно с уверенностью утверждать: благоприятного доклада о положении дел, очень ценного для русского правительства, тогда бы, наверное, не последовало.

Америка одарила меня настоящим курьезом. Перед Рождеством 1903 г., по обыкновению, усилились слухи о предстоящих беспорядках. Как-то, во время праздников, ко мне пришел пожилой полный господин, назвавшихся сотрудником нью-йоркских газет, командированным на рождественский погром, и объяснил, что он живет в Кишиневе дней пять и начинает замечать, что его приезд, по-видимому, напрасен. Подтвердив, что безпорядков он не дождется, я заметил на его лйце знаки как-будто разочарования. Он задумался и, наконец, спросил: уполномочиваю ли я его заявить в газете, что он уехал лишь после категорического утверждения моего о бесполезности его пребывания. Я дал просимое уполномочие, и корреспондент уехал.

Рождество, действительно, прошло спокойно, и только некоторая мнительность заставила меня держаться наготове первые три дня, с целью не опоздать в случае возникновения каких-нибудь беспорядков.

К тому же Рождество было холодное, всякого рода гулянья, танцы и скопление подгородных жителей в Кишиневе не были особенно часты. Но к следующей Пасхе, весной 1904 г., настроение значительно изменилось, и появились признаки, указывавщие на то, что бациллы страха – с одной стороны – и ненависти – с другой, еще живы в городе и способны к размножению.

Первыми ласточками весеннего возрождения полузабытых опасений и утихнувшей вражды явились для Кишинева два лица – Пронин и Крушеван, сыгравшие очень значительную роль в погромном движении 1903 и 1905 гг. Оба они несколько притихли после кишиневской резни 1903 г. Крушеван переехал в Петербургу где стал издавать какую-то патриотическую газету, оставив своего „Бессарабца“ на руках доверенного лица, а Пронину пришлось, оставаясь ве Кишиневе, не мало поволноваться, в ожидании возможности превратиться из свидетеля в обвиняемаго при предварительном следствии и во время суда над погромщиками. Несколько раз Пронин был на волоске от скамьи подсудимых, что, конечно, обуздывало его деятельность и заставляло по временам приходить ко мне развивать идею мирной борьбы с еврейством. Но приблизительно с февраля 1904 года, после начала японской войны, оба патриота подняли головы. Крушеван получил для газеты новую тему – о помощи, оказываемой японцам евреями, а Пронин стал переводить эту тему на общепонятный народный язык. Опять начались донесения полиции о ночных заседаниях в задней комнате одного из рыночных трактиров; снова запестрели, на базарах и в чайных, известные листки, обяснявшие народу предательство и тяжкие грехи жидов. Засуетились и евреи, чувствуя опасность.

О Крушеване пусть говорить в своих воспоминаниях кто-нибудь другой. Я не хочу здесь высказываться о человеке, которого никогда не видел и о котором слышал столько разнообразных отзывов, что нравственная физиономия его не представляется мне ясной. К тому же мне передавали, что он питает по отношению ко мне непримиримую злобу, доходящую до того, что он мне приписывает совершенно невероятные поступки и старается обяснить мое „юдофильство“ весьма некрасивыми побуждениями. Я позволю себе поэтому пройти мимо этой своеобразной молдаванской знаменитости. Могу сказать о нем, однако, что литературный произведения его и публицистическия статьи, попавшияся мне на глаза, обнаруживают некоторый талант и любовь их автора к своему родному краю.

Пронин был мне много понятнее, так как представлял собою знакомый тип великорусского подрядчика, мещанина-кулака, вышедшего в купцы, нажившегося от различного рода подрядов и, между прочим, от притеснения своих рабочих, с которыми он постоянно судился по поводу расчетов. Бойкий выходец из Орла, Пронин быстро нажился в Кишиневе на счет молдаванской темноты и бессарабской нерасчетливости. Он приобрел и земли, и дом, и капитал. Дальнейшему росту его богатства положили, однако, предел евреи, сбившие цены подрядов на городские работы до того предела, за которым великороссу негде как следует размахнуться. Пронин сократил свои дела и начал заниматься „общественною“ деятельностью: он стал директором кишиневского тюремного комитета, взял на себя представительство каких-то персидских интересов в Кишиневе, надел фрак, персидский орден и даже принялся писать стихи – подражания Кольцову, которые злополучный „Бессарабец“, неоплатный должник Крушевана, принужден был печатать под страхом пронинских исполнительных листов.

Для меня, впрочем, важна была другая сторона этой „многоугольной“ фигуры. Мне пришлось поневоле заглядывать в те темные углы личности Пронина, в которых гнездились его инстинкты демагога низкой пробы. Пронин любил иногда разыгрывать роль покровителя и руководителя бедняков-рабочих и не останавливался даже перед необходимостью тратить деньги с целью иметь влияние в рабочей среде. Выступая в двойной роли – защитника православного люда от евреев, с одной стороны, и русского человека – щита самодержавия, с другой, – Пронин имел какие-то связи и с Петербургом и с местным охранным отделением. Встретив во мне человека, предубежденного против его прошлой деятельности, и тяготясь выказываемым мною пренебрежением к его заискиваниям, Пронин не раз пытался намекать мне на некоторую близость свою к министру внутренних дел, разсказывая о своих разговорах с Плеве, о том, как министр принимал его наедине и подолгу с ним разговаривал. Пронин разсказывал, между прочим, что, при окончании одной из таких бесед, он сказал министру: „Ваше высокопревосходительство, в России есть только два истинно-русских, преданных Царю и родине человека, – вы и я“, – после чего министр будто бы улыбнулся и крепко пожал ему руку.

Великим постом я стал получать донесения о том, что Пронин усердно агитирует среди рабочего люда Кишинева, пользуясь статьями Крушевана, распространяя их и комментируя, что он выписывает, с целью антиеврейской пропаганды, подходящие для этой цели газеты, и, навещая тюрьму, старается видеться с заключенными погромщиками, подготовляя их к ответам на суде. Мне удалось устранить Пронина из числа директоров тюремного комитета, после чего он, к счастью, перестал мне надоедать своими посещениями.

Вскоре по городу стали распространяться слухи о попытках евреев добыть для ритуальных целей христианскую кровь.

Первый случай, подавший повод к таким слухам, произошел в сарае еврея-угольщика, к которому был послан за углем христианский мальчик. Еврей взял в руки нож, а мальчик, испугавшись, убежал. Немедленно начались разговоры о неудавшейся попытке ритуальнаго убийства. Пронин ездил к полицейским властям, устроил так, что родители мальчика подали заявление полиции, но дело кончилось пустяками, так как бывшие в сарае свидетели-христиане объяснили, что нож был взят для того, чтобы отрезать веревку с непочатаго угольнаго мешка. Присутствие в сарае посторонних лиц, очевидно, исключало возможность намерения совершить убийство. Но вслед за тем, на окраине города, пропала девочка трех лет. Через несколько часов после её исчезновения, полиция застала перед домом родителей девочки толпу народа. Уже раздавались громко голоса, обвинявшие евреев в похищении ребенка, начались крики и угрозы, возбуждение росло, и мать пропавшей девочки настойчиво требовала обыска и расправы с похитителями. К счастью, в это время привели девочку какие-то родственники, у которых она провела несколько часов. Любопытная сторона описанного происшествия заключается в том, что мать девочки, по-видимому, не обрадовалась её возвращению. Она так настойчиво, определенно и умеренно обвиняла перед народом евреев в похищении ребенка, что при появлении дочери испытала что-то похожее на разочарование. Грубо схватив девочку за руку, она впихнула ее в дом и всем поведением своим обнаруживала не столько радость, сколько досаду.

Наконец, последний случай, возбудивший много толков в городе, произошел перед самой Пасхой, кажется, в среду на Страстной неделе. Молодая девушка христианка, жившая в качестве прислуги у одного еврея, служившаго в аптеке, была привезена в больницу с ожогами всего тела. Вскоре больная умерла, почти не приходя в сознание. Жених покойной стал угрожать аптекарю, называя его виновником смерти невесты. Немедленно в дело вмешался Пронин и стал производить свое дознание, переезжая от семьи умершей к жениху, от больницы к полицейскому управлению. Вечером в клубе он уже разсказывал, как развратный еврей, облив керосином добродетельную христианку, сжег ее за сопротивление его ухаживаниям. На этот раз угрозы жениха, крики родителей и агитация Пронина возбудили население до последней степени. Сгоревшая девушка стала героиней города, полиция доносила, что сдержать негодующее православное простонародье она не в силах, ждали немедленных беспорядков. Пришлось воспользоваться правами губернатора по положению об охране и выслать Пронина административным порядком из Кишинева на все праздничное время. Эффект этой высылки получился прекрасный, и я не думаю, чтобы положение об охране было когда-либо в России удачнее применено. Ни Пронин, ни полицмейстер не хотели верить тому, что мое решение серьезно. Но я сам написал постановление о высылке и вручил его полицмейстеру для немедленного исполнения. Пронин лег в постель, потребовал к себе врача, жаловался, угрожал, но тем не менее выехал из города после того, как я отдал распоряжение перевести его в арестный дом при полиции.

Дознание о происшедшем случае было произведено тщательно и опубликовано со всеми подробностями. Оказалось, что аптекарь весь день провел вне дома и занимался отпуском лекарств в то время, как его прислуга, ставя самовар, полила горевшие угли керосином из бутылки; керосин вспыхнул, огонь по струе перешел в сосуд, бутыль лопнула, и девушка, понятно, обгорела. Хлопот с этим делом было немало, и вообще пасхальные дни 1904 г. я провел далеко не покойно. Главной причиной обострившегося возбуждения были наши военные неудачи, в связи со слухами о помощи, оказываемой евреями нашему противнику. Всякий раз, когда обстоятельства заставляли меня предпринимать что-либо серьезное, в интересах еврейской безопасности, в городе замечались признаки некоторого недовольства, как бы некоторой обиды; формулировать это неясное чувство, отражавшееся и на полиции, и на военных, и в народе, и даже в образованной части общества, можно такой фразой: „Однако, губернатор только и заботится, что о жидах“, или же такой: „Конечно, порядок – дело хорошее, но не забрали бы жиды слишком большой силы“. С этим настроением приходилось считаться не только потому, что специализация на роли „охранника евреев“ для губернатора во многих отношениях неудобна, но и потому, что те силы, на которыя я мог расчитывать для охранения порядка в городе, не следовало ослаблять, давая проникать в их среду чувству досады по отношению к той части населения, которая могла во всякое время сделаться обектом нападения. Словом, приходилось заботиться о том, чтобы не только губернатору но и полиция, и войско не являлись в глазах населения, и в собственных своих глазах, какой-то, специально к евреям приставленной, стражей.

Ряд мер, принятых перед Пасхой, с целью ослабления влияния на население Бессарабии погромной литературы, выяснения неосновательности пущенных в обращение компрометирующих евреев слухов и, наконец, высылка Пронина могли вызвать, а, быть может, отчасти и вызвали, среди христианского населения Кишинева то, отчасти завистливое, отчасти недоумевающее чувство, о котором я только что упомянул. Подробные доклады полицмейстера и установленное по моим настояниям свободное обсуждение им принимаемых нами мер, убедили меня, что и в среде городской полиции проявляется некоторая досада на евреев за слишком внимательное отношение начальства к их судьбе. Инцидент с доктором Коганом, который я сейчас изложу, положил конец всякого рода лишним толкам, приведя интересы обеих частей городского населения в равновесие.

В Кишиневе сохраняло в то время силу давнишнее обязательное постановление, по которому запрещалось жителям города устраивать, в частных домах, общественные собрания, без разрешения полиции. Между тем, один из врачей кишиневской еврейской больницы, д-р Коган, побывав в Одессе в одном из еврейских благотворительных обществе получил полномочия быть представителем этого общества в Кишиневе. По уставу, утвержденному градоначальником, собрания общества происходили в Одессе, так называемым явочным порядком, с предупреждением полиции, но без предварительного её разрешения. Возвратившись в Кишиневу Коган задумал ознакомить с результатами занятий одесского общаго собрания местную еврейскую интеллигенцию, для чего и собрал в доме одного еврея человек 40–50 слушателей, намереваясь прочесть им свой доклад. Но наша полиция не дремала, и не успел докладчик разложить свои уставы и проекты, как вошел пристав, составил протокол, всех переписал, а проекты отобрал. Дело происходило вовремя нашей Пасхи, которую мы проводили в роли еврейских телохранителей, и вдруг оказывается, что евреи сами устраивают в это время незаконные сборища.

Негодование полицмейстера было велико, пристав торжествовал все ждали, как отнесется к нарушению высшее начальство.

Рассмотрев устав и расспросив лично докладчика и хозяина дома, я призвал на совет прокурора, такого же пришельца в Кишиневе, каким был я сам, и также юдофила в глазах юдофобов. Рассмотрев документы и убедившись в невинной цели собрания, мы взглянули на дело со стороны, так сказать, его мест: наго освещения и, в результате совещания, наше юдофильство, а вместе с ним и чувство справедливости уступили место соображениям практическаго характера. К великой радости полицмейстера, я оштрафовал хозяина дома на 100 рублей, а д-ра Когана водворил на две недели в арестный дом при полиции.

Не скажу, чтобы мне приятно было вспоминать о том времени, которое Коган провел в заключении. Сказать по правде, я каждый вечер был не в духе, вспоминая о том, что, в сущности говоря, совершил несправедливость, а каждое утро я ждал наплыва ходатайств от родных и знакомых заключенного. Однако, две недели прошли, и ходатаи не являлись. Но если услуга, оказанная другому, никогда не остается, по словам опытных людей, безнаказанной, то и сделанная несправедливость не должна остаться для виновника ея без вознаграждения. Я испытал справедливость этого парадокса через несколько дней.

Мне доложили о приходе депутаци от еврейского „общества пособия бедным г. Кишинева“, того самого общества, интересы которого были отчасти нарушены внезапным полицейским протоколом. Я просил просителей войти и увидел несколько почтенных евреев, поднесших мне звание почетного члена общества и диплом, заключенный в красивую папку из черной кожи с серебром.

Папку держал в руках секретарь общества – д-р Коган, и он же прочел мне вслух содержание диплома.

Конечно, этот случай проявления „еврейской мстительности“ я не решусь выдавать за правило. Но, как доказательство еврейского такта и остроумия, – он, пожалуй, годится.

Теперь я хочу упомянуть о том, каг иногда еврейское население Кишинева оригинально помогало администрации в охране порядка.

Во время рождественских праздников 1903 г. был такой случай: рано утром 26 декабря ко мне явился полицмейстер с недоумевающим лицом и спросил, выезжал ли я куда-нибудь ночью. Выслушав заявление мое о том, что я ночью спокойно спал, полковник Рейхарт рассказал мне о причине своего недоумения. Из разных частей города поступили заявления, что по улицам, перед утром, разъезжал губернаторски экипаж, и сидевший в нем господин, в штатском платье, по-видимому сам губернатору проверял полицейские посты и справлялся, все ли спокойно. Коляска его и гнедые лошади были похожи на мой выезд, а лицо ревизора в темноте трудно было узнать. Оказалось, что мы имели дело с еврейской хитростью. Евреи не вполне доверяли нашей бдительности и, на всякий случай, нагоняли страх на полицию ночной ревизией правильного соблюдения постовой службы.

На пасхальной неделе имело место следующее происшествие. Два еврея сидели на завалинке дома. Проходившие мимо русские мастеровые, или рабочие, будучи в нетрезвом виде, стали приставать к сидевшим. Те молчали. Наконец, один из рабочих ударил еврея по щеке; тот мотнул головой и не тронулся с места. Последовал второй удар; еврей опять стерпел. Рабочим надоело пассивное сопротивление евреев, и они пошли своей дорогой. Тогда евреи встали, пошли издали за обидчиком, догнали его у полицейского поста и тогда только подняли крик. Налицо оказались все необходимые элементы для суда: потерпевший, обидчик, свидетель и полицейский протокол. Дело кончилось у судьи обвинением мастерового, которого потерпевший сейчас же простил и, таким образом, один из обычных поводов возникновения общей драки окончился благополучно. Замечу, что такое поведение обиженного может быть объяснено исключительно укреплением доверия евреев к полиции, которая была, к описанному времени, приведена полковником Рейхартом в относительный порядок.

Мне часто приходилось слышать об организациях еврейской самообороны и о той опасности, которую представляет для государственного порядка вооруженное и дисциплинированное еврейское население. Кишиневская администрация, в мое время, внимательно следила за попытками евреев, большею частью молодых, организовать своего рода дружины, которыя представляли собою, по общему мнению, ту опасность, что, будучи вооружены, они могли быть одинаково пригодны как для обороны, так и для нападения. Но я должен сказать, что страх по поводу вооружения евреев и значение, придаваемое еврейским дружинам, оказались, по крайней мере в Кишиневе, в мое время, значительно преувеличенными. Бывали случаи собраний за городом еврейских подростков, слышны были иногда их выстрелы в цель, но расследование полиции и жандармов всегда обнаруживало, что в такого рода собраниях масса населения участия не принимала, и что мы имели в таких случаях дело с затеями и организациями полудетскими, близко граничащими с шалостью.

В кишиневском еврействе замечался несомннный раскол между старшим поколением, настроенным не революционно, мечтавшим только о хлебе насущном, и молодежью, увлеченной идеей активного участия в революции. Вообще кишиневский Израиль не был воинствующим, и у меня сложилось убеждение, что, среди наших евреев, склонность к спокойному, буржуазному сушествованию, равнодушие к идейной стороне всякого рода политики, пожалуй сильнее, чем у прочих, населяющих Россию, народностей. По крайней мере, в Кишиневе революционеры-евреи, в бедных слоях населения, представляли собой почти сплошь зеленую молодежь. Женатый юноша, если к тому же он обзаводился имуществом на несколько десятков рублей, быстро переходил в защитники порядка, и вся его энергия направлялась на добывание средств для семьи.

Я находил, поэтому, что кишиневская полиция, слишком напуганная общераспространевным мнением о преобладающей роли еврейства в русском революционном движений, придавала силе и организации местных евреев преувеличенное значение и боролась отчасти с ветряными мельницами. Приведу один пример в подтверждение данного мнения.

Начальнику местного охранного отделения удалось как-то узнать о сделанном одному из кишиневских заводов секретном заказе совершенно нового, изобретенного заказчиком, евреем, орудия. Заказано было несколько сот экземпляров металлических шаров, по три фунта весом, усеянных на поверхности остриями, вроде подковных шипов. Каждый шар был снабжен железной петлей, в которую можно было продеть веревку. Разследование, закончившееся арестом заказчика и конфискацией снарядов, велось артистически, делу было придано серьезное значение.

Когда все нити этого секретнейшего замысла оказались в руках полиции, то выяснилось, что мы, действительно, имели дело с планом еврейской самообороны. Какой-то злополучный еврей задумал выступить на защиту своих единоверцев, в случае повторения погрома, снабдив их новым оружиём: он предполагал, что евреи, запершись в домах и выдерживая осаду нападавших, будут успешно защищаться, бросая в своих противников чугунные шары с остриями, привязанные к длинной бечевке. Поразив одного врага, осажденный мог бы вытягивать свой метательный снаряд обратно и повторять метание бесконечное число раз.

Мне приходилось несколько раз, во время моей службы, ходить одному в толпу волнуюшагося народа, и я всегда испытывал при этом некоторый подъем духа, обычно вызываемый сознанием опасности. Но в толпу еврейских мятежников (того времени, которое я описываю) я пошел бы без всякого волнения. Мне они казались почему-то игрушечными революционерами, с мячиками вместо бомб, с бутафорским вооружением и с детским азартом, рассеять который не представляло бы ни труда, ни опасности. Напоминаю, для оправдания моего тогдашняго отношения к роли евреев в революционном движении, что я имел при этом в виду только Бессарабию, и что даже через два года, в период усиления революции, бессарабские евреи не создали в пределах губернии какой-либо особенно заметной революционной организации.

Я упомянул выше, но только вскользь, о тех затруднениях, которыя испытывали, вероятно, многие губернаторы „черты оседлости“ от укоренившегося среди многих служащих по административному ведомству убеждения в том, что случаи массовых насилий над евреями следует непременно рассматривать, как естественное явление, как признак невыносимого еврейского гнета, как пример борьбы здорового народного организма с внедрившейся в него заразой. Я не мог, в то время, обяснить себе вполне точно причины такого одностороннего отношения к беспорядкам со стороны лиц, призванных охранять порядок, и склонен был допустить, что мне, как новому в Бессарабии человеку, еще не видна в полном объеме неприглядная и вредная роль еврейства. Поэтому я не считал возможным вести среди своих подчиненных „юдофильской пропаганды“. Я не оспаривал никогда их мнения о дурном влиянии евреев на население, о вреде, приносимом евреями, о ненависти, испытываемой по отношению к ним прочими народностями, но лишь старался внушить служащим сознание необходимости исполнить служебный долг, в смысле охраны внешнего порядка и общей безопасности. „Мы охраняем не евреев, а порядок“, – таков был лозунг, данный мной бессарабской полиции. Однако, при распоряжениях, даваемых мной кишиневскому полицмейстеру, и при совместной с ним выработке мер к охране города во время наступления опасных признаков, я не раз чувствовал, что между нашим обоюдным пониманием своих обязанностей стоит какая-то таинственная преграда, что в голове моего подчиненного носится мысль, о которой нельзя упоминать, но которая мешает ему всецело отдаться выполнению своих полицмейстерских обязанностей. Чувствовалась какая-то натянутость в разговоре, мешавшая полному взаимному доверию. Наконец, перед самой Пасхой 1904 года мне удалось, совершенно случайно, поставить полицмейстера „на точку зрения“, как говорят некоторые чиновники. Я получил ночью длинную шифрованную телеграмму от Плеве, который, кажется, в первый раз, решил вмешаться в мою деятельность и проявил в изложении телеграммы нестерпимую для меня манеру настоятельных требований и угроз. Он сообщал о признаках готовящегося в Кишиневе нового погрома (мне это было известно лучше, нежели ему), требовал принятия решительных мер и предупреждал, что малейшее проявление антиеврейских безпорядков в губернии будет отнесено к недостатку моей предусмотрительности и к отсутствию целесообразности моих распоряжений. Надо прибавить, что я изложил содержание телеграммы на память, не совсем верно; она была составлена в более резких выражениях, и я немедленно сел писать и зашифровывать ответ. Не успел я телеграфировать министру о том, что меры к охранению порядка принимаются мною в силу служебнаго долга, а не в виду возможной личной ответственности, как вошел с докладом полицмейстер. Во время нашего разговора мне пришла в голову счастливая мысль показать полковнику Рейхарту расшифрованную телеграмму Плеве. Никогда не забуду перемены, происшедшей после этого в лице, манерах и во всем поведении полицмейстера. Какая-то перегородка, заслонявшая его умственный взор, вдруг упала. Он оживился, повеселел, стал бодр и ясен, как чеуювек, знающий отныне, по какой из двух дорог ему надо идти. Доклад закончился его словами: „будьте спокойны, ваше сиятельство, беспорядков в Кишиневе не будет“.

Глава Пятая

Военные власти в Кишиневе. Три генерала. Мои отношения с военными властями, роль войск в Кишиневе. Поручик К. Поручик X.

В то время, когда я был бессарабским губернатором, в Кишиневе стояли следующие войска: два полка пехотной дивизии, артиллерийская бригада и один кавалерийский полк. Старшим из местных генералов был начальник кавалерийской дивизии Б., человек светского воспитания, с хорошими средствами, очень приятный в личных сношениях. Жена и дочери генерала отличались любезностью, простотой и гостеприимством. Их очень ценили в Кишиневе, и дом генерала Б-а был, как говорится, один из лучших в городе. Я высоко ставил такт и деловитость, которые генерал Б. проявлял в отношениях своих с гражданскими властями, и всегда беспокоился и страдал, когда за его отсутствием, обязанности начальника гарнизона переходили к командующему пехотной дивизией С–у.

Этот генерал вел себя совсем иначе. В манере себя держать он несколько форсировал ноту „бурбонства“ или „солдафонства“, смотрел на себя, как на солдатскую косточку, интересовался исключительно военными, имевшими перед „шпаками“, т.е. штатскими, преимущество военной славы и ясно очерченного круга действий. За этим кругом С. ничего не хотел видеть, и сношения с ним по службе были нелегки. Третий генерал, командовавший пехотной бригадой, был какой-то маньяк – злого, завистливого характера, занимавшийся преимущественно сплетнями. Изумлению его знакомых не было предела, когда он был отправлен на войну, и уверенность кишиневцев в успехе русского оружия тогда впервые поколебалась.

Четвертый генерал был старый артиллерист, очень милый, проводивши свои досуги в игре на скрипке. С ним мне не приходилось иметь служебных сношений.

До наших генералов, кроме Б–а, с которым приятно было поддерживать знакомство, мне не было бы ровно никакого дела, если бы не существовало „правил о призыве войск для содействия гражданской власти“. Правила эти, составленный в то отдаленное время, когда случаи усмирения беспорядков военной силой имели иной характер, оказались мало пригодными для тех случаев, когда, во-первых, помощь войска надлежало получить быстро, в течение получаса, и, во-вторых, когда действия войск должны были происходить в различных частях города сразу. По действующим правилам, губернатору в случае вызова войска, пишет начальнику гарнизона требование, в котором излагает цель вызова, указывает место, куда надо войску явиться, даже определяет примерно количество потребных военных сил. Затем, представитель гражданской власти продолжает руководить действиями военной: он предлагает задачу для исполнения, указывает, кого надо арестовать и т.д., и только после предложения его действовать оружием распоряжение войсками, на время этого действия, переходить к начальнику военной части.

Результаты буквального применения упомянутых правил сказались повсеместно во время погромного периода. Вызванные военные части почти всегда являлись поздно, выстраивались на местах, где происходили беспорядки, и большей частью безучастно смотрели на развертывавшиеся перед ними картины разгрома имуществ, грабежа и насилия, перекидываясь шутками и остротами в тех обычных случаях, когда погром бывал направлен против евреев. Случаи военных карательных экспедиций, грабежи и убийства, производимые военными под видом водворения порядка, тогда еще не имели места. О них я здесь говорить не буду. Я хочу лишь сказать, что те правила, которыми я должен был руководствоваться, давали полную возможность войскам бездействовать во время беспорядков, не подвергаясь при этом никакой ответственности.

Так и случилось в Кишиневе в 1903 году. Было время, от двух часов дня до трех с половиной, когда одна рота, в руках дельного человека, могла локализировать, остановить и потушить погромный пожар близ Чуфлинской площади. Вместо этого, явившийся позднее и занявший полгорода, весь кишиневский гарнизон два дня подтверждал своим бездействием справедливость легенды о разрешенном Царем трехдневном грабеже, пока генерал Б. не решил, что надо спасать и город, и честь войска. После его приказания приступить к арестам, погром прекратился, как кажется, в течение двух часов.

Теперь станет понятным, что я не мог, в интересах общей безопасности, поддерживать с военными властями исключительно официальных отношений, на почве действующих правил. Я должен был, мудростью змия и кротостью голубя, добиваться их милостиваго отношения ко вверенному мне для охраны населению и постараться установить свои, бессарабские, правила о призыве войск для содействия гражданским властям.

Цель эта была достигнута мною при содействии генерала-джентльмена, гр. Мусина-Пушкина, командовавшего в то время войсками Одесского округа, а введенный мною порядок я поддерживал: с Б. – откровенностью, убеждением и просьбами, с С. – хитростью, а с третьим генералом Г–м – настойчивостью, доходившей иногда до угроз.

Графу Мусину-Пушкину я подал составленную мною записку, в которой изложил подтвержденные примерами недостатки правил о призыве войск. Я предлагал, между прочим, пополнить эти правила статьей, согласно которой каждый начальник части, после вызова её гражданскою властью, обязывался самостоятельно приступить к распорядительным действиям во всех случаях, когда он усматривал беспорядки, грозящие опасностью для жизни и имущества обывателей. Граф очень хорошо и внимательно отнесся ко мне и моим предложениям, но предупредил, что военное министерство, конечно, будет противиться такому порядку, при котором ответственность за отсутствие распорядительности может быть перенесена с гражданской власти на военную.

Это обстоятельство не помешало Мусину-Пушкину оказать мне драгоценное содействие: он обещал разрешить начальнику кишиневскаго гарнизона войти со мной в сношения относительно ускоренного порядка вызова войск, в случае надобности. В действительности, он сделал даже больше, заменив разрешение авторитетной рекомендацией оказывать мне действительное содействие, идя навстречу моим намерениям до пределов, допускаемых уставом гарнизонной службы.

Мы с генералом Б–м установили следующия правила: на каждый месяц была определена очередь суточного дежурства одной роты и одного эскадрона. Сведения о месте казарменного расположения дежурных частей были сообщены полицмейстеру и приставам. На каждый месяц давался пароль, который мог быть сообщен начальнику дежурной части, лично или по телефону, любым из полицейских чинов, которому я, под своей ответственностью, давал право обращаться за содействием войска. Командир части, по сообщении ему пароля, выступал через десять минуть в назначенное место, не дожидаясь приказа военного начальства, которому я одновременно посылал для сведения официальное требование. Таков был порядок частичной мобилизации Для общего выступления войск заранее был приготовлен план распределения города по участкам и, согласно этому плану, все наличные части вперед знали свои места и находились в связи между собою при помощи телефонной сети. Оставалось преодолеть еще одно затруднение. Генерал Б. иногда уезжал в Одессу, и тогда приходилось иметь дело с С–м. Этот генерал был юдофобом по преимуществу, уступая в ненависти к евреям только генералу Г–у, и не хотел смотреть на все описанные выше меры предосторожности иначе, как как на позорное для армии поручение оборонять жидов. Однажды мне пришлось пригласить С–а на совещание, в котором участвовали вице-губернатор, полицмейстср и местный исправник; требовалось, в виду некоторых соображений, переменить план диспозиции военных частей. Угрюмо и нехотя подчинившись необходимости заняться выработкой нового плана, записанного состоявшим при нем офицером, С., наконец, встал и, прощаясь со мной, произнес следующие слова: „что вы, князь, беспокоитесь, доверьтесь нам, – в лучшем виде жидов растрясем“.

Пришлось поневоле отнестись к этим словам, как к остроумной шутке. Но и этого мало. Я принужден был нередко прибегать к хитростям, сообщая С–у о том, что революционеры собираются идти с красным флагом или что среди евреев замечается брожение, и ожидаются с их стороны активные революционные действия. В этих случаях он охотно шел на уступки и отдавал необходимые распоряжения для охраны порядка при разных торжествах, вроде встречи икон и т.п. процессиях.

В тех, к счастью, редких случаях, когда командование переходшю к Г–у, я надеялся больше на счастье и собственные силы, твердо решив, после нескольких опытов, обращаться к нему лишь в случаях крайности.

Общий вывод, к которому я пришел по отношению к военным властям, в конце моей административной деятельности в Кишиневе, был тот, что, в интересах охранения порядка, наилучший исход – вовсе не обращаться к содействию войск в тех случаях, когда дело идет о евреях. И, действительно, настроение офицеров кишиневского гарнизона по отношению к евреям не подавало надежды на то, что они окажут мне действительное содействие при возникновении антиеврейских беспорядков.

Два примера, которые я сейчас приведу, будут служить иллюстрацией того образа действий, который применялся местными офицерами к еврейскому населению.

Поручик К., местный уроженец, служил в мое время в драгунском полку. Красивая наружность молодого офицера, казалось, предназначалась для побед над женскими сердцами, а богатырское сложение заставляло предполагать в нем любителя всяких земных благ – рыцаря стола и бутылки. Но на деле оказывалось совсем другое.

К. поселился в двух маленьких комнатах скромного мещанского дома и одну из этих комнат обратил в нечто похожее на часовню. Огромный образ Богородицы, с неугасимой лампадой, евангелие и крест украшали приют, в котором поручик усердно молился, готовясь к подвигам, напоминавшим те времена, когда рыцари посвящали себя борьбе с неверными во славу Божию, для торжества христианства. Рано утром, еще до света, К. седлал лошадей и, вместе с денщиком, выезжал за городскую заставу на бой с евреями, выходившими, вопреки обязательному постановлению городской Думы, закупать хлеб с крестьянских возов, тянувшихся из сел к рыночной площади, где была сосредоточена хлебная торговля под наблюдением городской инспекции. Смело бросаясь на незаконных скупщиков и нанося им неожиданные удары, неустрашимый паладин всегда торжествовал победу, разгонял испуганных евреев и провожал воза на рынок. Но иногда он запаздывал к заключению запрещенных сделок: воза пшеницы оказывались уже купленными и увезенными евреями в свои дворы. К. и в этих случаях не примирялся с проявлением еврейской эксплуатации; он пускался в погоню за увезенным хлебом, находил дом покупщика, вламывался в ворота и отбирал купленное, щедро распределяя удары и брань между покупателем и продавцом, которого заставлял брать свой товар обратно и везти его на рынок.

Религиозная нетерпимость этого идейного офицера заставляла его иногда предпринимать еще более замечательные подвиги. Однажды, стоя в строю перед собором, по случаю какого-то торжественного дня, К. увидел двух любопытствующих евреев, вошедших на церковную паперть и, по-видимому, намеревавшихся проникнуть в собор. Он немедленно спешился, бросился к притвору и неколькими пинками спустил с соборной паперти дерзких иноверцев, которые кинулись бежать со всех ног. Все евреи знали К. и все его боялись, так как он, по их словам, „швыдко бузовал по мордам“.

Благодаря моей несчастной славе доступного „гитэ-губернатора“, как называли меня евреи, жалобы на поручика К. посыпались ко мне десятками. Я не давал им официальнаго хода, так как был уже умудрен опытом по части сношений с военным ведомством. Но я переговорил с командиром полка частным образом, и тот прислал ко мне К. для обяснений. Поручик оказался добрейшим человеком, милым малым, давшим мне возможность в значительной степени умерить его пыл. Он вникал в мои соображения и во многом со мною соглашался; я счел нужным отдать ему визит, и тогда увидал тот образ, перед которым он вдохновлялся на борьбу с потомками „христопродавцев“, получавшими от руки богомольнаго поручика расплату за давний грех своих предков.

Фамилия второго офицера, о котором я хотел здесь рассказать, мной позабыта. Он был тоже поручик, но пехотного полка, и также пользовался известностью в качестве ненавистника евреев. Однако, достойно замечания то обстоятельство, что кипучего кавалериста К., „бузовавшаго“ жидов без всякого стеснения, по праву христианина и защитника бедного люда, евреи не столько ненавидели, сколько опасались, а более корректного, спокойного и холодного пехотинца, редко выступавшего в роли мордобойца, они совершенно не могли выносить. Та переделка, в которую, как ниже будет описано, попал пехотный поручик, немыслима была бы в отношении К., несмотря на его постоянное рукоприкладство к еврейским физиономиям.

Поручик X. вошел однажды в еврейский магазин, помещавшийся на главной улице Кишинева, и бесстрастным голосом произнес: „перчатки“. „Сию минуту“, ответил приказчик, продолжая отпускать товар какому-то посетителю, пришедшему раньше. „Перчатки!“, – Повторил X., возвысив голос, но не теряя еще хладнокровия. Приказчик позволил себе заметить, что он удовлетворяет покупателей по очереди. Немедленно последовал удар офицерской руки по щеке приказчика, который с криком выбежал из магазина. Замечание хозяина лавки, что драться нельзя, было тут же опровергнуто действием, и хозяин, получив свою порцию оплеухи, выбежал также вон; за ним удалились из лавки все покупатели. Вскоре на улицу вышел и офицер, видя, что перчаток ему купить не у кого. Присоединившись к одному из своих товарищей по полку, X. пошел по широкому тротуару улицы, не ожидая никаких последствий от описанного происшествия.

Всякому другому, действительно, эта история прошла бы даром, но, как я сказал, евреи ненавидели X. Вскоре около него, спереди, сзади, с боков, образовалась довольно густая толпа еврейской молодежи, приказчиков соседних лавок, которые стали задевать его за платье, слегка прикасаться к нему локтями, наступать ему на ноги. Оглянувшись, оба офицера заметили, что толпа растет, и повернули с тротуара на улицу; кольцо вокруг них делалось все гуще и тесней, раздавались свистки, насмешки, угрозы. Офицеры вынули шашки и стали медленно подвигаться к противоположному тротуару. Уже с головы одного из них упала фуражка, а на шашку другого накинули петлю, когда, наконец, прибежали полицейские и, с помощью некоторых лиц из числа публики, ввели бледных и растерявшихся офицеров в кондитерскую и стали производить аресты. Арестовали на удачу человек двадцать.

Я узнал о происшедшем немедленно. Все старания мои были направлены к тому, чтобы распорядиться и закончить это дело до приезда ко мне командовавшаго в то время гарнизоном С., так как я чувствовал, что ко мне будут предъявлены такия требования, которых исполнить я не соглашусь. Я не смог бы удержаться от осуждения выходки поручика, и, вероятно, разговор наш кончился бы разрывом, за который лавочники расплатились бы не позднее следующего дня.

Немедленно пригласив к себе обоих офицеров, я повез их в арестный дом, куда только что доставили арестованных евреев. Я предложил обиженным назвать мне оскорбителей, на что, после долгого раздумья, последовало с их стороны указание пяти лиц. Эти пятеро были подвергнуты аресту в административном порядке за незаконное сборище в публичном месте, офицерам было предложено удовлетвориться этой мерой, на что они с радостью согласились; побитым в лавке я рекомендовал обратиться с жалобой в суде, на что их согласия не последовало, и военные власти настолько крепко замолчали о всем происшедшем, что никто из них ни разу при мне не упомянул о неприятном случае оскорбления представителей русской армии в публичном месте.

В бытность генерала Раабена губернатором, господа офицеры переезжали в грязную погоду через улицу верхом на городовых; это были невинные шутки, так сказать, взаимные одолжения между военными. При мне таких случаев не было, но зато я не мог похвастаться любовью ко мне в военной среде.

О солдатах кишиневского гарнизона мне почти нечего рассказать, кроме того, что, по возвращении войск из лагерей в город, ночные кражи, уличные драки и безобразия в ночных притонах всегда заметно увеличивались.

Глава Шестая

Дворянство в Бессарабии. Помещик X. Крупенские. Дворянский пансион-приют. Земство. Суд. Дело об апрельском погроме. Мое мнение о причинах возникновения кишиневского погрома. Прокурорский надзор.

Я хорошо знал быт, характер и традиции и особенности дворянства великорусских губерний, в частности губерний московского района. Всего ближе, по условиям моей прошлой жизни, мне было знакомо дворянство земельное, сохранившее свои старые родовые имения, ведущее сельское хозяйство на своих землях. В Ярославской, Костромской, Тульской, Смоленской, Орловской и Калужской губерниях, в 80-х и 90-х годах гирошлого столетия, можно было еще нередко найти огромные усадьбы, со следами прошлого величия, с вековыми парками, искусственными запрудами, иногда даже с персиковыми оранжереями, с ценной мебелью, редкой бронзой, фамильными портретами и библиотеками в просторных комнатах состарившихся, но еще годных для жилья домов. Заметно было, что прежняя барская жизнь в таких усадьбах клонится к упадку, что старые дома и старые затеи, в большинстве случаев, не будут возобновлены в прежнем виде, но дух старинного барства еще жил в сохранившейся обстановке, и, при созерцании всей этой старины, получалось известного рода эстетическое наслаждение.

Еще ближе мне были известны усадьбы средней руки, в которых велось незатейливое, приспособленное к окружающим условиям, хозяйство, без агрономов и управляющих, при помощи старосты или приказчика, руководимого живущим в имении владельцем. В большей части таких усадеб не было ни роскоши, ни затей. Несколько собак для осенней охоты, тройка доморощенных лошадей и какой-нибудь любимый жеребенок, на которого возлагались всегда преувеличенные и, по большей части, обманчивые надежды, – составляли роскошь помещика, получавшего от своего хозяйства скромные, но верные доходы, – те рубли, которые, по русской пословице, тонки, но долги. Действительно, больших доходов, быстрого обогащения от таких помещичьих хозяйств нельзя было ожидать. Однако, среди жалоб на неурожаи, на дороговизну труда, на недобросовестность соседних крестьян, владельцы небольших имений жили скромно, но сыто и, хотя иногда украшали своими именами страницы банковских публикаций, тем не менее в сущности даже богатели, в виду медленно, но постоянно возраставшей цены земли.

Таких надежных землевладельцев-дворян я знал много, особенно в губерниях нечерноземных, и должен сказать, что они представляли собой явление в общем благотворное. Отношения их с крестьянами, несмотря на происходившие иногда соседские недоразумения, были большею частью недурны. Кулачество, эксплуатация крестьян – с их стороны были явлением редким. Напротив, в их отношениях с рабочим крестьянством наблюдалось известного рода единение, выработанное продолжительной совместной деятельностью. В этом уступчивом и благодушном отношении к бывшим крепостным своих отцов и сказывалась известного рода особенность, выгодно выделявшая местных дворян-помещиков из ряда частных владельцев других сословий, кулаков-мещан и разбогатевших крестьян, которые были гораздо прижимистее и беспощаднее к низшей братии, чем дворяне. В последних положительно сказывалось (хотя иногда слабо и бессознательно) некоторое сочувствие крестьянству, отчасти идейного характера, вытекавшее из любви их к земле, к земледельческому труду и к тем, кто живет этим трудом. Культурное значение дворянско-помещичьих хозяйств северно-центральной России, где среди крестьянского населения нет земельнаго голода и вынужденной дорогой аренды, не может быть, по моему мнению, отвергнуто.

Простота жизни, отсутствие классовой замкнутости и сословной гордости, в смысле чванства, трудовая деревенская жизнь, понимание народных нужд и снисходительное отношение к тому напору на помещичье хозяйство со стороны соседей крестьян, который всегда раздражает владельцев-новичков, – вот те положительные стороны помещиков средней руки, с которыми я ознакомился преимущественно в Калужской губернии. Совсем другую картину я увидел в Бессарабии. В бессарабских усадьбах богатых помещиков можно было встретить большую роскошь, но в них не было той старинной величавости, которая в наших местах ведется от времен Екатерины и Александра II. Усадьбы Бессарабии иногда освещены электричеством, но в них не найдется масляных ламп стиля „Empire“ и тех бронзовых подсвечников и люстр, по которым в центральной России узнается старый дворянский дом. Книжные шкафы бессарабских помещиков полны новейшими романами, но в них отсутствуют французские энциклопедисты 18-го века, в кожаных переплетах, с золотым обрезом. Не видно в их домах и прежней мебели, работы доморощенных столяров, все сделано модно, по новому, часто меняется. Может быть, многое там и удобнее, чем у нас, но все же их деревенские дома – прекрасно меблированные комнаты, а не русския стародворянския гнезда.

Не заметил я у бессарабских помещиков и той любви к имению, которая у нас обыкновенно не зависит от красоты и доходности его. Мы смотрим на свои имения, как на неодушевленные личности, и любим их за них самих, а не за то, что они нам приносят. В Бессарабии имение – земельный пай, приносящий хороший доход и легко переходящий из рук в руки, – рыночная ценность, обращающаяся среди предприимчивых лиц, благодаря быстрым скачкам в повышении стоимости земли. Имения, приобретенныя в 70-х годах по 25–35 руб., переходили при мне в пятые руки по 250–350 руб. за десятину. Высокие урожаи дорогих хлебов, близость портов и границы довели в Бессарабии арендные цены на землю до высоких цифр. Удобрение в мое время применялось там редко. Ведение хозяйства собственным инвентарем встречалось не часто, разве только в северных уездах губернии. Обыкновенно, бессарабский помещик оставлял себе виноградники и небольшой кусок земли, а остальное имение сдавал в аренду, большею частью еврею, передававшему мелкие участки крестьянам, от которых сам помещик был далек, живя по городам и заграницей. Показная роскошь, пользование благами городской жизни, стремление больше получить и еще больше истратить, – таковы были бросавшиеся в глаза черты бессарабских помещиков, лишавшия дворянское землевладение Бессарабии преемственности и прочности, Большие земельные состояния дворян там быстро таяли и переходили из рук в руки. Так, например, в мое время еще жива была память о бессарабском помещике Бальше, земельном магнате и благотворителе, но ни одного имения Бальши я уже не застал. Зато сыновья его бывшего управляющего владели миллионными средствами, которые, в свою очередь, на моих глазах, беспощадно растрачивались его внуками. Не могу отказать себе в желании рассказать здесь историю пяти лет жизни одного бессарабскаго помещика, большого моего приятеля. Этот разсказ послужит иллюстрацией ко всему вышесказанному и даст возможность увидеть типическаго бессарабского землевладельца.

В 60-х годах прошлого столетия один небогатый землевладелец Оргеевского уезда., X., обратился к соседнему богатому помещику В. с просьбой ссудить его небольшой суммой денег. Тот отказал, не доверяя кредитоспособности просителя. Через 30 лет, бывший богач не имел почти никакого состояния, а X., умирая, оставил сыну три тысячи десятин незаложенной земли и солидный денежный капитал. Сын X. кончил курс в университете и женился против воли отца, еще при его жизни, на одной особе, обладавшей прекрасным голосом и музыкальными талантом. Молодые уехали в Италию, получая от обиженного отца только 100 рублей в месяц – бывший студенческий паек, – и поступили на сцену, распевая на итальянских театрах, жена – в качестве примадонны драматического сопрано, а муж, быстро выучившийся петь, – в качестве баритона. Так прошло несколько лет их оригинальной, полной приключений жизни, пока смерть отца не призвала чету певцов обратно в Бессарабию, где муж стал служить по выборам и заниматься хозяйством на бессарабский манер. В небольшой отцовский дом, помещавшийся среди села, была привезена из Италии мебель с инкрустациями, были выписаны музыкальные инструменты, биллиард, дорогая посуда. Земский дом в уездном городе был отделан вновь на счет нового общественнаго деятеля, кареты, кровные лошади были к услугам гостей, съезжавшихся к X. в неограниченном числе. Гости ели, пили, ночевали и веселились, а хозяин, любивший в сущности простую, тихую жизнь и интересовавшийся искусством и службой, обратился в гастронома поневоле. Когда он пригласил меня к себе в деревню, я поставил условием простоту приема, особенно стола, так как я не выносил обильных бессарабских яств. X. до сих пор уверяет, что у него были приняты меры, чтобы угодить моим простым вкусам, но я опишу здесь подробно, как мы провели у него день. Я приехал с женой и одним родственником, не бывшим никогда в Бессарабии, на станцию железной дороги, где нас встретил сам хозяин в двух четырехместных экипажах. Проехав верст 20, мы в 3 ч. дня сели за стол, уставленный бутылками и закусками всевозможных видов. Утолив голод, мы лениво принялись за продолжение обеда, состоявшего из четырех сыт ных блюд, без супа. Просидев за столом часа полтора, я с нетерпением ждал возможности пойти погулять, но оказалось, что мы имели дело еще только с бессарабской закуской, и что бессарабский обед не начинался. Подали два супа и еще семь огромных, разнообразных, сытных блюд.

Я был настолько близок с хозяином дома, что позволил себе выразить свою злобу на него молчаливым протестом, которого он до сих пор забыть не может: я не прикоснулся к подаваемым блюдам, видя в неожиданном продолжении обеда обман и покушение на мое здоровье. Другой, приехавший со мной гость, калужский помещик, реагировал иначе на бессарабское гостеприимство: он заснул в середине обеда, и лакей долго не решался его толкнуть, подавая ему какое-то по-бессарабски пятое, а по нашему – девятое блюдо. Мы встали от стола около 7 час. вечера; в 11 часов предстоял ужин.

Я потом узнал, что для этого дня было выписано из Одессы провизии на 800 рублей. Молодой, умный, талантливый и добрый X. быстро нашел путь для траты отцовского состояния. Задумав провести зиму в Кишиневе, он стал подыскивать жилище. Ему предлагали прекрасный готовый дом за 70 тысяч, но он предпочел купить за 60 тысяч другой, никуда негодный. Сломав его до основания, он выстроил, на том же месте, небольшой дворец за 120.000 руб., завел свою электрическую станцию, меблировал комнаты заново. Прожив одну зиму в Кишиневе, продав одно имение и заложив другое, он переехал на следующую зиму в Румынию, бросив свой дом, содержание которого с % на затраченный капитал составляло около 18.000 руб. в год. Теперь, когда я пишу эти строки, X. опять живет в Италии, поручив ведение своих дел в Бессарабии одному из своих родственников. Следует заметить, что X. не играл в карты, мало ел и почти не пил. Его любимое развлечение – хорошая музыка и разговор по душе с близким знакомым. Единственная его трата, на удовлетворение своих собственных причуд, – были срочные телеграммы, которыми он сносился со всеми, взамен писем, и независимо от срочности тех собщений, которыя он желал сделать. Такие телеграммы, слов в 100, с обычным обращением и заключением, с длинными вводными предложениями, я получал от него не раз просто по случаю того, что ему хотелось поговорить со мной по телеграфу.

Несколько особняком среди бессарабского дворянства стояла огромная семья Крупенских, имевшая, как говорили, в дворянском собрании 52 голоса, считая женские доверенности. В мое время, старший член этой семьи, М.Н. Крупенский, занимал должность губернского предводителя дворянства, два Крупенских служили уездными предводителями, остальные были губернскими и уездными гласными, почетными мировыми судьями и т.п. Семья эта, очень сплоченно действовавшая в общественных собраниях, играла при выборах огромную роль и отчасти давила на прочих общественных деятелей Бессарабии, за что не все любили Крупенских, считая их гордецами, аристократами и обвиняя их в некоторой семейной исключительности. Будучи людьми богатыми, имея связи в Петербурге, Крупенские вносили в местную среду дух, почерпнутый в привилегированных заведениях, в гвардейских полках, в рядах придворного чиновничества и дипломатического ведомства. Но они не были людьми узко партийными, имели известную свободу мнений и, например, к правительству времен Плеве относились без подобострастия и даже с некоторой критикой. В вопросах о расширении местного самоуправления, во взглядах на еврейское законодательство они являлись отчасти либералами. В особенности гуманен и мягок характером был губернский предводитель дворянства Михаил Николаевич, милейший и благороднейший человек. Про него ходили слухи в Петербурге, что он юдофил, покровительствует евреям и зависит от них в материальном отношении. Безусловную порядочность его я доказывал, как только мог, и Крупенский, наконец, получил, к Пасхе 1904 года, давно ожидаемое им звание камергера Высочайшаго Двора, доставившее ему, в то время уже безнадежно больному, большое удовольствие. В общем, за немногими исключениями, роль, которую играла в Бессарабии семья Крупенских, не была отрицательной. Однако, впоследствии, после роспуска первой Государственной Думы, Крупенские, имевшие свое состояние в земле, сильно подались в сторону правительства и, увлекшись ограждением своих семейно-сословных интересов, утратили значение беспристрастных общественных деятелей. Эту перемену я объясняю себе боязнью аграрной реформы, устрашающее влияние которой отразилось в то время на большинстве помещиков.

М.Н. Крупенский задумал увековечить память о своем предводительстве постройкой в Кишиневе дворянского пансиона-приюта. Не жалея трудов и времени, он ездил в Петербург, добивался Высочайших аудиенций и сумел выхлопотать от казны средства на постройку здания, смета которого была составлена тысяч в триста. Бессарабское дворянство решило принять на себя расходы по содержанию приюта, в уверенности, что предпринимает выгодное и важное для интересов сословия дело. М.Н. Крупенский, не дождавшись окончательная согласия министра финансов на отпуск казенных денег, понадеявшись на слова Государя и не собрав ни гроша из средств местнаго дворянства, приступил к постройке приюта по грандиозному плану. Великолепный дворец, с роскошными квартирами, светлый, просторный, с собственной электрической станцией, был почти готов, когда, наконец, удалось вырвать казенную ассигновку. Крупенский был должен кругом подрядчикам и поставщикам, которых удовлетворил авансами, выдавая им свои векселя. Приют был построен на славу, недорого и добросовестно. Наступила пора подумать о том, кем заполнить это учреждение, и тогда выступила во всем блеске бессарабская беспечность: пансионеров для приюта не оказалось, да дворянскому сбору было бы и не под силу их содержать. В результате – здание стоит пустым до сего времени (зимы 1906 года).

Земство в Бессарабии было по преимуществу представлено помещичьим классом, и крестьяне не играли в нем заметной роли. Председатель губернской земской управы барон Стуарт, участник известных земских сездов, магистр ботаники и зоологии, был человек просвещенного образа мыслей. Он понимал необходимость идти в сторону демократизации земства, но земское собрание не всегда оказывало ему в этом направлении поддержку, и потому на деятельности бессарабских земских учрждений лежал тот же, свойственный Бессарабии, отпечаток внешнего великолепия и отсутствия мелкой, последовательной, кропотливой работы в интересах сельских масс. Губернскую земскую управу можно было, пожалуй, упрекнуть в излишнем увлечении великолепными сооружениями: она построила в мое время здание земскаго музея, превысив при этом первоначальную 40-тысячную смету вдвое или втрое. В семи верстах от Кишинева, в 1902–1904 годах, строился новый городок – земская лечебница для душевнобольных, стоившая громадных денег. Это было любимое детище барона Стуарта, и, действительно, вряд ли в России найдется лечебница, подобная Костюженской. Однако, уже при мне, когда еще не все её здания были оборудованы, начались критика и жалобы на дороговизну больницы и на затруднение содержать ее средствами земского сбора. Вообще, во многих предприятиях бессарабского земства заметна была та непродуманность, которой отличались все бессарабцы. Сначала отрезали, а потом мерили, и, после примерки, всегда оказывалось, что отрезано слишком много. Но все же общий дух современнаго мне бессарабскаго земства был просветительно-прогрессивный, и ряд председателей губернской земской управы – предшественников барона Стуарта – оставил в земском деле хороший след. Таков был старик Котруца – тип земского сеятеля первых времен, и Кристи, отец бывшего московского губернатора, ныне сенатора, Григория Ивановича. Уездные земства – бендерское, сорокское, белецкое, хотинское и оргеевское – заслуживали полного одобрения по составу председателей управ, и некоторые из них много поработали для развития плодотворной деятельности местных общественных учреждений. Мими, Алейников, Шишко, Лисовский не уронили бы никогда ни земского дела, ни „земской идеи“. Несчастным исключением в губернии было одно только аккерманское земство, совершенно испорченное семьей Пуришкевичей, пользовавшейся в губернии, и вполне заслуженно, плохой репутацией, но имевшей влияние в уезде, благодаря своему богатству и удивительной пронырливости и неразборчивости в средствах для достижения своих целей. Родоначальником этой семьи, составившим ей имя и состояние, был знаменитый в свое время бывший священник кладбищенской церкви, впоследствии член кишиневской консистории, составивший себе среди бессарабского духовенства громкую репутацию, отец протоиерей Пуришкевич, выслуживший для своего сына, посредством Владимирского креста, дворянское звание. Пуришкевич-сын занимал некоторое время должность непременного члена бессарабского губернского присутствия, но, незадолго до моего приезда, принужден был оставить службу. Пуришкевич-внук был одно время председателем аккерманской земской управы, в чем можно было убедиться, созерцая портрет его, повешенный в зале земскаго дома. Когда я, посетив Аккерман, спросил о заслугах, вызвавших столь почетное отличие этого земского деятеля, мне ответили, что один из земских служащих аккерманской управы, по какому-то случаю, побил председателя. Чтобы утешить Пуришкевичей и реабилитировать побитого, земское собрание постановило повесить его портрет в зале заседания.

Когда я служил в Бессарабии, молодой Пуришкевич был в Петербурге и занимал должность чиновника особых поручений при министерстве внутренних дел. Теперь он известен, как член русского собрания, составляющий одно из украшений союза истинно русских людей. Всякий, кто знал историю его семьи, мог бы безошибочно предсказать, что он найдет в этом союзе подходящее для Пуришкевичей поле деятельности.

Хотя бессарабское земство, в мое время, носило в общем либеральный отпечаток, но деятельность его была совершенно чужда противоправительственной агитации. Жандармскому управлению почти нечего было делать в земской среде, и даже среди служащих в земстве по вольному найму; так называемые неблагонадежные элементы встречались лишь в виде редкого исключения. Все управы и все их служащие признавали губернаторов права и принимали их в полном объеме, установленном новым земским положением. Никакой натянутости в служебных отношениях, никакой оппозиции губернатору они не допускали ни при Раабене, ни при мне. Тем не менее, при выборах 1906 г., после роспуска Государственной Думы, все почти „либеральные“ земцы были зачислены местной администрацией в список нежелательных, и затем забаллотированы, благодаря сплоченности Крупенских и общему повороту землевладельцев в сторону реакции.

Началось в Бессарабии сокращение и даже уничтожение таких отраслей земского управления, которые явились результатом стремлений прогрессивных земских элементов и которые уже начинали оказывать заметное влияние в жизни местного населения. От губернской управы было отнято поручение объединять деятельность уездных земств в вопросах народного образования; упразднены были санитарные и агрономические организации губернского земства, закрыто было и его оценочное отделение, собравшее ценный материал, которому ныне предстояло, в необработанном виде, загромождать земский архив. Барон Стуарт не выдержал зрелища ломки тех начинаний, к которым он прилагал твой труд, и в ноябре 1906 года подал прошение об увольнении его от должности председателя бессарабской губернской земской управы.

Личный состав кишиневского суда в 1903–1904 гг. не представлял никаких особенностей по сравнению с прочими, знакомыми мне, окружными судами России. Председатель суда, Клопов, был очень милый, прекрасно ко мне относившийся человек, и я очень жалел, когда его перевели в Ригу незадолго до моего переезда в Тверь.

Клопов отличался, между прочим, тем, что очень не любил евреев и, при всем своем судейском беспристрастии, сознавался, что ему трудно смотреть на еврейские судебные дела непредубежденными глазами. Его нелюбовь к евреям в полной мере разделяли два товарища председателя и, по крайней мере, три члена суда, так что кишиневская „сидячая магистратура“ была по преимуществу юдофобская. Меня очень интересовало такое отношение наших судебных деятелей к евреям, и я не раз старался выяснить его причины. Все перечисленные мною судьи единогласно утверждали, что ни одно судебное дело, как уголовное, так и гражданское, не может правильно вестись, если в нем замешаны еврейские интересы. В гражданских делах такого рода угнетали судей фиктивные сделки и договоры, безденежные и дутые векселя и расписки, сокрытие имущества и, в особенности, скрытое за формальными документами, но явное в убеждении суда, ростовщичество евреев. Уголовныя дела, по словам судей, давали повод евреям наводнять суд лжесвидетелями, противопоставляя их друг другу в неограниченном количестве и совершенно заглушая каждый голос свидетелей, присягнувших по иудейскому закону. Кое-что в описанном роде я наблюдал и сам как во время слушания процесса о кишиневском погроме, так и в других случаях. Действительно, евреи обыкновенно хотят доказать больше, чем было, страшно волнуются, горячатся и преувеличивают свои, часто мало достоверные, свидетельские показания. Но все же мне казалось, что кишиневский суд, в составе известных всем трех своих членов, напрасно вводил в свои решения такую мотивировку: „хотя свидетели такие-то и показали… но так как они евреи, то суд не может придать их показаниям значения, опровергающего свидетеля противной стороны, Ивана Иванова“. А такого рода примеры в практике кишиневского суда иногда встречались.

С осени 1903 г. началось грандиозное дело об апрельском погроме, под председательством В.В. Давыдова, старшего председателя одесской судебной палаты. Владимир Васильевич Давыдов, тамбовский помещик, служил когда-то в Москве мировым судьею; у нас с ним были общие родственники и знакомые. Мы обрадовались ему, как родному. Вскоре мне удалось уговорить В.В. переехать в губернаторски дом, где он и прожил вместе с нами, в общей сложности месяца 2–3, пока, с перерывами, тянулось погромное дело. Он внесь в наш дом знакомый русский дворянско-помещичий дух, украшенный традициями старого судебного деятеля и веселостью остроумного и живого собеседника. Я до сих пор чувствую живейшую признательность к Давыдову за проведенное ими в нашем доме время.

К процессу о погроме в Петербурге готовились еще с лета. В конце июня в Одессу и Кишинев приезжал директор департамента министерства юстиции, Чаплин, с целью определить, где и в каком порядке должно слушаться это громкое дело. Я, со смелостью новичка, заявил ему, что нет основания опасаться беспорядков в Кишиневе, и что поводов к закрытию дверей суда для публики я в данном случае не усматриваю. Чаплин отнесся к моим словам осторожно, что было с его стороны вполне основательно, так как я тогда только что вступил в должность, но впоследствии, когда я осмотрелся и написал в Петербург, что порядок в городе процессом нарушен не будет, решено было слушать дело в Кишиневе. При этом, однако, последовало распоряжение министра юстиции закрыть двери суда для публики и печати, и совершенно напрасно, так как таинственность эта вызвала массу толков по России, и толков весьма неблагоприятных для нашего правительства, тогда как за границей отчет о заседаниях, передаваемый ежедневно адвокатами, через посыльных евреев, в Унгени, на румынскую почту, печатался подробно и последовательно. Таким образом, и тайна не соблюдалась, и успокоения не было достигнуто.

Заметив полную неосновательность распоряжения министерства юстиции и горячо поддерживаемый в этом отношении Давыдовым, я, в январе 1904 г., при посещении министра юстиции Муравьева, заявил ему о том, что, в интересах водворениия спокойствия в обществе и с целью прекращения неблагоприятных для правительства толков, было бы желательно открыть для публики двери суда и разрешить печатать в газетах отчеты судебных заседаний. Муравьев вышел из себя и завопил, что он закрыл заседания суда для публики из-за министра внутренних дел и никак не ожидал, что губернатор будет оспаривать мнение своего министерства.

На мой ответ, что я ни к одному из министерств не принадлежу, а высказываю мнение свое, как местный представитель правительственной власти и общеправительственных интересов, Муравьеву не без ехидства, заметил: „сочту своим долгом передать министру внутренних дел ваше мнение по поводу гласности процесса, и тем охотнее, что министерство юстиции очень не желало, в данном случа, закрытых дверей“.

Не знаю, как и о чем сносились по этому поводу министры, но погромное дело, продолжавшееся еще год, рассматривалось до конца при закрытых дверях.

С разрешения Давыдова, я имел место в суде, за креслами палаты. В случае протеста по поводу моего присутствия, мы хотели сослаться на мое право, как почетного мирового судьи, присутствовать в судебных заседаниях. Однажды, когда за судьями набралось довольно много посторонних лиц, жандармских и полицейских офицеров, чинов прокурорского надзора и т.п., действительно последовал протест со стороны адвокатов, поддерживавших интересы потерпевших евреев. Карабчевский, Грузенберг, Кальманович, Зарудный, Соколов, раздосадованные стеснением гласности суда, заявили об удалении всех посторонних лиц, сидевших за судейскими креслами. Но вслед затем кто-то из них, кажется, Зарудный, от имени товарищей, заявил, что против присутствия губернатора, князя Урусова, они не протестуют. Юдофильство на этот раз мне пригодилось.

Процесс было интересно слушать только в начале, когда допрашивали главных свидетелей. Особенно интересен был допрос Пронина, которого гражданств истцы поворачивали по очереди на горячих угольях, прилагая все старания для того, чтобы обратить его из свидетеля в подсудимого. Пронина уличали в составлении зажигательных воззваний, в распространении опасных для евреев ложных слухов. Удостоверились в том, что ему принадлежали статьи в „Знамени“, доказывавшие, что евреи сами учинили погром; старались узнать, кто ему эти статьи исправлял; заставили его признаться, что он ездил к Иоанну Кронштадтскому и заполучил от него известное „второе послание“ против евреев. Читали пронинские стихи, заставили его давать ответы, доказавшие невежество свидетеля, и выпускали его отдохнуть только после появления на его лице признаков приближающейся апоплексии.

На первых полусвидетелей – полуподсудимых обращены были и холодный сарказм Карабчевскаго, и. нервная запальчивость Зарудного, и изящная логика Грузенберга, и беспощадные, как удары тяжелого молота, выводы Кальмановича. Затем, когда первоначальный жар гражданских истцов был растрачен в пустыне судебной залы, начались показания свидетелей евреев, после которых стало очевидным, что для определения степени виновности сидевших за решеткой подсудимых нужно было бы обладать даром ясновидения. Свидетели, сидевшие во время погрома в подвалах, видели то, что просисходило за две улицы от них, свидетели убийств показывали на разных обвиняемых, все отвечали не на вопросы суда, а на собственныя мысли – словом, началась какая-то свидетельская вакханалия, путавшая несчастных судей и мало интересовавшая гражданских истцов. Последние, с самого начала процесса, не прилагали никаких стараний к уличению подсудимых, проводя настойчиво мысль, что главные виновники погрома, вдохновители его, – в Петербурге, а организаторы – в рядах только что допрошенных свидетелей. Убеждение это привилось в широких кругах русского общества и принималось в заграничной печати, как несомненная истина.

Действительный повод кишиневского погрома остался невыясненным до сих пор. По тому волнению и жгучему интересу, которые были вызваны апрельскими беспорядками 1903 г., в России и заграницей и которые не были ослаблены последующими избиениями евреев, имевшими место после октябрьского манифеста 1905 г. в разных городах и местечках, и затем, в 1906 г., в Гомеле, Белостоке и Седлеце, можно думать, что этот первый, после долгого перерыва, еврейский погром не будет забыт и займет когда-нибудь исследователя русской истории первых лет ХХ-го века.

Я сознаю поэтому необходимость упомянуть здесь о тех впечатлениях, которые остались в моем уме по поводу возможной роли различного рода влияний в подготовке тех беспорядков, которые в пасхальные дни 1903 г. отняли у кишиневских евреев 42 жизни и причинили им, по крайней мере, миллионный убыток. Но при всем старании отдать себе ясный отчет по поводу упомянутаго происшествия и несмотря на желание изложить свои впечатления беспристрастно и подробно, я могу наметить только слабые и мало определенные черты тех предшествовавших погрому явлений, которые имели место в моем отсутствии и которых я не мог всесторонне обследовать.

Прежде всего я должен категорически заявить, что в секретном деле департамента полиции, которое я внимательно изучил перед приездом в Бессарабию, не было ни одного намека, дававшего повод предположить, что министерство внутренних дел считало желательным допустить не только избиение евреев, но даже какую бы то ни было антиеврейскую демонстрацию, хотя бы в форме безопасной для жизни и имущества жителей города. Иначе и быть не могло, так как во главе департамента стоял в то время А.А. Лопухин, бывший прокурор московского и петербургского судов и харьковской судебной палаты, приглашенный министром Плеве для упорядочения полиции по широкому плану, выработанному Лопухиным в общих чертах и представленному им министру при своем вступлении в должность. Плеве любил указывать (в тех случаях, когда его обвиняли в реакционерстве) на нового директора департамента, с целью показать, что он ищет людей с широкими взглядами и безупречным именем. Действительно, Лопухин пользовался прекрасной репутацией в судебном ведомстве, и от него ждали многого. Он явился жертвой политики министра, постоянно откладывавшего созидательную работу, и был затянут поневоле в круг деятельности Плеве, впервые применившего формулу: „сначала успокоение, а потом реформы“. Тем не менее, влияние Лопухина не раз смягчало и вводило в законные рамки железную волю и диктаторские замашки министра, который, считая директора департамента либералом, все же продолжал его уважать и нередко ему уступал. Близость моя к Лопухину, основанная на родственных и тесно дружеских отношениях, дает мне возможность утверждать, что подозрение относительно участия, в описываемое мною время, подчиненнего ему департамента в устройстве погромов – совершенно недопустимо.

С большим сомнением я отношусь и к известию о письме, будто бы написанном министром внутренних дел бессарабскому губернатору и оглашенным в английских газетах. В письме этом, в осторожных, но прозрачных намеках рекомендовалось губернатору снисходительное отношение к активной борьбе христианского населения с его врагами и притеснителями – евреями. Я только один раз, и то очень давно, прочел это апокрифическое письмо и потому передаю его содержание неуверенно и, во всяком случае, только приблизительно. Но в поддельности его я глубоко убежден. Плеве не был способен на столь неосторожный поступок и ни в каком случае не рискнул бы оставить доказательства своих провокаторских планов в руках губернатора, которого он почти не знал и которому мало доверял, даже если бы он хотел встать на путь погромной политики, а такое решение с его стороны представляется мне в высшей степени сомнительным. Но, оставляя в стороне это последнее соображение, являющееся результатом моего личного взгляда, необходимо принять во внимание, что Раабен не был подходящим поверенным для такого рода проектов. Он был человеком очень приличным, ничего не искал, начальству не подслуживался и, кроме того, относился к евреям с большой терпимостью. Он сам, лишившись места, пострадал от погрома, долго не мог поступить обратно на службу, несмотря на благосклонное отношение к нему Государя, и получил возможность отчасти себя реабилитировать лишь после смерти Плеве. Так не поступают с доверенными исполнителями щекотливых поручений.

Не был ли в таком случае погром неожиданной и неудержимой вспышкой давно накопившейся злобы, отплатой за давние обиды, проявлением стихийной силы народа, расправой угнетаемой евреями толпы над своим исконным врагом? Столь же решительно отвечаю, что такое обяснение кишиневского погрома односторонне, неправильно и совершенно искусственно.

Нельзя отрицать, что в губерниях, включенных в черту еврейской оседлости, объектом грабежей и насилий скорее всего могут оказаться евреи. Главной причиной в этом отношении являются специальные законы, способствующие развитию взгляда на евреев, как на бесправных граждан и как на опасный для государства элемент. Можно, пожалуй, допустить, что некоторые расовые особенности и религиозная исключительность противопоставляют в известных случаях еврейство прочим народностям, причем, однако, следует заметить, что значение обособленности еврейского племени обыкновенно преувеличивается его врагами. Существуют и жалобы на еврейскую эксплуатацию, хотя они раздаются гораздо чаще из рядов людей, наблюдающих эту эксплуатацию, нежели из рядов эксплуатируемого населения. Но все перечисленные причины еще не достаточны для возникновения погрома; нужен ближайший повод для взрыва страстей толпы, а такого повода, который послужил бы началом кишиневского погрома, открыть не удалось, и все сведения, распространявшиеся когда-то о ссоре происшедшей между евреями и православными на Чуфлинской площади, оказались ложными. С другой стороны, в Кишиневе в 1903 г. имели место и другого рода явления, сопутствовавшие погрому, о которых нельзя не упомянуть.

Большое значение, в смысле подготовки погромного настроения, сыграла в то время периодическая печать, преимущественно местная крушевановская газета и присылаемые для распространения в Кишиневе петербургские издания однородного направления. Номера этих гаэет были наполнены обвинениями против евреев, а также сообщениями фактов и рассуждений, разжигающих страсти. Авторитет Крушевана в глазах его читателей до известной степени поддерживался явным покровительством, оказываемым ему в главном управлении по делам печати, результатом чего было бессилие местной администрации умерить его юдофобский пыл. Преследования против него управлением возбуждались вяло, а к жалобам его на местную цензуру там прислушивались охотно, и мне самому пришлось услышать от начальника главного управления по делам печати, сенатора 3., мнение, что направление и деятельность Крушевана имеют здоровую основу, и что прекращение его издания, с правительственной точки зрения, нежелательно.

Затем, местный обыватель не мог не заметить отражения благосклонных правительственных взглядов на поведении и программе тех лиц, которыя облекали свою деятельность, хотя бы совершенно частную, в патриотические формы, стараясь везде проявлять свой „русский“ дух. Уродливые проявления этого духа, создавшие впоследствии знаменитые организации „истинно русских людей“, общеизвестны, а принадлежность к составу этих патриотов многих лиц с темным прошлым, с незавидной репутацией и с испачканной совестью – замечены, вероятно, большинством непредубежденных людей. Ненависть к евреям – один из главных членов их символа веры. Таков был в Кишиневе Пронин с компанией, и эти люди открыто заявляли себя опорой русского правительства и пионерами русских интересов в инородческой стране. Что такого рода люди пользовались известным покровительством правительства, видевшим в них также „здоровую основу“, патриотический оплот самодержавия и русской народности, – в этом нельзя сомневаться. Нельзя было сомневаться и в том, что в этой компании можно было встретить сколько угодно экземпляров, готовых и побить, и пограбить евреев во имя православной церкви, в защиту православного народа и во славу самодержавного русского Царя. Связь этих „русских людей“ с полицией, в особенности тайной, существовала уже в то время, которое я описываю.

Полиция в Кишиневе, как, вероятно и в других городах с преобладающим еврейским населением, чувствовала дух, идущий из центра и приобретавший на месте реальные формы, а потому считала, что недоброжелательное отношение к евреям является своего рода правительственным лозунгом, что притеснение евреев можно производить не „за страх“ только, но и „за совесть“. Наряду с этим выросло, окрепло и широко распространилось в темных массах убеждение о безнаказанности враждебных действий, направленных против евреев. Дошло до того, что в народе появилась легенда о разрешенном Царем трехдневном еврейском погроме, и в Кишиневе, рано утром, на третий день беспорядков, у Скулянской рогатки, была остановлена полицейским приставом толпа крестьян, пришедших издалека, с деловым видом и полным сознанием исполняемого долга „бить жидов по царскому приказу“.

Я отмечаю очень настойчиво эту характерную черту кишиневского погрома. Преобладавшим мотивом в действиях погромщиков были не ненависть, не месгь, а выполнение таких действий, которые, по мнению одних, содействовали целям и видам правительства, по мнению других – были даже разрешены и, наконец, по обяснению мудрости народной – являлись выполнением царского приказа.

Таким образом, нельзя, по моему мнению, снять с центрального правительства нравственной ответственности за происшедшие в Кишиневе избиения и грабежи. Я считаю наше правительство виновным в покровительстве, оказываемом им узко-националистической идее; в недальновидной и грубой по приемам политике его по отношению к окраине и инородцам; в том, что эта политика поддерживала среди отдельных народностей взаимное недоверие и ненависть и в том, наконец, что власть, потакая боевому лжепатриотизму, косвенно поощряла те дикие его проявления, которые, как доказал известный циркуляр министра внутренних дел графа Толстого, изданный в восьмидесятых годах, моментально исчезают, как только правительство открыто заявит, что погром на почве национальной розни есть преступление, за допущение которого ответит местная администрация. Обвинение в попустительстве правительства погромам я считаю, таким образом, доказанным.

Но можно ли, по крайней мере, считать русское правительство вполне свободным от подозрения в непосредственном участии в погромных действиях, через своих агентов, хотя бы тайных, и можно ли утверждать, что непосредственный повод погрома был естественый и случайный, а не был выполнен „по приказу“?

Пока я служил в Кишиневе, и еще долгое время спустя, я не допускал мысли о том, чтобы в правящих кругах погромная политика имела деятельных приверженцев и тайных вдохновителей. События 1905–1906 гг., ревизия Савича в Гомеле, сенатора Турау в Киеве, деятельность союза русских людей и высокое покровительство, ему оказываемое, ответ министра внутренних дел на запрос Государственной Думы по поводу тайной типографии, рапорт Макарова о погромной деятельности жандармских офицеров Коммисарова и Будаговскаго и т.п., – все это содействовало изменению моего первоначального мнения, и то непонятное и недосказанное в кишиневском погроме, что прежде вызывало во мне недоумение, я стал относить к действию некоторых тайных пружин, управляемых высоко стоящими лицами.

Возможно, что начальник кишиневского охранного отделения Л., которому стоустая молва приписывала непосредственное устройство апрельского погрома, играл двойную роль: подготовив погром одной рукой, он другой написал в департамента полиции тот рапорт, предупреждающий о возможности беспорядков, который я видел в деле департамента.

Такое предположение тем допустимее, что Л. был жандармский офицер, подчиненный, с одной стороны, департаменту полиции, а с другой, – командующему отдельным корпусом жандармов, должность которого исполнял в то время известный генерал В., бывший с.-петербургский градоначальник, пользовавшийся незавидной репутацией, способный на все, чтобы выслужиться, и ненавидящий евреев, от которых он пострадал в Вильне, когда был там губернатором.

Л. также не внушал к себе никакого доверия. Подозрительны и любопытны для данного вопроса были в нем две черты: во-первых, близость к Пронину и, во-вторых, начет казенных денег, который был произведен на него по оставлении им должности и в котором он не смог оправдаться. Тем не менее, его карьера не пострадала, он получил хорошее место в управлении киевского генерал-губернатора К–а, принадлежашего к тому же типу придворных военно-полицейских сановников, как и генерал В., и так же, как и последний, бывшего ранее градоначальником в Петербурге.

Возможно, наконец, искать опору и вдохновение погромной политики в сферах еще более высоких. Записки Крапоткина (стр. 399) дают в этом отношение определенное и весьма вероятное обяснение.

Я не хотел бы выдавать своих предположений за несомненный факт. Я указал лишь на тот путь, которым юдофобство министра внутренних дел Плеве, высказываемое им, может быть, только как убеждение, могло перейти у его товарища В., подчинявшегося еще иному, внеминистерскому руководству, в намек на желательность произвести опыт применения погромной политики, и как потом этот намек, скатываясь по иерархическим ступеням жандармскаго корпуса, дошел до Л., в виде желания высшего начальства, до Пронина и Крушевана – в виде призыва к патриотическому подвигу и до молдаванина-погромщика – в виде царского приказа.

Судебное дело о погроме продолжалось очень долго, и я не дослужил в Кишиневе до его окончания. Насколько я помню, количество оправданных подсудимых приблизительно совпадало с количеством обвиненных. Меры наказания были применены, за редким исключением, довольно мягкие. Гражданские иски потерпевших, в большинстве случаев, остались неудовлетворенными по невозможности доказать размера убытков, причиненных тем или другим обвиняемым. Однако, судебное разбирательство значительно успокоило еврейское население губернии, дав ему известного рода нравственное удовлетворение. Нареканий на суд со стороны евреев не было слышно. Перед тем, как перейти к характеристике кишиневского прокурорского надзора, я хочу упомянуть, что с кишиневскими судебными деятелями я жил и расстался прекрасно. Отношения наши не омрачились ни разу, если не считать одного забавного случая, который я приведу, как веселое воспоминание о выказанном мною невольно неуважении к судебному ведомству.

У меня часто обедали запросто два-три гостя, причем обед был всегда очень простой, на что никто не бывал в претензии. Но однажды я задумал дать более парадный обед для приезжих членов палаты и для местного суда. Желая избежать обычных, всем давно надоевших, блюд – осетрины и индейки, без которых ни один торжественный обед в Кишиневе не обходился, я воспользовался полученным из Тамбова, редким по качеству, окороком ветчины и включил его в число семи блюд предполагаемаго обеда, к большому удовольствию Давыдова, уроженца той губернии, в которой „живут потомки Курдюковой и производят поросят“. Обед прошел очень оживленно и, казалось, во всех отношениях удачно. На другой день, в совещательной комнате суда шел разговор о вчерашнем губернаторском приеме, причем один из местных членов суда заявил, что губернатор, подав окорок ветчины, выразил этим презрение к судебному ведомству. Давыдов изумился и стал доказывать, что окорок был превосходный. „Конечно, превосходный“, возразил критик, – „я три куска съел, но все-таки нельзя за парадным обедом свинину подавать“.

Строгий охранитель достоинства суда остался один при своем мнении, остальные подняли его на смех, а Давыдов в тот же день разсказал мне это происшествие.

Состав прокурорскаго надзора в Бессарабии был очень приличный. Во главе его стоял прокурор суда В.Н. Горемыкин, по образованию лицеист, племянник И.Л. Горемыкина, бывшего министра внутренних дел, впоследствии премьера, во времена первой Государственной Думы. С В.Н. Горемыкиным я сошелся очень близко, и мы действовали с ним всегда дружно, часто сходясь для переговоров по тем вопросам, в которых губернатор и прокурор имеют какое-либо соприкосновение. Не знаю, обменялись ли мы с ним за время совместной службы тремя бумагами, но зато редко проходили три дня без того, чтобы мы не обсуждали вдвоем какого-нибудь служебного вопроса, нередко даже мало касавшегося прокурорского надзора. Горемыкин раньше моего узнал Бессарабию, имел постоянные сведения о том, что делалось в уездах, от своих товарищей и судебных следователей, и давал мне этим путем возможность делать проверку полицейских донесений и следить до некоторой степени за поведением подчиненных мне уездных чинов.

Неблагоразумно поступают те губернаторы, которые, по какой-то странной административной моде, становятся принципиально в отдаленно-холодные отношения с судом. Среди представителей различных ведомств, рассеянных по уездам губернии, самыми просвещенными, порядочными и близкими к жизни обыкновенно являются судьи, товарищи прокуроров и следователи; вместе с тем, благодаря периодическому передвижению по службе, они не заростают уездной плесенью и не погружаются с головой в тину мелких интересов, обращающих нередко умных и талантливых людей в курьезные уездные типы. Поэтому я ивсегда старался установить с уездными деятелями судебного ведомства доверительно-деловые отношения, любил, когда они заезжали ко мне при посещении губернского города, и всегда внимательно относился к их мнениям и к тому освещению, которое они давали интересовавшим меня событиям уездной жизни. . Я имел в местном прокуроре очень ценного советника по всем вопросам, касавшихся евреев, благодаря тому, что он относился к ним совершенно объективно, без страха и предубеждения, но вместе с тем прекрасно понимал тактическую ошибочность проявления открытого юдофильства. Он, собственно говоря, и не был юдофилом, а просто был умным и образованным человеком, лишенным чувства ненависти и нетерпимости по отношению ко всем нерусским народностям. Но, как известно, у нас эти именно свойства и создают репутацию юдофилов. В.Н. Горемыкин не избежал неприятных последствий своего безпристрастного и строго законного отношения к евреям, и я имел не раз удовольствие встречать его имени, вместе со своим, на страницах специальных русских изданий, помещавших нас в рядах „жидовских батек“ и „шаббесгоев“.

Предварительное следствие по делу о погроме и составленный Горемыкиным обвинительный акт имели последствием ряд обвинений и жалоб на пристрастие прокурора к евреям. Не только специальная патриотическая пресса мелкого разбора, но и „Новое Время“ выражали негодование по поводу того, что по погромному делу не привлечен в качестве обвиняемого ни один еврей. Горемыкину по этому поводу пришлось даже писать по начальству объяснение, которое, конечно, составить было нетрудно. Действительно, во время погрома, было убито 42 еврея и разграблено исключительно еврейское имущество. Со стороны христиан погиб от шальной пули, неизвестно кем пущенной, только один мальчик. Самооборона евреев выразилась, как было выяснено следствием, только в том, что они в некоторых местах собирались толпой и вооружались палками, не причинившими никому вреда и не помешавшими успеху действий погромщиков. Ни одной жалобы на насилие со стороны евреев ни в полицию, ни к прокурору не поступало, и все же наш прокурор не остался свободным от упрека в пристрастном и одностороннем ведении предварительного следствия.

Вскоре после моего отъезда из Бессарабии Горемыкин стал тяготиться несправедливым отношением к нему местной администрации, постоянными, хотя и неудачными, придирками и жалобами по поводу его действий и, впоследствии, перешел в Тифлис на должность товарища прокурора судебной палаты.

Глава Седьмая

Духовенство. Имущество армянской церкви. Имения заграничных монастырей. Училище виноделия. Акцизное ведомство.

С бессарабским духовенством я имел мало соприкосновения. Епископ, стоявший в 1903 г. во главе кишиневской епархии, был заурядный чиновник духовного ведомства, не имевший, как мне казалось, свойств, необходимых пастырю душ и проповеднику евангельскаго учения. Трудно было найти интересную тему для собеседования с ним, и наши разговоры, при взаимных визитах, шли обыкновенно очень туго. Вспоминаю только два-три предмета, постоянно занимавшие ум преосвященного; это были, во-первых, жалобы на жаркий климат Бессарабии и на обиход местных православных монастырей, дозволявши монахам питаться по греческому уставу, т.е. вкушать мясную пищу. В результате монастырский стол, при посещении владыки-архиерея, уставлялся жареными поросятами, индейками и гусями, что беcконечно угнетало православную душу строгого постника, не видевшего на родине подобного извращения монастырской жизни. Затем, почему-то владыку всегда занимал один финансовый вопрос, за разрешением которого он неоднократно ко мне обращался. Он недоумевал по поводу установленного законом порядка выдачи ежемесячного жалованья всем состоящим на государственной службе лицам, по двадцатым числам каждого месяца. „Как же так“, спрашивал Иаков, „а если чиновник до первого числа уйдет со службы, или, положим, умрет, как тут быть казне? С кого она получить излишне выданные деньги? Большая путаница в счетах от этого и явный убыток казначейству. Думаю, что в других странах так не делается“.

Более сложные отношения возникли у меня с архиепископом Нерсесом, главой армянского духовенства, по поводу измышления Плеве, решившего отобрать все имущества и капиталы армяно-григорианской церкви и подчинить их казенному управлению. Последовавшее по означенному поводу Высочайшее повеление пришлось приводить в исполнение губернаторам, что представляло большие трудности, так как армянский католикос запретил епархиальным начальникам подчиняться требованиям гражданских властей относительно сдачи имущества и денег. С другой стороны, министерство внутренних дел торопило губернаторов и прислало подробную инструкцию о порядке приема и сдачи, заканчивавшуюся предложением исполнить Высочайшее повеление во что бы то ни стало, не останавливаясь перед крайними мерами. Министерство рекомендовало, между прочим, выбрать для приема армянских имуществ и капиталов таких лиц, из состава местных служащих, которые были бы совершенно не причастны к армянскому населению по родственным и другим связям.

Поручение было нелегкое и неприятное. Однако, пришлось приступить к его выполнению, для чего я, тщательно ощупав почву и обдумав предварительно план действий, нашел необходимым прибегнуть к средству, уже испытанному и почти всегда верному, – а именно, не только не принимать во внимание инструкций министерства, но поступить как раз обратно. Я пригласил к себе ярмянина, женатого на армянке и пользовавшегося большим влиянием среди местного духовенства, А., занимавшего видную должность среди местной администрации, и просил его быть моим посредником, приняв, от имени русского правительства, все церковный имущества, подлежавшие сдаче. Для получения его согласия потребовалось только отнестись к вопросу об исполнении Высочайшаго повеления с практической точки зрения, не настаивая на справедливости и законности этой меры и обнаружив заботу не только об исполнении служебного долга, но и по поводу тех неприятных для армянского духовенства последствий, которые явились бы печальным для них и для меня результатом упорного и действительного сопротивления. Выражения доброй воли, открытого подчинения я и не требовал, но настаивал лишь на том, чтобы армянское духовенство дало мне возможность, против его воли, отобрать все, что было нужно.

Комедия, которую мы затем разыграли, началась с того, что я, через несколько дней, отправился к архиепископу Нерсесу ио выразил удивление по поводу того, что он не едет в Одессу для совещания с врачами относительно какой-то застарелой его болезни. Ушел я от него лишь тогда, когда он определил день своего отезда, причем о монастырских имуществах мы не упоминали.

После отезда архиепископа, А., вместе с чиновником моей канцелярии, начал обходить армянския церковные установления, где случайно всегда заставал казначея у открытой кассы. На предявленное требование сдать кассу и документы, казначей отвечал отказом и отходил в сторону. Тогда мои уполномоченные брали денежную книгу, в которой только что подведен был итог, находили лежавшие в порядке, пересчитанные, ценные бумаги и деньги, и тут же, в кассе, усматривали купчие, закладные и прочие интересовавшие их документы.

В книге делалась надпись об отобрании всех поименованных ценностей по Высочайшему повелению, а казначей добавлял свой письменный протест по поводу учиненного насилия и тем самым удостоверял правильность цифр и счет описанных документов. Затем противники прощались и возвращались по домам.

Так осуществилась в Кишиневе мера, вызвавшая во многих местах серьезные конфликты между светскими и духовными властями. Придуманная Плеве, в целях борьбы с революционными армянскими организациями, экспроприация церковных имуществ вызвала столь сильное брожение среди армян и оказалась так неудачна, что, вскоре после смерти министра, упомянутое Высочайшее повеление было отменено и все имущества возвращены по принадлежности.

С Нерсесом мы остались приятелями, но так, впоследствии, ни разу в разговоре и не упомянули о том насилии, которое я проявил по отношению ко вверенному ему имуществу армянскаго духовенства.

Кроме имуществ армяно-грегорианской церкви, в Бессарабии находятся обширные владения, принадлежащие заграничным монастырям, „преклоненным гробу Господню“. Они состоят в землях и целых имениях, завещанных монастырям когда-то, в отдаленные времена, молдавскими князьями и магнатами, на помин души и на благотворительно-просветительные дела. Земли эти, в количестве, если не ошибаюсь, 200.000 десятин, были изяты из управления иностранных монахов русским правительством, которое учредило, по ведомству министерства земледелия и государственных имуществ, особое бессарабское управление имениями заграничных духовных установлений. Две части доходов с этих имений передавались по назначению, за границу, две предназначались на выполнение воли завещателя в местах нахождения имений, т.е. в Бессарабии, служа источником, из которого местные земские учреждения получали пособия для постройки школ и больниц, а одна пятая часть шла на расходы по управлению, центральному и местному. Благодаря быстрому росту арендных цен на землю и сравнительному порядку в эксплоатации имений, упомянутое правительственное мероприятие дало в некоторых отношениях удачные результаты: заграничные монастыри стали получать, от своих двух пятых частей, больше дохода, нежели ранее получали от целого; местное земство нашло неистощимый запас для субсидий на расширение своей деятельности, а в министерстве образовался, из остатков его пятой части, ежегодно растущий фонд.

Хотя переход монастырских имений в казенное заведывание и повлек за собой значительное увеличение доходности земли, тем не менее, в частностях постановка управления на месте далеко не была совершенной. Около упомянутых 200.000 десятин постоянно возникали какие-то аферы довольно подозрительного свойства; многочисленный штат местных служащих постоянно изменялся, и все эти ревизоры, агрономы, контролеры, делопроизводители, надзиратели, лесничие не пользовались в Бессарабии хорошей славой. Начальников управления, в мое время, переменили, за 1,5 года, три раза, а одного из них даже совсем уволили от службы, после ревизии тайного советника Писарева, обнаружившего не мало странностей и подозрительных особенностей в приемах управления монастырскими имениями. Не будучи во всех подробностях знаком с этим делом, я ограничусь указанием на два, хорошо известные мне, факта. Первый относится к ведению лесного хозяйства и заключается в том, что в то время, как в Кишиневе цена дров стояла несколько выше 30 рублей за кубическую сажень, родные и знакомые служащих в управлении лиц получали такие же дрова по 18 рублей за сажень. Второй известный мне случай гораздо серьезнее; на него мне указал Писарев, а я проверил правильность его замечаний документально. Монастырския земли сдавались в аренду с торгов, по довольно строгим кондициям, и цены на них в последнее время были подняты, соперничавшими на торгах соседними крестьянами, до 16-22 рублей за десятину в год. Кондиции предоставляли управлению право, в случае несвоевременного взноса платежей, отбирать у арендаторов имение и сдавать его другому лицу, причем первые арендаторы оставались ответственными за сохранение первоначальной арендной цены и были обязаны уплачивать управлению, в случае более дешевой сдачи, всю разницу, вплоть до окончания срока аренды.

Ревизор нашел ряд дел, в которых со стороны управления обнаружено было явное попустительство неаккуратным платежам арендаторов: им не делалось напоминаний, повесток о наступлении льготная срока им не посылалось. Был даже один случай отказа в приеме денег под предлогом праздничная дня. Льготный срок для взноса срочного платежа проходил, и тогда чины управления проявляли кипучую деятельность. В течение двух – трех дней заключался новый контракт, без торгов, с каким-нибудь аферистом, получавшим при этом значительную уступку в цене. Разница в платеже ежегодно довзыскивалась с первоначальных арендаторов, крестьян, которые, однако, нуждаясь в земле, продолжали, сверх того, уплачивать и всю первоначальную арендную сумму, но только не управлению, а новому арендатору. Благодаря такому остроумному изобретению и владелец ничего не терял, и управляющие были сыты.

Интересно было бы проследить судьбу тех капиталов, которые сосредоточились в министерстве земледелия и государственных имуществ в виде остатков от расходов по управлению монастырскими имениями. Если они не подверглись утечке в виде пособий чинам центральноо управления, то это большая заслуга со стороны министра земледелия. Ручаюсь, что в министерстве внутренних дел сумели бы расписать эти капиталы, как следует.

Раз же зашла речь об учреждениях министерства земледелия, следует упомянуть о бессарабском училище виноделия, находившемся в трех верстах от Кишинева, прекрасно оборудованном и стоившем казне больших денег. При нем, кроме директора, состояли: законоучитель и настоятель училищной церкви, преподаватели: химии, естественной истории, физики, почвоведения, плодоводства и ученияо машинах; кроме того, в училище служили: винодел, виноградарь, два лаборанта опытной станции и химической лаборатории, бухгалтер, письмоводитель, врач и фельдшер, а также значительный персонал низших служащих. Не было только в этом училище учеников, по крайней мере – я их не видел. Но если даже допустить, что в данном случае я несколько отступаю от истины и основаться на сведениях, сообщенных мне директором, во время посещения мною училища, то окажется, что число учеников к числу служащих относилось в то время, как 8 к 30-ти. Любопытно, что министр земледелия Ермолов меня же обвинил в неудовлетворительной постановке министерского училища, когда я собщил ему свое впечатление о полной бесполезности этого заведения: „Вы сами в этом виноваты“, сказал он, – „не допуская приема евреев в училище; пусть только разрешат евреям учиться виноделию и училище немедленно наполнится“. Последующее знакомство мое с питомником и плодовым садом еврейского колонизационного общества, о котором я раскажу своевременно, вполне подтвердило правильность заключения Ермолова.

Бессарабское виноделие, дававшее населению губернии ежегодно около 12 миллионов ведер вина, страдало не столько от неудовлетворительной постановки специального образования и недостатка среди виноградарей и виноделов знаний и опыта, не столько даже от распространения филоксеры, с которой энергично и довольно успешно боролось местное земство, сколько от деятельности акцизного ведомства, успевшего уже, благодаря особым узаконениям, убить мелкое табаководство в губернии и занимавшееся с усердием, достойным лучшего дела, подрывом мелкого виноградного хозяйства в Бессарабии.

Управление местными акцизными сборами, конечно, по обязанности службы, стремилось увеличить в Бессарабии число мест продажи и потребления казенной водки и, таким образом, являлось конкуррентом производителей виноградного вина. Заменяя, при помощи усиленного сбыта монопольки, легкое и веселое возбуждение, доставляемое виноградным соком, тяжелыми и мрачными галлюцинациями, вызываемыми нашей водкой, акцизники усматривали неблагоприятные для себя условия в дешевизне вина, которое, в качестве сельскохозяйственного продукта, не только было свободно от акциза, но и продавалось владельцами садов без выборки торговых документов. На эту-то последнюю привилегию садовладельцев и обращены были все усилия акцизного ведомства, а благодаря знакомым нам особенностям Бессарабии, борьба с садовладельцами велась под юдофобским флагом, Интерес фиска, столкнувшись с интересом местных виноделов, встретил на своем пути еврея, и дальнейшее направление деятельности акцизных чиновников получило, благодаря этому, вид борьбы с тем злом, которое обычно называют еврейской изворотливостью.

Владельцы виноградников могут свободно и беспошлинно продавать вино из своих собственных садов, и, в таком случае, помещения, где продажа вин производится, не облагаются никакими сборами. Нашлись евреи, и даже в большом количестве, обзаводившиеся десятками-двумя виноградных лоз, которые они сажали на нескольких квадратных саженях земли, в городах и местечках, или же в тех немногочисленных имениях, которые были приобретены евреями еще по старому закону, становясь, таким образом, владельцами виноградников. Снабдив себя удостоверением какой-нибудь управы о принадлежности им виноградника, они затем преспокойно торговали вином из своих квартир. Хотя это вино покупалось ими на базаре, но метки на вино не положишь, и потому выходило так, что виноградная лоза в Бессарабии давала евреям больше вина, чем некогда в земле обетованной, где виноградную кисть, по библейскому преданию, с трудом несли два человека. Как ни старалось акцизное ведомство прекратить столь явное нарушение цели и смысла благоприятного для виноделов закона, но запретить евреям продажу вина оно не могло: дело было устроено чисто и по форме. Тогда взялись за него с другого конца. Было предпринято обширное исследование с целью доказать необходимость ограничительного толкования садовладельческих прав. Были собраны факты и цифры, доказывающие, что законодатель, в своем попечительстве о нуждах сельского хозяйства, жестоко обманут, и что льготный закон способствовал лишь развитию еврейской эксплуатации. Вооружившись обширным материалом, акцизное ведомство возбудило и довело до сената одно, незначительное само по себе, но принципиально важное, дело о торговле вином из собственного сада и добилось от сената разъяснения, что „хотя садовладельцы могут беспошлинно торговать вином из своих помещений, но для этого необходимо, чтобы помещения эти находились при их виноградных садах“.

В руках акцизного ведомства появилось давно желанное оружие. Свободная торговля вином по всей Бессарабии была бы фактически прекращена, если бы новое сенатское разъяснение получило повсюду применение Но лекарство оказалось опаснее самой болезни, и губернское начальство вступило по этому поводу в борьбу с управлением акцизными сборами, имея на то очень веские основания.

Смысл внесенного сенатом новшества понять не трудно. По условиям хозяйства, под виноградные сады отводятся обыкновенно места, неудобные для земледелия: пригорки, скаты, освещенные солнцем, каменистые земли и т.п. Они разбросаны по всему земельному участку владельца, жилое помещение которого очень редко соприкасается с виноградником, настолько редко, что в моем контр-представлении министру финансов я насчитал таких помещений всего 70 на тысячу владений. Отсюда ясно, что сенат, направив свое решение против еврейских хитростей, на самом деле, конечно бессознательно, отменил действие важного для благосостояния края закона. Всего интереснее в данном случае то, что новая практика акцизного ведомства всего менее коснулась именно евреев, натыкавших свои виноградныя лозы большею частью около своих жилищ, и, наоборот, застала врасплох настоящих садовладельцев, которым предстояло отныне или строить около каждого клочка виноградника жилое помещение, или уничтожить виноградники, заведя новые вокруг своих жилищ.

Это последнее обстоятельство придало мне бодрости, и я, не опасаясь упреков в покровительстве евреям, писал и телеграфировал министру финансов и даже включил жалобу на разорение края в свой всеподданнейший отчет. В результате последовала сначала отсрочка, а затем и отмена запрещения, грозившего окончательным торжеством водки над вином. Свои заметки о тех особенностях деятельности различных учреждений Бессарабии, которые показались мне достойными упоминания, я закончу описанием одного благотворительного установления, в котором я, по должности губернатора, занимал председательское место. Кстати, я отдохну от постоянного участия евреев в моих описаниях. Детский приют, о котором я хочу рассказать, не имел с евреями никакого соприкосновения.

Кишиневский приют для девочек-сирот помещался в собственном, красивом и просторном доме. В нем воспитывалось семьдесят девочек разнаго возраста под попечительным управлением совета, в котором, кроме меня, заседали главныя должностныя лица губернскаго города. Совет собирался редко, и все обязанности его исполнялись директором приюта X., который называл приют своим созданием и детищем и в течение целого года втирал мне очки своим суетливым хвастовством и уверениями, что „пока Петр Петрович у дела, начальство может спокойно спать“. Я уже собирался, осенью 1904 г., отправить в Петербург составленное X. обширное представление, в котором плодотворная деятельность Петра Петровича описывалась в самых радужных красках и настойчиво испрашивался для него чин действительнаго статского советника, когда жена моя, заведывавшая подобным приютом в Москве, обратила мое внимание на то, что содержание каждой пансионерки в Кишиневе стоить более 300 р. в год, при готовом помещении, и что девочки эти, по окончании курса, оказываются ни к чему непригодными. В Москве, при таких же условиях, ежегодное содержание пансионерки стоило 140 рублей, и результаты получались лучшие.

Среди наших близких знакомых я встретил совершенно определенное убеждение относительно того, что в приюте дело ведется не безукоризненно, что расходы его можно было свободно сократить тысяч на пять в год, а также, из различных справок, убедился в правильности мнения относительно непригодности получаемого воспитанницами образования.

Пришлось поневоле вникнуть в дело и заняться ревизией приютских книг. Просидев два дня в приюте, я обнаружил, что служащие в приюте получают не то жалованье, в котором расписываются, а значительно меньшее, а, главное, что пожертвования, собираемые с местных торговцев-благотворителей, не записываются никогда в книгу. Мука, уголь, дрова, материи, белье и обувь, за которые неоднократно выражались мною жертвователям благодарности, отсутствовали в совершенно чистой книге пожертвований, но аккуратно перечислялись в книге покупок, хотя не сразу, но постепенно, по мере необходимости в удовлетворены приюта поименованными предметами. Словом, если, по приблизительному подсчету, цифра 5.000 рублей, ассигнованнае на потери и прочеты общественным мнением, и оказывалась преувеличенной, то, во всяком случае, в наличности беспорядка сомневаться было невозможно.

Мне было очень неприятно поднимать это дело, так как X – и занимали в Бессарабии прекрасное общественное положение. После Крупенских это была самая многочисленная семья: предстояли ссоры, обиды, и, как мне казалось, нельзя было в данном случае миновать обращения к суду. Однако, я решил собрать совет и доложить ему результаты моего исследования. В это время я уже готовился покинуть Кишинев. и мне очень не хотелось заваривать всю эту кашу, но поступить иначе я не считал себя в праве.

Собравшемуся в полном составе совету я выяснил свое мнение о допущенных в приюте непорядках. Не называя и не обвиняя никого, я привел только вышеупомянутые факты и просил совет назначить подробную ревизию приютских дел. Директор краснел, горячился, заявил о своем выходе в отставку и старался обяснить замеченные упущения отчасти недосмотром, отчасти несовершенством счетоводства, благодаря которому пожертвования не показывались будто бы ни в приходе, ни в расходе, а являлись дополнением к проведенным по книгам затратам на содержание приюта. Это обяснение было совершенно невероятно и никого не убедило, хотя внешнее приличие по отношению к директору было соблюдено. Окончательное суждение о докладе было отложено, назначена была ревизия дел и счетов, а свой доклад я собственоручно записал для приложения к протоколу заседания.

Месяцев через шесть после этого события, я прочел в Твери, в отделе газеты „о действиях правительства“, сообщение о Высочайшем пожаловании директора приюта, X., чином действительного статского советника „за выдающияся отличия“.

Глава Восьмая

Кишиневское общество. Обычаи. Нравы.

Генерал Каульбарс, заменивший покойного графа Мусина-Пушкина в командовании войсками одесского округа, однажды, обедая у меня, рассказал, что 27 лет тому назад он был также приглашен обедать к губернатору Шебеко и уже подъехал к губернаторскому дому и даже видел, через освещенные окна, как гости садятся за стол, но попал на обед лишь с большим опозданием. Пролетка гостя завязла в грязи, перед самым губернаторским домом, а Каульбарс, как щеголовитый столичный офицер не решался слезть с пролетки и погрузить в невылазную грязь свои кавалерийские сапоги и рейтузы. Ему пришлось дождаться проезда мажары с двумя волами, которые и доставили гостя к губернаторскому подъезду.

С тех пор Кишинев стал неузнаваем. Александровская улица, на которой стоит дом, где когда-то останавливался во время войны с Турцией Александр II и в котором генерал Каульбарс так неудачно пообедал, из окраинной стала центральной. К юго-западу от неё вырос за 25 лет новый городок, с красивыми постройками и прямыми улицами, обсаженными тополями и белой акацией. Дом дворянского пансиона, приют княгини Вяземской, здание второй женской гимназии, земский музей, новое здание губернского правления, реальное училище, первая мужская гимназия – не испортили бы вида и на улицах столицы. Широкие тротуары содержались в порядке, а середина улицы была замощена каменными плитками. На главном Александровском проспекте тротуары были настолько широки, что конка шла не по улице, а по краю полосы, отведенной для пешеходного движения.

Две театральные залы, одна в Пушкинской аудитории, другая при Благородном собрании, давали возможность иметь в Кишиневе не только постоянную драматическую труппу, но и представлять помещение одесским и прочим гастролерам, никогда не обходившим нас при своих поездках по юго-западу России.

Итак, 140.000 жителей, шесть казенных средних учебных заведений и столько же частных, два театра, несколько клубов, обширный городской сад с двумя ресторанами и отдельным участком, в котором помещалась открытая сцена для так называемаго „шантана“, – все это показывало, что Кишинев – город не из последних, а, сравнительно с патриархально-скромным Тамбовом, он представлялся мне еще более значительными Один только недостаток мешал Кишиневу приобрести вполне красивый вид и примирить с летним пребыванием в городе тех, кто обязан поневоле переносить городскую жару и пыль, не имея возможности воспользоваться в летнее время чистым воздухом и прохладой морского берега или горного леса. Это слабое место Кишинева – недостаток воды, которой в реке Быке, как я уже упоминал, вовсе не имеется и которой из ключей, питающих городской водопроводу получается примерно 150.000 ведер в день, т.е. немногим более одного ведра на каждого жителя города, – на питье, на мытье и на случай пожарного бедствия.

Я лично не страдал от жары, которую переношу легко, и часто летом хаживал пешком, около двух часов дня, в присутственные места, по пустынным улицам города, мимо домов с прикрытыми ставнями, сквозь которыя любопытствующие обывательницы Кишинева с удивлением смотрели на смелого и деятельного губернатора, не боящегося солнечного удара и занимающегося в то время, когда полуодетые кишиневские дамы, сидя у окон кушали дульчецы и запивали их холодной водой. Однако, известного рода привязанность к месту, где приходится жить и работать, и то губернаторское свойство, которое заставляет начальников губернии считать, что им до всего есть дело, не раз обращали мои мысли к вопросу о снабжении Кишинева водой.

Когда я сидел на загородном кладбище, близ усыпальницы семьи Катаржи, откуда открывался чудесный вид на окутанный золотой пылью город, или ходил в другое, любимое мною, место для прогулок, в Дубинский сквер, из которая видны были отдаленные очертания Карпатских отрогов, я часто мечтал на маниловский манер, о том, как хорошо было бы провести в Кишинев воду из Двестра, за 18 верст, как преобразился бы в таком случае город и как приятно было бы иметь большие средства, чтобы пожертвовать городскому управлению на память о моем губернаторстве, необходимые для днестровского водопровода два миллиона рублей. Однако, „за неимением свободных остатков в потребном размере“, я принужден был выказать свою заботу о городском водоснабжении более скромным образом, уничтожив обычай, согласно которому местная пожарная команда производила в жаркие дни свои упражнения перед моим помещением. Обыкновенно летом, по распоряжению полицмейстера, пожарные выстраивались перед губернаторским домом и обильно поливали из труб его крышу, стены, цветники и сад, после чего, действительно, наступала прохлада, и воздух вокруг дома становился чист и ароматен. Однако, прекращение такой расточительности по отношению к запасу городской воды произвело в городе настолько хорошее впечатление, что о потерянном комфорте жалеть не приходилось.

Кишиневское общество представляло особенности, которые меня сначала несколько удивляли. С теми из них которые выражались в особом отношении к губернатору, я неустанно воевал и, к концу своего пребывания в Бессарабии, значительно содействовал усвоению кишиневским обществом той простой мысли, что губернатор, вне особого круга его служебных отношений, может являться в виде простого смертного. По понятиям многих, я должен был следовать в городе не иначе, как в экипаже, в сопровождении конных стражников, имея впереди полицмейстера; пешком ходить мне не полагалось, заходить в магазины что-нибудь купить являлось с моей стороны тяжким нарушением этикета. На штатский костюм, который я часто носил, кишиневцы, привыкшие к ряду военных губернаторов, смотрели сначала с удивлением. Осуждали и мою жену за то, что она, не зная местных обычаев, бывала в магазинах, выбирала там товары и уплачивала за них деньги. Оказалось, что дама, уважающая себя, могла только подехать к магазину в экипаже, куда приказчики должны были выносить ей образцы товаров. Выбрав все необходимое, покупательница не могла даже взять с собой своих покупок, которые присылались ей на дом. Кажется, хороший тон требовал, чтобы деньги за товар не уплачивались немедленно по его доставке, и, во всяком случае, считалось гораздо приличнее не платить по забору, нежели спешить с уплатой.

Принято было в Кишиневе встречать губернаторскую чету у себя дома не иначе, как с особыми церемониями.

До Раабена бессарабским губернатором долгое время был генерал Константинович, небогатый человек с простыми вкусами и привычками. Познакомившись с семьей одного богатого местного помещика, живущей в Кишиневе, Константиновичи, по русской привычке, отправились как-то вечером посидеть у новых знакомых, поговорить и выпить чашку чаю. Удивленный лакей ввел их в гостинную, затем послышалась беготня по корридорам, захлопали двери, зашуршали платья. Наконец, появились обрадованные, изумленные и разряженные хозяева дома, с сыновьями, одетыми во фраки; еще через час стали съезжаться спешно вызванные гости, а к тому времени, когда аккуратный Константинович стал прощаться, намереваясь отойти ко сну, загремела посуда, и многочисленные клубные лакеи принялись накрывать заказанный в клубном буфете парадный ужин.

Как приятно было бы пообедать с веселыми, жизнерадостными бессарабцами на товарищеских началах, и как тяжелы такие обеды, когда присутствуешь на них в качестве губернатора! Не говоря уже о том, что губернаторский желудок представляется почему-то в глазах большинства „сшитым из семи овчин“, как у попа русской пословицы, приходится за такими обедами сидеть одному, на почетном конце стола. Видя перед собой прекрасное вино, надо помнить, что между рюмкой и глотком её содержимого должен быть помещен ответный тост на цветистое приветствие хозяина. И, наконец, не надо забывать, что так же придется принимать гостей и у себя, если не желаешь прослыть скупым или нелюбезным.

Я всеми способами старался внести в бессарабскую пышность немного калужской простоты. Избегая, по возможности, обильных угощений и стараясь показать, что общество для меня интереснее еды, я налегал лишь на бессарабские вина, действитедьно превосходные, если их пить на месте, и категорически заявлял, что никаких иностранных вин я не пью, считая их ниже местных во всех отношениях. Самолюбие уроженцев виноградной полосы было польщено признанием высоких качеств их родного продукта, и мне удалось почти совсем вывести из употребления иностранные вина на тех обедах, где я был главным гостем. Когда в торжественных случаях, подавалось шампанское, я все-таки наливал в свой бокал бессарабское вино и в этом случае не грешил притворством, так как шампанского я не переношу.

Но оказываемое мною местному вину предпочтение привело к совершенно неожиданным последствиям. Стоило мне похвалить чьё-нибудь местное вино, как на другой день ко мне являлся посланный, заведующий подвалом, и, от имени польщенного хозяина, передавал ассортимента бутылок разных сортов вин, нередко почтенного возраста, с любезной запиской, приглашавшей меня попробовать образчики бессарабского виноделия. Отказаться было невозможно, отдаривать любезных знакомых я не мог, и потому решил, что всего лучше не проявлять по отношению к такого рода подаркам от доброго сердца излишней щепетильности. У меня был куплен собственный запас тщательно выбраннаго из лучших владельческих погребов вина, которые помещались в прекрасном подвале, с ходом из столовой. Я сам сортировал эти вина, вел им каталог, и скоро у меня образовался очень порядочный любительски винный погреб, из которого мы брали не менее 8 бутылок для ежедневного употребления.

В продаже совсем нет хороших бессарабских вин. Происходить это от того, что помещики-садовладельцы продают обыкновенно весь свой урожай сырым через два месяца после сбора винограда, а оставленныя для себя бочки хранят, разливают и никогда не пускают в продажу. Такие хозяйские вина можно купить только по знакомству, и то с большим трудом, так как бессарабцы считают как будто неприличным продавать оставленные для себя запасы вина и стараются непременно раздарить все, чего не могут выпить сами.

Общий характер кишиневского общества всего заметнее отражался на жизни первого местного клуба – Благороднаго собрания, которое не походило на обычные провинциальные клубы знакомых мне городов. Клуб этот был всегда полон, завсегдатади его собиралась около карточных столов уже с двух часов, расходясь зимой не ранее 3–4 часов ночи, а летом сидели и до 6–7 часов утра. О степени процветания этого учреждения можно судить по тому обстоятельству, что на ремонт одной только клубной кухни было при мне ассигновано собранием 36.000 руб., а десятипроцентное отчисление с карточного дохода, установленное во время войны в пользу Красного Креста, достигало тысячи рублей в месяц. Играли в Кишиневе очень бойко, и в такия игры, которыя заставляли меня осторожно пользоваться моим званием почетного члена. Я посещал клуб очень редко, чтобы не являться в роли явного попустителя азартной игры, борьбу с которой я предоставил всецело полицмейстеру.

Бессарабцы замечательны, между прочим, тем, что они любят жить не на доходы, а на весь капитал. Таковы они и в карточной игре. Выиграть или проиграть в течении сезона сумму, равную всему состоянию, – для них ничего не значит. В мое время, один из местных мировых судей, Б., человек вовсе не особенно богатый, выиграл в кишиневском клубе, в течении двух недель, 60.000 рублей, а затем постепенно проиграл всю эту сумму в течение 2 месяцев. Многие проигрывались начисто и исчезали на время с общественного горизонта. Были среди членов клуба и профессионалы, – чтобы не сказать больше: один из них снимал перчатки с рук только во время игры, для того, как мне обяснили, чтобы сохранить чувствительность на концах пальцев во время метания карт.

Не могу не упомянуть о том, что кишиневское общество обладало большой, даже излишней, терпимостью по отношению ко многим своим сочленам. Лица, дурная репутация которых была общепризнанной, принимались всюду и пользовались полнейшим общественным равноправием.

Экспансивная натура южан-бессарабцев выражалась, между прочим, в частой перемене отношений между знакомыми и друзьями. Много раз я ставил невольно в неловкое положение людей, считавшихся между собою приятелями. Посадишь их рядом за столом, а они, оказывается, уже неделю, как перестали друг с другом разговаривать. Только успеешь запомнить, что те или другия лица поссорились между собою, как они опять оказываются приятелями. Объявление войны и заключение мира следовали одно за другим так быстро, что я положительно не успевал следить за переменой настроения и принужден был, перед приглашением гостей, как мужчин, так и дам, наводить справки у всеведущих лиц о состоянии, так сказать, общественного барометра. Обиды и ссоры, к счастию, оказывались пустыми, и серьезных последствий в течение большей части года оне не имели. Но был такой период, во время летней жары, доходившей иногда до 46? Р на солнце, когда ничтожные причины вызывали серьезные последствия. Общая нервность усиливалась в это время до чрезвычайности и принимала у разных лиц различные формы. Вице-губернатор Блок однажды летом настолько потерял самообладание, что хотел подавать прошение об отставке: ему показалось, что он не способен работать, что все идет у него плохо, что везде царствуют взятки и злоупотребления, что мы с ним напрасно трудимся. Он как будто предчувствовал катастрофу, общее крушение всего честного, хорошего и полезного, не спал по ночам и истерически плакал.

Другие, вместо апатии, испытывали раздражительность и теряли самообладание; так, один околоточный надзиратель, в июле месяце 1903 года, в ответ на простое замечание начальника, ударил его по лицу и попал под суд. За столиками ресторана, в городском саду, бросали друг в друга бутылками, а иногда бывали и более серьезные последствия. Однажды, во время жары, застрелился на скамейке городского сада местный нотариус, а одна молодая особа, обедавшая с двумя кавалерами, ранила одного из них выстрелом из револьвера, вынутого ею из кармана своего соседа.

Все описанные случаи сосредоточились на периоде исключительной летней жары. Когда она прошла, все вошло в норму, и только одна смерть и два судебные дела напоминали о власти, проявленной силами природы над человеческим духом.

Глава Девятая

Выезд с войсками в село Корнешты. Сопротивление властям 400 резешей. Восстановление порядка. Второй случай сопротивления крестьян законным требованиям власти.

Пора, однако, оставить Кишинев и уделить место впечатлениям, вынесенным мной из поездок по губернии. Первая из этих поездок очень мне памятна. Она была предпринята мной неожиданно, поневоле, и в сопровождении роты солдат.

В самом начале июля 1903 года, недели через две после вступления моего в должность бессарабскаго губернатора, я получил телеграмму белецкого исправника, извещавшаго о том, что в селении Корнештах, Белецкого уезда, население взбунтовалось и не только оказало сопротивление властям при описи имущества за долг частному владельцу Анушу, но силой отбило все, что было описано накануне. При этом, как заявлял исправник, судебный пристав получил удар по затылку, а он, исправник, и прочие полицейские чины, с трудом и опасностью, обнажив оружие, отступили в общественную избу, где находятся как бы в осадном положении. Телеграмма оканчивалась просьбой о высылке войск. Такие же телеграммы получили начальник жандармского управления и прокурор суда.

Раздумывать было некогда, я решил ехать лично на место происшествия, и так как дело представлялось серьезным, то взял с собою роту солдат с двумя офицерами.

Не зная того дела, результатом которого явилась опись имущества корнештских резешей, не зная молдаванского языка, на котором они только и говорили, и впервые, за время своей службы, обратившись к содействию войска, я чувствовал себя не совсем покойно и боялся наделать ошибок. Вместе с тем сознание ответственности и некоторой опасности, сопряженной с предстоящей задачей привести к повиновению закону около 400 человек, очевидно раздраженных и потерявших самообладание, вызывало тот подъем духа, который всегда ощущается при наступлении опасной минуты. Я решился действовать открыто, выставляя себя вперед, а войска держать в запасе, прибегнув к ним только в случае проявления со стороны резешей насильственных действий.

Выехав вместе с прокурором и полковником Чернолусским с утренним поездом железной дороги, я приехал, часа через два, на станцию Корнешты, где меня встретили местный земский начальник с исправником.

Резеши, по их словам были настроены враждебно и условились между собой не уступать начальству ни под каким видом.

Расстояние от станции до села было версты две. Когда солдаты, выстроившись колонной, с примкнутыми штыками, двинулись по дороге в село, с окрестных пригорков, среди полной тишины, раздались женские крики и плач детей. Оказалось, что женщины и дети следили издалека за приходом поезда. Вскоре мы увидели их, бежавших в беспорядке по направлению к своим домам. Первое впечатление от экспедиции получилось довольно тяжелое.

Как только рота вошла в село, я расположил её в нескольких сараях, составлявших отдельное гнездо, предложил офицерам позаботиться о приготовлении солдатского обеда и выдал фельдфебелю чай и сахар, взятые мной из Кишинева для улучшения солдатского пайка. Ни одного поселянина мы еще не видели: жизнь в той части села, которую мы заняли, казалось, вымерла.

Оставив роту на месте, я пошел, вместе с сопровождавшими меня лицами, по кривым улицам Корнешт, к центру селения, где помещалась так называемая „Каза ди обща“ – изба, отведенная для приезда должностных лиц. Недалеко от этой казы, примерно на расстоянии сотни шагов, стояла, молча и без движения, мрачная толпа – все четырехсотенное мужское население деревни.

Не приступая к переговорам с народом, я расположился на виду у всех, у входа в наше помещение, и приступил к изучению дела, к счастью, оказавшаяся у повереннаго Ануша в копиях главнейших бумаг.

Выяснилось, что резеши, по постановлению суда, вошедшему в силу лет шесть тому назад, были обязаны уплатить Анушу 20.000 рублей за отошедший к ним лес. Владелец сначала простил ответчикам судебные издержки и проценты за все прошедшее время, а затем вошел с ними в новое соглашение, по которому он отказался от половины присужденной суммы с тем, чтобы 10.000 рублей были уплачены ему немедленно. Не получив от должников ни копейки, он приступил ко взысканию, обратив его на землю резешей, которая и была приобретена на торгах, при окружном суде, каким-то аферистом, в количестве 1.000 десятин из общего числа 1.300 десятин, составлявших все владение ответчиков.

Резеши увидели, что лишаются почти всего состояния, и обжаловали торговое производство в палату, которая отменила торги. В свою очередь покупщик обжаловал сенату решение палаты, а поверенный владельца, не дождавшись окончания процесса и получив из дела исполнительный лист, стал продавать движимость должников через судебного пристава.

Резеши, взволнованные затянувшимся процессом по поводу проданной земли и неуверенные в том, что сенат оставит в силе решение палаты, сочли действия пристава неправильными, признав их за вторичное взыскание той же суммы. Как это часто бывает, взрыв последовал не по поводу главного обстоятельства – продажи их земли за бесценок, а по поводу описанных коров и носильного платья.

Взыскать деньги по исполнительному листу представлялось для меня обязательными С другой стороны, я понимал, что продажа земли, очевидно, будет признана сенатом неправильной, и что резеши не будут разорены. С таким убеждением я пошел к сходу, не позволив никому из должностных лиц меня сопровождать.

Подойдя к толпе и поздоровавшись с собравшимися, я заметил в настроении резешей неприятные признаки: лица их были мрачны, и только стоявшие в первых рядах ответили на мое приветствие, да и то как-то неохотно. Когда же я спросил о том, что у них произошло накануне и каким образом они решились оказать сопротивление властям, поднялся оглушительный крик, среди которого нельзя было разобрать ни одного слова, тем более, что отдельные русские слова тонули в общем говоре на молдаванском наречий.

Вскоре я очутился в центре толпы, окруженный как бы широким живым кольцом. Стоявшие сзади напирали на передних, которые стеснили меня настолько, что мне трудно было двигаться. Перед собой я видел только несколько бледных лиц, с горящими глазами, с судорожно подергивающимися губами; то были вожаки – наиболее возбужденные, – которые под влиянием сознания ответственности перед руководимой ими толпой, а отчасти, может быть, из страха за свою судьбу, все более и более теряли душевное равновесие; нельзя было терять времени – приходилось начинать действовать самому, во избежание опасных последствий.

Я вынул из кармана сигару и, обратившись к самому отчаянному крикуну, знаками показал, что я прошу дать мне огня. Он несколько опешил, постоял одну секунду в раздумьи, но затем обернувшись к соседям, занял у одного из них спичечную коробку, и после нескольких неудачных попыток зажечь огонь, поднес мне горящую спичку, предварительно растолкав стеснивших нас ближайших соседей. Закурив, я обратился к другому из замеченных мной главарей и попросил его достать мне стул. Пока бегали за стулом, прошло несколько минут; пришлось растолкать толпу, внимание которой сосредотчилось на новых впечатлениях; крики постепенно затихли, круг в центре несколько расширился и я получил некоторую свободу движений. Когда стул принесли, я поставил его перед собой и, опершись на его спинку, не теряя времени потребовал указать мне двоих, могущих переводить мои слова. Переводчики нашлись и передали сходу мою первую просьбу – не кричать и дать мне высказать, для чего я к ним приехал. Кстати упомяну, что в это время я увидел около себя нашего прокурор и начальника жандармского управления, полковника Чарнолусского, которые, безпокоясь, как я думаю, за мою безопасность, не захотели остаться безучастными свидетелями происходящей сцены.

Я начал говорить совсем не о том, чего ждали собравшиеся резеши. Желая постепенно овладеть их вниманием и не вызывать пока ответов с их стороны, я стал рассказывать им о судьбе проданной на торгах земли, о решении судебной палаты, отменившей эту продажу, и о том, что никакия старания мои не могли бы предотвратить их разорения, если бы судебное решение подтвердило права лица, купившего за гроши чуть ли не всю их земельную собственность. Сопоставив действительную цену тысячи десятин проданной земли (около 300.000 р.) с цифрой 12.000 руб., за которую эта земля была приобретена на торгах, я в самых сильных выражениях стал упрекать резешей, а в особенности их поверенных и вожаков, в беспечности и полном забвении интересов не только их собственных, но и их потомства. Истощив по этому поводу весь запас укоризны и даже глумления, на которые я был способен, я перешел к рассуждению о том, что губернатор является ответственным перед Государем за такия действия, которые клонятся к разорению 400 крестьянских семейств, и что я не могу допустить, чтобы резеши, по своему упрямству и по глупости своих уполномоченных, потеряли все состояние и обратились в нищих. Поэтому я предупредил слушателей, что, во-первых, я немедленно донесу сенату о положении дела, а затем, заявил я, что если бы сенат решил дело не в их пользу, то я буду всеподданнейше докладывать Его Величеству о возмутительной расточительности резешей и о том, что необходимо пересмотреть их дело по Высочайшему повелению, если не в их интересах, то ради их жен и детей.

Чем больше я расточал упреков по адресу присутствующих, тем веселее делались их лица, и вскоре оказалось возможным перейти к вопросу о взыскании долга.

Все еще не упоминая о происшедших накануне бепорядках, я объявил резешам, что изучение дела привело меня к убеждению не только в законности, но и в неотложности взыскания с них 10.000 р. У судебного пристава в руках, сказал я, исполнительный лист, по которому уплата должна последовать неукоснительно, а моя обязанность наблюсти за тем, чтобы взыскание было произведено немедленно и беспрепятственно.

Возражений против правильности иска никто из резешей не заявил. Началась торговля о сроках платежа и в нее втянули поверенного Ануша, готовившегося уже отложить взыскание. Но я восстал против этого, решительно заявив, что выезд губернатора не шутка и что я уеду только после того, как деньги будуть уплачены до копейки, предлагая судебному приставу в противном случае описать в моем присутствии, и увезти в уездный город для хранения, движимое имущество на сумму, равную долгу.

После этого очень определенного заявления я назначил перерыв занятий, так как устал говорить. Кроме того надо было дать время сходу одуматься, а всем нам подкрепиться пищей, так как мы с утра ничего еще не ели.

Все мы отправились обратно к станции железной дороги, близ которой жил земский начальнику жена которого очень любезно взяла на себя нелегкий труд накормить и приютить 8 человек нежданных гостей. Впервые попробовав бессарабские кушанья – заму с мамалыгой и брынзой, я хотел снова ехать в село, но сведения, полученные исправником, заставили нас отложить всякого рода действия до следующего дня. Оказалось, что среди резешей происходит внутренняя борьба и что большинство начинает восставать против недавних своих руководителей, склоняясь к повиновению и мирному окончанию дела. К тому же наступил вечер и все мы устали чрезвычайно.

Когда, рано утром следующаго дня, я, навестив предварительно солдат, хотел идти в „казу ди обща“, волостной старшина сообщил мне, что резеши послали в город за деньгами своих уполномоченных, дав им доверенность на сдачу в аренду 300 десятин земли на шестилетний срок, с тем, чтобы арендатор уплатил за все время сразу требуемую сумму. Известие было приятное и, хотя проектируемая сделка не могла быть выгодна для резешей, но я утешал себя тем, что аренда все же лучше продажи, и, кроме того, вспоминал о сделанной помещиком щедрой уступке.

Придя на прежнее место, я застал там весь сход, встретивший меня хлебом-солью. Во главе собравшейся толпы поселян стояли новые лица, а вчерашние крикуны хотя и присутствовали тут же, но уже значительно присмирели.

Хлеба-соли я не принял, сказав, что теперь не до того, а что нужно приступить к делу и начать опись имущества. Резеши заявили, что они не могут собрать немедленно 10.000 руб., но что они уже послали за деньгами в город, и надеются на другой день рассчитаться с Анушем до копейки.

Спросив имена уполномоченных и узнав, где их можно найти в Кишиневе, я послал в город чиновника, которому поручил телеграфировать мне о ходе переговоров по займу, а сам, обратившись к сходу, сказал, что я подожду с описью еще один день, тем более, что нам надо кончить и другое дело – об оказанном некоторыми из них сопротивлении властям и о допущенном насилии по отношению к судебному приставу. „Вы, конечно, не можете думать, – сказал я, – что подобные действия останутся безнаказанными; пять человек из вашей среды должны быть допрошены судебным следователем, от которого будет зависеть принять по отношению к ним меру пресечения способов уклоняться от суда. Он может подвергнуть их аресту, но может ограничиться и небольшим залогом, если эти люди надежные и если можно положиться на ихе обещание явиться в суд по повестке“. Прочтя затем имена и фамилии тех пяти лиц, которых, согласно указанию исправника и прочих свидетелей происшествия, мы решили привлечь к суду, я потребовал, чтобы они вышли из толпы и подошли ко мне. Все пятеро немедленно вышли вперед и стали заявлять протест, указывая на то, что они не более виновны, чем остальные, и что если судить, то всех, а не их одних.

Узнав, в числе так называемых зачинщиков, своих вчерашних знакомых, – и того, который доставил мне спички, и того, который бегал за стулом, я обратился к прокурору, и, полушутя, попросил его заступиться перед следователем за моих приятелей и, если можно, отпустить их после допроса на поруки.

Прокурор, с которым мы заранее сговорились, сказал, что он сейчас напишет следователю предложение приступить к следствию, и пошел в избу, а за ним полицейские чины и старшина повели обвиняемых, не оказавших при этом, равно как и прочие поселяне, никакого сопротивления.

Поговорив еще несколько минут со сходом о посторонних предметах, я сказал, что надеюсь на другой день уехать в Кишинев и что мне очень хотелось увести обратно солдат с тем рассчетом, чтобы военное начальство, донося Государю Императору о вызове роты, могло добавить, что солдаты вернулись, не приняв никакого участия в действиях властей, так как резеши оказались мирными и благоразумными людьми. „Если бы мне было известно ранее, – добавил я, – что с вами так приятно иметь дело, то я не стал бы тревожить военные власти и беспокоить Государя“. Резеши очень заинтересованы были тем, что происшествие в Корнештах будет доведено до сведения Императора и стали уверять меня в своих верноподданнейших чувствах. Действительно, я не раз убеждался в том, что молдаване с большим благоговением относятся к Царской власти и любят указывать на свою преданность правительству.

Таким образом и последнее обстоятельство, о котором мы до сих пор избегали говорить, – прибытие солдат – потеряло свою остроту; лед окончательно растаял, и мне оставалось только ждать получения денег.

На другой день 10.000 руб. были уплачены, обвиняемые были допрошены и отпущены следователем после взноса небольшого залога, и я возвратился в Кишиневе. Вслед за мной, приехали туда же несколько уполномоченных от схода резешей, поднесли мне вновь хлеб-соль, от которых я отказался в Корнештах, и просили не взыскивать с них, если возможно, денег за перевозку и содержание войск. Они, повидимому, помнили о старом законе, согласно которому расходы по укрощению населения войсками возлагались на виновных.

В настоящее время такого рода расходы относятся на счет казны, о чем я и сообщил обрадованной депутации.

Я немедленно написал обер-прокурору сената о произведенном по претензии Ануша взыскании. Земля резешей, конечно, осталась неприкосновенной.

В деревне известия распространяются очень быстро и охватывают большие районы. Слухи о вызове войск в Корнешты и о приезде губернатора стали передаваться и комментироваться сначала среди окрестных жителей, а затем и в соседних уездах. Везде произвел впечатление, главным образом, тот факт, что губернатор взыскал деньги сполна, т.е. поставил на своем, добившись от резешей повиновения. То обстоятельство, что при этом не было крика, угроз, экзекуций и выстрелов, нисколько не ослабило произведенного эффекта – скорее, наоборот. Что же касается меня, то из этого первого опыта водворения порядка и восстановления действия закона в расбушевавшемся селе, я вынес убеждение, впоследствии подтвержденное для меня многими примерами, что во всех подобного рода случаях необходимо вникать как можно глубже в обстоятельства дела, стараться понять главную причину возникновения беспорядков и твердо помнить, что масса населения всегда готова вступить на путь соглашения и уступок, избегая и страшась насильственных действий всякого рода. Очень часто такого рода действия возникают с обеих сторон только под влиянием обоюдного страха: укротитель спешит проявить силу, чтобы не стать жертвой толпы, а укрощаемые, чувствуя опасность, не видят из своего положения другого выхода, кроме отчаянного сопротивления, проявляемаго инстинктивно, в форме физической самообороны. Но если лицо, призванное водворить порядок, как, например, губернатор, застанет мятежную толпу не во время проявления ею насильственных действий, но в виде силы, пребывающей еще в покое, то как бы ни было враждебно и опасно настроение возмутившегося народа, следуегь относиться к нему как к собранию разумных людей. Избегая криков и угроз, надо явиться перед народом не в виде предвзятого защитника одной стороны, или, что еще хуже, в виде судьи и мстителя, а в качестве делегата высшей правительственной власти, как бы посредника, добивающегося порядка для того, чтобы законные права всех получили осуществление законным путем, а правонарушители подлежали ответственности также в установленном законом порядке. Если при этом удастся сохранить хладнокровие, а в особенности, если явится повод при удобном случае проявить некоторую долю добродушной шутливости, то окажется нетрудным сразу понизить жар мятежных душ на много градусов. А затем, получив возможность слышать и понимать, быть услышанным и понятым, не трудно воспользоваться тем таящимся в народе сознанием, которое заставляет его открещиваться от названия „бунтовщика“ и всегда заявлять, что он – желает решения дела „по закону“, „по хорошему“.

Очень важно, конечно, в таких случаях иметь за собой силу в виде „ultimae rationis“, дисциплинированной воинской части; но силу эту следует держать в буквальном смысле слова за собой, а не впереди себя, с целью употребить ее только в крайнем случае, в виде действия, а не в виде аргумента. О том, что стоящее невдалеке войско является аргументом в пользу успокоения, все хорошо знают и без напоминания, и я считаю тактичным никогда не ссылаться перед толпой на возможность применения этого последнего средства, которое к тому же издали представляется всегда внушительнее, нежели вблизи.

Кроме описаннаго случая в Корнештах, мне пришлось в Бессарабии иметь дело с отказом одного селения Оргеевского уезда от уплаты земского „комнатного“ сбора. Земли этого селения входили клином в соседние уезды Кишиневский и Белецкий, в которых жилые помещения земским сбором не облагались. Понятно, что оргеевцам было обидно уплачивать налог, от которого их ближайшие соседи были свободны, и потому они несколько лет под ряд отказывались уплачивать комнатный сбор. Трусость старого оргеевского исправника заставляла его откладывать взыскание, которое было произведено лишь по моему требованию, на основании жалобы земской управы на систематическое уклонение жителей упомянутого селения от уплаты земских сборов.

Опять я получил телеграмму с просьбой выслать войска смирять непокорных поселян, отказавшихся категорически платить недоимку и не допускавших полицию производить опись имущества. Но я был в то время гораздо опытнее, узнал характер местного населения и к тому же мне не было времени выезжать из города. Поэтому я набросал карандашом обращение к сходу, дал его перевести в своей канцелярии на молдаванский язык и отправил этот перевод исправнику для прочтения народу.

В моем обращении разяснялись цель и разнообразные виды земского обложения, а также указывалось место и способ законной борьбы с комнатным сбором, а именно – в оргеевском земском собрании, через представителей населения – уездных гласных. Далее я обяснил, что перемена в способах обложения может коснуться только последующихлет, и что прежняя недоимка во всяком случае должна быть взыскана. Наконец, в заключении указывалось на то, что я не желал бы бросать важных дел и вводить казну в расходы из-за такого пустого случая, а потому предлагаю исправнику приступить ко взысканию недоимки немедленно и сообщить мне о пополнении её на другой день. К вечеру следующего дня комнатный сбор быль взыскан без всяких неприятных инцидентов, а крестьяне были, как оказалось, очень польщены получением адресованного к ним письма губернатора и при том на их родном языке.

Описанные два случая исчерпывают историю бунтов и мятежей добродушных молдаван за время моего пребывания в Бессарабии. Молдаване, в особенности Сельские жители, – чрезвычайно милый, добросердечный и покорный народ. Но они любят вежливое обращение, охотно выслушивают комплименты и не чужды некоторого простодушного хвастовства. Так, например, когда, во время японской войны, пришлось собирать в Бессарабий ратников ополчения, молдаване очень охотно и гордо шли на службу, объясняя себе призыв тем, что Царь без них ничего на войне не может поделать и потому приказал прислать ему своих молодцов-молдаван.

Глава Десятая

Объезд губернии. Бельцы. Сороки. «Еко». Хотин. Измаил. Вилково. Шабо.

Губернаторы по закону обязаны по возможности ежегодно объезжать уезды губернии, знакомясь на местах с деятельностью уеэдных учреждений и должностных лиц. Для вновь определенного губернатора такой объезд в особенности необходим, так как дела и вся переписка, проходящая ежедневно перед его глазами, оживают и приобретают реальное значение только после того, как, из-за названий тех или других мест и лиц, перед умственным взором читающего, начнут выступать известные реальные образы. К сожалению, истинная и полезная роль губернатора, как органа надзора за законностью действий всех учреждений и лиц административнаго ведомства в губернии, совершенно заслонена не в меру разросшимся участием губернаторов в активном управлении. Обязанный председательствовать в двадцати, если не более, коллегиях и постоянно разрешать, отменять, запрещать, предупреждать, пресекать и утверждать всякого рода действия и постановления, современный губернатор сам постоянно рискует впасть в ошибки, благодаря чему и авторитет его не может оставаться на должной высоте, и осуществление надзора делается для него затруднительным. Совершенно ложно в применении к губернаторской власти то понятие „хозяина губернии“, которое выдвинулось в царствование Александра III-го и так охотно и настойчиво применялось к губернаторской должности его преемником. Хозяйничать и распоряжаться губернатор должен только в особо важных случаях, и при том в определенном тесном круге действий. Главная его обязанность – быть хранителем и оберегателем закона, что прекрасно выражено в особой статье второго тома, изданной еще в первой половине прошлого века, хотя тогда еще не было независимого суда и общественного самоуправления.

Тенденция, получившая силу в течение двух последних царствований и выразившаяся в расширении активной роли губернатора в делах управления, не послужила на пользу делу, и только расшатала губернаторский авторитет.

Имея возможность уделить для ревизии губернии очень мало дней, я должен был отказаться от намерения произвести ее детально. Поэтому я счел излишним брать с собой непременных членов различных присутствий и правителя моей канцелярии предпочитая видеть мало, но собственными глазами, получить небогатый запас наблюдений и сведений, но получить их непосредственно, а не по докладам своих помощников. Я взял с собой для компании одного только чиновника особых поручений, совершенно не делового, но за то уроженца Бессарабии, знакомого с молдаванским языком и хорошо знавшего интимную сторону местной жизни и местных отношений.

Главная обязанность моего спутника должна была состоять в том, чтобы избавлять меня, путем дипломатических сношений с хорошо знакомыми ему уездными деятелями, от слишком торжественных встреч и проводов, и в особенности от невыносимо тяжелых парадных обедов. Затем, ему же было поручено строго наблюдать за уплатой прогонов и внушать полицейскому начальству воздержание от показных эффектов, вроде подготовленных народных встреч, подстилания ковров при выходе губернатора из экипажа и прочих демонстраций, освященных старыми бессарабскими обычаями.

Посетив прежде всего уездный город Бельцы, где у меня было несколько дел по жалобам на начальника тюрьмы и по разрешению губернским правлением недоразумений, возникших по поводу нарушения строительного устава, я принял представившихся мне должностных лиц, познакомился и поговорил с каждым из них отдельно, осмотрел больницы, земскую и еврейскую, и, при помощи местных служащих, охотно и вполне доверчиво посвятивших меня во все тонкости вопроса, отчетливо выяснил себе во всех деталях те два-три дела, которые в Кишиневе казались мне запутанными и неразрешимыми. Затем я отправился в тюрьму, о порядках которой имел самые плохия сведения, поговорил наедине с арестантами, посмотрел делопроизводство, и в результате принужден был предложить начальнику тюрьмы оставить службу. Дело, возбужденное по поводу обнаруженных в управлении тюрьмой злоупотреблений, впоследствии разрослось и усложнилось выясненной растратой тюремных сумм, и окончилось самоубийством начальника тюрьмы. Но, во время моего пребывания в Бельцах, таких грустных последствий ревизии нельзя было ожидать и потому, завершив свой трудовой день, я очень приятно и просто пообедал в городском клубе, в компании новых знакомых – местных представителей разных ведомств, пожелавших непременно меня угостить.

Обед не был парадным, вино было только бессарабское, мы провели время очень весело, без всякой натянутости, и даже снялись вместе на клубном дворе. Группа участников этого обеда висит и теперь у меня в кабинете, напоминая о первой произведенной мной губернаторской ревизии.

В Бельцы я приехал по железной дороге, ночевал две ночи в вагоне, предоставленном мне железнодорожным управлением, и затем, в том же вагоне, доехал до уездного города Могилева, Подольской губернии. Оттуда мне предстояла первая поездка на лошадях в г. Сороки, отстоящий от Могилева верстах в шестидесяти.

Поехали мы в таком порядке: впереди урядник верхом, сменявшийся на границе каждого участка новым урядником; затем становой пристав на тройке, исправник на четверке, и наконец, мы с Ш. (чиновником особых поручений) в коляске, запряженной также четверней. Я не решился нарушить на этот раз традиционной торжественности губернаторского поезда, тем более, что исправник и становой, встречавшие меня на Могилевской станции, должны были ехать в Сороки, но, к моему удивленно, число сопровождавших меня лиц не ограничилось перечисленными полицейскими чинами. Как только мы переехали Днестр и вступили в пределы Бессарабии, к нам присоединилась кавалькада, состоявшая из дюжины всадников, одетых в живописные, нарядные кафтаны; они окружили мою коляску и поскакали около нас, стараясь горячить своих лошадей и выказать разными способами свою молодцеватость и усердие. Проехав с таким кортежем версты две, я приказал остановить экипаж и попросил подбежавшаго ко мне исправника обяснить значение и роль неожиданных проводников. Он ответил, что перед нами находятся представители местных поселян, с волостным старшиной во главе, командированные для сопровождения губернатора по территории волости, что выбираются эти всадники из числа самых лихих ездоков, и что будто бы они очень ценят выпавшую на их долю честь показать мне свое искусство ездить верхом и свои нарядные костюмы. Выходило так, по словам исправника, что отказ от проводов обидел бы провожающих. К этому исправник добавил, что он, желая мне угодить, сократил численность кортежа до двенадцати лиц, иначе выехало бы меня провожать гораздо больше народа.

Перспектива ехать 60 верст в сопровождении постоянно сменяющихся всадников, при невозможности притом отделаться от мысли, что весь этот народ теряет время, мучает лошадей и, пожалуй, проклинает меня в душе, заставила меня принять меры к освобождению моих провожатых от новой и своеобразной натуральной повинности, выпавшей на их долю. Я вышел из коляски и, обратившись к окружавшим меня всадникам, похвалил их лошадей, выразил удивление перед их искусством, но вместе с тем просил не провожать меня дальше, так как мне очень неприятно причинять кому-либо своим проездом лишние хлопоты и утомление. С некоторым трудом, при помощи исправника и Ш–го, мне удалось убедить провожающих вернуться домой, и мы поехали дальше прежним порядком; однако, при проезде через каждое большое село, повторялась та же картина: снова выскакивали верховые, неслись около моего экипажа, и мне опять приходилось убеждать их не мучить попусту лошадей и не терять напрасно времени. Так, в постоянной борьбе с бессарабским этикетом, доехали мы к вечеру до Сорок.

Я не знаю в России уездного города, который мог бы сравниться с Сороками по красоте местоположения. Хорош Ржев на Волге, но ему не достает южного солнца, разнообразия световых оттенков и живописных изломов постепенно возвышающегося речного берега. Дома города Сорок, рассыпавшись в беспорядке по склону горы, спускаются к самому берегу Днестра, и летом тонут в зелени садов и виноградников. Я остановился, по приглашению местного председателя земской управы Алейникова, в его доме, в верхней части города, и провел интересный вечер в кругу его семьи, состоящей из стариков – отца и матери Алейникова, несколько близких знакомых этого почтенного и симпатичного семейства не только не мешали, но, напротив, содействовали спокойному и приятному настроению, которое я испытал в тот вечер, получив возможность отдохнуть от официальных встреч и деловых разговоров.

Попросив местного исправника не являться ко мне на другой день утром радее 10 часов и назначив прием местных служащих с 11-ти, я задумал доставить себе редкое удовольствие – пройтись пешком без провожатых и посетить пригородный плодово-виноградный питомник еврейского колонизационного общества, или «Еко», как он сокращенно назывался. Я встал с утра в 6 часов, стараясь не шуметь, и обманув бдительность стоявшего у ворот караульного городового, удачно вышел из дома, никем не замеченный. Дорогу в „Еко“ я узнал еще накануне, и потому без всяких затруднений дошел, в полчаса времени, до интересовавшего меня питомника.

„Еко“ заслуживает упоминания как образец хозяйства, в котором все работы производятся исключительно учениками евреями, без наемных работников. Во главе этого учреждения стоял ученый агроном Этингер, также еврей, под руководством которого велось дело распространения знаний и навыков по плодоводству как среди учеников, так и среди всех интересующихся фруктово-виноградной культурой, благодаря чему население уезда имело в еврейском питомнике как бы даровой опытный сад. Хотя все расходы по содержанию питомника оплачивались парижским центральным комитетом еврейского колонизационного общества, но как советы и указания, так и посадочный материал давались администрацией «Еко» всем без исключения садовладельцам, желавшим поднять культуру своих садов. Любой садовод, как крупный, так и мелкий, без различия национальности и общественного положения, мог обратиться к Этингеру, изложить ему свои желания и потребности и получить не только указания и материал, но даже непосредственное содействие, так как руководители питомника охотно выезжали, по первой просьбе, для осмотра вновь закладываемых садов, а затем по временам навещали их с целью проверить правильность ухода за новыми плантациями. Благотворное влияние этого питомника на развитие и улучшение местного садоводства, в особенности мелкого, подтверждали мне многие местные деятели, и я с любопытством подошел к воротам сада, который не трудно было узнать среди тянувшихся вдоль большой дороги других насаждений.

Сельскохозяйственная практика всегда относится к сельскохозяйственной теории с некоторым недоверием. Я с удовольствием, бывало, читал, что какая-то корова, schwarze Jette, дала, где-то в Швейцарии, своему хозяину 400 ведер молока в год и что французский агроном добился урожая пшеницы в 400 пудов с десятины, но никогда не раcсчитывал увидеть таких результатов в своем имении. Слыхал я много о подчинении природы труду и искусству земледельца, об иностранных огородах и садах, но в моем хозяйстве всегда как-то так выходило, что не я управлял природой, а она мной, и потому скептицизм не только русского крестьянина, но и русского помещика по отношению к научной агрономии всегда казался мне извинительным и понятным. Казенные учреждения, министерские школы и опытные станции, которыя мне приходилось видеть, не вселяли ни в ком из их соседей веры в грядущее торжество новых слов сельскохозяйственной науки. Но то, что я увидел в «Еко», заставило меня поверить в возможность применения научных данных к воспитанию растений, и я впервые отдал себе ясный отчет в том, что сельскохозяйственные книжки не только приятное для живого воображения чтение, но и реальная сила.

На тридцати десятинах разрыхленной черной земли питомника не было видно ни одной сорной травки. На грядах и куртинах, разделенных друг от друга узенькими дорожками, стояли, правильными рядами, прямые, как стрелы, крепкие, стройные деревца яблонь и груш, разного возраста и разных сортов; ни одного кривого, ни одного больного, ни одного задержанного в росте дерева я там не увидел; все росло по приказу и по рисунку. Виноградная лоза, предназначавшаяся для плодоношения, не смела расти вверх и прижималась к земле в виде тонкой ветви с небольшими листьями; но, по другой стороне дорожки, её сверстница, однолетняя лоза, предназначенная для черенков, была подвязана к столбам, немного меньше телеграфных, и, к концу дета, обвивала их совершенно, густо покрывая столбы своими широкими листьями. Плоды на взрослых деревьях были без пятен, гладкие, одинаковые по всему дереву и легко могли быть определены по сортам, помимо надписей на дощечках, благодаря совершенно точному сходству с рисунками, помещенными в плодовом атласе.

Образцовая сушильня для плодов и овощей, а также фабрика консервов, которые я застал в полном ходу, дали возможность видеть заготовление произведений питомника в прок и на месте убедиться в чистоте выработки и высоком качестве получаемых цродуктов.

Очень интересное зрелище представляли собой евреи, большею частью подростки, трудами которых исключительно велись обработка земли, уход за растениями и выработка консервов. Здесь не было видно испуганных, худых лиц, тощих, болезненных форм и робких, неуверенных движений. Краснощекие, смуглые юноши с блестящими глазами, широкими плечами и мускулистыми руками, которых я увидел в „Еко“, напомнили мне еврейское сказание о сильных людях полей, которых библия противополагает кротким людям, живущим в шатрах.

К концу осмотра я уже был не один: из города примчалась полиция, обеспокоенная исчезновением губернатора, и я был доставлен обратно в Сороки при подобающем антураже.

По окончании обычного приема должностных лиц разных ведомств, с которыми надо было поговорить с каждым отдельно, я вышел к просителям, принял и выслушал разные просьбы и жалобы, осмотрел бегло городские учреждения и затем, простившись с гостеприимной семьей Алейниковых, отправился по приглашению местного уездного предводителя дворянства Б. к нему в имение. Там я увидел процветающее хозяйство Б., который не походил на большинство бессарабских помещиков, ведущих обыкновенно праздную, городскую жизнь. В.И. Б. трудился, не покладая рук; все ему удавалось, и он быстро богател. Размах его хозяйственных планов и предприятий был очень широк. Мы осмотрели только что выстроенную им образцовую мельницу, замечательную свинарню на несколько сот свиней, прекрасный конный завод и конюшню с породистыми лошадьми, после чего я уехал в Кишинев. С делами и учреждениями Сорокского уезда я ознакомился очень поверхностно, но с местными деятелями завязал очень хорошие отношения. Б. и Алейниковых я считаю до сих пор в числе своих добрых знакомых.

Гораздо больше труда и забот мне пришлось приложить при ревизии Хотинского уезда, в котором полиция пользовалась очень дурной славой. Много времени отняли у меня Новоселицы, где, как уже было упомянуто раньше, пристав установил совершенно особый порядок торговли легитимационными билетами. Но кроме этой, чисто бессарабской, особенности добывания дополнительных кредитов к законному окладу содержания, делопроизводство новоселицкого пристава открыло мне и другие полицейские секреты. Не раз я обращал внимание на то, что при поверке настольных реестров становых приставов, никогда не оказывалось неисполненных бумаг; везде, против отметки о поступлении какого-нибудь предписания, отношения или рапорта, имелся исходящий номер, доказывавший, что по каждой бумаге последовало исполнение, что она где-то в ходу, кому-то и зачем-то отослана. Такая необъяснимая и неестественная быстрота и аккуратность возбуждали подозрение; ключ к этой загадке я, наконец, нашел в делопроизводстве новоселицкого пристава. Оказалось, что, перед ревизией губернатора, пристава имели обыкновение просматривать входящий реестр и, собрав все дела и бумаги, лежавшие без движения иногда по целым месяцам, отправляли их за соответствующими номерами к соседу приставу, который в свою очередь снабжал их своей залежью, когда ожидал у себя ревизии. По книгам все было в порядке, а впоследствии, когда начальство уезжало, господа пристава рассылали погостившие у них временно бумаги по местам.

В Хотин я приехал, помнится, в пятницу и остановился на городской квартире местного предводителя дворянства П.Н. Крупенского. В тот же день мы отправились посмотреть знаменитую древнюю крепость, построенную турками на берегу Днестра. Вид этого сооружения в высшей степени величественный, и отдельные части крепости хорошо сохранились. Затем последовали обычный прием, разговоры, ходатайства, прошения, осмотры учреждений, чередовавшиеся с завтраками и обедами у П.Н. Крупенского, бывшаго гусара, сумевшего устроиться и в Хотине с барским комфортом, состоятельного, умеющаго пожить холостяка.

Из хотинских впечатлений я особенно ясно помню два: обедню в православной церкви и царский молебен в еврейской хоральной синагоге.

Я до того времени никогда не бывал ни в одной синагоге и потому с большой готовностью согласился на просьбу местных евреев посетить их богослужение.

При входе в храм я был встречен раввином и несколькими евреями, из числа наиболее влиятельных и уважаемых в городе; все они были в черных сюртуках, цилиндрах и белых галстуках. Мы вошли в обширную залу, уставленную длинными деревянными скамьями, напоминавшими гимназические парты, но прекрасно сработанными и отполированными. Стены и потолок синагоги были отделаны очень скромно, без пестроты и украшений; никаких изображений на них не было, получалось впечатление строгой простоты и серьезности. Противоположная от входа часть залы возвышалась на несколько ступеней, и на этом возвышении, перед священным ковчегом, в котором хранились свитки Торы, помещались кантор, певцы, раввин и несколько хорошо одетых евреев, по-видимому, имевших особое отношение к синагоге по своему происхождению или общественному положению. Меня провели по широкому среднему проходу к первой скамье, после чего кантор, надев пеструю хламиду, стал читать нараспев, прерываемый по временам возгласами хора. Среди незнакомых звуков древнееврейскаго языка я вскоре услышал слова „Николай Александрович“ и „Александра Феодоровна“ с ударениями на последнем слоге, а затем разобрал и свое имя, провозглашенное кантором с особой отчетливостью. После этого молитвословия кантор и певцы повернулись лицом к молящимся и превосходно спели „Боже, Царя храни“. В эту минуту мне впервые пришлось, неожиданно и быстро практически разрешить трудный вопрос этикета: в синагоге нельзя снимать с головы шляпы, а народный гимн надо слушать с непокрытой головой. Я вышел из затруднения, приложив руку к козырьку форменной фуражки, как бы отдавая кому-то честь, и в таком положении прослушал гимн. Второе отделение службы состояло в исполнении кантором и хором музыкальных пьес, напоминавших мне смутно знакомые оперные мотивы, которым был однако придан, путем некоторых изменений, какой-то оригинальный восточный характер. Среди хора все время выделялся удивительно чистый, сильный и верный альт, на который нельзя было не обратить внимания. Стоявший недалеко от меня раввин сказал мне, что этот замечательный голос принадлежит 13-летнему мальчику, сыну бедного портного, и предложил послушать его в сольном пении. Я отошел к противоположному концу залы и стал у выхода, чтобы лучше оценить юного певца. Без преувеличения скажу, что такого альта я в жизни ни разу не слышал; он наполнял всю залу, пел необыкновенно уверенно, с удивительным драматическим подъемом, исполняя какое-то незнакомое мне произведение Мендельсона. Хор еле слышными аккордами аккомпанировал певцу, достигавшему высокого эффекта, которому вредило по временам только излишнее форсирование звука. Я пришел в положителный восторг и, желая чем-нибудь отблагодарить певца за доставленное наслаждение, спросил раввина при прощаньи, могу ли я подарить мальчику золотой. Раввин как-то смутился и ответил, что в субботу евреи не могут принимать денег, но что какую-нибудь вещицу на память мальчик мог бы, конечно, взять с благодарностью. Никакой вещицы у меня с собой не было, и я уже хотел отказаться от мысли о подарке, когда изобретательный раввин, желая очевидно, сделать мне удовольствие, придумал гениальный выход из затруднительного положения. Он провел тонкое различие между золотым, как денежным знаком определенной ценности, и тем же золотым, как предметом, имеющим значение подарка, вне зависимости от его цены, и блестяще разрешил вопрос сказав, что маленький певец может принять от меня золотую монету не как деньги, а как золотую вещь. Так мы и поступили, к общему удовольствию.

В субботу, еврейский раввин проявил изворотливость ума для обхода закона, запрещавшаго взять от меня то, что я сам хотел дать; в воскресенье, православный священник постарался воспользоваться евангелием, чтобы получит от меня то, чего я давать не собирался.

Отстояв в православной церкви обедню, к которой меня усиленно приглашал накануне один из местных священников, я был не мало удивлен содержанием краткой проповеди, произнесенной им перед концом службы. „В некое время“, – так приблизительно начал проповедник, – „Господь наш Иисус Христос пришел к Генисаретскому озеру и увидел рыболовов, моющих у лодок сети свои. Войдя в лодку одного из них, Симона, Спаситель предложил ему закинуть сеть в озеро, но услышал в ответ, что рыбаки всю ночь трудились напрасно, не поймав ни одной рыбы, и потеряли надежду на успех ловли. Однако, закинув снова сети по слову Спасителя, они вытащили великое множество рыбы, так что наполнили ею две лодки“.

„Какой же урок почерпнем мы из сего события, возлюбленные братия?“ – воскликнул с пафосом священник. „Очевидно для нас, что присутствие великого человека отменную пользу может принести тем, кого он посещает. Нам, благочестивые слушатели, в особенности должен быть понятен смысл выслушанного евангельского сказания: наш храм посетил сегодня великий человек мира сего, посланец царский, начальник нашей губернии. Будем же молиться и ждать от сего посещения великих и обильных для себя благ“.

Когда я вернулся из церкви домой, мне доложили о приходе только что выслушанного мной духовного оратора. Он явился просить за сына своего, выгнанного отовсюду пьяницу, которому я должен был, по мнению его отца, предоставить место полицейского надзирателя. Отказ мой исполнить эту просьбу очень огорчил посетителя, который, повидимому, был вполне уверен в благоприятном исходе задуманного плана.

Совершенно особое положение в Бессарабии занимает Измаильский уезд, вновь присоединенный к России в 1878 г., после войны с Турцией. Ранее, уезд этот входил в состав Румынии и разделялся на три префектуры – Измаильскую, Болгарскую и Кагульскую с главными городами тех же названий. Присоединение совершилось очень просто: образовали из трех префектур один уезд, фактическим начальником которого сталь назначенный в том же году измаильский исправник Шульга, опытности и такту которого было предоставлено примирять и сообразовать оставленные в силе для Измаильского уезда румынские законы с общими законами Российской империи. Ни дворянских учреждений, ни земства, ни волостного и сельского управлений с земскими начальниками не было в Измаильском уезде, в котором сохранилось румынское коммунальное устройство. Каждое поселение, как сельское так и городское образовывало коммуну, в состав которой входили все владельцы земли и все жители поселений без различия состояния, классов и т.п. Исполнительный орган коммуны – примар, с коммунальным советом из 12 членов, вершил все дела самоуправления и выполнял те общегосударственные обязанности, которыя передаются в России местным учреждениям.

Губернатор мало вмешивался в дела местного управления Измаильского уезда; те из них, в которых государственный интерес не был затронут, разрешались коммунами самостоятельно, а прочия зависели от исправника, заменившего бывших румынских префектов. К губернатору перешли, в отношении самоуправляющихся единиц уезда, функции королевской власти, а петербургское начальство совсем не касалось Измаила, и имело самое туманное представление об устройстве названного уезда. Однако, в министерстве внутренних дел не прекращалась забота о введении в Измаиле русских учреждений – земских начальников, волостей, дворянства и нового земско-городового положения, но государственный совет всегда отвергал такого рода проекты министерства под предлогом недоказанности и недостаточной обоснованности идеи о необходимости разрушить старый местный строй во имя общей нивелировки управления. Так и остался Измаильский уезд до сего времени исключением в русском уездном строе; ему, вероятно, суждено дождаться общей реформы нашего местного управления, если он опять, по какой-нибудь международной комбинации, не отойдет к Румынии, простирающей к нему материнские объятия через пограничную реку Прут.

Меня заинтересовало двойственное и неопределенное положение измаильских старообрядцев. Как известно, у нас в России, до самого последнего времени и господствующая церковь, и правительство беспощадно относились к старообрядчеству. В то время, как мечети и синагоги пользовались свободой существования и даже правительственной защитой, христианские костелы и кирки только терпелись; что же касается старообрядческих молелен и церквей, то их преследовали всевозможными способами. Особые доносчики, под названием православных миссионеров, внимательно наблюдали за тем, чтобы полиция не увлеклась сознанием близости старой веры и новой, или, вернее, ничтожеством различия между старым и новым обрядом, и не оказала преступного „попустительства старообрядческому доказательству“. С этим последним термином у меня было немало возни в Измаиле. Местные старообрядцы, а их в уезде было не мало, оказали во время войны с Турцией значительные услуги русскому войску; неловко было, присоединив их к России, немедленно начать применение к ним мер в духе православного фанатизма. Появился хорошо известный всем старообрядцам секретный циркуляр губернатору с изложением высочайшего повеления запрещавшаго слишком притеснять измаильских раскольников в их обрядах, пока таковые исправляются без смущающего православную церковь доказательства.

Я застал в своей канцелярии сведения и воспоминания об этом распоряжении, но самый циркуляр был уже изъять кем-то из моих предшественников и, ко времени 25-летия присоединения Измаила, к местным старообрядцам применялись обычные стеснительные меры.

„Оказательство„ выставлялось против них, как опасное и всегда победоносное оружие. В самом деле, пусть кто-нибудь попробует звонить в колокола без оказательства, идти крестным ходом вокруг церкви. Кончилось тем, что при энергическом содействии местного „миссионера“ – этого всем ненавистноо представителя православного иезуитизма иправославного инквизиционного духа, измаильское старообрядчество сравнялось с российским и даже было в худшем положении, так как оно сознавало себя более обиженным, лишенным обещанной ему русским правительством терпимости. Полиция, конечно, как это всегда бывает, применялась к задаваемому духовным начадьством тону, и в результате получалась, например, такая картина.

Местный старообрядческий архиерей, уважаемый старик, рукополагавший священников, духовный авторитет всех местных раскольников, собирался выехать в Румынию. По паспорту он числился мещанином Василием Лебедевым и, в качестве такового, должен был явиться за паспортом в полицейское управление, непременно лично. Его заставляли ждать некоторое время, после чего пристав возглашал во всеуслышание: „там Васька Лебедев паспорта дожидается, позовите Ваську“. Архиерей входил и непременно выслушивал такой вопросы „Тебе паспорт нужен? Получи“.

Таким образом проявлялось „оказательство“ русской правительственной власти в противовес оказательству раскольничьих обрядностей.

В Измаиле началось, обычное в России, применение правил о постройке и ремонте старообрядческих храмов. Новых зданий возводить не дозволялось, починка старых допускалась лишь при условии сохранения прежнего вида здания. Когда я приехал в Измаил, то мне немедленно, со стороны православного духовенства, подана была жалоба с указанием на неправильные действия полиции, допустившей расширения раскольничьей церкви. Дело заключалось в том, что старообрядцы, после долгих хлопот, и, вероятно, не без денежных жертв, получили разрешение губернского правления окружить стены своей церкви кирпичными контрфорсами. Они повели дело так успешно, что вскоре все церковный стены были заключены в новый футляр саженной толщины, после чего оказалось возможным вынуть часть стен внутри церкви. В образованных таким образом, нишах разместилось человек 100 лишних прихожан. Такая хитрость возмутила православное духовенство, просившее меня не допускать по отношению к его соперникам дальнейших послаблений.

Я с детства чувствовал пристрастие к раскольникам, которые в наших местах выгодно отличаются от остального населения трезвостью, деловитостью и каким-то чувством собственного достоинства. Впоследствии я убедился в том, что среди русского христианского населения, которое на самом деле, в отношении обрядовых форм, а отчасти и по своим верованиям, близко стоить к идолопоклонству, наиболее живым и наименее индифферентным в религиозном отношении следует признать именно раскольников и сектантов, крепко стоящих за свою веру и свой обряд, а иногда и стремящихся найти новые пути своим религиозным идеалам. К массе православного духовенства, духовную роль которого., вряд ли кто-нибудь, кроме его представителей, найдет возможным защищать, у меня создалось непобедимое предубеждение. Поэтому я воспользовался представившимся случаем и сделал все, что мог, для удовлетворения скромных просьб, представленных мне измаильскими староверами.

Московские старообрядцы Рогожского кладбища пожертвовали своим измаильским единоверцам колокол в память коронования Императора Николая II. На принятие этого пожертвования последовало высочайшее соизволение, но бессарабское губернское правление, на основании требования духовного начальства, отказало в разрешении построить для колокола колокольню. Я немедленно разрешил старообрядцам начать эту постройку, составив впоследствии, по возвращении в Кишинев, постановление по губернскому правлению, в котором вывел необходимость такого разрешения из смысла упомянутого высочайшего соизволения. Посетив затем старообрядческую церковь, в которой был отслужен в моем присутствии молебен о здравии царской семьи, я нашел возможным удовлетворить несколько малозначащих пожеланий старообрядческого духовенства, вроде разрешения поправки желоба на церковной крыше и водосточных труб, на что полиция не соглашалась, требуя непременно особого постановления строительного отделения губернского правления. Наконец, ко мне обратились с более серьезной просьбой о возобновлении деревянной церкви, в которой богослужение прекратилось вскоре после 1878 года, вследствие ветхости здания.

Я пожелал осмотреть лично как церковь, так и план, по которому расчитывали ее восстановить. Из представленного мне плана я увидел, что предполагаемое сооружение старообрядцы намеревались возвести не из дерева, а из кирпича, и одно это обстоятельство уже лишало меня по закону возможности не только дать просимое разрешение, но даже обещать, что губернское правление займется рассмотрением просьбы старообрядцев. Когда же меня, после нескольких отговорок, привели к тому месту, где я думал увидеть старый храм, то я нашел только заросший крапивой пустырь, на котором, несомненно, была когда-то постройка, исчезнувшая, однако, настолько бесследно, что не представлялось возможным, даже по очертаниям на почве, определить, чтб именно она прежде из себя представляла.

Я не мог сердиться на бедных старообрядцев за попытки ввести меня в обман и научил их, как подать прошение на высочайшее имя об удовлетворении желания, значение и государственную важность котораго могли, как оказывалось, понять и оценить по достоинству лишь петербургские государственные умы.

От Измальской крепости, которую штурмовал Суворов, не осталось следов, кроме неровностей местности, не дающих никакого представления о былой турецкой твердыне. Особых достопримечательностей в Измаиле нет, но город очень симпатичен, сравнительно благоустроен и достаточно оживлен. Его очень скрашивает Дунай, полноводный рукав которого, вместе с частью Черного моря составляет южную границу Бессарабии.

Я проехал на небольшом пароходе, предоставленном в мое распоряжение начальником пограничной стражи, от Рени до Вилкова, т.е. по всему Килийскому рукаву Дуная, находящемуся в пределах русских владений. Путешествие это было чрезвычайно приятно. Среди остановок по пути, достойно упоминания посещение нами села Вилкова, населенного давними выходцами центральной России.

Меня предупреждали, что в Вилкове я увижу „что-нибудь особенного“, как говорят в Бессарабии. Исправник сообщал о том, что вилковцы народ буйный и пьяный; другие разсказывали про оригинальное местоположение села; третьи предвкушали удовольствие попробовать вилковской икры; наконец, ехавший с нами врач разсказывал о том, что головы вилковцев так устроены, что самыя тяжелые раны на их черепах, пробитых веслами во время драки, заживают в две недели, хотя у прочих людей такие поранения повлекли бы за собой смертельный исход.

Село Вилково расположено недалеко от впадения реки в Черное море, у самой воды, и перерезано ериками Дуная на несколько частей, благодаря чему сообщение, внутри села, происходит столько же на лодках, сколько по сухому пути. Вода для вилковца – родная стихия, а лодка – второй дом. В начале недели все рабочее население деревни выезжает в море и расставляет сети для ловли крупной рыбы, белуги, осетра, стерляди, а затем постепенно объезжает и проверяет добычу, возвращаясь в субботу домой с пойманной рыбой.

Ездят вилковцы артелями и постоянно схватываются друг с другом и с соседями румынами, споря как из-за мест, так и по поводу нередких случаев присвоения какой-нибудь артелью чужого „товара“, пойманного непринадлежащей ей сетью. Тогда, в открытом море, обиженные рыбаки идут на абордаж к лодке своих соперников, и начинается перебранка, переходящая нередко в бой на веслах. В результате обыкновенно привозят домой несколько тяжело раненых, с разбитыми головами, рыбаков, скорое выздоровление которых и приводило в изумление местнаго врача, видевшего в этом явлении доказательство наследственного приспособления вилковских голов к такого рода поранениям.

Когда пароход наш подошел, в праздничный день, к пристани села, мы увидели оригинальную для Бессарабии картину разряженной, веселой, несколько буйной и подвыпившей, чисто – русской толпы. Мужчины в кумачевых красных рубахах, женщины в ярких платках и „полушальниках“, специально высылаемых в Вилково из Москвы, с бусами на шее, с подсолнухами за пазухой, столпились у пристами и смотрели на приезд губернатора весело и смело, с тем оттенком лукавой критики и готовой выступить наружу насмешки, о котором я начинал забывать среди флегматически – ленивого, покорного и с виду приниженного молдаванского населения Бессарабии. Для вилковцев приезд губернатора казался случайной праздничной забавой, в которой они с удовольствием приняли участие, изображая собой нечто подобное нарядной толпе в комедии из русского быта. Они держались очень приветливо и любезно, но довольно бесцеремонно галдели, перекидываясь между собой шутками и остротами и громко смеясь удачным выходкам своих остроумцев. Надо упомянуть, что мужчины были почти все под хмельком, благодаря успешной торговле местной казенной винной лавки, собиравшей с вилковцев до 80.000 рублей в год.

Рыбы в лодках, рыбы, распластанные на помостах у пристаней, рыбы в набитых льдом подвалах, разговоры о рыбном промысле, жалобы на стеснительныя рыболовные правила – вот почти все, что я слышал и видел в Вилкове. Десять, пятнадцать местных скупщиков рыбы снабжают вилковцев снастями в кредит, выдают им авансы и принимают от них по субботам весь товар за определенную попудную цену, устанавливаемую на сроки, отчасти под влиянием естественного компромисса между спросом и предложением, а отчасти как результат соглашения скупщиков между собой.

С каждого пуда рыбы и икры покупщик удерживает известную сумму, кажется, 10–15%, которая вносится им в местное правление, на уплату податей и мирских расходов села.

Таким образом, сама рыба уплачивает повинности Вилкова как за рабочее его население, так и за инвалидов.

Остальные деньги заносятся в счет выданных рыбакам авансов, но не сполна, так как скупщикам выгодно иметь за своими клиентами рыбаками постоянный долг, чтобы они не могли ставить рыбы купцам конкурентам. Крупными скупщиками Вилкова распущены по рыбакам, в виде задатков и авансов, громадные суммы, доходящие в отдельных случаях до 50.000 рублей, как я убедился из обзора книг одного из торговых домов села Вилкова, торгующего рыбными товарами с Берлином и Веной.

Вся эта сумма считается фирмой мертвым и безвозвратным капиталом. Долги, постепенно погашаемые, одновременно заключаются вновь, и, в результате, огромная сумма переходит по торговым книгам из года в год, медленно увеличиваясь и служа для скупщика средством держать рыбаков в зависимости и не давать им капризничать и свободно распоряжаться продажей своей добычи. Однако, я заметил в Вилкове признаки, указывающие на стремление рыбаков освободиться от ига, наложенного на их промысел капиталом, и я думаю, что недолго ждать того времени, когда купцам придется с большим убытком ликвидаровать свои претензии. Сметливость, независимый характер и отчаянная смелость вилковских рыбаков умеряются только водкой, держащей их в оковах постоянного полуопьянения в течение тех редких сравнительно дней, которые они проводят на суше, в своем родном селе.

Выслушав жалобы рыбаков на притеснения их скупщиками рыбы и жалобы скупщиков на недобросовестность рыбаков, я осмотрел село и его общественные учреждения, после чего главный рыбный торговец Вилкова предложил моим спутникам и мне оригинальное угощение. Нам подали несколько кусков белого хлеба, огромный графин холодного вина и миску, наполненную зернистой икрой вчерашнего приготовления, похожей с виду на крупную дробь. Мы ели эту икру в глубоких тарелках, столовыми ложками, и не смогли очистить миски, несмотря на то, что наполняли свои тарелки по нескольку раз.

Из Вилкова я проехал в Одессу на пароходе, совершающем по Дунаю и Черному морю правильные рейсы. В Одессе я не хотел останавливаться, несмотря на привлекательность этого красивого города; я избегал визитов, которые пришлось бы делать местным властям, в случае продолжительного пребывания, и потому, переночевав в одной из приморских гостиниц и полюбовавшись вечером на оживленный одесский бульвар, а утром на одесскую гавань, выехал в Аккерманский уезд.

Недалеко от города Аккермана находится знаменитое своими виноградниками село Шабо, населенное швейцарцами. Шабо имеет обычное русское сельско-волостное устройство, причем село, по своей обширности, составляет одновременно и волость. Когда я подехал к волостному правлению, меня на крыльце встретил одетый в черный сюртук господин, оказавшийся волостным старшиной. Я с удивлением приглядывался к новому для меня типу старшины, говорившаго по-французски и немецки так же бегло, как и по-русски.

Зала заседаний волостного правления оказалась под стать старшине; в ней, кроме правильно расположенных скамей для членов схода, имелась кафедра для оратора, председательский стол с креслом и бюро для волостного писаря. На стенах висели планы села и приписанной к селу земли, представляющие собой образец умелого распределения участков по разрядам земли, по качеству и ценности почвы и по удобству землепользования.

Шабскому сходу не нужно было, как нашим крестьянам, постоянно бродить в полном составе по полям и лугам, с саженными палками в руках, отмеряя части каждого домохозяина. Здесь можно было, не выходя из здания волостного правления, по плану определить номер каждого владельца, произвести переделы и выделы и разрешить любую землеустроительную задачу, не выходя на „местоположение“, как говорят наши крестьяне.

Осмотрели мы и школы, между прочим французско-немецкую, в которой дети швейцарских выходцев обязательно изучали один из двух языков, бывший когда-то для них родным.

При поездках своих по губернии, я посетил несколько десятков волостных правлений, останавливался и в селах, говорил с крестьянами, старался ознакомиться с их бытом и нравами. Масса впечатлений, полученных мною при этом, слилась в одну общую картину, давшую мне возможность отдать себе более ясный отчет относительно потребностей местного сельского населения, но фактов сколько-нибудь ярких, имеющих общий интерес, я в настоящее время припомнить не могу. Я заканчиваю, поэтому, мой отчет по обозрению уездов Бессарабии упоминением о выводе, к которому меня привели мои местные наблюдения: прежде всего и важнее всего остального – народное образование, а затем побольше самодеятельности и поменьше попечительной власти начальства – таковы, по-видимому, повсеместно, требования русской народной жизни.

Глава Одиннадцатая

Поездка в Румынию по высочайшему повелению. Яссы. Румынская королевская семья. Мнение короля о России. Кармен-Сильва. Обед в мэрии.

С удовольствием вспоминаю о пятидневном пребывании своем в Румынин, куда я был командирован по высочайшему повелению, по случаю приезда в город Яссы румынской королевской семьи.

28 сентября 1904 года я получил от министра внутренних дел, князя Святополк-Мирского телеграмму следующего содержания: «Первого октября состоится прибытие в Яссы короля румынского. По всеподданнейшему докладу министра внутренних дел о желательности командирования вашего сиятельства в Яссы для приветствования короля от высочайшего имени, Его Императорское Величество на сие соизволил. О таковом высочайшем повелении сообщаю вашему сиятельству для исполнения». Телеграмму эту я получил поздно вечером, а тридцатого надо было выезжать; оставался только один день на сборы и приготовления.

Барон Стуарт и другие опытные люди, с которыми я посоветовался по поводу этой неожиданной поездки, предупреждали меня, что румыны очень ценят акт вежливости русского правительства по отношению к их королю и что они, любя пышность и блеск, постараются придать моему приезду большое значение и торжественный вид. Пришлось позаботиться о том, чтобы облечь свою миссию в более блестящую форму, а потому я решил ехать не в одиночестве, а с провожатыми, и взял с собой непременного члена губернского по земским делам присутствия А.Д. Р–о, знающего румынский язык, и старшего советника губернского правления фон-Р–а, говорившего свободно по немецки.

Тридцатаго сентября, около трех часов дня, мы переехали границу у последней русской станции „Унгени“ и пересели в особый вагон, высланный за мной из Ясс. На границе нас встретили местный русский консул и румынский артиллерийский капитан с гражданским чиновником, командированные для сопровождения меня по Румынии.

Через 30–40 минут мы приехали в Яссы. На платформе вокзала я увидел порядочную толпу любопытствующих и несколько официальных лиц, выехавших для встречи русского „генерал-губернатора“, как именовали меня румынские газеты, выпустившие накануне фантастическую биографию „одного из первых сановников империи, приближенного русскаго Царя“.

Представитель города Ясс, местный префект полиции и командир бригады, с которыми я познакомился при выходе из вагона, обяснили мне на французском языке, которым они все владели вполне свободно, что мне отведено городом помещение в гостинице Траян и что, по приказанию короля, я должен пользоваться дворцовым экипажем, который ожидал меня у подезда. Другой экипаж, парную коляску, нашел для меня наш консул, за 40 франков в день, и то потому только, что большинство извозчиков в Яссах оказались русскими эмигрантами, – принадлежащими к запрещенной секте так называемых „белых голубей“. Узнав о приезде русского губернатора, они постарались услужить соотечественнику и добыли мне экипаж, несмотря на то, что в течении первых суток пребывания королевской семьи в Яссах нельзя было достать лошадей и за сто франков в день.

Я поехал в гостиницу, где занял, приготовленную для меня отдельную большую комнату, предоставив моим спутникам ютиться в небольшом номере. Префект был очень смущен теснотой в городе и все время извинялся передо мной за недостатки помещения, которое мне показалось очень удобным. В сопровождении прикомандированного ко мне, на все время пребывания моего в Яссах, артиллерийского капитана, очень образованного, милого и умного, я сделал 20–30 визитов и между прочим очень долго пробыл у главы румынского кабинета – первого министра Стурдзы, тонкого дипломата, опытного и необыкновенно трудолюбивого старика лет 75-ти. Стурдза, никогда не служивший по военной части, был одновременно президентом кабинета и военным министром.

Он разсказывал мне с большим сожалением о тех миллионах, которые Румыния потратила на укрепление русской границы под влиянием ложного страха перед завоевательными стремлениями России, раздуваемого одним соседним государством, которого он мне не назвал.

При этом первый министр много говорил о короле Карле, о его лояльности, внепартийности и добросовестном трудолюбии, с которым он вникал во все дела управления, работая подолгу с каждым из своих министров. „Наш король не хочет иметь среди нас ни личных друзей, ни личных врагов, он никогда не руководится в делах управления личными симпатиями“, – сказал Стурдза и привел в доказательство своих слов пример, показавшийся мне любопытным.

Семь лет тому назад, при последнем посещении королем Карлом гор. Ясс, румынское министерство состояло из консерваторов, непопулярных в стране, но пользовавшихся поддержкой палаты депутатов. Короля обвиняли в непонимании настроения Румынии, в реакционерстве, в боязни реформ – популярность его ослабла. Оппозиционная печать называла его иностранцем, немцем, приехавшим нажиться на счет чуждого ему румынского народа. Каррикатуры, изображавшие короля в виде осла, с мешком денег на спине, продавались даже на бланках открытых писем. Жители Ясс поддались общему настроению и встретили своего короля более чем холодно, а один из влиятельных членов оппозиции организовал даже демонстрацию: часть городской публики, под его предводительством, усердно свистала при везде Карла в Яссы.

Прошло несколько лет, министерство сменилось, либералы восторжествовали. Открылась вакансия префекта города Ясс и на эту должность король назначил того самого Р…, который устроил ему когда-то нечто вроде кошачьего концерта. „Посмотрите, – сказал мне Стурдза, – как завтра будут встречать короля. Неправда ли оригинально будет видеть Р… в качестве префекта городской полиции, охраняющего порядок во главе королевского кортежа?“

На следующий день, часов около четырех дня, мне предстояло встретить королевскую семью. Задолго до прихода поезда, на вокзале собрались нарядные дамы, высшие военные чины, приехавшие в Яссы министры, представители города, депутаты и те местные жители, которые получили доступ на вокзал. Остальная публика стояла на площадке перед дебаркадером и на тротуарах улиц, по которым предстояло проезжать высоким посетителям.

Австрийского генерала, присланного в Яссы с тою же целью, с какой прибыл и я, поставили вместе со мной, во главе среднего прохода, устроенного по направлению от рельсового пути к дверям вокзала, а против нас поместился Стурдза.

При звуках румынского гимна медленно подошел поезд. У опущенного окна вагона стояла пожилая дама с белыми густыми волосами и румяным лицом, которая, еще во время хода поезда, приветливо кланялась, улыбаясь в ответ на обращенные к ней поклоны.

По виденным ранее портретам, я узнал в ней писательницу Кармен-Сильву – королеву Румынии. Поезд остановился и королевская семья, с королем Карлом во главе, сошла на ковер между Стурдзой и мной. Король с военным министр-премьером пошел по фронту почетного караула, а затем, возвратившись, обратился ко мне. Я произнес на французском языке заготовленное приветствие, на которое Карл ответил несколькими любезными словами в то время, как сопровождавшая его свита смотрела на меня с некоторым любопытством, как на единственного гражданскаго чина, облеченного в мундир, притом чужого государства.

После представления королю австрийского генерала и нескольких местных чинов, мы вошли в большую станционную залу, где королева, наследник престола и его супруга – внучка русского Императора Александра II-го, разговаривали с городскими дамами. Ко мне подошел управляющий дворцом и, от имени короля, передал приглашение на обед. Вслед затем мы поехали во дворец в таком порядке: король с королевой в открытом экипаже, на передней скамейке которого сидел Стурдза; за ними – наследник престола с супругой и сыном, мальчиком лет 10; затем следовал мой зкипаж, после которого занимал место такой же экипаж посланца австрийского императора.

Мы подвигались очень тихо, среди густой толпы народа, восторженно приветствовавшей королевскую семью, в особенности короля, королеву и маленького принца Карла, родившегося в Румынии и крещенного в православной вере. Наследник престола, приходящийся, кажется, племянником королю Карлу, а также его супруга, не вызывали особенных восторгов населения, но овации по адресу королевской четы были, действительно, искренни и горячи, доказывая любовь населения к Карлу и благодарность его за те труды, которые король добросовестно нес, в течение более 30 лет, на пользу чуждых ему по племени румын.

Картина встречи была очень торжественна и даже трогательна. Местные вечерние газеты не поскупились на краски для описания королевского шествия и привлекли даже меня в качестве свидетеля „единения“ румынского короля с его народом. „Мы видели слезы на глазах русского генерал-губернатора, передавал зарвавшийся корреспондент, – и слышали, как он прошептал: „О, почему мне не суждено видеть моего Царя, окруженного доверием и любовью своего народа!“

Расписавшись во дворце и в помещении, эанятом наследником престола, я вернулся в гостиницу. Обед во дворце был назначен в 7 часов, как указывало врученное мне, за несколько минут до отезда, приглашение. Я поехал все с тем же, не покидавшим меня, капитаном К., и был введен в гостиную, где собралось человек шестьдесят.

Заведующий дворцом показал нам план стола и место, которое каждому из нас предстояло занять. Мне назначено было сидеть близ короля, в непосредственном соседстве супруги наследника престола. Это последнее обстоятельство меня очень смутило: я совершенно не знал, как надо себя вести с царственными особами женского пола, не имел представления о том, как и что можно им говорить, надо ли только отвечать на их вопросы, или можно вести разговор самостоятельно и свободно. Предчувствие надвигавшегося на меня неловкого положения, как оказалось, не было напрасным и я, в самом начале обеда, совершил порядочную бестактность, в которой через несколько дней повинился самой Кармен-Сильве, после того, как мы, забыв о румынской короне, разговорились о литературе, театре и прочих общечеловеческих вопросах. Усевшись за стол, после высочайшего выхода и представления членам королевской семьи, я начал говорить своей соседке о впечатлении, произведенном на меня ее сыном. Мальчик, действительно, был необыкновенно мил, прост и симпатичен, и я видел, что мои похвалы принимаются его матерью с удовольствием. Тогда, как это часто бывает, я стал варьировать все тот же мотив и дошел, наконец, до пожелания, чтобы принц Карл сделался великим национальным королем Румынии и чтобы мать его была свидетельницей государственных подвигов своего сына. Такое пожелание, подразумевавшее необходимость смерти не только царствующего короля, но и его наследника – мужа моей высокой собеседницы, нельзя было счесть особенно удачным, но, к счастью, члены царских семейств, привычные ко всяким промахам своих собеседников, очень снисходительны и выдержаны. Слова мои пролетели незаметно, не вызвав ничего, кроме любезной улыбки. Однако, я рад был возможности повернуться в другую сторону, отвечая на вопросы короля, начавшего со мной разговор, который потом несколько раз возобновлялся и очень меня заинтересовал.

Я ежедневно в течение шести дней завтракал и обедал во дворце, за исключением одного обеда, о котором расскажу особо, и всякий раз сидел рядом с королем или с королевой.

Король Карл очень интересовался Россией и много расспрашивал меня о нашем народе, о его желаниях и потребностях, о степени его развития. Когда он однажды, по поводу вновь эаключенного нами торгового договора с Германией, упомянул о единстве русской государственной власти и о возможности проводить в России важные мероприятия без предварительного обсуждения их в палате, изменчивый состав которой вносит иногда в управление страной некоторую рознь и непоследовательность, я постарался объяснить конституционному королю, что в нашей абсолютной монархии столько же правительств, сколько министерств, и что у нас перемены в направлении внутренней политики так же часты, как часты смены отдельных министров.

Каждый русский министр, сказал я, имеет самостоятельный доклад у Государя и ведет свою линию, не справляясь с тем, что делается в соседнем министерстве. Именно единства управления и нет в России, так как Государь не может, конечно, одним личным руководительством установить ту связь между министерствами, которая создается солидарностью членов кабинета. На возражение короля по поводу существования у нас совета министров, служащаго объединительным органом дляв сех министерств, я постарался выяснить, что русский совет министров – учреждение совершенно фиктивное, что совет этот никогда не собирается и никакой роли в управлении страной не играет.

Затем король стал расспрашивать меня о нашем местном управлении, о земстве и волостях, высказавшись за необходимость децентрализации управления и расширения компетенции самоуправления в духе реформ Императора Александра II-го, о котором он отзывался с большим уважением. Развивая идею о необходимости для России широкой децентрализации управления, король высказал мысль, что наше государство должно быть разделено на несколько крупных областей, в зависимости от преобладающих в них национальностей, с предоставлением областным учреждениям права развивать свое местное устройство согласно исторически сложившимся особенностям каждого края. Король утверждал, что нам непременно придется перейти со временем к автономическому устройству отдельных областей, составляющих русское государство, поставив во главе их начальников края, в качестве представителей Императора, обединяющих отдельные провинции в общегосударственном отношении. Такую реформу король находил неизбежной, полагая, что усилия русского правительства, клонящияся к искоренению племенных особенностей, к общей нивелировке и централизации управления, ослабляют власть и не столько охраняют, сколько разрушают идею русской государственности.

Мне казалось неудобным, при том официальном положении, которое я занимал, высказываться по вопросу о перемене формы правления в России и я не стал излагать своему собеседнику сомнений в возможности установления областных представительных учреждений, не создав одновременно общеимперского парламента. Но мысли, высказанные румынским королем, показались мне очень интересными. Особенно интересно мне вспомнить о них теперь, через два года, когда русский парламент уже вторично созван, а вопрос об областной автономий начинает выступать перед нами как задача, от обсуждения которой вряд ли можно уклониться, несмотря на непопулярность этой идеи в центральной России и в правящих кругах.

Говоря о местной полиции, король с удовольствием и некоторой гордостью сообщил мне, что ему недавно удалось провести в палате закон, согласно которому полицейские должности, соответствующие нашим околоточным надзирателям, должны быть замещаемы в городах Румынии исключительно лицами, получившими высшее юридическое обраэование. Я уже раньше обратил внимание на этих полицейских комиссаров, одетых в черные сюртуки, с розетками на груди, в блестящих цилиндрах, и оценил их бесшумную и вежливую распорядительность во время стеснения движения на улицах города Ясс.

На результаты войны с Японией король смотрел оптимистически, принимая в соображение, что русские войска часто испытывали неудачи при начале походов и обыкновенно побеждали к их концу. Указав на Георгиевский крест, полученный им от Императора Александра II-го, во время восточной войны, король Карл рассказал мне о своем участии в турецкой кампании и о неудавшейся аттаке, которую он предпринял в самом начале ее, вследствие молодости, горячности и желания поскорее отличиться. И в этом случае мне пришлось таить свои мысли, так как я не разделял розовых надежд короля Карла на торжество русского оружия в японской войне.

Румынская королева, соседом которой, во время придворных завтраков и обедов, мне пришлось быть раза три – четыре, чрезвычайно легко и охотно отлагала в сторону этикет и королевское величие. Она, видимо, рада была найти в представителе русского правительства новичка в дипломатии, откровенно сознавшегося ей в недостатках своего воспитания, поскольку оно касалось светско-придворной жизни. Я был отчасти знаком с теми произведениями Кармен-Сильвы, которые были переведены на русский язык, и, кроме того, присутствовал накануне на придворном спектакле, в местном театре, где давалась очень эффектная драма из древнегерманской жизни, принадлежащая перу моей собеседницы. Королева разсказала мне содержание новой комедии, которую нам предстояло видеть в этот вечер, говорила об игре актеров и о том волнении, которое она всегда испытывает, присутствуя в театре при исполнении своих произведений, в двойной роли – королевы и автора. Говоря о русской литературе, Кармен-Сильва с большой похвалой отозвалась о таланте Горького, с произведениями которого она была прекрасно знакома и, подробно остановившись на повести „Мальва“, доказывала, что Горький внес в обработку литературных тем совершенно новые приемы.

После приезда в Яссы королевской семьи все мое время, с 9 утра и до 12 ночи, проходило по расписанию.

Ежедневно утром происходили торжественные церковные службы по поводу освящения реставрированных на средства короля старинных православных церквей древней румынской столицы. Я должен был встречать королевскую семью у входа в церковь и, в качестве представителя православнейшей страны, не только присутствовать при богослужении, но и принимать непосредственное участие во всех церковных церемониях: я усердно лил воду на освящаемые престолы в алтарях, вытирал губкой их поверхность, растирал цемент лопаткой и проделывал, вслед за королевской семьей, под руководством митрополита и архиереев все, что полагалось по обряду освящения. Король Карл внимательно следил за тем, чтобы я не пропускал своей очереди, заставляя меня выступать, для выполнения моей роли, непосредственно за маленьким принцем Карлом.

Румынское духовенство, со своей стороны, оказывало мне особенное внимание, и соборный протодиакон однажды, за литургией, счел нужным проявить по отношению к русскому представителю своеобразную любезность: выйдя на амвон и покосившись в мою сторону, он прочел по бумажке эктению на славянском языке, в то время, как все присутствующие устремили на меня свои взоры. Из церкви мы все отправлялись осматривать какое-нибудь учреждение – военную школу, университет, больницу, а затем завтракали во дворце.

После завтрака продолжались осмотры, а после обеда мы отправлялись на парадный спектакль в театр, где австрийскому генералу и мне была предоставлена литерная ложа. Перед одним из обедов, во время которого король Карл должен был сказать несколько слов по адресу русского Императора и пить за его здоровье, мне был вручен королевским адютантом орден румынской короны первой степени, с лентой и звездой. Согласно этикету, отвечать на королевский тост не полагается, и я должен был в этом случае ограничиться глубоким поклоном. Но на следующий день, на обеде в городском доме, я пережил очень трудную минуту, благодаря приветственному тосту первого министра, на который пришлось неожиданно отвечать. Получив приглашение Стурдзы, я полагал, что на городском обеде будет приветствовать королевская семья и потому готовился к исполнению обычной своей роли – почетного гостя без речей. Но оказалось, что в данном случае обед давался не то городом министерству, не то министерством городу. Присутствовали все министры, все бывшие в Яссах депутаты и еще масса лиц – всего до 150 человек. Стурдза сидел посередине стола, расположенного в виде покоя в огромной зале городского дома, а мы с австрийским генералом заняли места по обе стороны первого министра.

После тоста за королевскую семью, принятого очень горячо, Стурдза встал и произнес ка французском языке длинную политическую речь, в которой распространился о политике кабинета, о результатах, достигнутых Румынией за последние годы парламентской работы, о международных ее отношениях, а затем, перейдя к вопросу о соседних государствах, указал на любезность русского и австрийского императоров, прислввших своих представителей для участия в национальном празднестве румын. Речь закончилась в нашу честь предложением пить за здоровье почетных гостей, русского и австрийского.

В течение нескольких секунд, пока ко мне тянулись бокалы ближайших соседей, стало ясно, что иам надо отвечать на приветствие, а умоляющий жесть моего австрийского товарища доказал, что эта обязанность бесповоротно легла на меня. Я знал, что отвечать надо немедленно, не садясь на место, и вместе с тем не находил в своей голове ни одной связной мысли, ни одной вступительной фразы, Помню сейчас ощущение холода в спине и стук в висках, когда я произнес первые слова: „Monsieur le president du conseil des ministres…“ Не имея представления о дальнейшем развитии речи, которую готовились слушать, среди мертвой тишины, участники обеда, устремившие на меня внимательные взоры.

Тем не менее, усиленное напряжение воли дало мне возможность не только продолжать говорить, но даже найти такия выражения, который заставили прйсутствующих несколько раз прерывать меня одобрительными возгласами и покрыть заключительные слова мои громкими апплодисментами.

Благосклонная по отношению ко мне румынская печать прибавила по своему обыкновеннию всякого рода измышления и украшения к сказанным мною словам, и на другой день, во всех местных газетах, можно было прочесть длинную речь представителя России, очень красиво и связно изложенную, в которой, между прочим, содержались отдельные фразы, действительно мною произнесенные.

Пять дней, проведенные мною в Яссах, пролетели незаметно, как странный и приятный сон. При прощании, король Карл принял меня отдельно, долго со иной разговаривал и, подарив мне на память несколько медалей художественной работы, выразил желание, чтобы я приехал в постоянную королевскую резиденцию погостить и ознакомиться с ее достопримечательностями. Не могу скрыть, что я был очень польщен вниманием, оказанным мне королем, о достоинстве и характере которого я составил себе очень высокое мнение.

Пятого октября я выехал из Ясс, раздав, по составленному нашим консулом расписанию 1.200 франков „на чай“ во дворце и в гостинице. Эта цифра может служить отчасти мерилом того значения, которое придавали в Яссах личности русского губернатора.

Глава Двенадцатая

Еврейский вопрос в Бессарабии. Запрос министерства по этому поводу. Моя записка. Правовое и экономическое положение евреев в Бессарабии. Общие выводы по вопросу о равноправии евреев.

Осенью 1903 года я получил предложение министра внутренних дел высказаться по поводу положения евреев в России, и в частности в Бессарабии, а также представить свои соображения относительно тех изменений, которые следовало бы внести в действовавшее в то время законодательство о евреях. Свод губернаторских отзывов по возбужденному министром вопросу подлежал раcсмотрению особой комиссии, которая в то время еще не была образована, причем цель и направление работ этой комиссии оставались совершенно неопределенными и загадочными.

Выполняя поручение В.К. Плеве, мне пришлось привести в некоторую систему отрывочные сведения и наблюдения свои по поводу бессарабских евреев, а также придти к выводам, которые в то время показались смелыми, так как они являлись осуждением временных правил 3 мая 1882 года, составленных, как известно, при ближайшем участии Плеве, в качестве директора департамента полиции. Странно вспомнить теперь, после заявления первой Государственной Думы по поводу необходимости полного гражданского равноправия, о скромных надеждах наших евреев, в 1903 году, относительно возможности некоторого частного расширения их прав, и дарования им некоторых „льгот“, как евреи тогда еще называли ослабление применяемых к ним специальных ограничительных и карательных законов. А после того, как наше министерство, в ответ на думский адрес, не высказало по поводу вопроса о равноправии никакого возражения, странно вспомнить и о том впечатлении, которое произвела в петербургских канцеляриях моя скромная и умеренная записка, в которой не упоминалось ни об уничтожении черты оседлости, ни о праве евреев покупать имения, ни о праве их занимать государственные должности.

Если бы вопрос о равноправии евреев был у нас не только поставлен, но и разрешен, я не стал бы вводить последующей главы в свои воспоминания. Но при настоящем положении дела, когда вопрос этот еще находится на весу, некоторое освещение его, с точки зрения существующих эаконов и на основании местных наблюдений, пожалуй, не будет лишним.

Пути, по которым русское правительство водило в течение полутораста лет русских евреев, поистине неисповедимы. Если, с одной стороны, еще в XVIII веке, одна из русских императриц „не ожидала от врагов Христа интересной прибыли“, то, в том же столетии, ее преемница видела в евреях тех „среднего рода людей, от которых государство много добра ожндает“ – указав им обращение к занятиям „торгами и промыслами“.

Законодательство XIX века, поскольку оно касалось евреев, представляет собой созданный влиянием различных течений водоворот, в котором крутилось русское еврейство, неожиданно получая и беспричинно теряя разнообразные права. Так, например, евреям черты оседлости, в начале XIX века, разрешено было курить вино и держать на откупе питейную продажу повсеместно; затем – только в городах; затем – опять в селах. В половине столетия, винные промыслы были снова запрещены в селах евреям всех сословий, но затем сделано исключение для евреев, содержащих откупа. Через 15 лет евреи получили право торговать вином на общем основании и арендовать винокуренные заводы; через 11 лет право это было ограничено, а лет через 15 – евреи фактически были совершенно устранены от торговли хлебным вином. Другой случай:

Желательные торговцы и промышленники – евреи сделались, через несколько времени, желанными земледельцами и землевладельцами. В начале XIX века им разрешили покупать земли; в тридцатых годах их стали усиленно поощрять к приобретению земель разными льготами, как-то: свободой от воинской повинности, от подушной подати и т.п. Но затем эти земли у евреев начали отбирать. Когда, с 1862 года, евреи получили право покупать земли и угодия, принадлежавшие к помещичьим имениям, последовал указ, запрещавший евреям покупку таких земель в 9-ти губерниях. В 1882 году было приостановлено совершение на имя евреев купчих крепостей на земли в черте оседлости, а в 1903-м евреи лишены были права покупать земли повсеместно. Еще пример:

В начале XIX века „особый комитет“, ограждая население от евреев, потребовал выселения их из деревень, а через 5 лет, другой комитет прйшел к убеждению, что евреи в сельской местности не только не вредны, но полезны, и решительно высказался за оставление евреев на местах. Однако, в 20-х годах, евреев выселили из деревень 4-х губерний и, хотя в тридцатых годах выселение прекратили, но в 40-х оно было возобновлено по соображениям „военного“ характера. Затем евреев, живших в сельских местностях, перестали тревожить, пока не были изданы правила 1882 года, запрещавшие евреям селиться вне городов и местечек. Тогдашний министр внутренних дел, известный по данному ему прозвищу „Mentir-pacha“, мотивировал новое запрещение желанием правительства оградить евреев от христиан.

Переходя к тому времени, которое я описываю, и оставаясь в пределах тех фактов и наблюдедий, которые дослужили материалом для представленной мной записки, я прежде всего упомяну о том, что в Бессарабии, в 1903 году, проживало около 350 тысяч евреев, составлявших примерно 11 процентов всего населения губернии. Пятьдесят лет тому назад, в русской Бессарабии евреев насчитывалось только 78 тысяч, но зато и все число жителей губернии не превышало в то время 710 тысяч душ. Таким образом, прирост евреев, в данном случае, стоит на одном уровне с общим ростом населения.

Бессарабия включена в число губерний так называемой черты еврейской оседлости, в которой евреям жить разрешено. Таких губерний, не считая Царства Польского, имеется пятнадцать, и потому нередко приходится слышать мнение о том, что жалобы евреев на стеснение их „чертой“ неосновательны, что им не может быть тесно на обширном пространстве богатых земель юго-запада России.

Такое утверждение неосновательно. В действительности, наши евреи не только лишены земли, как хозяйственно-промышленной ценцости, но и тесно ограничены в пользование землей, как пространством для жительства и передвижения.

Правила з мая 1882 года запрещают евреями селиться вне городов и местечек. В частности, беееарабские евреи, после этого срока получили возможность избирать для жительства лишь 10-19 городов и около 30-ти местечек, а потому правильнее было бы считать, что не губерния, с ее четырьмя миллионами десятин, а лишь ничтожная площадь усадебной земли, помещенной в городских и местечковых планах, составляет действительную черту оседлости бессарабских евреев.

Но выжимание евреев из сельских местностей и стремление заставить их „вариться в собcтвенном cоку“ не ограничилось мерами, направленными протиз новых сельских жителей. Правительство принялось, систематически и упорно, сгонять в города и местечки тех евреев, которых правила застали в селах. С этою целлью ряд местечек был переименован в села, а к оставшимся городам и местечкам стали применять искусственное сужение территории, Естественный рост поселения не касался евреев, для которых новая городская черта, не входившая в утвержденный план, признавалась сельской местностью. Сенату пришлось однажды разрешать дело по жалобе еврея, выселенного из дома, угол которого выступал за черту утвержденного городского плана. Одним из наших губернских правлений подвергнуто было сомнению даже право еврейских покойников пребывать в сельских местностях. Правила 3 мая, по толкованию означенного учреждения, не давали права хоронить еврейских мертвецов вне городской черты. Однако, устройство кладбища в городе также не разрешалось, и потому в данном случае пришлось, в виде исключения, расширить еврейские права. В то же время, под высшим руководством губернских правлений, велась против живших в сельских местностях евреев оживленная партизанская война. Рассыпанным по губернии полицейским чинам была указана цель кампании: обращение возможно большего числа прежних жителей сел в новых поселенцев и затем выдворение их к месту приписки на основании майских правил. Что же касается средств, пускаемых в ход для достижения намеченной цели, то самые остроумные из них имели место именно в Бессарабии, а потому я буду пользоваться здесь исключительно примерами из практики бессарабского губернского правления Уструговского времени.

В семью евреев, издавна живших в сельской местности, возвращался отбывший срок военной службы солдат. Он признавался поселившимся вновь, и выдворялся на место приписки, в город или местечко, из того села, где он родился, где провел детство и юность и где безвыездно продолжали жить его родители. Второй брат, найдя себе невесту в еврейской семье соседнего села, оставался некоторое время после свадьбы у тестя. Он считался в виду этого потерявшим право возвратиться к себе домой и, так как, вместе с тем, он не приобретал права жить в селе у новых родственников, то его с молодой женой выселяли в город. Затем доходила очередь и до отца семейства. Если он, по торговым делам, уезжал из сельской местности и отсутствие его было замечено, а пребывание в городе показано в полицейских сведениях о прибывших, то возврата в село дли него не было: он мог взять свой скарб, но обязан был вслед затем переехать в то городское поселение, к которому он был приписан.

Приведенный пример, на котором имелось в виду, для наглядности, показать, как извлекались с корнем еврейские семьи из сел и деревень, отражает собой систематическую и постоянную практику бессарабских властей по еврейским делам, о чем можно справиться в сборнике Сенатских решений. Если желающие проверить правильность только что приведенных примеров, найдут, что сенат не соглашался иногда с местными властями и отменял их постановления в интересах жалобщиков, то пусть не думают, что это обстоятельство в какой-нибудь мере имело задерживающее влияние на действия наших местных толкователей законов. Сенатские решения касались сравнительно ничтожного числа дел, объявлялись после того, как евреи целыми годами жили в местах приписки и, кроме того, редко приводились в исполнение. В этом отношении наше губернское правление измыслило особый прием, изобретение которого, кажется, принадлежит Устругову: сила решений сената, прнзнавшаго выселение еврей неправильным, понималась как признание ошибки губернского правления, допущенной им в момент постановления о выселении. Но факт проживания еврея вне села в течение срока, прошедшего между неправильным выелением и получением сенатского указа, рассматривался как новое обстоятельство, лишавшее в конце концов жалобщика права возвратится в прежнее положение.

Бессарабская губерния имеет форму груши, продолговатая ее сторона примыкает к реке Пруту, отделяющей Россию от Австрии и Румынии. Вся пограничная полоса, шириной в 50 верст, издавна запрещена для жительства евреев, которых еще в 1846 году повелено было вывести внутрь губерний, с предоставлением двухгодичного срока на продажу недвижимости. Хотя означенная мера оказалась бесцельной и министерство финансов возбуждало вопрос об ее отмене, тем не менее пятидесятиверестная полоса продолжала быть запретной для еврейского поселения и в мое время, что еще более стесняло евреев в правах жительства.

Последовательное, неукоснительное и успешное проведение правительственной политики по отношению к жительству евреев, встретило, конечно, не мало препятствий. Евреи всеми способами увертывались от выселения и даже ухитрялись иногда вновь появляться в селах и деревнях, из которых были высланы. Незаконному проживанию их способствовали, отчасти само сельское население, охотно скрывавшее приезжих евреев от властей, отчасти, полиция, видевшая в евреях постоянный и верный источник доходов, отчасти, некоторая терпимость не чуждая и власть имущим, заставлявшая их иногда вспоминать, что гонимые евреи все же люди, а не какие-нибудь вредители полей, от которых надлежало очистить сельские местности. Тем не менее, виды правительства в значительной степени осуществились и скопление евреев в городах и местечках сильно возросло.

Число еврейских вывесок на улицах бессарабских городов поражает наблюдателя. Дома даже второстепенных и захолустных улиц заняты подряд лавками, лавченками и мастерскими часовщиков, сапожников, слесарей, лудильщиков, портных, столяров и т.п. Весь этот рабочий люд ютится по углам и закоулкам в тесноте и поражающей наблюдателя бедности, вырабатывая себе с трудом дневное пропитание, при котором ржавая селедка с луком является верхом роскоши и благополучия. В маленьких городах, жители которых в большинстве не имеют часов, можно насчитать десятки мастеров часового дела, и вообще трудно понять, на каких покупателей и заказчиков расчитывают все эти ремесленники, нередко сами составляющие 75% всего населения города или местечка. Конкуренция сводит их заработок до пределов, необходимых для поддержания жизни, притом в таких минимальных дозах, которыя вполне противоречат учению о заработной плате. Борьба за кусок хлеба порождает взаимную ненависть, плодить доносы и заставляет многих евреев прибегать к самым гнусным способам с целью избавиться от конкурентов и, насколько возможно, разделить искусственно сгущенную ремесленную среду.

Само собой понятно, что ремесло и торговля на коммерческом основании, имеющая целью не только возможность существования, но и некоторый заработок, немыслимы для жителей тех городов и местечек, в которых сосредоточена еврейская беднота. В результате, в таких поселениях является поголовное прекращение занятий ремесленниками и мелкими торговцами других национальностей, а вместе с тем раздаются и обычные жалобы на захват евреями в свои руки всех отраслей промышленности и торговле. Недовольство евреями растет, по мере увеличения их численности, благодаря чему создается та почва, на которой за последнее время столь пышно расцвели погромные организации. Невольно приходить на мысль, что заботы правительства о безопасности евреев, высказаные автором майских правил, должны быть признаны, по меньшей мере, неудачными.

Бессарабия включена в число тех шести губерний, в которых евреи, после освобождения крестьян, получили право покупать и арендовать земли. Правила 3 мая 1882 года не отменили упомянутого закона, который, до 1903 года, содержался в IХ томе Свода. Правилами было только временно приостановлено совершение евреями купчих и закладных, а также засвидетельствование заключаемых арендных договоров на земли. Отсюда можно было, повидимому, заключить, что упомянутое запрещение относилось к судебным местам, утвержаающим купчие и свидетельствующие договоры, но не касалось права самих евреев приобретать землю, например, по давности, на основании десятялетнего бесспорного и спокойного пользования ею, а тем более держать земли в аренде по домашним условиям. Но эзоповский язык законодательства был истолкован в данному случае властями вполне согласно с необявленными открыто намерениями его, и потому фиктивные сделки и подъименная аренда евреев, поскольку они касались земель, преследовались губернским начальством еще до издания дополнительных правил, разъяснивших истинную цель майского распоряжения. Как бы то ни было, воспрещение евреям покупать и арендовать земли действовало „временно“ в течение 21 года, предществовавшего тому периоду, который я описываю, и прододжает действовать до сих пор.

Но, кроме тех ограничений евреев в правах, которые мною упомянуты, имеется немало других. О них я вкратце упомяну, желая дать по возможности, полную картину заинтересовавшего министерство положения бессарабских евреев.

В четвертой главе моих воспоминаний о Бессарабии был описан особый порядок приема евреев новобранцев на военную службу, практиковавшийся кишиневским воинским присутствием. Но тогда имелось в виду показать пример вопиющего нарушения закона местными властями. Теперь я хочу коснуться общего вопроса о законном порярке отбывания евреями воинской повинности.

Евреи отправляют рекрутскую повинность в натуре с 1827 года. Сначала они обязаны были давать по 20 рекрут с двухтысячнаго населения, в то время как христиане ставили с двух тысяч только семь новобранцев. Затем с евреев стали брать дополнительных рекрут, без зачета, за недоимки в податях, и создали известные „школы кантонистов“ для 12-летних новобранцев. Только с воцарением Александра II-го повелено было взимать с евреев рекрутов на общем основании. Однако, равенство, в отношении воинской повинности, применялось к евреям недолго. Кроме ряда ограничений по занятию воинских должностей и по определению в привилегированные части войск, евреи подвергались ограничительным правилам в отношении льгот по семейному положению, в отношении освидетельствования по недоразвитости, в порядке поверки посемейных списков и, наконец, в смысле ответственности за неявку к призыву, предусматривавшей наложение штрафа в 300 рублей на семью призываемого, даже в том случае, если бы члены его семьи доказали полную невозможность содействовать своевременному отбыванию повинности подлежавшим призыву сочленом.

В результате, евреи привлекаются у нас к исполнению воинской повинности в большем количестве, нежели прочие русские подданные. Из официального правительственнаго отчета, сопоставленного с данными переписи 1897 года, явствует, что в призывных списках 1900 года количество новобранцев евреев составляло 5,49% всего еврейского населения империи, тогда как для прочих новобранцев такого рода процентное отношение выражалось цифрой 4,13.

Кому не известен ходячий аргумент о „систематическом уклонении евреев от воинской повинности“, приводимый всякий раз. как идет речь о евреях и о войске. Дейсвйтельно, еврейские новобранцы приводят в отчаяние свидетельствующих лиц теми ухищрениями, к которым они прибегают, чтобы добиться освобождения от военной службы. Командир стоявшего в Кишиневе Волынского полка, с которым я постоянно заседал в воинском присугствии, высказал мне однажды, по означенному поводу, свое авторитетное мнение.

„Нечему удивляться, – сказал мне полковник, – если евреи уклоняются от выполнения воинской повинности. Их положение в войсках очень тяжело. Представьте себе еврея из небогатой, старозаветной семьи, внезапно водворенного в нашу казарму. Его манеры, его жаргон, его растерянность вызывают насмешки; все кругом для него чуждо, Дико и страшно. Его стараются поскорее „обломать“ и ввести в обычный круг солдатских занятий, но при этом невольно задевают и нарушают его привычный обиход и его религиозный обычай. Иногда, в первый же день своей солдатчины, он принужден хлебать щи со свининой и участвовать на ученьи в субботу. Родные и близкие считают его оскверненным и начинают его чуждаться. Он заброшен и одинок, душевное состояние его подавлено, а мы, по правде сказать, мало обращаем внимания на положение евреев в нашем войске“.

Полковник мог бы к этому прибавить, что еврей-солдат не может стать фельдфебелем, не может служить в гвардии, В пограничных войсках, и даже ограничен известной процентной нормой в праве занимать в полку музыкантские должности. Становясь на защиту родины, он продолжает быть неполноправным в рядах своих товарищей по оружию.

Когда-то, еще в тридцатых годах прошлого века, военное начальство проявляло заботы о неприкосновенности религиозных убеждений евреев-солдат. Рекомендовалось не нарушать обрядов их религии, выражалась готовность содержать для них раввина. В настоящее время русским войскам, по вопросу о евреях, предлагают другие директивы, снабжая их брошюрами генерала Богдановича и воззваниями о необходимости бить жидов – врагов русских людей.

Говоря об ограничениях, которым вообще подвергались у нас евреи, я перечислю кратко те из них, которые касаются отдельных занятий и, между прочим, права занимать должности по службе.

Известно, что в России на государственную службу евреев, кроме медиков, почти не принимают. Но им, кроме того, особо запрещается участвовать в земских собраниях и избирательных съездах, избираться в городские головы, быть членами разных присутствий по избранию земств и городов. Еврей не может быть ремесленным головой даже там, где, как в Бессарабии, все почти ремесленники – евреи. Участие евреев в городских думах разрешается в числе, не превышающем 1/10 части состава думы, причем гласные евреи назначаются городским присутствием из особого списка, составляемого городской управой. В биржевые комитеты, в купеческие, мещанские и ремесленные управы евреи допускаются лишь со строгими ограничениями. В начале XX века основательно забыто повеление великой императрицы, которая, в конце Х?Ш столетия, указала, что „если евреи, по добровольному согласию общества, будут выбраны к каким-нибудь должностям, то они не могут быть удержаны от вступления в действительное возложенных на них должностей отправление“. Но и этого мало. Примерно с половины восьмидесятых годов, министерство внутренних дел, утверждая уставы частных обществ и товариществ на паях, стало требовать включения в них параграфов, согласно которым участие евреев в управлении такого рода предприятиями ограничивалось, или даже совершенно воспрещалось. Не лишнее будет упомянуть, что указанная тенденция министерства, вопреки, по-видимому, здравому смыслу, проявлялась особенно сильно в отношении тех предприятий, пайщиками которых были именно евреи.

Последнее обстоятельство, любопытное, как пример мелочной придирчивости правительства, не является особенно существенным; для каждого общества не трудно найти декоративное правление из русских людей. Гораздо тяжелее положение евреев в отношении прав на получение образования. Правительство давно закрыло казенные еврейские училища первого и второго разрядов, заменив их скупо и неохотно открываемыми еврейскими начальными училищами, в которых получает образование лишь незначительный процент еврейских детей школьного возраста. Большинство таких детей продолжает получать начальное образование в хедерах и у меламедов, где, в виду отсутствия еврейских учительских институтов для подготовления педагогического персонала обучение стоит на весьма низком уровне. Еврейским учителям, кроме того, запрещено обучать своих учеников русскому языку, благодаря чему русская грамота почти недоступна большинству еврейских детей низших слоев населения. По произведенному на юге России в 1900 году исследованию, предпринятому особой коммиссией, по поручению одесской городской управы, оказалось, что только 11% еврейского населения умеет писать и читать по русски. Какие цели преследует при этом наше правительство – остается загадкой, но во всяком случае приходится признать, что описаная тенденция устранять евреев от русской грамоты может лишь способствовать той обособленности, которую обыкновенно ставят в вину русскому еврейству.

Статьями 787 й 788 т. IX Свода законов евреям дозволено обучать своих детей в общих казенных учебных заведениях и частных училищах на местах своего жительства. Такого рода обучение детей евреев-купцов и почетных граждан даже обязательно и родителям их предоставлено право устраивать с этою целью, при гимназиях, особые пансионы. Но, конечно, этот закон остается мертвой буквой, и упоминание о нём представляется как будто злой насмешкой над евреями.

На самом деле, многие учебные заведения, средние и высшие, совершенно недоступны для евреев. Их запрещается принимать в учительские семинарии, в столичные театральные училища, в петербургские институты – электротехнический и путей сообщения, в московский сельскохозяйственный институт, в московское училище инженеров путей сообщения, в медицинскую академию, в харьковский ветеринарный институт и в другие училища, перечислять которые я здесь считаю излишним. Прием евреев во все вообще гимназии и университеты ограничен нормой от двух до десяти процентов.

Не надо при этом забывать, что не только процентная норма ставит преграду для евреев, желающих учиться; они должны считаться еще с другими затруднениями, как показывает памятный мне случай, бывший в Бессарабии в 1904 году.

Одиннадцатилетний сын небогатаго кишиневского еврея, очень способный и трудолюбивый мальчик, прекрасно подготовленный ко второму классу кишиневского реального училища, не мог туда поступить в виду установленной процентной нормы. Отец его, не жалевший трудов и расходов для образования сына, задумал попытаться поместить его в с. Камрат, в местное реальное училище, о чем и стал усиленно хлопотать в учебном округе и в местном совете. Согласие учебнаго начальства на поступление мальчика было получено, при условии, если со стороны административных властей не встретится препятствий к разрешению ему проживать в Камрате. С такого рода письменным удостоверением директора училища, отец обратился в губернское правление, прося позволения поместить сына в Камрате, на квартире одного из учителей, принявшего его под свой надзор, в качестве нахлебника.

Губернское правление отказало просителю, на том основании, что Камрат – сельская местность, к тому же отстоящая от румынской границы на разстоянии менее 50 верст.

Утвержденный императором Николаем I-м ещё в 1843 году прием борьбы с еврейским контрабандным промыслом был в данном случае применен бессарабским губернским правлением, с формальной стороны, совершенно правильно. Но мне было жалко мальчика, приведенного ко мне на утренний прием плачущим отцом, и к тому же я не видел от пребывания в Камрате маленького реалиста серьезной угрозы ни для государственных финансов, ни для добрых нравов и благосостояния камратского населения. Поэтому я решился на этот раз, в виде исключения, отменить наше журнальное постановление, и написал новое, в котором, путем ряда софистических умозаключений, пришел к выводу, что пребывание сына просителя в Камрате не противоречит закону.

Устранение евреев из области действия государственных мероприятий, направленных на распространение народного просвещения; лишение неимущих, больных и увечных евреев государственного призрения и помощи, в связи с общими ограничениями их гражданских и политических прав, могли бы найти объяснение в том случае, если бы евреи не несли государственных и общественных повинностей наравне с прочим населением России. Одцако, в вопросе о податях и сборах, евреи оказываются не только не в привилегированном положении, но, наоборот, они несли и продолжают нести особые налоговые тягости. Еще сто лег тому назад, евреи платили процентный сбор и подушную подать, в двойном, сравнительно с христианами, размере. Ответственность за безнедоимочное поступление их платежей возлагалась на все еврейское общество, а впоследствии была даже установлена солидарная ответственность евреев купцов за недоимки евреев мещан. Когда же, в 1863 году, подушная, подать была отменена, и евреи, в отношении государственных податей, были уравнены с христианами, они все же продолжали уплачивать специальные сборы – коробочный и свечной, сохранившиеся до настоящего времени.

Означенные сборы взимаются: первый, с каждой убитой „кошерной“ скотины и птицы и с каждого фунта кошерного мяса, а второй со свечей, зажигаемых в синагоге. Предназначаются они, главным образом, на облегчение средств к исправному отбыванию повинностей, на уплату общественных долгов, на содержание училищ и на предметы общественного призрения евреев. Однако, расходная смета по этим сборам вырабатывается городским управлением и утверждается, так же как и такса их, губернской администрацией. Запасный капитал, образуемый из отчислений с откупных сумм, равно как и остатки сборов, находятся на хранении и в заведывании правительственных учреждений, и употребляются нередко на предметы, законом не предусмотренные. Они расходуются, например, на мощение улиц и починку дорог, на поддержание Красного Креста и субсидии полиции, на пособия делопроизводству разных учреждений и даже на постройку гимназий, в которых еврейские дети не могут поступать. Правда, для таких расходов требуется приговор соответствующей общины. Но вряд ли кто-нибудь поверит тому, чтобы такие приговоры являлись результатом доброй воли жертвователей, не говоря уже о том, что инициатива общин в такого рода противозаконном обращении коробочного сбора на неподлежащие предметы встретилась бы с отказом правительства утвердить расход, если бы оно само не было в таких случаях заинтересованной стороной. Отчеты по суммам коробочного сбора, достигающим нескольких миллионов рублей и находящимся в общем заведывании министерства внутренних дел, никогда не публикуются, и можно безошибочно предположить, что если наступит когда-нибудь возможность ознакомиться с расходованием министерством еврейских сумм, то откроется богатая сюрпризами картина.

Я изложил, в самом сжатом виде, наиболее существенные стороны нашего законодательства о евреях и лишь поверхностно коснулся вопроса о применении законов к евреям, на местах их постоянного жительства. Мне как будто слышатся знакомые голоса, обычно утверждающие, что для евреев упомянутых ограничений еще мало. Я не хотел бы, в пределах возможности, нарушать беспристрастия своих записок навязыванием читателю моих собственных мнений. И в данном случае я не буду решать вопроса о том, мало или много несправедливостей причиняется евреям нашими законами. Но я позволяю себе утверждать, что приведенные выше страницы дают удовлетворительное объяснение причин „систематическая обхода законов евреями“.

Второе, главное и самое распространенное обвинение, предъявляемое евреям, называется „эксплуатацией населения“. Принято считать истиной, не требующей доказательства, что евреи всякими дозволенными и недозволенными способами высасывают из окружающаго населения соки и что вся их деятельность состоит в незаконном обогащении на чужой счет, что они не создают ценностей, не увеличивают народного богатства, но лишь переводят выработанное чужим трудом в свои глубокие карманы. Еврейские деньги многим не дают покоя; к ним протягивается не мало рук, и на местах и из центра, с целью, по мере сил, содействовать возвращению в народный оборот, через христианские руки, хотя бы части попавшего к евреям национального достояния. В этом, по крайней мере, отношении, не ошибаются те, кто приписывает еврейству развращающее влияние на окружающих: большинство тех чиновников, в особенности полицейских, которые стоят на страже законов с евреях, несомненно близко знакомо с еврейским кошельком.

Мне хотелось бы сделать несколько робких шагов с целью ближе подойти к вопросу о еврейской эксплуатации. Я называю их робкими не потому, чтобы я боялся высказать мнение, не совпадающее с общепринятым, но потому, что круг моих наблюдений в исследуемой области был узок и время моего знакомства с деятельностью еврейской массы коротко. Я не могу взяться за разрешение поставленного вопроса во всей его полноте; но я постараюсь добросовестно описать то, что я видел и слышал в этом отношении в Бессарабии, за полтора года времени.

Если бы законы, ограничивающие еврейские права, не чередовались, на пространстве более ста лет, с законами, приближающими евреев к общему правовому положению русского населения, и если бы применение правил 3 мая 1882 года не оставляло лазеек для еврейской изобретательности, то поле наблюдения экономической деятельности евреев в губерниях черты оседлости сузилось бы до пределов еврейской торговли и промышленности в городах и местечках. Но благодаря отчасти периодическим „слабостям“ законодателя, даровавшаго евреям некоторые „льготы“, а отчасти вопреки закона, при помощи его обхода, создалось такое положение, при котором в Бессарабии получается возможность наблюдать: евреев – землевладельцев, арендаторов, управляющих; евреев – сельских жителей, сельских торговцев, скупщиков и посредников и, наконец, евреев – сельских ростовщиков и пограничных контрабандистов.

Евреи в Бессарабии не проявили стремления к приобретению больших земельных площадей. Несмотря на то, что они пользовались правом приобретать землю в собственность в течение нескольких десятков лет, и что цена земли в Бессарабии в то время была очень низка, евреям принадлежат только 60 тысяч десятин, из общего количества четырех миллионов шестидесяти тысяч десятин, составляюших площадь губернии. Около 3 тысяч десятин этих земель составляют собственность шести еврейских колоний, в которых живут 540 семейств; остальная земля распределена между немногими частными владельцами.

Имения бессарабских евреев не представляют никаких особенностей, выделяющих их из ряда владельческих хозяйств Бессарабии. Особо выдающихся, по приемам культуры, между ними, кажется, не встречается; с другой стороны, мне не приходилось слышать и жалоб на владельцев таких имений со стороны соседей крестьян. Мирные соседские отношения между евреями-помещиками и рабочим населением, в мое время, ничем не нарушались. Не приходилось слышать с этой стороны и об аграрных недоразумениях, относящихся к прошлому времени. Скорее можно было заметить стремление владельцев-евреев оградить себя от нареканий по поводу давления на крестьян и рабочих и, во всяком случае, следует признать, что материала для обвинений в эксплуатации и выжимании исключительных доходов наши помещики-евреи не давали. Вообще можно думать, что при современном походе на крупное землевладение, при общем стремлении, направленном к распадению крупных хозяйств, и при затруднительности и малой выгоде ведения большого хозяйства собственным инвентарем и наемными рабочими, крупное землевладение не может привлечь еврейских капиталов.

Евреи-колонисты, владеющие в среднем пятью с половиной десятинами на двор, в то время как средняя величина отдельного крестьянского хозяйства в Бессарабии составляет около 8 десятин, сидят на земле с тридцатых годов прошлого столетия. Особых заслуг перед отечественным земледелием они не оказали, хотя заметное стремление их к интенсивным культурам – к табаководству, виноградарству и садоводству – вполне отвечает условиям местного мелкого землевладения. В этой области хозяйства, требующей аккуратного, постоянного труда, некоторого умственного развития и предприимчивости, евреи вряд ли могут считаться вредными. Не будет, по-видимому, оснований для опасений даже в том случае, если бы евреи получили возможность владеть, с тою же целью, мелкими участками земли в большем количестве. Интенсивная культура дорогих растений и плодов в Бессарабии пока еще развивается медленно, требуя поощрения и не вызывая страха перед излишней конкуренцией.

В общем еврейское землевладение в Бессарабии так ничтожно и так невинно, что оно не вызывает нареканий даже среди заклятых врагов еврейства вообще и бессарабских евреев в частности. Гораздо острее и серьезнее стоить вопрос об арендовании евреями больших земельных владений.

Условия русского хозяйства не создали у нас класса прочных арендаторов, преемственно, иногда по наследству, занимающихся сельскохозяйственным промыслом. Случайные, часто сменяющиеся арендаторы наши избегагот затраты капитала на улучшение чужой земли, ведут обыкновенно хищническое хозяйство и, по окончании аренднаго срока, сдают владельцу в значительной степени разоренное имение. Бессарабские помещики очень часто сдают свои земли в долгосрочную аренду, не стесняя при том и арендатора в пользовании имением условием обработки земли собственным инвентарем, применением удобрений и вообще какой-либо определенной сельскохозяйственной системой. Поэтому арендатор в Бессарабии не столько сельский хозяин, сколько посредник и ответственный агент по пересдаче отдельных участков имения соседям, нуждающимся в земле. Его цель – получить в течение арендного срока возможно большую разницу между суммой, определенной в контракте, и платой, получаемой им самим от субарендаторов – крестьян.

Такой способ пользования арендованной землей ни в каком отношении не может заслуживать поощрения. Имения в таких случаях портятся, а отношения с соседями и того больше, и потому большинство аграрных недоразумений обыкновенно сосредоточивается около земель, находящихся в долгосрочной аренде у отдельных лиц.

Еврею, желающему заняться арендой имений, приходится перенести немало хлопот и потратить немало денег. Прежде всего, он должен найти, конечно за особую плату, фиктивного арендатора, который заключил бы вместо него условие с помещиком, после чего скрывшийся за спиной этого „соломенного человека“ фактический съемщик поступает к нему в услужение под видом конторщика. Но такой, сравнительно простой, способ доступа к имению не всегда возможен: обыкновенно еврей не имеет права жить в той местности, где находится арендованная им земля, и он принужден, в дополнение к фиктивному арендатору, содержать на свои средства действительного уполномоченного, которого он проверяет и наставляет, наезжая в имение в качестве „временно-пребывающего по торговым делам“.

Описанный ряд сделок не остается, конечно, тайной, так как в деревне трудно что-нибудь скрыть, и еврею приходится одновременно стать данником местной полиции и прочих властей, волостных и сельских, внося в установленные сроки узаконенную обычаем подать с целью избавиться от судебного вмешательства в незаконный договор и от ряда преследований, могущих затруднить и даже совершенно разрушить все его хозяйственное предприятие.

Однако, несмотря на препятствия со стороны закона и на прибавочные, накладные, расходы, доходящие при незначительной площади имения до двух рублей с десятины, все же большинство сдаваемых в аренду имений Бессарабии попадает в руки евреев. Для лиц, убежденных в том вредоносном влиянии, которое евреи оказывают на сельское население, не сомневающихся в постоянном успехе их хищнических приемов, причина такого явления ясна: очевидно, евреи умеют так успешно обрабатывать соседнее население, так крепко выжимать из него соки, что им с избытком хватает доходов на покрытие всяких экстраординарных трат. Такое объяснение очень эффектно по простоте и вполне вяжется с ходячим представлением о еврейской эксплуатации. Но беспристрастное и внимательное исследование вопроса не подтверждает правильности столь поспешно сделанного вывода.

Вопрос о подъименной еврейской аренде заинтересовал меня в самом начале моей губернаторской деятельности. Я не отдавал себе ясного отчета по поводу того, какими путями евреям удается склонять помещиков на вступление в договорные отношения, не только лишенные покровительства закона, но даже преследуемые законом, а потому я, при всяком удобном случае, старался узнать подробные условия такого рода тайных контрактов. По мере расширения моего знакомства в среде землевладельцев, сведения мои стали разрастаться, и я узнал, что большинство местных помещиков, в том числе самые завзятые юдофобы, всегда предпочитают арендатора-еврея греку, армянину или русскому. Так, близко знакомая нам по Кишиневу семья К., состоящая из многим отделенных и самостоятедьных членов, терпеть не могла „жидов вообще“, но имения свои все члены этой семьи сдавали исключительно евреям по 14 рублей за десятину, тогда как арендаторы других национальностей не раз предлагали им по 16 рублей. Я знаю случаи, когда владельцы имений, прельстившись высокой ценой, отказывали своим арендаторам-евреям, но эатем, жалея об этом, пользовались первой представившейся возможностью, чтобы вернуть прежних арендаторов обратно.

Если бы оказалось возможным предпринять своего рода анкету в Петербурге, среди владельцев имений юго-западного края, то результаты получились бы еще более любопытны. Члены государственного совета, сенаторы, даже министры, вводившие ограничительные для евреев законы, не брезгают подчиненной арендой. И это я говорю не в их осуждение, так как жизнь в этом отношении давно выработала свой взгляд на правила 3 мая: никто не может признать, чтобы в желании одного лица сдать свое имущество и в готовности другого лица это имущество принять – заключалось что-либо предосудительное.

Верный, аккуратный платеж арендных денег и, по большей части, добросовестное исполнение договора во всех его частях, признаются почти всеми за исключительную черту евреев арендаторов. Но еще более ценятся в них те приемы хозяйства, благодаря которым еврей-арендатор избегает всяких столкновений с соседями, не дает повода для исков и споров, старается мирно разрешить всякое недоразумеиие, не доводя его до суда и начальства. Еврей не станет прибегать к таким приемам взыскания долгов, как задержка хлеба в копнах, продажа имущества соседей и т.п. Он выждет время, напомнит о долге, выберет удобный час и получит свое без полиции и судебного пристава. Он не портит отношений владельца с соседями, не создает почвы для споров и вражды, и потому мне, например, ни разу не приходилось ни получать, ни слышать от населения губернии жалоб на еврейских арендаторов, в то время, как по недоразумениям с самими владельцами, а в особенности с арендаторами неевреями, у нас производилось несколько дел.

Я думаю, вполне правильно будет высказать мнение, что еврейская аренда земли в Бессарабии может считаться злом, поскольку это аренда, но не потому, что она еврейская. Во всяком случае я уверен, что такой вывод не будет оспорен ни бессарабскими помещиками, ни бессарабскими крестьянами.

Как ни строго запрещение евреям жить в селах, но у каждого помещика, у каждого крупного виноградаря и винодела непременно проживают по нескольку евреев, о неприкосновенности которых владелец постоянно хлопочет в полицейских управлениях и высших губернских местах. Виноделы и подвальщики в Бессарабии – почти поголовно евреи. Евреи Вольфензоны, отец и сын, развели и устроили лучшие в губернии виноградные сады, подобрав подходящие для местного климата и почвы французские и немецкие сорта винограда, и они же создали первые местные питомники филлоксеро-устойчивых американских лоз. Знаменитые сады Кристи и Кассо были обновлены трудами Вольфензона. О еврейском питомнике „Еко“ и о роли его в развитии местного плодоводства и виноградарства я упоминал в XI главе; добавлю, что агроном Этингер, стояший во главе этого питомника, создал целую школу садоводов-практиков и, несомненно, сыграл крупную роль в деле улучшения местного плодоводства и виноградарства. Ни для кого не секрет, что виноградные сады бессарабских крестьян медленным, но верным ходом приближаются к гибели и что равнодушные, неподвижные и несведуюшие молдаване, несмотря на усилия земства, все еще не собрались приняться как следует за борьбу с филлоксерой и мильдиу. Евреи, обнаружившие несомненную склонность и способность к виноградарству, могли бы, арендуя сады и виноградники, своим трудом и примером, возбудить соревнование населения, показать ему новые приемы и сыграть, таким образом, в деревне полезную роль.

Сбыть бессарабскаго чернослива заграницу, на сумму до 2-х миллионов рублей в год, производится евреями. Они первые стали заниматься усовершенствованной сушкой слив, открыли для них рынки и подняли цены на сливные плантации. Евреи же сбывают заграницу птицу, яйца, перо, пух и прочие подсобные продукты местного сельского хозяйства.

За последнее время, табаководство в Бессарабии повсеместно пало, отчасти под влиянием акцизных правил, покровительствующих исключительно крупным плантаторам табака. Я застал в губернии всего около 10000 десятин, занятых этим растением. Но до 1882 года, когда евреи беспрепятственно арендовали землю, табачные плантации Бессарабии занимали около 25 тысяч десятин, и почти все это количество земли арендовалось и обрабатывалось евреями. В январе и феврале они закладывали парники, весной высаживали рассаду, летом мотыжили растения, отламывали цвет и пасынковали пазушные листья, – осень предназначалась для сбора и сушки, а начало зимы для сортировки и упаковки продукта. Таким образом, целые еврейские семьи имели в течение всего года заработок, а местные землевладельцы, не имевшие возможности уделять времени на высокоинтенсивную культуру табака, получали с клочков своей земли хорошие доходы.

Ранней весной, ежегодно, приходят в Бессарабию болгары снимать огороды, которыми местное население не занимается; осенью, продав товар, они уходят за границу и уносят с собой наши деньги. Трудно себе представить, какой вред, или убыток, понесло бы местное население в том случае, если бы не иностранцы – болгары, а русские подданные – евреи занимались в деревнях огородничеством, к которому у них есть и способность, и склонность.

Не раз приходилось мне наблюдать в Кишиневе, как неторопливый молдаванин, привезя на рынок воз сена или зерна, ложился в тени покурить трубку, а юркий еврей, суетясь и волнуясь, приставал к покупателями выхваливая привезенный товар, бегал с образцами его по лавкам и, наконец, найдя покупателя и сговорившись с ним о цене, тащил своего лениваго доверителя к рассчету. Получив деньги, молдаванин, с добродушной важностью, подавал фактору серебряную монету в 15–20 копеек и уезжал домой.

Такие действия еврея многие готовы назвать, и действительно наэывают, возмутительной эксплуатацией, но я опять отказываюсь понять, в чем проявляется в данном случае вредное влияние фактора, если только он не вошел в стачку с покупателем и не обманул продавца в цене. Невозможно оберегать население до такой крайней степени, постоянно считая поселян недоразвитыми детьми, и нет никакого основания обобщать отдельных фактов обмана и мошенничества, отождествляя их с какими-то специально еврейскими свойствами.

При посещении сел я старался выяснить роль евреев, скупающих на местах сельскохозяйственные продукты, и много говорил по этому поводу с крестьянами. В большинстве случаев я выслушивал от них заявления, указывавшия на то, что стеснение приезда такого рода скупщиков в деревни для крестьян невыгодно. Действительно, продавцу выгоднее совершить сделку у себя дома, когда продукт его хранится в амбаре или подвале, когда производитель товара является действительно хозяином положения, – волен продать, или подождать с продажей, нежели очутиться на базаре в зависимости от колебания цен, от случайностей привоза, от погоды и дороги, наконец, от стачек покупателей. Поэтому преследования, применяемыя к скупщикам евреям, разъезжающим по деревням, оправдываемыя заботой о сельском населении, казались мне также мало понятными, как и многое другое в злополучном еврейском вопросе.

Останавливаясь в деревнях и селах при поездках по губернии, я не пропускал никогда случая расспросить местных жителей об отношениях их с евреями, сохранившими, в небольшом, правда, числе, право жительства в этих селах. Ответы всегда, без исключения, доказывали полное отсутствие вражды христианского населения к евреям. Часто я замечал, что отвечающие, видимо, не понимали того, что меня интересовало, и, только после повторных и более подробных обяснений, я получал ответ в таком роде: „Да что вы, какая вражда, зачем? Пусть живут, они нам шубы шьют, что же нам без них каждую мелочь в лавке покупать?“

Мне случалось иногда замечать среди молдаван некоторый оттенок гордости по отношению к факторам-евреям, что-то похожее на отношение высшего к низшему, господина к слуге. Но далее, по пути разъединения и вражды, это чувство не развивалось, и я не мог открыть в бессарабских деревнях и тени того злобного, по отношению к евреям, чувства, которое иногда, совершенно неожиданно и, повидимому, беспричинно вспыхивает в светских гостиных и в прочих, далеких от настоящей жизни, местах.

Евреи-торговцы в Бессарабии, как и везде, проявляли обычные свойства: знание рынка, умелое пользование кредитом, быстрый оборот капитала в связи с небольшим процентом прибыли. Указывался и их недостаток: наводнение рынка хотя дешевым, но недоброкачественным товаром. Я мало интересовался вопросом о еврейской торговле, – он не входил в мою задачу, но об одном кишиневском купце я могу дать довольно любопытную справку. Выписывая из Москвы от известных фирм фабричные товары, купец этот имел в Кишиневе склад, из которого ухитрялся продавать оптовым покупателям московския ткани на 1 процент дешевле фабричной цены. Фабрика давала оптовикам 5% скидки, а купец П. – шесть процентов, в виду чего все южные торговцы получали московские товары через него. Секрет его оказался простым. Владея большим капиталом, П. пускал его всецело в оборот и, уплачивая по своим заказам наличными деньгами, пользовался от фабрик десятипроцентной скидкой. Уступая 6% своим заказчикам, он оставлял себе 4%, и, при двойном или тройном годовом обороте, получал верный и достаточный доход.

В перечисленных выше отраслях деятельности бессарабских евреев я не мог найти таких сторон, которыя давали бы повод обвинять их в систематическом обирании населения. При всем старании связать между собою отдельные случаи еврейских злоупотреблений, ставших мне известными, привести их в систему, открыть в них планомерность, так сказать, – национальную задачу евреев, я должен был придти к выводу, что бессарабские евреи, владельцы и арендаторы, торговцы и скупщики, посредники и факторы могут есть добытый своими трудами хлеб с такой же спокойной совестью, как и прочие люди нашей земли. Кроме того, я убедился, что самыя горячие обвинения против евреев-эксплуататоров раздаются в Бессарабии из рядов лиц, не потрудившихся справиться о том, что думает по означенному поводу само эксплуатируемое население. А оно, в большинстве случаев, не понимает своих защитников и, прежде чем получить отрицательный ответ по поводу тяжести еврейского гнета, приходится обяснить крестьянами в чем, по общему убеждению, должен выражаться этот гнет.

Однако, в Бессарабии существуют и такие отрасли занятий, которые, будучи предосудительными сами по себе, составляют как бы еврейскую специальность. Надо признать, что дела о контрабандном промысле и жалобы на ростовщичество пестрят еврейскими именами.

Я умышленно выделил оба упомянутые вопроса из ряда занятий, около которых мы наблюдали евреев, так как они составляют преступления, караемые уголовным законом. Притом контрабандисты евреи своей деятельностыо наносят вред государственному казначейству, а не окрестному населению, для которого беспошлинный провоз товаров даже выгоден. Во всяком случае, трудно, по вопросу о контрабанде, защищать целесообразность законов, ограничивающих права жительства и передвижения евреев: вспомним, что пограничная пятидесятиверстная полоса – единственная территория Бессарабии, бывшая для евреев беспрерывно запретной с 1812 по 1904 год. И если они, несмотря на такое запрещение, не только проникли в эту полосу, но и создали на границе запрещенный промысел, то, казалось бы, их надо привлекать в каждом случае к ответственности по всей строгости законов, а не запрещать, на этом основании, какому-нибудь бендерскому еврею выращивать арбузы на границе Херсонской губернии.

Ростовщичество в Бессарабии распространено, как я думаю, не более, чем в других местностях империи. Я не слышал в Кишиневе разсказов о тех легендарных подвигах знаменитых закладчиков и дисконтеров, которые, например, в Москве служат темой для романов и повестей, сохраняя память о их героях, как основателях миллионных состояний и родоначальниках известных всей Москве фамилий. Но все же ссуды денег за лихвенные проценты процветают в Бессарабии, в городах и селах, и надо признать, что большинство местных ростовщиков, судя по отзывам бессарабских судей, – еврейского происхождения.

Меня, по преимуществу, интересовали незаконные кредитные сделки, производимые в селах. Я знал, по наблюдениям своим в центральных губерниях, что русская деревня, лишенная возможности иметь правильный, мелкий кредит, вырабатывает особый вид ростовщиков, умеющих получать по краткосрочным ссудам, деньгами и работой, выше 100% годовых. Мне было известно много случаев, когда, за десятирублевую ссуду, взятую на з месяца, калужский крестьянин, сверх уплаты долга, обязывался дать местному кулаку-кредитору две – три подводы в город и, кроме того, выйти к нему на поле „пожаться“ и „покоситься“ в страдную пору. То же, примерно, явление я наблюдал и в Бессарабии, с той только разницей, что процент по ссудам определялся точнее и сделки чаще совершались в письменной форме, в виде расписок и векселей. Ростовщики-евреи очень часто практикуют обычай брать двойные обязательства, причем одно из них, имея характер неустойки, возвращается при аккуратной уплате долга и, в таком случае, процент роста по ссуде бывает довольно умеренный. Но часто должник пропускает срок платежа и становится жертвой заимодавца. Надо, однако, добавить, что местные судьи давно учли обычай евреев брать двойные расписки и чрезвычайно легко и охотно отказывают им в такого рода исках, на основании свидетельских показаний и собственного убеждения. Я должен при этом отметить, что случаи взыскания кредиторами долга по второму обязательству, при аккуратной уплате по первому, чрезвычайно редки; Обыкновенно, неустоечный документ возвращается беспрекословно, и, в этом отношении, евреи ростовщики, по общему признанию, стремятся охранять профессиональную честь.

В результате, о бессарабском ростовщичестве можно сказать следующее: признавая, что конкуренция, на этом поле деятельности, дала победу по преимуществу евреям, можно сожалеть о том, что лихоимство вообще распространено, что борьба с ним ограничивается судебными взысканиями и не переходит в стремление организовать дешевый сельский кредит; но в чем выиграло бы население в том случае, если бы большинство ростовщиков Бессарабии были греки или армяне, – остается неизвестным.

Сведения и мысли, изложенный в настоящей главе, послужили покойному И.Л. Блоку и мне материалом для ответа на упомянутый выше запрос министра внутренних дел.

Посоветовавшись между собою, мы пришли к заключению о необходимости сообщить творцу правил 3-го мая 1882 г. наше откровенное мнение, заключающееся в том, что правила эти не только обманули ожидания их составителя, так как не смогли удержать в своих оковах жизненных стремлений и потребностей гонимого ими еврейства, но что самые тенденции, положенные в основу закона 3-го мая, не совпадают с интересами того населения, которое имелось в виду оградить законодательным вмешательством в такие области права, которыя везде признаются свободными от воздействия государственной власти. Блок написал собственноручно всю записку, и я до сих пор бережно храню его рукопись, как воспоминание о добром товарище и честном деятеле, с которым я делил труды и заботы своей нелегкой службы.

В представленной министру внутренних дел записке по еврейскому вопросу, как и в предыдушем изложении, я избегал проявления того „сентиментального юдофильства“, относительно котораго меня предостерегал В.К. Плеве, при отъезде моем в Бессарабию. Не касался я и общих соображений по поводу роли евреев в мировой истории и тех национальных свойств их, признание которых придает рассматриваемому вопросу боевой характер. Но я не мог, конечно, пробыв полтора года в Кишиневе, не заинтересоваться общей постановкой вопроса об евреях, в литературе и жизни, а впоследствии, когда мне пришлось принять участие в работах первой Государственной Думы, я должен был определить отношение свое и к различным способам практического разрешения еврейского вопроса в нашем законодательстве.

Еврей, в котором, по общему мнению, наиболее полно отразились и таланты и недостатки его народа, – ветхозаветный Иаков боролся с Богом до утренней зари, требуя себе благословения и помощи. Он одолел в конце-концов, хотя и свихнул себе ногу, получив при этом не только имя Израиля, ставшее для его потомков нарицательным, но и обещание несметного потомства, земель и царств.

В упомянутом библейском сказании люди, почитающие писание, усматривают первое проявление и корень природных еврейских свойств – безумной дерзости и безграничной требовательности, но вместе с тем указывают и на судьбу евреев: получать всякого рода блага путем долгой борьбы и тяжелых жертв. Действительно, при чтении пятой книги Моисеева закона, может придти в голову мысль, что в Ветхом Завете как бы предуказана изменчивая судьба еврейского народа. В постоянно сменяющемся отношении вождя евреев к избранному племени виден как бы прообраз колеблющегося положения, которое впоследствии заняли евреи перед лицом чужеземного закона. „Тебя избрал Господь из любви к вам и ради сохранения клятвы“, – говорится в одной главе Второзакония, но рядом с этим обещанием упомянуто, что никто из людей этого „злого рода“ не увидит доброй земли, которую Господь клялся дать их отцам. Однако для Халева, с его потомством, делается при этом исключение.

Ревнитель ограничения еврейских прав со страхом узнает, что израильскому народу предназначены „города, которых он не строил, с домами, наполненными всяким добром, которых он не наполнял, и с виноградниками, которых он не садил“. Не мало, однако, найдется у нас и таких людей, которые с облегчениеме вздохнут, узнав, что их сокровенные желания изложены в следующих жутких строфах:

„И развеет тебя Господь по всем народами Но между этими народами ты не успокоишься, и даст Господь Тебе там трепещущее сердце и томление души.“

„И будет жизнь твоя висеть перед тобою, и будешь бояться ночью и днем, и не будешь уверен в жизни твоей.“

„Утром скажешь: о, если бы пришел вечер. А вечером скажешь: о, если бы наступило утро.“ (Второзак., гл. 28).

Не найдется твердой точки опоры для суждения об евреях и в тех мнениях, которые высказывались, в разное время, исследователями Востока, историками культуры, учеными и философами. Противники еврейства часто приводят слова Гердера, указавшего на то, что еврейский народ остался и навсегда останется в Европе народом азиатским, чуждым нашей части света. Они страшатся мощи еврейской крови, силы еврейской завоевательной идеи и, сопоставляя эти опасные свойства с нашей европейской дряблостью, видят в готовности европейцев решать еврейский вопрос с точки зрения высшей справедливости, – доказательство слабости, печальное идеологическое заблуждение. По мнению одного из новейших иссдедователей влияния, оказанного евреями на европейские народности, – Г.С. Чемберлена, равноправие является „пустой фразой склонного к фразерству народа“. Однако, мнение ориенталиста Лассена, признающего, что индоевропейские народы выше и богаче одарены, нежели другие, считая в том числе и еврейский, – разделяется многими, и это обстоятельство как будто несколько смягчает наше опасение подпасть еврейскому владычеству. Не мало благородных умов становится на защиту евреев с точки зрения христианской морали и терпимости, полагая, что в свете христианскаго учения нет места для религиозной исключительности, для мрачных идей гонения и преследования, что сопротивление влиянию чуждаго христианству миросозерцания достаточно обезпечено победоносным развитием христианского духа. Но и здесь приходится встречаться с возражениями, вызванными паническим страхом перед еврейским влиянием. Один из новейших немецких философов, Дюринг, находить, что еврейство не есть религия, а – раса, враждебное всем современным культурным нациям племя. Признавая, что нет возможности отвернуться от иудейства, сохранив при том христианские предания, считая, что „христианство выводится от ветхозаветных пророков“, Дюринг находит, что „христианин не может быть серьезным антисемитом“, а потому предлагает отвернуться от христианской религии, дабы освободиться от гебраизма.

В России последнее мнение вряд ли встретить сочувствие народных масс. Давний упрек нашего народа по адресу евреев за то, что они „Христа распяли“, указывает на осуждение этого исторического факта русским религиозным сознанием, но не дает права заключать о религиозной нетерпимости русского народа. С другой стороны, не приходится наблюдать в русской православной массе инстинктивнаго страха перед еврейством и той безотчетной ненависти, которая порождается сознанием грядущего, неизбежного торжества чуждой и враждебной силы. Усилившуюся за последнее время агитацию против евреев, идущую сверху вниз, от центра к периферии, из дворцов к хижинам, население хижин туго воспринимает и недоверчиво слушает проповедь ненависти и грозные предостережения своих официальных печальников и наемных заступников. Можно, пожалуй, признать, что наш народ не склонен к „пустому фразерству“, что равноправие евреев, как идея, столь же чуждо ему, как, например, женское равноправие, по поводу которого в первой Думе раздавались недоумевающие крестьянские голоса. Возможно даже допустить, что овладевшая теперь помыслами крестьян аграрная реформа заставляет кое-кого из них относиться с некоторым вниманием к тем голосам, которые стараются внушить земледельческому классу мысль о стремлении евреев произвести общий дележ, чтобы захватить при этом лучшие куски. Но последнее явление – преходящего характера, и я склонен думать, что проект общего гражданскаго равноправия не вызовет в России народного осуждения только за то, что им предусмотрено, между прочим, освобождение евреев от наложенных на них законом ограничений.

Для меня лично еврейский вопрос выяснился с той поры, как я стал смотреть на него с точки зрения интересов и нравственных требований русского народа. Постараюсь вкратце пояснить свою мысль.

Один из ближайших сотрудников моих по Бессарабии, старший советник губернского правления фон Р., человек очень добродушного характера, любил иногда разсказывать о своей находчивости и о проявленных имть на прежней службе полицейских талантах. Лет 20 тому назад, он из драгунского полка перешел на должность полицмейстера города Измаила и однажды обязан был присутствовать, в качестве распорядителя, при казни преступника еврея. Осужденный провисел положенное число минут и был снять с виселицы, после чего врач должен был констатировать его смерть. Но оказалось, что забыли остричь длинную, густую бороду еврея и, благодаря этому обстоятельству, затянувшаяся петля, лишив его сознания, не причинила смерти. „Представьте себе мое положение разсказывал Р., – доктор мне говорить, что жид через 5 минуть очнется. Как поступить? Второй раз повесить его я считал неудобным, а между тем смертный приговор надо было исполнить“. – „Что же вы сделали?“ спросил я, и получил памятный мне ответ: „Велел скорее закопать, пока он не очнулся“.

Р. признавал, что живого христианина он не решился бы зарыть в землю, но случай с закопанным евреем его не смущал. Он был уверен в том, что поступил остроумно и находчиво.

Другой характерный случай произошел в Москве, в недавнее сравнительно время. Молодая еврейка желала поступить на курсы, кажется, стенографии, но полиция постоянно высылала ее из города, как не имеюшую права жительства в столицах. Отчаявшись в получении законного разрешения, молодая девушка прибегла к хитрости и взяла удостоверение на занятие тем промыслом, которым молодым еврейкам можно везде заниматься. Но недремлющаго ока полицейской власти ей усыпить не удалось: ее подвергли медицинскому освидетельствованию, доказали, что она своим промыслом не занимается, и выслали окончательно на родину.

В обоих описанных фактах, безусловно достоверных, меня смущала не столько судьба жертв особого отношения русских чиновников к евреям, сколько тот умственный процесс, путем которого наш средний чиновник полусознательно усвоил привычку применять к бесправному еврею особые нравственные нормы. Не столько для евреев, сколько для России, вредно, по моему мнению, то притупление нравственного чувства, которое создалось у исполнителей, стоящих на страже законов о евреях, и которое безусловно считается признаком надежного слуги и верного подданного.

Содействует ли укреплению военной доблести поощряемая военным начальством противоеврейская пропаганда при помощи всем известных брошюр и воззваний и отвечает ли достоинству русского войска поведение офицеров и солдат во время еврейских погромов? И не будет ли правильно назвать разложением христианского духа ту изуверскую проповедь ненависти к евреям, которую духовное начальство допускает на церковной кафедре только потому, что гражданская власть поставила евреев как бы вне закона?

Поэтому законодательное признание еврейского равноправия меня нисколько не страшит. Я вижу в нем способ избавиться от развращающих нас приемов борьбы с евреями. Если еврейскому влиянию надо противодействовать, то пусть борьба происходить путем мирного соперничества и естественного развития сил. Я убежден, что русский народ не потеряет при этом ни своих материальных благ, ни своего духовного богатства.

Глава Тринадцатая

Петербург в январе 1904 г. Обявление войны. Плеве. Совещание по еврейскому вопросу. Совещание губернаторов по поводу проекта реформы крестьянского управления. Перевод мой в Харьков. Князь Святополк-Мирский и назначение мое в Тверь. Отъезд из Кишинева.

В середине января 1904 года я поехал в Петербурга для участия в „еврейской“ комиссии. Председателем ее был назначен князь И.М. Оболенский, бывший херсонский и затем харьковский губернатор, а в числе членов ее я запомнил: ковенского губернатора Ватаци, виленского – графа Палена, варшавского – Мартынова, могилевского – Клингенберга и московского обер-полицмейстера Трепова. Кроме того, в состав комиссии вошли: директор департамента полиции Лопухин и два херсонских общественных деятеля, вызванные по рекомендации князя Оболенского, – городской голова Соковнин и уездный предводитель дворянства Малаев.

Помню еще несколько членов этой комиссии, состоявшей из 15–20 лиц, но смутно, и потому, во избежание ошибки, не стану о них упоминать.

В день моего приезда произошло событие, в то время лично меня не касавшееся, но впоследствии принесшее мне немало хлопот. Зайдя к Лопухину, я застал его в большом волнении по поводу появившегося в „Правительственном Вестнике“ сообщения, согласно которому тверское губернское земство и новоторжское уездное лишались, по высочайшему повелению, выборных управ и получали взамен чиновников по назначению. Столь резкое нарушение законного порядка земского управления, в одном из первых земств России, очень взволновало Лопухина, а то обстоятельство, что министр подготовил этот переворот, вопреки его мнению и совету, чрезвычайно его озадачило.

Зайдя в тот же день к вице-директору департамента общих дел, Арбузову, который всегда производил на меня впечататление очень порядочного и симпатичного человека, я узнал от него, что представленная мной записка по еврейскому вопросу возбудила в министерстве недоумение, и что я вызван для участия в комиссии исключительно по настоянию ее председателя, указавшего на необходимость иметь в числе членов представителей разных мнений. Сам Арбузов говорил со мною по поводу нашей записки с оттенком некоторого уважения к „смелости“ ее содержания, а из дальнейших слов его я понял, что от министра внутренних дел я вряд ли выслушаю одобрение высказанным в записке мыслям. Действительно, обращение Плеве со мной, при нашем первом, после моего отъезда в Кишинев, свидании, было, по меньшей мере, странное. Можно было, по-видимому, ожидать, что Плеве найдет о чем меня спросить, пожелает что-нибудь и он от меня узнать, но, в действительности, он, сухо со мною поздоровавшись, замолчал и стал смотреть мимо меня, с усталым и равнодушным видом.

Напомнив министру, что я приехал в Петербурга по его вызову, и услышав ответ, что порядок занятий в комиссии будет установлен ее председателем, я поднялся с места и ушел, подумав о том, что служащие под непосредственным начальством такого нелюбезного министра вряд ли приятно себя чувствуют.

Дня через два состоялось первое собрание нашей комиссии. Мы познакомились друг с друтом, поговорили о посторонних предметах и разошлись по домам.

На другой день, у министра внутренних дел был большой обед, на который все члены комиссии получили приглашение. Любезный хозяин дома очень радушно отнесся к своим гостям, старался устранить всякую принужденность в обращении с ними, был весел и оживлен. Но злополучный бессарабский губернатор все время стоял, в поле зрения Плеве, на известной в физике „слепой точке“, Меня министр как бы не видел и, сухо со мною поздоровавшись, не сказал мне в течение всего вечера буквально ни одного слова. Обходя после обеда своих гостей, стоявших с чашками кофе в руках, он усиленно любезничал с моим соседом, спросив его между прочим: „ну, что, готовитесь воевать с евреями?“ и затем, скользнув мимо меня, стал, не менее любезно, разговаривать с гостем, стоявшим рядом со мною, по другую сторону. '

Демонстрации Плеве мне надоели, и я, на другой день, сказал двум – трем близким ему лицам, что я не намерен больше бывать у министра в качестве гостя, и что, если я получу от него новое приглашение, то отвечу отказом.

Через несколько дней последовало между нами объяснение. Оно имело место во время перерыва многолюдного заседания, о котором следует разсказать несколько подробнее..

Весной 1904 г. предполагалось созвать, во всех губерниях, совещания местных деятелей для предварительного рассмотрения обширного проекта, составленного земским отделом и касавшегося некоторых изменений в порядке крестьянского управления и волостного суда. Не помню в точности объема поставленной нам задачи, но выходило так, что министерство, наметив некоторые частичные исправления положения о сельском состоянии, желало вместе с тем оградить в законодательстве о крестьянах те начала, которые усиленно защищались политикой последних двух царствований, и в особенности сохранить неприкосновенным института земских начальников. Плеве решил вызвать в Петербурга на январь месяц половину начальников губерний – будущих председателей совещаний, и сговориться с ними о желательном образе их действий. Вторая очередь губернаторов должна была заседать с февраля.

Плеве, Стишинский и Гурко, с несколькими членами совета министров, бывшими губернаторами, и мы, приехавшие из своих губерний в качестве их „хозяев“ и сведущих людей, образовали торжественное заседание. Министр произнес вступительную речь, неясную по выводам, но очень хорошо сказанную. Стишинский и Гурко выяснили точнее, в форме докладов, ту задачу, которой нам предстояло заняться. Признавался желательным умелый и осторожный выбор членов губернских совещаний; указывалось на опасность расширения программы и уклонений в сторону от нее; рекомендовалось давать ответы только на поставленные программой вопросы, не стесняя, конечно, свободы мнений, но стараясь ограничить обсуждение известными рамками и т.п. Затем, председатель предложил губернаторам высказаться по поводу выслушанных докладов.

Мне невольно вспомнилось гимназическое время, когда, ожидая вызова к доске, мы опускали глаза и прятались за спины сидящих впереди, чтобы не обратить на себя внимание учителя. Увы, среди моих новых товарищей, не нашлось первого ученика, всегда готового отвечать на вопросы. Все напряженно молчали и Плеве тщетно, с любезной улыбкой, обводил нас ободряющим взором. Не слыша наших голосов, он поговорил некоторое время со своим соседом Стишинским, а затем, потеряв, по-видимому, терпение, произнес – и наверное умышленно – имя и отечество одного из присутствовавших в заседании губернаторов, выражая желание выслушать его мнение, но не глядя при этом на него.

X. X., давно, вследствие глухоты, усвоивший способность понимать обращенныя к нему слова только по движению губ собеседника, на этот раз невинно чертил какой-то рисунок, сидя насупротив нашего председателя. Он не обратил никакого внимания на повторенное приглашение Плеве и бросил свое занятие только после нескольких толчков, полученных от соседа. Прошло не мало времени, пока он догадался, в чем дело и, сделав серьезное лицо, высказал, что надо подумать прежде всего о коренниках. Мы все знали, что X. X. владелец старинного конного завода, но все же с недоумением отнеслись к его, повидимому, несвоевременному, заявлению. Однако, оказалось, что X. X. имел при этом в виду председателей будущих совещательных комисеий, удачный выбор которых должен был, по его мнению, обеспечить успех работ совещаний. Далее мы в наших проектах не пошли, и Плеве поспешил пригласить нас в соседнюю комнату пить чай.

Все время перерыва, продолжавшегося полчаса, министр посвятил разговору со мной, обнаружив видимое желание изгладить впечатление, вынесенное мною из предыдущих наших свиданий. Он заговорил о Кишиневе, подчеркнул свое полное невмешательство в мой образ действий, и на вопрос мой, не слишком ли он в этом раскаивается, с веселым видом и откровенной манерой человека с душой на распашку, признался в несочувствии своем моему поведению по отношению к бессарабским евреям. Из разговора нашего немедленно выяснилось, что Плеве, получая от кого-то сведения из Кишинева, запомнил и поставил мне в вину два факта: похороны Торы и визиты, отданные мною нескольким кишиневским евреям. Но почему-то оба эти факта вдруг потеряли в его глазах свое значение, он говорил о них полушутя, полувопросительно, и я остался при том убеждении, что первоначальная холодность ко мне министра была вызвана нашим походом против правил 3 мая. Догадка моя тем вероятнее, что ни о моей записке, ни вообще о комиссии по еврейскому вопросу Плеве со мной не заговорил.

Перерыв заседания и выпитый чай не прояснили наших мыслей, и когда мы снова приступили к „обмену мнений“, оказалось, что обмениваться нам было нечем. Министру надоело с нами возиться и он закрыл заседание, сказав, что его товарищ, Стишинский, пригласит нас для продолжения занятий под своим председательством. Заседание это вскоре состоялось, и часть его членов, избавившись от гипнотического очарования, которое Плеве, несомненно, имед способность производить на многих, приняла участие в обсуждение министерского проекта. Однако, похвастаться успехом смогли при этом немногие, по крайней мере таково было убеждение Стишинскаго, сказавшего в конце заседания своему близкому знакомому одну только фразу: „C’est a pleurer!“

„Хоть плачь“, – такое впечатление вынес товарищ министра от губернаторов в 1904 г. Теперь, в начале 1907 г., когда весь почти составь губернаторов обновился, всякий, кто знает дело, должен будет признать, что изменение его произошло к худшему, – и даже в очень значительной степени.

Сто первая, а, может быть, и тысяча первая петербургская комиссия, собравшаяся для обсуждения нашего законодательства о евреях, работала недолго и сделала очень мало. Надо заметить, что отличительным свойством правительственных комиссий смешанного состава является игнорирование предшествовавших однородных работ. Всякий вопрос обсуждается вновь, все опять делается спорным; никакой последовательности, никакой преемственности в подобного рода работах не видно. Единственными осведомленными в истории вопроса лицами явились среди нас князь Оболенский, Лопухин и Ватаци, остальные большею частью бродили во тьме, не имея определенного взгляда и плана. Между ними один только Трепов был свободен от упрека в непоследовательности и неопределенности взглядов, хотя он и молчал все время, обводя нас взорами своих круглых, слегка выпученных глаз. Если бы на его месте лежала только треповская шапка, то и тогда не возникло бы сомнений в том, что ее хозяин, всегда и по всем вопросам, имеет наготове один только ответ: всякая мера хороша и приемлема, если она направлена против евреев.

Наш председатель, князь Иван Михайлович Оболенский, благодаря возникшему в 1902 году в Харьковской и Полтавской губерниях аграрному движению, до сих пор известен в широких слоях читателей газет, как первый и жестокий укротитель крестьянских волнений. Но дурную славу, вызванную безумными репрессиями губернаторов и генерал-губернаторов в 1905–1906 гг. напрасно относят к началу аграрных беспорядков, имевших место в Харьковской губ. Князь Оболенский не имел основания смотреть на вспыхнувшие в то время в деревнях насилия, как на участие населения в общем протесте страны против правительства, и, застигнутый врасплох, обратил всю свою энергию на подавление грабежей и пожаров, не углубляясь в рассуждения по поводу причин, вызвавших беспорядки. Я не хочу оправдывать тех мер, которые он допустил в отдельных случаях, применяя телесное накаэание, противное чувству человеческого достоинства и его собственным взглядам, но очень ценимое в правительственных сферах. Я хочу лишь отметить, что он действовал, не жалея себя, рискуя здоровьем и жизнью, с горстью войска, и сумел остановить погром, не проявив при этом того упоения репрессиями, которое вскоре развратило наши гражданские и военные власти.

В том лагере, где раздаются обвинения против князя Оболенского, не обращают внимания на поведение его в Финляндии, когда он, несмотря на бешеные нападки националистической прессы и видимое сочувствие Двора бобриковской политике, сумел освободиться от традиций и приемов своего предшественника, получив в награду холодность Государя, разбитое здоровье и славу изменника русским интересам.

К евреям князь Оболенский относился снисходительно и добродушно, но усматривал в их национальном характере несимпатичные черты. В частых беседах по этому поводу он рассказывал множество анекдотов, очень забавных и остроумных, а в заседаниях комиссии держался беспристрастно и тактично, умеряя пыл юдофобов и обнаруживая хорошее знакомство с вопросом.

Вскоре, среди членов комиссии установилось два течения. К первому примкнуло большинство, состоявшее из таких безусловных противников майских правил, как Лопухин, Ватаци, граф Пален и я, а ко второму – остальные члены комиссии, настроенные по отношению к евреям менее снисходительно. После первоначального обмена мнений и группировки различных статей законов, по отделам, меньшинство предлагало рассмотреть вопрос о своевременности прекращения действия закона 3 мая 1882 г., как временно изданного, с целью итти в разрешении еврейского вопроса не путем рассмотрения отдельных, установленных законом, ограничительных правил, но путем установления тех ограничений евреев в правах, необходимость которых будет доказана. Предлагалось исходить из признания равноправия и начать обсуждать исключения, жизненную необходимость которых предлагалось доказать в каждом отдельном случае, на основании убеждения и опыта присутствующих.

Такой порядок, избавлявший нас от необходимости кропотливой работы по исследованию мелких законоположений, наслоившихся в законодательстве в течение долгого времени, казался удобным, и я расчитывал, что он будет принять. Но нашей работе не суждено было продолжаться. Двадцать седьмого января Петербург проснулся под впечатлением ночного нападения японцев на наш флот. Началась война, и через несколько дней участники комиссии разъехались по своим губерниям.

Перед самым отъездом моим в Кишинев мне пришлось представляться Государю Императору в Зимнем дворце, согласно ранее последовавшему назначена. Перед тем я встретился с бессарабским губернским предводителем дворянства, только что удостоенным высочайшего приема. М.Н. Крупенский рассказал, что его взволнованное настроение, вызванное важностью события, опасением его последствий и негодованием на недобросовестный прием объявления войны со стороны врага, встретилось с безмятежным и равнод?шным отзывом одного лица, сказавшего, что во дворце смотрят на нападение японцев, „как на укус блохи“.

Спокойное и даже веселое состояние духа при Дворе поразило и меня.

В тот же вечер я выехал в Кишинев, не побывав в министерстве.

Число людей, пророчивших нам военной неудачи, в то время не было велико в Петербурге. „Сам Плеве“, как обыкновенно называли министра внутренних дел, рассердился на Лопухина по поводу скептицизма, который последний проявил в разговоре с министром, и с досадой спросил: „Неужели для вас не ясна следующая арифметическая задача: что больше – пятьдесят или полтораста миллионов?“

По возвращении в Кишинев, я застал наших дам в ссоре с вице-губернатором из-за организации деятельности „Красного Креста“. Блок хотел подчинить их местному отделению общества, дамы хотели организовать свой комитет. Кое-как дело уладилось, и мой дом начал, с утра до ночи, наполняться вещами, заготовленными для театра войны. Патриотическая манифестация и хождение по улицам с портретом, о которых мне было сообщено во дворце, повторились при мне только один раз, в самой жалкой форме. Ко мне на двор вбежало человек тридцать подростков, большею частью евреев, с флагом и портретом Царя; за ними гнались человек пять полицейских, остановившихся у моих ворот. Я вышел на крыльцо, взял в одну руку портрет, а в другую флаг, поставил их у себя в приемной и, вернувшись к демонстрантам, выразил им свое удовольствие и посоветовал идти по домам. Тем дело и кончилось. Прошла зима, прошла тревожная пасхальная неделя, которую я описал в пятой главе; в июле я присутствовал на панихиде в Аккермане, где застала меня телеграмма с известием о смерти Плеве; в начале октября я побывал в Яссах и, возвратившись оттуда, не подозревал, что милая Бессарабия для меня скоро станет чужой.

Я получил от министра внутренних дел шифрованную телеграмму следующего содержания: „согласны ли на перевод в Харьков, крайне желательно, князь Святополк-Мирский“. Несмотря на то, что Харьковская губерния, в отношении губернаторского управления, считается чуть ли не первой в России, и что причины, вызвавшие предложение о моем переводе, имели лестный для меня повод, я очень огорчился при мысли покинуть Бессарабию. Кроме того, Харьков – город дорогой для жизни, беспокойный и неприятный по полицейским обязанностям и трудный в смысле представительства и местных официальных отношений. Три высших учебных заведения, судебная палата, множество высших военных чинов – предвещали губернатору немало хлопот и осложнений, по сравнению с которыми кишиневские заботы стали представляться в моих глазах приятным развлечением. Однако, следуя принятому мною правилу не устраивать самому своей судьбы, я не решился отказаться категорически от нового назначения и ответил телеграммой такого содержания: „Считаю себя обязанным подчиниться желанию вашего сиятельства, хотя предпочел бы остаться в Бессарабии, ознакомившись с которой мог бы служить с пользой для дела. Кроме того, сомневаюсь, чтобы совместная служба с харьковским вице-губернатором А. привела к желательному единению представителей административной власти губернии“. Однако, 12 октября я получил телеграмму директора департамента, извещавшего меня, что „высочайшее повеление последовало, и указ появится на днях“, а потому, не теряя времени, выехал в Петербург.

О харьковском вице-губернаторе А. я имел понятие со времени студенчества. Он еще в университете пользовался незавидной славой, и, как это часто бывает, ему приходилось, в целях самосохранения и карьеры, выезжать на излюбленном коньке лиц с неблестящей репутацией, – на преувеличенно выказываемых чувствах беззаветной преданности престолу и на убеждениях поклонника „твердой власти“ и „русского духа“. Он был, очевидно, хорошо известен и министру, – харьковскому помещику, который немедленно после получения моей телеграммы приказал предложить А. перевод в другую губернию. Однако, судьба улыбнулась на время этому администратору излюбленного при Дворе типа, благодаря одному обстоятельству, ставшему известным в высоких сферах. Оказалось, что при отправке войск из Харькова на театр войны Д. распорядился положить соломы в солдатские вагоны, по поводу чего у него возникло какое-то столкновение с железнодорожным начальством, окончившееся его торжеством: он получил сначала камергера, а затем назначение губернатором в Томск, несмотря на возражения министра, доказывавшего о нежелательности такого назначения. Почерпнутые из верного источника сведения дают мне возможность привести подлинный ответ, выразивший надежду, что А., после назначения его на пост губернатора, изменится к лучшему, причем было упомянуто о подстилке соломы, как о факте, решающем вопрос в пользу избранного им кандидата. Известный погром в Томске, сопровождавшийся пожаром театра и гибелью множества людей, вызвал вскоре отставку А., а некоторые обнаруженные после его отъезда факты, по-видимому лишили его возможности вернуться на службу, по крайней мере до тех пор, пока общественному мнению будет придаваться у нас некоторое значение.

Приехав в Петербург, я застал министра в большом затруднении по поводу вопроса о замещении только что открывшейся губернаторской вакансии в Тверской губ., считавшейся особенно трудной по отношениям правительства с „крамольным“ тверским земством, находившимся, как уже было упомянуто раньше, в исключительном положении. Провозглашенное в сентябре „доверие“ не вязалось с представлением о назначенных правительством управах гармонировало с запрещением выдающимся гласными тверского земства участвовать в земских и дворянских собраниях. Для отмены январского высочайшего повеления, приостановившего нормальный ход земской жизни в губернии, надо было найти подходящие мотивы. Князь Мирский, после разговора со мной, нашел уместным отказаться от мысли о переводе меня в Харьков, возложив на меня задачу ехать управлять Тверской губернией и, ознакомившись с делом на месте, найти выход из запутанного положения, в котором очутились и правительство, и земство.

С моей стороны препятствий к такой перемене не было. Я рад был избавиться от Харькова, а отношения с земством меня, как бывшего земца, не пугали, Но препятствия нашлись вне министерства, как я узнал из переписки, возникшей по поводу моего назначения между Царским Селом и министром внутренних дел.

На первом письменном докладе князя Мирского, испрашивавшего соизволение на отмену назначения моего в Харьков, последовала отрицательная резолюция. Перечисление тех качеств моих, которыя министр внутренних дел счел нужным привести в доказательство необходимости перевода моего в Тверь, вызвало довольно основательное замечание, „что качества эти не лишние и в Харькове“. На вторичное настойчивое представление князя Мирского получился ответ, в котором выражалось желание назначить тверским губернатором председателя тверской губернской земской управы Засядко, занимавшего в то время означенную должность в течение нескольких месяцев, по назначению правительства. Только третье, категорическое заявление князя Мирского о невозможности такого назначения, соединенное с вопросом о личном доверии к министру внутренних дел, вырвало необходимое согласие, по получении которого мы установили следующий план действий: я должен был ехать в Тверь прямо из Бессарабии и, ознакомившись с положением дела, явиться в Петербург с выработанным планом отношения к вопросу о тверском земстве.

Приказ о моем назначении в Тверь был нескоро опубликован, и я, по возвращении в Кишинев, имел время собраться в путь не спеша. Никогда я не чувствовал себя так хорошо, как в течение той, предшествовавшей моему отъезду, недели, когда я сдал дела вице-губернатору и, впервые после вступления в должность, получил возможность проводить время беззаботно, вне официальных отношений, освобожденным от этикета и административной дипломатии. Потеря официального положения имела для меня одни только приятные последствия, и я ни разу в эти дни не замечал по отношению к себе, с чьей-либо стороны, той перемены, которая иногда обнаруживается среди служащих, при отставке правителей от власти.

Все сослуживцы, все кишиневское общество выказали мне и семье моей самые трогательные знаки внимания. Прекрасные, тепло составленные адресы, которые я получил и храню, радушное хлебосольство, которым нас проводили, всегда будут мне памятны, а сохранившиися до сего времени неизменными дружеские связи с некоторыми бессарабскими семьями дают мне повод окончить свои воспоминания о Бессарабии мысленным приветом по их адресу.