Александр Казбеги; “Избранные произведения”.

Изд-во: Заря Востока”; Тбилиси; 1955.

OCR и вычитка: Давид Титиевский, август 2008.

-------------------------------------------------

 

Александр Казбеги

 

Избранные произведения

 

 

 

 

АЛЕКСАНДР КАЗБЕГИ

 

Александр Казбеги — один из самых популярных грузинских писателей второй половины XIX века. Его имя навсегда заняло достойное место рядом с бессмертными именами классиков грузинской литературы — Николая Бараташвили и Ильи Чавчавадзе, Акакия Церетели и Важа Пшавела. Александр Казбеги продолжал и развивал славные патриотические, демократические и реалистические традиции своих великих предшественников и старших современников — в этом залог его неувядаемой славы, этим обрел он бессмертие в сердце своего народа.

Все творчество Ал. Казбеги отдано служению социальной справедливости, проникнуто идеями свободы, самоотверженной любви и преданности отчизне, одухотворено мужеством и героизмом, благородными чувствами дружбы и любви. В романах и повестях Казбеги ярко выражены лучшие черты национального характера грузинского народа, благодаря которым наша родина на протяжении веков превозмогала бесчисленные испытания и беды, донесла свой язык, свою культуру, свое национальное существование до нашей эпохи, великой эпохи социализма.

В восьмидесятых годах прошлого века, когда в нашей стране свирепствовала тирания самодержавия, когда дикий социальный и национальный гнет душил всякое благородное стремление и свободное проявление человеческой мысли, Александр Казбеги с уничтожающей силой разоблачил уродливость феодально-самодержавного строя, коварство и лживость чиновников царского бюрократического аппарата и представителей военно-феодальной аристократии, их умственную ограниченность и моральное разложение.

В произведениях Казбеги даны потрясающие картины необузданного нарушения человеческих прав, грубого попрания человеческого достоинства. Истинный трагизм мрачной и коварной действительности — жизни нашего народа в условиях буржуазно-помещичьего, самодержавного строя — воссоздает Казбеги в своих произведениях.

Изобличающая сила грузинского критического реализма с особенной яркостью проявилась в созданных Александром Казбеги художественных образах, правдиво воплотивших в себе представителей деградированного дворянства и царской бюрократии.

Однако высший пафос творчества Казбеги заключается в изображении непреклонности нашего героического народа, который не гнул спины перед грубой и темной силой тирании и ценой крови своих лучших сынов самоотверженно защищал свое достоинство. С огромной любовью и сочувствием пишет художник романтически возвышенные образы героев, олицетворяющих мужественный и благородный дух народа, окружает их ореолом неувядаемой славы. Элгуджа и Матиа, Иаго и Коба, Мзаго и Джаджала, Нуну и Маквала и многие другие положительные образы в произведениях Казбеги являются живыми символами физической и духовной силы трудового народа. Эти образы оказывают на читателя неослабевающее воздействие, неизменно волнуют его мысли и чувства, зовут ум и сердце к благородным, героическим деяниям.

Ненавистной своре эксплуататоров, палачей и царских чиновников, темному миру одержимого корыстными целями дворянства Казбеги с глубокой исторической правдой противопоставил величавый облик народа, высокие чувства справедливости и гуманности. В творениях Казбеги народ действует не только в лице своих лучших и типических представителей, но сам непосредственно, во всей своей коллективной сущности. Народ является главным и любимым героем в творчестве Казбеги. В этом смысле его творчество может считаться подлинным образцом народности литературы.

Угнетенный, но отважно и непреклонно защищающий свои права, трудовой народ нашел в лице Казбеги большого художника, замечательного певца. Почти все положительные герои Казбеги гибнут в неравной борьбе, но в самоотверженности своей они претворяют в жизнь непобедимые идеи правды и свободы.

Каждая написанная им строка дышит светлым и возвышающим чувством социального оптимизма.

Важа Пшавела в своем стихотворении на смерть Казбеги воспроизвел незабываемый образ писателя-рыцаря, самоотверженно борющегося за права угнетенного народа: на челе Казбеги — терновый венец, в руках у него — меч. Поистине, острым мечом, разящим беспощадно, было перо писателя, про которое в том же стихотворении Важа говорил, что оно «кровью писало».

Велики заслуги Казбеги перед грузинским народом. Он горячо отозвался на национально-освободительное движение, развернувшееся во второй половине девятнадцатого века и возглавляемое Ильей Чавчавадзе и Акакием Церетели.

Когда измученный, преследуемый темными силами эпохи, писатель преждевременно заканчивал свою жизнь в больнице, его произведения, изданные в четырех томах, с большим успехом распространялись в народе, который, говоря словами Акакия Церетели, «приникал к этим книгам, как жаждущий приникает к роднику».

К тому времени в нашей стране зарождалось рабочее революционное движение, распространялось марксистское учение, создавались первые марксистские организации, надвигалась буря великих классовых боев, призванных низвергнуть мир рабства и тирании, с таким гневным презрением изображенный Александром Казбеги.

Александр Казбеги не дождался разгара этих боев. Он не возвысился до теории научного социализма и классовой борьбы пролетариата. Но творчество Казбеги бесспорно сыграло большую роль в воспитании боевого революционного духа грузинского трудового народа. И в годы подъема рабочего революционного движения в Грузии народ черпал в произведениях Казбеги чувство непримиримой ненависти к угнетателям и находил примеры самоотверженной борьбы за свою честь и свободу, зовущие его к беззаветным подвигам.

Александр Казбеги оказал огромное воздействие на последующее развитие грузинской литературы.

Однако произведения Казбеги и до сих пор сохраняют глубокую актуальность и силу воздействия. Творческое наследие его входит в сокровищницу тех культурных ценностей прошлого, на основе критического освоения и использования которых советский народ строит новую социалистическую культуру.

Коренные социальные и политические изменения, происшедшие в нашей стране на протяжении более чем полустолетия со дня смерти писателя, не только не ослабили его влияния на народ, но, наоборот, усилили и углубили это влияние.

Творчество Казбеги помогает нам глубже осознать, из какой тьмы вывела нашу страну Великая Октябрьская социалистическая революция, насколько жизненно необходимы для нас навеки восторжествовавшие в нашей стране социальные и национальные свободы, с какой преданностью и самоотверженностью должны мы отстаивать и укреплять эти наши завоевания. К этому зовет и этой мыслью воодушевляет нас каждое творение Казбеги.

Для нашей советской эпохи — самой героической эпохи в истории человечества, для советского народа — самого героического народа в мире,— является близким и родственным творчество Казбеги, пронизанное духом мужества и героизма.

Любовь к родной земле, к своей отчизне, вдохновенно воспетая писателем, находит живой отклик в духовном мире советских людей.

Идеи свободолюбия, гуманности и социальной справедливости роднят Казбеги с советским народом, возглавляющим борьбу прогрессивного человечества за сохранение и упрочение мира и содружество народов во всем мире.

Для мастеров советской литературы творческое наследие Казбеги является большой школой высокой идейности художественного творчества. Обостренное чувство современности, связь с передовыми идеями эпохи и жизнью народа, сила правдивого изображения действительности ставят Казбеги в ряд славных предшественников советской литературы.

 

* * *

 

«Согласись, читатель,— стоны моего народа не могли остаться чуждыми мне, ибо все мое существо связано невидимыми нитями с существом моей страны»,— писал Казбеги. Вся история жизни и творчества писателя, поистине, неотъемлема от жизни народа, любовь и сострадание к которому с детства овладели его сердцем.

Александр Казбеги родился в 1848 году, 8 января по старому стилю, в селении Степанцминда (нынешний Казбеги), в семье богатого и знатного феодала. Предки писателя носили фамилию Чопикашвили. Фамилия же Казбеги впервые была присвоена деду писателя Гавриилу, отличившемуся еще при царе Ираклии II своим незаурядным мужеством и умом. Царь приблизил его к себе и назначил правителем Степанцминды. Когда Ираклий II окончательно решил связать судьбу Грузии с Россией, что выражало многовековую мечту грузинского народа и его умнейших руководителей, Гавриил Казбеги примкнул к ним. Он сыграл большую роль при вступлении русских войск в Грузию. Царское правительство отличило его, присвоило ему чин майора; он был назначен правителем всего Хеви. Отец Александра, Михаил, старший сын Гавриила, после смерти последнего унаследовал его должность и звание. Михаил Казбеги занял еще более высокое положение, чем его отец, и был назначен правителем всего горского округа.

Первая жена Михаила Казбеги была родственницей грузинских поэтов-романтиков Николая Бараташвили и Григория Орбелиани. Это сблизило семью Казбеги с передовой грузинской интеллигенцией того времени. Сам Михаил Казбеги писал стихи. Большой любительницей литературы была и вторая жена Михаила, мать писателя, Елизавета Тархнишвили.

Будущий писатель, как единственный отпрыск столь богатой и знатной семьи, воспитывался в большой роскоши. Вся семья благоговела перед ним, видела в нем будущего достойного продолжателя могущества рода.

Однако мальчик всем существом своим тянулся к угнетенному народу. Один из первых биографов Казбеги рассказывает: «Он не уживался с барским укладом, убегал от мамок и нянек к деревенским мальчишкам, часто его находили среди маленьких пастухов». Об этом свидетельствует и Акакий Церетели, близко знавший семью Казбеги: «Он с детства любил простой люд, души не чаял в деревенских парнишках».

Немалую роль сыграла в воспитании мальчика его няня — горская крестьянка Нино, которая рассказывала ему народные сказки и предания, сильно впечатлявшие ребенка и будившие в его сознании любовь и сострадание к народу. В одном из своих писем к кормилице Казбеги, уже прославленный писатель, говорит: «Вспомни-ка те времена, когда за мною, маленьким, смотрели, как за сыном царя, баловали меня чрезмерно, приучали к зависти, чванству и злобе. Вспомни и сказки свои: «Турецкий цветок», «Утешение народа», «Пираты» и другие, которым я верил больше и которые глубже запечатлевались в моей душе, чем наставления родных! Ты помнишь, с каким сочувствием ты рассказывала мне об участи слуг и крепостных под властью господ? Помнишь, сколько раз я лил горячие слезы, слушая тебя? Не пропали даром твои слова, они долго таились в моем сердце, и теперь, после стольких годов, когда пришло время отчитываться в своих поступках, я могу с гордостью сказать тебе: если в твоем воспитаннике есть что-нибудь хорошее, усвоенное им с детства, то это только от тебя, за что благодарю тебя безгранично».

Александр Казбеги гордился тем, что он рос в недрах мужественного и храброго горского народа: «Да, мой читатель, там я родился, там вырос, там же сосал из груди горской женщины молоко, в котором как бы растворилась вся величественность горной природы!».

Начальное образование Казбеги получил дома под руководством специальных преподавателей и гувернеров. Одиннадцати лет он был отдан в частный пансион и потом в тбилисскую гимназию, в которой до него учился Николай Бараташвили, а позднее — Илья Чавчавадзе. В ученические годы он в совершенстве овладел русским и французским языками и увлекался музыкой. В 1866 году умер отец Казбеги, и он, не успев получить среднего образования, вынужден был вернуться домой. На него легла вся тяжесть ведения отцовского хозяйства. Однако жизнь хевского помещика-феодала отнюдь не привлекала молодого Казбеги, который уже тогда был увлечен передовыми идеями национально-освободительного движения. Он мечтал получить высшее образование и, вооружившись знаниями, вступить на путь служения своему народу. Он твердо решил, по примеру своих предшественников из славной плеяды грузинских писателей-шестидесятников, поехать в Россию, сблизиться с передовой русской интеллигенцией, приобщиться к ее прогрессивным социальным идеям, чтобы, подобно ей, бороться за свободу и счастье народа. Не имея ценза для поступления в какое-либо из высших учебных заведений Петербурга, он устроился через своих товарищей вольнослушателем в Московскую сельскохозяйственную академию. «Больше всего радует меня, что сбывается моя мечта стать образованным человеком, а не офицером,— дело, недостойное даже упоминания, не только того, чтобы заняться им»,— писал Казбеги своей матери из Москвы. Он верил, что, обогатившись достижениями передовой русской культуры и общественной мысли, он сумеет вернуться на родину достойным ее сыном. «Правда, я взялся за весьма и весьма трудное дело, но надеюсь добиться своего, и тогда, подобно Давиду, обезглавившему Голиафа, я поборю все трудности и вступлю в ворота Грузии со славой»,— писал он.

Надежды на переезд в Петербург не оправдались, Сельскохозяйственная академия не соответствовала конечным целям Казбеги. Это влияло на него угнетающе, к тому же он начал хворать и был вынужден вернуться на родину.

Осенью 1870 года он уже снова в Хеви, в родной семье.

Годы, проведенные в Москве, не прошли даром для Казбеги. Он пристально следил за пробудившейся общественной жизнью России шестидесятых годов, много читал, писал стихи, занимался переводами образцов русской и европейской классической литературы. В эти годы перевел он на грузинский язык «Горе от ума» Грибоедова и «Ромео и Джульетта» Шекспира. Написанная им в этот период студенческая песня свидетельствует о том, что он был воодушевлен идеями борьбы с самодержавно-помещичьим строем и колонизаторской политикой царизма. По возвращении в Грузию он освободил горские деревни от податей и повинностей, возложенных на крестьян его отцом и дедом, покинул родовой дворец, отказался от положения господина-феодала, взял в руки посох и стал пастухом. Он поставил себе целью пристальнее и глубже изучить жизнь своего народа, познать его горести и радости, чтобы впоследствии суметь со всей правдивостью отобразить их в своем творчестве. Для того времени это был беспримерно смелый шаг: он знаменовал собой решительный отказ Казбеги от породившего его сословия и переход на сторону народа.

В дворянской среде этот поступок Казбеги вызвал крайнее возмущение. Хевские же пастухи вначале недоверчиво отнеслись к такому непонятному поступку барского сына. Но ничто не могло поколебать решение молодого Казбеги, воодушевленного благородными намерениями. Он не посчитался со злопыхательством знатных родственников, а народу скоро доказал на деле искренность своего поступка. Он завоевал доверие и любовь пастухов, его прозвали «щитом горцев».

Семь лет провел он в пастушестве. Это были годы, полные многих лишений и бедствий. Без отдыха и сна скитался он в зной и непогоду под открытым небом по склонам и долинам Кавказских гор. Обо всем этом он с неподдельной искренностью рассказал в своем замечательном автобиографическом произведении «Пастушеские воспоминания». Эти годы непосредственно подготовили начало большой творческой жизни Казбеги. Они дали писателю неиссякаемое обилие образов и тем, большой жизненный опыт, глубокое знание народного духа — все то, что впоследствии легло в основу его произведений. Тогда же обрел он исключительную зоркость в восприятии природы, так пластично воссоздаваемой во всех его творениях. В пастушеской среде почерпнул он все богатство народного творчества горцев. «Если кто-либо, читая мои произведения, находит в них радость для своей души, с увлечением следит за ними до конца, в этом сказывается мое прошлое, мое пастушество, семь лет жизни среди вас, когда одной общей болью объединялись наши сердца, устремлялись к одной общей цели»,— писал Казбеги к одному из своих старых друзей-пастухов.

В 1879 году Александр Казбеги переселился в Тбилиси. И началась его многосторонняя общественная деятельность. В следующем году в газете «Дроэба» появился его этнографический очерк «Мохевцы и их жизнь» — первое его выступление на страницах прессы. Редактор газеты «Дроэба», крупный деятель тогдашней грузинской прессы, пригласил Казбеги постоянным сотрудником газеты. Большие заслуги имеет Казбеги в деле развития грузинского театра, возрождение которого в восьмидесятых годах прошлого века непосредственно связано с его именем. В 1880 году впервые была сыграна на грузинской сцене пьеса Казбеги «Один из несчастных». За этим последовали другие его драмы и комедии: «Царевич Константин», «Утро после свадьбы», «Арсен» и другие, занявшие видное место в репертуаре грузинского театра. Его перу принадлежит около двадцати пяти оригинальных и переводных пьес.

Однако сила его большого таланта ярче всего выявилась в его неувядаемых романах и повестях. В 1881 году в газете «Дроэба» появилась повесть Казбеги «Элгуджа», подписанная псевдонимом «Мочхубаридзе». Слово «мочхубари» — буквально означает «драчун»,— так он был прозван в детстве своей матерью из-за драчливого нрава. Появление «Элгуджи» вызвало всеобщее восхищение. Впервые в грузинской литературе появились герои-горцы. Полные глубокого драматизма картины мужественной борьбы горских крестьян за свою честь и свободу, их благородные образы, отмеченные цельностью характера и высокой моралью, сразу же нашли путь к сердцу читателя. Прославленный маститый грузинский поэт-романтик Григорий Орбелиани, прочитав в газете повесть «Элгуджа», сделал на полях восторженную приписку: «Прекрасно! Очень обрадован! Это — грузинский Гомер! Ура! Да благословит тебя господь, Мочхубаридзе, за то наслаждение, которое эта повесть доставила моему сердцу!»

Рабочие, набиравшие повесть, отказались продолжать набор, если писатель не продлит повествования и герой Элгуджа погибнет так стремительно, как это происходило в первом варианте произведения. Писатель пошел навстречу этому настойчивому требованию.

Ободренный успехом «Элгуджи», писатель начал подряд опубликовывать свои последующие творения — «Элисо», «Цико», «Отцеубийца», «Пастырь», «Отверженная», «Хевисбери» и др. Появление каждого из них умножало славу писателя и преисполняло чувством национальной гордости сердца передовых людей Грузии. Выдающийся грузинский писатель Давид Клдиашвили писал о своем впечатлении от «Отверженной» Казбеги: «Отверженная» — прекрасна. Она дает право нам, грузинам, с уверенностью сказать: «Не все погибло для нас, мы продолжаем жить и еще долго будем жить. Я с восторженной радостью прочитал эти великолепные страницы... Да будет благословенна десница, так щедро одаряющая родную страну своими творениями».

Все пленяло читателя произведений Казбеги: и увлекательность сюжетов, построенных на столкновении больших страстей, и художественное отображение одухотворенной природы, и высокое искусство передачи движений человеческой души, самых сокровенных переживаний, самых напряженных чувств человека. Но всенародный успех произведений Казбеги был вызван, прежде всего, тем, что в них находил народ правдивое выражение своих идеалов, чаяний и надежд. В этих произведениях большого гуманиста и патриота звучал воодушевляющий боевой призыв к штурму мира, тьмы и рабства. В них гудел набатный звон великой скорби и гнева, отзывающийся в народном сердце.

На протяжении шести лет, с 1880 по 1886 год, создал Казбеги все произведения, составляющие его творческое наследие. Нетрудно представить себе, с какой неукротимой энергией работал он в эти годы. Одновременно писатель продолжал утомительную работу в редакции, подвизался в грузинском театре в качестве драматурга и актера. Такая интенсивная и многообразная деятельность требовала от писателя чрезмерного напряжения духовных сил. Вместе с тем, в условиях царского самодержавия даже такая плодотворная работа не обеспечивала грузинскому писателю элементарных жизненных благ. В самые продуктивные годы своей творческой жизни Александр Казбеги влачил полуголодное существование и часто, работая над своими бессмертными романами и повестями, сидел без керосина и огня.

В то время как народ восторженно принимал каждое новое произведение Казбеги, слуги реакции злобно преследовали писателя. Царская цензура стремилась подрезать крылья вдохновению Казбеги. В 1884 году весь тираж первого издания «Элгуджи» был конфискован полицией и сожжен. Цензура беспощадно искажала произведения писателя. Приспешники царизма и дворянства всевозможными сплетнями и гнусной клеветой старались дискредитировать Казбеги. «Под удивительной звездой я рожден! Обязательно должны вооружиться против меня «герои» всевозможных степеней и достоинств... И каждый из них считает своим непреложным долгом зарыть меня заживо в землю»,— с горечью говорил писатель о себе.

Крайне напряженная и непрерывная работа, тяжелые жизненные условия, преследования и гонения рано подорвали здоровье писателя, нарушили его душевное равновесие. Он тяжко заболел. С 1886 года он больше не писал ничего, что было бы. достойно его большого таланта. В 1893 году Александр Казбеги в одиночестве и лишениях скончался в Тбилиси.

Вся Грузия с великой скорбью провожала в могилу своего любимого писателя. Его похоронили во дворе отцовского дома в селении Казбеги. Редактируемая Ильей Чавчавадзе «Иверия» писала: «Умер! Но кто выдумал это слово по отношению к бессмертному? Что может причинить одна смерть рожденному дважды, тому, чье чело помазано миром! Казбеги родился вторично в тот день, когда свой могучий талант посвятил родине. Душа каждого грузина отныне качает его колыбель. Смерть не смеет коснуться того, кто вырос в подобной колыбели! Он будет жить, пока не померкнет слава Грузии, пока будет жить хоть один грузин, пока будет звучать речь грузинская!»

 

* * *

 

В тот период, когда Александр Казбеги вступил на литературное поприще, литература Западной Европы, утратив традиции классического реализма, находилась в состоянии упадка и декадентского разложения, в ней господствовали мотивы индивидуализма, безнадежности и отчаяния, характерные для выражения духа обреченной на гибель буржуазии. Мистицизмом, антигуманистическими идеями и нервозностью было отмечено большинство литературных произведений того времени на Западе. В нашей же стране в последние десятилетия прошлого века прогрессивные идеи великой освободительной борьбы оказывали все большее и большее влияние на литературу. С новой силой утверждались в ней глубокие традиции реализма и народности. Появление Александра Казбеги в грузинской литературе знаменовало собой новый расцвет как раз этих лучших творческих традиций прогрессивной классической литературы. Совместно со своим великим соратником и современником Важа Пшавела Казбеги мощной рукой подхватил литературное знамя, служащее прогрессивным идеям эпохи. Александр Казбеги непосредственно продолжал творческие традиции Ильи Чавчавадзе. Истоком вдохновения Казбеги является образ мохевца из «Записок путника» Ильи Чавчавадзе; этот мохевец словами: «Наша жизнь должна принадлежать нам самим!» выразил высшие стремления грузинского народа.

Идея патриотизма пронизывает все творчество Казбеги. Но чувство самоотверженной любви к отчизне у него всегда нерасторжимо с чувством справедливости, с идеями гуманности и непримиримой борьбы с притеснителями и эксплуататорами трудящихся. С беспощадной силой вскрывал он всю моральную низость феодального сословия, его враждебность народу — в образах Гаги Чопикашвили («Элгуджа»), Горджаспа Гудушаури («Цико») и др. С огромной любовью рисовал он и воспевал борьбу грузинского крестьянства с феодальным гнетом. В одном из лучших своих произведений «Хевисбери Гоча» писатель в волнующих картинах изобразил мужественный отпор, данный горскими крестьянами кровавому феодалу Нугзару Эристави.

В предисловии к повести «Элгуджа» Казбеги, наподобие знаменосцев русской революционной демократии, разоблачил непомерную лживость и лицемерность крестьянской реформы. Для того, чтобы показать, как подло поступило самодержавие с крестьянством, как вероломно был обманут народ, Казбеги, по собственным его словам, написал повесть «Элгуджа».

С чувством гнева и отвращения рисует писатель ненавистные образы изменников народа, из корыстных целей ставших слугами царизма. Гиргала в «Отцеубийце», Гела в «Пастыре» и им подобные отщепенцы своего общества чаще всего вызывают те потрясающие человеческую душу невзгоды и бедствия, о которых рассказывает Казбеги в своих произведениях. И там же проходит чудовищная галерея царских чиновников, уездных начальников, приставов, офицеров карательных экспедиций. Вышвырнутые из России из-за полной своей непригодности или ищущие на Кавказе легкого успеха и карьеры, чиновники эти уродливо и грубо проводили колонизаторскую политику царизма, неизменно возбуждая против себя ненависть народа, постоянно разжигая ее. Это чувство справедливого народного гнева со всей исторической правдивостью отобразил Казбеги в своих романах и повестях.

С глубоким сочувствием относился Казбеги к массе русских солдат, порабощенных и бесправных, оторванных на долгие годы от родного очага, насильственно угнанных в эти далекие, чуждые им края. Достаточно вспомнить, с каким унылым недоумением шли русские солдаты по Пасанаурскому ущелью на бой с восставшими горцами в повести «Элгуджа». В этой же повести писатель с огромной любовью и симпатией рисует положительный образ Симона Чопикашвили, убежденного приверженца политической ориентации Ираклия II, с именем которого связано реальное осуществление векового стремления грузинского народа к дружбе и союзу с Россией. Казбеги ясно понимал глубокую разницу между русским народом и русской самодержавной властью, которая была злейшим врагом трудящихся России, как и всех других национальностей, стонавших в мрачной «тюрьме народов».

Патриотизм Александра Казбеги не имеет ничего общего с национальной ограниченностью. Элисо и Важна, Мзаго и Элгуджа — люди разных национальностей и вероисповеданий, однако это обстоятельство не мешает их взаимной искренней дружбе и любви. Чувство любви к родине в творчестве Казбеги озарено идеями мирного содружества народов. Это чувство должно подчинить себе все другие человеческие интересы и устремления.

В повести «Хевисбери Гоча», произведении большого трагического звучания, Казбеги с огромным мастерством показал столкновение таких больших человеческих страстей, как долг перед родиной, с одной стороны, и любовь к женщине и отцовская любовь,— с другой. И в этой коллизии патриотическое чувство обретает силу и значение высшей моральной нормы. У старого Хевисбери, героя этой повести, не дрогнула рука, когда он совершил справедливый суд и убил своего единственного любимого сына Онисе, нарушившего высший патриотический долг во имя любви к женщине. Казбеги не пощадил даже женщину — прекрасную Элеонору, которая из-за честолюбия обрекла на гибель многих храбрых сыновей своей страны. От нее с ненавистью отвернулся Кречиашвили — герой новеллы «Элеонора», безгранично любивший ее и готовый пожертвовать жизнью ради права стать ее супругом.

Так же, как и в гениальной поэме Руставели, в творчестве Александра Казбеги мужество и отвага воплощены не столько в физической мощи, сколько в морали человеческой личности. Ореолом мужества окружает Казбеги не только юношей, способных сразиться в неравном бою с врагами, но также и старого пастыря Онуфрия, и нежные образы своих героинь. Героини Казбеги (Нуну, Маквала, Мзаго) с удивительной стойкостью отстаивают свое достоинство и проявляют подлинную отвагу в преданности, любви и дружбе. В этом смысле Казбеги — достойный преемник творца величественных образов Нестан-Дареджан и Тинатин.

Рыцарское чувство дружбы занимает одно из первых мест в моральном кодексе героев Казбеги. Связанные клятвой побратимства, друзья самоотверженно делят горе и радости — они всегда готовы отдать жизнь друг за друга. И это не составляет преимущества избранных личностей, а оказывается органическим свойством всего народа. Самым ярким олицетворением чувства дружбы является образ героя «Отцеубийцы» Коба. Кто хоть однажды прочитал эту эпопею единоборства святого чувства любви с низменными инстинктами темных сил, тот навсегда сохранит в своем сердце светлый образ Кобы — благородного рыцаря дружбы, правды и добра.

Нет ни одного произведения Казбеги, в котором любовь не составляла бы основной движущей силы драмы. Вся атмосфера жизни героев Казбеги пронизана этим чувством. Любовь — достояние только благородной души. Начальники и диамбеги не могут любить, они только способны на насилия. Для них недоступно счастье любви. В любви герои Казбеги верны и непоколебимы до самой смерти. Чувство это, часто зарождающееся внезапно и стихийно, овладевает всем существом человека, подчиняет себе разум его и сердце, определяет все его действия. И часто любовь воодушевляет человека на чудесные героические дела (Элгуджа, Иаго, Коба и др.), иногда же толкает его на измену долгу, дружбе, родине (Матиа, Онисе и др.). В последнем случае катастрофа неизбежна. Самые разнообразные проявления, все оттенки любви с изумительным мастерством изобразил Казбеги в своих творениях.

Александр Казбеги — один из прекраснейших художников природы. В мощных и ярких красках, с осязаемой пластичностью воссоздает он пленительный ландшафт горной Грузии. История жизни и борьбы героев Казбеги протекает всегда среди природы, воспроизведенной с проникновенным поэтическим чувством. Природа не является только лишь фоном жизни и действия людей. Она действенно проникает в духовный мир героев Казбеги, сопутствует движению их чувств, участвует в их повседневном быту. Все явления природы воспринимаются писателем с точки зрения их воздействия на человека, их взаимоотношений с духовной жизнью героя. Природа то сочувствует печалям и скорбям человека, то радуется его победе, то порицает его за недостойные поступки.

О своей концепции одухотворенного восприятия и изображения природы Казбеги говорит: «Природа хороша лишь тогда, когда в ней кипит сама жизнь, кипит во всем многообразии радостей и горестей, сопутствующих жизни человека. К чему луне проливать свое сияние на тысячи цветов, если не видит она человека, который радуется или утешается ею? Я не поклоняюсь бездушным, безжизненным вещам. Ни мечты мои, ни разум мой, ни перо мое не могут заниматься мертвыми, неподвижными предметами».

Грузинская литература имеет долгую и богатую традицию углубленного изображения природы. Однако один лишь Важа Пшавела может сравниться с Казбеги в мастерстве действенного пейзажа, пронизанного человеческой драмой. Казбеги занимает одно из первых мест среди писателей прошлого, в творчестве которых органически слиты романтическая и реалистическая манера восприятия и отображения действительности. В его произведениях мощно бьет струя романтического мироощущения. Этим определяется его одухотворенное восприятие природы, его способность проникать в духовный мир своих героев, известная приподнятость и возвышенность его литературного стиля. Но при этом Казбеги не допускает компромисса в художественной правде, он дает всегда четкие реалистические картины быта, рисует полнокровные человеческие характеры, истинно реалистически раскрывает душевную драму человека.

Казбеги не может смотреть индиферентно на мир, воспроизведенный в его творчестве. Взволнованное отношение к жизни и человеческим судьбам придает исключительно эмоциональную силу его творениям. С большой естественностью сочетаются в его письме эпическое повествование и лирический трепет. Григорий Орбелиани назвал его первым драматическим прозаиком Грузии. И, в самом деле, каждое его творение дышит глубоким драматизмом и безмерно волнует ум и сердце читателя.

Казбеги — подлинный виртуоз композиции. Его произведения обычно открываются напряженными и осложненными ситуациями. И дальнейшее действие развивается со все возрастающей стремительностью и динамичностью. Всякая неожиданность у Казбеги доведена до типической убедительности.

Если значение слова в художественной литературе измеряется не законами грамматики и чистописания, а интенсивностью передачи мысли и чувства, степенью воздействия на читателя, то Казбеги должен быть признан одним из крупных мастеров художественного слова.

 

* * *

 

Александру Казбеги, как и многим другим великим художникам прошлого, присущи известные противоречия. Он преувеличивает достоинства родового общества. Но вместе с тем, он показывает всю несовместимость жестоких норм общественного строя со свободным развитием свободных чувств и устремлений человека. Писатель зачастую чрезмерно восторженно рисует далекое прошлое Грузии, хотя он в то же время является непримиримым врагом социального неравенства и рабства, царивших в нашей стране в прошлом.

К слабым сторонам творчества Александра Казбеги относится то, что борьбу горцев-грузин против насильников и поработителей он изображал слишком замкнуто и изолированно, оторвано от процессов развития социальных взаимоотношений и общественной мысли в нашей стране. Следует отметить также, что писатель не нарисовал ни одного положительного образа из массы солдат, насильственно пригнанных царскими властями с целью утверждения колонизаторского режима в Грузии.

Социальные идеалы Казбеги не лишены некоторой утопичности. Однако совершенно ясно и несомненно, что писатель стоял на передовых позициях идейной жизни и общественных взаимоотношений своего времени и своим могучим талантом способствовал ускорению социального прогресса и преобразования жизни. Писатель не мог с ясностью осмыслить правильные пути и средства к низвержению самодержавно-помещичьего строя и освобождению народа. Но он с неизменной верой предвидел счастливое будущее своего народа, непоколебимо надеялся на приход этого будущего. Эту непоколебимую надежду писатель вложил в уста одного любимого своего героя, который говорит: «Придет время, и туман рассеется, выглянет солнце, времена изменятся и излечится больной. Брат узнает брата, и объединенная Грузия единодушно и в едином устремлении возродится к жизни».

В нашу советскую эпоху вдохновенная мечта писателя стала действительностью. Грузинский народ, навеки возрожденный в единой семье братских народов нашей отчизны, ореолом неувядаемой славы окружает имя своего любимого писателя Александра Казбеги, и слава эта выходит далеко за пределы Грузии.

 

Бесо ЖГЕНТИ

 

 

 

 

ХЕВИСБЕРИ ГОЧА

 

Вечером, часу в девятом, к селу Каноби подъезжали вооруженные всадники с двумя порожними санями.

Молодые, все как на подбор, один стройнее другого, весело ехали всадники, пели, постреливали из ружей. Не с воинственной целью, видно, ехали они, да и мало их для этого было, а чужое село словно защищенная крепость: к нему открыто не подступишь.

Вот уже близко село. Сельские юноши выехали навстречу гостям. Отряды всадников с криками и ружейными выстрелами помчались друг к другу. С головокружительной быстротой неслись кони. Ружья сверкали в руках всадников, как молнии. Упруго изгибались джигиты, свешивались с коней, ладонью касались земли, снова стрелой выпрямлялись в седле и, колыхаясь, с нежно-стремительной легкостью неслись друг другу навстречу.

Встретились, кони сошлись — голова с головой, вот-вот сшибутся грудью. Но вдруг застывают на месте, как заколдованные, как высеченные из камня, и веселыми приветствиями оглашается воздух:

— Доброй дороги!

— Доброй дороги и вам!

А потом расспросы, поклоны, и все вперемежку сворачивают с дороги к одиноко стоящему дому; там в окнах — огни, там — плеск ладоней, веселые звуки пандури.

У порога опять постреляли из ружей и пистолетов, гул выстрелов слился с криками сбежавшихся отовсюду ребят. Всадники спешились. Ребята, приняв разгоряченных коней, стали водить их по двору, чтоб не сразу остыли кони.

Гости у входа собрались в круг. В кругу стоял юноша в бурке, накинутой на плечи, с едва пробивающимися бородой и усами. Рядом с ним — другой юноша, побогаче одетый, увешанный оружием с золотым и серебряным набором.

Все смолкли, тишина обступила дом.

Из этой тишины сперва еле слышно, потом все явственней выступили нежные звуки «Джварули». Голоса подхватили напев, и гармонический гром могучей песни, зовущей на подвиг людские сердца, величаво наполнил окрестность. Эту песню поют только в горах, только суровая природа высот могла породить такие чистые, мощные звуки.

Эта песня поется в походах, с этой песней поднимают знамена, с нею празднуют свадьбы. Теперь была свадьба. В кругу стояли рядом: юноша в бурке, Гугуа Пичитаури, жених, и другой, побогаче одетый, Онисе, первый дружка, сын прославленного вождя Хеви — хевисбери Гоча.

 

2

 

Гости вошли в переполненный дом, старшие выступили на встречу с приветствиями. Благословили путь жениха, обвели его вокруг очага, усадили на главное место рядом с дружкой и со старейшим в доме. Снова уселись за стол, снова начался пир, и пошла по рукам круговая заздравная чаша.

Но пировали только мужчины. Женщин не было видно, только слышались их голоса за перегородкой, в дальнем углу. Там провожали невесту. Там были песни и пляски, туда потянулись и юноши: восхищенно глядели они на стройных красавиц, выходивших в круг танцевать лекури.

Вот где было веселье! Плясали девушки, дразнясь, убегали от юношей. Вот, лукаво глянув на смуглого парня, раззадорив его, потянув за собой,— глядишь, ускользнет красавица то словно тихая речка, то словно бешеный горный поток.

Убегает мохевская черноглазая девушка, как вспугнутая серна, на лице ее страх; раскинув руки, как орлиные крылья, устремляется юноша следом за ней. Усталость одолевает нежную. Охотник все ближе и ближе, вот уж он раскрывает объятья,— нет спасенья трепещущей горлинке! Пустые надежды! Девушка, увернувшись, уходит из-под его распростертых рук и — вон она! — перебирает ножками уже по ту сторону круга. Огорченно смотрит юноша вслед ускользнувшей, видит улыбку ее, ласковый блеск ее глаз, которые снова зовут, манят к себе, словно говорят: «Поймай, догони меня, буду рада тебе!»

Только двум юношам, Онисе и Гугуа, сегодня надлежит быть степенными, сидеть чинно, хотя всем сердцем своим они там, с веселящейся молодежью. Украдкой поглядывают они в ту сторону, откуда доносятся звуки веселья и плясок. Гугуа томится желанием хоть разок взглянуть на свою милую Дзидзию, а Онисе мечтает пронзить соколиным своим взглядом девушку,— все равно, кто бы она ни была, лишь бы глаза ее блестели, лишь бы манили уста, розовели юные щеки и воспламененное сердце бурно гнало по жилам горячую кровь.

Вдруг расступились гости: вошла мать невесты. Все встали, приветствуя ее. Прямо подошла она к первому дружке, обняла его и прижала к своей груди.

— Ну вот, дорогой мой,— сказала она, — тебе я поручаю дочку мою... Присматривай за нею, заботься о ней, и всякого, кто посмеет обидеть ее, накажи!

— Богом клянусь тебе, Хазуа, жизни своей не пощажу!— ответил юноша. — Обидчик ее будет иметь дело со мною,— сурово прибавил он,— а со мною шутить, ей-богу, никому не советую!

— Гугуа еще молод,— продолжала старуха,— а мир велик и пестр, на каждого не угодишь... И чего только не может натворить язык человеческий! Ты вразумляй этого юношу, чтобы не слушался он ничьих наветов. Немало врагов на свете. Не выдержит бедная моя дочь, если собьет его с пути людская молва, исчахнет, истает вся...

— К чему, к чему такие речи, Хазуа? — прервал ее Онисе. — Гугуа хоть и молод еще, но он не какой-нибудь пьяница и не пустой человек... Товарищи берегут его, как зеницу ока, встанут за него все, как один, потому что и сам Гугуа не пощадит себя ради друзей. Отважный он человек и, богом клянусь тебе, не посрамит он вашу семью.

— Слова твои — мед, дорогой мой, век бы слушала их! — воскликнула старуха. — Не осуждай меня, Онисе!.. — смущенно прибавила она. — Состарилась я, с адамовых времен на свете живу, одна-единственная у меня дочка и никого больше нет... И свет, и солнце она для меня, в ней одной отрада моя.

— Перестань, Хазуа, утомишь гостя! — крикнул старик из дальнего угла. — Приготовь невесту да поскорее вручи ее дружке!

— Сейчас, сейчас, мои милые... Идем, Онисе! — заторопилась старуха. Завистливым взглядом проводил Гугуа друга; тот шел к его желанной Дзидзии, а жениху, по обычаю, не следовало до свадьбы глядеть на невесту.

 

3

 

За переборкой, в темной клети, скупо освещенной мерцанием лучины, печально сидела среди бочек и кувшинов невеста со своими подругами. Чего только не выдумывали девушки, чтобы развлечь, развеселить невесту!

Шестнадцать лет минуло Дзидзии, и была она в той цветущей поре, когда буйствует юная кровь, а сердце рвется к еще безвестному счастью и трепетно любуется каждым цветком, каждой былинкой и вступает в жизнь, как в обетованную, блаженную страну. Она была стройна и красива: губы — словно нежный бутон, готовый раскрыться для поцелуя; бело-розовое лицо было покрыто ровным загаром, никогда не заливал его сплошной румянец; иссиня-голубые глаза, окруженные надежной охраной длинных ресниц, сверкали из-под тонко натянутых над ними бархатных бровей; густые черные волосы, заплетенные в две косы, плющом обвивались вокруг беломраморной шеи. Словом, Дзидзия была писаная красавица, и каждый, увидев ее, невольно восклицал: «Да снизойдет благодать на тех, кто породили тебя!»

Многие вздыхали по ней, многие пытались похитить ее, но так уж, видно, решила судьба, что избрал ее Гугуа, и она досталась ему.

А раз уж Гугуа назвал ее своей и девушка дала ему слово,— никто больше не смел подступиться к ней: с Гугуа было опасно шутить, и солнце померкло бы для того, кто бы дерзнул теперь стать ему поперек дороги.

Дзидзия шла замуж по доброй воле, Гугуа нравился ей, и не одну ночь провела она, вздыхая по нем, не раз вставал перед нею его мужественный образ. И все же сегодня, когда пришло время проститься с родным домом, с друзьями, с девичеством и стать женщиной, сердце ее сжималось какой-то смутной жалостью к себе самой и трудно ей было расстаться со своим прошлым. А прошлое свое она помнила хорошо: ее всегда и всюду баловали, все любили, нежили ее, теперь же, кто знает, что ждет ее в будущем?

От безотчетного волнения лицо ее чуть-чуть побледнело, стало нежней; прекраснее, чем когда-либо, была она в этот вечер!

Тщетно старались подруги утешить и развлечь невесту. Вдруг все замолкли, пронесся шопот:

— Идет! Дружка идет!

Все повскакали с мест. Словно уколом в сердце пронзило Дзидзию какое-то неприязненное чувство. Вскочив, она быстро опустила на лицо покрывало. Вошли — Хазуа, Онисе, какой-то старик и еще много девушек. Все обступили Дзидзию. Начались «плачи» по невесте, прощальные песни, грустные слова расставания девушки с родным домом, с друзьями. Подруги целовали невесту, плакали, причитали.

Но вот замолкли песни. Старец зажег восковую свечку, перекрестился, подошел спокойно к девушке, взял ее за руку и, помянув святого покровителя Хеви и ангелов его, обернулся к Онисе.

— Онисе! Вот вручаем тебе девушку, чистую и непорочную... Отныне назван ты братом ей. — И старик вложил в руки Онисе дрожащую и горячую руку девушки.

От прикосновенья девичьей руки Онисе вдруг смутился, растерялся, и какая-то непонятная тревога охватила его.

— Ну, вот! Да будут защитой ей ты и честь твоя! Никого, кроме тебя, не будет в вашем селе, кто мог бы оберегать ее и заботиться о ней, отныне ты — ее названный брат.

— Перед богом клянусь,— жизни своей не пощажу ради нее!

Старец подошел снова к девушке и медленно поднял покрывало с ее лица. Как раз в это мгновение Онисе произнес:

— Она — мне сестра, а я — брат ей!

Но слова замерли у него на устах. Он вздрогнул н зашатался, словно хлебнул не в меру вина.

— Что с тобой?— спросил старик.

— Ничего, ничего, душно, голова закружилась,— еле слышно прошептал Онисе.

— Не много ли выпил?.. Дайте воды! — обернулся старец к женщинам.

— Нет, нет, не надо, родимые! — сказал Онисе. Руку девушки он все еще держал в своих руках, хотя и чувствовал, как она обжигает его, волнует кровь, сводит с ума.

Онисе провел рукой по вспотевшему лбу и, взглянув девушке прямо в глаза, громко сказал:

— Призываю в свидетели бога в небесах и землю под ногами своими, что буду любить Дзидзию, как сестру, буду служить ей, как брат, даже больше, чем брат!

Рука девушки дрогнула. Онисе взглянул на нее и быстро опустил голову. Тихий, глубокий стон вырвался из его груди, сердце забилось в тревоге.

 

4

 

Почувствовал Онисе: как море беспарусным суденышком, играет его сердцем бурно клокочущая кровь, туманит взор в разум его.

Юноша негодовал на себя, досадовал, что не умеет совладать с неудержимо нахлынувшим чувством, хотел успокоить девушку ласковым словом, но пересохло во рту, сдавило горло, язык онемел. Нет, лучше бежать от беды, так нежданно наступившей на сердце и растоптавшей его!

Онисе простился с девушкой и вернулся к гостям. Они весело пировали: молодежь балагурила, смеялась, старики беседовали о грядущих судьбах родной Грузии.

Вот внесли длинные, низенькие деревянные столы, в изобилии разложили на них пунтуши — особым способом испеченные мягкие хлебцы, и жирные куски мяса откормленных для этого дня баранов!

На дворе бушевала зима, валил густой снег. Гости торопились покончить с ужином и вернуться домой, — боялись снежных обвалов: вдруг завалят они дорогу.

Последняя чаша «за благополучие дома сего» обошла гостей; старший в роде, сидевший во главе стола на особом стуле, зажег восковую свечу, воззвал к хевским угодникам и святым и вручил судьбу поезжан господу богу. Потом обернулся он к Онисе, еще раз поручил девушку его братской защите, потребовал сундук с приданым и передал его поезжанам.

Снова повели первого дружку в клеть, чтобы вручить ему невесту.

Задумчивый и смущенный, послушно исполнял Онисе все, что требовалось от него по обычаю.

Его подвели к невесте, снова вложили руку девушки в его руку и снова раздались величавые звуки «Джварули». С этой песней, казавшейся Онисе погребальным напевом, направились дружка с невестой в общую комнату, где ожидал их жених. Увидев их, Гугуа вспыхнул весь, глаза засверкали, по губам пробежала улыбка сдерживаемого счастья. От смущения он низко опустил голову.

Онисе подвел невесту к жениху. Девушка вздрогнула, и рука ее, словно нехотя, выскользнула из руки дружки. Гугуа схватил ее руку и сжал с такой силой, что она хрустнула в его ладони. Девушка чуть не вскрикнула от боли. Онисе направился к выходу. За ним двинулись жених с невестой. Так дошли они до саней, а потом забота о невесте, по обычаю, снова перешла к первому дружке. Он и невеста уселись в сани. Гугуа должен был сопровождать их верхом, — потому что нельзя жениху до венчания в церкви сидеть рядом с невестой. На другие сани уложили приданое, и весь свадебный поезд с песнями, гиканьем и ружейной стрельбой полетел в родное село.

 

5

 

Ночь была холодная, мутная. Белесовато отсвечивали сугробы вокруг. С воем налетал холодный ветер с юга, и мелкая колючая пороша царапала лицо.

Мальчик, укутанный в бурку и башлык, правил первыми санями, с трудом пробираясь по занесенной снегом дороге. Далеко было ехать!

Разгоряченные пиром поезжане ускакали вперед, весело джигитуя.

Онисе сидел в санях рядом с Дзидзией. Откинув башлык, он сдвинул папаху на затылок и подставил леденящему ветру пылающее лицо.

Миновали первые мгновенья растерянности и тревоги — воздух освежил его мысли. Только теперь понял он, какая беда его постигла. Только теперь почувствовал и сладость первой любви, и горечь сурового долга, навсегда разлучившего его с девушкой, сидящей рядом.

Жадно подставил он лицо ветру и снегу, словно ожидая спасения и успокоения от них, и они без помехи хлестали его.

Он думал, что, охладив лоб, охладит и кровь свою, успокоит взбудораженное сердце. Но увы! С грустью убеждался он, что образ Дзидзии неодолимо овладел его сердцем и тихо, бережно и сладостно баюкает его; баюкает так осторожно, так заботливо, как только мать может качать своего первенца.

Онисе решил не глядеть на девушку, не говорить с ней, зная, какая это будет для него пытка. Глядеть? Говорить? Шевельнуться не смел он, не смел вздохнуть, чтобы невольным движением не выдать себя.

Притихла и Дзидзия, сидела с низко опущенной головой. Кто скажет, что бушевало в ней в этот час, какие волны вздымались в сердце, к чьему образу с ужасом и тоской влеклась ее мысль?

Для чужого взора сердце ее было — словно безмолвная черная пропасть: ничего там не разглядишь, ни на что не получишь ответа.

Дзидзия была в легком шитом архалуке, плечи она закутала в шаль, — плохая защита от ветра и непогоды! Она замерзала, холод пронизывал ее, но она молчала.

А дружке это и в голову не приходило, он весь ушел в свои думы. Будущее Дзидзии было поручено общиной его заботам, его совести. Оберегать имя и честь этой девушки, заступаться за нее даже перед мужем — все это становилось отныне святым его долгом,— а, по слову горцев, «доверенное даже волк бережет». Что же делать ему со своею любовью? Всепоглощающая страсть пронизывала все его существо, безжалостно терзала мозг и сердце. Как примирить эту боль с возложенным на него непосильным бременем?

Тем временем ветер и стужа брали свое. Девушка стала дрожать. Почувствовал Онисе ее дрожь, вздрогнул сам, как ужаленный, повернулся к ней. Тут только заметил он, как легко одета невеста. Дзидзия, его сестра, его святыня, страдает, а он даже не позаботился защитить ее!

Один поворот головы, один взгляд, одно легкое прикосновение — и Онисе вспыхнул, как порох.

— Ох, девушка, да ты замерзла совсем, а я и позабыл о тебе! — воскликнул он, весь дрожа, теряя всякую власть над собой.

— Ничего, не беда, родимый! — сказала девушка нежно и еле слышно. В ее голосе, бог весть отчего, звучала печаль.

— Бедная ты моя, да как же это не беда? Что станется со мной, если ты захвораешь? — И, сорвав с Дзидзии мокрую шаль, Онисе откинул полу бурки, укутал плечи девушки, обнял ее и с силой притянул к себе ее тонкий стан. Он прижал ее к своей груди. Сердце бурно забилось. Дзидзия не противилась,— оттого ли, что страсть Онисе напугала ее, подчинила себе, оттого ли, что она поняла его муки. А он, теряя рассудок, все сильней обнимал ее, все крепче прижимал к своей груди.

Одно только чувство владело им в эти мгновенья — чувство беспредельного счастья, не сравнимого ни с чем на свете. Что ему люди, весь мир? Стоит ли думать о них? Он медленно склонялся к лицу девушки, горячее дыхание обжигало ее. Он приникал к ней и шептал те странные речи, которые может шептать только любящий, речи простые, немногословные.

— Тебе холодно, все еще холодно?.. Жизнь ты моя! — прерывисто шептал Онисе, и казалось: изо рта вырывался пожирающий огонь.

Дзидзия притихла, словно притаилась, молча прижалась к груди Онисе, и сердце ее трепетало от радости и страха. Раньше у нее хватало сил скрывать от дружки свое чувство, но теперь, когда лицо Онисе было так близко от ее лица, когда она чувствовала его обжигающее дыхание,— все затаенное вырвалось наружу и она с глубоким вздохом взглянула на него благодарными глазами.

Непостижимая сила влекла их друг к другу, и в одном чувстве, в одном порыве и помимо их воли их губы слились.

 

6

 

Не было бы, верно, конца ласкам влюбленных, если бы не прервала их безжалостная случайность. Захолодал в пути один из поезжан, захотелось ему погреться водкой. Придержав коня, стал он дожидаться саней, в которых лежали бурдюки.

Когда подъехали сани, увидал он, что Онисе, словно прячась от холода, уткнулся головой в бурку. Не понравилось это горцу: нельзя мужчине показывать свою слабость перед женщиной, стыдно это и унизительно, а позор одного наводит и на остальных тень позора.

Вот почему поезжанин этот, хотя и в шутку, занес нагайку над головой Онисе и громко крикнул ему:

— Эй, ты, голова, или замерз совсем?

Вздрогнул Онисе. Он поднял голову и, как во сне, огляделся невидящими глазами. Чувство обиды угасло мгновенно. Онисе пришел в себя. Жестокая, безжалостная правда жизни лишала его всякой надежды на счастье. Человек, только что предававшийся безрассудной страсти, снова стал человеком разумным, отвечающим за себя. Сознание своей ошибки потрясло его, искорка раскаяния обожгла его душу. «Значит, тщетно билось его сердце в ожидании счастья? Значит, напрасно встревожил он Дзидзию, склонив ее на ответные ласки?» Вихрем кружились мысли в его голове, и чей-то неотступный голос упрямо и тонко звенел в ушах: «Напрасно ты убиваешься».

— Да что с тобой, парень, уж не пьян ли ты? — прервал молчание всадник, на которого все еще продолжал удивленно глядеть Онисе.

— Ну, чего тебе надо? — произнес он наконец, с трудом отвлекаясь от своих мыслей.

— Уж не заболел ли ты?

— Не знаю, право, что-то нехорошо мне.

Всадник вплотную подъехал к саням, наклонился и заглянул в лицо Онисе. Тот отвернулся и сердито воскликнул:

— Ты что смотришь? Чего тебе надо от меня?

— Ничего мне не надо,— удивился поезжанин и прибавил:— Я хотел только посмотреть, не жар ли у тебя,— красный ты или нет?

— Что ты разглядишь в темноте? — проворчал Онисе. — Верно, жар у меня, и голова болит и кружится, — прибавил он раздумчиво.

Поезжанин пристально всмотрелся в Онисе, словно не поверил ему, хотел что-то сказать, но сдержался и рассеянно потрепал коня по груди. Видно, пришла ему в голову беспокойная мысль, и от этой мысли забыл он и про стужу, и про водку, ради которой подъехал к саням.

Оба молчали. Каждый ушел в свои мысли, каждый старался разобраться в смутных своих чувствах.

Вдруг воздух огласился звуками веселой шуточной песни:

 

«По струнам чианури

Води смычком, играя!

Не тронь жену соседа:

Она — сестра родная!..»

 

В самое сердце ужалили Онисе эти слова. Песня приближалась,— это веселились поезжане в ожидании отставших саней.

Вот и окружили всадники подоспевшие сани, град веселых шуток посыпался на Онисе. Но первый всадник торопливо предупредил товарищей, что Онисе занемог и ему не до шуток. Поезжане притихли и молча последовали за санями.

Злой ветер щедро осыпал всадников с головы до ног колючим мелким снегом, налипавшим на ворс их бурок, и всадники становились похожими на белые изваяния. Так двигался молчаливый свадебный поезд следом за первым дружкой, замкнутым и мрачным, сопровождая непорочную девушку, которой не дано было знать, сколько испытаний готовит ему будущее в отмщение за сладостный миг первого чувства.

Вскоре стали пробиваться сквозь густую мглу отдельные еле мерцающие огни и слабо обозначились очертания домов. Они подъезжали к селу.

Всадники, почувствовав, что не подобает свадебному поезду въезжать в село в такой гнетущей тишине, вдруг встрепенулись, раздался выстрел, кто-то гикнул, кто-то поскакал вперед вестником. Песни и крики зазвенели в горах.

Очнулся и Онисе, но он не участвовал в общем весельи. Сердце его болело от близкой разлуки с любимой, которая не могла пойти против обычаев своего народа, не могла покрыть себя несмываемым позором.

 

7

 

Свадебный поезд приблизился к церкви. Величавый снежно-седой старец стоял перед церковью и приветливо вглядывался в подъезжавших. Изборожденное морщинами доброе лицо с первого же взгляда располагало к почтительному доверию. Умные глаза смотрели ласково и повелительно.

Силой и стойкостью дышал весь его мужественный облик.

Правитель Хеви, — общин всего ущелья, — хевисбери Гоча ожидал молодых. Он должен был первым благословить их и пожелать счастья.

Онисе еще издали увидел отца, перед которым преклонялись жители всего Хеви, чье слово для всех было законом, и бледность еще сильнее разлилась по его лицу, еще суше стало во рту.

И когда остановились сани, так смутился Онисе, что соскочил с них лишь после отцовского окрика: «Сходи, чего ждешь?».

Соскочил и неподвижно стал в стороне, безучастно глядя на людей, которые сновали перед его глазами.

Женщины окружили невесту, помогли ей сойти с саней, подвели ее к Гоча. Гоча снял с головы шапку, призвал бога и сказал невесте:

— Да благословит тебя господь! — Он прикоснулся к ее руке.— Да ты замерзла совсем, дрожишь вся! — воскликнул он и, взяв обе ее руки в свои, стал крепко растирать их, заботливо отогревая. Потом соединил руки Дзидзии и Гугуа.

— Да сочетает вас господь, и да не разлучит вас человек,— громко провозгласил он.

Девушка вздрогнула при этих словах. Онисе пошатнулся, стоявшие рядом поддержали его. Запели «Джварули», и жених с невестой вступили в церковь, где ждал их священник в полном облачении. Гоча обернулся к сыну.

— Что с тобой? — спросил он, испытующе заглядывая ему в глаза.

— Ничего,— пробормотал Онисе и низко опустил голову, не выдержав отцовского взгляда.

— Как же ничего, когда на тебе лица нет, едва на ногах стоишь!

— Нездоровится что-то.

— Нездоровится? — медленно произнес Гоча, еще пристальнее вглядываясь в сына.— Тогда почему ты на свадьбе? Ступай домой, ложись... Найдем другого дружку.

Вмешались родственники Гугуа. Горячо упрашивали они Онисе не покидать их в такой торжественный день. Но Онисе рад был уйти от непосильного испытания. Шатаясь, направился он к своему дому. Там, в темноте, не зажигая лучины, упал он ничком на свою постель.

Гоча вошел в церковь — смотреть на обряд венчания. Невеста стояла под покрывалом, изредка вздрагивая всем телом.

— Озябла, бедняжка! — сочувственно шепнул кто-то на ухо Гоча.

Он не ответил, только провел рукой по лбу, и еще теснее сдвинулись его нахмуренные брови.

Продолжался обряд венчания. Какой-то юноша сменил Онисе. Священник подошел к жениху и спросил его,— по доброй ли воле женится он на этой девушке. Жених смущенно улыбнулся и кивнул головой. С тем же вопросом обратился священник к невесте, которая стояла неподвижно, и только грудь ее высоко и часто вздымалась.

Ничего не ответила невеста, низко опустила голову. Но зашумели, заговорили женщины, — любят они отвечать за других!

— Ну как же не по доброй воле?.. Что тут спрашивать! Если б не ее воля, не стояла бы она здесь!..— наперебой застрекотали они.

Дзидзия продолжала молчать.

— Так по своей воле венчаешься? — снова спросил священник.

— По своей, по своей, сердечный, а то кто же, кто волен над нею, чтобы насильно заставить! — снова зашумели женщины, и священник, довольный ответом, приступил к совершению седьмого таинства.

 

8

 

Венчание — радостный обряд, и теперь он проходил, как обычно. Весело перешептывались дружки, поезжане, женщины. Много было шуток и беспричинного смеха.

Только невеста стояла немая, словно камень. Молчалив был и Гоча, чье лицо дышало величавым покоем. Искренно веруя, всеми помыслами своими стремился он к всевышнему. «Глас народа — глас божий». Как избранный пастырь своего народа, молился он за народ, за детей его — жениха и невесту, вступающих в брак. Глубокое знание жизни и постоянные думы о делах народных отметили печатью большой человечности его подвижное лицо.

Сегодня какая-то печаль омрачала временами его высокий лоб, хмурились брови, словно тень находила на солнце, но мгновение спустя он снова с глубокой верой обращал ввысь свое мужественно-торжественное лицо.

Можно было подумать, что его многоопытное сердце чувствует приближение беды. Достаточно было его мудрым глазам взглянуть на сына, чтобы понял он: не болезнь гнетет Онисе. Но правды он еще не мог разгадать и, как вспугнутый зверь, только в воздухе чуял опасность.

Венчание кончилось. Молодых отвезли домой. Их обвели вокруг очага, а потом разлучили,— новобрачной следовало отдохнуть среди женщин. Гоча стал рассаживать приглашенных за свадебные столы.

Жених, сияя от счастья, в венце с бахромой, сидел на почетном месте, окруженный родней и друзьями.

Началось пиршество: здравицы, застольные песни — «Смури». Временами брал какой-нибудь старец в руки пандури и, перебирая струны, пел на грустный лад песню о древних и любимых героях. Тогда затихал, как по волшебству, застольный шум, и все, затаив дыханье, слушали рассказ о беззаветном служении народу, о мужестве и чести, так щедро вознаграждаемых всегда народной любовью.

А потом опять пели «Смури», а потом плясовую — «Гогона». Так веселились они до утра.

 

9

 

Пока шло веселье в доме Гугуа и сердца гостей резвились, как ягнята на снежной поляне, Онисе лежал, уткнувшись лицом в подушку, не в силах поднять тяжелую, разгоряченную голову. Кровь стучала в висках, в ушах шумело. Тяжкий стон вырывался порою из груди Онисе. То вскакивал он, весь в холодном поту, и долго сидел неподвижно, уставившись в темноту застывшими глазами. То снова, рухнув на тахту, изнемогал от сладких видений. Но вдруг, очнувшись, вскочил он так стремительно, словно тысячи шипов вонзились в сердце, и с криком: «Нет, нет, не бывать этому!» — бросился к выходу.

— Ты куда? — В раме двери возник Гоча с зажженной лучиной в руке.

— Отец! — Онисе отшатнулся.

Старик испытующе посмотрел на сына и вошел в дом.

— На, возьми, — протянул отец лучину. Онисе взял лучину и поставил ее на каменный выступ у камина.

— Куда ты шел? — строго и спокойно повторил свой вопрос: хевисбери.

— Никуда! — растерялся Онисе.

— Это не ответ,— нахмурился старик; он требовал от всех доверия к себе и правдивости.

— На свадьбу хотел!..

— На свадьбу? Поздно на свадьбу, — там одни только пьяные остались теперь.

— В горах выпал снег, зверь, верно, спустился пониже,— хотел я на свадьбе подговорить какого-нибудь охотника со мной на охоту пойти,— солгал Онисе.

Отец не спускал с него глаз.

— Ты что, малый, шутишь?

— Почему шучу?

— Разве ходят на охоту по свежему, рыхлому снегу? Или хочешь, чтобы обвалом тебя занесло?

Не сообразил Онисе второпях, что охота в такую погоду и в самом деле опасна, а запальчивость и неосторожность не пристали доблестному мохевцу, жителю Хеви.

— Не занесет,— пытался оправдаться он, — ветер сдул, верно, снег со скал и оголил их.

Старый мохевец еще раз взглянул на сына.

— Молчи, малый! Ты что-то скрываешь от меня!

— Что мне скрывать?

— Не знаю и не спрашиваю тебя об этом, — строго сказал старец.— Ответь мне только одно: помнишь ли ты, из какого ты рода?

Онисе с удивлением посмотрел на отца.

— Помню!

— Помни и никогда не забывай об этом,— погрозил ему пальцем старик. — Верю, что ты не станешь посмешищем для народа, — спокойно прибавил он.

Юноша склонил голову и густо покраснел, словно только сейчас почувствовал свою вину.

— Ну вот, а теперь ступай,— сказал старик, поднимаясь с тахты.— Иди, куда хочешь, только помни мои слова... помни, из какого ты рода... а человек создан для страдания!

Старик взял лучину и вышел с сыном на крыльцо. Там он еще раз взглянул на него, будто хотел еще что-то оказать, но промолчал, отвернулся и вошел обратно в дом.

Онисе продолжал стоять на крыльце. Он понимал, что отец чует беду, но еще не знает всей правды о чувстве, грозящем погубить доброе имя их семьи.

«Помни, из какого ты рода», — сказал ему отец. Нет, Онисе не опозорит свою семью. Он не станет преступником. И Онисе дал самому себе клятву — с корнем вырвать из сердца это чувство. Он воскликнул:

— Да, я пойду на свадьбу!.. Я — мужчина, у меня шапка на голове, и совладаю я с сердцем своим!

Стремительно сбежал он с лестницы и вскоре переступил порог дома Гугуа, где пир еще был в разгаре, хотя приближался рассвет.

Все радостно встретили Онисе. А он, словно нагоняя упущенное, веселился больше всех, пел и балагурил без удержу.

 

10

 

Кончилась свадьба... Минули первые радостные дни. Подруги, по обычаю, сводили молодую за водой, разломили у родника пирог с сыром в знак доброго соседства, угостили новобрачную пирогом, спели старинную песню:

 

«Дружка мой.

Помоги поднять кувшин с водой!..»

 

И жизнь вошла в свою привычную колею.

Дзидзия стала хорошей, послушной женой, она прилежно работала в доме и по хозяйству. Никто никогда не слыхал от нее грубого слова, и старшие невестки, обычно обижающие младшую, любили ее, как родную сестру.

Гугуа любил свою жену: всегда-то принесет ей какой-нибудь гостинец — кусочек чурчхелы или румяное яблоко, всегда обнимет и расцелует ее. А Дзидзия молчаливо искала одиночества. Никогда не улыбались ее глаза и поблекшие губы.

Все старались развлечь ее, жила она свободней других, невесток Хеви, ходила на храмовые праздники и оплакивания умерших. Там встречались родственники и друзья, годами жившие в разлуке, там конца не было оживленным разговорам. Но Дзидзия оставалась молчаливой и скрытной, хотя у нее всего было вдоволь: и еды, и питья, и нарядов; не могла она пожаловаться на то, что мало о ней заботятся или не любят ее, но давила ее какая-то непосильная, непонятная тяжесть. Она грустила и таяла с каждым днем.

Вначале женщины старались разгадать тайну сердца своей новой подруги, но вскоре отступились, решив, что у нее от природы такой нрав.

Тем временем Онисе уехал в Пшавию, где жили его дяди, братья его матери. Там, охотясь и пастушествуя, надеялся он убить время, развеять свою печаль. Но стоило ему остаться где-нибудь в горах одному и задуматься над своей судьбой, как тотчас же снова вставал перед ним образ Дзидзии и тяжелый стон вырывался из груди.

Синева небесная и облака, луна и звезды, все богатство природы — весь мир был прекрасен лишь оттого, что образ Дзидзии был неотделим от него, и Онисе без конца любовался прекрасным видением.

 

11

 

Миновала угрюмая, холодная зима, унесла с собой свинцовые туманы, кутавшие в одежды скорби ущелья и вершины гор. Унеслись северные ветры, которые с уныло-однообразным завыванием осыпали колючим снегом все живое, душили все краски и ароматы земли, иссушали их, дробили и развеивали по миру.

Природы не узнаешь: вой ветра сменился тихими шелестами. Земля согрелась, растения ожили, трава почувствовала прилив соков, приподнялась, призвала на помощь солнце. Разорвался снежный покров, превратился в ручейки, которые с ревом устремились вниз, в ущелья, не разбирая ни путей, ни дорог. Кавказские горы, освободившись от тяжелой, ненавистной ноши, встряхнули головами и набросили на плечи зеленый бархат взамен белой парчи. Цветы проснулись и, нежно кивая друг другу головками, любовно зашептались между собою. Яростный солнечный луч метался в тревоге, стремясь насладиться их красотою, но они насмешливо прятались от него в зеленой траве. Только от хлопотливой пчелы невозможно было укрыться, и цветы позволяли ей собирать с них мягкими бархатными лапками ароматную пыльцу, высасывать из пестрых чашечек сладостный нектар.

Утренняя заря жемчужно кропила зеленые листья, полные соков, и охлаждала их раскаленный жар.

Воздух оглашался пеньем и щебетом птиц, перекликающихся между собою, призывающих друг друга к радости, к жизни. Все ожило; сердце каждой твари забилось тревожней в ожидании любви.

Онисе смотрел на этот праздник природы, не участвуя в нем. Сердца его не коснулась весна, оно все еще куталось в зимние облака, в нем было сумрачно и туманно.

Радость и упоение сулило всем величественное пробуждение природы, и только в сердце Онисе вливало оно горечь, подобную соку молочая.

Ожесточенный, рыскал он, словно раненый барс, по горам и ущельям, нигде не находя себе покоя.

Еще потому тосковал он, что хотел вернуться к себе на родину, хотел снова слушать рокот родимых чистых родников. Пресной казалась ему вода на чужбине; шум ручьев не так ласкал его слух, как вой бешеного Терека, неудержимо скачущего по скалам. В мыслях своих он лелеял каждый уголок родной земли, но не смел вернуться туда, боясь, что силы покинут его, что забудет он предостерегающие слова отца: «Помни, из какого ты рода!.. Не стань посмешищем для людей!»

Надеясь, что любовь его угаснет вдали от Дзидзии, затевал он ласковые игры с девушками, стройными тушинками. Но стоило ему обратиться к какой-нибудь черноглазой с любовным словом, как тотчас же возникал перед его взором колдовской образ Дзидзии и, лукаво улыбаясь, говорил ему: «Не убивайся зря, не забудешь ты меня!» И Онисе в отчаяньи отходил от девушки. Так пролетали дни один за другим. И все же, как ни тяжело ему жилось, Онисе неизменно был верен своему решению: не смеет он любить Дзидзию, должен забыть ее!

 

12

 

Однажды у подножия горы Архоти, куда тушинцы выгнали на летние пастбища овечьи стада, собрались потрапезничать пастухи. Было среди них немало мохевцев, вошедших в долю с тушинцами на нынешний приплод и теперь дожидавшихся срока.

Убоина сварилась, и собравшиеся приглашали друг друга занять места, подобающие возрасту и положению каждого. Многие уже успели усесться, когда на гребне горы показался человек. Перекинув, как палку, ружье через плечо и подоткнув полы чохи под пояс, спешил он к собравшимся, вытирая папахой пот со лба.

Видно было, что держит он путь издалека и по очень важному делу, потому что, приближаясь, он все ускорял шаги.

Редко встречаются путники в горах, поэтому собравшиеся с нетерпением всматривались в приближающегося: каждый ждал известия от своих.

— Кто бы это был? Как спешит! — говорили пастухи, заслоняя глаза от солнца, бьющего лучами прямо в лицо.

Больше всех тревожился Онисе, он даже побежал навстречу идущему.

А тот тем временем спустился в ложбину, пересекающую тропинку, и когда, мгновение спустя, он снова появился по другую сторону откоса, Онисе с радостным волнением подбежал к нему. Он узнал мохевца — своего соседа, сверстника и друга.

— В добрый час, Дата! — крикнул он.

— Дай тебе боже, — ответил Дата.

Обнялись друзья. Онисе не знал, с чего начать свои расспросы,— так много хотелось ему узнать. А Дата, словно нарочно, молчал. Слишком встревоженным казался он, чтобы молчание его можно было принять за шутку. Видно, с недобрыми вестями явился Дата.

— Ну, говори, какие вести? — спросил наконец Онисе, бледнея.

— Вести?.. Пойдем в шалаш,— расскажу всем сразу.

Одержимый одной только мыслью, одной заботой, Онисе, позабыв, что Дата ничего не знает про его любовь, решил: сосед принес вести от Дзидзии и скрывает что-то недоброе, жалея его. Его возбужденные мысли могли озарять только одну из вершин его жизни,— все остальное лежало во мраке.

— Говори, друг, не скрывай ничего, — хрипло пробормотал Онисе.— Незачем мешкать, когда быка ведут на убой,— прибавил он.

Путник с удивлением взглянул на друга и подумал, что тот боится дурных вестей из дому.

— Да что с тобой, сосед? У вас все здоровы! — поспешил он успокоить его.

— Ты правду говори, заклинаю тебя!

— Да верно же, что мне врать!

Дата направился к пастухам. Онисе, все еще полный тревоги, шел рядом с ним.

— Постой-ка!..— снова начал он.

— Чего тебе?

Онисе хотел опросить про Дзидзию, но не посмел назвать ее имени.

— Я... я... А как отец? — пробормотал он.

— Ты что, ума лишился? — удивился Дата.

— Тогда говори, рассказывай обо всех по порядку, — взмолился Онисе.

— И Гоча здоров, и твой дядя, и все домашние твои, слава богу, здоровы... И живут прекрасно, и даже ягнячьего ушка у них вдоволь!

— Тогда в чем же дело?

— А дело в том, что владетель Арагвского ущелья, дерзкий Нугзар Эристави решил нас поработить!

— Что? — не веря своим ушам, переспросил Онисе.

— Прислал сказать: если не покоритесь, пойду на вас войной и вырежу всех до единого.

— Ну, это еще посмотрим!.. Как-то он вырежет весь Хеви, как сделает нас своими рабами!..— горячо воскликнул Онисе, нахмурясь.

Подошли пастухи.

— Это верно,— да нрав у Нугзара больно крутой, всем известен... Никому не уступит без боя.

— А что думают в Хеви?

— Готовятся... без драки не обойтись. Разослали гонцов в горы, чтобы собрать пастухов отовсюду. Вот и меня сюда снарядили. Враг поднял всю Мтиулети, осетины тоже пристали к нему, все идут против нас... Теперь они стоят в Трусинском ущелье.

— Пойдем, все пойдем! — послышались крики. Многие схватились за оружие, словно уже начинался бой.

— А ну-ка, ребята, медлить нечего! — воскликнул Онисе.— Пошли! Там узнаем обо всем.

— Пошли, пошли! — И все кинулись к своим ружьям и пожиткам.

 

13

 

Светало. В ущелье Терека залег густой и белый, как взбитая вата, туман. Казалось, что окрестные села сами закутались в него. Лишь кое-где самые высокие гребни гор, прорвав плотный покров, высились над туманом, словно стояли в воздухе. И еще выше над ними — восходящее солнце озаряло легким пурпуром синий край неба. Нежно мерцали побледневшие звезды в предчувствии близкого дня. Седые вершины Кавказского хребта гордо глядели сверху на гору Самеба, где на зеленом, усеянном цветами склоне возвышался древний храм святой троицы — Самеба. Туман ровными слоями подступал снизу к священному памятнику нашего прошлого, словно отрывая его от земли. Величественное зрелище открывалось отсюда.

Земля спала, все было безмолвно. И это безмолвие рождало какую-то тоскливую тишину. Притих даже хлопотливый ветерок, не резвился среди пестрых ароматных цветов. Камень, скатившийся из-под ног вспугнутого тура, изредка нарушал тишину; и этот шум сливался с шумом горных водопадов, вечно баюкающих родную спящую природу.

Протяжный свист прорезал воздух; должно быть, горная индейка почуяла своего друга в тревожном предрассветном сне.

Заалела верхушка Мкинвари, солнце надело на нее золотой венец,— переливчато заискрился белый, чистый снег. И тотчас же закудахтала куропатка, страстно призывая друга. Тоскливо одной наслаждаться прелестью мира! Встрепенулись тур и серна. Отдохнули за ночь быстрые ноги, им нужно было поразмяться, а белый, переливающийся тысячью огней снег так и манил порезвиться на нем! Одурманивала сладкая свежесть. Неподалеку, в «медвежьем бору», запел дрозд, славя разлитую в природе благодать. Вдруг ударил колокол. Звуки его, расходящиеся медленными кругами, подхватил рассветный ветер и унес далеко в горы. Ударили во второй раз, потом начался частый, размеренный звон. Проснулись сторожа в храме троицы.

Потянуло свежестью, заколыхался туман, взволновался, а тут еще солнечные лучи пришли на подмогу заре, и туман, как влюбленный, негодующий на докучный свет утра, стал украдкой пробираться по расселинам и отступил далеко за горы.

Ущелье озарилось утренними лучами, и в его извилинах зазмеился яростный, пенящийся Терек. Зашевелились в деревнях, всюду стали появляться люди, собираться толпами, с волнением что-то обсуждая. В каждом селе толпился народ, и над каждой толпой реяло свое знамя, знамя села, древнее знамя общины. Колокол продолжал звонить.

Послышались торжественные звуки воинственной песни «Гергетула», народ, обнажив головы, подхватил песню. Знаменосцы сошлись и выступили вперед, а за ними, сомкнутыми рядами, благоговейно двинулся народ, готовый итти хоть в огонь за святыней своей — знаком славы и чести.

Все шли к храму святой троицы, где заседал общинный совет и был назначен сход теми. Решение, принятое народом, было свято для каждого горца и всеми исполнялось беспрекословно.

На Троицкой горе ожидал свою паству хевисбери Гоча, задолго удалившийся туда для очищения души. Были с ним и его помощники, тоже очищавшиеся многодневным постом, чтобы стать достойными коснуться «верховного знамени» общины. А это — суровый обряд: слову, данному перед этим знаменем, нельзя изменить, и каждый мохевец скорей умрет, отречется от родной матери, от брата... и даже от любимой своей!

Да и дело, ради которого нынче собрался народ, было нешуточным делом. Вольным общинам угрожало рабство; соседи, вчерашние друзья, шли войной; ненасытный Нугзар Эристави, лев рыкающий, не довольствуясь господством над Мтиулети, в неутолимой жажде порабощения обратил свой меч против свободолюбивых соседей, пожелал подчинить их власти своей, хотя бы пролив ради этого братскую кровь.

Мохевцы понимали грозящую им опасность и хотели достойно встретить врага.

 

14

 

Троицкий храм Самеба стоит на верхнем краю пологой поляны, спускающейся со склона Кинварцвери.

Сверху поляну замыкает небольшая гора со стройной вершиной, а внизу — крутой обрыв спускается к Тереку, до самой деревни Гергета.

Гордо возвышается церковь из тесаного камня; рядом — колокольня и здание общинного совета. Сама природа обвела это место крепкой, прочной оградой, кое-где еще более укрепленной рукой человека.

Поблизости нет твердого камня, из которого построен храм, и речка бежит далеко внизу, в лощине. К храму ведет извилистая тропинка, по которой даже пешеходу нелегко подняться. Поэтому удивленно спрашиваешь себя: откуда и как доставлялся материал для такой прекрасной постройки? И, глядя на храм, понимаешь, какая могучая сила скрыта в единодушном, высоком порыве народном. В стене храма замурована мраморная плита, с которой ветры и ливни не успели еще стереть едва различимую надпись: «...Хари Лома... пастух Тевдоре...» — имена тех, которые, верно, отдали немало сил на построение памятника былого величия Хеви.

Поднимаясь к храму по тропинкам, народ стекался на поляну перед церковной оградой. И когда над оградой сперва показался крест общинного знамени, укрепленный на древке, а потом, медленно колыхаясь, выплыло и само знамя, народ благоговейно опустился на колени перед своею святыней.

На одной из башен ограды появился старец с обнаженной головой. Неземным видением казался он: гладко ниспадающие волосы, седая борода и длинное белое одеяние из простого холста с веревкой вместо пояса. Его светлое и кроткое лицо, ныне исполненное суровой печали, невольно влекло и подчиняло себе людские сердца. Сельские знамена, заколыхавшись, отделились от толпы, и знаменосцы в белых чохах внесли их в ворота церковной ограды. Вскоре они появились на башне, окружив главное общинное знамя. Все затихли, даже ветер, и тот присмирел, словно поняв, что решается нынче судьба всего Хеви. Старец прикоснулся к знамени, увешанному маленькими колокольчиками, и среди глубокой тишины зазвенели они, и дрогнули от священного звона сердца коленопреклоненных людей.

— Благословляет, благословляет! Гоча благословляет! — пронесся шепот в толпе.

Гоча еще раз колыхнул знамя, колокольчики снова зазвенели чистым звоном, и хевисбери стал благословлять народ. Потом он благословил в отдельности каждого, кто в прежние годы отличился перед общиной делами и трудами своими, кто не жалел своих сил ради народного блага, первым шел против врага и хранил оружие отточенным, и закончил молитвой, призывая бога заступиться за Хеви и не лишать его благодати своей.

На каждое его благословение и молитву народ откликался возгласами: «Аминь, да снизойдет на нас твоя благодать!» И эхо повторяло возгласы и уносило их далеко в горы.

Хевисбери закончил благословение и объявил народу о замыслах Нугзара Эристави.

— Велик и милостив бог, — говорил Гоча волнующейся толпе, — он не оставит нас. Чего надо от нас Нугзару Эристави, зачем он врывается в единую нашу семью? Мы признаем только одного царя нашего, царя всех грузин, и черными пусть будут дни того мохевца, который не принесет в жертву народу и дома своего, и детей своих!.. Мы служим нашим братьям, и так это и должно быть... Брат для брата — в беде! Но ожесточился Нугзар, войдя в силу, он обратил к нам ненасытные глаза свои и хочет натравить брата на брата, хочет истребить и мохевцев, и мтиульцев, чтобы господствовать над нами, владеть всеми нашими землями и всем нашим стадом. Что скажете, люди? Нелегко будет воевать с Нугзаром, да и мтиульцы, братья наши, забыли закон братства и идут против нас... Не покориться ли нам судьбе?

— Нет, нет, никогда! — возмутился народ.

Из толпы вышел юноша и поднял руку в знак того, что хочет говорить.

— Гоча! Зачем ты нас спрашиваешь? Хеви умеет быть верным в дружбе. Смерть тому, кто изменит другу и побратиму, позор на голову того, кто с изменой в сердце войдет в дом к соседу! И пусть сгинет тот мохевец, который захочет стать рабом!.. Нугзар кичится своими победами. Он думает, что и нас легко покорить. Мтиульцы, видно, забыли о дружбе, о хлебе и соли и хотят итти на нас... Умрем, но рабами не станем!

— Пойдем!.. Все, как один! Победим! — единодушно закричали в толпе.

К юноше подошел старик из толпы.

— Онисе! — сказал он ему. — Ты — достойный сын своего славного отца. Верно ты говоришь: доблестная смерть для храбреца лучше позорной жизни! Это так и должно быть, но мтиульцы — наши братья. Их совращает коварный Нугзар. Не попытаться ли нам повести мирные переговоры с ними.

Народ разделился надвое: одни настаивали на схватке с неприятелем, кто бы он ни был; другие стояли на том, что нельзя вступать в схватку без предварительной попытки образумить введенных в заблуждение соседей.

Долго волновался народ, но ни к какому решению не мог притти.

Тогда снова послышался священный перезвон колокольчиков и сразу наступила тишина.

— Старейшие, выходите на совет! — крикнул хевисбери Гоча. Выборные вышли из толпы и удалились в здание совета решать вместе с Гоча судьбу Хеви.

 

15

 

Недолго совещались старейшие: заранее было решено отстаивать свободу, хотя бы ценою жизни. Выбрали предводителей дружин, распределили людей, направили к мтиульцам вестников для переговоров, выражая этим волю народа. Хевисбери стал полновластным вождем. Распустив выборных, он велел готовиться к походу и через три дня собраться в Сионской долине, — здесь следовало задержать неприятеля.

Народ разошелся, а Гоча и сельские знаменосцы остались еще раз вознести молитву богу.

Онисе шел со своими сородичами, они расспрашивали его о жизни тушинцев и пшавов. Он же, всецело уйдя в радостные мысли о близкой встрече с Дзидзией, односложно и неохотно отвечал на их расспросы.

— Посмотри-ка, Онисе, — воскликнул вдруг один из его спутников, — вон женщины наши, словно отара овец, усеяли всю гору.

И он указал рукой на мохевских женщин, собиравших чернику и ежевику на солнечном склоне.

Желая отделаться от докучного собеседника, Онисе нехотя повернул голову и вдруг затрепетал весь, сердце забилось так бурно, что он едва на ногах удержался.

— Что с тобой? — тревожно спросил товарищ.

— Ничего! Ремень протер оборники, нога болит,— Онисе заковылял к камню, сел и стал разуваться.

— Дай, я помогу тебе, — предложил спутник.

— Нет, друг, я сам! — раздраженно оборвал Онисе, но, спохватившись, прибавил спокойней: — Солнце склонилось, ты ступай, не опаздывай! Я устал, отдохну немного...

Посмотрел на него мохевец, ничего не сказал и, нахлобучив шапку на глаза, двинулся дальше.

А Онисе свернул в щебняки, залег там в стороне от прохожих и стал следить за женщинами, собирающими ягоды.

Быстро разошелся народ; каждый торопился домой, чтобы успеть собраться к назначенному сроку.

Онисе в своей засаде был совсем близко от женщин; весело перекликались они, смеялись, пели песни.

Одна только Дзидзия не пела и не смеялась. Отойдя в сторонку, подальше от других, старательно собирала она ягоды. Чуждой всем и одинокой казалась она. С трепетом глядел Онисе на мохевскую девушку и чувствовал, знал, что из-за него одинока она и грустна. Он хотел позвать ее, крикнуть ей: «Здесь я, иди ко мне, я жду тебя, один только я могу вернуть тебе радость!» Но губы немели.

Женщины приближались к Онисе. Странное чувство овладело им: как будто вдохнули в него могучую силу.

Вдруг женщины повернули обратно. Онисе чуть не вскрикнул от радости, когда увидел, что Дзидзия отстала от других и идет прямо к нему.

Близ щебняка спустилась она к родничку. Поставила корзину на землю и, усевшись на камень, задумалась. Онисе затаил дыхание.

Вздохнула Дзидзия, глаза ее заволоклись слезами, и она тихонько запела грустную песню. Две крупные капли повисли росинками на ее длинных черных ресницах. Все больше набегало росинок, — Дзидзия беззвучно расплакалась.

Не выдержал Онисе, подкрался к ней.

— Милая, отчего ты плачешь? — прошептал он чуть слышно.

Дзидзия вздрогнула, обернулась и словно окаменела. Как завороженная, глядела она на Онисе, хотела что-то сказать и не могла.

— Скажи мне, милая, окажи... — Онисе опустился на колени,— почему ты сторонишься меня, разве я не дружка твой?

Дзидзия встрепенулась, глаза ее сверкнули, бледные щеки зарделись, на губах заиграла легкая счастливая улыбка. Словно защищаясь, протянула она руки к Онисе.

— Онисе! Откуда ты?

Онисе, опираясь на руки, подполз ближе к Дзидзии. Он глядел на нее пламенными глазами. Нет, не сумел он убить свою страсть в долгой разлуке! Напрасной была вся борьба,— его дрожащие губы опять произносили одно только имя, и не было ничего на свете страшней и желанней этого слова.

— Дзидзия, Дзидзия!.. — без конца повторял он, вкладывая в этот призыв все сладкое безумие свое.

И сила этого зова покоряла ее, и гибкое ее тело клонилось к зовущему.

Вдруг ветерок сорвал платок с ее головы и бросил прядь ее черных вьющихся волос в лицо Онисе. Последние силы покинули их, и губы их слились в поцелуе.

Голоса женщин прервали их ласки. Чувство греха,— ведь дружка считается братом новобрачной,— острой болью пронзило сердце Дзидзии. Стремительно оттолкнула она Онисе, вскочила на ноги и, не оглядываясь, побежала к подругам.

Вместе с ними прошла она по щебняку мимо него. С трепещущим сердцем глядел Онисе на ее лицо, которое впервые после свадьбы светилось радостью. Закинув голову, как газель, она гордо шла в толпе женщин.

Горько было Онисе, что так неожиданно покинула его Дзидзия, даже не сказав, где и когда можно увидеться с нею.

Женщины ушли. Поднялся и Онисе. Он сладко потянулся и гордо огляделся, почувствовав прилив какой-то новой, дотоле неведомой силы. Его любила Дзидзия, — весь мир принадлежал ему.

 

16

 

Дорога, ведущая из Грузии на север, минуя плоскогорье Самтверо ниже селения Коби, дальше изгибается кольцом, с трех сторон опоясывает крутую, голую Сионскую скалу. На самой вершине скалы возвышается замок, страж ущелья, наводящий страх на врага. Гора господствует над воротами ущелья, и подойти к нему можно лишь с Нарованокого перевала. Обильная богатыми пастбищами, с родниками и лесом, она самою природой воздвигнута, как неодолимое укрепление. В древности это место считалось одним из надежнейших оплотов Хеви. Замок окружала поляна с небольшими постройками из базальта и дикого камня, которые делали еще неприступнее эту природную крепость.

Здесь должны были собраться дружинники Хеви, чтобы разрушить коварные замыслы врага и сокрушить его.

Большое войско требовалось для защиты Хеви, и хевисбери приказал выйти на поле брани всем, кто способен держать в руках оружие. Нельзя было и женщинам сидеть сложа руки. Они должны были подвозить ополченцам сыр, масло, молоко с гор, где стояли дойные овцы. А хлеб каждый получал из своего дома.

Доставленные припасы складывались в одно место и распределялись поровну между всеми, хотя многие мохевцы не имели собственного стада.

Свинец привозили из Хде, селитру собирали тут же близ деревни Сиони, в пещерах, где ею была усыпана земля, как солью, а серу запасли заранее. Жгли горную березу — изготовляли порох.

Укрепили мохевцы также и лес Самтверо, расположенный близ Сиони. Если б судьба обернулась против них, дорого заплатил бы враг за свою победу.

В одну из темных ночей, когда человек собственного пальца не видит, какие-то люди приблизились к опушке Самтверо.

— Кто идет? Стой, если жизнь дорога! — послышался окрик, и ружейные дула уткнулись в неизвестных.

— Мы — слуги святой троицы!

— Куда идете?

— К Гоча.

— Откуда?

— Онисе, ты? — спросил один из неизвестных.

— Да, я! — всматриваясь в него, ответил Онисе.— Не узнал я тебя, Толика!.. Добро пожаловать!

— Где Гоча? Веди нас к нему поскорей!

— Идите за мной! — сказал Онисе, выступая вперед.

С нетерпением ожидал каждый мохевец возвращения Толики. Онисе тоже не терпелось узнать, с каким ответом вернулись посланные от прежде дружественных мтиульцев, но, чтя тайну поручения, он не решался расспрашивать их.

Посланные шли в глубоком молчании. Они знали, какой вред можно нанести общему делу неосторожно сказанным словом. Веками накапливалась у них осторожность, и никакие силы не могли заставить их выдать тайну.

Гоча поднялся навстречу пришедшим, приветствовал их, ввел к себе и усадил на деревянную тахту — свое походное ложе.

— Ты их проводил ко мне? — обратился он к Онисе, который ждал приказаний.

— Да, я!

— Хорошо, ступай к товарищам. Будьте бдительны! Никто не смеет проникнуть сюда!

— Мы на страже! — Онисе поклонился и вышел. Ничего не сказал больше Гоча, но он проводил сына таким любящим взглядом, таким суровым счастьем дышало его лицо, что каждый понял: для старика солнце восходит из-за плеч Онисе.

 

17

 

Пока мохевцы готовились к войне и укрепляли свои земли, Нугзар Эристави тоже не сидел сложа руки. Изо всех сил старался он увеличить число своих союзников, чтобы с большим войском напасть на Хеви, одним ударом сломить его упорство. Он разослал гонцов во все стороны и ждал подкрепления.

Нугзар был испытанный воин, он не обольщался надеждой на легкую победу. Немало смущали его также ум и опытность вождя мохевцев — Гоча, чья слава далеко гремела в горах.

На заре прискакал Нугзар Эристави в стан мтиульцев. Высокий, статный, в кольчуге, опоясанный мечом с золотой рукоятью, казался он простым мтиульцам каким-то сказочным существом. Весь его облик — грубое лицо, толстые, чуть, оттопыренные губы, мясистый нос, широкие ноздри, маленькие глаза с дряблыми веками — изобличал в нем человека безжалостного, необузданного. Густые сросшиеся черные брови, пересеченные над переносицей угрюмой бороздой, придавали и без того суровому лицу его выражение жестокости, а морщины, расходящиеся от глазных орбит, говорили о том, что терпение не было его добродетелью.

Лагерь мтиульцев пришел в движение, старшие вышли навстречу с приветствиями.

— Да здравствует Нугзар-батони! Привет Нугзару!

Он отвечал горделивым, едва заметным кивком. Нугзар опустился на разостланную перед костром бурку.

Кольцом обступили его начальники мтиульских отрядов.

— Садитесь, хочу говорить с вами! — коротко приказал он.

Мтиульцы уселись. О чем хочет говорить с ними Эристави, чье могущество в те времена было велико, недаром опирался он на карталинских родственников своих.

— Эй, народ! — громко сказал Нугзар, и голос его зазвучал гневно. — Наши союзники отказали нам в помощи. И я клянусь именем ананурской божьей матери, что жестоко поплатятся они за этот отказ! Жизнь их станет горькой, солнце померкнет для них... Их поля зацветут в изобильи цветами, которые окрашу я их же кровью, в их стране будет меньше воронов, чем людей, мною одетых в платье скорби... Своими руками я вырву сердца их вождей и выпью кровь из них, и сердце мое обретет покой лишь тогда, когда мои руки почувствуют их предсмертные содрогания...

Нугзар умолк, глаза его злобно загорелись и налились кровью. Ропот негодования прошел среди мтиульцев.

— Но все это в будущем!.. А для мохевцев хватит и нас. Я только не хотел затягивать борьбу, хотел покончить с ними одним ударом. Но не велика беда: нам придется лишь не по одному, а по два раза взмахнуть мечом!.. Медлить нельзя, мы нынче же выступаем!

Нугзар ожидал одобрительных кликов, но люди хранили глубокое молчание. Он изумленно огляделся, лицо побагровело от злости.

— Это что значит? Измена? Страх?.. Бабы трусливые!.. Кто смеет противиться моей воле, кто не пойдет за мной? — он отошел в сторону, хищно всматриваясь в толпу.

— Я, мой господин!.. Я не пойду. — Один из главарей, гордо выпрямившись, встал перед Эристави.

Нугзар вспыхнул, схватился за меч, но опомнился.

— Ты?.. Это говоришь ты?.. Ну, что ж!.. Ты никогда не был храбрецом, твое дело — сидеть с бабами у огня. Ступай домой, не место тебе на поле брани... Тебя в отряде заменит другой, и уж он-то, поверь, будет храбрее тебя.

Мтиулец терпеливо выслушал Эристави, и только голос его едва заметно дрожал, когда он заговорил:

— Наши жизни поручены тебе, Нугзар, волею царя, имя царя охраняет и тебя самого. Мтиулец не пойдет против царя Грузии. Зачем же ты оскорбляешь меня? Никто из нас не пойдет за тобой! Нам нечего делить с мохевцами. Разве не правда, люди? — обратился мтиулец к другим.

— Правда, правда, тому порукой Ломиси! — загудел народ.

Нугзар смутился. Этого он не ожидал. Сдержав свой гнев, он спросил спокойно:

— Зачем же тогда вы дали мне слово, обещали мне?

— Ты говорил нам, что хочешь итти против тех, кто противится нашему царю. Ты солгал нам, сказал, что мохевцы дружат с нашими врагами. Вот почему мы обещали тебе.

— Кто вам сказал, что это — ложь? — крикнул Нугзар. Он хотел узнать имя изменника, чтобы примерно наказать его.

— Они, сами они сказали нам!

— И вы поверили! — злобно расхохотался Нугзар.

— А почему им не верить?

— А потому, что испугались они вас и решили отделаться от вас.

— Неправда! Неправда! — закричали все в один голос.

Нугзар посинел от злости, не привык он к таким ответам, но посмотрел на возмущенную толпу и снова сдержался.

— Значит, вы им поверили?

— Да, поверили! Именем Ломиси клянемся! Поверили, потому что от них были посланцы... Они зарок дали... Они не изменят зароку, — не так ли?

— Нет, не могут изменить!.. Пошли!.. Разойдемся по своим домам!.. — кричали мтиульцы, повскакав с мест и снимаясь со стоянок.

Не скоро замолк шум их возбужденных голосов. Но вот и последние из мтиульцев скрылись за горкой. На опустевшей поляне остался один Нугзар Эристави, оцепеневший в мрачной задумчивости. Вдруг он вскинул голову и, грозя пальцем в пустое пространство, гневно произнес:

— Можете растоптать меня своими ногами, если я не отомщу вам за сегодняшний день!..

 

18

 

У ворот Трусинского ущелья, где Терек, вырываясь из теснины, катится по широкой Кобийской долине, за околицей окраинного осетинского села Окроканы шумно веселилась небольшая толпа народа. Пели, смеялись, плясали, но видно было, что люди собрались не на праздник: все вооружены с головы до ног, и ни одной женщины среди них. Поодаль оседланные кони ржали, нетерпеливо ударяя копытами в землю.

Над вьющейся вдоль Трусинского ущелья тропинкой поднялись и заколыхались столбы пыли, все приближаясь к собравшимся. Скакали верховые, но выступы скал пока еще скрывали их. Вскоре над краем отвесной скалы внезапно появились всадники, — словно из-под земли выросли. Там, где они появились, тропинка была так узка, что казалось: кони вот-вот сорвутся со скалы. Очертания всадников были вычеканены на синем краешке неба. Но, появившись внезапно, они так же внезапно исчезли за новым выступом скалы, словно земля, породив их на миг, тотчас же увлекла обратно в недра свои.

Всадников узнали.

— Нугзар едет! — радостно закричали собравшиеся.

Да, это Нугзар гнал коня к ордам преданных ему осетин, с которыми должны были здесь соединиться мтиульские отряды, чтобы вместе двинуться на Хеви.

Осетинам давно уже хотелось сокрушить маленькое грузинское племя, вонзающееся клином между ними и кистинами и мешающее их безнаказанным набегам на Грузию, давно уже хотелось раздавить этот маленький народ, со всех сторон окруженный врагами и все же самоотверженно защищающий ворота Грузии и потрясающий острым мечом своим направо и налево во славу отчизны.

Поэтому и приняли осетины предложение Нугзара Эристави; поэтому искренно радовались прибытию Нугзара. Одно только изумляло их: где же люди Нугзара? Им было невдомек, что мтиульцы, перевалив прямо через Ломиси, миновали окроканских осетин.

— Верно, дружина следом идет. Сам вперед поскакал — поход объявить! — говорили в толпе.

Осетинские вожди, вскочив на коней, полетели навстречу Нугзару, который только что выехал из-за последнего выступа скалы на широкую дорогу.

Кони столкнулись грудь с грудью, и только тогда осадили их всадники с такой силой, что у них подогнулись задние ноги.

— Доброй дороги! — крикнул Нугзар.

— Доброй дороги и вам! — ответили осетины.

— Ну как? Все ли собрались?

— Все до единого, господин! Все готовы служить тебе!

Выражение удовольствия мелькнуло на лице Нугзара, но тотчас же исчезло.

— Спасибо, спасибо, мой Навруз! — пробормотал он. Тяжелое раздумье легло на его лицо. Он знал, что противники ждут поддержки от мтиульцев, если же сказать им правду, нелегко будет удержать здесь жителей Трусинского ущелья. Поэтому высокомерный Нугзар молчал в замешательстве.

— Чуть не позабыл, мой господин, сообщить вам... — начал Навруз.

— О чем? В чем дело? — нетерпеливо перебил его Нугзар.

— Вернулся посланный от лезгин.

— Какой ответ принес он?

— Нынче же ночью лезгины перевалят к нам через горы.

— А правду ли они говорят? Не обманут? — недоверчиво спросил Нугзар. Но тотчас же спохватился. — Теперь я знаю, как с ними поступить! — мрачно процедил он сквозь зубы.

И с этого мгновенья переменился Нугзар: голос его, прежде вкрадчивый и неуверенный, снова зазвучал властно и строго.

— Едем, — и завтра померкнет солнце мохевцев! — С этими словами выпрямился он в седле и стегнул коня нагайкой. Конь заиграл, загарцевал под ним. И вскоре обычным своим повелительным голосом Нугзар отдавал приказания в лагере Окроканы.

 

19

 

Передвижения Нугзара Эристави были известны мохевцам. Разведчики, отважно проникавшие во вражеские войска, следили за их расположением; да и осетины не умели держать язык за зубами и за моток шерсти охотно продавали любую тайну.

И вот однажды тихим вечером, на закате, Гоча собрал своих людей и, благословив их, сказал:

— Люди общин! Мтиульцы отложились от Нугзара Эристави, но войны нам не избежать. К Нугзару примкнули лезгины. Не хочу скрывать от вас, что борьба предстоит жестокая. Многим матерям суждено облечься в одежду скорби, многие из наших сынов не вернутся домой, потому что Нугзар жесток и кровожаден. Трудное дело предстоит нам, но чем труднее победа, тем драгоценней она! Пускай на каждого из нас придется десять врагов,— победа все же будет за нами, потому что мы правы перед богом и людьми. К нам врываются они в дом, нам несут разорение, наших женщин грозятся обесчестить, и клянусь вам: великое блаженство — принять смерть в борьбе против подобного зла!.. Кто из вас удачлив, у кого бьется в груди мужественное сердце, у кого неукротимая сила в руках? Все за одного, и один за всех! Позор тому, кто трусливо побежит от врага, подступившего к порогу дома, тому, кто побоится смерти!.. Проклятие изменнику!

— Аминь! — загудела толпа, и горы повторили клятву. Народ глухо шумел. Слезы затуманили глаза Гоча.

— Хорошо вам, молоды вы, сила и ловкость в ваших руках. Будете биться с врагом! Слава защитникам правого дела!

Все собрались в круг под стенами храма, где на кострах в медных чанах варилась убоина, чтобы пожелать друг другу счастья за общей трапезой и проститься. Кто знает, чье солнце померкнет завтра, чьи очи закроются, чья мать будет лить горючие слезы?

 

20

 

Сумерки спускались; медленно угасал день. Последние лучи солнца печально прощались с горными вершинами. Туман выползал из земли и стлался мглою по зелени луга. В деревне Сиони ударил колокол, давая знак ночной страже встать на дозор. В сыром и влажно-отяжелевшем воздухе колокольный звон разносился как-то особенно скорбно. Мохевская охрана была сегодня тревожна, печать заботы лежала у всех на лицах. Обостренный слух ловил каждый шорох. Этой ночью ждали нападения нугзаровых орд, и все настороженно готовились к отпору.

Кто-то тихо приоткрыл дверь в комнату Гоча и замер на пороге. Старик с обнаженной головой стоял перед маленьким распятием и жарко молился. Его обычно гладкие волосы буйно вздымались на высоко закинутой голове. На шее, под сморщенной старческой кожей, напряженно вздувались вены. Всеми помыслами своими он погружен был в молитву.

Вошедший не посмел нарушить священную тишину. Он сам опустился на колени и вдруг расслышал свое имя в молитвенном шепоте старика. «Боже, дай с честью прожить моему Ониое!» Онисе вздрогнул. Старик обернулся, подошел к нему и, положив руки ему на голову, взволнованно повторил:

— Боже, дай с честью прожить моему сыну!.. Отврати от него позор... Отними у него жизнь раньше, чем с головы его сорвут шапку — достоинство мужчины!

Две слезы скатились с исхудалых щек старика. Он торопливо вытер их и опасливо огляделся, словно боясь, не заметил ли кто-нибудь его слабости. Не выдержал Онисе, слезы навернулись на глаза. Понял он, как сильно любит его отец; что станется с ним, если сыну будет грозить опасность? А между тем опасность стоит у него за спиной! Завтра, в лучах восходящего солнца, сверкнет острие клинка и со свистом вонзится... в кого? На чьем лице застынет последняя улыбка?

— Отчего ты плачешь, отец?

— Кто знает, сын мой, что ожидает тебя завтра! — прошептал старик.

— Что может меня ожидать? Прогоним врага и заживем мирно!

— Да будет так,— сказал старик, обнимая сына.— Иди, Онисе, пора, да хранит тебя бог! Знай, если ждет тебя смерть, на то воля господня. Сумей умереть с честью, с отвагой, так, чтобы Хеви не стыдно было хоронить тебя.

— Сам увидишь, отец!

— Помни, что защищаешь землю, где родились и жили твои предки, где покоятся их кости, и не уступай в храбрости им!.. И они немало сил положили на защиту отчизны своей, священной их кровью до самой сердцевины пропитана земля. Теперь — ваш черед... Ну, довольно, иди!..— голос старика оборвался.

Онисе повернулся и быстро вышел. Отец проводил его глазами. Потом провел рукой по лбу.

— Пора к своим, к дружине!

 

21

 

Онисе спешил в Наровани, где ему приказано было охранять дорогу, следить за врагом, чтобы вовремя сообщить о его приближении.

Он шел крадущимся шагом и вдруг далеко позади себя услышал шорох и хруст камней. Как тигр, отскочил он бесшумно в сторону и, спрятавшись за скалой, стал поджидать идущих.

Вскоре на тропинке показались двое — мужчина и женщина. Впереди семенил навьюченный ослик. Должно быть, пастухи, везущие сыр для ополченцев.

Убедившись, что это свои, Онисе хотел выйти из засады, как вдруг услышал свое имя. Он затаил дыхание.

Путники говорили громко. Голоса их звучали сердито.

Поравнявшись с Онисе, они присели на камень отдохнуть.

— Послушай,— говорил мужчина,— клянусь, не могу дольше терпеть!.. Истаял я совсем, а сердце твое все не смягчается.

— Что же мне делать, если не люблю тебя?

— Долго терпел я, и вот... море бы высохло от жара души моей... Лучше б умер я, дорогу тебе расчистил...

— Почему не оставишь меня в покое? Чего тебе надо от меня? Не могу я полюбить тебя.

— Как мне оставить тебя, ты ведь жена моя! И шапка на мне, и у меня честь мужская...

— Так что же мне делать с тобой?

— Что? Женой моей быть!

— Будет тебе, парень, побойся бога! Сказала, что не люблю, тебя, и все!

Мужчина умолк и поник головой. Но вскоре заговорил опять, и в голосе его зазвучала угроза.

— Смотри, жена!.. Ты хоть себя пожалей, если я не дорог тебе!..

— Себя жалеть? Зачем? Убьешь меня — успокоится мое сердце...

— Значит, не бывать этому? Никогда не полюбишь меня?

— Нет!

Мужчина схватился за рукоятку кинжала.

— Значит, ты хочешь быть с ним?.. И ты думаешь, что я уступлю, отдам тебя ему? Богом клянусь, убью и тебя, и его, и сам вместе с вами умру, но радости с тобой не дам никому!

— Вот я, убей меня!.. Зачем другим грозить? Он-то чем виноват?

Мужчина вскочил.

— Значит, умереть хочешь?.. Хорошо, я тебя убью, но прежде принесу тебе отрубленную голову Онисе...

С этими словами метнулся он в сторону от тропинки и, не разбирая пути, кинулся вниз, к лагерю мохевцев. Женщина закричала, побежала вслед за мужчиной и стала звать его с тоскующей мольбой в голосе:

— Гугуа, Гугуа!.. Не губи меня, не делай этого!.. Горе, горе мне! О-ох!

С воплем подбежала женщина к отвесному краю утеса, но не успела она броситься вниз: кто-то схватил ее за плечи и обнял.

Женщина обернулась и, слабо вскрикнув: «Онисе!», упала на грудь любимому.

 

22

 

Полночь миновала. Полный месяц сиял на чистом небе и струил белый свет на окрестные горы.

Онисе и Дзидзия все еще сидели, покоренные страстью, забыв обо всем на свете. Лунные отсветы мягко трепетали на побледневшем лине Дзидзии. Онисе брал ее голову в обе руки и, повернув к небесному светилу, глядел, не отрываясь глядел на милые ее черты или вдруг в яростном порыве принимался целовать и обнимать ее. От каждого прикосновения трепетали они, как ивовые листья, и сладко бились и таяли их сердца. Оба забыли, где они, кто они, и лишь одна жажда — слиться, слиться навек! — владела ими.

Вдруг где-то неподалеку раздался выстрел, и они вскочили на ноги.

Рассеялся туман блаженного самозабвения. Только теперь вспомнил Онисе о долге своем; страшная правда клещами схватила его сердце. Перед его глазами возник образ молящегося Гоча, слова отцовского благословения зазвучали в ушах... Грозное видение предстало перед ним: там, внизу, избивают товарищей его, беспечно опавших в надежде, что он их охраняет.

Между тем стрельба в лощине участилась. Там сверкали ружейные дула, и длинные огненные языки, с гулом вылетавшие из них, повергали ниц храбрецов с львиными сердцами и гасили их жизни.

Онисе взглянул на Дзидзию, сердце его вскипело, злая мысль метнулась в обезумевшей голове: «Колдовски заворожила меня, колдовски погубила!.. Прощай моя честь!» И он кинулся вниз в ущелье,— погибнуть вместе с товарищами, жизнью заплатить за свое мгновенное счастье. Но было уже поздно: враг занял их укрепленную траншею, и вражье знамя развевалось над трупами товарищей Онисе.

 

23

 

Онисе бежал вниз в беспамятстве, ничего не сознавая.

Неприятель истребил почти всех защитников первой траншеи. Много храбрецов погибло бесславно, не испытав себя в бою, не померившись силой и храбростью с врагом. И виноват в этом он, Онисе! Раскаяние когтило его сердце, безжалостно терзало его.

Он бежал, как одержимый; растрепанные волосы развевались, одежда была изодрана, мутный взгляд беспокойно блуждал, вихрь мыслей гудел в воспаленном мозгу.

Он бежал навстречу врагам. Умереть!.. Умереть от той же руки, что лишила жизни его товарищей, от удара копья, окрашенного невинной кровью его соседей!

Вот уже близко луг, где победители, возвращаясь в свой лагерь, с веселыми кликами попирают ногами трупы доблестных защитников родины. Вдруг какие-то люди остановили Онисе. Уцелевшие мохевцы из разбитого отряда.

— Стой, ты кто? — и ружья уткнулись ему в грудь.

— Кто я? — дрожа от злости, переспросил Онисе.— Стреляйте в меня, убейте!.. Сделайте доброе дело!

— Ба, Онисе, ты? — воскликнул один из мохевцев, и все опустили ружья.

— Слава господу, что хоть ты остался жив,— прибавил другой.

Онисе скорбно взглянул на говорящего; но вдруг глаза его сверкнули гневом: он подумал, что ополченец знает о его позоре и издевается над ним, и пламя стыда и бешенства охватило его.

— Убейте меня, я достоин смерти!..— закричал он.— Не надо меня щадить! Или вы ослепли и не видите, что я, мужчина, плачу, как баба!..

Мохевцы смотрели на него с удивлением.

— Так, значит, вам не жаль меня?.. Хотите, чтобы вечно терзал меня стыд? Не будет этого... Онисе не станет жить опозоренным, на радость врагам! Вижу, вы радуетесь, радуетесь? — Онисе горько заплакал и кинулся обратно к вражескому лагерю.

Сперва мохевцы растерялись, но скоро опомнились, догнали, остановили его.

— Куда ты? Что ты задумал, несчастный?.. Разума лишился? — кричали они на него, а он изо всех сил старался вырваться из их рук.

— Чего вам надо от меня? Почему не пускаете? Я хочу, чтобы меня изрезали на куски, те самые руки, которые зарубили товарищей моих... Ах, так? Тогда я сам сумею казнить себя! — Онисе выхватил пистолет. Но один из мохевцев ударил его по руке и выбил оружие.

Мохевцы решили, что Онисе не вынес гибели своих товарищей и потерял рассудок. Ничем не могли они помочь ему, только обезоружили его, связали ему руки и насильно повели с собой.

— Безжалостные, чего вам надо от меня? — горестно восклицал Онисе, и горькие слезы бессилия текли по его лицу.— Почему вы не дали мне умереть?.. Какая вам прибыль от моего позора? — твердил он непрестанно.

Но никто больше не слушал его. Опасность нависла над ними, и они спешили туда, где Гоча укрепился с оставшимися отрядами.

 

24

 

Шли они порознь, по двое, по трое, сжав губы, сдвинув брови, молчали, и лишь глаза горели недобрым огнем.

Тяжко им приходилось: даже с врагами не успели сразиться и теперь должны были либо сдаться им, либо бежать от них трусливо тайком, либо подставить им свои шеи, чтобы кровожадный Нугзар перерезал их всех до одного, как баранов.

Они жаждали боя, а им не пришлось сделать ни одного выстрела; ночью напали на них, подкрались к спящим — и кто знает, сколько юношей, достойных быть воспетыми в стихах, опора общин, гордость друзей и соседей, погибло бесславно!

А что ждет уцелевших? Всенародный позор, потому что в горах смеются над оплошностью, а поражение считают несчастьем. Неосмотрительных презирают, глумятся над ними, погибшим сочувствуют, жалеют их.

Ошеломленные своим поражением, еще не успели мохевцы подумать о том, как могли нугзаровы орды подкрасться к ним не замеченными даже охраной.

Одно только утешение было у них: вели они троих людей со связанными руками, троих людей, заподозренных в том, что они указали путь отрядам Нугзара. Двое из них были осетины, однажды убежавшие от своих и нашедшие приют в Хеви. Эти двое могли стать шпионами. Но третий был мохевец, и это накладывало клеймо бесчестия на все Хеви. От стыда разрывались их сердца.

Обессиленный, опустошенный душевно, шел с ними Онисе, не смея смотреть никому в глаза.

— Онисе, тебя тоже задержали? — окликнул его кто-то. Он поднял глаза и замер от удивления.

Перед ним стоял Гугуа, бледный, дрожащий.

— Гугуа! — с усилием произнес Онисе, вопросительно глядя на его связанные руки.

— Меня обвиняют в измене,— глухо проговорил Гугуа и сплюнул с презрением и злостью.

Слишком хорошо знал Онисе этого человека, чтобы поверить в его измену. Помнил он также, зачем побежал Гугуа к лагерю мохевцев: только затем, чтобы найти Онисе и убить его.

«А что, если?..» — подумалось вдруг ему.— «Гугуа ненавидит меня и, зная, что в эту ночь я стою на страже, он мог стать изменником, чтобы мне отомстить...» — Онисе нахмурился и скрипнул зубами.

— Что же ты молчишь?

— О чем нам говорить?

— Так тебе не о чем говорить со мною? — с горечью воскликнул Гугуа.— Ладно, буду и я молчать... Благодари бога, что нечем мне оправдаться, а то, клянусь святыми, не уйти бы тебе от мести моей, недолго бы позволил я тебе глядеть на небо... А теперь настал твой день! Распустился твой цветок, засияло твое солнце... На то, видно, воля божья: пусть сияет оно!.. О жизни не жалею, об одном только горюю, что в глазах всех я изменник, что клеймо предателя на мне...

Гугуа умолк. Угрюмо опустил он голову, словно непомерная тяжесть легла ему на плечи и согнула его. Он глубоко вздохнул и отошел от Онисе.

 

25

 

Еще день не успел расстаться с ночью, когда грозное волнение охватило все стоявшее в Сионской крепости войско Хеви. Воины узнали о беде, постигшей защитников передней траншеи. Все, как один, они возбужденно требовали мести.

— Мести, мести требуем за кровь братьев наших! — кричало войско.

Один только Гоча хранил спокойствие. Он неустанно раздумывал над происшествием. Не мог он понять, как случилось, что неприятель прошел незамеченным, когда охрана траншеи была поручена его сыну, вернейшему из верных.

— Рассказывайте, говорите скорей, как было дело? — торопил Гоча вернувшихся мохевцев.

— А так было, что эти вот два осетина перебежали врагам и провели их в нашу траншею.

Мохевец умолк.

— А еще? Больше никого не было с ними? — тревожно опросил Гоча.

— Эх, хорошо бы, если б не было!..

— А кто еще? — сверкнул глазами Гоча.

Мохевец молчал. Трудно было ему назвать имя предателя.

— Кто же? — крикнул Гоча.

— Гугуа.

— Кто? Что ты сказал? — переспросил хриплым голосом Гоча, надеясь, что ослышался.

— Гугуа! — повторил мохевец.

Тяжко было Гоча услышать имя своего соседа; ведь он, Гоча,— духовный пастырь общины, к которой принадлежал и Гугуа. Он в ответе за нравственное состояние каждого члена общины.

— Боже, чем же мы прогневили тебя, что ты покрыл нас позором, что брат изменил брату! — с глубоким вздохом произнес старец.

Позорный поступок горца мог внести смуту в боевые ряды.

Долго молчал старик. Непрестанно менялось его подвижное лицо, отражая неутомимую работу мысли.

Вот провел он рукой по лбу, и задумчивость на его лице сменилась каким-то робким, неуверенно-вопросительным выражением. Единственный сын Гоча был с ними. Почему же вестник ничего не говорит о нем? Или жаль ему несчастного отца? Если погиб, почему не утешить родителя хотя бы вестью о том, какую отважную смерть принял сын? Не выдержал старик и. испытующе глядя на ратника, спросил его тихое.

— А где Онисе? Почему не расскажешь о нем?

— Онисе, бедняга!.. Чуть было не помешался он... Если б не мы, погубил бы себя безрассудно.

Тяжесть свалилась с плеч Гоча. Сын его жив и вел себя доблестно.

— А где он теперь?

— Успокоился немного и остался с товарищами,— ответил ратник.— Он так убит горем, что ножом не разомкнуть ему рта!

— Ступайте, скажите товарищам, чтобы получше следили за преступниками... Мы же помянем бога и пойдем мстить за братьев наших! — торжественно произнес Гоча и вышел во двор, где шумел и волновался народ, с нетерпением ожидая часа выступления в поход.

 

26

 

Дружина Хеви разделилась на три отряда, и каждый отряд пустился в путь под предводительством своего вождя. Решено было с трех сторон напасть на занятую врагом траншею и отбить ее. От этого боя зависели жизнь и судьба Хеви.

Воины шли улыбаясь. Каждый знал, что исполняет свой священный долг, и пусть даже смерть подстерегает его,— слава храбрых надолго останется в народе и разнесется далеко в горах. Месть разжигала жажду боя.

Онисе шел среди ратников мрачный и подавленный. Храбрый и самоотверженный от природы, был он сейчас вдвойне бесстрашен, готов был искупить тяжкую вину свою хотя бы ценою жизни.

Небольшому отряду под его предводительством было приказано бесшумно напасть на передовую стражу неприятеля, забрать ее в плен или истребить, но так, чтобы об этом не узнали главные силы врага и не успели приготовиться к встрече мохевцев.

Онисе шел во главе своего маленького отряда, полный решимости выполнить приказ. За ним гуськом следовали остальные, шагая по тропинке с величайшей осторожностью, стараясь ступать по следам Онисе. Требовалась большая осмотрительность и ловкость, чтобы, не задевая камней, бесшумно продвигаться в темноте. Мохевцы, обутые в мягкие чувяки из разноцветного сафьяна с такими же подошвами, беззвучно крались, ощупывая ногами каждую пядь дороги. Вдруг Онисе остановился и лег на землю. Мгновенно и другие прижались к земле, бесшумно вынув кинжалы из ножен.

Вскоре впереди показался отряд в пять человек, шедший так же осторожно, в полном молчании. Когда последний из отряда поравнялся с Онисе, тот вскочил на ноги, остальные тоже повскакали, и, мгновение спустя, осетины, высланные на разведку, уже боролись со смертью, истекая кровью.

Все это случилось так быстро, что осетины даже крикнуть не успели.

Покончив с ними, мохевцы продолжали свой путь и на рассвете подошли к неприятельскому лагерю. Укрывшись в засаде, стали они дожидаться остальных. Нерушимое спокойствие царило во вражеском лагере. Гордые легкой победой, осетины безмятежно отдыхали, надеясь на бдительность своей стражи. Нугзар Эристави был уверен, что мохевцы, напуганные первым поражением, пришлют военачальников просить о мире. Не думал он, что горсточка мохевцев посмеет продолжать с ним борьбу, тем более, что войско его пополнилось искусными и хорошо вооруженными лезгинами.

С трех сторон обошли мохевцы вражеский лагерь. Раздался выстрел — знак начала атаки.

От внезапности нападения смешались войска Нугзара, воины пришли в замешательство, и мохевцы безжалостно изрубили их, не дав им опомниться.

Онисе носился по полю брани, опьяненный схваткой, и быстро погасал свет солнца в очах того, кого настигал его меч. Всюду врываясь в гущу боя, тщетно искал он смерти, но оставался невредимым, как заколдованный.

Бесстрашие и храбрость его изумляли всех.

Сам Нугзар, окруженный надежными лезгинскими молодцами, бился храбро, показывая пример бесстрашия; но жители Трусинского ущелья бежали после первой же атаки.

На гребне холма появился Гоча верхом на коне. Ветер взметал его седые волосы. Верховное знамя, знамя надежды, развевалось в его руках, и золотой крест, прикрепленный к древку, ослепительно сверкал в косых лучах солнца.

Важно, горделиво ступал статный конь, словно чуя, что несет на своей спине избранника народного.

Старик пришпорил коня и полетел к нугзарову отряду.

— За мной, молодцы, у кого храброе сердце в груди! — крикнул Гоча, и ратники тесным кольцом обхватили Нугзара.

Все скрылось в заклубившейся пыли,— словно свет солнца померк. Вдруг наступила зловещая тишина: слышались только глухие стоны, лязг оружия, скрежет зубов.

Ветер временами развеивал пыль, и тогда видно было, что все так же гордо взмывает к небу стяг в твердых руках Гоча, вселяя в воинов стальную отвагу. Вдруг разомкнулся человеческий клубок, качнулся в сторону, и снова бранные вскрики и вопли огласили поле.

Рассеялась пыль, и на том месте, где только что сражались храбрецы, полные жизни и пламенной юности, выросла гора изрубленных трупов. Посредине стоял Гоча, бледный и печальный, возведя к небу скорбный взгляд. Густая пыль вилась вдали, над дорогой, по которой, погоняя коня, убегал Нугзар Эристави с немногими воинами, уцелевшими после страшной битвы.

 

27

 

Кончился бой.

Народ утих. Погибших похоронили. Но люди не расходились, хотя Нугзар Эристави был уже далеко.

У подножия холма, на краю поляны, полукругом огороженной булыжниками, собрались старшины хевских сел со своими знаменами. Был среди них и хевисбери Гоча. Все молчали, низко опустив головы. За каменным полукругом волновался народ. Не одна лишь печаль о погибших товарищах была начертана на лицах. Какая-то новая беда сторожила Хеви.

Гоча поднял голову и вгляделся в толпу. Взгляд его встретился со взглядом Онисе, который быстро опустил глаза. Опустил глаза и Гоча. Тихим, но твердым голосом он произнес:

— Приведите виновных!

Народ расступился, и перед судьями, избранниками Хеви, предстали два осетина и Гугуа.

— Развяжите руки,— приказал хевисбери.

Гоча сел на камень, сжал голову ладонями, локтями уперся в колени и весь обратился в слух.

Вышел вперед старейший из старшин общины — теми и, опустившись на колени, обратился к народу:

— Люди общин! К вам мое слово, слушайте меня!.. Вот стоят перед вами два осетина. Шесть лет тому назад пришли они в нашу общину. Вызвав сочувствие наше к своей беде, они рассказали нам, что убили человека, что их преследуют и нельзя им оставаться на родине. Поистине, дурное дело — убить человека, но бывает и так, что в беде человек даже на самого себя накладывает руки. Они, несчастные, просили пристанища и куска хлеба у Хеви... В Хеви не принято скрываться от гостя, принято у нас призреть, приютить просящего. И Хеви приютил их, выстроил им дома, отвел им поля, назвал их братьями своими и дал им спокойную жизнь. Чем же отплатили они нам?.. Нашим врагам они указали дорогу к нам, они помогли им нежданно напасть на нас, чтобы предательски погубить тех, кто протянул им руки в беде! Что вы скажете на это, люди?.. Я рассказал вам обо всем, потому что нелегко убить человека...

Старик замолк, поклонился на четыре стороны и снова занял свое место.

— Говорите, оправдывайтесь, если можете! — сказал осетинам Гоча.

Народ смотрел, затаив дыхание. Осетинам нечем было оправдаться. Оба бросились на колени и, рыдая, просили прощения. Но судьи были глухи к их мольбам. Они подошли к Гоча и, посовещавшись с ним, возвратились на свои места. И в наступившей тишине раздался суровый голос Гоча:

— Оба должны быть побиты камнями!

Народ зашумел. Лица осужденных мертвенно побледнели. Один из преступников подполз на коленях к Гоча, продолжавшему неподвижно сидеть в глубокой задумчивости.

— Гоча, смилуйся! — воскликнул он.— Спаси — и я стану рабом твоим!

— Ты будешь побит камнями! — все так же сурово повторил хевисбери.

— Так, значит, меня побьют камнями, я умру! — Осужденный вскочил на ноги.— Пусть я умру, но и ты жить не будешь!

В руках его блеснул кинжал, который он прятал под чохой. Мгновенно сомкнулась толпа, завертелся людской клубок. И когда клубок разомкнулся, Гоча все так же неподвижно сидел на камне и только глядел с отвращением на то место, где валялись трупы побитых камнями предателей.

 

28

 

Убрали трупы казненных.

— Приведите Гугуа! — все тем же тихим голосом произнес Гоча.

Люди подтолкнули Гугуа поближе к хевисбери. Покачнулся Гугуа, чуть было не упал, но удержался на ногах. Молча стоял он с застывшим, затуманенным взглядом.

Народ волновался, угрожая изменнику.

И снова выступил вперед один из старейших теми и произнес обвинение. Многие видели, как бежал Гугуа впереди наступающего вражеского отряда. Ясно, что он был проводником у Нугзара.

— Оправдывайся, если можешь,— сказал Гоча.

Гугуа глубоко вздохнул. Он обвел глазами затихшую толпу. Взгляд его упал на Онисе,— тот стоял, словно окаменевший. У Гугуа сверкнули глаза, лицо побагровело, он метнулся к Онисе, но остановился и, потеряв равновесие, чуть не упал. И снова безжизненно повернулся к судьям. И вдруг сорвал с головы, шапку, которая словно жгла его, с силой швырнул ее на землю.

— Говори, если есть, о чем говорить! — повторил Гоча дрожащим, словно надорванным голосом.

— Что мне говорить? О чем рассказать вам?..— с горечью воскликнул Гугуа.— Богу ведомо, что не виновен я, но вы видели, как я бежал впереди врага, и кто мне может поверить?.. К чему меня мучить, зачем заставлять говорить?.. Убейте меня! И вам будет спокойней, и мне!

— Юноша, не трудно умирать мохевцу,— после короткого молчания произнес Гоча, и в голосе его зазвучала ласка.— Но сердце не хочет мириться с тем, что сын нашей родины, вскормленный грудью Хеви, мог изменить своим братьям, мог продать товарищей своих, мог сотрясти нашу землю и низвергнуть на нее небеса!.. Сердце будет стонать вечно, печаль наша станет неизбывной, туман навсегда закроет нас, если мы в тебе признаем изменника братьям своим! — скорбно закончил хевисбери.

Сердце Гугуа смягчилось от этих слов, — отеческая тревога слышалась в них,— и Гугуа от всего сердца захотелось убедить этого правдивого человека в своей правоте, в том, что он не предатель.

— Богом клянусь, Гоча, клянусь юношеской честью моей, твоим именем клянусь, что я не виновен, но оправдаться мне нечем, и потому я должен быть казнен, должен умереть.

— Как очутился ты в стане врагов?

— Как?.. Ты хочешь, чтобы я рассказал обо всем?.. Не надо, Гоча, оставь меня в покое. Ты видишь, трудно мне говорить... Ты всегда был добр ко всем, зачем же нынче ты терзаешь меня?..

— И моя душа не спокойна, Гугуа! Ты сам видишь... Каждое слово, каждый вопрос и меня ранят, как стрела, но долг перед теми велик и одинаков и для тебя, и для меня... Говори правдиво обо всем.

— Хорошо, я буду говорить! — воскликнул Гугуа и обернулся в ту сторону, где стоял Онисе.

От непомерного напряжения лицо несчастного Онисе исказилось страшной гримасой, он весь согнулся, как под непосильной ношей. Снова замолчал Гугуа, сдержав себя, и обратился к судьям:

— Выслушайте меня!.. Я не боюсь смерти... Если вы не казните меня, все равно я не останусь жить. Для чего мне жизнь, опозоренная однажды!.. Так выслушайте же меня... Я буду говорить только правду... Я шел с гор и, когда спустился вниз, столкнулся лицом к лицу с наступающим врагом... Тут я повернулся и пустился бежать к нашим траншеям, чтобы предупредить своих, но враги гнались за мною по пятам, я не успел добежать... Они не стреляли в меня, чтобы выстрелом не всполошить нашей охраны и не выдать себя, а у моего проклятого ружья сломался курок... И вот — наши видели меня, как бежал я впереди врага, и назвали меня предателем... Пусть расступится земля и поглотит меня, если я говорю неправду!

— Зачем ты ходил в горы? — спросил один из судей.

— По делу ходил.

— Ты был один? Гугуа молчал.

— Один был? — переспросил судья.

Гугуа боролся с собою. Не хотел он произносить имени той, которую продолжал любить больше всех на свете, не хотел делать ее мишенью пересудов и сплетен.

— Что в том, один я был или нет? — заговорил наконец Гугуа.— Вы хотели узнать, не предал ли я вас... Я говорю вам: нет, не предавал,— бог тому свидетель! Никогда в моем сердце не рождалось ничего похожего, нет в нем ничего враждебного вам!.. А больше не спрашивайте меня ни о чем, ответы мои не спасут меня, а только отравят мне последние минуты!

Гугуа замолк. Он скрестил руки на груди и не отвечал больше ни на один вопрос. Тяжелым камнем ложилось на плечи Онисе его молчание.

В глубокой тишине ждал народ решения старейшин.

Долго совещались судьи, окружив Гоча тесным кольцом. Наконец расступился их круг. Все вернулись на свои места. Народ взволнованно ждал приговора. И среди общей настороженной тишины снова зазвучал голос Гоча.

— Господи, прости нас, если мы совершаем ошибку! Мы стараемся судить по вразумлению твоему. Спокойствие Хеви требует, чтобы Гугуа был отвержен от теми, отрешен от родни своей... Только жена может сопровождать его. Отныне никто не посмеет предложить ему огня, если увидит, что он нуждается в огне, дать ему воды, если встретит его жаждущим, подать хлеба, если он будет голоден... Все двери будут закрыты перед ним, все будут немы для него и глухи к его мольбам... О, ангелы хевского Джвари, пошлите проклятие свое на голову изменника, предателя теми!..

— Остановись! — кто-то вдруг прикоснулся к Гоча и прервал его.

Народ глухо зашумел: кто смеет прикасаться к хевисбери, когда тот стоит под сенью верховного знамени? Это был Онисе.

— Остановись, хевисбери! Гугуа прав!..— крикнул Онисе. Его спутанные волосы взметались, глаза выступали из орбит.

Негодующий ропот усилился. Гоча шевельнул знаменем, колокольчики зазвенели — и тишина водворилась.

— Говори! — приказал он сыну.

— Гугуа прав,— нельзя наказывать невинного! У нас с ним есть причины для кровной вражды. Верно, он шел с гор и свернул вниз на тропинку только затем, чтобы убить меня... Но он натолкнулся на неприятеля... И вы напрасно обвинили его в измене!..

— Кто тебе рассказал все это? — воскликнул Гугуа, и глаза его загорелись подозрением.

— Я слышал все сам, своими ушами... Когда ты говорил, я сидел у дороги в засаде... К чему скрывать?.. В гибели моих братьев повинен я, на моей душе грех... Я потерял рассудок, я пропустил врага!.. Гугуа не виновен ни в чем...— торопился досказать Онисе. Он дрожал всем телом.

Слова Онисе упали на толпу, как гром...

Ошеломленный отец дрожал от ужаса, слушая сына. Долго молчал он, потом раздался его слабый голос.

— Вот как понял ты мое наставление! — проговорил он наконец с глубоким укором.— Будь проклят! — вдруг крикну он.— Ты станешь ненавистен для всех, ты осквернил кости предков своих! Нет наказания, достойного тебя!.. Кровь братьев наших вопиет к небу,— обернулся он к судьям,— кровь братьев требует возмездия! Решайте же!

Старейшины посовещались, потом один из них приблизился к Гоча.

— Гоча! Твой сын не предавал Хеви... Юношеская страсть заставила его забыть свой долг...

— Тем суровей должна быть кара! Усы — знак чести мужской, он опозорил их. Мертв для нас Онисе... Он должен быть казнен на костре!..

— Гоча!— обступили хевисбери старейшины. Все напрасно

— Он должен, должен умереть!.. И если у вас не хватает отваги для справедливого приговора,— я, я сам...

Старец выхватил кинжал и с криком: «Изменник должен умереть!» — кинулся к сыну.

Сверкнул клинок, и Онисе рухнул на землю. Кинжал пронзил ему сердце насквозь.

Все это совершилось так стремительно, что никто не успел предотвратить беды.

Страшен был старец в своем исступлении, все испуганно сторонились его.

— Гоча! — подошел к нему наконец Гугуа.

— Ну? — безотчетно, словно откуда-то издали, спросил старик.

— Я говорил тебе, что не виновен я, но все равно мне не жить после такого позора... Не может мужчина слизнуть с себя плевок... Прощай, Гоча! Прощай, мой народ!.. — Гугуа выхватил из-за пояса пистолет, наставил себе в рот дуло, и мозг его взлетел в воздух...

Старик глубоко вздохнул, испуганно огляделся и вздрогнул. Он отшвырнул от себя окровавленный кинжал... Постоял молча. Потом вдруг рухнул на землю и прильнул к холодеющему трупу сына.

— Сын мой, сын!..— часто зашептал он.

Долго сидел он, склонившись над трупом. И вдруг поднял голову, вскочил на ноги, безумие загорелось в его глазах.

— Прочь, прочь!..— закричал он, отталкивая что-то невидимое протянутыми вперед руками.— Кровь, кинжал... Сын, сын мой! Где мой сын? — рыдал он исступленно...

____________

 

Прошли дни. Успокоился Хеви. Жизнь вошла в свою привычную колею.

Только с тех пор никто не ходил мимо леса Самтверо. Там жил умалишенный Гоча и донимал прохожих расспросами о сыне своем. Всех зазывал он к себе в гости и каждому рассказывал, что ждет, ждет своего сына с дальней дороги. Потом начинались угрозы и мольбы... Где его Онисе, почему не идет так долго, что с ним случилось?

Долго томился так несчастный безумец, пока однажды в снежную зиму не унес его в глубокую пропасть обвал.

А Дзидзии никто больше не видел с того дня, как рассталась она с Онисе.

 

 

ПАСТЫРЬ

 

1

 

Гудамакарское ущелье, как бы с умыслом разрубив главный нерв Кавказского хребта, врезается в него тесной ложбиной. Ураганы и ливни изрыли его, и все оно завалено крупной галькой и огромными валунами, сползающими с гор. Дремучий, темный лес, заросший непроходимым кустарником и густо перевитый плющом, с обеих сторон сбегает по склонам, делая эти места труднопроходимыми. Ущелье замыкается высокой неприступной скалой, которая гордо и грозно высится над окрестностью. Места эти кажутся с первого взгляда столь мрачными и унылыми, что как-то невольно, без всякой причины, делается тоскливо на сердце. Неизменно сумрачный Бурсачирский утес никогда не расстается с туманами и скрывает от глаз даже ту единственную тропинку, которую ветры и метели проторили к нему, — высокомерно и злобно глядит он вниз, угрожая всякому, кто дерзнет приблизиться. Сырость и туман непрестанно разъедают вершину скалы, и частые обвалы щедро рассевают смерть, губя людей и скот. Тревожно замирает душа, когда глядишь снизу вверх на этот кряж. Но зато с высоты перевала перед глазами вдруг распахивается пленительная картина. Широкая, благоухающая травами и цветами ложбина, небольшое плато и разубранная, как невеста, лужайка — все зовет и манит к себе. Опьяняет ласково-влажный ветерок; серебристой змейкой вьется ручей, сладостно убаюкивая слух.

Бурсачирская ложбина — истинный рай, здесь раскрывается замкнутое сердце человека, умеряется горе, смягчается грусть. Редкий путник минует ее, не сделав хотя бы минутного привала, не повалявшись на ее мураве, не забывшись в сладкой истоме ее очарования.

Бурсачирскую ложбину надо видеть летом, чтобы почувствовать во всей полноте красоту горной природы, неистощимую прелесть ее. Чудесные видения реют над головой, когда покоишься на лоне ее бархатно зеленеющих отрогов, овеваемых пьянящим ароматом цветов.

Вдоль ложбины вздымаются огромные, в два ряда, до небес, горы, словно оберегая ее от ноги недостойного.

Вот какова стоянка пастухов снойских и гудамакарских ущелий; сердца этих людей бьются в лад с природой, плоть их и кровь одушевлены любовью к этим священным местам...

Стояло лето. В Бурсачирской ложбине паслись бесчисленные стада овец. Пастухи привезли сюда своих жен, чтобы те доили овец,— надо было заготовить на зиму побольше сыра и масла.

Обласканные самою природой, жизнелюбивые горцы всецело предавались радостям жизни, неустанно наслаждались красотою мира. Сытые овцы, пофыркивая, резвились по склонам. Пробужденные к жизни цветы как бы прятались от солнечных лучей: пчелы яростно носились над ними, и легкий ветер ласкал их, порхая; пламенеющее небо обливало золотом плечи горских богатырей. Вновь завязавшиеся бутоны еще только едва отогнули края зеленых своих покрывал, — оттуда стыдливо улыбались их лица. Кругом, на всех вершинах, примостились пастухи, приветствуя зарю песнями или прощаясь с лучами заходящего солнца. Женщины ходили сюда собирать ягоды, и нередко пронзали пастухов быстрые стрелы их черных, сверкающих глаз. Весело распевая, спускались они за водой.

 

«Весна — это жизнь сама!»

 

Все движется, радостно сознавая, что живет; повсюду — сладкое беспокойство и буйная неугомонность — неизменные спутники жизни!.. Сочетание грустной неги и неясных порывов расцвечивало жизнь, наполняя все души счастливой надеждой!

Томительно билось сердце каждой черноокой, согретое лаской смуглого юноши, и у каждого смуглого юноши томительно замирало сердце. Они пели, хлопали в такт в ладоши, сердца их трепетали. И все это сливалось с необъятным праздничным ликованием природы.

И только одна девушка, редкой красоты, не принимала участия в общем весельи, сиротливо бродила в стороне от всех. Не было ей места ни среди женщин, ни среди сверстников и друзей, ни в человеческом жилье, ни в овечьем загоне. Днем она пряталась в скалах, стыдясь показаться на людях в своих лохмотьях. И лишь в те часы, когда уставшие от трудов, побежденные дневной истомой люди отдавались отдыху, она, ночная гостья, выходила из своего убежища на лунный свет, как лесной зверь. Подобно отверженному духу, бродила она по полям, вдоль реки и, чуждая солнцу, купалась в лунных лучах.

Девушке едва минуло восемнадцать лет, и была она в той поре, когда ни одна живая душа в горах не остается без друга. А она всегда бродила одна, совсем одна, без пути, без дороги. С молодостью сочетались в ней красота и стройность. Она, как горный цветок, могла бы быть окружена поклонением гордых юношей, и каждый из них с готовностью, не рассуждая, сложил бы к ее ногам и все свое добро, и жизнь свою, и даже тысячу своих жизней, — за один взгляд ее бархатистых черных глаз с легкой поволокой грусти. И все же не было никого, кто бы заботился о ней, кто бы опекал, оберегал ее. И никто не знал, чем она кормится, как сохраняет жизнь в слабом теле.

Вот выглянул месяц и, когда во всех жилищах уснули и даже лай собак приумолк, девушка вышла из пещеры, изнуренная, скорбная, робкая, как ночной призрак. С дико спутанными волосами, с безысходной печалью на лице, в лохмотья едва прикрывавших тело, — она была похожа на лесную волшебницу.

Девушка огляделась по сторонам, глубоко вздохнула и подошла к ручью. Она наклонилась над струями, освежила лицо пригоршней холодной воды. Потом села на берегу и стала глядеть на залитые лунным светом горы.

 

«Мир мгновенный! Провиденьем

Ты украшен и храним!

Если ласков ты с одними,

Отчего суров к другим?..» —

 

скорбно произнесла она и задумалась. Какие виденья прошлого вставали перед ней, чего еще ждала она от лживого, превратного мира?.. Всякое воспоминание о прошлом обжигало, испепеляло ее, терзало ей сердце, заливало слезами ее лицо. И вот девушка заплакала навзрыд, громко запричитала, и казалось, что камни расплавятся от ее слез, горе затопит всю землю

— Горемычная! Совсем ты ослепнешь от слез! — проговорил кто-то за ее спиной.

Девушка вздрогнула и обернулась.

Она увидела высокую, немолодую женщину с открытым и добрым лицом. Женщина опиралась на палку, на ее поясе висел кинжал, большой пес стоял рядом с ней.

— Не вставай ты, сиди, сиди!.. И я передохну немного. А то мне ведь в гору итти...

Она села, сняла со спины кожаный мешок, достала оттуда хлеб, сыр, кусок мяса и положила все это перед девушкой. Та безучастно глядела на нее, ни до чего не дотрагиваясь.

— Возьми, девушка, несчастная, возьми! Поешь немного, а то истаяла ты вся, умрешь и нечистому душу отдашь!

— Пусть бог осенит тебя благодатью своей... Твоим милосердием кормлюсь! — молвила девушка.— Покончить с собой не хочу. А так — все равно мне, что жить, что умереть! Смерть мне дала бы покой,— добавила она.

— Помолчи, не гневи бога! Лучше поешь чего-нибудь.

— Не хочется пока.

— Ты только плачешь дни и ночи. На вот, промой глаза, освежи лицо,— женщина зачерпнула воды деревянной миской и протянула девушке,— испей водицы, от сердца отляжет, и есть тогда захочется.

Пока девушка послушно умывалась, женщина разрезала ножичком мясо на тонкие куски.

— И я поем с тобой,— не ужинала еще. Ты посмотри, какая грудинка! — и она протянула девушке кусок мяса.

Та взяла и нехотя стала жевать.

— Горько мне! — оказала она, отпив глоток воды из миски.

— А ты посмотри, как я ем! — И женщина так ретиво набросилась на еду, будто и вправду целую неделю куска в рот не брала.— Хоть один кусочек насильно проглоти, а потом и самой захочется!

Девушка, поборов себя, проглотила кусочек мяса и в самом деле почувствовала вдруг такой голод, что молча и жадно принялась за еду. Женщина, боясь ее спугнуть, тоже не проронила ни слова за трапезой. Когда обе утолили голод, старшая оказала:

— Девушка, пойдем ко мне,— переночуешь в моем жилье.

— Не могу я! — у девушки дрогнул голос, глаза снова заволоклись слезами.

— А почему, почему не можешь?

— Потому что...— и она быстро зашептала: — Знаю, ты не выдашь меня, не оставишь без милости своей... Я отрешена от теми...

— Отрешена! — воскликнула женщина, невольно отшатнувшись от нее, как от нечистой. Некоторое время она молчала, не находя слов, и глядела на девушку так пристально, словно увидела ее впервые.

— Почему? — отрывисто опросила она наконец.

— Потому, что... Нет, ты добрая, не заставляй меня говорить!

— Чья ты, из какого рода?

— А к чему тебе это?

— Ни к чему... Я так просто спросила! А как тебя зовут. Или это тоже тайна?

— Нет, не тайна. Только поклянись никому не рассказывать, что видела меня!

— Детьми своими клянусь.

— Маквала — мое имя.

— Маквала! — воскликнула женщина, побледнев.— Знаю я, знаю, кто ты... Даю обет перед богом, что не выдам тебя... Доверься мне, дочка, иди жить к нам в дом. Именем святого Гиваргия клянусь, я сумею так тебя уберечь, что луч солнца не разыщет, ветерок не посмеет коснуться тебя.

— Нет, милая... Не хочу я, чтоб ты делила со мной мою горькую долю.

— Как могу я стать соучастницей?.. Все семейство мое — сын один, он не пойдет против меня. Ну, а если кто и проведает, на то воля господня, есть у нас бараны, пожертвуем ими, лишь бы достойными хозяевами быть для тебя.

— Благослови тебя господь! Сердце мое смягчилось от твоих слов, душа отдохнула,— ответила Маквала.— Отвержена я, отлучена от теми! Прокляли и предали анафеме меня и всякого, кто протянет мне руку помощи... Тяжко нести на себе проклятье общины!.. Вот я рассказала тебе обо всем, теперь ты можешь отвернуться от меня, если хочешь...

Женщина задумалась; трудно было ей разобраться в услышанном. Человек, выросший в горах, одинаково верит и в силу проклятья, и в силу благословения, для него глас народа — глас божий, и вдруг — такое испытание! До сих пор она не знала, кому протягивает кусок хлеба, перед нею было бесприютное, безутешное создание, погибающее от нужды, взывающее о помощи. А теперь? Теперь ей известно, что та, кого она обогрела своей лаской, изгнана из теми, проклята людьми. И проклятие обращено не только на эту несчастную, но и на каждого, кто ей предложит напиться, кто накормит ее.

В душе женщины шла борьба, борьба между жалостью к погибающей жизни и верой в то, что решение теми незыблемо и каждый отвечает за него перед всеми. Трудно было одинокой вдове Джатия Облисашвили, известной по всему Гудамакари своей добротой и милосердием, решить эту задачу. Пастырь считал ее лучшей христианкой в Хеви, ее христианская самоотверженность была поистине глубока.

— Ну, что ж, Маквалаиси! — сказала наконец Джатия,— все люди грешны, один бог без греха... Не могу я отвернуться от христианской души, это мне не под силу. Пойдем!

— О, горе мне! Да разве могу я показаться среди людей? — с горечью воскликнула девушка. — Нет! Маквала умерла для людей. Маквалы больше нет на свете!

— Да и звери тебя растерзают. Как же ты останешься одна? Пока-то ничего, скот здесь пасется, да и сама я не оставлю тебя, как не предам господа бога моего, не будет у тебя недостатка в еде. А зимою? Что ты станешь делать зимою? Стада отсюда угонят, ты останешься одна...

— Одному богу известно, что будет со мной, — ответила девушка, — человеку ли противостоять его воле?

Как ни старалась Джатия, все было напрасно. Маквала стояла на своем: не могла она вернуться к людям, навеки покрывшим ее позором.

Так прошло лето. Джатия все меньше и меньше верила в то, что обреченье человека на такую страшную жизнь угодно богу, однако она не смела роптать на теми, строго хранившее честь и нравы общины. Не было у нее в сердце решения: вправе ли она протягивать руку помощи страждущей, отверженной людьми. И поэтому каждый раз, идя к Маквале, она осеняла себя крестным знамением и шептала молитву:

— Господи, сердце велит мне быть милосердной к ней, и если я совершаю прегрешение, — прости меня!

 

2

 

Лето миновало. Поблекли зеленые одежды природы. Подул северный ветер, поникли чашечки цветов, трава повяла и смялась, птицы потянулись в теплые края, и не слышно стало щебета ласточек. Радостно улыбавшееся небо стало свинцово-серым, нахмурилось и готовилось разразиться слезами. Притихли откормленные за лето, налившиеся здоровьем стада, и воздух не оглашался больше веселым блеянием овец. Редко-редко налетали друг на друга бараны — для того только, чтобы согреть застывшую кровь. А пастухи старательно кутались в бурки, с неохотой подставляя холоду свои хмурые лица. В ложбине клочьями залег туман, и от этого все кругом стало еще безотрадней. Все загрустило, замкнулись все сердца. Воздух налился сыростью, отяжелел и приглушил веселый рокот горной речки. Ночи стали долгими, зверь напирал на стада, и собаки теряли покой. Иногда ненадолго распогодится, прозрачно засветлеет воздух, а через мгновенье — все заклубится, смешается, поднимутся, словно из-под земли, клочья тумана и поползут к горным вершинам, то протягиваясь вдаль, как копья сатаны, то угрюмо застывая в вышине. Или вдруг пыль налетит, бешено взовьется, закружится. Завывая, сшибаются встречные ветры и, как два удалых витязя, вступают в самозабвенный бой. Над землей носится свист не знающего усталости ветра, и чудится, будто хохот злого духа вторит ему. Скалы раскалываются, с грохотом оползают вниз. Вороны и галки, предвестники непогоды, нагоняли тоску на сердце своим зловещим карканьем. И вся благодатная ласковая природа превратилась вдруг в содом, куда слетелись со всего света силы нечистые и справляли свой шабаш, и кружились в адском весельи.

Стада снялись и двинулись сначала в свои деревни с тем, чтобы перекочевать потом на зиму в более теплые места. Пастухи старались обогнать друг друга: никому не хотелось долго задерживаться в тесном и трудном проходе Бурсачирского ущелья. А зима надвигалась, густой туман ни на мгновенье не покидал оголившихся склонов, непрестанно сеял мелкий дождь, грозя разразиться смежной бурей. Ушли все стада. Одна только Джатия не торопилась,— она снялась последней. Когда отара тронулась в путь, Джатия взвалила на спину мешок с припасами и сказала сыну:

— Вы идите, а я вас догоню еще до Бурсачирского прохода.

— Будет тебе, мать, вместе пойдем! — заботливо сказал сын, — к чему задерживаться, что ты здесь потеряла?

— Твое дело молчать! — оборвала его Джатия. — Сама без тебя знаю, что потеряла, ты лучше за барантой присмотри!

— Одна пойдешь через эти гиблые места, — боюсь за тебя.

— Нечего бояться!

— Давай, и я с тобой останусь, потом вместе уйдем! — не унимался сын.

— Это зачем же тебе оставаться здесь? — подбоченившись, насмешливо спросила мать.

— Кто знает, может, от зверя тебя защищу.

— О!.. — улыбнулась Джатия, схватившись за рукоять своего кинжала, — пусть позор покроет мою седину, если не смогу связать зараз семерых таких, как ты!

Тогда улыбнулся и сын.

— Это ты теперь так говоришь. А посмотрел бы я на тебя, как станешь удирать, если случится какая беда... — пробормотал он, немного робея.

— Кто? Я? — надвинулась на него мать. — А ну, держись, трусишка! — крикнула она, и, подставив сыну подножку, одним толчком опрокинула его на землю.

— Бедняга, а еще хвалился! — шутливо прибавила она, помогая ему подняться.

— Мокро, потому и поскользнулся, — смущенно оправдывался сын. Его поборола женщина, — пусть и родная мать.

— Скажи на милость, где же сухие места для тебя прикажешь искать? — насмешливо оборвала его Джатия, но тут же прибавила ласково: — Ну, хорошо, ступай, а то я опаздываю.

Сын двинулся за стадом, а мать свернула с дороги в сторонку и пошла по усеянному щебнем склону.

Джатия не нашла девушки на обычном месте. Маквала, как видно, оставила свою лачугу.

— Горемычная! Не выдержала холодов, ушла куда-то! — печально проговорила Джатия.

Она уже собиралась повернуть обратно, но вдруг догадка осенила ее, и она сказала громко:

— А, может, и не уходила она никуда, только от меня спряталась. Эти припасы я принесла для нее, пусть они здесь и останутся.

Она сняла со спины кожаную торбу и положила ее в лачуге. Потом долго ходила вокруг, искала, звала Маквалу, но той нигде не было.

День клонился к вечеру, пошел снег. Джатии пора было уходить.

— Боже милостивый, триединый! Святой Георгий и Солнцеликая, осените несчастную Маквалу своей благодатью, не дайте ей погибнуть! — горячо помолилась она.

И двинулась торопливо к Бурсачирской горе.

Как только Джатия ушла, Маквала высунула голову из-за каменистого холма и стала пристально глядеть вслед удалявшейся женщине. Она спряталась нарочно от доброй своей покровительницы, чтобы не поддаться ее уговорам, не уйти с ней и не обременить ее. И теперь стояла она, обреченная на смерть; последняя надежда уходила от нее. Ее посиневшие губы были плотно сжаты, словно сдерживали рвавшийся из груди вопль. Скорбные глаза впились в удалявшегося от нее единственного на свете друга, и с каждым шагом уходившей Джатии она приподнималась из своей засады все выше и выше, точно ее кто-то тянул веревкой за шею. Одной рукой Маквала схватилась за сердце с такой силой, что расцарапала себе ногтями грудь: она как будто хотела умерить удары сердца, не дать ему выскочить из своего гнезда. Глаза, обведенные синевой, глубоко впали, волосы развевались, высоко взметаясь над головой.

Вдруг яростно дунул ветер, нагнал клубы тумана, и непроницаемая пелена сразу и навсегда скрыла Джатию от взоров Маквалы. Девушка схватилась за горло. Словно кто-то сдавил его жестокой рукой, ее волосы вздыбились, шурша, кровь упарила в голову, она потеряла сознание, пошатнулась, упала. Но скоро очнулась. Горячие слезы залили лицо.

— Ушла, исчезла!.. И вместе с нею исчезла надежда моя на жизнь! — тихо сказала она. И отчаяние с новой силой овладело ею, она колотилась головой о камни.

Но горе изнурило ее, она постепенно слабела и наконец затихла. Слишком много бед обрушилось на нее, слишком много слез она пролила, слишком сильный огонь опалил, испепелил ей душу, чувства ее притупились. Она медленно поплелась к своей лачуге, чтобы укрыться хотя бы от ветра, безжалостно рвавшего ее лохмотья, чтобы хоть немного умерить боль своего полуобнаженного тела.

Несколько дней она не выходила из своего укрытия. Но еда кончилась, а морозы становились все крепче. Зима начинала лютовать. Маквала стала испытывать страшные страдания. И неожиданно в ней проснулась жажда жизни, ей захотелось спастись. В Хеви и Мтиулети ей нельзя было идти — там никто не посмел бы принять ее, отрешенную от теми.

Ей оставалось искать спасения только в Картли, где ее могла приютить какая-нибудь добрая семья, а она трудом и старанием окупила бы свой хлеб до конца дней своих.

И она пустилась в путь. Трудно было итти среди наметенных ураганом сугробов. Впереди, весь укутанный туманом, как саваном, грозно преграждал ей путь Бурсачирокий утес; над головой ее каркали вороны, провожая несчастную на неизбежную гибель. Но страх смерти удесятерял ее силы, желание во что бы то ни стало спастись придавало ей мужества и выносливости, и она отчаянно боролась за жизнь.

Маквала устала, она слабела с каждым шагом, но все шла и шла и достигла наконец Бурсачирской теснины. Еще совсем немного, и она одолеет эту последнюю преграду и будет спасена! Но внезапно налетел сокрушительный ветер, завыл, загудел и ударил ей в лицо колючим снегом. У девушки перехватило дыхание, потемнело в глазах. Небо нависло низко-низко. Стало темно. Оглушительный гул прошел по горам. Наметенные вихрем сугробы стремительно понеслись в пропасть. Женщина укрылась за выступом скалы, чтобы обвал не затянул ее, не похоронил под собой. Дальше итти стало невозможно, снег засыпал глаза, ветер валил с ног. Маквалу знобило, лицо у нее горело, силы постепенно покидали ее, в ушах стало шуметь. Отрадное тепло разлилось по телу, сердце растаяло в нежной истоме, глаза закрывались сами собой. В голове мелькнуло: это — гибель. Маквала заставила себя пошевельнуться, с испугом широко открыла глаза, но сладкий дурман охватил ее с неодолимой силой, и ее веки снова медленно сомкнулись. Девушка глубоко дышала, прислонившись к скале, — она спала. А ветер неустанно засыпал ее снегом, как бы укрывая от холода нежное ее тело.

 

3

 

В народе есть поверье, что разбушевавшаяся природа до тех пор не успокоится, не затихнет, пока не унесет обреченную жертву. И в самом деле морозы смягчились в Бурсачирском ущелье, ветер утих и с рассветом рассеялся туман. Небо очистилось, солнечные лучи осветили и обогрели землю. Удивительное зрелище представилось взору.

Черные пасти расселин заполнились снегом, их сковало льдом; из обвалов и оползней возникли новые холмы, и щербатая поверхность земли стала еще более волнообразной. Над ослепительно белой поверхностью вздымалась голая скала, на которой снег не закрепился. Стояла она, как свидетельница мрачных событий прошлой ночи. Все было недвижимо, молчаливо вокруг, будто склоняло голову, смиряясь перед гордым своенравием величественной природы.

Что-то вдруг дрогнуло на бескрайнем просторе, — появился человек. Он не спеша шел на лыжах. Медленно и сосредоточенно двигался старец с белой бородой, слегка пожелтевшей от времени и ниспадающей мягким шелком на его широкую грудь. Лицо его светилось умом и добротой, хотя долгие годы и наложили на него свою неумолимую печаль. Зато телу его, статному, крепко слаженному, здоровому, мог позавидовать любой юноша. В теплой меховой одежде, подпоясанный веревкой, надвинув на лоб мохнатую шапку, он медленно расчищал себе лопатой дорогу.

Рядом с ним бежала умная его собака красновато-коричневой масти с большой, словно сажей вымазанной мордой.

Старик не торопился, он что-то бормотал про себя, то и дело окидывая внимательным взглядом окрестность.

Пастырь Гудамакарского ущелья Онуфрий давно уже стал тяготиться жизнью среди людей и удалился в Бурсачирскую пещеру. В молитвах проводил он дни, оказывая помощь попавшим в беду путникам.

— Дурная ночь была, — тихо произнес Онуфрий, — дал бы господь, чтобы не было жертв этой ночью!

Вдруг неподалеку спустился ворон. Он мрачно и надрывно каркал. Собака кинулась на ворона и спугнула его; потом подбежала к месту, откуда он взлетел, принялась обнюхивать снег, жалобно заскулила.

— Сюда, Курша, сюда! — крикнул пастырь, но собака не послушалась и все продолжала скулить и обнюхивать снег.

— Ты что там нашла? — и Онуфрий двинулся было дальше.

Но Курша не побежала следом за ним. Тогда Онуфрий остановился и еще раз покликал ее.

Курша кинулась к своему хозяину, стала перед ним прыгать, ластиться к нему. Умные ее глаза о чем-то просили его. Пастырь приласкал собаку, потрепал ее по спине и зашагал дальше. Тогда Курша схватила его за полу одежды, стала изо всех сил тянуть за собой.

— Вон туда пойти? — спросил старик, протягивая руку в ту сторону, где опускался ворон. Собака радостно залаяла, понеслась вперед.

Подбежав первой, она принялась раскидывать лапами снег.

Онуфрий стал помогать лопатой. Свежий, еще не слежавшийся снег легко поддавался лопате. Старик нащупал под ним человека и с благодарностью глянул на своего чуткого друга, на верную свою собаку. Та поняла взгляд хозяина, блеснула глазами, весело замахала хвостом и облизнулась.

— Бедняжка, женщина! — говорил тревожно Онуфрий.— Хорошо, что снегом занесло, не успела замерзнуть!

Маквала крепко спала под снегом. Пастырь расстелил принесенную с собой бурку, уложил на нее женщину, стал растирать ей лицо, руки, ноги шерстяной тряпкой. Она не просыпалась. Тогда из сальника он достал гусиный жир, смазал им закоченевшее тело женщины и укутал ее в свой кожаный тулуп. Потом, отвязав от пояса маленький бурдючок, он нацедил из него водки в роговую ложку, концом ножичка разжал женщине зубы, влил водку ей в рот.

Она пошевельнулась, застонала и на мгновенье открыла глаза.

— Бедная, сильно замерзла! — сказал Онуфрий. — Но больше нельзя задерживаться, солнце на закате. Ночью будет стужа.

Он обхватил веревкой завернутую в бурку женщину, вскинул ее на спину и зашагал к своему жилью. Он легко нес свою ношу и быстро добрался до дома. Здесь пастырь уложил женщину на душистое сено, укрыл потеплее, потом развел в очаге огонь.

Маквала открыла глаза, ей показалось, что она все еще видит сон. Но, попробовав пошевельнуться, она почувствовала такую боль во всем теле, что громко застонала.

— Где я? — она хотела было провести рукой по лбу, но рука не повиновалась.

— У своего духовного отца, дочь моя! Господь направил мои стопы, чтобы спасти тебя! — ласково сказал Онуфрий.

— У духовного отца... — Маквала все еще не понимала, где она и что с ней. — Что было со мной? — тихо спросила она.

— Ничего, дочь моя! Снегом тебя занесло, но господь спас твою жизнь... Приложись к святому кресту, спасшему тебя.

И отец Онуфрий поднес к ее губам крест. Маквала попробовала приподняться, но, едва коснувшись креста, снова откинулась навзничь.

— Не могу! — с тоской прошептала она.

Она вдруг вспомнила, что не достойна святого креста. Пастырь понял: какая-то тайна отягощает несчастную. Он перекрестился.

— Владыка, воззри на убогих и обездоленных, придай им сил, чтобы они стали достойны славить имя твое! — Он снова протянул женщине крест: — Поклонись, дочь моя, поклонись ему: он распял тело свое, пролил кровь свою во отпущение грехов наших!

Женщина приподнялась, просветленная, и коснулась губами креста. Слезы полились из ее глаз.

Пастырь повесил крест на стену, опустился на колени перед распятьем и долго молился за спасение душ всех тех, кто преступил законы бога.

— Дочь моя, ты, верно, есть захотела?

— Нет, отец мой, я не голодна.

— А ты заставь себя. Вот мясо, подлива.

Маквала немного поела.

— Как ты теперь себя чувствуешь? — спросил ее Онуфрий.

— Лучше, отец! Но болит, гудит у меня все тело, точно его иглами колют...

— Хорошо, что болит, значит, скоро поправишься. А теперь расскажи мне, кто ты, откуда?

— Кто я? — горько улыбнулась Маквала. — Просто — несчастная!

— У тебя никого нет близких?

— Были, когда-то были! А теперь нет никого.

— Как ты очутилась в Бурсачирах в такую пору?

Глаза Маквалы подернулись слезами.

— Трудно тебе говорить о себе. Не буду больше расспрашивать. Мой долг облегчить страдания человека. Придет время, и ты сама все мне расскажешь, покаешься в делах своих перед господом, облегчишь душу свою... Теперь немощно твое тело, обессилено, нуждается в поддержке, в уходе!.. Останься здесь... Кров этот дал мне господь, все страждущие и алчущие могут оставаться под ним...

Простое человеческое сочувствие звучало в словах старца, и оно отогрело сердце несчастной женщины.

— Господь да поможет тебе! — воскликнула она, — ты обласкал меня, несчастную... Вселил надежду в мое опустошенное сердце... — продолжала она прерывающимся голосом. — Твои ласковые слова вернули мне жизнь.

Слезы, сладостные, спасительные слезы, полились из ее глаз. Она постепенно затихла и снова покорно погрузилась в сон. Пастырь встал, бесшумно отошел от нее. Он знал, что целительный отдых необходим ее смятенной душе.

 

4

 

Маквала выросла в небогатой крестьянской семье. Был у нее нареченный. Хотя отец не знал об этом до поры, но ей верилось, что он не пойдет против ее избранника. Будущее представлялось ей безоблачным, полным радости. Однако надежды обманули Маквалу, судьба изменила ей. Ее просватали за другого и тотчас же выдали замуж.

Муж Маквалы Гела Годерзишвили, молодой, стройный, от природы не злой человек, служил есаулом у правителя Хеви в Пасанаури. В те времена должностной человек обладал большой властью в селе, и потому Гела разрешал себе такие поступки, на которые при ином положении никогда бы не осмелился.

Ему нравилась Маквала, но он отказался бы от нее, — она еще до свадьбы откровенно рассказала ему, что сердце ее бьется для другого, — если бы не спесивый юношеский задор, внушенный ему его положением.

— Я на казенной службе, и можно ли равнять меня с каким-нибудь мохевцем... Не уступлю я ее никому, чего бы мне это ни стоило! — кичился он.

Отец девушки, выживший на старости лет из ума, в самом деле считал, что Гела выше всех остальных соседей. К тому же он любил выпивать, и Гела щедро угощал его. Так решили они судьбу пятнадцатилетней Маквалы, и она стала женой Гелы. Старик вскоре умер, и Маквала осталась круглой сиротой, всецело во власти своего мужа. Она покорилась судьбе и, не любя мужа, все же с честью выполняла свой долг, была предана семье, трудолюбива и хозяйственна.

Гела совершенно успокоился, был доволен женой, ему казалось, что он сломил ее волю, полностью ее покорил. Он продолжал заниматься своим делом, подолгу не бывал дома. В доме он держался господином и повелителем, появлялся там лишь ради того, чтобы жена не отвыкла от послушания, и, насладившись ее лаской, вдоволь поиздевавшись над нею, снова уходил в Пасанаури. Раньше, до поступления на службу, Гела был человеком гор, мыслил и чувствовал, как все горцы. Женщина была для него существом уважаемым, жена — подругой, которая трудится и работает рядом с мужем, как равная, ради создания семьи. Но теперь все выглядело для него по-иному. Не раз доводилось ему видеть, как его господа, пьянствуя и безобразничая, издевались над женщиной, считали ее созданной только для их удовольствия и развлечения. Вкусил он и сам сладость порочной жизни. Господа не раз посылали его с недостойными поручениями, охотно рассказывали ему о своих похождениях. Гела, красивый и юный, скоро приковал к себе внимание женщин, и они стали отдавать ему предпочтение. У Гелы не было недостатка в вине, водке и женщинах.

Маквала жила одна. Самым ужасным в ее жизни было то, что Гела приносил в свой дом нравы той, чуждой ей жизни: безобразное пьянство, сквернословие, притеснение соседей; все это разжигало ее ненависть к Геле.

А тот с каждым годом становился все разнузданней. Он истязал жену, не давал ей спокойно работать, требовал беспрекословного выполнения всех своих вздорных желаний.

У Гелы Годерзишвили было большое стадо овец. Его престарелый дядя, единственный работник в доме, умер, хозяйство требовало присмотра, и Геле пришлось, оставив службу, вернуться к своему двору... С того дня, хоть и не очень охотно, стал он пастушествовать и среди пастухов скоро занял видное место. У него были связи с сильными мира сего, они принимали его, так как через него постоянно обделывали свои темные дела; чувствуя сильную поддержку, Гела Годерзишвили пользовался всяческими преимуществами перед своими односельчанами.

Все льнули к бывшему есаулу, старались заручиться его расположением, чтобы дешевле и быстрее улаживать свои дела, однако никто с ним не сходился по-братски; очень дорого обходились его услуги и слишком уж чванился он перед всеми.

Только одна беда, непоправимая, давняя, злила, ожесточала его. Маквала чуждалась его по-прежнему, не подчинялась ему; не мог склонить он к себе ее сердце, а любовь его к ней росла с каждым днем. Ни гневом, ни побоями, ни лаской не мог он сломить жену, которая непрестанно наносила ему обиды. Дошло до того, что однажды Маквала сбежала в родную деревню. И, хотя не было у нее никого близких, она добилась того, что в общине святой троицы был созван сход теми, на котором разбирали ее дело и вынесли решение развести супругов, так как Маквала была выдана замуж насильно. Однако в те времена теми уже не располагал достаточной силой, чтобы принудить своих членов к подчинению. Была введена власть начальников — диамбегов, и закон решительно запрещал развод.

Гела, давно утративший уважение к родным обычаям, разумеется, не подчинился решению теми, покинул сход с угрозами и вскоре силой закона водворил жену обратно в свой дом.

Гела, насильно вернув жену, не добился ее любви, но Маквала снова покорилась своей судьбе, снова впряглась в домашнее ярмо. Гела с тех пор успокоился, поверил, что образумил наконец жену, стал полным ее господином. Маквала беспрекословно повиновалась ему во всем.

А Онисе, любимый когда-то Маквалой, считал, что она его обманула, и после ее замужества не появлялся больше в родном селе. Он жил в горах, пас свою отару. Огонь его сердца погас, подернулся пеплом, и только однажды, когда Маквала ушла от мужа, слабая надежда на мгновенье затрепетала, затеплилась в нем. Но Маквала вернулась к мужу, снова покорилась его воле, и надежда Онисе развеялась навсегда, сердце его замкнулось. Он утешился мыслью, что обуздал свою страсть и жизнь его отныне потечет спокойно; но он твердо решил никогда не жениться, никогда больше не полагаться на верность женского сердца.

 

5

 

Однажды летним вечером Гела сидел у порога своего дома. Набив трубку табаком, он старался разжечь трут, долго, но тщетно ударяя о кремень кресалом. Он только что закончил отбор из своей отары яловых овец и отправил их в горы, а дойных пока что оставил дома, так как близ ледников еще не подросли корма. Долго мучился он над трутом, но так и не высек огня.

— Хозяйка, принеси-ка мне огня! — приказал он жене. Маквала вынесла горящий уголек на обломке коры, подала его мужу, повернулась и хотела уйти.

— Постой! — остановил ее муж.

Женщина замерла на месте. Гела не спеша разжигал трубку, время от времени поглядывая на жену.

— Послушай, садись-ка сюда, — сказал он наконец, — хочу с тобой поговорить...

— Опоздаю я с ужином для пастухов! — хмуро отозвалась Маквала.

— Садись, говорю тебе! — Гела повысил голос, хотя самодовольная улыбка блуждала на его губах.

— Некогда мне! Говори скорей, и я пойду! — все так же хмуро ответила женщина, не двигаясь с места.

— Ничего, садись, милая! Рано еще, поспеешь!— ласково сказал Гела и, протянув руку, привлек ее к себе.

Женщина покорно опустилась рядом с ним у порога.

— Хороша же ты, богом клянусь! — воскликнул вдруг Гела и жарко поцеловал ее.

Маквала не вымолвила ни слова; покраснев и нахмурившись, она провела рукой по щеке, как бы стирая поцелуй мужа. Гела заметил это ее движение, усмехнулся и с силой привлек ее к себе.

— Будет тебе! — не выдержала женщина и попыталась высвободиться из его объятий.

— Молчи, милая! Почему не хочешь, чтобы я поцеловал тебя? — ласково уговаривал ее муж, но она продолжала отстраняться от него.

Тогда он насильно закинул ей голову и крепко поцеловал ее в сердитые губы.

— Тьфу! — сплюнула Маквала.— Что это нынче с тобой?

— А почему ты стираешь мой поцелуй? — самодовольно поддразнивая ее, ответил Гела.

— Потому, что ненавижу тебя! — не стерпев, крикнула Маквала.

Гела нахмурился.

— Богом клянусь, ты полюбишь меня! — тихо, но убежденно сказал он.

Эта самоуверенность повелителя еще больше возмутила Маквалу, она взглянула на него с нескрываемой ненавистью.

— Не гляди так, а то еще раз поцелую! — криво усмехнулся горец, злобно глядя на нее.

Маквала тяжело вздохнула, не зная, как ей избавиться от докучных ласк.

— Не сердись, перестань, не то опять поцелую! — не унимался муж.

— Я не сержусь! — Маквала готова была расплакаться.— Отпусти меня, я опоздаю с тестом. Скажи, что хотел сказать?

— Поцеловать хотел тебя! — расхохотался бывший есаул.— Что, не нравится? — и он снова обнял ее.

— Пусти, пусти! — отбивалась Маквала.

— Нет, радость моя, никуда не уйдешь!

— Чего тебе от меня надо?

— Не нравится? Разве я плохо целуюсь? — теша себя собственным злым упрямством, изводил ее Гела.

— Поцелуй меня сама!

— Нет!

— Дай, еще разок поцелую и тогда скажу, зачем тебя звал.

— Не хочу, нет! — женщина закрыла лицо руками.

— Не хочешь, тогда вот тебе! — и он снова крепко обхватил ее, прижал к груди и... вдруг отпустил. Оба вскочили.

Кто-то тихо открыл калитку, спугнув супружеские ласки. Гость застыл на месте и низко опустил голову. Все трое смутились.

— Добрый вечер, Гела! — наконец выдавил из себя гость.

— Онисе, ты?! Иди же сюда! — шагнул к нему навстречу хозяин.

Маквала зарделась от стыда и досады, вскочила и убежала в дом.

Введя гостя, хозяин пригласил его сесть. Оба молчали. Лицо у Онисе пылало, он сидел, низко опустив голову. Гела все еще мысленно обнимал свою красавицу-жену и твердил про себя с самоуверенностью упрямца: «Врет она, любит меня!»

Онисе Арабули, сосед Гелы, много моложе, осанистей и красивей его, был желанным гостем в каждом доме села. Но после женитьбы Гелы Онисе ни разу не ступал на его порог. Он не был так зажиточен, как Гела, но превосходил его старательностью, часто сам водил отары, а в этом для крестьянина — залог благосостояния и успеха.

Трудясь больше Гелы, Онисе и доходов имел больше, и больше добра видели от него соседи и весь теми. Этот красивый и статный юноша был первым женихом Маквалы, и образ ее так властно запечатлелся в сердце Онисе, что ни адский огонь, ни всемирный потоп не могли бы изгнать его оттуда.

Гость и хозяин молчали из уважения друг к другу: никто не хотел первым начать беседу.

— Оставайся ужинать с нами,— сказал наконец хозяин.

— Будь долголетен, Гела, рад бы и сам побыть с тобой, да работаю я один, баранту не могу бросить, погибнет она.

— Не погибнет! Что с барантой сделается,— разве нет с ней пастухов? Оставайся! — стал упрашивать хозяин.

— Есть у меня к тебе одно дело, ради него с гор спустился.

— Вот и расскажи! — подсел ближе Гела.

— Ты, говорят, идешь снимать луга. Вот товарищи и послали меня к тебе,— хотим взять пастбища сообща с тобой.

— Очень хорошо! — обрадовался Гела. Соседство с таким смелым и опытным пастухом, как Онисе, для всякого было находкой.— Почему бы нет? Такое товарищество — милость божья!..

— Дружба с тобой, Гела, — истинная божья милость, а ты других хвалишь!.. Ты знаешь чужой язык, законы чужие, с тобой никакая беда не страшна.

— Я завтра в горы собираюсь, хорошо бы тебе самому пойти со мной. Могу тебя подождать.

— Зачем я тебе нужен? Кто лучше тебя сумеет выбрать место, сговориться о найме?

— Нет, Онисе, свой глаз — никогда не лишний!..

— Лишний человек — лишние расходы. Денег я тебе дам, место ты сам снимешь, а уж мы всегда с тобой поладим.

— Как хочешь, друг, воля твоя! — согласился хозяин.

— Вот так, Гелаиси! Место ты займешь, а там — захочешь, пойду к тебе в товарищи на смену, захочешь — овец перемешаем.

— Перемешаем, Онисе, перемешаем, так лучше будет, лучше, и сдружимся тесней!— ответил Гела.— А теперь уж ты без ужина не уйдешь! — весело добавил он.

— Не надо, Гела, боюсь, отару без хозяина зверь задерет,— упрямился Онисе.

— Что ты? Пастухи у тебя такие, что птицу в небе, муравья под землей не пропустят. Не идешь, так хоть благослови меня на дорогу... Хозяйка! — крикнул он,— любимого гостя любовно встретить надо, подавай все, что бог послал!

Онисе вручил хозяину деньги на аренду пастбища и на дорожные расходы. Они сели ужинать. Выпили по одному рогу. Гость загрустил. На него нахлынули воспоминания о тех счастливых днях, когда он верил в любовь Маквалы, и сладкая надежда ласкала его. Теперь он одинок, никогда не будет у него любимой подруги, никогда никто не приголубит его, никто не скажет ему нежных слов,— железным обручем сковано его сердце. Онисе стал угрюм. Лицо его помрачнело.

Хозяин, заметив это, принялся еще усерднее потчевать гостя домашней водкой, еще чаще провозглашать заздравные тосты. Но печаль не покидала Онисе. Вдруг Гела поднялся.

— Ты посиди немного, я скоро вернусь,— сказал он гостю.

— Куда ты, зачем?

— Подожди меня здесь, мы сейчас устроим такой пир, что мертвые встанут из могил поглядеть, как мы веселимся.

— Не надо, Гела, поздний час, да и жена твоя спать хочет! — оглянулся Онисе на Маквалу, пригорюнившуюся у огня.

— Маквала! — окликнул ее муж,— отчего ты невесела, когда у нас гость?

— Нет, нет! Клянусь божьей благодатью!.. Гость от бога, и я возношу хвалу господу, пославшему нам его.

— Ну, если так,— воскликнул Гела,— пусть святой Гиваргий ниспошлет на нас свою благодать,— завтрашнее солнце мы встретим пиром... Подожди немного!— и хозяин выбежал за дверь.

Легко ему было говорить,— завтрашнее солнце встретим пиром. Но тем, чьи сердца облачены в одежды скорби, кто оплакивает утраченную навсегда надежду, тем тягостно встречать весельем первые утренние лучи!

Много дней утекло с тех пор, как Онисе и Маквала расстались друг с другом, и оба они в эти дни разлуки копили печаль в своих сердцах. Они научились скрывать свои чувства, и теперь, когда они остались вдвоем лицом к лицу, стало им еще тягостней. У обоих было о чем рассказать друг другу, оба они, как все влюбленные, таили в душе обиду друг на друга, и им хотелось излить ее во взаимных упреках. Слова подступали к горлу, но непомерное волнение сковывала губы, и невозможно было нарушить молчание.

Маквале казалось, что сердце Онисе давно отдано другой,— ведь отошел же он от нее и даже в беде не протянул ей руку. Так же думал и Онисе: если Маквалу склонили выйти замуж за другого, значит, она и любит того, другого, больше, чем его.

Так сидели они долго, опустив головы, как два врага; и только отрывистое, учащенное дыхание выдавало их непостижимую душевную бурю.

Вдруг невольный крик отчаяния вырвался у Онисе:

— Маквала! Давно я не видел тебя, не слыхал о тебе ничего... Скажи, как ты живешь?

— Что мне? — с горькой улыбкой отозвалась Маквала, пожав плечами. — У меня муж, хозяйство.

— Значит, счастлива? — голос Онисе задрожал. Он поднял на нее глаза, заглянул ей в лицо и, сразу весь поникнув, тихо сказал: — Дай тебе бог!.. А для меня все исчезло, все умерло, жизнь стала мне ненавистна!.. Ну, что ж, будь хоть ты счастлива!

Женщина взглянула на него, и что-то невыразимо томительное закипело у нее в груди, поднялось к горлу, перехватило дыхание. Дрожащей рукой схватилась она за ворот платья, с силой оттянула его, сорвала застежку. Ей казалось, что ворот давит ей горло, не дает дышать.

Они молчали. Онисе взял рог, наполнил его аракой и выпил весь залпом, чтобы оглушить себя. Женщина взглянула на него с тоской.

— Почему смотришь на меня? — спросил Онисе, устремив на нее помутившийся взгляд.

— Не надо пить так много! Убьешь себя,— с горечью сказала Маквала.

— Ну и что ж? Пускай убью! — он провел по лбу рукой.— Разве жалеешь меня?

— О, ведь я — человек!

— Да, конечно, ты — человек! Оба снова замолчали, поникли.

— Маквала! — не выдержал Онисе,— скажи мне что-нибудь!

— Что мне сказать тебе? — печально отозвалась Маквала.

— Ты раньше много со мной говорила! Много мне сулила!

— То было раньше, все изменилось теперь.

— Зачем же ты меня поманила? Зачем околдовала? Чтоб потом сбросить меня прочь со своей дороги!.. Не любила, смеялась надо мной, — верно?.. Что ты ответишь богу?

— Онисе!..— начала женщина, но он прервал ее.

— Ты позабыла меня, но я тебя люблю по-прежнему, люблю, как святыню свою!..

Горе переполнило Маквалу. Она думала, что Онисе давно уже вырвал из своего сердца память о ней, позабыл ее... Оказывается, она заблуждалась, он все еще любит ее, еще есть у нее надежда вернуться к жизни!

— Молчи! — крикнула женщина.— Молчи, ради господа бога, не то руки наложу на себя!

— Зачем же?.. Кого любила, за того и вышла замуж... Кого ненавидела, от того избавилась... Зачем тебе кончать с собой?..

— Молчи, говорю тебе! — гневно сказала она.

Дрожь охватила Онисе, он чувствовал, что больше не в силах сдерживать свою страсть, как за спасение, схватился он за водку. Но не успел он поднести к губам рог, как Маквала вскочила и бросилась к нему.

— Довольно, хватит! — крикнула она возмущенно.

— Почему ты сердишься? Я хочу за твое здоровье выпить!

Не успел он произнести эти слова, как нежные женские руки обвились вокруг его шеи. У него потемнело в глазах.

— Не пей, не надо, родной ты мой... Не топи себя в вине... Не хочу я этого, милый, слышишь меня, не хочу! — шептала ему Маквала и вся трепетала, горела, обвиваясь вокруг него.

Мир исчез, уплыл куда-то, Онисе позабыл о своем долге гостя, позабыл о самом себе и страсть, одна только страсть нераздельно завладела им. Он чувствовал, что Маквала любит его, любит всеотдающей, бескорыстной любовью; он чувствовал ее жаркую ласку, слышал биенье ее сердца и на мгновенье утратил власть над собой. Кровь заклокотала в жилах, он раскрыл объятья, прижал к груди единственное свое сокровище и пил, ненасытно пил сладость жизни.

Сумеет ли Маквала потушить любовь в своей крови? Какая сила возьмет верх в ее сердце — женский долг или самозабвенная страсть?

Вдруг со двора послышалась песня. Они вздрогнули, прислушались.

 

«Вспомнит молодец в дороге,

Что забыт женой.

Запечалится и сгинет

В пропасти ночной...»

 

Влюбленные разошлись. Маквала, вся пылая, кинулась в чулан. Онисе, взволнованный, потрясенный, растянулся на длинной скамейке.

Дверь распахнулась, вошел Гела и с ним несколько юношей-певцов.

Началось пиршество с плясками, с песнями. Хозяин сдержал свое слово: утреннюю зарю пирующие встретили веселой песней «Гогона».

Солнце стояло уже высоко, когда гости Гелы, выпив последний прощальный тост, шумно поднялись из-за стола и распрощались с хозяином.

Проводив гостей, Гела торопливо принялся за сборы в дорогу. На этот раз Маквала помогала мужу с непривычной готовностью и торопливостью, как бы искупая перед ним свою вину.

Хозяин дома оделся по-дорожному, опоясался оружием и оседлал коня.

— Жена! — сказал он на прощанье,— ты что-то очень усердно помогала мне в сборах, не знаю, чему приписать: рада ли, что уезжаю, или взялась за ум?

Она не ответила, слегка покраснела, опустила голову. Он посмотрел на нее долгим взглядом.

— Сердце мое противится, не советует мне уезжать, но я не останусь... Надеюсь, побережешь мой дом, врагу на посмешище не предашь! — он взял плеть.— Ну, прощай... Давай поцелуемся, и знай, если осрамишь меня перед людьми, ничто тебя не спасет!

Женщина не двинулась с места, не подняла головы, только нижняя губа ее чуть-чуть дрогнула.

— Ты что, не слышишь? — резко возвысил голос Гела и стегнул ее плеткой.— Оглохла ты, адамово ребро?

Женщина вся сжалась от боли, но не вскрикнула, ни звука не издала, только сумрачно сдвинулись брови, глаза сверкнули гневом.

— Ты не хмурь брови! — мрачно проговорил Гела и снова стегнул ее плетью.

— Баба и лошадь — одно, для обеих плеть создана!

— Довольно, хватит! — тихо сказала Маквала.— Ей-богу, плетью не заставишь полюбить себя!

— Ого! — усмехнулся Гела. — Может, хоть от упрямства отважу!

— Нет, не стоит, не старайся, а то пожалеешь! Тому порукой святыня Зеда-Ниши!

— Пожалею, говоришь? Смеешь мне угрожать? — крикнул Гела с пьяным упрямством и снова занес плеть.

— Если так, пусть грех будет на тебе! — воскликнула женщина и выбежала за дверь.

Гела растерялся, не ожидал, что жена решится от него убежать.

— Маквала, Маквала! — закричал он, опомнившись.— Вернись, а то, ей-богу, кровью зальешься вся!

Но никто не отозвался на его угрозу. Маквала спряталась у соседей.

Гела выскочил во двор, искал ее всюду,— тщетно!

— В преисподнюю не провалится! — утешал он себя.— Когда-нибудь да вернется домой.

Пришли спутники Гелы, и он пустился в дорогу, так и не найдя Маквалы.

 

6

 

Прошлой ночью приход мужа с гостями пробудил Маквалу от сладкого любовного сна. Когда в доме шел пир и бушевало веселье, она не вышла к гостям, пренебрегла священным долгом хозяйки, чтобы остаться со своими мыслями, дать себе отчет в происшедшем. Когда она очнулась от нежного дурмана, действительность предстала перед нею во всей своей беспощадности. С горечью перебирала она в памяти часы и дни своего унижения, насильственное замужество, постылые ласки под страхом побоев и позора. Один-единственный раз улыбнулась ей надежда, когда теми разрешил ей развестись с мужем, но закон снова предал ее во власть сильнейшего. Эти воспоминания обожгли ей душу. И вот теперь встреча с Онисе, с единственным в жизни. Он, оказывается, любит ее по-прежнему! Но что же из того? Надежда так часто изменяла Маквале, изменила даже в те дни, когда сам теми встал на ее защиту. Разве могла она теперь положиться на любовь Онисе, хотя бы она и чувствовала в нем львиную силу?

Эта мысль клещами сдавила сердце Маквалы. Она поняла, что ничего, кроме несчастья, не может принести ей эта встреча, эта минутная радость. Будь она проклята! Дорого бы заплатила Маквала, чтобы вытравить из своей памяти вчерашний вечер!

И Маквала решила бороться с вновь вспыхнувшим чувством, вырвать образ Онисе из своего сердца.

После прощания с мужем, после грубых ударов плетью благоразумие чуть было не изменило ей, и она хотела бежать к Онисе. Но, вернувшись в свой пустой дом, она снова укрепилась в прежнем решении.

— Нет, если уж так несчастлив мой путь,— не хочу принести несчастье любимому! Нет, клянусь богом!.. Люблю его больше себя... Еще найдет он свою судьбу...

Между тем истерзанное тоской и одиночеством сердце Онисе, на мгновенье согретое счастьем, снова утратило покой. Одно желание всегда быть с любимой, обрести с ней блаженство, владело им с такой силой, что вся остальная жизнь с ее повседневными заботами об урожае, о сенокосе шла как бы мимо него. Иногда он вздрагивал от жалящей мысли, что вступать в борьбу с таким противником, как Гела, не так-то легко. Но мимолетная тревога исчезала так же быстро, как рождалась, и ее сменяла надежда на счастье, и одной этой надежды было достаточно, чтобы Онисе забыл обо всех сомнениях, почувствовал в себе необъятные силы. В такие минуты он готов был бросить вызов целому миру. Он знал, что обладает сердцем Маквалы, и ликующая сила росла в нем. Он становился обладателем всей вселенной. Найдется ли дерзкий, который посмеет посягнуть на его любовь!

И от этих мыслей все в жизни влюбленного окрашивалось тысячью чудесных красок. Все предметы, все проявления природы наполнялись тайным значением, все перед ним расстилалось, зовя, завлекая, лаская. И воспламененное сердце его взывало о близости с любимой. Но проходили дни, и он не мог встретить ее, не мог излить своих ласк. Улыбающаяся душа тщетно звала душу друга, властно требовала: «Хочу быть с нею, хочу слиться с ней воедино!»

И этот непрестанный зов превратился скоро в неукротимую страсть, сметающую все преграды.

— Как ее увидеть, когда, где? — в сотый раз повторял про себя Онисе. Но Маквала заперлась в своем доме, даже за водой не ходила.

Онисе не допускал мысли, что она избегает его, и долгая разлука только сильней раздувала огонь любви в его сердце.

На первых порах Онисе еще понимал, что нельзя итти прямо в дом к Маквале,— это может набросить тень на ее честь. Но страсть опрокинула все доводы рассудка: «Увидеть ее! Ласкать, прижимать к груди, говорить ей слова любви, где, когда — не все ли равно! Ведь она моя, не все ли равно, где увижусь с ней!» — твердил он, как одержимый.

Онисе схватил ружье и выскочил во двор.

Луна только что поднялась из-за гребня горы и еще наполовину пряталась в облаках. Светила, ее верные спутники, почувствовали восшествие любимой и нежно зарозовели, греясь в ее лучах. Тихий ветерок осторожно шелестел средь горных цветов, подхватывая их аромат и наполняя им воздух. Река здесь замедляла свой ход, сменяла бурный гром на ласковый рокот. Волны, украдкой накатываясь на берег, мягко отталкивались от скал, и с мелких камней, прощаясь с ними, с игривым журчанием стекали капельки влаги.

Мохевец глубоко вздохнул. Чистый, благоуханный воздух влился в его грудь, и сердце забилось еще сладостней. Он снял шапку, подставил лоб прохладному ветру. Вся кровь его клокотала. Ускорив шаги, он пошел к дому Гелы.

Было поздно. После трудового дня успокоилась, заснула деревня. Онисе шел на цыпочках, осторожно ступая. Шел, прерывисто и часто дыша, с колотящимся сердцем. Он приближался к дому на окраине села, к тому месту, вокруг которого столько дней кружились его мысли и чувства, к месту, которое представлялось ему недоступной святыней. Глаза его горели, щеки пылали. Перед навесом он остановился, чтобы перевести дух. Собравшись с силами, подкрался к оконцу, заглянул в него. В комнате было темно. Только в очаге под золой, сверкая, тлел уголек. Долго всматривался Онисе, но ничего не мог разглядеть. Наконец он поднял камешек и кинул eгo прямо в очаг. Из-под золы рассыпались искры и скупо осветили небольшое пространство вокруг. У самого очагa стояла одинокая постель, на которой кто-то крепко спал. Онисе отошел от оконца, нащупал дверь и стал осторожно возиться с засовом. Как видно, треугольный камень был вдвинут прочно,— засов не поддавался. Вдруг что-то громко звякнуло, камень попал прямо во втулку для засова и еще больше укрепил его.

Шум разбудил Маквалу, она испуганно прислушалась. Но все было тихо. «Кошка проклятая возится...» — решила она и снова заснула.

Наконец Онисе добился своего. Он просунул руку между рамой и дверью и вытащил засов. Маквала проснулась.

— Кто там? — спросила она и быстро накинула платье.

— Тсс! Тише! Не шуми! — ответил голос из темноты. Женщина задрожала,— она узнала голос Онисе,— но не растерялась.

— Хорош, видно, что пришел в такую пору. Не забывайся, смотри, не то не сдобровать тебе! — громко сказала она.

— Молчи, Маквала...— чуть слышно прошептал Онисе. Он запер за собой дверь на засов.

— Боже мой! Не знаешь ты жалости!— голос его задрожал. Он отошел от двери.

Столько было страдания и мольбы в этих словах, такая жалоба слышалась в них, что сердце женщины смягчилось и она ничего не ответила.

Онисе достал из поясной сумки длинную тонкую восковую свечу, свернутую колечком, нащупал головку с фитильком, вытянул, выгнул немного, поднес ее к тлеющим углям и зажег. Потом укрепил ее на вставленном в стену плоском камне и, скрестив руки на груди, устремил на Маквалу долгий, неподвижный взгляд.

Женщина подняла глаза, хотела что-то сказать, но промолчала, низко опустила голову и стала перебирать концы своих кос. Онисе стоял бледный и весь дрожал, будто ждал приговора.

— Зачем ты пришел, что случилось с тобой? — спросила наконец Маквала.

— Зачем я пришел, ты сама знаешь, а о том, что случилось со мной, могу тебе рассказать. — Онисе вздохнул.— Случилось то, что измучила ты меня, а помочь мне не хочешь!..

— Но чем могу я тебе помочь, чего тебе надо от меня?

— Истаял, иссох я, женщина! А ты все молчишь!.. Скажи мне, что ты надумала сделать со мной? Скажи, умоляю тебя!

— Милый ты мой! — порывисто воскликнула женщина, протянув руки к Онисе, но сразу же опомнилась, совладала с собой и поникла.

— Говори же, говори! — взмолился Онисе и шагнул к ней.

Женщина остановила его движением руки.

— Стой! Что ты делаешь? Зачем ты пришел ночью!.. Почему покрыл позором мое имя?..

— Потому что я люблю тебя! — крикнул Онисе с таким жаром, что камень расплавился бы, услышав его.

— Что же мне делать, Онисе?.. Ты любишь меня, но...

— Что «но»? — Онисе побледнел, холодный пот выступил у него на лице.

— Но... Я не люблю тебя!

— Что ты сказала? — медленно и тихо переспросил Онисе, и голос его оборвался.

Как удар грома, поразили горца слова Маквалы, пронзили его с головы до ног.

— Что ты сказала? — повторил он. — Ты не любишь меня? Зачем же ты целовала меня, зачем обнимала?.. Для чего околдовывала, обещала счастье?..

— Жалела тебя...

— Жалела? — горько усмехнулся Онисе. — Уж не тогда ли ты жалела меня, когда сердце мое было оглушено до беспамятства, таяло, сгорало... Жалела и из жалости снова опалила огнем. Это и есть твоя жалость! Ах, Маквала! Вижу теперь, злая, коварная ты и не пощадишь...

— Зачем клянешь меня?.. Богом и людьми отдана я другому и должна покориться...

— Лжешь!.. Не богом и не людьми ты отдана другому, а грубой силой, а ты ей подчинилась... Лучше бы тебе умереть. Сердце у тебя каменное!

Женщина чувствовала, что силы покидают ее. Душою и телом тянулась она к этому человеку, но знала,— близость с ним навлечет тысячи бед на ее голову, погубит их обоих. Она старалась быть твердой.

— Хорошо, Онисе мой!.. Называй меня, как хочешь, только уйди, оставь меня!

— Уйду, Маквала, уйду! Чего ты боишься? Счастье твое, что ты женщина, и я бессилен перед тобой. Но знай: если ты меня прогнала, одной из двух жизней конец! Жизни Гелы или моей. Пусть сбудется с нами, что суждено, лишь бы ты жила спокойно...

И Онисе, отвернувшись от нее, медленно пошел к двери.

Маквала застыла, как громом пораженная.

Она хотела отвести от него опасность, ради этого готова была пожертвовать собой, своей любовью, и вдруг увидела, что свершилось обратное: желая спасти любимого, она погубила его.

— Онисе! — кинулась она к нему. Онисе уже взялся за дверной засов.

Столько страсти и отчаянья было в ее зове, что Онисе вздрогнул и медленно обернулся. Оба молчали.

— Что тебе надо? — тихо спросил он.— Ты мне сказала, что не любишь меня,— всадила мне в сердце горячую пулю... Думаешь, что одной мало для меня...

И он резко повернулся к ней всей грудью.

— На, убей меня, не медли, не мучай!.. Убей меня, и конец всему! — взмолился он.

Маквала низко опустила голову.

— Нет, — прошептала она. — Я не хочу тебе зла... Нет, богом клянусь!.. Но уходи, уходи! — Она махнула рукой.

Онисе подошел к ней.

— Любимая! Зачем ты пытаешь меня?.. Так кошка с мышью играет: поймает ее, задушит, наиграется вдоволь и выбросит вон. А ты? Ни убить, ни отпустить меня не хочешь... Хоть бы ты бога побоялась... Будь ты мужчиной — сумел бы тебе отомстить!

— Онисе мой! Видит бог, как я жалею тебя за твои страдания...

Лицо Онисе посветлело.

— Ты жалеешь меня? — воскликнул он.

— Жалею, Онисе, так жалею, что жизнь свою готова отдать за тебя...

— Зачем же ты ранишь меня прямо в сердце, зачем опаляешь меня огнем?

— Будь я теперь девушкой, пусть бы небо обрушилось на меня, если б я не тебя назвала своим мужем, если б помыслила о другом! Но что же мне делать? Я не могу снова восстать против теми, снова стать посмешищем для всех!.. Ступай, Онисе, живи спокойно... Молод ты еще,— тебе что, счастливый! Разве какая девушка откажет тебе? В горах столько цветов, сорви любой из них! Будь спокоен, и я буду спокойна и счастлива счастьем твоим!

— И ради этого ты вернула меня? — усмехнулся горец.— Может, боишься, что мужа твоего убью?

— Я за тебя боюсь, милый!

— Тогда уйдем, бежим! — горячо воскликнул Онисе.

— Нет, Онисе, не надо говорить об этом. Стыдно мне...

— Змея, змея ты ядовитая! — отшатнулся Онисе. — Голову бы тебе размозжить!..

И Онисе стиснул рукоять кинжала, кровь прилила к лицу, глаза метали искры. Но это длилось одно мгновенье. Он схватился за горло, впился в него рукой.

— Нет, не тебя, не тебя...— прохрипел он.— Ты не виновата! Судьба отдала тебя другому, и пусть меня убьет его же рука! Прощай, Маквала! Будь счастлива!

И он, шатаясь, вышел за дверь.

Маквала упала, как подкошенная. Когда она пришла в себя, в комнате было пусто. Ночной мрак окутывал и душил слабое пламя свечи.

 

7

 

Шли дни. Маквала жила, как в тягостном забытьи. Она сама не могла понять, чего она ждет, на что ей решиться, чего желать. Как-то утром она с особенной силой почувствовала свое горе. Трудно стало дышать, сердце колотилось учащенно, мысль замерла, и всю ее охватило какое-то странное ощущение; тело отказывалось ей служить, ноги ее ослабели, глаза потухли, взгляд безжизненно приковался к одной точке. Обессиленная, источенная внутренним недугом, стояла она неподвижно, как изваянная из камня.

Вдруг шум в ушах, полнозвучный, как шум реки, потряс и оглушил ее. В глазах потемнело. Горечь воспоминания залила сердце сладкой тоской. Она глубоко вздохнула, словно пробудясь от долгого сна, чувство жизни возвращалось к ней.

— Погибла я?! — воскликнула она.— Нет, пусть я умру, но Онисе должен жить! — И, одержимая одной мыслью, она кинулась вон из дома, туда, где надеялась найти Онисе.

Она бежала, не чувствуя усталости. Лицо ее пылало, платок соскользнул с головы, волосы развевались по ветру.

— Разве может умереть Онисе? Я не могу жить без него! — время от времени восклицала она.

Сила долго сдерживаемой страсти овладела ее душой, тщетны были все ее старания не поддаваться этой страсти. И теперь, когда она почувствовала, что может навеки потерять Онисе, ее окаменевшее сердце затрепетало, она потеряла голову и всецело отдалась своему всепоглощающему чувству. Теперь она могла крикнуть всему свету: «Я ищу Онисе, я хочу быть с ним, я не стыжусь этого, потому что люблю его, люблю больше чести своей!»

Она готова была отдать свою жизнь, лишь бы только раз, еще один раз взглянуть ему в лицо, сказать ему: «Ты — моя жизнь» и потом умереть. Она не замечала ничего вокруг и все бежала, бежала.

Какой-то пастух увидел бегущую женщину.

«Несчастная! Верно, помешалась!» — подумал он.— «Надо ее поймать, а то бросится со скалы, погибнет!»

И он спрятался за камень. Женщина приближалась.

— О!.. Кажется, Маквала! — воскликнул он. — Ей-богу, так и есть! Что с ней?

Он вышел ей навстречу из своего укрытия.

— Маквала, Маквала! Что с тобой, бедняжка? — окликнул он ее.

Она ничего не слышала, не замечала.

Пастух подбежал к ней, ухватился за развевающийся подол ее платья.

— Да что с тобой, женщина? — крикнул он.

Маквала вскрикнула от неожиданности. Потом бросилась. пастуху на шею.

— Бежиа, Бежиа! Скажи мне, бога ради, где он?

— Кто? — удивленно спросил Бежиа.

— Да он, он! Он ведь сюда ушел, в эту сторону. Ты должен был его видеть... Скажи мне, умоляю тебя... — задыхаясь, расспрашивала женщина удивленного пастуха.

— Да скажи ты толком, кого ищешь! Не понимаю я! — рассердился пастух.

— Онисе ищу я, Онисе!.. Он сюда пошел...

— А!.. Вашего сотоварища?

— Да, да, Бежиа! Скажи, куда он пошел?

— Ну, видел я его! — степенно ответил Бежиа, удивляясь, что женщина так настойчиво ищет чужого мужчину. — Он шел в горы, к стадам. Да такой веселый, словно со свадьбы возвращался.

Женщина вдруг замерла, очнулась, точно ее облили холодной водой.

— Веселый, ты говоришь? — спросила она упавшим голосом.

— Ну да, веселый! А отчего ему не быть веселым, он ведь жениться собрался.

— Жениться?

— Да, жениться хочет!

Маквала молчала. Лицо ее то вспыхивало, то погасало. Вдруг гнев сверкнул в ее глазах.

— Лжешь ты, лжешь! Богом клянусь, лжешь! Пастух не ожидал такого нападения и смешался.

— Зачем сердишься? Я правду говорю, да поможет мне благодать Пиримзе.

— Кто тебе говорил об этом? Кто? — не унималась Маквала.

— Сам сказал... Такая, говорит, красивая, что звезды с неба срывает!

У женщины пересохло в горле, мертвенная бледность разлилась по лицу.

— Сам тебе сказал? — глухо повторила она и натянула платок на распустившиеся волосы.

— Да, сам... А что?

— Нет, так, ничего! — Маквала поправила платок и отвернулась от пастуха, чтобы скрыть две жемчужины, скатившиеся из ее глаз.

— Дай ему бог! — добавила она.— Ему давно жениться пора, человек зажиточный, может семью прокормить!.. — и она, повернувшись, пошла домой.

— Маквала! — остановил ее Бежиа.

— Ну, что тебе? — раздраженно спросила она. Дорого бы дала она за то, чтобы остаться одной, избавиться от назойливых вопросов Бежиа.

— Скажи мне, бога ради, что стряслось давеча с тобой?

— А что? — хмуро спросила Маквала.

— Я так, просто спросил.

— Какое тебе дело до меня! — прикрикнула она на пастуха. — Почему ты ушел от стада?

— Припасы у нас кончились, есть нечего.

— А почему вовремя не прислали, кто виноват?

— Откуда мне знать? Старший говорил, что сами доставят нам припасы, а мы не могли оторваться от дойки овец.

— Как я могла доставить, если я в доме одна, да и лошадь в горы угнали. Даже зерно не смолото, — озабоченно вздохнула Маквала. — Возвращайся теперь в горы и коня приведи. А я тем временем схожу на мельницу и завтра хлебов напеку.

— Ладно, — сказал пастух и зашагал по дороге.

— Постой, — окликнула его Маквала, — пойдем ко мне, я тебя накормлю.

— Нет, не хочу я есть.

— Почему отказываешься? — участливо спросила Маквала и, чтобы загладить свою давешнюю строгость, стала настойчиво и ласково приглашать пастуха.— Ты не обернешься до рассвета, проголодаешься! А кстати поможешь мне зерно на мельницу отнести.

Пастух согласился. Они дошли до дома. Трудно было Маквале приниматься сейчас за обычную работу, но для горских женщин ничего нет важней их обязанностей по дому, и она с опечаленным сердцем стала торопливо готовить зерно для помола.

Нелегко давалось ей каждое движение совком, но она мужественно продолжала свое дело, и скоро мешок был наполнен зерном. Зерно отнесли на мельницу, и Маквала осталась там дожидаться помола.

А пастух, попрощавшись с ней, пошел в горы, где паслись табуны. Надвинулась ночь, кутая землю в черный покров. Снизу, из ущелья, медленно крался туман, радуясь тому, что погасло солнце, и как бы пробираясь украдкой к своей возлюбленной, а богатыри-утесы, гордо закинув головы, ждали счастья в таинственной тишине.

 

Трудно приходилось Онисе. Он решил расстаться с Маквалой навсегда, вырвать из сердца ее образ, а если не сможет, — умереть самому. С этим решением вышел он из села, и ему сперва как будто даже стало легко. Он удивлялся, как быстро овладел он собой, как скоро стал забывать чарующий взгляд Маквалы.

Как-то сидел он среди пастухов за ужином. Все кругом шутили, смеялись, только один Онисе был, как всегда, сосредоточен и молчалив.

Вдруг в сумерках раздались звуки пандури. Кто-то приближался к ним, перебирая струны и грустно напевая. Неизвестный пел о том, как однажды охотник пошел охотиться на туров. Он поскользнулся и упал со скалы, но зацепился за уступ оборами чувяков и повис над пропастью. Он попросил своего верного друга, собаку, рассказать о его беде одной только женщине, возлюбленной его. Собака не доверяла возлюбленной; не ей одной принесла она скорбную весть, но также и матери юноши.

Возлюбленная сказала: «Чтоб его глаза провалились, не подымался бы в горы, если не умеет ходить». А мать взвалила на спину тюфяк, оповестила деревню о том, в какую беду попал ее сын, и поспешила к нему. Из села пошли люди на помощь, была среди них и возлюбленная охотника. Рядом с ней, ломаясь и кривляясь, выступал богато разряженный юноша, девушка часто поглядывала на него, играя глазами. Вот подошли они к месту беды, и нечто страшное предстало их глазам. Мать разостлала тюфяк под скалой, чтоб облегчить падение сыну, спасти его. Подбежала девушка, сняла с головы шелковый платок и закричала: «Эй ты, трус, чего испугался? Ты только двинься, шевельнись сильнее, оборвутся оборы и полетишь ты вниз. А я раскину свой платок и поддержу тебя, чтобы ты не разбился». Поверил охотник словам возлюбленной, сорвался с высоты и разбился насмерть. Мать, прощаясь с сыном, испустила дух. А возлюбленная охотника, медленно удаляясь, шла по гребню холма под руку с пестро разряженным юношей.

Игравший на пандури окончил песню, подошел к пастухам, поздоровался с ними. Его заслушались и потому не сразу ответили на приветствие.

— Преданнее матери никого нет на свете, ей-богу!— воскликнул кто-то из сидящих, и снова завязалась беседа.

Один Онисе был по-прежнему мрачно-задумчив. Глубоко запали ему в сердце слова песни. Все ушли, а он все сидел неподвижно. В душе его копилась печаль, кругом царила скорбная тишина.

— Изменила, значит! — тихо проговорил он, — верно, и мне изменяет!.. За что? Разве другой может полюбить ее так, как я ее люблю? Нет, клянусь богом, нет! — воскликнул он и две скупые слезы обожгли его щеки.

Онисе нащупал рукой ружье, поднялся с места и с той поры не возвращался больше на стоянку пастухов.

Редко встречаясь с людьми, он одиноко бродил по горам.

 

8

 

Скитаясь в горах, он одичал, стал сторониться людей, чуждаться себе подобных. Все мысли его, все представления, рожденные его взволнованным воображением, каждый его вздох — весь этот трепетный душевный мир принадлежал Маквале и был так сладостен для мохевца, что не мог он позволить чужому взору заглянуть в этот мир. Воя жизнь Онисе была отдана ей, и он, как скупец, тайком от всех, для себя одного благоговейно приоткрывал ларь своих сокровищ, один, без свидетелей, восторженно перебирал свои богатства.

Каждый раз, когда овладевала им тоска по Маквале, перед ним возникал ее образ, который он мысленно ласкал. Он взбирался на вершины гор и подолгу глядел оттуда на дальние горы, грозные или нежно-влекущие, глядел с неотступным вниманием, словно изучал в них каждую линию, каждый изгиб. И снова образ Маквалы вставал перед его мысленным взором — ангельски-добрый, когда сам он был добр, искушающе-злой, когда сам он был зол и жесток.

Песня пандуриста оставила глубокий след в его душе, тяжелым камнем легла ему на сердце. Его одолевала мысль: «А что, если она изменяет и мужу, и мне?» И груз этой мысли был для него слишком велик. Он сгибался под ним, силы покидали его, наступал распад всего его существа, и тогда он бывал жалок. Как змея, обвивалась вокруг него тайная эта мысль, точила его, вгрызалась в сердце, сосала кровь.

Но даже и эта титаническая борьба не могла его сломить, и, сбросив с плеч минутную слабость, он снова выпрямлялся, гордо закидывал голову и бросал вызов жизни: «Люблю Маквалу, и она будет моей!» Неодолимая страсть дышала в его словах. Чувствовалось, что нет преград для этой силы, и только одна смерть способна уничтожить ее.

Однажды Онисе был особенно мрачен. Вся жизнь представлялась ему холодной, тесной могилой. Железным обручем стянула его сердце тоска, стянула с такой силой, что даже стон не мог вырваться из его груди. Разум мутился, в глазах темнело, горько кривился пересохший рот, ноги его подкосились. Он опустился на землю, чтобы дать отдых своему обессиленному телу. В глазах блуждала дрема, и он смежил веки. Сон вился над ним, но не мог покорить его, и он долго боролся с изнуряющим полузабытьем. Голова кружилась. Он попытался привстать, но вдруг упал, как подкошенный; сон сразил его наконец; измученное тело потребовало восстановления сил.

Он спал с утра до полудня крепким сном, ни разу не шелохнулся. Но лицо спящего дышало жизнью: брови хмурились, на лоб набегала тень. Сон стал глубже, и постепенно покой разлился по лицу, морщины разошлись, грудь задышала ровней. Легкая улыбка скользила по губам, лицо осветилось радостью. Онисе рассмеялся во сне и проснулся. Долго не открывал он глаз, чтобы продлить счастье, подаренное ему сновиденьем. Наконец он приподнялся, провел рукой по лбу.

— Проклятие! Не смог выспаться! — вздохнул он и спустился к роднику. Он освежил лицо холодной струей, утерся полой чохи, пригладил волосы мокрой рукой и присел тут же на камень.

Долго предавался он своим печальным мыслям. Потом тихо запел:

 

«Что, гора, ты в туманы закуталась?

На пути молодецком не стой!..

Иль за гребнем твоим мою милую

Обнимает чужой?..»

 

И вдруг глаза его загорелись мрачным огнем.

— Обнимает чужой?! — воскликнул он и вскочил.

Щеки его пылали, спокойное лицо стало грозным, метало молнии.

— Нет, богом клянусь, Маквала! Если не мне, так и другим ты не достанешься!.. Я люблю тебя, и ты моя навеки!..

 

«Лучше слов, что я придумал,

Не придумал человек!

Лучше умереть однажды,

Чем терзаться целый век!..»

 

— Да, лучше, лучше умереть однажды, так лучше! — воскликнул он и стал спускаться с горы.

Онисе шел твердой, стремительной поступью, пот катился градом по его лицу.

Огибая выступ скалы, он вдруг столкнулся с быстро шедшим человеком.

— Здорово, Онисе! — воскликнул встречный. Онисе смешался.

— Бежиа, ты? — остановился он, в душе проклиная эту встречу.

— Куда путь держишь? — спросил с любопытством Бежиа.

— Никуда. Соскучился, решил на охоту пойти.

— О-о! — удивился Бежиа.— Турья голова тебе, турья голова! —приветствовал он Онисе обычным приветствием охотников. — Дай бог тебе удачи!

Онисе смущал его испытующий, недоверчивый взгляд.

— А зачем ты вниз идешь? — не выдержав, спросил пастух.

— Хочу поохотиться по ту сторону гор.

— А почему? Разве здесь не лучше?

— Нет, здесь пастухов много и зверь напуган.

— Ну, дай тебе... Задержал я тебя!..

— Нет, что ты?.. Ты парень удачливый, у тебя счастливый глаз, ты не сглазишь.

— Дай тебе бог удачи! А скажи, пожалуйста, талисман — железное кольцо, выкованное в безмолвии, — у тебя есть?

— А зачем мне оно?

— Как зачем? Ты, значит, не знаешь ничего? Вот я тебе сейчас расскажу, как это бывает... Встанет кузнец в страстную пятницу, не вымолвит ни слова, ни куска в рот не возьмет, ни глотка не выпьет, и так, натощак, не произнеся ни звука, раздует горн и скует кольцо железное и всякого, кто будет носить то кольцо, оградит оно от зла и от глаза дурного.

Онисе нетерпеливо ждал окончания рассказа, слышанного им тысячи раз.

— До свидания, Бежиа! — стал он торопливо прощаться.

— Ты что, друг, разве спешишь? Посидим, отдохнем немного.

— Некогда, опаздываю.

— Ну, давай отдохнем!

— Где ты был, что так устал?

— А вот присядем, тогда расскажу. Они сели на камень у края дороги.

— Еще до рассвета пришлось мне гонять коз проклятых, разбрелись они... Как только вернулся, меня послали в деревню за хлебом, мы без куска хлеба остались; когда спустился вниз, оказалось, что лошадь отправили пастись в горы. Теперь иду за лошадью.

Онисе насторожился. Ведь Бежиа работает пастухом у Гелы, значит, он был у Маквалы, видел ее. О, теперь Онисе готов был до полуночи не расставаться с ним! Бежиа видел Маквалу, стоял рядом с нею, теперь эта нежданная беседа с пастухом показалась ему бесценным подарком.

«Только, что за проклятье! — думал Онисе. — Ни разу не упомянет о ней!»

Бежиа, как нарочно, ни словом не обмолвился о Маквале. Он тарахтел без умолку, как неисправный мельничный жернов, вертел языком безостановочно, но ни одного зернышка для жадного слуха Онисе!

— Бедняга, как намучили тебя! — сказал наконец Онисе.

— Да уж, где нам, крестьянам, отдыхать, да еще батракам! Пришел я домой уставший, хотел отдохнуть, а тут Маквала за конем послала, не смог я ей отказать, сразу же и пошел.

— Маквала? — наконец-то губы Онисе произнесли вслух священное имя. Кровь прилила к его лицу, он принялся кашлять, чтобы скрыть свое волнение.

— Да, Маквала... Что ни говори, а такой женщины нет в наших горах. Богом клянусь, ей отказать невозможно ни в чем.

— Ишь, как ты о ней говоришь! — неловко попытался пошутить Онисе, изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрожал.

— А отчего не говорить? Добрая она... Не спросит человека, почему он брови насупил, развеселит его, утешит... А сердце какое? А нрав? Нет, не иначе, как сам владыка был ее восприемником!..

— А сердце у нее доброе? — спросил мохевец.

— Доброе, да еще какое! Слов не найдешь, чтоб ее восхвалить достойно!.. Только жаль ее, одна дома, много забот у нее по дому.

— Разве так уж много? — участливо спросил Онисе.

— А как же? Большое хозяйство, двор, скота много... Все надо в исправности держать... Ты что дрожишь-то весь? — прервал свои разглагольствования Бежиа, пристально вглядываясь в Онисе.

Онисе насторожился. Как бы не опорочить недоброй молвой дорогое имя!

— Это ничего... Просто зябну.

— Уж не лихорадит ли тебя?

— Нет, откуда в горах лихорадка? Просто холодно стало.

— В низине можно схватить!

— Можно... — согласился Онисе.

— Так ты ее, к тому же, и красивой считаешь? — осторожно спросил он.

— Кого? Маквалу? Звезда, с неба сорвавшаяся, — вот кто она!

При этих словах Онисе потерял всякую власть над своим сердцем, стон вырвался из его груди.

Бежиа снова испытующе глянул на него.

— Что с тобой?

— Должно быть, и вправду в низине схватил лихорадку! — сдался на этот раз Онисе.— А мне что-то не очень нравится ваша хваленая Маквала! — небрежно бросил он.

— Что? — удивился Бежиа,— нездоров ты, потому и болтаешь глупости. Ее красота всех с ума сводит, а ты говоришь, — не нравится?

— Нет, не нравится! Муж ее вернулся, что ли?

— Нет... его зимнее пастбище зноем повыжгло, он спустился пониже, нового ищет.

— И жену оставил одну?

— Совсем.

— Как он решается ее одну оставлять?

— Отчего же?.. Она — женщина надежная: кого избрала, тому и верна.

— Возможно, да только женщине всегда трудно одной.

— Уж не сидеть ли мужу весь век с женой! Когда же дело делать? Не годится так. А за Маквалой нет надобности присматривать, никто не собьет ее с пути, — убежденно заключил Бежиа. — Вот и сейчас она одна на мельнице, — дожидается помола.

Онисе вздрогнул. Глаза его засверкали.

— Как ты сказал? — он схватил Бежиа за плечо.

— А что такое я сказал? — растерялся Бежиа.

— Ты правду говоришь, что Маквала одна, совсем одна осталась на мельнице... Говори скорей! — Онисе охрип от волнения. Испуганный насмерть Бежиа извивался у него в руках. Он ничего не мог понять.

— Ей-богу, правду говорю! — жалостно оправдывался он.

— Совсем одна?

— Одна, одна!

— Хорошо! — Онисе отпустил Бежиа.— Ступай теперь своей дорогой. Да смотри, держи язык за зубами... Никому не проговорись о том, что встретил меня здесь, не то, бог свидетель, ничто и никто тебя не спасет!

Бежиа поклялся, что будет молчать. Он взвалил на плечи свои пожитки и, попрощавшись с Онисе, зашагал своей дорогой.

— Постой! — остановил его Онисе.

— Что еще? — испуганно оглянулся Бежиа.

Онисе подошел к нему вплотную и спросил, понизив голос:

— Она на мельнице?

— Да!

— Одна?

— Одна!

— Никого к себе не ждет? — допытывался Онисе, пронизывая взглядом бедного пастуха.

— Я сам проводил ее туда. Зерно отнес на помол и оставил ее одну.

— Прощай, Бежиа, прощай! — вдруг заспешил Онисе.— Только, братством тебя заклинаю, помни, о чем я просил тебя, забудь о нынешней встрече. Как будто ты и не видал меня вовсе и ничего не слыхал обо мне...

— Ну, так вот что, Онисе,— скажу тебе прямо,— если бы я расстался с тобой так, как давеча, обиженный тобою, я, пожалуй, рассказал бы кому-нибудь о нашей встрече, об обиде своей. А теперь — пусть эта пуля пронзит мне сердце, если я выдам тебя.

С этими словами он вынул пулю из гнезда газыря и протянул ее Онисе.

— Пусть умрет Онисе, лишь бы тебе долго жить,— и Онисе дал ему взамен свою пулю.

Этим нехитрым обычаем скрепили они свое братство и отныне обязались быть верными друг другу в радости и горе.

И тотчас же острый выступ скалы скрыл их друг от друга, и каждый пошел своей дорогой, думая о своем.

 

9

 

Около полуночи Онисе достиг спуска в Снойское ущелье. Высоко в небе ярко пылала луна, в ущелье таился туман. Омытый лунными лучами, он расстилался мягким ватным плащом. Онисе зашагал вниз по спуску и сразу же укутался в туман. Луна как бы скрылась за облака, но сумрак все же был пронизан ее лучами, и легкий, рассеянный свет озарял окрестность. Отяжелевший воздух слегка колыхался от ветра и обдавал свежестью разгоряченное лицо горца.

Густая белая пелена скрывала алмазно-сверкающих богатырей. Временами порывы ветра разрывали эту пелену, и тогда то тут, то там из белизны вставала черным видением огромная, недосягаемая глазам вершина.

Иногда над высоко взметнувшейся горой вспыхивал венец из звезд. А туман то вздымался, словно боясь прикоснуться к земле, то жадно приникал к долине, вновь и вновь притягиваемый ее красотой.

Все кругом непрестанно менялось, все было неверно и зыбко, но уверенно шагал Онисе, нетерпеливо всматриваясь в ложбину и не понимая, близко она или далеко, потому что тропинка, по которой он шел, петляла и извивалась.

Ветер всколыхнул, разорвал туман, погнал его клочьями вверх. Перед Онисе распахнулась долина, по которой спокойно вилась река Сно. По берегам вразброску чернели маленькие мельницы, плетенные из лозняков. В сумраке они терялись среди валунов.

Тоскливо забилось сердце. Еще быстрей зашагал Онисе. Он не щадил себя, но путь казался томительно долгим, шаги — тяжелыми, медленными. Всей душой, всей страстью своей устремился он к знакомой мельнице. Ожидание встречи с любимой кружило голову, но тревога неизвестности терзала грудь. А что, если в этот час, в час, когда сердце Онисе озаряет священное и чистое пламя любви, что, если в этот самый час Маквала дарит ласки другому, чтобы залить ядом сердце Онисе?

Всей силой своей души Онисе рвался вперед. Как девушке жених, как рыбе вода, как птице воздух, — так непреложно желанна была ему маленькая избушка где рдела его роза, где таилась его горлинка. И в то же время невыразимый страх рвал его сердце на тысячи клочьев, ноги подкашивались от отчаяния и ужаса, от неизвестности. Ураган чувства бешено кружил его бедное сердце, и нечеловеческая сила несла его вперед.

Вот луч света из окна мельницы ударил в лицо Онисе. Горец вздрогнул, застыл на месте, как вкопанный. Он тяжело переводил дыхание, не смея ступить ни шагу вперед. Не горячей ли пули испугался он, не удара ли кинжала в сердце? А ведь Онисе не слыл трусом!

Нет, не смерти страшился он, с улыбкой готов он был встретить любую опасность, отразить самого дерзкого и яростного врага! Здесь подстерегала его иная опасность в облике женщины, взамен стрел вооруженной влажно сияющим взглядом, взамен петли — колдовской улыбкой прекрасных губ, взамен щита — непреклонностью. Женщина сразила, попрала его, лишила его сил, заворожила, обратила его в покорного своего раба.

Долго он силился сбросить с себя оцепенение, — напрасно! Наконец рванулся вперед, беззвучно подошел к избушке и прислонился к стене, чтобы не упасть. Так стоял он под оконцем, не смея заглянуть в него, не смея поднять глаз на льющийся оттуда свет. Но вот он поборол себя, приподнялся на цыпочках и приник к свету.

Маквала сидела перед очагом на раскинутой бурке. Она была без нагрудника, ворот рубахи расстегнулся и обнажил юную белую грудь. Женщина прислонилась спиной к мешку с мукой и откинула на него усталую голову. На шее под прозрачной тонкой кожей чувствовалось едва уловимое пульсирование крови в голубоватых жилках, глаза, под опущенными веками, были окружены надежной стражей длинных, черных ресниц. Розовые отсветы очага лежали на кротко приоткрытых губах, на точеных ноздрях, трепетно вздрагивавших в лад дыханию. Печать божественного лежала на этом нежном, влекущем лице, и в то же время веяло от него усталостью и изнеможением. Черные вьющиеся волосы охватывали венцом высокий лоб, пленительная родинка оттеняла бархатистую свежесть щеки. Одной рукой женщина прикрыла грудь, словно убаюкивала ее. Другая соскользнула вдоль колен и сияла на черной бурке безупречной своей белизной.

Онисе изнемогал от боли и гнева, терял рассудок, но не мог оторвать от нее глаз. Ему так же трудно было теперь не глядеть на нее, как прежде трудно было решиться заглянуть в окошко и увидеть ее. Юноша пьянел от муки, и все же глядел, глядел с неутолимой жаждой... А женщина словно и не спала, а ушла в какое-то бездумное забытье.

Вдруг она встрепенулась, широко открыла глаза, сладко потянулась, провела рукой по лицу. Откинула назад спутавшиеся косы и тяжело вздохнула. Потом снова прислонилась к мешку и глубоко задумалась, подложив руки под голову. И вдруг она запела вполголоса:

 

«О, ласточка, здесь щебечи,

Звени под оконцем моим!

Коль вправду ты любишь меня,

Зачем улетаешь к другим?»

 

Быть рядом с ней, прикоснуться к ней, ласкать ее — только это одно всепоглощающее желание теперь овладело Онисе. Он кинулся к двери, постучал.

Маквала замерла, прислушалась. Стук повторился еще сильнее, еще громче,

— Маквала, Маквала! — исступленно звал Онисе. Маквала подбежала к двери, схватилась за засов.

— Любимая, любимая, разве ты не слышишь меня? — колотил в дверь Онисе.

— Кто там, что тебе надо? — вся дрожа, отозвалась Маквала.

— Открой, это я, открывай скорей, если не хочешь, чтоб моя кровь обагрила тебя!

— Зачем ты пришел ночью? Не открою! — робко защищалась Маквала.

— Любимая! Дай взглянуть на тебя, дай еще раз посмотреть на тебя, а потом, клянусь богом, накормлю воронов своим телом.

И было столько неукротимой страсти, безутешной мольбы в голосе Онисе, что женщина испугалась.

— Онисе!

— О! — воскликнул Онисе, словно горячая пуля ударила ему в сердце, — открой, открой!.. Я взгляну на тебя и уйду... Уйду навсегда... Только без тебя не могу, не могу не взглянуть на тебя... Открой... Я не могу больше жить, не для жизни я больше...

Маквалу пронзил страх за Онисе. Дольше не в силах бороться с собой, она отодвинула засов, и дверь распахнулась.

Онисе, шатаясь, перешагнул порог и припал к косяку. Он похож был на умирающего: лицо бескровно, глубоко запали глаза.

Маквала словно оцепенела. Она низко склонила голову, опустила глаза, и только ее тонко очерченные ноздри слегка вздрагивали.

Казалось, не было на свете силы, способной удержать их вдали друг от друга, а теперь они стояли рядом и боялись шелохнуться, боялись вздохнуть. Онисе глядел на трепещущую Маквалу и с робостью, со страхом ждал ее приговора. Маквала не смела поднять глаз на Онисе, чувствуя пронизывающую силу его взгляда; счастье переполняло ее. Она, любящая, не столько видела, сколько чувствовала его бесконечно усталое лицо, с такой любовью, мольбой и призывом, с таким горестным отчаянием обращенное к ней.

Ей трудно было говорить. Да и что могла она сказать? Упрекать его в том, что пришел к ней? Но ведь все ее мысли, все ее душевные мольбы неизменно были обращены к нему, чтобы пришел он, чтобы хоть раз ей удостоиться встречи с любимым, хоть раз еще изведать счастье, сказать ему о своей беспредельной любви. Открыть ему всю свою душу. Слить свое сердце с сердцем единственного! Да, но ведь Бежиа сегодня рассказывал ей, что Онисе собирается жениться на другой и что он счастлив и радостен.

Маквала вздрогнула, чаша ее испытаний переполнилась, она заговорила тихо, властно.

— Зачем ты пришел? — сердце громко колотилось в груди.

— Я люблю тебя! — твердо сказал Онисе.

Наступило молчание. Волна счастья и надежды снова залила Маквалу.

— Ты меня любишь? — безотчетно спросила она, подняла на него свои лучистые глаза и тотчас же снова опустила их.

Он гордо выпрямился, подошел к ней, почувствовал — победа за ним, и лицо его озарилось.

— Маквала! Мы встретились и полюбили друг друга. Потом старались забыть друг друга... и не смогли. Не по нашей воле это случилось и не в нашей воле расстаться... Я старался, видит бог, старался удалить тебя из своего сердца, вырвать с корнем любовь к тебе, каленым железом выжечь твой образ из своей груди, но только напрасно измучил себя: весь истаял, сгорел, и вот снова пришел к тебе!..

Онисе говорил спокойно и твердо, сам веруя в то, что говорил. Слова шли из сокровеннейших глубин его души, где закалялись они, очищались в огне любви.

Женщина покорялась этой уверенной силе, его голос, слова его проникали ей в душу, она таяла, растворялась в них, безмолвно им подчинялась.

Онисе обнял ее, привлек к себе, крепко обхватил руками, заглянул ей в глаза.

— Желанная!..— тихо, почти шепотом, говорил он.— Родная моя!.. Скажи мне... Я в последний раз пришел к тебе, скажи, куда мне деваться, что делать? Будешь ты когда-нибудь моей?! — голос его оборвался. — Нет? — спросил он одними губами.

Она замерла, притаилась, почти не дышала, как заяц, чуящий близость орлиных когтей.

— Скажи, любимая, скажи! — молил Онисе, все крепче сжимая ее в объятиях.

Сладкая истома охватила Маквалу, она поникла бессильно, и вдруг стон вырвался из ее груди; вскинув гибкие руки, она обвила их вокруг шеи любимого. Онисе приник к ее губам долгим жарким поцелуем.

— Маквала! — простонал он, легким движением подхватил ее на руки и стал покрывать поцелуями.

Тлеющие угольки в очаге погасли, подернулись пеплом. Мрак залил мельницу. В глубокой тишине изредка слышался только воркующий шепот влюбленных: они призывали в свидетели бога на небесах и жизнь свою на земле, что будут вечно принадлежать друг другу, навеки сольются воедино.

 

10

 

Безоблачны были первые дни их счастья. Созданные друг для друга, слишком долго томились они друг без друга и теперь самозабвенно отдавались радости встречи, и эта радость заполняла все их часы.

Каждый вечер, после часа крестьянского ужина, встречались они, и пламя любви жгло их, и не было у них досуга, чтобы пораздумать о будущем.

Так всегда пролетает весна человеческой жизни. Редко кого посещает она во всей своей пышности, но если приходит, заставляет забыть обо всем и обо всех на свете.

Время шло, близился срок возвращения Гелы. А влюбленные не только не ждали его, но словно и не допускали мысли о таком бедствии.

Как-то Онисе пришел к своей любимой в назначенный час, крепко обнял ее, едва переступив порог.

— Почему ты опоздал? — ласково спросила Маквала.

— Разве опоздал? Вон взгляни! — и Онисе указал ей рукой на вечернюю звезду.

Маквала посмотрела на небо и улыбнулась, лучистая радость замерцала в ее глазах. Звезда еще не успела дойти до отмеченной ими черты,— значит, Онисе пришел раньше условленного часа.

— Не знаю, — капризно ласкаясь, говорила Маквала,— мне показалось, что уже скоро рассвет.

— Ах ты, моя ворчунья! — улыбнулся Онисе.— Обманываешь меня!

— Нет, нет! — пьянея от близости любимого, шептала Маквала.

Они вошли в комнату и сели рядом на скамейку. Маквала склонила голову на плечо друга, искоса взглядывая на него. Онисе казался озабоченным. Дни счастья отучили ее от грусти и даже от простой повседневной скуки. Много горя, много забот выпало на долю Маквалы, но близость любимого излечила ее раненое сердце, и она, полная радости, забыла о печалях.

«Онисе любит и любим... О чем же он может грустить?»— думала Маквала.

— Милый! — сказала она. — Не грусти так, а то, ей-богу, заплачу.

Онисе восторженно, благодарно взглянул на нее.

— Разве могу я грустить, когда ты со мной? Как солнечный луч, поселилась ты в моем сердце, навсегда озарила его.

— Тогда отчего ты молчишь?

— Так просто, задумался...

— Нет, не хочу я печальных дум, не хочу горя! Говори, говори со мной все время, я хочу слышать тебя!

— Жизнь моя!.. Что мне делать, как мне ласкать тебя, чтобы утолиться твоей любовью? Чем отплатить тебе за счастье, как суметь никогда не огорчать тебя, не печалить твой взор?

— Сам не будь печален, — буду и я всегда радостной.

Онисе снова поник головой, задумался.

— Ты опять? — встревожилась Маквала.

Онисе поднял глаза на женщину, изведавшую в жизни так много горя и все же сумевшую сохранить всю чистоту свою и наивность.

— Маквала, сегодня я узнал, что Гела скоро вернется домой.

— Гела? — побледнела женщина. — Кто тебе сказал?

— Из Чечни вернулись пастухи, они и сказали.

Долго сидели они в глубокой задумчивости.

— Маквала! — прервал молчание Онисе. — Мы были так счастливы, что позабыли обо всем... Готовься в путь, — пора нам уходить.

— А как мне готовиться?

— Мало ли? Пошить, постирать. Только много вещей не бери с собой. Трудно нам придется.

— А я ничего и не хочу.

— Когда же мы уйдем?

— Хоть сегодня.

— А ты не спрашиваешь, куда?

— Зачем спрашивать?

— А вдруг тебя потянет в другие места?

— С тобой мне всюду рай.

— Маквалаиси! Кто тебя, такую чудесную, породил? — Он горячо обнял ее.— Значит, я послезавтра приду, и мы, помянув бога, тронемся в путь!..

— Хоть сейчас же!

На рассвете Онисе простился с Маквалой и пошел в горы. Он решил продать отару, собрать хотя бы столько денег, чтобы в новых местах, до обзаведения новым хозяйством, не обречь Маквалу на горькую нужду.

Он шел спокойно-радостный и думал о будущем. Но когда он достиг тех мест, где паслась отара, и увидел раскинувшееся по родным склонам стадо, тоска сжала ему сердце. Только теперь почувствовал он, как трудно ему будет расставаться с местами, где протекало его детство, вся его жизнь, где вкушал он и горе и радости, где научился чувствовать и думать. Шум родных ручьев ласкал и убаюкивал слух Онисе. Ему чудилось, что огромные, голые и бесплодные скалы таят в себе необъятные силы, и даже блеяние овец звучало для него, как песня

Все вокруг,— от горделиво-синеющего высокого неба и величавых гор до самого мелкого щебня,— все здесь было безмерно дорого Онисе, и расставание стоило ему полжизни. Но он любил Маквалу, и ради того, чтобы обладать ею, сохранить ее, он готов был, не задумываясь, отдать всю свою жизнь.

А стадо, обреченное на продажу, благородная скотина, охраняя которую он провел столько бессонных ночей! Многих нежных чувств лишался он, расставаясь со всем, что любил с детства, с чем прожил всю жизнь. Но любовь требовала, чтобы он отказался от всего.

Онисе созвал пастухов и сказал им, что решил продать свое стадо, потому что ему нужны деньги. Это известие поразило пастухов, но все они считали, что только крайняя нужда могла толкнуть его на этот шаг. Все высказывали ему сочувствие, как в большой беде. Так приняли пастухи решение Онисе. Однако народ, теми, смотрел на дело иначе.

В те времена суждение народа, общины, еще сохраняло свою древнюю силу. Теми был единой семьей, и беда любого из его членов считалась общей бедой. Община защищала своих членов, заботилась о них. Тем же платил своей общине каждый из них. Жизнь вне теми, в стороне от него представлялась невозможной. Каждый чувствовал себя под защитой своей общины. Оскорбление человека принималось как оскорбление общины, и это придавало каждому чувство гордости, внушало силу и непреклонность.

Когда теми узнал о решении Онисе, он пожелал, пользуясь своим правом, спросить у него отчета в его делах и, если в этом будет надобность, помочь ему.

Старейшие собрались, озабоченные не только тем, что единая их семья может потерять одного из сильных членов общины, а тем, что пример одного мог пагубно отразиться на других, мог развалить, ослабить общину. Не посягая ни на чью собственность, община считала своим долгом всеми мерами воздействовать на сознание своего члена, доказать ему всю неосновательность принятого им решения.

И когда Онисе беседовал со своими пастухами о продаже овечьего стада, к нему подошел Бежиа и передал, что на Ваке-Мта собрались старейшие и требуют его к себе.

Онисе попросил пастухов поскорее найти покупателя и пошел с Бежиа.

По дороге Бежиа рассказал Онисе, что сход теми собрался ради него.

— Зачем ты хочешь продать овец? — опрашивал Бежиа Онисе,— ведь труд свой на них положил, от зверя их охранял, растил их, как детей родных.

На Ваке-Мта, на лугу, собрались старейшие. Когда подошел Онисе, многие встали, приветствуя его.

— Садитесь, садитесь, уважаемые, я не заслужил такой чести! — и Онисе поздоровался с собравшимися.

— Отчего же? Ты из хорошей семьи, хорошего рода, — ответил один из старейших.

Наступила тишина.

— Начинай, Пареша, пора! — обратились мохевцы к седовласому старцу.

Пареша кашлянул, провел рукой по усам.

— Подойди сюда! — обратился он к Онисе, стоявшему поодаль от остальных.

Онисе приблизился к старейшим и почтительно остановился. Обычно он держал себя с каждым из них в отдельности, как равный с равным, и если кому-нибудь из них оказывал особый почет, то честь эта воздавалась возрасту, седине. Совсем иначе было теперь. Он стоял перед собранием старейших — хранителем чести общины, блюстителем вековечных обычаев народа, и покорно склонял голову перед его гордым величием.

— В народе прошел слух, что ты хочешь продать свое стадо, Онисе! Правда ли это? — спросил Пареша.

— Правда! — тихо подтвердил Онисе.

— Значит, хочешь разрушить свой очаг?

— Да.

Снова наступила тишина.

— Онисе,— начал Пареша,— теми хорошо тебя знает и ценит тебя. Ты от плоти и крови нашей. Ты всегда был верной опорой общины, другом своих соседей, всегда был первым среди лучших и в труде и в борьбе, добрым хозяином, храбрым защитником своего народа от врагов...

Голое старца задрожал, он остановился, чтобы перевести дыхание.

Онисе воспользовался этим.

— Люди!.. Не заслужил я такой чести, — пусть жизнь моя ляжет жертвой на ваш алтарь!.. Вы сами были всегда опорой и надеждой моей!..

— Постой! — прервал его Пареша.— Поистине, теми много помогает своим членам, поистине, человеку нельзя жить вдали от общины. Что может сделать человек, если он останется один? Одинокий человек несчастен, жалок. Теми считает тебя сыном своим. Расскажи ему о своей беде, и он поможет тебе, и братья твои станут рядом с тобой.

Онисе побледнел, потом стыд залил его лицо шафрановой краснотой. Как ему быть? Он не может открыться общине, но не может и лгать. А народ ждет ответа.

— Народ мой любимый! — прервал он наконец тягостное молчание.— Не могу я ответить на ваш вопрос. Не принуждайте меня лгать, лучше побейте меня камнями.

— Хорошо,— сказал старейший,— сердце человека для того и сокрыто от глаз, чтобы не все могли заглядывать в него. Община требует от тебя, чтобы ты не разрушал очага своего, не наносил вреда людям, не подавал им дурного примера. Что ты ответишь на это?

— На это? — повторил Онисе.— А вот что... Где бы я ни был,— пусть земля разверзнется подо мной, если я помыслю изменить общине! Клянусь быть верным и послушным ей... Но как же мне быть, если не могу я оставаться здесь!..— горько воскликнул он.

— Останься, останься! — послышалось кругом.

— Тише! — сурово сказал Пареша.— Продолжай! — обратился он к Онисе.

— Теми зовет меня братом, я в долгу перед теми...

— Говори, что хочешь сказать.

— Больше тысячи голов в моем овечьем стаде. Есть у меня еще крупный рогатый окот, лошади. Хочу разделить все это поровну на две части. Половину хочу продать, а половину передать общине для тех, кто в нужде.

— Онисе! — встал один из старейших.— Твоя доброта нам известна. Добро же твое нажито твоим трудом, и пусть оно останется у тебя. Но ты — брат наш, и мы просим тебя, не принуждаем, остаться с нами, не уходить!

Долго еще шла беседа, долго старейшие уговаривали Онисе, но тверда была клятва, данная Маквале, и незыблем, хоть и труден, был его долг перед ней.

Народ решил отпустить Онисе, он понял, что только необходимость могла побудить этого человека покинуть родные места.

— Онисе! — сказал Пареша, напутствуя его на прощанье.— Ты не хочешь остаться, и сердца наши стонут, разлучаясь с тобой. Добрый путь тебе, но помни всегда родину свою, братьев своих, могилы отцов своих! Не забывай никогда наших святых! Ты в любой день волен вернуться сюда. Помни материнское молоко, вскормившее тебя, вспоминай, что сердце наше печалится, расставаясь с тобой. Взгляни на горы! Здесь жили твои предки, горы эти были свидетелями их радостей и печалей!.. Не забывай о них, ибо все это твое!..

Старец обнял его и простился с ним.

 

11

 

Онисе попрощался со всеми и вернулся к своему стаду. Здесь ждали его покупатели. Они уже побывали у его родных, от которых, по горскому обычаю, получили согласие на покупку стада.

Онисе разделил все стадо пополам, половину он передал выборным лицам теми, за другую половину получил деньги от покупателей.

Стадо еще не тронулось в путь. Онисе не отходил от него. Сердце тяжело стучало в груди, душу терзала печаль. Надо с детства жить около своего стада, чтобы понять чувства, которые обуревали Онисе.

Наконец стадо двинулось. Опираясь на посох, стоял Онисе у дороги и безмолвно следил за ним. Стадо текло мимо, и вся жизнь Онисе, казалось, проходила перед его мысленным взором. Вот идет пестроголовая годовалая овечка, которая крошечным ягненком осталась без матери, и Онисе долго выхаживал, нежил и холил ее. А вон холощеный баран. Блюстители порядка как-то хотели отнять его у Онисе, и он возмутился против несправедливости и отстоял его; а вон и козел, которого он отпустил вожаком с отарой, отправленной в Дзауг для продажи, и какой-то толстопузый купец захотел тогда завладеть вожаком, уверяя, что и он входит в купленное стадо. Онисе припомнил, сколько сил пришлось ему потратить, чтобы отстоять свои справедливые права на этого козла. А вот и широкогрудый вожак-баран, которого Онисе из года в год выставлял на бой баранов и ни разу не знал с ним поражения. Ему вспомнился его задор на боевой арене, его высокие прыжки и громоподобные удары рогов, неизменно восхищавшие горца. О каждом животном Онисе мог что-нибудь вспомнить, каждое было чем-нибудь связано с его собственной жизнью. Баран узнал хозяина, узнал человека, с которым не раз делил свою славу. Он, словно гордясь своей верной службой, высоко закинул голову и зашагал прямо к нему. Спокойно и надменно покачивал он большими рогами, могуче сросшимися над крутым лбом. Он напряг шею и, еще выше задрав голову, с силой втянул ноздрями воздух. А потом, как бы охваченный страстью борьбы, стал тереться рогами о колени хозяина.

Мохевец долго ласкал барана, и тот как будто чувствовал, что навсегда прощается с другом. Пора было расстаться, стадо ушло далеко, и Онисе, подтолкнув барана, погнал его прочь от себя. Тот сделал несколько шагов вперед, потом, удивленный и обиженный, остановился, повернул голову и, навострив уши, посмотрел на хозяина долгим преданным и печальным взглядом Онисе не выдержал этого взгляда, махнул рукой и отвернулся.

Быстро вскочил он на лошадь, взял другую за повод и понесся прочь от пастбища. В поздние сумерки подъехал Онисе к дому Гелы. Он соскочил с коня, перекинул поводья через луки седел, чтобы лошади не потерялись, и подошел к воротам. Он мысленно обнял Маквалу, подумал о предстоящем побеге, и тяжелый камень забот спал с его души. Маквала уйдет с ним, будет принадлежать ему одному, никто их больше не разлучит, — эта заветная его мечта, почти уже осуществленная, радостью переполнила сердце, опустила покров на минувшее горе.

Он уже открыл ворота и шагнул через поперечный брус, как вдруг чья-то рука схватила его.

— Стой, не ходи!

— Маквала, ты?

— Тише!

— Что случилось?

Маквала увлекла его прочь от ворот.

— Сегодня бежать нельзя! — тихо прошептал ее голос.

— Почему? — холодный пот выступил на лбу у Онисе.

— Нельзя!

— Сейчас же собирайся!..— прервал ее Онисе.— Медлить не стану! — твердо добавил он.

— Только не сегодня, сердце мое, нельзя сегодня!— жалобно молила Маквала.

Онисе, наклонившись, пытливо всмотрелся в ее лицо.

— Послушай, почему не сегодня?— спросил он почти резко.

Маквала молчала.

— Говори, почему? — он до боли сжал ей руки.— Ты что молчишь? Не слышишь разве? И отчего мы стоим здесь, идем в дом! — и Онисе шагнул к воротам.

— Куда ты? — испуганно уцепилась за него Маквала.

— Я хочу войти в дом.

— Нет, нет! Постой здесь! — зашептала она, вся трепеща,— я выйду сейчас... Мы уйдем, сейчас уйдем!

Он обхватил руками ее голову и приблизил лицо к ее лицу. Женщина опустила глаза.

Дрожь прошла по лицу Онисе, сердце замерло, в горле перехватило дыхание.

— Маквала! — с усилием выдавил он из себя,— говори кто там? — он указал рукой на дом.

— Пусти меня, никого там нет!

— Никого! А почему же нельзя войти?

— Чего тебе надо? Отпусти меня, и мы сейчас же уйдем.

— Кто там у тебя, — спрашиваю я!

— Ведь иду же я с тобой! Чего тебе еще надо?

— А того надо, что нынешней ночью прольется кровь,— его или моя!.. Тьфу! — плюнул он,— баба, колдунья проклятая!..

И, оттолкнув ее, он в бешенстве кинулся к дому и... вдруг замер на месте. С порога его окликнули:

— Ну, удалец, храбро же ты шагаешь сюда, клянусь твоей жизнью, — посмотрим, как обратно пойдешь?!

Гела не мог в темноте узнать вошедшего, но отсвет очага из комнаты упал на дуло ружья. Онисе отскочил за стоящую перед домом арбу и нацелился в Гелу. Перед ним был его лютый враг, отнявший у него любимую, смертельно ранивший его сердце, и в этот миг жажда мести обуревала его, владела им всецело.

Два человека, одержимые страстной враждой, стояли друг против друга и мерили друг друга горящими, ненавидящими глазами.

Маквала бессильно опустилась на землю и, вне себя от напряжения, с ужасом следила за происходящим.

— Эй, ты,— крикнул врагу Онисе,— выйди во двор, и мы посмотрим, чье солнце померкнет раньше!

— Эх, удалец, клянусь твоей жизнью, лучше бы нам разойтись, не увидев друг друга!

— Трус ты, трус! Позор мужчине, просящему о мире, когда он держит оружие в руках!

— Пусть грех будет на твоей душе!

И звякнули два взводимых курка. Мрак, казалось, сгустился, на мгновение все стихло. Два огненных язычка метнулись с двух сторон, гул выстрелов огласил тишину, две пули понеслись навстречу друг другу, неся смерть двум сердцам.

Дым рассеялся. Один человек, обливаясь кровью, лежал на земле, а другой стоял над ним и спокойно чистил ружье.

Маквала припала к груди раненого Онисе, приникла к нему, словно вросла в него всем своим существом.

Взгляд Гелы упал на нее.

— Бесстыжая, даже не скрываешься передо мной! — крикнул он.— Ты любила его одного, так и уходи вместе с ним!

Он замахнулся и хотел вонзить ей в спину кинжал, но прибежавшие на выстрел соседи, схватив его за руку, оттащили от полумертвой Маквалы.

К Онисе приставили лекаря. Нелегко было успокоить два враждующих рода, ежечасно готовых мстить друг другу за пролитую кровь.

Маквала с той ночи исчезла, и никто ничего не слышал о ней. Гела ушел из своего дома, скрылся от преследования кровников.

 

12

 

Немало времени прошло после несчастия, и хотя ни Онисе, ни Гела, ни Маквала не появлялись на людях, народ все еще продолжал волноваться из-за этого дела, возбужденно беседовать о нем.

Двор Онисе разорился, не лучше обстояло дело и с имуществом Гелы. Он был, как говорят в горах, «заражен» кровью, и ему приходилось скрываться от кровных врагов. Мужчины из обоих родов ходили при оружии, постоянно ожидая вызова на поединок.

В теми стало неспокойно. Помимо того, что из общины выбыли два мощных хозяйства, можно было ожидать еще больших неурядиц, все пребывали в постоянном страхе, как бы не разразились новые беды, новые стычки между враждующими родами.

Не было ни единого человека во всей общине, который не поминал бы с омерзением всех троих виновников этого печального дела, троих несчастных, оскорбивших достоинство общины, нарушивших устои и обычаи ее. Вот как судили люди о виновных.

Гела, вопреки решению теми, нарушил устои его и насильно возвратил к себе жену, но, как видно, и Маквала не противилась этому, иначе как могла бы она оставаться у него? Если бы она не пошла на это по собственной воле, теми мог бы снова вступиться за нее. Никогда не обмолвилась она ни единым словом против мужа, она жила спокойно, и община полагала, что муж и жена довольны друг другом.

И однако все знали, что Гела привержен к вину, что он человек грубый и способный несправедливо обидеть соседа. Он заставлял жену трудиться через силу, обрекал ее на непосильную работу, бросал ее месяцами одну, при этом постоянно бранил ее и избивал. Это, видимо, оскорбило женщину, из-за этого погибла вся семья, пролилась кровь соседа. Трудно, должно быть, приходилось Маквале, но изменить семье она не была вправе. По законам теми она могла разойтись с мужем и соединиться с угодным ее сердцу, но до тех пор, пока она жила с мужем, ложь и измена ее осуждались богом и людьми, и потому ей не было прощения.

Про Онисе говорили, что он, должно быть, полюбил женщину, а страсть может совратить человека с пути, однако мужчина на то и есть мужчина, на то у него усы и на голове шапка, чтобы умел он быть рабом своей чести. Онисе оскорбил нравственные устои теми, а теми не прощает такой вины.

И народ смотрел на всех троих, как на ветви одного дерева, обломанные и выброшенные вон, и община не могла иметь ничего общего с ними, выпавшими из братского союза.

Гела исчез, скрывался где-то. Онисе оправился от ран, но пока еще не мог выходить из дому, а Маквала была отвергнута всеми, даже двери дома родни были наглухо закрыты перед опозоренной женщиной.

На сходках, на престольных празднествах, в горах и в долине — всюду можно было услышать в те времена песни и стихи, сложенные об этом горестном деле. В этих песнях и стихах звучал суровый приговор народа тем, которые нанесли ему оскорбление, попрали честь и доброе имя общины.

Народ продолжал волноваться.

Маквала укрылась в развалинах крепости и редко покидала свое укрытие. Но раза два ее видели односельчане, и дело дошло до того, что община потребовала ее отрешения, считая оскорбительным для себя даже близкое соседство с отверженной. Произошло еще одно событие, которое окончательно решило судьбу несчастных.

Был престольный праздник Зеда-Ниши. На ровном плато собрался народ. Шли обычные игры: борьба, стрельба в цель, поединки с копьем и щитом, передвигание валунов, джигитовка и всевозможные состязания, в которых испытывались ловкость, сообразительность и сила.

На краю плато молодежь затеяла игру в «похищение шапки». Народ бросился туда, все построились попарно. Одна пара стала в стороне. К ним подходили остальные, и один из подходивших в паре восклицал: «Выбор мой!» Другой называл одного из следующей пары, так каждый из участников игры подбирал себе пару. Потом стали подбрасывать в воздух плоский камень, смоченный слюной с одной стороны, и кто-нибудь из каждой пары загадывал свой выбор, — так разбились все игроки на похитителей шапок и на их защитников.

— Садитесь, садитесь! — раздалась команда.

Защищавшие свои шапки опустились на одно колено, спиной друг к другу. Народ расступился. Каждый из нападающих подошел к своему партнеру. Каждый должен был, сорвав шапку со своего напарника, добежать с ней до условной черты, а стоящий на коленях либо защищал свою шапку, либо, если уж ее срывали, кидался преследовать противника и, с помощью других преследующих, отбивал ее обратно.

Игра затянулась. Юноши с шумом и криком носились по полю друг за другом, смотрящие поощряли их веселыми возгласами, одни сменяли других.

Среди состязающихся были, разумеется, юноши из обоих родов — Онисе и Гелы, и хотя они не разговаривали друг с другом, но принимали участие в общей игре.

Игра оживилась. Нападающие кружились, как ястребы вокруг своих жертв, но и защищающие выказывали немалую зоркость и осторожность.

Один из нападающих, юноша лет шестнадцати, налетел стремительно, как сорвавшаяся с неба звезда, сделал несколько ловких прыжков и, в мгновение ока завладев шапкой, понесся с нею к условной черте. Все повскакали и кинулись за похитителем, но он успел намного опередить преследующих и, уверенный в своем беге, играя, несся вперед.

— Выручай, Гиваргий! Видишь, шапку у меня отняли! — крикнул посрамленный одному из бегущих с ним рядом защитников шапок.

— Не будь он из рода Онисе, знал бы я, как с ним расправиться, — ответил тот.

— Какое нам дело, что он из рода Онисе? Нашел, когда с этим считаться? — сердито проворчал побежденный.

— Кровь за нами, — нельзя нам их задевать!

— Ой ли? Лучше сознайся, что не можешь догнать его! — подзадорил первый.

— Ну, так смотри на меня! — с задором крикнул Гиваргий и сделал бешеный скачок вперед.

Он весь напрягся, мускулы вздулись, ноздри расширились и покраснели. Скоро всем стало видно, что в беге Гиваргий сильнее противника: с каждой секундой он как бы все ближе притягивал его к себе.

— А ну-ка еще! — подбадривал народ.

— Скорее, Гугуа, скорее! — кричали другие.

Гугуа обернулся и увидел своего преследователя. Он усилил скорость. Теперь оба бежали изо всех сил, но расстояние между ними становилось все короче и короче. Гугуа бежал, свободно перебирая ногами, не чувствуя усталости, но преследователь все же нагнал его, поравнялся с ним.

— Не уйдешь! — заносчиво крикнул он и протянул руку к шапке.

— Схватил, схватил! — закричали в толпе, но Гугуа отскочил в сторону, оттолкнул протянутую руку противника, и тот, оступившись, растянулся на земле.

В толпе захохотали, Гугуа оглянулся на упавшего и крикнул:

— Эй, парень, что ты там нашел на земле?.. И мне доля полагается!

Гиваргий вскочил и вскоре снова нагнал его. На этот раз он не дал ему увернуться, схватил его за полу архалука и притянул к себе.

— Будешь хвастаться? — и он обхватил его рукой.

Гугуа теперь только узнал противника — из рода своих кровных врагов.

— Брось, Гиваргий! Где у тебя совесть, что ты затеваешь игру со мной? — резко сказал он.

— Вот она! — так же резко ответил Гиваргий.

— За тобою кровь наша, разве не знаешь, что, по обычаю, тебе следует нас сторониться, избегать нас.

— Не за нами кровь, а за вами, это вы покрыли позором голову брата нашего, согнали его с хозяйства, и ты еще хочешь, чтобы я сторонился тебя?

— Отпусти! — закричал Гугуа и ударил его рукой в грудь.

Оба они были юны, но самолюбивы и храбры, оба получили в наследство от отцов кровь и обычаи гор. Оба поняли, что мирно им не разойтись, но, к счастью, они были безоружны, — этого требовали законы игры.

— Не отпущу! — ответил Гиваргий.

Они схватились и разошлись. Потом, измерив друг друга взглядом, снова сошлись, нанесли друг другу удары, и началась рукопашная схватка.

Смотрящие не сразу сообразили, что происходит, но уже мгновение спустя поднялся шум, послышались крики, угрозы, засверкало, зазвенело оружие. Родня и сторонники Онисе и Гелы пошли друг против друга. Остальные кинулись их разнимать, успокаивать, уговаривать, увещевать. После долгих волнений удалось наконец разнять враждующих, однако несколько человек оказалось легко раненными.

Народ успокоился, но веселье больше не возобновлялось. Все были озабочены, все считали, что должен собраться сход теми и рассудить два враждующих рода. Веем было ясно, что без этого не обойтись, что иначе произойдут еще большие беды, будут новые жертвы.

Через неделю в совете Самеба собрался сход и вынес такое решение:

«Маквала, как виновница всех несчастий, изменившая мужу и долгу своему, опозорившая теми и свой дом, обесчестившая семью и родню, должна быть проклята и изгнана из Хеви.

«Онисе, покрывший бесчестием женщину и оскорбивший семью соседа, опозоривший достоинство мужчины, нарушивший уклад теми, должен быть проклят и изгнан из теми.

«Гела, проливший кровь соседа и собрата, первый виновник тяжкого проступка жены, нарушивший мир теми, преступивший волю теми,— он вернул себе жену, вопреки решению теми, — должен быть проклят и изгнан из теми.

«Всех троих изгнать из пределов теми, всех троих отлучить от теми и предать проклятию.

«Отныне, — продолжал оглашать волю народа один из старейших,— они отрешены от нашего теми, лишены очага нашего, земли нашей и вод наших... Они не удостоятся ни слез наших, ни погребения на родной земле, ни прикосновения к святыням нашим, ни молитв. И тот, кто протянет им руку помощи, подаст воду жаждущим, пригреет и пожалеет замерзающих, будет проклят и изгнан из теми».

— Аминь! — воскликнул народ, и долгим гулом отдалось это слово в горах. Издревле прославленное величие было в этом решении. И все подчинились, покорились ему, как некой таинственной силе.

В память печального события вырыли глубокую яму и вбили в нее высокий камень.

С этого дня два враждующих рода помирились через посредников и из кровных врагов превратились в связанных узами братства самоотверженных друзей.

Народ успокоился, устроил приношения святыням, и во время семейного пиршества старшие из родов Гелы и Онисе побратались, младшие были усыновлены женами старших, и все породнились взаимно.

Изгнанные лишались всего, даже средств на поддержание жизни; с великой болью прощались они с родной землей, с самыми крошечными камешками ее, ставшими такими дорогими отныне.

 

13

 

Уйдя от суетного мира, пастырь Онуфрий жил отшельником в скалах Бурсачиры Далеко в горах гремело его имя, прославленное разумом и добротой, святостью и самоотверженностью. Неустанной молитвой, долгим постом и воздержанием возвысился он до высокого сана пастыря. Он жил в скале, в пещере, разделенной на две комнаты. Сложенная из больших камней тахта, грубо выточенный деревянный стол и несколько табуреток составляли всю обстановку его жилья. Кроме того, в восточном углу одной из комнат воздвигнул он каменный алтарь, на котором покоились крест и библия. На полках, выдолбленных в стенах, лежали сушеные целебные травы, стояла глиняная посуда, были разложены инструменты, необходимые при врачевании. Пребывая в постоянном одиночестве, он богатством души своей возвышал свою убогую, полную лишений жизнь, и обретал в этом мир. Он лишь тогда спускался к людям, когда какому-нибудь несчастному, страждущему душой или телом, требовались его помощь и поддержка. И милосердие пробуждало в нем необъятные силы, изумлявшие многих. Он врачевал больного, утишал его страдания, наставлял его на путь истинный.

Онуфрий служил своему Хеви, вся жизнь его была посвящена народу, он всегда думал о собрате своем и радел за благо мира. Он забывал о себе, оказывая помощь другому, всего себя отдавал заботе о ближнем. Народ не мог не любить такого человека и многие в одной лишь встрече с ним находили утешение в своих скорбях. Жители Хеви заботились о нем, добровольно доставляли ему то немногое, в чем он нуждался. Ни одно творение, ни одно создание природы не погибло от его руки, ибо он почитал за грех нарушать человеческим вмешательством всеобщую красоту вселенной.

Раз он увидел горца, подрубавшего красивое дерево Горец почтительно снял шапку и подошел под его благословение.

— Благослови, отец...— и он протянул руку, чтобы принять руку пастыря и приложиться к ней.

— Будь благословен, сын мой! — ответил Онуфрий, но руки своей не дал.

Горец встревожился и огорчился.

— В чем я провинился, отец мой, что не удостаиваете меня вашей руки? — спросил он, бледнея.— Я не нарушал постов, не пил вина.

— Грех разве только в этом? — спросил Онуфрий.— Вот ты без нужды уничтожил жизнь, которая была создана господом для пользы и красоты мира,— продолжал он.— Ты поленился пойти подальше в лес, чтобы набрать сухих дров.

— Да, но тут поближе к дороге, удобнее! — смущенно возражал горец.

— Удобнее?.. А как же будут жить дети твои? Ты затрудняешь им жизнь. Ради своего удобства не в праве мы убивать даже простое растение.

Долго поучал пастырь горца, пока не убедил его наконец, что грешно без пощады уничтожать богатства земли, и только тогда удостоил его благословения.

Так жил пастырь, так учил он народ беречь свое богатство, жалеть, оберегать те творения, которые не только не могут говорить,— не могут даже застонать, когда им больно.

И этот добрый всеобщий радетель, отец Онуфрий, отрыл из-под снега отверженную жизнью Маквалу, спас ее от смерти и дал ей кров свой.

Слишком много мучений перенесла эта женщина, не легко ей было притти в себя, тем более, что сердце ее не знало покоя из-за неотступной тоски. И Онуфрий все свое внимание, всю заботу обратил на нее. Он видел, что не только тело ее, но и душа изнывает от боли. Однако умный, умудренный жизненным опытом старец делал все, чтобы ни словом, ни взглядом не коснуться незаживших ран, не вызвать стенания и вопля души, не спугнуть доверия, которого он терпеливо и уверенно ждал.

Он понимал, что отягощенная грехом душа найдет облегчение в исповеди, но знал он и то, что сперва ей нужно созреть для покаяния.

Признание, исповедь без покаяния не дадут душе той возвышенной силы, которая одна способна спасти ее от гибели, озарить лучом света ее мрачные тайники.

Пастырь не старался ловить Маквалу на слове, не хотел хитростью выведывать ее тайну. Он ждал, когда душа ее смягчится и она сама сознается в своем грехе и покается в нем.

Онуфрий верил, что без воли господней ни единый волос не упадет с головы. Спасение Маквалы и встречу с нею в горах он приписывал провидению. Пастырь видел в ней грешницу, отмеченную богом, посланную к нему за тем, чтобы он мог исцелить ее и спасти. Отшельник молился за нее, наставлял ее перед распятием, повествовал ей о жизни человека, отдавшего тело свое и пролившего кровь свою во отпущение грехов.

Однажды в субботний вечер пастырь совершал молитву. Он в последний раз помолился за нищих и убогих духом и телом, за вдов и сирот, за всех обездоленных, перекрестился и произнес «аминь», как вдруг услышал у себя за спиной горькое рыдание. Он обернулся. Маквала, припав к земле лицом, рыдала и стонала. Лицо пастыря просветлело, он взял с аналоя распятие и подошел к плачущей.

— Приложись, дочь моя! Отец наш всевышний пошлет облегчение твоей душе. Молись Христу, положившему жизнь свою за страждущих.

— Отец, спаси меня! — горестно воскликнула Маквала.— Я не знаю слов, чтобы молить бога о спасении.

— Молитва не в многословии, дочь моя! — отозвался старец.— Каждое слово, исторгнутое из глубины сердца, каждый вздох достигает до слуха господня... Не обилие слов спасает душу от испытания, а чистота сердца освещает ей путь из мрака преисподней.

— О-о, отец мой! — и глаза Маквалы залучились.— Ты проливаешь свет в мое сердце,— значит, всевышний услышит мои мольбы и спасет жизнь тех, кого я погубила?

— Нет грехов, которых не искупит раскаяние!..

— Слава силе его и великодушию! — произнесла женщина.

Долго молились они молча, отдаваясь благоговейно возвышенным мыслям. Вдруг Маквала побледнела и опустила глаза. Она прикрыла ладонью веки, ей представились все волнения, которые внесла она в жизнь теми, нарушив его вековечные обычаи и нравы ради минутной радости своей, и скорбь с новой силой пронзила ее. Впервые она почувствовала всю тяжесть вины своей и сочла себя недостойной обращать молитвы к господу.

— Что с тобой, дочь моя? — ласково спросил ее пастырь, кладя руку ей на голову.

— Отец! — взмолилась она дрожащим голосом.— Душа моя мятется... Нет мне покоя, не могу я молиться!..

— Ты еще не обрела полноты веры, дочь моя! Доверься мне, пастырю своему, и, может быть, я сумею облегчить твое горе.

Маквала подняла на него глаза, тяжело вздохнула и снова потупилась.

— Кто ищет спасения, тот должен иметь в себе больше веры и доверия!.. Ты не доверяешь мне?

— Нет, нет, доверяю, но трудно мне говорить, отец!

— Дочь моя! Один я, без свидетелей, слушаю тебя, я пастырь твой, который помолится за тебя перед господом и будет помнить о рассказе твоем лишь тогда, когда душой сольется с господом... А на людях память моя об услышанном изменит мне, виденное мною забуду, дар слова умолкнет во мне. Слушай меня, ибо да — это да, и нет — это нет!

— Я верю, отец, приемлю слова твои! — и Маквала рассказала пастырю о постигших ее испытаниях.

Пастырь слушал внимательно, всецело проникаясь ее горем. Он считал, что его долг не только выслушать человека, но и облегчить страждущую душу, подать ей, обессиленной, отчаявшейся, надежду на новую жизнь.

Он поднял созерцательно-углубленный взгляд и обратил его к образу богоматери. Пастырь молился об укреплении своих душевных сил, чтобы смог он указать женщине путь истинный, восстановить в ее сердце веру в жизнь.

Он положил руку ей на голову.

— Господи, всеблагой! Ты добр и милосерден, помоги грешным, ибо не знают, что творят!

И пастырь поднес к губам женщины крест. Она благоговейно приложилась к нему.

В кротких словах старца не было ни тени упрека, лаской и успокоением овеяли они сердце Маквалы.

С того дня она обрела силу для жизни, сумела сделать свою жизнь полезной для мира, для людей. Научившись различать целебные травы, она ходила вместе с пастырем собирать их и помогала ему приготовлять лекарства для больных.

 

14

 

Темной, ненастной ночью, когда небо, разверзаясь, обрушивалось на землю, когда громовые раскаты раздирали человеческий слух и молния, подобно изверженному из земли огню, слепила глаза,— пастырь и его ученица сидели перед очагом и перебирали целебные травы. Гроза бушевала в горах, скалы рушились и с адским грохотом низвергались в пропасть. Ураган вырывал с корнями деревья и, закружив их в воздухе, швырял в бездну. Природа свирепствовала и грозилась смести, уничтожить весь мир.

Покрыв колени чистой дубленой кожей, старец растирал травы на гладком камне.

— Подорожника теперь хватит,— сказал он,— дай немного мелиссы!

— Сделаем побольше, раненых ведь много,— отозвалась Маквала.

— Этого хватит хоть на целую толпу народа! — сказал старик

Женщина подала траву и снова принялась ткать шерстяную ткань на чоху. Наступило молчание, буря тоже притихла.

Вдруг снова завыл ветер, сверкнула молния, оглушительно ударил гром. Хлынул ливень, разверзлись небеса, скребущий, хрипящий гул обрушившейся в ущелье скалы на мгновенье покрыл все звуки.

Женщина перекрестилась.

— Проклятая ночь! — прошептала она.

— Быть беде этой ночью! — сокрушенно добавил старик.

Непогода бушевала.

— Небо, что ли, обрушивается на мир? — прислушался старец.

— Да, вздуются потоки, разольются, а тебе так далеко итти? — робко сказала Маквала.

— Не растаю от непогоды, а людям помощь нужна.

— Опасно, поберечься надо!

— Нет. Других надо беречь, тогда и они тебя поберегут... Бог велик и милосерден, — твердо сказал старик.

— Разве ты сегодня ночью пойдешь? — помолчав, спросила Маквала.

— Сегодня... А что?

— Ничего... Но...— голос ее задрожал.

— Что но?

— Дождался бы утра.

— Зачем?

— Чтобы не...— она не докончила и отвернулась.

— Ну, скажи, о чем ты?

— Темно, собьешься с пути! — уклончиво ответила женщина.

— Нет, Маквала, там семь человек раненых ждут меня! Как я могу не пойти? Не тревожься, с пути не собьюсь.

— Нет, нет, конечно, иди. Я бы сама тебя проводила... Старик ласково взглянул на нее. Вскоре он поднялся и стал собираться в дорогу.

Маквала укладывала в кожаную сумку лекарства.

— Поскорей, Маквала, опаздываю! — заторопил ее старик.

— Все готово! — и она привязала ему к поясу сумку. Пастырь благословил и перекрестил ее.

— Господи, исцели раненых и не оставь без своего милосердия того, кто заботится о них! — тихо помолилась она.

Старик вышел. Маквала прибрала жилье, засыпала золой горящие угли в очаге. Приготовилась ко сну, разделась, хотела перекреститься и вдруг испуганно замерла на месте: ей показалось, что кто-то снаружи налег на дверь. Она прислушалась. Все заглушил резкий порыв ветра.

— Боже, какая ночь! — прошептала она, перекрестилась и легла.

Но заснуть она не могла. Непонятная тревога сжимала ее сердце. Она и прежде часто оставалась одна, и одиночество не пугало ее. Да и устала она настолько, что недавно чуть не заснула сидя. А теперь какая-то дрожь вдруг охватила ее, лишила покоя.

Маквала давно умерла для мира, избавилась от страстей мирских. Она убила в себе все радости тела и жила только ради возвеличения духа. И никого она больше не ждала, ничего не хотела от этого мира. И все же теперь какое-то смутное ожидание прокралось к ней в душу, нежно точило ее сердце, сулило ей ласку и спасение. И она знала, что это ожидание подстерегает ее, как беда, поселяет смятение в ее сердце. Маквала почувствовала, что к ней возвращается прежний недуг. И снова кто-то налег снаружи на дверь. И снова все стихло... Никого... Она глубоко вздохнула, и на одно мгновение возник перед нею образ, навсегда ушедший из ее жизни.

В следующее мгновение она уже спокойно спала, мир снизошел на нее.

А ветер все продолжал бушевать в горах. Клонил к земле верхушки столетних деревьев, с силой бился в дверь пещеры. Раскатов грома больше не было слышно, но молния еще змеилась по нахмуренному небу, освещая разгромленную непогодой окрестность. Звери отлеживались по своим логовам, не смея высунуться наружу.

Сверкнула молния и ослепительно озарила дверь пещеры. Как призрак, приник к ней человек, закутанный по самое лицо в бурку. Ветер завихрился, с новой яростью налег на дверь. И под его ли напором дверь подалась, открылась настежь, и человек в бурке мгновенно исчез в зияющей черноте; земля ли разверзлась и поглотила его или, обратившись в крылатого злого духа, он улетел вместе с ветром?

Налег мрак, скрыл все. Природа снова неистовствовала, небо проливало ручьи слез, ветер выл, рыдал... И вдруг с этим рыданием слился бессильный женский крик... Ветер подхватил и умчал его неведомо куда, он возник еще раз, и тотчас же оглушительно ударил гром, вспыхнула молния, и земля погрузилась во мрак преисподней...

 

15

 

Наутро все успокоилось, ночное безжалостное неистовство природы смягчилось. Небо сияло чистотой, и лучи солнца играли на горных вершинах. Разоренная, растерзанная земля была печальна, но солнце всходило весело, как будто утешая ее: «Не печалься, я обогрею тебя, разукрашу снова».

Горные душистые цветы, беспощадно смятые ночной бурей, услышали этот призыв и снова подняли свои головки и радостно заулыбались. У подножья скалы появились люди, подымавшиеся к пещере. Среди них был пастырь Онуфрий, его седая грива и борода сияли на солнце.

Добрались до дерева у входа в пещеру и сели под ним отдохнуть. Было отрадно, что снова живительное солнце расцвечивает, нежно украшает мир. Беседа шла легкая, спокойная. Только старец казался озабоченнее обычного.

— Вот вы пойдете назад, и я тогда спущусь с вами к больным,— сказал он спутникам,— а теперь отдохните, подкрепитесь едой, здесь родник хороший, а у вас еще долгий путь впереди.

— Нет, пастырь, поздно, спасибо вам,— отказались они.

— Освежимся родниковой водой. Что-то пасмурно у меня на душе, потрапезничаем вместе,— стал упрашивать старец.

— Будь по-вашему! — согласились спутники из почтения к своему пастырю.

— Вот это хорошо! — воскликнул Онуфрий и пошел в пещеру за едой.

Он переступил порог. Его удивило, что Маквала не вышла его встретить. Вошел во второе помещение. Женщина лежала в постели, с головой закрытая буркой.

— Маквала! — тихо окликнул ее старец.— Ты спишь еще, Маквала?

Ответа не было. Он еще раз посмотрел на спящую и решил, что она, верно, не спала всю ночь, и не стоит теперь будить ее.

Осторожно ступая, он вернулся в первую комнату и принялся сам готовить еду. Вскоре он подал гостям хлеб, сыр, домашнюю водку и вареную ветчину.

Все знали, что пастырь приютил какую-то несчастную женщину, но никто не решался расспрашивать его о ней.

— У меня живет одна женщина, бездомная, нашла здесь убежище, — оказал старец. — Вчера, верно, не могла спать из-за непогоды и теперь уснула так крепко, что я пожалел ее, не стал будить, а то угостил бы вас получше.

— Что вы, всего много, предостаточно! — горячо отозвались гости.

После первого стакана все стали словоохотливее и перешли на прославленные «Смури» — тосты с обращениями друг к другу в стихах, — обычай, который так украшает и оживляет трапезу горца.

Солнце уже клонилось к западу, когда гости собрались уходить. Они шли арендовать покосы для села и обещались на обратном пути зайти за Онуфрием, чтобы вместе спуститься вниз.

Распрощались и ушли. Развеселившийся Онуфрий, тихонько напевая, вошел в пещеру.

Маквала!—крикнул он с порога, — нельзя так долго спать, солнце за полдень склонилось!

Не получив ответа, старец опять заглянул во вторую комнату.

Маквала лежала все так же неподвижно, словно ни разу и не шелохнулась.

— Женщина, что с тобой? — неуверенно заговорил он,— не больна ли ты?

Могильная тишина царила в комнате. Женщина словно оцепенела.

— Маквала, Маквала! — испуганно закричал старик. Холодный пот выступил у Него на лбу.

Он подбежал к постели, быстро откинул бурку и в ужасе отступил, закрыв лицо руками.

Его потрясенный взгляд охватил сразу все: окровавленную грудь Маквалы, кровь на ее рубахе и глубокую, зияющую рану под сердцем.

Бессмысленное и непоправимое зло ужаснуло его, повергло в глубокую скорбь. Не скоро он овладел собою. Перед ним лежал труп женщины, так недавно преодолевшей тягчайшие испытания, нашедшей в себе силы снова выйти на светлый путь жизни.

Глаза Маквалы были открыты, горькая усмешка застыла, в уголках губ,— последний упрек злому и неправедному миру.

Слезы хлынули из глаз старца.

Кто же он, этот безжалостный злодей, жестокости которого нет названия? За что он пресек жизнь одной спасенной души, навеки погубив свою собственную?

Онуфрий встрепенулся. Доброе сердце пастыря заботливо обратилось к судьбе того несчастного.

— Господи! — он поднял залитые слезами глаза к распятию,— прими в лоно святых душу рабы твоей Маквалы!.. Отпусти грех убийце, ибо не ведал, он что творил!..

И тут, впервые за всю свою долгую жизнь, задал он себе вопрос: имеет ли он право заступаться перед всевышним за убийцу Маквалы,— и замолчал. Долго смотрел он, не отрываясь, на лик Христа, и лицо его выражало глубокую душевную борьбу. Наконец он перекрестился и уверенно произнес:

— Нет прегрешения, которое не может быть омыто слезами и покаянием!

Пастырь совершил омовение покойницы, положил ее на скамейку в первой комнате, зажег свечи и, опустившись на колени, стал молиться.

Он молился за душу усопшей, за убийцу ее, за тех, кто отрешил, отверг ее, за народ, чей суровый приговор толкнул к гибели слабое создание, и за тех, кто оскорбил обычаи и нравы народа. И в эти мгновения не было для него врагов, а были только падшие духом, одержимые страстью, убогие и больные, и пастырь горячо молил господа ниспослать им освобождение, просветить их разум. И не было границ его великодушию и милосердию.

В полдень на следующий день вернулись с гор его спутники. Они весело окликнули его, чтобы, как было обещано, захватить его с собой в село.

Пастырь вышел к ним печальный и величественный и рассказал о своем горе.

— Убили женщину в твоем доме! — воскликнули возмущенные гудамакарцы.— Скажи, кого подозреваешь в этом гнусном злодеянии, и мы отомстим за тебя!

— Не знаю, дети мои! — кротко ответил он.— Да и следует ли нам поступать сурово, кровью и мечом обрушиваться на несчастного, потерявшего облик человеческий в неведении своем?

— Поклянись, что не знаешь убийцу. Ты скрываешь имя его в милосердии своем. А между тем мы будем подозревать друг друга, доверие между соседями исчезнет... — настаивали они.

— Я не буду клясться! — выпрямился старец и гордо взглянул в глаза пришедшим.— Ибо мое да — есть да и мое нет — нет!

Гнев звенел в его голосе. Слушавшие опустили глаза. Они поняли, что если бы пастырь знал убийцу, он назвал бы его, но не назовет, ибо судьей деяний человеческих поставлен единый бог всевышний! Пастырю неизвестно, кто убийца.

— А теперь, друзья, помогите мне отдать последний долг несчастной жертве, ибо искренним покаянием она заслужила прощение!

Все сняли шапки, вошли в пещеру и молча постояли над прахом Маквалы.

— Предадим ее земле! — тихо сказал пастырь. Гудамакарцы вырыли узкую, глубокую могилу в сырой земле. Вынесли усопшую, еще так недавно полную жизни, положили ее ненадолго у края могилы, чтобы пастырь совершил последний обряд, сказал ей последнее напутствие, и потом опустили в могилу.

Прозвучали последние прощальные слова: «Прах есть и в прах обратишься!» — и могилу засыпали землей; Маквала навеки простилась с солнечным миром.

С той поры почти каждый день, перед заходом солнца, можно было видеть пастыря у могилы Маквалы. Обнажив голову и преклонив колени, он возносил молитву за упокой ее души.

 

16

 

Слух об убийстве Маквалы долго волновал соседние общины Хеви. Честь Гудамакарского ущелья была задета этим преступлением, и народ искал убийцу, чтобы его казнью смыть с себя темное пятно.

В те времена община сама правила свой суд: новые порядки еще не успели укорениться в отдаленных уголках страны, и власти не могли охватить всех событий народной жизни, они вмешивались лишь в те дела, слух о которых доходил до них.

Подозрения падали на Онисе или Гелу, люди разыскивали их, но оба они исчезли, словно земля поглотила их. Так и не удалось разгадать тайну, и постепенно угасла память об этом возмущающем душу событии.

Как-то летним вечером пастырь Онуфрий сидел у порога своего жилья и с грустью глядел вниз на Гудамакарское ущелье.

Овечьи гурты шли в горы на горные пастбища. Стада раскинулись по изумрудным склонам, переливаясь на солнце слепящей белизной. Сочный, душистый корм неодолимо манил их, зазывал к себе. Кое-где пастухи, в накинутых на плечи бурках, в сдвинутых набок шапках, стояли на склонах, сторожа стада. Вдруг нагнется пастух, поднимет камень и запустит им в непокорную дьяволицу-козу, чтобы отогнать ее от обрыва. Или крикнет звонко, послушает эхо и потом зальется чистым колокольчиком, затянет песню:

 

«Один стою, один пою,

Печален голос мой!

Весенний дождик, прошуми,

Печали с сердца смой!

Звени листвою, ветерок,

Чтоб я забыться мог!

Кто изменил любви своей,

Того накажет бог!..»

 

Песню подхватит другой, потом третий, и начнут они, подзадоривая друг друга, переговариваться стихами-шаири, без устали состязаться в стихах и песнях.

Онуфрий с любовью глядел на этих жизнелюбивых, сметливых, ловких юношей, чьи вольные сердца так весело одолевали и суровость природы, и тяжелую неправду жизни.

Он вспоминал свою юность, бурную весну своего сердца, ту пору, когда жизнь сама летит навстречу опасностям и испытаниям. Теперь новые отрады — опыт сердца, отказ от страстей, отрешение от суеты житейской, мудрое познание единственной истины служения ближним — сменили трепетный жар юности.

Глядел Онуфрий на вольнолюбивых детей гор и радовался их радости. Но мысли его были обращены к тому, чтобы сделать их счастливее, устранить все тернии с их пути. Многое препятствовало спокойному течению их жизни. И когда

135

 

пастырь начинал думать о тех, кто нарушал мирное существование его паствы, он, уподобляясь святым отцам, превращался в воина, готового сразиться с врагами, положить жизнь свою за благо народа, чтобы сам народ учился на его примере величию самопожертвования.

Солнце опустилось за вершины гор. Пастухи ушли на ночлег. Звуки жизни постепенно затихли, и ночная тень заволокла окрестность. Месяц прятался за облаками. Но вот на невидимых склонах кое-где вспыхнули пастушьи костры. Отсвет их причудливо озарил неровную местность. Изредка какая-нибудь овчарка протяжным лаем отзывалась на волчий вой, вечерний ветерок подхватывал звуки, перекатывал их по оврагам и ущельям, из далекого леса порой доносилось ворчание медведя.

Старец сидел неподвижно, устремив застывший взгляд на освещенные плечи богатырей-гор. Мысли его были подобны морю, метались волнами из края в край. Судьбы людей в бесконечной смене проходили перед его внутренним взором. «Почему я бессилен сделать всех счастливыми, избавить всех от испытаний!» — мысленно восклицал он.

Он поднял глаза к небу. Одна звезда горела ярче всех.

Вдруг она вспыхнула, сорвалась с неба и, описав дугу, упала в пропасть. Пастырь вскочил и перекрестился:

— Господи, спаси грешную душу и прими ее в лоно свое! — Не успел он дочитать молитву, как раздался выстрел и кто-то тяжело упал неподалеку от него.

Старец вздрогнул. Тотчас же пошел на звук выстрела, смело ступая в темноте. Вдруг стон, человеческий стон донесся до его слуха. Он насторожился.

— Проклятье! Промахнулся! — снова простонал кто-то. Онуфрий повернул в ту сторону, откуда слышался стон. На гребне холма сидел человек. Он резко вырисовывался на сумеречном небе. Левое плечо его было обнажено — он перевязывал рану. В это мгновение луна разорвала облака и ее яркий белый луч облил раненого. Старец зажмурился — таким ужасным показался ему облик несчастного.

Борода и волосы его были всклокочены, одежда висела лохмотьями, на исхудалом бледном лице выдавались скулы, глаза ввалились в орбиты и дико блестели. Незнакомец заметил старца, подхватил с земли ружье и хотел бежать.

— Стой, несчастный! — приказал пастырь так властно, что тот застыл на месте.

— Ранен? — спросил Онуфрий, подходя к нему.

— Нет, нет! Нечаянный выстрел, пуля чуть-чуть поцарапала плечо.

Пастырь хотел осмотреть рану, но незнакомец в ужасе отпрянул от него.

— Не прикасайся ко мне!— воскликнул он,— я не достоин!

Старец заглянул ему в глаза. Незнакомец опустил голову, уклонился от взгляда, хотел отвернуться, уйти, но вдруг упал на землю, как подкошенный.

Пастырь подошел к нему. Осмотрел и перевязал рану,— она была неопасна, но раненый, видимо, ослабел от потери крови.

— Благослови, отец! — едва слышно прошептал незнакомец.

Старец поднес к его губам маленькое распятие.

— Именем распятого за грехи наши прими благословение, сын мой!

— Нет, нет, не так! — воскликнул несчастный и поднял глаза на пастыря.

Его лицо исказилось нечеловеческой мукой. Он походил на душевнобольного.

— Что с тобой, сын мой? Рана беспокоит тебя? — спросил старец.

— Нет! Причасти меня!

— Надо подготовиться к причастию! — ответил старик.

— Приготовь, приготовь меня к причастию! — шептал неизвестный.

— Бог велик в своей благости; скажи, что тяготит твою душу? — заторопился отец Онуфрий. Раненый терял силы, и пастырь боялся, что он умрет с тяжким сознанием неотпущенного греха.

Неизвестный хотел говорить, он страдал, от жара пересохло во рту, язык не подчинялся ему. Онуфрий принес родниковой воды в кожаной фляге и влил ему в рот несколько капель. Раненый пришел в себя, почувствовал нестерпимую жажду и попросил еще воды.

— Потерпи, сын мой, нельзя тебе воды, сейчас тебе это вредно.

— Горит, пылает все нутро у меня! — взмолился раненый.— Каплю, хоть каплю одну!..

Старец отвязал сумку от ремня, достал ложку, налил в нее воды, всыпал туда порошок из сушеной сливы и поднес ложку ко рту больного.

— На, выпей и больше не проси!

Неизвестный жадно проглотил несколько капель подкисленной воды.

— О-о! — облегченно вздохнул он и прикрыл веки. Пастырь долго ждал, надеясь, что больной придет в себя, наберется сил для исповеди, но тот лежал в забытьи.

Вскоре больного охватил озноб. Лицо его исказилось. Онуфрий понял, что это лихорадка, вызванная раной,— хороший признак. Он осторожно прикрыл неизвестного буркой и молча опустился рядом с ним.

Спустя некоторое время пастырь дотронулся рукой до его лба.

— Слава богу, жар начался, и сильный какой! Это хорошо.

Больной стал метаться. Лоб его покрылся обильным потом.

— Жар поднимается, вспотел. Хорошо для него! — сказал Онуфрий и осторожно вытер со лба больного пот.

Больной бредил, что-то шептал про себя. Старец напряг слух, стараясь что-нибудь разобрать.

— Маквала, Маквала! — ясно расслышал он.

Онуфрий вскочил. Вихрь горьких мыслей закружился у него в голове.

«Не этот ли? — думал Онуфрий.— Не он ли так жестоко оборвал жизнь бедной Маквалы?»

Пастырь стал вслушиваться еще напряженнее, но больной больше не проронил ни слова. Он стал дышать ровней и затих. Тогда Онуфрию подумалось, что он, быть может, напрасно из-за случайно оброненного слова возвел тяжкое обвинение на неизвестного, и, ужаснувшись своим мыслям, он стал горячо каяться.

 

17

 

Рассвет тронул клювом ночную мглу и расцветил ее; легкий ветерок, предвестник утра, тихо покачивал цветы, будил их, нежно что-то нашептывая, готовил их к встрече владыки дня. Небо светло заголубело. Мягкий свет брызнул на землю. Полусонные птички в ожидании дня вздрагивали от утреннего холода, встряхивались и изредка протяжно щебетали, приветствуя творца природы.

Старец стоял с обнаженной головой, волосы его растрепались, борода спуталась. Он горячо молился господу об отпущении ему тяжкого греха: невольным и, быть может, незаслуженным подозрением он оскорбил высшее, что есть в человеке.

Больной, спавший под буркой, пошевелился.

— Где я? — простонал он.

— Здесь, сын мой, рядом с отцом твоим духовным, который заботится о тебе.

— Священник? — больной зажмурился.

— Не священник, а брат твой и отец, посланный, чтобы помочь тебе.

Больной открыл глаза, с благодарностью взглянул на пастыря.

— Как ты себя чувствуешь?

— Плохо, отец! — с горечью сказал он.

— А по-моему, тебе лучше!

— Оттого и плохо, что лучше. Не следовало мне оставаться в живых!

Он замолчал. Нелегко было обоим продолжать беседу.

— Ты обещал мне вчера...— с трудом произнес больной,— что удостоишь меня причастия.

— Да, но твоя слабость помешала этому. Ты не мог говорить. А сегодня, надеюсь, ты мне исповедуешься, и благодать господня снизойдет на тебя!

— Мне исповедываться? Своими устами рассказать о себе? Не могу я этого, хоть на куски меня изрежьте,— не могу!

— Нет, сын мой, надо признаться в своих деяниях, да и что толку скрывать — нет тайны, которая не стала бы явной. Перед тобой пастырь, неустанно пекущийся о тебе. Может ли врач исцелить больного, если причина болезни ему неизвестна? В голосе пастыря звучала отеческая ласка, величавая уверенность в собственных силах.

— Сын мой! — продолжал пастырь, сердечностью и уверенностью покоряя волю и чувства больного.— Сын мой! Откройся брату, чувствующему твое горе, как свое, твою боль, как свою, брату, чье сердце печалится о тебе даже тогда, когда он вдали от тебя. Уверуй в меня, ибо я вместе с тобой горю в неугасимом огне, и душа моя смятена.

— Отец, отец! Чем я отплачу тебе за доброту твою? У несчастного Онисе только одно и осталось — его убогая жизнь, и если она тебе понадобится,— возьми ее!..

— Онисе?! — вздрогнул пастырь.

«Маквала — Онисе!» — мысленно произнес он рядом эти два имени. И снова тревожное подозрение охватило его душу, пронзило сердце.

Оба долго молчали. Наконец лицо Онуфрия снова просветлело, он вытер пот со лба и подошел к несчастному, беззвучно рыдавшему Онисе.

— Сын мой! Я узнал твое имя, и я боюсь услышать твой рассказ, ибо я человек... но человеку не дано измерить милосердие божье!.. Говори, что ты хотел сказать!

Онисе, низко опустив голову, начал рассказывать скорбную повесть своей жизни. Старец приник к камню, слушая исповедь несчастного. Чувствовалось, что свершается великое таинство, перед которым поник даже утренний ветер, чтобы не нарушить святости его, не подхватить невольно услышанного слова и не передать его горам, деревьям, цветам.

Онуфрий слушал страшную эту повесть лишь для того, чтобы просить заступничества за Онисе перед богом. И тайна, услышанная им здесь, никогда не могла быть открыта никому из смертных.

Раскаленным железом жгли слова исповеди сердце пастыря, и от них болела душа и дрожь пробегала по телу.

Давно уже Онисе закончил свой скорбный рассказ, давно ждал от пастыря слов утешения, но старец продолжал сидеть неподвижно, как бы сам превратившись в камень.

И когда он наконец поднял голову, горючие слезы бежали из его глаз, и глубокое страдание избороздило его лицо.

О чем рассказал ему Онисе, какую тайну поведал,— это осталось сокрытым от всех. Но пастырь впервые в жизни спрашивал себя — в праве ли он даровать грешнику свое благословение?

— Несчастный, что ты сделал? — первый раз в жизни упрекнул он страждущего и ищущего утешения. Но он быстро овладел собой и, как заботливый, милосердный отец, совершил обряд таинства над падшим и покаявшимся грешником.

— Сын мой! Запомни этот день. Ты, как блудный сын, вернулся в лоно отца своего, проси же его, чтобы он даровал тебе силы выполнить в жизни свой долг человеческий, ибо ты человек... Пусть отныне зацветет дерево жизни и принесет плоды истины...

— Жизнь свою положу за тебя, отец!

И чем ласковее говорил пастырь с Онисе, тем мягче и покорнее становилось сердце несчастного. Но и тем больней сознавал он свою вину, тем горше раскаивался в ней.

— Теперь тебе нужен отдых, сын мой. Поешь, отдохни, поправишься — тогда пойдешь, куда тебя влечет. Но где бы ты ни был и кем бы ни стал,— будешь ли в поте лица добывать кусок хлеба или станешь повелителем над повелителями,— не забывай, что ты человек и ближние твои во всем подобны тебе, и сердца их бьются так же, как твое...

— А теперь пойдем ко мне,— закончил Онуфрий.

Жадно ловил Онисе слова пастыря, в которых звучала такая кроткая, покоряющая душу человечность. Но когда пастырь позвал его к себе, он вздрогнул и низко опустил голову.

— Не могу! — тихо сказал он.

— Почему? — удивился Онуфрий.

— Не могу... Хочу быть один.

— Куда ты пойдешь?

— Останусь здесь, в горах.

— А чем будешь жить?

— Охотой. Зверя в горах много.

— Побудь у меня хоть дня два, пока сил наберешься.

— Не проси, отец! — взмолился Онисе.— Я ослабел от потери крови, через два дня буду здоров. А сейчас не могу, сердце мое разрывается... Я пережду немного, стану охотиться, тура убью, забудусь... Тогда к тебе спущусь... Не смогу без тебя... А теперь не держи меня, пощади!..

— Как знаешь! — вздохнул старец.— Только возьми с собой припасов, чтобы не голодать на первых порах.

— Ох, воля твоя! — покорно согласился Онисе.

Старец снабдил его полным доверху мешком.

— Ступай, Онисе, я не держу тебя больше, только помни, что это сердце отныне стало твоим,— он приложил руку к своей груди,— и ты не обижай его, почаще наведывайся ко мне.

— Буду приходить дважды в неделю, отец! А теперь благослови меня,— Онисе преклонил колени.

Пастырь благословил его, и они расстались.

Долго глядел старец вслед удалявшемуся тихими шагами Онисе, глядел до тех пор, пока тот не скрылся за гребнем холма.

— Бедняга! — вздохнул он,— трудно ему было бы оставаться здесь!

 

18

 

После ухода Онисе пастырь сделался еще задумчивее, печальнее. Тягостная тайна возмущала его разум, лишала покоя сердце. Он стал молиться еще усердней прежнего, целые ночи простаивал перед распятием.

Пастырь знал, что для искреннего покаяния, для укрепления человеческой воли недостаточно одной только исповеди. Мудрый сердцевед, он только тогда бывал спокоен за ближнего, когда убеждался, что однажды обретенная вера, пронизав все его существо, привела его к полному осознанию своего человеческого долга перед жизнью. Без этого пастырь не видел высокой пользы ни в одной из христианских догм и заповедей и считал бесплодной суетой исполнение всяких правил веры. Он, как честный врач, становился спокоен за своего больного лишь после полного исцеления его от недугов. И потому он хотел возможно чаще видеть Онисе, постоянно утверждать его в вере, ежечасно укреплять его дух.

И преисполненный надежд, он каждый день в условленное время выходил к роднику для встречи с Онисе. И горец всегда приходил в назначенный час, благоговейно склонял голову перед пастырем и слушал его одухотворенные слова.

И когда они беседовали, трудно было понять, кто кому проповедует, кто кого поучает. Пастырь вызывал своего ученика на предельную откровенность, чтобы глубже постичь его суждения о том или ином явлении мира, чтобы вернее довести до него свою мысль. Онисе приходил через каждые два-три дня, приносил дичь, а Онуфрий охотно принимал его приношения, коптил мясо, делал колбасы и снабжал ими бедных прохожих. Пастыря радовало, что он помогает Онисе участвовать в жизни, выполнять долг служения ближним, служения народу. Он говорил об этом Онисе, хвалил его, и сознание служения миру ободряло горца, поддерживало в нем силу и дух. Ему утешительно было думать, что существование его не совсем бесполезно.

Однако Онуфрий был неспокоен за своего ученика. На всем, что делал Онисе, лежала печать непомерного напряжения. Он был постоянно задумчив, сумрачен, никогда не улыбался, часто вздрагивал, глядел мутными, невидящими глазами. От внимательного взора пастыря не могла укрыться его чрезмерная задумчивость, его молчаливая тоска. Что-то невысказанное точило его сердце, иссушало душу. Онуфрий изо дня в день ждал от Онисе признания, разгадки его тайной печали, однако время шло, горец худел, таял, но молчал. Взгляд его иногда загорался каким-то нездешним огнем, потом вдруг снова потухал, становился безжизненным. Он весь высох, осунулся. Онуфрий чувствовал, что еще один шаг, и пропасть проглотит несчастного. Однажды он не выдержал и спросил Онисе:

— Сын мой, отчего ты так исхудал?

— Кто, я? Я себя хорошо чувствую.

— Отчего ты так печален? Почему не скажешь мне, чем ты встревожен? — настаивал пастырь.

— Разве я что-нибудь скрыл от тебя? — и Онисе неожиданно расхохотался.

Старец посмотрел на него с тревогой.

— Загляни в свое сердце, какой-то порок подкрался к нему. Открой мне свое сердце! — сказал он.

— Мое сердце, мое сердце! — с раздражением повторил Онисе.— Не могу же я лгать на свое сердце!..

— Сын мой, сын мой! — с невыразимой тоской воскликнул пастырь — Своим ответом ты разрываешь на куски мое сердце, отданное тебе без остатка!

Онисе вздрогнул и схватился за голову. Наступило молчание, нарушаемое только биением его сердца, словно готового выскочить из груди. С глубоким состраданием смотрел на него старец.

— Ах, пастырь, пастырь! — простонал Онисе, опускаясь перед ним на колени.— Прости меня, пожалей!.. Несчастный я человек! Не знаю, как мне быть, что делать? Горит мое сердце, и нет мне спасения... Руки на себя наложить мне, что ли?

— Успокойся, Онисе, призови бога, чтобы сатана не искушал тебя; поведай, какая новая тоска тебя гложет?

— Какая? — и Онисе задумался.— Нет, не знаю я, ничего не знаю, нет, нет!.. Оставь меня, умоляю тебя!..

Старец взглянул на него.

— Онисе, пойдем ко мне! — спокойно сказал он.— Отдохнешь у меня, успокоишься!

— Нет, нет! — так же спокойно ответил Онисе,— я сейчас уйду.— Он зачерпнул ладонью родниковой воды и освежил лицо.— Прощай, батюшка!

— Постой... Отчего так скоро? — огорчился пастырь. Онисе взглянул на него, по губам пробежала улыбка, он с таинственным видом наклонился к старцу.

— Зовут меня! — прошептал он.

— Что ты говоришь? Кто зовет?

— Тсс! — он приложил палец к губам и пошел прочь, осторожно ступая.

— Онисе, Онисе! — звал старик.

— Тише! Я приду в назначенный час! Непременно приду! И Онисе скрылся в чаще леса.

Онуфрий стоял ошеломленный. Вдруг Онисе выскочил из леса и, подбежав к старцу, упал перед ним на колени.

— Благослови, отец, благослови!.. Твое благословение необходимо мне, как божья благодать! Благослови, и тогда я уйду! — молил он, обливаясь слезами.

— Господи, воззри и избави от испытаний! — только и успел произнести Онуфрий. Горец вскочил и исчез в сумраке ночи.

 

19

 

Прошли дни, недели, целый месяц, а Онисе не появлялся. Напрасно пастырь ходил к роднику, напрасно ждал его, напрасно молил бога о встрече со своим учеником. Онисе исчез. Тревога и смятение росли в душе Онуфрия. Все его мысли неотступно кружились вокруг судьбы Онисе, тысячи мрачных предчувствий проносились в его воображении. А что, если Онисе попал в беду, нуждается в помощи, и никого нет около него!

Наступил праздник святого духа. Пастырь отслужил заутреню, помолился обо всех страждущих духом, о ниспослании им утешения и помощи, перекрестился в последний раз и вышел во двор. Он направился к тому месту, где всегда в праздник проводил часы между заутреней и обедней.

Широкое и круглое плато обступали великаны-утесы, подобно стражам, защищающим святое место от прикосновения нечистых шагов. Посредине плато возвышался небольшой круглый холм, поросший тополями. Стройные деревья взбирались почти до самой верхушки холма и вдруг останавливались на какой-то невидимой черте — будто затем, чтобы не прятать от человеческих глаз чудесную светлую поляну, покрытую зеленой курчавой травой, среди которой нежно склоняли головки ароматные горные цветы. На поляне высился дубовый крест, побелевший от времени, солнца и дождей. Своей сверкающей белизной он будил в сердце благоговение. Под крестом был воздвигнут холмик, обложенный дерном, и на нем стоял памятник — каменная глыба, осколок скалы. Никто никогда не посещал этих мест, кроме Онуфрия и неугомонного ветерка, который изредка врывался сюда, чтобы нарушить дремоту цветов. Это место избрал Онуфрий для погребения Маквалы, и сюда, к этой одинокой могиле, приходил он каждый праздник помянуть душу усопшей, при жизни отверженной людьми.

Пастырь, подаривший Маквале столько возвышенных, сладостных минут и указавший ей путь к беспредельной человечности, не покидал ее и после смерти.

Онуфрий шел к священному месту по узенькой тропинке, вьющейся вверх через тополевую рощу... Он шел медленно, в глубокой задумчивости, изредка осторожным движением руки отводя нависшие над тропинкой ветки, стараясь не повредить ни одного листочка на них и не нарушить гармонии, разлитой вокруг красоты. Он перешел ручеек, бегущий с горы, и, подойдя совсем близко к поляне, отстранил с дороги последнюю ветку... и замер на месте. Он стоял и смотрел, пораженный до глубины души. Какой-то человек припал к могиле Маквалы, обнял надгробный камень и целовал его, рыдая и стеная, словно хотел влить свое тепло в его могильный холод. Скорбь его была так величественна, что пастырь не решился даже окликнуть его. И как будто само небо вобрало в себя его горе и слезы,— появились черные тучи, и пошел ласковый дождь, тихий, как слезы из девичьих очей.

Человек поднял голову и, окрестив руки на груди, горящими глазами вперился в могилу, словно исступленной мольбой сердца хотел нарушить глухое молчание черной, холодной земли. И снова припал он к могиле, обхватил ее и стал целовать страстно, неудержимо. На нее он хотел излить всю горечь, всю безнадежность свою, но каждое прикосновение к ней еще сильней разжигало его скорбь. Наконец он выбился из сил и, изнуренный, замер в оцепенении. Потом медленно поднялся, снова устремил горящий взгляд на могилу, подошел, шатаясь, к кресту и прислонился к нему.

— Онисе! — прошептал потрясенный пастырь.

Да, это Онисе оплакивал свою возлюбленную, Маквалу, проклиная день своего рождения, проклиная омраченное сердце свое, которое ни на мгновение не давало ему покоя и погубило его жизнь.

Маквала была неотъемлемой частью его жизни с тех пор, как он помнил себя, и с ее смертью жизнь потеряла для него смысл. Всюду и всегда ему чего-то недоставало, ни в чем не было чувства полноты. В Маквале была вся жизнь Онисе, и с ее смертью погасло солнце для несчастного горца, утратил для него цену весь мир.

Он стоял в угрюмом оцепенении со сжатыми губами и думал о той, которая, даже в плену у черной могилы, была для него дороже всего на свете, дороже самой жизни. Отверженный своей общиной, оторванный от родной земли, Онисе дышал одной-единственной надеждой — когда-нибудь встретить Маквалу, чтобы никогда больше не расставаться с ней, и смерть Маквалы лишила его этой надежды... Чем он мог жить дальше?

Целыми неделями скитался он по горам и ущельям, по лесам и долинам, накопляя в сердце неизбывную скорбь, и приходил изливать ее здесь, на этой священной могиле.

Приходил он сюда и раньше, до последней встречи со старцем, здесь он самозабвенно предавался своему горю, таял, сгорал.

Онисе поведал пастырю обо всей своей жизни, раскрыл перед ним сердце свое и все же оставил там один, самый затаенный уголок, куда не следовало заглядывать чужому взору. Он берег его, как зеницу ока, и старался спрятать его от всех, даже от господа бога. Он боялся, что Онуфрий назовет грехом и запретит ему единственную радость его омраченной жизни, радость, которую он черпал в горькой любви к могиле своей Маквалы.

Сюда приходил Онисе, здесь он таял, как воск, терял последние силы свои. Любовь пламенеющего сердца к холодной, темной могиле, горячая нежность к безжизненному трупу, страстная мольба к навеки глухому созданию, обращенному в прах,— тяжкое испытание взял на себя Онисе!

Слезы и стенания, неутолимая страсть и память об утраченном счастье изнуряли его, жизненные силы в нем медленно иссякали. Он понял безысходность своей участи, понял, что каждое мысленное прикосновение к Маквале, каждое прикосновение к местам, где ходила, дышала его возлюбленная, беспощадно терзают его сердце, понял, что не может больше выдержать этой гибельной близости к ней, и решил уйти, исчезнуть, бежать в такие края, куда и ворон не донесет вести об этих страшных для него местах.

Сегодня, в день сошествия святого духа, Онисе в последний раз пришел к заветной могиле. Он убрал душистыми цветами мрачный камень, так безжалостно придавивший своей тяжестью могилу дорогого существа. В последний раз он склонил голову, послал последний стон могильной немой тишине, с горьким трепетом припал к холодному камню и долго лежал, потрясенный, без движения, словно всю свою душу изливая в стенаньях.

Наконец он порывисто встал, отошел от могилы и скрестил руки на груди. Нечто непостижимое притягивало его к могиле, притягивало с такой силой, что он не мог сдвинуться с места.

Он медленно, с нечеловеческим напряжением повернул голову, обернулся к кресту и стал смотреть на него с невыразимой тоской.

Только теперь пастырь мог всмотреться внимательно в лицо Онисе, и он почувствовал, какой ад бушует в сердце горца. Он закрыл глаза — не было сил смотреть на такое непомерное горе! Страшная тяжесть этого горя придавила Онисе, пригнула его плечи. Бессмысленно и безжизненно глядел он в одну точку. Жалобы осиротевшей души, боль за погибшую жизнь, тщетная мольба человека, раздавленного неумолимой силой, не ждущего ниоткуда спасения,— все было на этом лице, в этом мертвенном взгляде, словно земля разверзлась перед несчастным и небо обрушилось и похоронило его навеки.

Но нет, мне не описать этого лица! О безграничном отчаянии, о бороздах скорби, отметивших это лицо, невозможно рассказать тому, кто не видел его собственными глазами!

Только горы могли внушить человеку такую страсть, и только сын гор мог отдаться ей с такой силой. И Онуфрий, мудрый старец с закаленным сердцем, склонился перед всепоглощающим чувством, хранил благоговейное молчание перед ним.

Онисе вздрогнул, выпрямился, вскинул голову.

— Прощай!— простонал он.— Прощай, Маквала!.. Горе мне! И жить нет сил, и умереть не могу!.. Прощай!.. Не выдержало сердце твоей близости... Как мне уйти от тебя?!

Горец умолк, пошатнулся и зарыдал.

— Смотри... Ты видишь, я, мужчина, плачу! — воскликнул он, ударив себя в грудь кулаком.— О-ох! — заскрежетал он зубами.

Горец повернулся и пошел прочь от могилы, шатаясь, как раненый лев.

— Онисе, Онисе! — с отчаянием крикнул пастырь.— Постой, несчастный человек!

Онисе вздрогнул, на мгновение сбился с шага, но тотчас же, словно очнувшись, пошел быстрей.

— Постой, куда ты? — старец догнал Онисе и схватил его за плечо.

Мохевец обернулся, устремил на него затуманенный взгляд и, таинственно приложив палец к губам, тихо прошептал:

— Тсс, тише!.. Зовут меня, я иду!..

— Куда? Кто зовет тебя, сынок?

— Тсс! — повторил он.— Тише, а то спугнешь ее, убежит!..

Горец прислушался, задумался, затих и вдруг, уставившись в пространство широко раскрытыми глазами, стал бормотать бессвязные слова:

— Маквала!.. А кто это — Маквала?..— потом повернулся к пастырю и мучительно принялся его расспрашивать:— Скажи, скажи, ради бога, кто такая Маквала?.. Ты разве не знаешь, кто она?.. А я знаю, о, я знаю... Она крестница господа... Вот кто она!..

— Сынок, сынок!..— заговорил пастырь.

Но Онисе прикрыл ему рот ладонью.

— Тсс! Тише... Зовут меня!..— и он побежал к лесу. Пастырь кинулся следом за Онисе, но горец дико вскрикнул и взглянул на старца так мрачно, что тот отпрянул назад.

Не успел Онуфрий опомниться, как Онисе подбежал к краю обрыва. В ужасе следил за ним пастырь. Но Онисе свернул в лесную чащу, обступавшую обрыв, и скрылся в ней.

 

20

 

Больше месяца прошло с тех пор, и об Онисе не было никаких вестей. Никого больше не тревожила судьба отрешенного от теми горца.

Один только Онуфрий не мог успокоиться и без устали искал его, расспрашивая о нем всех прохожих. Он не терял надежды и неутомимо молился о спасении. жизни Онисе. Он верил, что вновь увидит своего духовного сына, верил, что бог милосердный не даст ему погибнуть.

Однажды утром около пещеры пастыря остановились хевсуры, шедшие с того склона горы. Они расположились на отдых у родника, лошадей стреножили и пустили пастись, а сами подошли к роднику освежиться. Старец, по своему обычаю, забрал мешок с припасами, домашнюю водку и направился к ним.

Потрапезничали, отведали водки, и завязалась беседа. Хевсуры давно уже знали о пастыре, ибо слава о нем разнеслась далеко в горах, и рады были они послушать его разумные и добрые речи. Как всегда среди людей гор, разговор зашел о мужестве и об охоте.

Один из путников рассказал о некоем мохевце, который поселился в их горах, и с той поры плохо стало от него кистинам.

— Ягнячьего ушка не пропадет с тех пор, как тот мохевец у нас,— восторженно рассказывал он.— Тропами нагонит вора, перехватит его, и никакому врагу не уйти от горного сокола!

— Удивительный только он! — добавил другой.— Ни одного человека не подпускает к себе, в дома не заходит, живет как зверь в горах.

— Каков он собой? — спросил пастырь.

Хевсур описал внешность мохевца и добавил, что он, должно быть, болен или «порченый», потому что лицо у него желтое, как русло серного источника.

Онуфрий сидел, понуро опустив голову, и, казалось, не в силах был пошевелить губами. Но по мере рассказа хевсура он все больше оживлялся.

— Как его зовут? — спросил он.

— Онисе... Мохевец Онисе... Так мы его называем...

Радостное волнение охватило пастыря. Он вознес благодарение господу за то, что не отверг он раба своего, спас ему жизнь и направил его усилия на благо людям.

Онисе, которого пастырь считал одержимым душевной болезнью, излечился и пришел в себя. Вдали от тех мест, где все его непрестанно терзало, он отдохнул и обрел на время душевный покой.

Было заполдень, когда хевсуры ушли. Онуфрий, одушевленный радостной вестью, вернулся в свой дом, а потом по шел на могилу Маквалы и как бы поведал ей об этой радости

Вечером он собирался помолиться богу и спокойно отдохнуть. Вдруг он услышал конский топот.

«Кто бы это мог быть?» — подумал пастырь. В то ж мгновение его окликнули снаружи, и он вышел во двор.

Навстречу ему шел горец. Лошадь свою он привязал поодаль, так как эти места считались священными и нельзя было подъезжать к пещере верхом, чтобы не осквернить ее. Сняв шапку, он низко склонил голову перед пастырем.

— Кто ты, сын мой? — спросил пастырь.

— Я есаул, отец!

— Зачем пришел ко мне? Ищешь кого-нибудь?

— К вам пришел, начальник просит вас явиться к нему.

— Меня просит начальник?.. Ты, верно, ошибся.— Пастырю показалось, что он ослышался.

— Да, отец, вас просит.

— Не знаешь, зачем?

— Не знаю!

— Да нет, ты, верно, ошибся, не понял его.

— Как же, он три раза повторил ваше имя. Приказал обязательно доставить вас сегодня же.

— Значит, дело важное?

— Кто их знает! — лениво отговорился есаул.

— Удивительно все это!— тихо произнес пастырь.— Хорошо, я возьму свой посох, и пойдем,— добавил он.

Есаул настоял, чтобы пастырь сел на лошадь, а сам пошел рядом пешком. Они почти всю ночь были в дороге и часам к десяти утра прибыли в Ананури, где квартировал местный правитель.

Пастыря тотчас же ввели к человеку, который вызвал его. Это был пожилой мужчина, худой, невысокий, весь отравленный желчью, даже глаза его пожелтели, и тоненькие нитевидные жилки сеткой покрывали их. Он изредка покашливал, беспокойно ходил из угла в угол и без особых причин постоянно вспыхивал и возмущался.

Когда вошел Онуфрий, начальник встал ему навстречу, стараясь казаться приветливым. Но все его старания были тщетны, ибо он большую часть своей жизни провел на военной службе, а военная жизнь в те времена зачастую лишала человека всякого разумения и благообразия. Он приветствовал пастыря и даже улыбнулся ему, но проделал все это с осанкой повелителя.

— Пожалуйте, пожалуйте! — еще издали пригласил он Онуфрия.

Онуфрий вошел в низкую комнату, где стоял затхлый запах сырости и преющих бумаг. Непривычный к такой обстановке, пастырь чувствовал себя очень дурно, от духоты в комнате слегка туманилась голова. Однако он снял шапку, перекрестился и отвесил низкий поклон стоявшему перед ним хозяину. Лицо его выражало покой и мир. Начальник никогда не встречался с пожилыми горцами, и его удивило величие и достоинство пастыря.

— Вы — отец Онуфрий? — опросил начальник через переводчика.

— Да, я.

— У вас жила женщина, которую убили... Та, которую звали... Ах, забыл... Как ее звали? — обратился он к писарю, который, согнувшись в три погибели над столом, резко поскрипывал по бумаге гусиным пером.

— Ее звали,— писарь порылся в бумагах и, вытянувшись, гаркнул: — Маквала, ваше высокоблагородие!

— Да, да, Маквала!

При этом имени пастырь вздрогнул, смутился и не сразу собрался с ответом.

— Мы ждем ответа! — приказал начальник. Пастырь взглянул на него и твердо ответил:

— Да, Маквала жила у меня.

— Женщина у священника! — вздернув плечи, сказал начальник и обернулся к переводчику: — Спросите, что она делала, зачем жила у него?

— Она была унижена духом и телом... отвержена людьми... Мое жилище — убежище для всех униженных.

Онуфрий глядел на них с удивлением и не мог понять, зачем его допрашивают, чего хотят от него. Он заметил, что писарь записывает все его слова.

— Значит, вы приютили ее? — переспросил начальник так же насмешливо, как он приветствовал старца при входе. На этот раз пастырь понял, что происходит нечто необычное, что словам его не доверяют, и нахмурился.

— Хороший приют оказал, нечего сказать! — проговорил про себя начальник и вдруг резко обратился к пастырю:

— Кто убил?

— Кто убил? — повторил вопрос Онуфрий.— Грешный человек, которого не минует кара божья, если он не раскается,— тихо добавил он.

— Все это очень хорошо, но имя преступника? Скажите, как его имя?

Никогда не приводилось пастырю говорить неправду, и теперь он был в тягостном недоумении. Он не знал, что ответить.

— Я спрашиваю имя преступника! — повысил голос начальник.

— Не знаю! — твердо ответил старец.

— И никого не подозреваешь?

— Нет!

Начальник недоверчиво посмотрел на него, прошелся несколько раз по комнате.

— Как могло случиться, что в помещении, где ты живешь, убили женщину, и ты ничего об этом не можешь рассказать?..

— Меня не было дома, когда произошло несчастье.

— Сказки!.. — повел плечами начальник. — Прочтите ему показания тех горцев.

Вот что показывали те самые гудамакарцы, которые целый день провели с пастырем после убийства Маквалы.

«Весь день мы были вместе. Пастырь не раз заходил в свою келью и выносил нам еду. Мы обедали вместе. На другой день мы возвращались с гор. Пастырь сказал нам, что жившую у него женщину, оказывается, кто-то убил».

— Все это правда,— подтвердил старец.

— Что ты увидел, когда в первый раз вошел в дом?

— Маквала лежала на своей постели, с головой закрытая буркой. Я думал, что она спит.

— Это в первый раз. А потом целый день как же ты не заинтересовался, отчего она не встает?

— Маквала была слаба, больна. Много молилась, работала без устали. Ночью накануне была сильная гроза. Я подумал: она не спала ночь... Пожалел ее будить. Сон благодетелен для слабых.

— Не представляю!

— Все это правда, что я говорю.

— Женщина лежала целый день, и вы даже не подумали, что с ней, даже не спросили, не хочет ли она пить?

— Что было спрашивать? Захотела бы,— напилась сама!— резко прервал переводчика пастырь.— Однако я оставил свою паству, своих больных без присмотра. Я тороплюсь домой... Скажите, что вам надо от меня?

Начальник удивленно взглянул на него.

— Разве вы не знаете, что в убийстве женщины обвиняют вас?

— Что вы сказали?

— А то, что все улики, к сожалению, против вас.

— Кто же он, этот несчастный, пусть придет, пусть посмеет посмотреть мне в лицо!

Пастырь вскинул голову. Таким гневом дышало его лицо, что начальник смутился, опустил голову: «Виновный не может так говорить; пожалуй, старик и не лжет!» — подумал он.

— Муж убитой утверждает это,— снова заговорил начальник — Закон обязан установить истину.

— Пусть придет и скажет мне это в лицо.

— Приведите Гелу.

— Боже милосердный, Гела здесь! — воскликнул старец.— Гела, муж Маквалы, виновник всего, пусть он придет, я погляжу на него собственными глазами, послушаю, что он мне скажет.

Дверь открылась. Вошел Гела. Лицо его выражало бесстыдство и чванливость, он высоко закинул голову, всем видом своим как бы говоря: «Смотрите, вот я каков!» Он встал в дверях, нахмурив брови, изображая из себя грозного обличителя.

Пастырь, спокойный, хотя и слегка побледневший, смотрел в упор на доносчика.

Сперва Гела попробовал было выдержать взгляд старца, но вскоре смущение овладело им, взгляд его забегал, заметался, словно под натиском какой-то неведомой силы.

Пастырь, величественный, несокрушимый духом, твердо верующий в свою правоту, и Гела, раздавленный, униженный, сознающий свою вину, стояли друг против друга.

Пастырь медленно шагнул к Геле.

— Правда ли, что ты меня винишь в убийстве Маквалы?— спросил он его тихим, проникновенным голосом.

Гела поднял голову, тяжело вздохнул и снова потупился. Пастырь понял, что Гела сознательно лжет и клевещет, совершает такой грех, который бесчестит человека, принижает его ниже самой низкой твари, но что ему уже нет отступления. И сердце пастыря горько восскорбело о погубленной душе человеческой.

А начальник ждал, что скажет Гела. Его внимание привлекла ненадолго эта поучительная картина борьбы величия с подлостью. Но он тотчас же спохватился.

— Что ты молчишь? Говори!

Гела устремил на него взгляд, полный отчаянной мольбы.

— Что же мне говорить? — беспомощно спросил он.

— Ты боишься? Расскажи перед законом все, что знаешь! — ободрил его начальник.— У тебя убили жену, ты вправе требовать наказания преступника.

— Да, да! — встрепенулся Гела,— убили мою жену, меня самого изгнали из мира...

— Да, сын мой, скажи, что ты знаешь; ибо ничто не укроется от отца небесного...— произнес пастырь.

Лицо Гелы злобно перекосилось, лоб нахмурился, глаза засверкали недобрым блеском.

— Ты хочешь, чтобы я рассказал? — воскликнул он. — Хорошо!.. Ты убил Маквалу... Никто другой не мог ее убить. Она жила у тебя. Ты — хозяин, и кровь ее на тебе...— говорил он, задыхаясь. Его лицо то вспыхивало, то бледнело.

— Сын мой, сын мой!.. Что ты говоришь? — скорбно воскликнул старец.— Вспомни, что есть еще высший судья...

— Ты убийца! — злобно повторил Гела. — Мне ли щадить тебя? За что? Разве кто пощадил меня, когда изгоняли меня, топтали меня. Умерла моя душа, и нет во мне больше жалости. Нет! Ты убил ее, поп, и не уйдешь ты от суда...

— Я приютил, обогрел ее, замерзающую... Обратил к богу грешную душу... Какая была мне корысть убивать ее?

— Маквала нищенствовала. У нее, верно, было много денег... Убить посмел, а сознаться в этом не смеешь...

— И ты, отверженный общиной!..— воскликнул старец, но тотчас же овладел собой. — Господи, прости их, ибо не знают, что творят!

Онуфрий отошел в сторону. Глаза его сверкали, в сердце неотступно звучало: «Господь посылает мне испытание, я не достоин его милости».

— Что скажете, пастырь?

— Что же мне сказать? Он меня обвиняет в убийстве, а судить должен закон! — спокойно сказал Онуфрий.

— Мы сегодня же вас переправим в Тбилиси. Здесь нельзя вас судить.

— Да будет воля господня! — сказал пастырь.

— Говорите всю правду. Это смягчит вашу участь,— посоветовал начальник.

— У меня есть верховный судья, который видит все. Когда я предстану перед ним, скажу ему с умиротворенной улыбкой на лице: «Господи, я воздал кесарево кесарю, а божье — богу!»

И больше ни единого слова не удалось сорвать с уст Онуфрия. Он перестал отвечать на вопросы.

Гела, изгнанный из теми, долго скитался вдали от родины, скрываясь в разных местах. Но недавно он вернулся в Мтиулети и определился есаулом у ананурского начальника. Как отверженный, он не мог снова обзавестись хозяйством, но рад был и тому, что живет на родимой земле.

Все избегали его, никто с ним не разговаривал, не звал его к столу, и это с каждым днем все больше озлобляло его, разжигало в нем жажду мести. Он безжалостно преследовал людей своей общины, и горе тому, кто попадал в его руки. Он всячески раздувал перед начальством вину своей несчастной жертвы. Судебные дела в те времена решались по произволу, и судьба человеческая зачастую зависела от людей, подобных Геле.

Много жизней укоротил Гела, много вдов и сирот оставил он на попечении соседей. Вечно раздавались вокруг него проклятья и стоны, но человеку, потерявшему совесть, они казались сладостной песней, множили его силы, укрепляли в нем чувство мести.

Любил ли отверженный Гела Маквалу? Нет, он ненавидел ее, ненавидел так страстно, что готов был рассечь ей грудь кинжалом и выпить из раны всю ее кровь, до последней капли.

И вот Маквалу убили, и Гела уже не мог отомстить ей, не мог своей грязной рукой растерзать ее трепещущее сердце. И он перенес свою зверскую ненависть на ее убийцу, кто бы он ни был.

Долго старался он найти подлинного убийцу, но все его поиски были тщетны.

«Онуфрий перехватил ее у меня!» — как-то подумалось ему, и с тех пор всю свою злобу он обрушил на пастыря, стал его неусыпным врагом.

И вот Онуфрий томился в заключении в Тбилиси. Гела прилагал все усилия, чтобы пастырь был осужден.

 

21

 

Произошло зверское убийство. Жертвой низкого преступления пала беззащитная женщина. Дело стало известно властям. Преступника надо было наказать.

Все улики были против пастыря Онуфрия. Правда, община единодушно свидетельствовала, что он не мог совершить такого преступления, однако Гела не дремал и ловко опровергал это показание. Кто же убийца? Онисе?.. В правительственных документах значилось, что этот человек скончался задолго до убийства женщины... Сам Гела был вне подозрений: в ту роковую ночь он находился в Тбилиси, куда ездил для получения отличия за какие-то заслуги.

И выходило так, что никто, кроме пастыря, не встречался с Маквалой, так как сама она, отлученная от теми, ни с кем не могла общаться.

Подозрение еще усугублялось тем, что Онуфрий не хотел давать показаний; на все вопросы он всегда и неизменно отвечал одно и то же: «Не знаю, кто убил Маквалу, я не совершал преступления».

Спокойный, умиротворенный старец медленно повторял свой ответ, поручив остальное попечению господа бога. Он не сомневался в своей правоте и верил, что исполняющий свой долг будет вознагражден богом.

Долго держали его в тюрьме, упорно вели следствие по его делу. За это время его лишили сана, но старец твердил неизменно: «Господи, не прогневайся на меня». И, поддерживаемый верой, он упорно стоял на своем и с высоты величия своего глядел на муравьиную возню людей вокруг него.

Он был тверд в вере, мужествен и возвышен душой. Не было на земле силы, способной согнуть его. Ему не нашептывал искушающий голос: «Скажи, окажи, и ты будешь опасен!» Для него было унизительно даже помыслить об этом. Хотя он верил в конечное торжество истины, но знал, что каждая перемена к лучшему в жизни требует жертвы, и не питал надежды на свое оправдание.

«Человеку свойственно ошибаться, иначе он был бы богом!» — часто повторял про себя пастырь и черпал в этих словах ту безграничную силу прощения, которая изумляла окружающих его.

Между тем дни его проходили в тесной, грязной камере, без воздуха и света.

И здоровье Онуфрия пошатнулось. Ему было за семьдесят лет, но одинокая жизнь, горный воздух и душевный мир сберегли его силы, и он был здоровым и бодрым. За короткое время пребывания в тюрьме он сильно изменился: глаза ввалились, лоб покрылся глубокими морщинами, лицо стало землистого цвета.

Однажды сидел он неподвижно среди четырех тесных и низких стен. Шум приближающихся шагов вывел его из задумчивости. Гулко отдавался в глухих каменных коридорах стук подкованных железом сапог. Каждый шорох казался зловещим грохотом в давящей, холодной, мертвой тишине.

Шаги замерли перед камерой Онуфрия, ключ загремел в замке, и дверь со скрежетом открылась.

— Вставай, идем! — сказал сторож, кивком головы указав на дверь.

— Куда? — спросил старец и поднялся, но ноги его ослабел и от длительного неподвижного сидения, и он пошатнулся.

— Там узнаешь! — и они вышли.

Постепенно Онуфрий зашагал увереннее. Они вошли в комнату, где за грязным столом сидел человек с бессмысленным лицом, с распухшим красным носом и черной бородой, похожей на воронье крыло. Человек делал вид, что сильно занят.

Заметив наконец отца Онуфрия, он поручил его двум стражникам и отправил в суд.

Суд быстро вынес решение, — дело казалось совершенно ясным, все улики были против подсудимого. Постановление гласило: «Поразить Онуфрия в правах и осудить на каторгу сроком на двадцать четыре года. Но, принимая во внимание его преклонный возраст, возбудить ходатайство перед его величеством государем императором о сокращении указанного срока вдвое...»

Старец стоял, как пораженный громом... Мгновенно промелькнули в памяти родные горы, пещера, воздух, небо, облака, кротко ласкающий ветерок!.. Вспомнилась ему паства его, которой он так преданно служил, так всецело и радостно отдавал свое сердце, припомнилась вся его жизнь, политая благословенным потом труда, и он зашатался... Он расставался со всем, прощался навеки с местами, где родился, вырос, прожил жизнь, он терял все, что любил, чему радовался!.. Кровь ударила ему в голову, он захрипел, и слезы полились из его глаз.

В старце проснулся человек, человеческие страсти горячо затрепетали в его сердце.

Онуфрий тяжело втянул в себя воздух и медленно выдохнул его, потом снова выпрямился, вытер слезы, обвел всех скорбным взглядом.

— Господа!.. Бог свидетель, что я невиновен... Вы разлучили меня с моими братьями, с родной землей, с могилами предков моих... Отныне я буду одинок, совсем одиноким окончу свою жизнь. Умру, и даже слез братьев своих не удостоится в одиночестве угасшее сердце... Облака моей страны не смогут донести ко мне родную воду, чтобы взамен слез, пролиться дождем на мою грудь... Вы оторвали меня от всех, от всего, что славит человек, чем живет он, от всего, что дает имя ему... Вы наказали меня, но я повторяю, что вы ошиблись, и пусть простит вам всевышний ошибку вашу!..— Старец возвысил голос, лицо его просияло и, воздев руки, он торжественно произнес:

— Владыка живота нашего! Отпусти им прегрешения, ибо не знают, что творят!..

 

* * *

 

Прошло несколько дней, и у «Белого духана» на шоссе послышался звон кандалов, и солдатские пики засверкали на солнце.

Из Тбилиси вели арестантов, и у духана устроили привал. Многие высылались в Сибирь, и на выцветших тужурках, обычной арестантской одежде, были сзади нашиты четырехугольные суконные желтые латки с надписью «В Сибирь».

Все шли молча, непроглядный мрак расставания с родиной, казалось, навис над ними. Бледные нахмуренные лица свидетельствовали о том, что сердца несчастных облечены в одежды скорби, и скорбь эта скрыта от глаз человеческих.

Один арестант отделился от остальных. Он уселся на кучу щебня, одну из тех, что рядами, через ровные промежутки, были навалены вдоль дороги. Обоими локтями он уперся в колени и так низко опустил голову на ладони, что лица не было видно.

Он изредка вздрагивал, как бы от мучительных толчков своего потрясенного сердца.

Вдруг он поднял голову, воздел руки к небу и произнес твердо, сурово, но со страстной мольбой:

— Прости им, отче, ибо не знают, что творят!

 

22

 

Был престольный день цверского ангела — хранителя войск — праздник, и поныне благоговейно чтимый в горах. Он привлекает много гостей-молельщиков, так как в эти дни два села — Сно и Степанцминда — соревнуются между собой в щедрых пирах в честь паломников.

Молельня, посвященная этой святыне, находится на южной стороне горы Хуро, на скалистой, труднодоступной высоте.

В старину там сберегалось народное богатство, всевозможные ценности, пожертвования, а также медные котлы для варки пива, араки и убоины в дни престольных праздников. Неколебимо чтил народ эти священные места, ибо там же хранились общинные знамена, свидетели прошлой славы, омытые кровью народной в боях за отчизну и веру.

Раненый тур, укрывшийся в этих местах, был неприкосновенен, и охотник переставал гнаться за ним, так как нельзя было переступить священные угодья; преследуемый избавлялся от преследования, ибо верховный архангел прикрывал его своим крылом. Это была крепость Хеви и кладохранилище его, ибо там сберегались неисчислимые пожертвования народа.

Не удивительно, что эти места привлекали множество паломников, здесь без счету закалывался скот, приносились бесчисленные жертвы.

Церкви не было в этих местах, ее заменяла четырехугольная беломраморная, сверкающая на солнце часовня, которая увенчивалась большим резным железным крестом.

Ограда вокруг ниши была сложена из камня с примесью медной породы; она поблескивала на солнце золотом. На ограде развевалось множество знамен.

К этой нише шел народ в пестрых праздничных одеждах. Люди несли снятые с рук кольца, снятые с шеи кресты и серебряные ярма, целый год носимые по обету; несли также чаши, азарпеши, подсвечники и другие драгоценности, унизанные благородными камнями. Каждый преклонял колени и благоговейно подвешивал свое пожертвование к кресту. Звенели колокольчики на знаменах, и деканозы благословляли жертвователей, обогащавших своими дарами общинное хранилище.

— Да будет благословен! — восклицал старейший над всеми — хевисбери, и в ответ гремел единодушный возглас, повторяя слова старейшего, и горный ветер подхватывал этот возглас и разносил его по скалам и ущельям, оповещая мир о добрых делах людских.

Неписаный закон всеобщего равенства был здесь так силен, что все приношения складывались вместе, вся убоина, кем бы ни была она пожертвована, варилась в одном котле, и потом ею оделялись все без исключения, даже и те, кто по бедности своей ничего не мог принести в жертву. И общая трапеза в честь праздника сливала всех в единую братскую семью.

Деканозы благословили народ, кровью убоины начертали крест на лбу у каждого, кто приносил жертву, и народ расположился на поляне неподалеку от святилища. Обед еще не сварился и, пропев «Джварули» и «Славу», все принялись играть и плясать. Зазвенела пылкая плясовая «Гогона», и у девушек и юношей засияли глаза. Стали перекидываться частушками, стараясь перещеголять друг друга в жарких любовных словах. Лица у юношей запылали, каждая девушка, мерцая глазами из-под опущенных ресниц, украдкой следила за своим избранником, нежно подстерегала его, чтобы легкой улыбкой, мгновенным взглядом вскружить ему голову, взять его в плен.

Пожилые люди собирались в кружки, переходили со стоянки в стоянку, вели беседы, радостно обнимались, весело вскрикивали, после долгой разлуки встречаясь с родственниками и друзьями.

Всюду было изобилие снеди, пива, водки, и роги переходили из рук в руки с тостами и приветствиями в стихах.

Все шло по исстари заведенному порядку. Вдруг у подножья горы показались три пешехода, торопливо взбиравшиеся наверх. Они, видимо, спешили, им было жарко от скорой ходьбы, они сдвинули шапки набок, чтобы защититься от жгучего горного солнца, подогнули полы одежды, чтобы легче было итти. Собравшиеся видели их как на ладони и следили за их приближением.

— Кто бы могли быть?.. Что-то больно торопятся... Не без дела, должно быть!.. — с любопытством переговаривались вокруг.

Когда путники приблизились, все узнали трех крестьян из села Сиони.

Крестьяне быстро прошли сквозь толпу, призвали на собравшихся благословение святого и, получив ответное приветствие, прямо направились к часовне, там они отложили в сторону шапки и палки и, крестясь, опустились на колени. Деканозы подняли знамена и благословили их. Помолившись и оставив в часовне пожертвованные свечи, крестьяне вернулись к толпе.

— Что случилось, отчего так торопились? — спросил у них один из деканозов.

— Плохие вести, совсем плохие! — ответил старший из крестьян.

— Что такое, какие вести? — заговорили кругом.

— А такие, что потеряли мы Онуфрия, пастыря бурсачирского.

— Как так? — заволновались собравшиеся.

— Онуфрия сослали в Сибирь! — ответил крестьянин.

— Не может этого быть! Ведь он божий человек!

— Сам видел, собственными своими глазами,— печально вздохнул крестьянин.

Горестно ахнули все, как один человек; всех потрясло это невероятное известие.

— Расскажи, как, где?

— Садитесь, братья, сейчас все расскажу по порядку. Стало тихо, все обратились в слух.

— Я спустился в Степанцминду свечей купить для нынешнего праздника,— начал крестьянин свой печальный рассказ.— Только вышел из лавки, слышу кандалы звенят, словно стадо бубенчиками звякает. «Что это,— думаю,— где их столько набрали, гонят, как овец». Вдруг кто-то окликает меня: «Сын мой. Мамука!» Обернулся я на зов, вижу —пастырь! В арестантской одежде, на ногах кандалы... Еле ноги передвигает... Я кинулся к нему, хотел к его руке приложиться, но конвойный меня отогнал, ударил по спине ружейным прикладом... Эх, кто не знает Онуфрия, кто не помнит его доброты?.. Вот хоть бы и я... Ведь он спас мне жизнь, когда я раненый лежал... Ну, я на этом не успокоился, пошел к начальнику конвоя, у меня три рубля было, отдал ему два, попросил допустить к нему, да еще рубль конвойному дал, и мне позволили поговорить с пастырем.

— И что?

— Рассказал, что в смерти Маквалы его обвиняют, что Гела на него донес, потерял совесть, попрал бога... Впал, говорит, в заблуждение, да простит ему бог!

— Ах несчастный Онуфрий! — воскликнул старейший. — Не грех ли тебе погибнуть, а мне ходить под солнцем!.. Ты так был нужен своему народу!..

— Стыд и позор нашей общине, если мы не вмешаемся это дело, — продолжал он, — ведь и мы виновны в том, что его осудили. Совершилось преступление, а мы убийцу женщины не нашли...

Он подошел к знамени, с силой потряс им, и звон колокольчиков возвестил, что народу хотят сообщить что-то очень важное. Наступила тишина. Все старейшие заняли места под своими знаменами.

— Люди! — обратился старейший к собравшимся. — Солнце меркнет от стыда, небо готово обрушиться с гневом на наши головы! Не выполнили мы долга своего. Был у вас пастырь, который пекся о вас больше, чем вы сами, был отец, который освещал ваш путь, был брат, обучавший вас правде и справедливости... Он был вашей гордостью, славой, он вырос среди вас. Вспомните, кто утешал вас, когда у вас болело сердце, кто исцелял вас, когда вы были ранены, кто вселял в вас бодрость, когда вы падали духом?..

— Онуфрий, Онуфрий! — послышалось отовсюду.

— Сердце мое возрадовалось оттого, что вы помните, не забыли вашего друга и благодетеля. И вот его постигла беда. Его обвинили в убийстве и сослали в Сибирь.

Ошеломленный народ слушал, затаив дыхание.

— Все вы повинны в его гибели, — продолжал старейший, — вы не приложили должных усилий, чтобы разыскать убийцу. Ведь вы же не верите, что Онуфрий мог стать убийцей?

— Нет, конечно, нет! — с возмущением закричали в толпе.

— Мы должны найти убийцу и спасти нашего любимого пастыря, отца нашего и брата!

— Найдем! Будем искать и найдем!— дружно отозвалась толпа.

— Проклянем того, кто не отдаст всех своих сил этому делу!

— Нашлем на него гнев наш! — крикнул весь народ. Старейший высоко поднял знамя и произнес:

— Слушайте, слушайте! Господи, цверский ангел — хранитель войск, дарский святой Георгий, Иоанн креститель, зеданишский святой Георгий, ломисский пресвятой златовенчанный апостол, хархский святой Георгий, святая Нина, Пиримзе, вифлеемская богоматерь, нагваревский святой Гиваргий, дугская пресвятая дева, святая троица... молю вас и взываю к вам от лица всего народа; милости своей и всяческого преуспеяния лишите того человека, который не будет стремиться найти убийцу Маквалы, не будет бороться за освобождение нашего пастыря, жизни не щадившего ради нас!

— Аминь, да снизойдет на нас твоя благодать! — возгласила толпа, и горы содрогнулись в ответ.

— Кто нарушит эту клятву,— да пошлет ему бог всевышний вместо услады и утешения горькую жизнь в собственной семье.

— Аминь! — подхватил народ.

— Пусть он будет обманут теми, кого любит, и бессилен отплатить за этот обман!

— Аминь!

— Пусть в рукопашной с врагом меч его надломится в рукоятке!

— Аминь!

— Пусть порвется стремя, когда он верхом вступит в воду!

— Аминь!

— Пусть не станет он достоянием могилы, но станет пищей волкам!

— Аминь! — отозвался народ.

— Да свершится! — возгласил старейший и тронул знамя, и на нем зазвенели колокольчики.

— Да свершится, да свершится! — сурово повторил народ, и обряд был закончен. Только тогда все приступили к священному пиршеству, и колокольчики на знаменах непрестанно звенели, возвещая о принятии торжественного обета.

 

23

 

Жители Гудамакарского ущелья были оповещены о решении хевской общины и изъявили горячую готовность участвовать в поисках убийцы, тем более, что убийство произошло в их общине, и позор этого злодеяния пятнал их честь.

Тогда народ постановил созвать на Бурсачирском плато сход трех общин — хевской, снойской и гудамакарской.

И вот однажды к Бурсачирскому ущелью стали стекаться жители окрестных сел; из ложбины они поднимались прямо на гору, где совершилось преступление и где, как молчаливый упрек, стояло опустевшее жилище Онуфрия.

Весь народ собрался. Недоставало только Джмухи Джалабаури, самого справедливого судьи и самого глубокого старца во всех трех общинах. Собравшиеся беседовали о Джмухе, удивлялись, отчего он опоздал, говорили о том, что стар он стал и немощен. Но вот появился Джмуха. Он шел медленно, спокойно, опираясь на палку. Лицо его дышало умом и добротой, хотя веки смыкались сами собой от старости и утомления.

Все приветствовали его почтительно, с любовью. Джмуха не преминул ответить на приветствие стихами:

 

«Поседел я и согнулся,

Весь истаял я вконец:

Я и в доме не работник,

И под небом не жилец!..»

 

— Что ты, что ты, Джмуха! — обступили его собравшиеся. — Ты учишь нас уму-разуму, ты наш судья!

— Не говори так, Джмуха, не огорчай нас! — возвысил голос один из старцев.

 

«Пастырь Миндия, веди нас,

Прыть у барса ты займи!

Прихвати с собой нас, младших,

Сделай прыткими людьми!..» —

 

закончил он стихами.

Сход открылся. Все были озабочены тем, чтобы поскорее найти убийцу. И все-таки поднялись горячие споры. Джмуха успокаивал самых неспокойных, вносил порядок и ясность в суждения. Наконец было решено, что надо искать преступника всячески и всюду, в горах и в долинах.

— Глас народа — глас божий! — заключил Джмуха. — Народ хочет — значит, он может. Ищите, и да поможет вам бог...

И вдруг какой-то неизвестный человек подошел к собравшимся. Все расступились перед ним. Он опустился на колени. Вид его был ужасен, обрывки одежды, местами скрепленные ремешками из тонкой древесной коры, висели клочьями на его нечеловечески исхудавшем теле. Тревожно-скорбные глаза дико блуждали. Волосы и борода, как будто ни разу не тронутые бритвой и ножницами, растрепались, свалялись и придавали его облику что-то звериное. На него было жутко и жалко глядеть... Никто не мог признать его... Кто он, откуда явился, чего ему надо на этом сходе?

— Кто ты, человек? — первым нарушил молчание Джмуха.

— Кто я? — глухо переспросил неизвестный, — я грешник, заслуживающий наказания... — голос его оборвался, лицо мучительно перекосилось, и он, закашлявшись, сплюнул кровавой слюной.

Народ хранил молчание и ждал.

— Я пришел, чтобы принять наказание... Имя мое вам не надо знать. Я все потерял, мое имя давно умерло и погребено. Для чего вам имя? Я убил Маквалу, я погубил Онуфрия. Этого довольно для вас...

Все слушали, оцепенев.

— Вы молчите? Онемели от ужаса? — горько засмеялся неизвестный.— Вот смотрите, глядите все, как низко может пасть человек! Только не смейте молчать! — воскликнул он. — Ударьте, убейте, прикончите меня! А может быть, я не достоин даже смерти? Может, вам жаль осквернять оружие? Тогда забейте меня камнями, — ведь камней-то много в горах! Камней, камней! — исступленно закричал он, ударив себя кулаками по голове.

— Замолчи, несчастный! — остановил его Джмуха. — Расскажи, как ты сделал это, не вводи нас в новый грех.

— Я убил Маквалу, и вы должны мне отомстить! Хотите услышать мое имя? Онисе зовут меня.

— Ты знал Онуфрия? — сурово спросил его Джмуха.

— Знал ли я Онуфрия? Да ведь он был духовным отцом моим, я исповедывался ему, сознался, что я убил Маквалу, но он отпустил мне грехи... причастил меня... и он сохранил в тайне исповедь мою... О-о! Он был божий человек. Разве он мог выдать тайну?

— Отойди от нас, Онисе! — приказал Джмуха, — мы должны решить твою судьбу.

Долго длился совет теми. Перед ним предстал полуразрушенный, падший человек, и человек этот был тот самый Онисе, который когда-то считался гордостью теми и самоотверженно служил братьям своим и общине. А теперь он был жалок, сломлен жизнью, стыдился солнечных лучей.

— Онисе! — позвал его наконец Джмуха. — Подойди сюда и слушай.

Онисе вошел в середину круга и опустился на колени.

— Из-за тебя мы потеряли нашего благодетеля, нашего любимого отца и наставника.

— Убейте меня и помогите ему! — воскликнул Онисе.

— Нет, Онисе, ты слушай решение теми! — прервал его Джмуха. — Народ решил не выдавать тебя. Община сама будет просить подарить ей жизнь Онуфрия, помиловать его... Если бы ты предстал перед теми непреклонным в своем преступлении, сильным и здоровым, теми показал бы тебе свою мощь и достойным образом наказал бы тебя. А теперь — что же? Ты сам повержен в прах своими деяниями... Но теми не может принять тебя! Уходи и живи, как хочешь, где хочешь. Ты останешься по-прежнему отверженным от теми...

— Горе мне! — воскликнул Онисе. — Что дарит мне ваша доброта? Для чего мне жизнь? Убейте меня, спасите Онуфрия!

Народ молчал и слушал его.

— Я любил Маквалу, — тихо и скорбно продолжал Онисе, — любил и ждал счастья... Но жизнь обманула меня. Сердце мое обезумело, ожесточилось, кровь забушевала во мне... Не мог я уступить Маквалу другому, убил ее... Думал, — убью и найду покой. Но отомстил мне бог... Все мои дни отравлены, сердце полно ядом... Для чего мне есть, пить, спать, бодрствовать, ходить по земле? Все кажется мне одинаково черным, скорбным и горьким... Вода, вода проклятая, — почему и у нее изменился вкус? Не могу смотреть на солнце, не смею взглянуть на луну, — стыдно!.. Стыдно мне!.. Своей собственной тени стыжусь... Встретил Онуфрия... Он причастил меня... Я все ему рассказал, во всем открылся в исповеди... Но и это меня не спасло. И вот я перед вами. Вот вам мое сердце!.. Спасите Онуфрия, убейте меня!..— Онисе упал на землю, губы его еще шевелились, он хотел говорить, но силы изменили ему.

И в это мгновение в толпу ворвался, как барс, человек с налитыми кровью глазами. Он подскочил, к Онисе, приподнял его за ворот и воскликнул:

— Посмотри на меня! Это ты лишил меня покоя... Ты опозорил мой очаг, ранил мое сердце... Ты любил Маквалу? Да, но и я любил ее, любил больше, чем ты... И ты убил ее, мою Маквалу и... Чего ты просишь у теми? Ты убил мою Маквалу, кровь за мной, и я отомщу! тебе сам!

— Убей, убей! — Онисе обернулся к нему и с улыбкой подставил ему грудь.

Блеснул клинок. Народ кинулся к ним с криками: «Смерть предателю!» и схватил Гелу, стиснувшего в руке окровавленный кинжал. У ног убийцы лежал пронзенный в грудь Онисе. Жизнь еще не угасла в нем, он извивался на земле, силился приподняться, невнятные звуки слетал» с его губ.

— Да простит тебе бог, Гела! — с усилием прошептал он, весь затрепетал, вытянулся и застыл навеки.

Безмерна была дерзость Гелы, он преступил все обычаи и права теми, на глазах у всего народа убил человека, добровольно представшего перед судом общины. Смертельно оскорбленный теми угрожающе шумел.

— Убить, растерзать! — кричали в толпе.

Несколько человек держали дрожащего, бледного Гелу, с перекошенным от ужаса лицом.

Один Джмуха сохранял спокойствие и самообладание. Он призвал толпу к молчанию и обратился к ней:

— Люди общины! — начал он. — Столбы наши пошатались, небо вот-вот обрушится на нас. Что мне сказать вам, что посоветовать? — говорил он дрожащим голосом. — Чувствую, что убывает сила теми. Где былая незыблемость наших обычаев, наших нравов?.. Слезы и вопли не помогут нам. Вы сами видели, что совершил Гела. Но для чего нам еще одна смерть? Его кровь не смоет с нас позора, не спасет нас от бедствий.

— Нет, невозможно! — прервали его из толпы. — Гела должен умереть! Смерть ему, смерть! — угрожающе нарастали голоса. — Гела опозорил нас, ничто не спасет его oт смерти!..

— Братья! — еще раз возвысил голос Джмуха. — Если бы Гела был моим сыном, я сам не пощадил бы его, убил собственными руками, потому что он чужой нам, он не похож на горца... Но я не мог решить этого без вас... Глас народа — глас божий! Пусть будет по-вашему! Вам принадлежит вся жизнь моя до последнего вздоха, и ваше решение для меня закон. Смерть Геле! И пусть будет его смерть устрашением для всякого, кто преступит законы общины!

— Забьем, забьем камнями! — грозно закричали в толпе, и люди с камнями в руках надвинулись на Гелу. Глухой грохот кидаемых камней слился с ревом толпы. Взвился столб пыли.

Потом сразу все стихло. Опустив головы и не оборачиваясь назад, люди поспешно уходили с места казни, с торжественным чувством выполненного тяжкого долга.

Нерушимая тишина спустилась на поляну, где еще недавно бурно волновался народ. Ветер рассеял взметенную пыль. И тогда открылся холм из камней. Под ним лежал прах Гелы, казненного народом за измену своему теми.

Прошли годы. Община получила извещение:

«Пастырь Онуфрий помилован. Но помилование не застало его в живых. Он скончался незадолго до получения бумаги на месте».

 

 

ЭЛЕОНОРА

 

1

 

Юная и шаловливая, изнеженная и лукавая, своенравная и прекрасная Элеонора, дочь богатого феодала Вахтанга Хелтубнели, была предметом мечтаний тогдашней молодежи.

Все, кто были достаточно знатны, богаты и блестящи, неотступно искали ее руки, каждый мечтал о чести стать ее супругом, измышляя тысячи способов понравиться ей. Но Элеонора, надменная в своей красоте и гордая тем, что отец ее был правителем всего края, происходил из самого знатного рода в стране и обладал несметным богатством, смеялась над своими поклонниками, в то же время притягивая их к себе, разжигала в них огонь любви, никому не покоряясь сама. Множество молодых людей окружало прекрасную девушку, они вздыхали, томились по ней, лишенные сна и покоя, но все было тщетно. Их пламенные слова, порывисто-самоотверженные поступки и огненно-сверкающие взгляды не в силах были смягчить сердца Элеоноры, не могли растопить вокруг нее ледяную броню.

Стоило только Элеоноре увидеть красивого юношу, как она тотчас же принималась его завлекать: посылала ему улыбки, дурманящие разум, обращала к нему слепящий блеск своих бархатно-черных глаз, перешучивалась с ним своим певучим голосом, и когда сладостный яд начинал опьянять несчастного, когда мягкие, мучительно-нежные сети опутывали его, вот тогда-то и наступали для девушки минуты истинной радости и она с восторгом победительницы следила за трепетным волнением своей жертвы, словно наслаждалась ее страданиями.

И в такие минуты Элеонора была похожа на тигрицу, которая ощущает под своими лапами дрожь поверженной жертвы и упивается ее бессильным ужасом.

Среди юношей, которые, подобно ночным бабочкам, вились вокруг Элеоноры, опалялись и сгорали, но не могли покинуть ее, был один, по имени Леван Кречиашвили. Ни род, ни богатство, ни внешность не давали ему надежы когда-нибудь растопить сердце девушки, но образ ее был глубоко запечатлен в его душе. Юноша этот был азнауром, подвластным Вахтангу Хелтубнели, и уже поэтому не мог претендовать на руку дочери своего феодала. Но если бы даже различие положений феодала и его дворянина не высилось огромной горой между ним и Элеонорой, все равно у него не было надежды на сочувствие девушки, так как сам он был ростом невысок, дурно сложен, неловок в движениях... и некрасив лицом.

Его беспорядочно торчащие усы и борода, большая голова на узких плечах, косые глаза — все вызывало смех у Элеоноры при каждой встрече с ним; девушке и в голову не приходило, что несчастный любит ее и тает в огне любви.

Леван понимал свое положение и старался вырвать из сердца коварно впившийся в него образ, но вскоре с грустью убедился, что все его старания тщетны и что глаза Элеоноры с каждым днем все сильнее покоряют его, вливают в него медленный яд и отравляют его.

Положение Левана отягощалось тем, что он находился в доме Вахтанга Хелтубнели и постоянно мог видеть свою госпожу, и от этого еще больше туманился его разум, адский огонь еще сильнее обуревал его. Он понимал все это, но уйти не мог.

Леван затих, притаился, замкнулся в себе и молчаливо, без жалоб влачил дни своей жизни в тайных муках.

Нередко Элеонора призывала его к себе и беседовала с ним, не замечая глубоко затаенной тоски, терзающей сердце несчастного.

Она, бывало, говорила ему: «Кречиашвили, очистите мне орехи!» И Леван, втайне вздыхая, но весь светясь радостью, бежал выполнять приказание своей госпожи; он мог переложить поручение на своих подчиненных, но ведь орехи нужны были Элеоноре, и разве допустит он других до этого дела, разве кому-нибудь уступит его? Он нежно гладил сердцевины орехов, ласкал их, трепетно шептал над ними слова любви, — ведь уста Элеоноры могут коснуться их, и этого было достаточно, чтобы орехи стали святыней для Кречиашвили.

Спесивые князья высмеивали перед Элеонорой бедного дворянина Кречиашвили и, будучи старшими над ним, умышленно изводили его мелкими поручениями и всячески унижали его. Кречиашвили понимал свое унижение, в сердце его закипала бессильная злоба, он проклинал день, в который родился, и все-таки не мог, не в силах был уйти, добровольно отказаться от всех этих мук.

Так безнадежно текли дни Левана, рабски привязанного к своей госпоже, терпеливо сносившего ради нее всяческие несправедливости, унижения, страдания, и все же преданного ей как собака.

Кречиашвили любил Элеонору, и жаждал хотя бы лишь изредка взглянуть на нее, услышать ее голос, доставлявший ему радость и муку,— чего же еще мог он желать?

 

2

 

Поместье Вахтанга Хелтубнели было цветущим садом и в то же время — неприступной крепостью. К ровному плато, окруженному густым лесом, примыкали обширные пахотные земли, покосы и пастбища, и все поместье с трех сторон омывалось тремя чистыми прозрачными ручьями. За лесом стояла гора, над нею виднелась другая, а дальше тянулись разнопородные и разноцветные голые скалы, над которыми, подобно короне, вздымалась белоснежная ледниковая вершина. Там были владения Аслан-Гирея, недремлющего врага Кахетии и всей Грузии; оттуда этот горный орел производил свои набеги то на один, то на другой уголок Кахетии, и всюду, где ступала его нога, оставались следы разрушения, следы крови. Все трепетало в страхе перед Аслан-Гиреем, так как сердце его не знало жалости, он не щадил ни старого, ни молодого, и виноградники и нивы сжигал он и разорял в ярости своей.

Одно только село Чагмети, принадлежавшее Вахтангу Хелтубнели, неустрашимо продолжало отражать набеги врага.

Аслан-Гирей был молод и красив, статен и стремителен, как сокол. Храбрость его была примером для мужчин, а красота и стройность — предметом воздыханий для женщин.

Однажды к Вахтангу Хелтубнели явился гонец от Аслан-Гирея. Вахтанг был человеком умным, он свято чтил обычаи гор и, разумеется, принял гонца, как гостя, с большим почетом.

После богатого обеда и развлечений Вахтанг спросил гостя о причине, которая привела его к нему.

— Аслан-Гирей желает видеть тебя, — ответил гость.

— Аслан-Гирей прославлен отвагой и храбростью, — сказал хозяин, — разве могу я отказаться от такого гостя?.. При этом я одинаково чту и долг воина и долг хозяина... Где находится он?

— Он стоит лагерем тут же, неподалеку, в лесу.

— Тогда торопись, торопись и проси его пожаловать ко мне...

Хозяин приказал нескольким всадникам сопровождать гостя, и они поспешили к лезгинам. А сам он стал раздумывать над тем, что могло означать желание Аслан-Гирея, того самого неистового Аслан-Гирея, который считал несчастным каждый день, прожитый им без пролития чьей-нибудь крови.

Вахтангу хорошо известен был нрав Аслан-Гирея, он знал, что битва для него — меджлис, и потому счел нелишним привести в готовность своих людей, и если бы Аслан-Гирей преступил права гостя, предал хлеб-соль хозяина, тогда... тогда лезгин кровью поплатился бы за свою дерзость!

 

3

 

Все было готово к ужину. Элеонора сверкала нарядом, с нетерпением ожидая прославленного гостя. Тут же были и молодые князья, поклонявшиеся своей звезде.

Вдруг конский топот замер у въездных ворот. Вахтанг вышел встретить Аслан-Гирея.

— Хозяин, я счастлив, что меня ожидает честь провести ночь под твоей кровлей! — низко склонив голову, почтительно произнес лезгин.

— Гостю, подобному тебе, радуются и дом и сердце хозяина! — сказал Вахтанг, приглашая его. — Войди в мой дом и взгляни на весело гудящий камин, с которым схоже сердце хозяина!

Все вошли в богато убранный зал, где полыхал огромный камин. В дверях гостя встретила Элеонора.

— Светило неба! — воскликнул лезгин, и глаза его заискрились огнем. — Слава о твоей красоте взметнулась к высям небесным, и вот, вижу сам, что ты достойна ее!.. Да будет благословенна грудь, вскормившая тебя, благословенье очам, проводившим бессонные ночи над твоей колыбелью, благословенье руке, не устававшей укачивать тебя! Горная роза, долгах лет желаю тебе!

При этих хвалебных словах Элеонора вдруг вспыхнула, зарделась и на мгновенье потеряла обычную свою самоуверенность. И поэтому отцу пришлось притти ей на помощь.

— Радуюсь сердцем, что в доме моем все стараются доставить удовольствие моему гостю!

После этих приветствий они сели за ужин. Элеонора была тамадой, и лезгин позабыл о законах Магомета, а взгляды девушки, полные огня и веселья, дурманили его сильнее вина.

 

4

 

Ужин окончился. Все разошлись по своим спальням, но в душе у каждого не сразу угасли пленительные впечатления пира, каждый улыбался чему-то, пока не смежились глаза. Аслан-Гирей был так одурманен, так ошеломлен, что не мог заставить себя ни лечь, ни заснуть, но и в бодрствовании не находил он покоя, вскипевшая кровь бешено бурлила, образ Элеоноры неотступно преследовал его.

Впервые в жизни почувствовал Аслан-Гирей, что существует некая неведомая власть, способная заставить его склонить голову перед женщиной. До этой ночи красивая женщина была для Аслан-Гирея блаженством, которое небеса посылают мужчине в награду за храбрость; она была его собственностью, безличной игрушкой его страсти. Только в этом он видел назначение женщины и не мог себе представить иного чувства к ней. Поэтому, полюбив женщину, он начинал домогаться ее, но это была игра высшего существа с низшим, и низшее должно было считать себя осчастливленным тем, что пленило мужчину и что он удостоил его своим вниманием.

Образ Элеоноры сразу покорил Аслан-Гирея, заставил его склонить голову и надменного повелителя превратил в раба, закованного в цепи.

Аслан-Гирей, привыкший только приказывать женщине, теперь робко мечтал удостоиться чести выполнить приказ Элеоноры.

Чуткая от природы, бурная душа жизнелюбивого юноши-горца вдруг вся взметнулась.

Он ложился, снова вставал, открывал глаза и снова закрывал их, — образ Элеоноры неотступно стоял перед ним. О чем бы ни думал он, какое бы слово ни хотел произнести, уста его невольно называли одно только имя. Его неистовое воображение еще сильнее разжигалось действием вина, и Аслан-Гирей почти терял сознание.

В тот самый час, когда юный лезгинский правитель пребывал в столь непривычном для него возбуждении, тень печали блуждала по оживленному лицу Элеоноры, и ее подвижной ум упорно был занят одной мыслью.

Девушка удивлялась самой себе и еще не могла осознать того, что стрела любви пронзила наконец ее нежное, причудливое маленькое сердце.

Элеонора вспоминала слова Аслан-Гирея, так ласково тронувшие ее слух, и тщетно силилась найти в поступках молодого лезгина что-либо смешное. Стоило ей только попытаться прибегнуть к своей обычной уловке, стоило только начать всматриваться в образ лезгина, как вместо смешного ей тотчас же представлялась влекущая улыбка на нежных, тонких губах, одушевленное лицо, сверкание черных огнемечущих глаз, и насмешка слагала оружие, уступая место томительной тревоге.

Элеонора была в своей комнате совершенно одна — Вахтанг Хелтубнели, единственный во всей Грузии, разрешал своей своенравной дочери спать без присмотра нянек.

В камине гудел огонь, не столько ради тепла, сколько ради того, чтобы веселить душу своим гудением и разливать в комнате мягкий полумрак. Элеонора лежала на тахте, и шелковое одеяло цвета ее щек прикрывало ее только до груди. Она беспокойно металась на постели, и край одеяла откинулся, открыв маленькую нежную ножку. С головы девушки соскользнула ночная косынка, и густые, черные, как смола, с блестящим отливом локоны в беспорядке рассыпались по мягкой подушке. Один локон, соскользнув, обвил точеную шею; шелковая рубашка расстегнулась и обнажила белую, как хлопок, грудь. Борьба страстей наложила печать утомления на ее бледное лицо, и нежно-коралловый рот был приоткрыт от частого и короткого дыхания.

Из-под полуопущенных век ее глаза сверкали, как два горящих уголька. Бледный, нахмуренный лоб как бы излучал сияние. Элеонора была прекрасна. В это мгновение все было в ее власти: она могла побудить к неистовствованию ягненка и укротить рассвирепевшего льва.

Послышался какой-то шорох. Элеонора открыла глаза и привстала. Но в комнате никого не было, и она успокоилась.

Все стихло. Элеонора снова погрузилась в свои думы. Вдруг тот же шорох повторился, на этот раз сильнее и настойчивее.

Девушка вздрогнула и села на кровати как раз в то мгновение, когда дверь открылась и в ее раме застыл человек.

— Аслан-Гирей! — испуганно вскрикнула Элеонора и гневно нахмурила брови.

— Прости, пощади! — с трепетной почтительностью сказал лезгин и робко шагнул вперед.

— Остановись! — сурово приказала девушка, и юноша замер на месте. — Несчастный, кто дал тебе право на это?

— Любовь! — тихо прошелестело признание.

Лезгин низко опустил голову. Он тяжело и взволнованно дышал. Кровь то приливала к его щекам, то отливала от них, глаза в темноте были похожи на раскаленные уголья. Он не смел поднять голову, не смел взглянуть девушке в глаза.

Элеонора тоже молчала, первый страх миновал, теперь чувство жалости овладело ею.

— Ступай! Довольно с тебя и этой дерзости!

Аслан-Гирей не ответил. Он взглянул на Элеонору с такой покорной мольбой, слоено ее слова стрелой вонзились в его сердце.

— Ты слышал меня, понял? — повторила девушка, но жалость в ней все росла и голос ее прерывался. Она почувствовала, что ей изменяет ее повелительный тон, переходя в едва скрываемую покорность, и хотя она приказывает лезгину уйти, в голосе ее сквозит совершенно иное.

И этот голос прошил все существо Аслан-Гирея, он почувствовал неизбывное блаженство. Он вздрогнул, безотчетно протянул вперед руки и, забыв весь мир, вдруг ощутил в своих объятьях испуганное, трепещущее тело девушки.

Доселе неизведанное чувство овладело Элеонорой, подчинило ее себе, и она, обессиленная, покорно отдавалась чужой воле.

В эти минуты она была подобна больной, но недуг ее казался ей столь сладостным, что она не могла не покориться ему.

Обезумевший лезгин коснулся ее губ, приник к ним, у него перехватило дыхание.

Девушка вздрогнула, вырвалась и оттолкнула его рукой. Она пришла в себя, очнулась. Движением разгневанной львицы она откинула с лица локоны. Глаза ее метали молнии.

Лезгин еще не совсем пришел в себя, но ярость девушки ужаснула его, и он стоял перед ней, виновато опустив голову, смущенный и покорный. Смелость вернулась к Элеоноре, она почувствовала себя жестоко оскорбленной и, разъяренная дерзким поступком лезгина, еще больше негодовала на собственную слабость. Лицо Элеоноры в это мгновение было похоже на разгневанное небо.

Долго стояли они молча друг против друга: нежное создание, подобное ангелу гнева, и отважный, храбрый мужчина, подобный покорной юной ветке, которую безжалостно клонит к земле сокрушительный ураган.

Элеонора глубоко вздохнула, схватилась рукой за грудь, за горло и вся напряглась, как барс, готовый прыгнуть на свою жертву. Потом, протянув руку, безмолвно указала лезгину на дверь.

Аслан-Гирей как бы вдруг надломился — неодолимая сила согнула его. Он умоляюще взглянул на Элеонору. Девушка стояла, чуждая жалости.

— Пощади! — тихо произнес лезгин.

— Ах! — с досадой воскликнула Элеонора.— Вон там дверь! — добавила она.

— Элеонора!

— Довольно! — прервала его девушка.

Аслан-Гирей не посмел продолжать. В напряженной тишине он делал мучительные усилия взглянуть на Элеонору, но не мог поднять глаз.

Она шагнула вперед и сказала:

— Уходи вон!

Аслан-Гирей вздрогнул. Подчиняясь неумолимой силе, он тихо повернулся к двери, пошел медленными шагами, а потом почти побежал. Однако у самого порога он еще раз остановился, повернулся к Элеоноре и упал на колени.

— Элеонора! — он протянул к ней руки, — не будь безжалостной, пощади! Чем я провинился перед тобой?

— Ты оскорбил честь девушки!

— Только из-за любви к тебе!

— Хотел воспользоваться слабостью девушки!

— Элеонора, люблю тебя! — со всей силой страсти воскликнул лезгин.

— Тем хуже для тебя! — с беспощадной суровостью ответила девушка. — Тебя не полюблю никогда!

Аслан-Гирей вскочил, как ужаленный; шатаясь, приблизился к девушке.

— Тогда... Кого же ты полюбишь? — он был бледен и весь дрожал.

— Первого встречного, — только не тебя!

— Я убью, задушу его!

— Посмотрим! — надменно улыбнулась девушка.— Довольно!.. Оставь меня!

— Хорошо, Элеонора! Ты пожелала предать меня пытке, и я покорно выполню твой приказ. Но знай, — никто тебя так не полюбит, как я!

— Ха-ха-ха! — раздался в ответ злой смех. — Мне и не надо ничьей любви... Зато я сама буду любить и одарю того, кого полюблю сама, радостью и райским блаженством!

— А я?

— Ты?.. Тебя я обреку на муки адские, слышишь? На адские муки... Я иссушу, изведу, погублю тебя, и твои страдания пробудят во мне только смех.

— Довольно! Я ухожу, но знай, что все равно ты будешь моей... Первое же сердце, озаренное твоей улыбкой, почувствует, как остер мой кинжал... Каждого, для кого хоть однажды засверкают твои глаза, будет вскорости оплакивать мир; каждого, кому ты пообещаешь свои объятья, примет в объятья холод могилы... Запомни, Элеонора!.. Это говорит тебе Аслан-Гирей, а он привык выполнять свои обещания!.. Прощай!

С этими словами открыл он дверь, и ночной мрак поглотил его.

Девушка долго еще стояла в суровом оцепенения. Потом она глубоко вздохнула, провела рукой по лбу.

— Так, значит, ты пугаешь меня?.. — произнесла она.— Угрожаешь?.. Посмотрим!

На другое утро, когда все встали и хозяин дома распорядился устроить для гостей роскошное пиршество, ему доложили, что гости уехали на рассвете.

Изумленный этим известием, Вахтанг Хелтубнели не знал, чему приписать такой неожиданный поступок Аслан-Гирея. Элеонора, утомленная событиями прошлой ночи, наконец задремала, однако впечатления от этих событий, по-видимому, все еще продолжали волновать ей душу. На нежном лице ее блуждала надменная улыбка, брови сурово сдвигались. Губы ее шевелились, она с кем-то разговаривала во сне.

— Угрожаешь?.. Посмотрим, кто победит! — напоследок прошептала она, и глубокий сон овладел ею.

 

5

 

Прошло немало времени. Об Аслан-Гирее ничего не было слышно. В доме Хелтубнели все позабыли об его неожиданном приезде и таинственном отъезде. Даже сама Элеонора, казалось, не помнила о нем и продолжала по-прежнему потешаться над своими поклонниками.

Девушка упорно таилась от всех, никто не замечал в ней никакой перемены. Однако вскоре она стала бледнеть, и обычная беспечность сменилась каким-то непонятным беспокойством.

Первым заметил в ней эту перемену Кречиашвили, и сердце его сжалось тоской. Он, как и все, не знал, из-за чего так изменилась Элеонора, и, одержимый любовью к ней, решил, что ее сердце воспламенилось любовью к одному из ее поклонников.

До сих пор Кречиашвили страдал из-за того, что никогда не мог рассчитывать на сочувствие своего светила; но зато его утешала уверенность, что не у него одного, но и у других нет надежды на счастье.

Всецело поглощенный жаждой собственного счастья и не имея сил обрести его, Кречиашвили не хотел, чтобы и другие были счастливы. Таким делает любовь каждого, кто без оглядки отдается ей. Вот почему удвоились безнадежные страдания Кречиашвили.

Элеонора переменилась, утратила обычную свою веселость, и скорбные, еле заметные морщинки залегли вокруг ее улыбающихся уст. Девушка сделалась капризной, и это было не удивительно, так как целыми ночами она не могла сомкнуть глаз, сон бежал от нее. Она потеряла вкус к еде, и невозможно было ничем соблазнить ее.

Отец удивлялся перемене, происшедшей в дочери, огорчался, приписывал это то одному, то другому святому, приносил им в жертвы бесчисленное множество убоины, неустанно совершал обряды, но все было напрасно. Летели гонцы к прославленным гадалкам, отливались и возжигались восковые свечи в рост девушки, но и от этого не было пользы, больная не поправлялась.

Однажды Хелтубнели призвал к себе Кречиашвили и спросил его:

— Можешь ли ты, если понадобится, перевалить через хребет к лезгинам?

— Почему же нет, мой господин! Там у меня много кунаков, и мне не страшно туда поехать.

— Тогда поезжай завтра утром. Хвалят там одного лезгина, говорят, — не было еще другого такого лекаря на свете. Может, сумеешь привезти его ко мне.

— Привезу, непременно привезу, — сказал Кречиашвили и добавил. — А имя его вам известно?

— Муртуз-Али зовут его.

— Муртуз-Али? Я знаю его, господин... Однажды я был ранен, и его приставили ко мне лекарем, он вылечил меня... Благословенная десница у него, да не заслужу я гнева вашего!

— Расскажи, как это было?

— Он так перевязывал мне рану, что я не чувствовал боли, а если другой до меня дотрагивался, то я горел весь, как в огне.

— Хорошая рука, значит!

— Хорошая, хорошая, господин!

— Может быть, он сумеет помочь моей дочери, а то, видит бог, потерял я покой... К кому только не обращался, — ничем не могу ей помочь! — горестно сетовал Хелтубнели, поникнув головой.

— Не тревожьтесь, господин мой, бог милостив, поправится она! — утешал его азнаур.

— Мы сами, того гляди, потеряем покой... Не медли, Кречиашвили, ступай, приготовься к пути, завтра с рассветом отправишься.

— Я не стану ждать рассвета, сейчас же отправлюсь. Прощайте, господин мой!

Кречиашвили поспешил к себе домой, собрался в дорогу и поехал к лезгинским горам.

Вахтанг продолжал сидеть в глубокой задумчивости.

 

6

 

Не успел Кречиашвили отъехать от своего дома, как с другого конца деревни подскакали три вооруженных всадника и направились прямо к дому Хелтубнели. У ворот их встретили слуги, помогли спешиться, приняли коней, потом один из слуг проводил их в зал, а другой побежал доложить господину.

Вскоре хозяин и трое гостей сидели за низким треногим столом. Один из гостей был старик с частой проседью в усах и бороде, а двум другим было лет под сорок каждому. Все трое были одеты нарядно и богато, вооружены с головы до ног, и в осанке их было достоинство, присущее всем горцам. Окончили трапезу, стол был убран, и все закурили трубки. Тогда только старший из гостей нарушил молчание.

— Вахтанг!.. Ты хорошо знаешь, что наши люди, и особенно моего возраста, без важного дела не склонны пересекать столь высокие горы... Зачем долго молчать и томиться в неизвестности, причиняя беспокойство и тебе и самим себе? Клянусь божьей благодатью, что пребывание в твоем доме не может наскучить человеку и год, и более, но дело надо привести к концу...

— Такая речь не означает ли, что я не сумел принять вас должным образом и вам наскучило гостить у меня? — спросил Вахтанг.

— Слава о твоем хлебосольстве разносится далеко... Твое гостеприимство заставляет человека забыть о беге времени, но спешное дело требует спешного разрешения.

— Я должен покориться и выслушать вас, — ответил хозяин.

— Дело трудное, Вахтанг, но выхода нет! Говорить тяжело, но и молчать невозможно.

— Говорите, слух мой обращен к вам.

— Ты знаешь Аслан-Гирея?

— Аслан-Гирей — прославленный герой, имя его гремит далеко в горах, — кто не знает Аслан-Гирея?

— Помимо славы, он и богат безмерно, и знатен родом...

— И об этом знаю.

— Юноша он красивый, статный.

— Подобен соколу!

— Ничем не заслужил он упрека.

— Правду говоришь.

— Тогда отдай за него замуж свою дочь! — воскликнул старец.

— Что? — Вахтанг даже привстал от изумления. — Аслан-Гирей просит у меня руки дочери моей?

— Что удивляет тебя? — спросил старец.

— То, что у нас с ним разная вера. Наша вера не разрешает нам измены... Но если бы и не это, — разве могу я свою дочь отдать замуж так далеко?.. У меня никого нет, кроме нее!

— Любовь не считается ни с верой, ни с дальностью... Аслан-Гирей любит твою дочь, и ты должен отдать ее за него, если она расположена к нему.

— Нет, гости мои, не могу я отдать свою дочь за Аслан-Гирея!.. Я рад, что вы пожаловали ко мне... Гость от бога!.. Веселитесь, утешайтесь!.. Чума пусть заберет скотину, которую я пожалею зарезать для вас... Пусть в уксус превратится в непочатых чанах вино, которое я пожалею вскрыть для гостей! Оставайтесь здесь у нас, гостите до тех пор, пока не наскучит вам жить под нашим закопченным кровом. Но только не просите руки моей дочери... Этого никогда не будет, это невозможно, и мы только понапрасну докучаем друг другу.

— А что ты скажешь, если и дочь твоя любит его? — помолчав, спросил гость.

— Если дочь моя любит его, пусть она изведется от любви, пусть погибнет, — все равно за лезгина ее не отдам!

— За лезгина! — с болью произнес старец. — Почему же?

— Потому что лезгин иной веры, иной общины и иная отчизна у него...

— Не торопись, Вахтанг!.. Аслан-Гирей — прославленный герой, отважный человек, а любовь лишила его рассудка...

— Вы стращаете меня? — Вахтанг подобрал широкие рукава своей куладжи и нахмурился.

— Нет. Мы только не хотим обоюдных обид, нехорошо это будет. Слишком сильно полюбил Аслан-Гирей твою дочь, чтобы так легко отказаться от нее.

— Если сам не откажется, — заставят отказаться! — рассердился Хелтубнели.

— А если он похитит ее? — спросил посланный.

— Посмотрим!..— с усмешкой воскликнул Вахтанг, заломив шапку и невольно потянувшись к рукоятке кинжала.

— Вахтанг, ты умный человек, подумай, хорошенько подумай! — почти умолял лезгин.

— Э-ге, гость дорогой! Не думаешь ли ты, что опозорится Чагмети, что позволит он лезгину похитить мою дочь?

— Значит, будет пролита кровь! — воскликнул старец и горестно махнул рукой.

— Ну, что ж, мне не жалко... Если есть у кого лишняя кровь,— мы ее выпустим!

Разговор оборвался. Наступило напряженное молчание.

Старец впервые видел Вахтанга, ему понравилась его мужественная речь. Умудренный опытом горец понял, что Хелтубнели и Аслан-Гирей не уступят друг другу без кровопролития, и решил еще раз попытаться предотвратить бедствие. Но первые же его слова Вахтанг прервал вопросом:

— Где же он был до сих пор, если собирался похитить мою дочь?

— До сих пор горы были непроходимы... Аслан-Гирей был заперт за перевалом, как медведь в берлоге. Теперь наступила весна, дороги открылись, и Аслан-Гирей может собрать большое войско.

— Довольно, гость, довольно... Когда вернешься, передай Аслан-Гирею,— пусть в этом году не смеет спускаться по эту сторону перевала, не то, клянусь творцом нашим, не уйти ему отсюда живым!

На этом переговоры закончились, и ни красноречие, ни опыт не помогли старцу возобновить их. Посланные отбыли. А Вахтанг понял, что с Аслан-Гиреем не разойтись миром, ибо для владетеля гор кровопролитие было отрадней меджлиса.

 

7

 

Элеонора полюбила Аслан-Гирея с первого взгляда. При встрече с ним она едва не забылась, едва не принесла в жертву страсти свою честь, и теперь безмерно в этом раскаивалась. Самолюбие помогло тогда девушке, и она, опомнившись, указала лезгину на дверь, карая его за нанесенное ей дерзкое оскорбление. Зимой же, когда запертый снегами Аслан-Гирей безумствовал из-за того, что не мог подать о себе вести, гордость вспыхнула в ней с небывалой силой. Его молчание она приписала равнодушию и решила, что он ее не любит. Смелое вторжение лезгина в спальню она объяснила его развращенным нравом и поклялась отомстить ему. Но время шло, девушка теряла покой. Она терзалась мыслью, что кого-то не сумела поработить, не сумела покорить чьего-то сердца; к тому же ее мучило воспоминание о том коротком мгновении, когда она потеряла самообладание, забылась и позволила чувству победить себя.

Вот почему так изменилась Элеонора, утратив веселость и жизнерадостность, сделавшись болезненной и раздражительной. И в те самые дни, когда она, измученная своими горькими мыслями, теряла покой и здоровье, по ту сторону перевала запертый снегами Аслан-Гирей сходил с ума от тоски по возлюбленной. Он рыскал по горам, как раненый лев, безудержно рвался к той, которая ранила его сердце, но безжалостная природа преграждала ему путь.

Когда выглянуло солнце и вернуло радость тем местам, слепяще-белый снежный покров на необозримых горных грядах сперва зарябил, запестрел, а потом потоками ринулся вниз. Снова открылись дороги, оживились пути. Природа воскресла, птицы защебетали, запели. Раскрылись цветы, все пришло в движение. И сердце Аслан-Гирея забилось с небывалой силой, затрепетало от радости, неудержимо потянулось к возлюбленной. Аслан-Гирей поспешно собрал людей, взял с собой сватов и перевалил горы.

Аслан-Гирей шел просить руки дочери Хелтубнели, а если откажут ему, тогда похитить девушку, взять ее силой, хотя бы ценою жизни половины войска.

Вот почему Аслан-Гирей стал лагерем в густом лесу неподалеку от селения Чагмети и оттуда отправил своих послов к Хелтубнели. С замиранием сердца ждал он возвращения послов, которые должны были принести ему отрадный или горестный ответ.

 

8

 

Умудренный опытом Хелтубнели был скор в делах, когда этого требовала жизнь. Проводив послов, он тотчас же отправил приказ во все ближние и дальние села — быть готовыми к нападению лезгин, ожидаемому со дня на день. И сам он привел в боевую готовность свою дворцовую крепость, сложил в ней большой запас провианта, хорошо понимая, что Аслан-Гирей,— если он отважится на нападение,— пойдет на Чагмети с многочисленным войском. Хелтубнели знал, что борьба будет нелегкая, Аслан-Гирей не любил шутить, и в боях с ним не один богатырь испустит последний стон, не у одного застынет улыбка на устах.

Когда все приготовления были закончены, Хелтубнели, воскликнув: «Теперь пусть хоть весь Дагестан идет походом на нас!» — направился в спальню к дочери.

Элеонора сидела на тахте, печальная, задумчивая. Ее щеки увяли, желтизна вкралась в их нежность, завидную даже для розы. Кожа истончилась, стала прозрачной, как янтарь. Хмурые дуги бровей сошлись у переносицы, словно чрезмерно туго натянутый лук.

Она угрюмо взглянула на отца и снова опустила глаза.

Вахтанг подошел к дочери, безмолвно поцеловал ее в лоб и присел рядом с ней на тахту.

— Элеонора, жизнь и надежда моя, как ты чувствуешь себя? — спросил Вахтанг, помолчав.

— Не могу спать! — с досадой в голосе сказала девушка.

— Что с тобой, что смущает твой сон? Девушка повела плечами, вскинула бровь.

— Как будто это не все равно?

— Хорошо, хорошо, дочка, не сердись! — поспешил успокоить ее отец. Он пристально и заботливо глядел на нее.

— Знаешь, дочка, что я хочу сказать тебе? — осторожно обратился он к ней после короткого молчания.

— Не знаю! — резко ответила дочь.

— Ко мне лезгины приезжали в гости.

Элеонора насторожилась и кашлянула от волнения.

— Лезгины?

— Да, дочка.

Наступило молчание. Элеонора тяжело дышала.

— Ну и что из того? — раздраженно воскликнула она.— К тебе постоянно ездят лезгины.

— Нет, ты сперва спроси, зачем они приезжали.

— Наверно, купить хотели что-нибудь.

— Нет.

— Эх... Какое мне дело, отец дорогой мой, кто и зачем к нам ездит.

— Нет, ты выслушай сначала.

— Чего же они хотели?

— Они сватались за тебя! — сказал отец.

У Элеоноры вспыхнули щеки, глаза засверкали, по губам пробежала улыбка. Не изменяет ли ей слух?

— Что ты сказал, отец?

— Я сказал, что просили твоей руки!

Девушка приподнялась на тахте, у нее дыхание перехватило в груди.

— Для кого? — почти беззвучно спросила она.

— То-то и есть, что для кого? — смелее заговорил Вахтанг, увидев, что дочь заинтересовалась беседой.— Для Аслан-Гирея!

Девушка вспыхнула, прикрыла глаза рукой, и плечи ее затряслись от сдерживаемых рыданий.

Бедный отец растерялся, не мог понять, что так взволновало Элеонору.

— Что с тобой, дорогая моя доченька, отчего ты плачешь? Разве могу я отдать тебя за лезгина!..— встревоженно говорил он.

Элеонора вдруг подняла голову, вытерла слезы.

— Ничего, отец, не беспокойся! Какой же ответ ты дал? — спросила она.

— Какой ответ?.. Послал отказ.

— Отказ! — воскликнула она с облегчением, но тотчас же взяла себя в руки.— Хорошо ты поступил, отец!

— А как же ты думала, дочь? Разве я мог отдать тебя какому-то лезгину, человеку иной веры, погубить твою душу и тело твое?

— Хорошо, очень хорошо ты сделал!..

— Нет, если б ты только знала, чем они хотели меня запугать!

— Чем же?

— Похитим, мол, ее!

— Ого!.. Это мы еще посмотрим!.. — с угрозой, непонятной для отца, сказала девушка.

— Что ж тут смотреть, дочка? Если посмеют притти,— проклянут свою судьбу.

— Встретим войной?

— Не только войной,— мы небо обрушим на их головы! Они помолчали. Потом Элеонора сказала, что хочет спать и попросила отца оставить ее одну.

Как только отец вышел за дверь, она вскочила с тахты и воскликнула с грозным злорадством:

— Так, значит, и в тебя попала стрела?!.. Теперь я знаю как отплатить тебе за оскорбление!..

Этот разговор с отцом исцелил Элеонору, и спустя несколько дней влюбленные юноши вздыхали и сгорали вокруг своей цветущей по-прежнему властительницы.

 

9

 

Как-то вечером в доме Хелтубнели был обычный пир, на который собралась молодежь. Многие юноши узнали, что Аслан-Гирей вознамерился похитить дочь Вахтанга, и они явились ко двору Элеоноры, надеясь, в случае надобности, встать на ее защиту и самоотверженностью своей растопить ее каменное сердце.

Элеонора, полная силы, воскресшая в предвкушении борьбы, знала, зачем съехались сюда все эти юноши, и высокомерно-повелительно, сверху вниз, взирала на них, смиренно жаждавших ее одной улыбки.

Никогда не была Элеонора так пленительна, так прекрасна и весела, как в тот вечер, никогда сама так полно не осознавала колдовской власти своей над людьми. Щеки и глаза ее разгорелись, лицо сверкало улыбкой, помрачающей умы и сердца. Каждый почел бы за счастье пасть в бою за нее. Хелтубнели любовался гордыми юношами в разноцветных куладжах, их благородным богатым оружием и втайне желал, чтобы дерзкий Аслан-Гирей появился скорее.

— Пусть пожалует обезумевший лезгинский владетель,— он получит достойный ответ!

Сели за ужин. Густым, как смола, алым, как рубин, кахетинским наполнялись до краев турьи роги. Вино окрыляло опаленные любовью сердца, и онемевший язык обретал красноречивость. От вареных горячих лопаток нетелей шел дразнящий запах. К столу подавались зажаренные целиком на трезубых вертелах, докрасна зарумяненные бараны. Провозглашались тосты, сопровождаемые застольными песнями, воинственно и мужественно гремели басы, переливались и звенели голоса,— казалось, не только люди, но и самый воздух пьянел, замирая в нежной тревоге, и трепетал, и переливался сладостно-ласковым шорохом. Обрывалась застольная песня, и слуху, привыкшему к песенному гулу, обычная речь казалась шепотом, и сердца, переполненные радостью песни, замирали в напряженной немоте. И в наступившей тишине звенели только тихие струны чонгури и стонал пронизанный страстью напев: «Стрела печали вонзилась в сердце».

Пиршество длилось до утренней зари, веселье не прекращалось; Элеонора позабыла про сон, неустанно разжигая страсти юношей, заставляла их все упорней соревноваться друг с другом.

Вдруг дверь распахнулась, и появился Кречиашвили в дорожном платье, вооруженный с головы до ног. Тамада воскликнул:

— Да здравствует пришедший!

— Да здравствует, да здравствует! — закричали кругом.

Кречиашвили переступил порог и вдруг остановился, прикрыв глаза ладонью, как человек, неожиданно попавший на яркий свет из темноты. Он пошатнулся, сделал усилие удержаться на ногах и прислонился к стене.

Все удивленно смотрели на него, не понимая, что с ним происходит.

Кречиашвили отнял руку от глаз. Лицо его было бледно смертельной бледностью, дрожащие губы что-то шептали. Стоящие с ним рядом разобрали бы слова: «Как я люблю ее, боже мой, как я люблю ее, боже мой, как я люблю!»

Он поднял голову и взглянул прямо в лицо Элеоноре. Ее ослепительная улыбка озарила его. Впервые ему почудилось, что и для него возможно счастье, так как улыбку девушки он принял за знак сочувствия. Он вытер пот со лба, выпрямился и вздохнул.

— Господа, лезгины подходят к дому! — сказал он.— С минуты на минуту они нападут на нас.

Веселое пиршество мгновенно прервалось, все вскочили из-за стола и устремились к дверям.

— Стойте! — раздался властный голос Элеоноры. Какая-то грозная сила звучала в нем.

Все остановились и замерли.

— Юноши! — начала Элеонора.— Каждый из вас поклоняется мне и клянется в любви. Я не знаю, кому верить... Аслан-Гирей оскорбил меня, и тот, кто поднесет мне его голову, будет достоин назваться моим супругом!.. Кто хочет завоевать сердце Элеоноры, кто готов пойти за нее в бой?.. Отважьтесь!

Раздался выстрел — знак появления лезгин и начала битвы. Все выбежали во двор.

 

10

 

При первом же выстреле замкнулись ворота крепости Хелтубнели, и стрелки вышли на террасы башен. Все думали, что о своем выступлении лезгины возвестят поджогами нив и домов, ожидали, что пламя и дым взметнутся к небесам.

Поэтому крайне удивились, увидев, что это отнюдь не беспорядочный набег: стройно и уверенно движущееся войско спустилось в ближайшую ложбину и укрылось в засаде.

Спустя некоторое время от лезгинской дружины отделилось несколько человек, люди направились к крепости. На полпути они остановились, подняли белые башлыки и замахали ими в знак того, что хотят вести переговоры.

Из крепости вышел сам Хелтубнели в сопровождении нескольких человек и подошел к лезгинским послам. Все приветствовали друг друга не обычным приветствием, но лишь коротким взмахом руки.

— Хелтубнели! Не надо проливать крови,— начал один из послов,— Аслан-Гирей прислал сказать тебе: «Никогда в жизни, придя вражески, с оружием в руках, не начинал я мирных переговоров, а теперь любовь к дочери твоей заставляет меня изменить этому обычаю».

— Если не хотите борьбы, возвращайтесь к себе с миром! — ответил Хелтубнели.

— Хорошо, но только с одним условием.

— Если угодно, дружину отошлите обратно, а вы и Аслан-Гирей будьте моими гостями... Двери моего дома открыты для вас.

— Хелтубнели, ваше гостеприимство нам известно, но сегодня не следует говорить об этом.

— Тогда чего же вам надо?

— Аслан-Гирей повернет обратно только с одним условием.

— С каким?

— Если ваша дочь сама, по доброй воле, откажется быть его супругой.

— Моя дочь отказывается! — с облегчением воскликнул Хелтубнели — он рад был избежать пролития крови.

— Хорошо, но мы должны убедиться в этом сами! — ответил лезгин.

Хелтубнели вспыхнул.

— У меня мысль и речь — одно!— сказал он, с трудом сдерживая гнев.

— Еще одно слово!

— Говорите.

— Аслан-Гирей оставит твой дом с миром, но того, кто станет мужем Элеоноры, он будет преследовать без пощады.

— Это его дело! — сказал Хелтубнели и знаком пригласил послов следовать за ним.— Пожалуйте, взгляните собственными глазами и выслушайте собственными ушами.

Хозяин и послы направились в крепость, где, в присутствии всей знати, девушка должна была решить — быть или не быть войне.

 

11

 

Внутри крепости находилась площадь, на которой обычно собирались для принятия решений по важным общим делам. Так же и на этот раз все дворяне, пребывающие в крепости Хелтубнели, и послы от лезгин собрались на этой площади, где своенравная Элеонора должна была объявить им свою волю. Все взволнованно ждали ее.

Вдруг народ расступился, и появилась Элеонора. На ее побледневшем лице сияла улыбка, губы чуть заметно дрожали. Все замерли, затихли, как перед бурей. Хелтубнели выступил вперед и взял свою дочь за руку.

— Дочь моя! — сказал он ей. — Лезгин Аслан-Гирей явился просить твоей руки. Здесь находятся его послы н ждут твоего ответа... Скажи, любишь ли ты этого лезгина?

Все затаили дыхание.

— Да! — сама удивляясь звуку своего голоса, произнесла Элеонора.

Народ ахнул и зашумел.

— Элеонора! — воскликнул изумленный отец,— что ты сказала? Может быть, это слово случайно сорвалось с твоих губ?

— Нет! — ясно и твердо ответила девушка.— Я люблю Аслан-Гирея, люблю всей душой и не считаю нужным это скрывать... Но знайте, — как бы я его ни любила, я никогда не стану его женой, не сделаю его своим господином.

— Вы слышали, господа? — обернулся к послам обрадованный отец.

— Постой, отец! — остановила его Элеонора,— я не кончила говорить.

— Что ты хочешь еще сказать?— с испугом спросил отец

— Я не пойду замуж ни за Аслан-Гирея, ни за кого другого, если он не докажет мне своей храбростью, что люби; меня... Мне поклоняются многие, помимо Аслан-Гирея, многие ищут моей любви, и среди них,— тут девушка с победоносной улыбкой обвела собравшихся своим завораживающим взглядом,— многие нравятся мне, очень нравятся... Я не хочу оскорблять никого. Кто жаждет моей любви, пусть сразится в единоборстве с Аслан-Гиреем, и тот, кто победит, станет моим господином и повелителем...

— Что ты сказала? — кинулся к ней отец.

— Не мешай мне, отец!.. Нет в мире силы, которая могла бы поколебать мое решение. Вы согласны с моим условием, послы?

— Да, прекрасная!.. Ради тебя Аслан-Гирей сразится с целым миром.

Элеонора обратилась к юношам:

— Кто хочет стать моим супругом, кто дерзнет испытать свою судьбу? Пусть выступит вперед!..

Из толпы вышли двенадцать юношей, таких статных, что даже врагов ослепила бы их мужественная красота. Кречиашвили стоял в толпе. Он вздрогнул, глаза его засверкали, он шагнул было вслед за юношами, но споткнулся и остался на месте.

Послы поклонились и удалились сообщить Аслан-Гирею об ожидающей его судьбе.

 

12

 

Светало. Небесная синева просветлела, и первые солнечные лучи затрепетали на ней. Взмахнула крыльями ласточка, взвилась в воздух, ликующим щебетом приветствуя зарю. Ей откликнулись другие певчие птицы, славословя восходящее солнце. Природа встрепенулась, проснулась вся тварь живая. Все сияло счастьем. Все пело: «Мир прекрасен, ликуйте, живые!» Зазвенели струны жизни и тронули сердце Аслан-Гирея.

Вдруг в лезгинском лагере заиграли на ствири,— далеко разнеслась печальная весть. Аслан-Гирей вспомнил, что счастье еще далеко от него, и надо преодолеть еще долгий, трудный путь, пока коснется губами губ своей возлюбленной, пока наступит для него час блаженства.

Еще раз затрепетали в воздухе звуки ствири, и снова вздрогнул Аслан-Гирей. Привычные звуки, не однажды утешавшие его опечаленное сердце, рассеивавшие его тоску, на этот раз прозвучали для него похоронным звоном,— они словно разлучали его с прекрасным миром.

Им овладело непонятное, доселе неведомое ему чувство жалости к самому себе. Он опустился на колени и воздел руки к небу. Скупые слезы упали из его глаз,— только две капли, две слезы! Но, боже мой, какие это были слезы! Человек, никогда раньше ни о чем не просивший, человек с испепеленным сердцем, молил, поддавшись минутной слабости:

— О аллах! Дай мне единственный миг счастья, один лишь единственный!— шептал он.

Из крепости донесся звук воинственного рога. Аслан-Гирей вскочил на ноги.

Он выпрямился, потянулся и, охваченный жаждой борьбы, резким движением засучил рукава.

Поступь его была похожа на гордую поступь льва, но ненасытность тигра сверкала в его глазах.

— Пришел час, — посмотрим, кому достанется Элеонора! Он направился к своему войску.

Ворота крепости открылись, и оттуда стройно выступила дружина Хелтубнели. Впереди шли двенадцать богатырей, подобных соколам, вооруженные с головы до ног. У иных едва пробивался пушок над верхней губой, у иных в сверкающих глазах трепетала радость,— все они отважно ждали своей очереди в бою. Это были самоотверженные служители Элеоноры, те, которые поклялись или завоевать любовь девушки или погибнуть. Выступила дружина лезгина. Оба войска стали поодаль друг от друга. Между ними образовалось подобие арены, и вскоре с двух сторон вылетели на эту арену два сокола, двое юношей с львиной осанкой. Они обежали вокруг арены, измерили друг друга грозным взглядом. Понеслись навстречу друг другу, столкнулись и отпрянули, как бы отброшенные встречным огнем своих глаз, сошлись и, занеся кинжалы, замерли в тигровом прыжке.

Элеонора смотрела с башни на это зрелище. Ее глаза горели, на губах блуждала улыбка. В каком-то исступлении ждала она исхода борьбы. В это мгновение она была похожа на тигрицу, ликующую в предвкушении крови.

Вот сверкнули кинжалами, двинулись, пошли,— кто знает, чью жизнь оборвет смертоносное острие! Лезгин вскинул левую руку, схватил грузина за руку, державшую кинжал, и стремительным движением вонзил в сердце юноши свой кинжал по рукоять.

Грузин пошатнулся и, захрипев, рухнул на землю... Девушка вздохнула с облегчением...

Не успел упасть первый грузин, как его место занял другой и грозно надвинулся на лезгина. Но непобедимый Аслан-Гирей сразил его еще стремительней, чем первого.

Борьба продолжалась, и вот наконец погиб последний из двенадцати юношей, давших клятву Элеоноре... Лезгины заликовали, возгордились. Они громко славили своего предводителя.

Хелтубнели стоял убитый горем,— он видел божий гнев в неслыханном бедствии, постигшем его.

Вся краска сошла с лица Элеоноры — сердце девушки было покорено отвагой Аслан-Гирея, но гордость ее не сдавалась, не могла уступить победы лезгину.

Но как же быть?.. Людей знатного рода больше нет, и значит, Аслан-Гирей — победитель.

Она огляделась по сторонам и вдруг заметила Кречиашвили, который, схватившись за кинжал и сжав зубы, с ненавистью глядел на победителя-лезгина.

— Кречиашвили! — обратилась к нему Элеонора, — я стану женой того, кто поднесет мне голову Аслан-Гирея.

Кречиашвили взглянул на нее, дрожь прошла по его лицу,— бледный и безмолвный, выбежал он на арену.

Аслан-Гирей ждал новых противников. Он приблизился к Кречиашвили и спросил его:

— А тебе что нужно?

— Хочу отомстить за кровь братьев моих.

— Может быть, ты хочешь завладеть Элеонорой? — с насмешкой посмотрел на него лезгин.

— И то, и другое! — злобно сказал Кречиашвили.

— Мстить за кровь братьев ты вправе, но Элеонору я тебе не уступлю!

— Посмотрим! — воскликнул Кречиашвили и кинулся к Аслан-Гирею.

Сойдясь, оба схватили друг друга за правые руки, и оба кинжала застыли в воздухе. Долго стояли они так, меряясь силой. У обоих от напряжения исказились лица, вздулись жилы на кистях рук. Смерть сверкала в их гневных взглядах. Нельзя было предрешить, кто останется победителем. Все затаили дыхание, не сводя с них глаз.

Вдруг они сдвинулись с места. Кречиашвили дал подножку лезгину. Тот упал грудью на собственный кинжал и распростерся на земле бездыханный.

Раздались гневные возгласы лезгин, и радостно-облегченно вздохнули грузины.

Лезгины в неистовстве обнажили кинжалы, но были встречены, как подобает. Обратившись в бегство, они скрылись в лесу.

Победоносные грузины с радостными песнями проводили Кречиашвили в крепость.

Все приветствовали его, все восхваляли его победу. Даже скорбь о погибших была забыта в этот час ликования.

Но сам Кречиашвили шел с низко опущенной головой и лицо его было скорбно. Странное чувство владело им. Его единственной мечтой была Элеонора, он сегодня достиг недостижимого, и все же на сердце его не было радости.

Когда вступили в ворота крепости, навстречу вышла Элеонора, бледная, но неизменно прекрасная. Она остановилась перед Кречиашвили и подняла руку.

— Я дала обет богу стать женой того человека, который убьет Аслан-Гирея... Возьми меня!

Кречиашвили взглянул на нее с тоской и снова молча опустил глаза.

Все глядели на него с изумлением. Элеонора вспыхнула.

— Кречиашвили! — воскликнула она.— Ты, должно быть, не расслышал моих слов!..

Он снял шапку, вытер пот со лба и тяжело вздохнул.

— Я все расслышал, но отказываюсь от тебя! — твердо сказал он, выпрямившись и подняв голову.

Наступила напряженная тишина. Кречиашвили обвел всех суровым взглядом, и раздались слова судьи:

— Элеонора! — сказал он,— женщина, которая принесла в жертву своей гордости столько жизней, не достойна стать женой грузина!.. Я несчастен тем, что люблю тебя, знаю, что сам выношу себе приговор, но стать твоим мужем я не могу!

Он спокойно повернулся, народ расступился перед ним. Элеонора устремилась за ним и упала перед ним на колени.

— Прочь!.. Не прикасайся! — с ужасом вскрикнул он и быстро пошел к воротам. Но вдруг остановился, повернулся, взглянул на Элеонору и воскликнул с невыразимой болью:

— Ты отвратительна, но я все-таки люблю тебя!.. Люблю и не могу жить без тебя!..

Сверкнуло лезвие кинжала и рассекло сердце Кречиашвили.

 

 

ОТЦЕУБИЙЦА

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

В доме одного из хевских сел, утром, часов в одиннадцать, сидели у очага трое: женщина и двое мужчин. Онисе Гелашвили, человек с резко очерченным суровым лицом, старательно затягивал оборы на своих чустах.

Жена его, Махия, пристроившись рядышком с ним, пряла шерсть для чохи и изредка посматривала на кипящий над огнем котел.

Старший брат Онисе,— «Нищий Глаха», как прозвали его на селе,— тихонько перебирал струны пандури, печально напевая одну из тех песен, которые внятны каждому сердцу в горах.

И в голосе, и в лице Нищего Глахи была отпечатлена вся горечь пережитого. Лицо это, видимо когда-то красивое, теперь было страдальчески искажено,— треволнения жизни наложили на него свою безжалостную печать.

Одет он был в изодранную, испещренную разноцветными латками шинель, и вероятно только она одна и прикрывала от стужи его изможденное тело и одряхлевшее сердце.

Глаха ударил по струнам пандури и запел:

 

«Говорил Ростом: — Пусть слово

Будет мягким, как земля!

Храбрых радует опасность,

Честь победы им суля!..

Говорил Ростом: — Что лучше, —

Рассуди-ка, человек, —

Лучше ль умереть однажды

Иль терзаться целый век?..»

 

— Что ты, право, все бренчишь да бренчишь?! — с досадой прервал его Онисе.

Нищий Глаха тяжело вздохнул, отложил в сторону пандури.

— Опять теперь уйдешь,— продолжал Онисе,— и одному богу известно, увидимся ли снова! Где опять будешь мыкаться, и как узнаем, сыт ты или голоден?

— Эх-хе-хе, брат мой дорогой! — с горечью воскликнул Нищий Глаха,— разве вам убыток от того, что я всю жизнь слоняюсь по чужим порогам?.. Ничего не уношу из дома, не проедаю, не продаю, всю свою долю, все богатство вам отказал, чего же еще надо?.. Хожу по миру, побираюсь, кусок хлеба ем по милости добрых людей... А вы все еще недовольны мною?.. Если остаются у меня два-три гроша, так и те отсылаю вам...

— Лучше бы сам жил в доме, был бы за старшего! — прервал его Онисе.

— Эх-хе-хе! — снова вздохнул Глаха.— Нет, брат, нет... Ты ведь знаешь, если человек отбился от двора, его ничем не удержишь... Да и к чему удерживать меня? Поседел и одряхлел я, обессилел я вконец; я и в доме не работник и под небом не жилец!.. — и Глаха низко опустил голову.

— Ну, зачем ты так говоришь, зачем? Оставайся о нами, за старшего будешь, порядки наведешь! — обиженно сказала Махия.

— Будет тебе, Махия, разве может наводить порядки такой непутевый человек, как я!

— Что ты, да почему же так?

— А потому что...— Глаха вдруг замолчал.

— Оставайся, оставайся, клянусь богом, ребята мои будут ухаживать за тобой, как за своим господином, — снова принялся упрашивать младший брат.

— Ты же знаешь, Онисе, что нельзя мне остаться, если бы я даже и захотел... Я пришел тайком взглянуть на дочь, не вытерпело сердце долгой разлуки, тайком... и уйду... Самому мне ничего не надо, дай вам бог побольше прибытку от моей доли; прошу вас только об одном: присмотрите вы за моей дочерью, не оставляйте ее без вашей заботы и замуж ее выдайте.

— Говорю тебе, как перед ботом, дочь твою люблю больше своих детей,— сказала Махия.

— Только отдайте ее за такого человека, который не станет попрекать ее куском хлеба... Не надо гнаться за родом или за богатством... Лишь бы любили друг друга, остальное неважно... Женщине легко живется, если в семье мир.

— Бог свидетель!..— воскликнул Онисе, и слезы навернулись на глаза.

— Ты сам не выбрал ли кого в зятья? — спросила Махия.

— Да я и облачков здешних сколько времени не видал,— как мог бы я выбрать зятя?.. И не мое это дело. Девушка у вас живет, пусть ваша совесть и будет в ответе за то, какую вы ей любовь окажете...

Наступило тягостное молчание. Грудь старика высоко вздымалась, дыхание участилось,— видно, не совсем еще потухло его догорающее сердце, еще хранило оно под пеплом неукротимый жар.

И в самом деле, разве не горестна участь отца, вынужденного поручить другим заботу об единственной своей дочери?

Глаха немного успокоился, взял себя в руки и тихо продолжал беседу, раздельно произнося каждое слово,— он как бы оставлял завещание брату.

— Позабыт я богом и людьми, одной нотой в могиле стою, не нынче-завтра придет час смерти, и я исчезну... Для моей Нуну ваш дом — отчий дом, и потому постарайтесь выбрать ей такого жениха, чтобы он и для вас стал полезен... А если сама полюбит кого, это уж и вовсе будет хорошо! Не мешайте ей...

— Неужто Нуну маленькая, сердечный мой? Сама должна себе выбрать, как же иначе?..— заговорила Махия.

— Ну, ну, дело ваше! — глухо пробормотал старик, берясь за мешок и палку, и встал.— Пошел я теперь, пора! Онисе и его жена поднялись.

— Поешь еще чего-нибудь! — предложила Махия.

— Скоро и Нуну подойдет! — добавил Онисе.

— Помогай вам бог, что-то не хочется!..— ответил Глаха.— Да и не стоит дожидаться Нуну, — лишние слезы... Прощай, брат мой, поручаю мою Нуну прежде всего богу, а потом вам... Увидимся ли снова,— кто знает?!.. Прощай, Махия, ты и совесть твоя материнская пусть будут порукой тому, что хорошо за дочерью моей присмотришь.

Он повернулся и переступил порог дома, который так трудно ему было оставить. Онисе вышел вместе с ним, Махия осталась дома.

—- Хотя бы вечера дождался! — снова заговорил Онисе.

— К чему?

— Как бы не узнали тебя...

— Кто меня может узнать? Люди давно обо мне позабыли.

Беседуя, дошли они до ущелья Куро и там попрощались. Онисе повернул обратно. Когда он скрылся за скалой, Глаха присел на камень и глубоко задумался.

Воспоминания нахлынули на него. Он вспомнил свою молодость, жену, былые надежды — все, чем так сладостна горькая жизнь человека! Вспомнил о горах, где в прежние годы паслась его отара, и в памяти его всплыл тот далекий Иванов день, когда он, идя на праздник, встретил девушку и полюбил ее с первого взгляда, и кровь, воспламенившись, бурно потекла по жилам. Печаль залила его сердце. Куда ушло это счастье, почему исчезло оно?..

Он как бы видел себя чужими глазами: полный сил и счастья юноша превратился теперь в одряхлевшего старика, которому суждено последние дни своей жизни побираться, бродя из дома в дом, который даже в час смерти не будет оплакан никем... Горе сдавило обручем сердце, долго сдерживаемое отчаяние подступило к горлу, закипело, заклокотало в груди и наконец хлынуло слезами из глаз.

Слезами утолил он душу свою, поднялся еле живой, весь разбитый, и посмотрел в сторону родного села.

— Ах, превратный мир!— воскликнул он, махнул безнадежно рукой, отвернулся и, шатаясь, побрел по направлению к Владикавказу — Дзаугу.

Онисе, человек бывалый, не очень склонный грустить из-за разлуки с братом, к тому же еще уступившим ему свою долю, все-таки в последнюю минуту растрогался, и потому пришел домой с тяжелым сердцем.

— Что с тобой? — спросила его жена.

— Ничего! — тихо ответил Онисе, украдкой вытирая набежавшую на глаза слезу.

— Ты поплачь, не стесняйся! — насмешливо проговорила жена, усаживаясь у очага.

— Уж не думаешь ли ты, что с братом так-то легко расстаться?.. Бог знает, доведется ли когда свидеться?..

— Ему хорошо, он ушел, и все тут!.. Нам вот худо будет, если бы и захотели, никогда нам не уйти из здешних убогих мест.

— Да, все это верно, он ушел, и да поможет ему бог... Но как нам быть с девушкой, с несчастной этой?

— С Нуну? Многие к ней сватаются. Отдадим, отделаемся, и все тут!

Онисе опустил голову и задумался.

— Как быть? Не нравится мне этот парень, как взять грех на душу — отдать за него чужую дочь? Да и девушке, бедняжке, не по сердцу он, говорит, покончу с собой, а за него не пойду.

— Что ее спрашивать, ей-богу! Пойдет за того, кого мы для нее выберем.

— Да, но ведь Нуну любит другого и...

— Ну и пускай себе любит, что из того? — резко оборвала жена.

Дверь открылась, и в комнату бесшумно вошла девушка лет шестнадцати-семнадцати, стройная, тонкая, с высоким медным кувшином за спиной. Она не спеша опустила кувшин на пол, отвязала от него ремни и повернулась к сидящим:

— Где отец? — опросила она.

Этот простой вопрос, заданный совсем спокойно, почему-то смутил Онисе и Махию. Они не нашлись, что сказать, и молчали.

— Отец где? — все так же спокойно повторила она свой вопрос, пристально глядя на Махию.

— Ушел,— наконец ответила Махия.

— Ушел? — переспросила Нуну упавшим голосом, и руки ее повисли вдоль тела.

Как острие копья, вонзилось ей в сердце это слово, она даже не сразу осознала его.

— А я-то думала...— тихо сказала она и, медленно опустившись на пол, стала беззвучно плакать.

— О чем ты плачешь? — принялась утешать ее Махия.

— Я хотела повидаться с отцом,— сквозь слезы шептала Нуну,

— Перестань, пожалуйста! — рассердилась Махия, но тотчас же спохватилась и добавила спокойно: — Вот скоро выдадим тебя замуж, и позабудешь ты все свои огорчения.

— Я не хочу замуж! Не пойду!— хмуро произнесла Нуну.

— Это ты сейчас так говоришь, а потом передумаешь,— сказал Онисе.

— А уж за какого человека тебя выдадим, ей-богу, всем на зависть,— продолжала Махия.

— Нет, нет, не хочу! — твердила Нуну.— Знаю я, за кого вы меня прочите; удавлюсь, а за него не пойду!

— Почему так, почему не пойдешь?

Нуну молчала. Вдруг ей подумалось: а что, если броситься в объятия Махии, прижаться к ее груди, преодолеть девическую стыдливость, открыть свою заветную тайну: Я люблю другого, пожалей меня, Махия! Она подняла голову и увидела суровое лицо своей тетки, встретила ее леденящий взгляд. Слова застыли у нее на устах. С ужасающей ясностью поняла она, что перед нею не друг, способный понять ее чувства, а чужая женщина, давно уже неумолимо решившая ее судьбу, что она не изменит своего решения и никакие слова, никакие мольбы ее не смягчат.

И в самом деле, как бы в подтверждение ее предчувствия, Махия произнесла сурово и решительно:

— Ну, будет, довольно!.. Твой отец, уходя, поручил нам твою судьбу, и ты пойдешь замуж за того, кого мы выберем тебе в женихи.

Нуну посмотрела на нее глазами, полными скорби и решимости не покоряться, не уступать никому.

— А теперь ступай на луг, захвати с собой серп и накоси там где-нибудь травы на свясло, — сказала Махия и встала.

Встала и Нуну, покорно пошла исполнять приказание. Выйдя в поле, она остановилась. Она одной рукой уперлась в бок, словно поддерживая свой тонкий стан, другая рука, державшая серп, висела, как сломанная, вдоль бедра. Время шло, минута сменяла минуту, а она все стояла, вперив застывший взгляд в пространство и всецело уйдя в свои горькие думы.

— Удачи тебе в твоей работе! — громко окликнул Нуну стройный юноша, неслышно подошедший к плетню. Облокотившись на него, он со спокойной улыбкой следил за девушкой.

Девушка вздрогнула, вся зарделась от смущения.

— Хорошо же ты работаешь! — все с той же улыбкой продолжал юноша, поглаживая молодой пушок над верхней губой.

Нуну заставила себя наклониться и дрожащей рукой принялась срезать траву.

Юноша медленно шагнул через плетень, подошел к девушке и сказал:

— Постой, дай-ка мне серп, я тебе пособлю.

— Нет, нет! Оставь меня, я сама.

Юноша испытующе взглянул на Нуну, в первый раз услышал он от нее такой ответ.

— Что с тобой, девушка, почему так говоришь со мной?

— Ничего, ничего! — торопливо ответила девушка. — Ступай, как бы не увидел нас кто-нибудь! — тревожно добавила она.

— А если и увидят? — раздумчиво спросил юноша,— подозрение кольнуло его в сердце.

Он задумался.

— Почему не рассказываешь, что за беда у тебя? — спросил он.

— Меня хотят выдать замуж за другого! — вдруг вскрикнула Нуну, и слезы полились у нее из глаз.

— За другого? — побледнел юноша.

— Да, за другого!

— А что отец?

— Отца нет, он ушел! — с отчаянием прошептала Нуну.

— Ушел? — дрогнувшим голосом повторил юноша и низко опустил голову.

Долго стоял он в глубокой задумчивости, потом гордо вскинул голову и оказал:

— Пусть Иаго умрет, если отдаст тебя другому!.. Вот что! Сегодня вечером, когда все улягутся спать, выходи сюда. Я и сам еще не знаю, что сделаю, но, клянусь благодатью святого Гиваргия, никому тебя не уступлю!.. Ведь ты придешь, да?

— Не знаю, смогу ли...

— Ты, может быть, сама раздумала итти замуж за меня? — спросил Иаго, нахмурив брови.

Нуну ничего не ответила, она только взглянула на юношу, но так взглянула, что тот весь затрепетал.

Иногда один-единственный взгляд выражает в тысячу раз больше, чем самые страстные речи, самые убедительные слова.

Так взглянула Нуну, и взгляд ее вонзился, как стрела.

Иаго позабыл обо всем, позабыл о том, что даже малейшая неосторожность могла выдать каждое их движение, и самозабвенно обнял девушку.

— Нуну, Нуну! Жизнь моя! — целовал он ее.— Ведь ты придешь, придешь ко мне?..

Мгновение счастья опьянило Нуну, она крепко прижалась к юноше и несколько раз порывисто его поцеловала.

— Значит, придешь сюда, на луг, нынче ночью? — упорно допытывался Иаго.

— Хорошо, хорошо, только теперь уходи!

— Уйду, сейчас уйду... Только один раз, еще один только раз поцелую тебя...

Не дай бог, если бы кто-нибудь подсмотрел их ласки, дорого обошлось бы Иаго его безрассудство. Но, на счастье, никто их не заметил. Они расстались с тем, что вечером встретятся снова и решат, как быть дальше. Иаго пошел к своем крестному отцу за советом. Нуну, успокоившись, принялась жать траву.

Она еще работала в поле, когда Глаха достиг Дарьяльской крепости, где он предполагал присоединиться к другим путникам или войсковым частям, чтобы добраться до Дзауга.

Глаха принадлежал к зажиточному роду, мощь которого была подорвана в прошлом веке новыми порядками, безжалостно ломающими народные обычаи. Но в горах все еще бушевала гордая, неукротимая кровь горцев и постоянно давала о себе знать. В юности Глаха женился по любви, и первые дни его жизни с любимой подругой протекали безмятежно. Но к счастью скоро примешалась горечь. Глаха заметил, что сельский есаул его невзлюбил — постоянно придирается к нему, заставляет больше всех гнуть спину на оброчной работе. Протестовать против такой несправедливости было бесполезно: в ту пору человек не только не мог нигде добиться правды, он даже не знал, кому пожаловаться. Как-то раз, когда Глаха вернулся домой, зашел к нему есаул и попросил одолжить арбу. Глаха отказал. Есаул настаивал, и Глаха избил назойливого просителя.

За эту провинность Глаха был арестован и заключен на три года в тюрьму, где он прошел сквозь все муки, какие только способно представить себе человеческое воображение. Но тяжелее всех страданий была для него разлука с любимой женой, оставленной им без поддержки. Брат Онисе был еще слишком мал, чтобы позаботиться о своей невестке и о родном очаге.

Вскоре после того как Глаху заперли в темницу, в село прибыл диамбег, один из тогдашних вершителей крестьянских судеб, и с помощью избитого есаула стал домогаться любви беззащитной женщины, которая, на беду, ему приглянулась. Есаул старался изо всех сил, всячески уговаривал жену Глахи, но не сумел склонить ее на измену мужу. В конце концов он прибегнул к низкой хитрости: посоветовал ей обратиться к диамбегу с просьбой спасти ее мужа, которому, по словам есаула, грозила ссылка в Сибирь.

— А спасет его диамбег, если я попрошу? — робко опросила несчастная женщина.

— То-то и есть, что спасет! Он и рад бы помочь Глахе, да не может сам начать дело, ведь он правитель Хеви. А если ты попросишь его, он вмиг все устроит.

Измученная оброками и всяческими несправедливостями, женщина поверила уговорам есаула и пошла рассказать о своем горе тому, кому была поручена забота о благополучии народа.

Едва подошла она к порогу, как на нее сзади набросились есаулы и на руках внесли к диамбегу.

Тот ходил из угла в угол, с нетерпением ожидая этой минуты. Улыбаясь и потягиваясь в предвкушении удовольствия, он быстро отпустил есаулов, сослуживших свою службу.

Бедная женщина, дрожа от страха и ничего не понимая, осталась лицом к лицу с этим извергом. А он не спеша запер дверь на ключ, подошел к женщине, развязно обнял ее за плечи и силой усадил на тахту.

Излишне рассказывать о том, что произошло в этот вечер. Диамбег поступил, как человек, лишенный совести, как бездушный зверь, для которого честь и воля женщины,— да еще крестьянки,— ничто.

А ночью, когда он изволил почивать, вдруг распахнулось окно, зазвенели разбитые стекла и кто-то стремительно впрыгнул в комнату. Диамбег проснулся от шума, зажег спичку-перед ним стоял Глаха, который бежал из Ананурской крепости, не выдержав горя и нечеловеческих мук. Глаза его пылали гневом.

Жена кинулась к нему, протянув с мольбою руки, умоляя ее спасти, но тотчас же рухнула на пол: муж рассек ей грудь кинжалом.

Диамбег кинулся под кровать, но Глаха вытащил его оттуда за ногу и крикнул, вонзив ему кинжал подмышку:

— А ты — свинья, и я тебя зарежу, как свинью!

С того ужасного дня Глаха исчез из родных мест, и его осиротевшая дочь, которая была еще грудным младенцем, выросла на попечении добрых соседей; когда Онисе женился, он взял ее в свой дом.

Теперь мы знаем, почему Глаха скрывался от людей, и можем продолжить наш рассказ.

Глаха добрался до Дарьяльской крепости, куда обычно стекались путники, направляясь во Владикавказ, и войска, охранявшие их от беспокойных горцев, сторонников Шамиля.

Когда Глаха подошел к крепости, навстречу ему выступил какой-то ефрейтор и строго окликнул его: — Ты кто такой?

— Я — нищий.

Ефрейтор смерил Глаху недоверчивым взглядом и покачал головой.

— Знаем мы вас! — воскликнул он.— Меня не проведешь!..— и злобно добавил: — Нарочно вырядился в тряпье, чтобы тебя не узнали!

— Нищий я, клянусь богом! — наугад ответил Глаха, плохо понимавший русский язык.

— Ты, верно, приспешник Шамиля, подослан к нам для слежки.

Глаха засмеялся и спросил, удивленно разглядывая ефрейтора:

— Что ты говоришь?

— Я вот доложу о тебе его высокородию, и тебя расстреляют в двадцать четыре часа!—оказал тот так спокойно, словно сулил ему хороший обед.

— Да ты взгляни на меня хорошенько, разве мне под силу такое дело? Нет, горцы не посылают таких, как я, к Шамилю.

— Знаем, мы, что вы за люди!..

— Да отпусти ты меня бога ради, чего тебе надо?

— Я доложу их высокородию, там сами разберутся!

Глаха задумался о своей судьбе. Он никак не мог понять, чего от него надо этому человеку, почему он грозится донести начальству. Ведь он, Глаха, так стар и дряхл, что никому нет от него никакого вреда. А между тем его хотят расстрелять в двадцать четыре часа. Значит, пришел конец его безмерным страданиям, теперь окончатся навсегда беспокойные дни, подтачивающие тоской его сердце. Глаха, пожалуй, обрадовался бы этому, его только удивляло, что христианин может так не по-христиански притеснять христианина, сильнее неверного жаждать крови собрата своего. Некоторое время солдат разглядывал Глаху, потом вдруг схватил его за руку и оттащил в сторону.

— Тебе очень нужно пройти?

— Конечно, нужно, иначе я и не полез бы сюда.

— Тогда дай мне рубль, и я тебя проведу.

Глаха подумал, что ослышался — таким невероятным показалось ему предложение солдата. Он переспросил:

— Что ты сказал?

— Дай рубль, и я тебя проведу,— повторил ефрейтор.

— Рубль? — воскликнул Глаха: — Да где я его возьму, милый человек?.. Был бы у меня рубль, да я разве так бы одевался?.. Ты погляди на мои лохмотья.

— Как знаешь, тогда доложу о тебе офицеру.

— Да нет у меня! Откуда я возьму?

Долго торговался блюститель порядка с Глахой, и Глаха долго клянчил и кланялся, но сердце солдата было неумолимо. Убедившись, что у нищего нет денег, солдат решил поживиться чем-нибудь из его одежды, но одежда нищего оказалась чересчур убогой.

— Вот нож есть у меня один, перочинный, на, возьми, если хочешь?

Поняв, что с Глахи больше взять нечего, солдат забрал нож, прикинув, что стопку водки за него, пожалуй, дадут.

На этом они сошлись, хотя солдат и не был в восторге от своей добычи, и Глаха присоединился к путникам, которые наутро должны были двинуться к Владикавказу.

Близился вечер. Ожидая ужина, вся родня Нуну собралась вокруг очага. Нуну, как младшая в семье, месила за перегородкой тесто на лепешки,— их запекали прямо в золе,

— Онисе, эй, Ониее! — вдруг крикнул кто-то снаружи.

— Выгляни-ка, кто зовет,— обернулся Онисе к мальчику, гревшему у огня голые грязные коленки. Мальчик вскочил и выбежал на двор.

— Кто там, кто зовет? — крикнул он.

— Это мы,— из темноты выступили два человека в бурках.

— Онисе дома? — спросили они.

— Дома! — ответил мальчик и вернулся к очагу.

Гости остались дожидаться. В горах не принято переступать порог дома, пока хозяин не выйдет навстречу и не попросит к себе,— неожиданное появление чужих могло бы смутить хозяев.

— Входите с миром, входите с миром! — пригласил Онисе пришедших.

— Да пошлет мир тебе святой Гиваргий! — гости переступили порог.

— Мир этому дому! — воскликнули они, войдя в комнату.

— Пошли вам господь! — ответила Махия, старшая в доме женщина, поднимаясь им навстречу и протягивая руки.

Гости по очереди почтительно пожали ей обе руки.

— Как поживаете, здоровы ли домашние ваши, хороши ли стада? — ласково осведомилась Махия.

— Вашими заботами, слава богу, живем ничего!

Онисе предложил гостям сесть на длинную скамейку. Гости не спеша сняли бурки, которые приняли от них младшие в доме, и молча уселись рядом на скамейке. Наконец один из гостей, который был помоложе, отвернул полу чохи, достал из кармана бутылку домашней водки и передал ее мальчику.

— Зачем беспокоились, право! — покачал головой Онисе: — К чему это?

— Отчего же, разве мы с вами враги?

— О, горе мне! Враги-то не враги, да разве я сам не мог бы достать для вас водки?

Все сидели молча до тех пор, пока Махия не вышла из-за переборки.

— Присядьте, Махия, хотим вам два слова сказать! — начал один из гостей.

Махия опустилась у очага. Онисе сел поодаль на стул.

— Вот мы пришли к вам с просьбой, — заговорил один из пришедших. — Сперва помянем бога, а потом расскажем, что у нас на сердце.

— Добрые речи говоришь, Мамука, ей-богу! — отозвался Онисе.

— Говорите, дорогие, наши уши обращены к вам, — добавила Махия, — закидывая на голову концы платка, которые были завязаны у нее под подбородком и мешали ей слушать.

— Мы сватами к вам пришли, девушку просит у вас Гиргола для брата своего, — снова заговорил Мамука.

— Семья хорошая, да и жених тоже хорош, ничем не попрекнешь, ей-богу! — добавил второй гость.

— Сам Гиргола на царской службе, стражником служит, во всем будет вам подмогой, — продолжал первый.

— Что бога гневить, семья у него хорошая, известная в Хеви, да только брат Гирголы, Ниния, всегда в горах с отарой, у самого Гирголы никого нет в семье, как же одна наша девушка справится в их доме? — пораздумав, сказал Онисе

— А что с ней станется, дорогие, ведь не маленькая она, ваша Нуну!

— Не маленькая-то не маленькая, да ведь уход за домом ума требует, а у Гирголы дом большой, много гостей ходит, всех надо встречать...

— Мы пришли честью вас просить, — перебил гость, — надеемся, не отправите нас без ответа, а там — как знаете!

— Почему Гиргола оставил свою жену? — продолжал Онисе. — Пусть возьмет ее обратно в дом. Тогда две-то снохи легче справятся с работой.

— Возьмет, возьмет обратно, а как же иначе! — закивали головами сваты.

— Не знаю, как быть! Уж очень он жестокий, Гиргола, всегда бранил свою жену, бил ее, за волосы таскал, просто уж и не знаю, на что решиться! — грустно говорил Онисе.

Довольно долго длилась эта торговля, хотя Махия давно уже решила отдать Нуну за Нинию, а решение Махии было для Онисе непреложным законом. Ясно было, что сваты выйдут победителями, а родственники девушки спорят только ради того, чтобы набить цену и взять за нее побольше выкупа.

— Сильны они, мои милые, — продолжали сваты. — Нагрузите их потяжелее, они все подымут... Что там долго говорить о выкупе-то!

— Пятнадцать коров, как выкуп, рублей десять Махии, — она ведь воспитала девушку, — одного коня дяде, брату ее матери, пять баранов откормленных, ну, и сыра, и масла, сколько полагается.

— Ох-хо-хо! — огорченно воскликнул Мамука: — Уж не много ли вы запрашиваете?

— А девушку-то какую мы отдаем!..— с обидой воскликнула Махия и тихонько добавила: — Обижать вас не хочется, а то просителей к нам не мало ходит... Жизнью вашей клянусь, что и выкупа давали побольше вашего; да, видно, ничего не поделаешь, вашу семью уважаем.

Вскоре они договорились, сваты оставили в залог обручения пять рублей, и судьба Нуну была решена: ее отдавали в семью, жизни в которой любая женщина Хеви предпочла бы смерть.

По горскому обычаю Нуну все это время оставалась за переборкой. Из долетавших до нее отдельных слов она поняла, что идет разговор о ее замужестве. Она напрягала слух, но не могла расслышать, как легко и дешево торгуют чужие люди ее судьбой: жилище было просторное, и переборка отгораживала самый дальний угол. В ее сердце закипала горечь, она знала, что родня и не подумает ее спросить, нравится ли ей Ниния. Она устала от напряжения. Ее мысли обратились к Иаго, ее возлюбленному, который, вероятно, ждет ее теперь на лугу.

Она молила бога, чтобы закончились поскорее переговоры, чем бы ни грозили они, только бы гости ушли наконец. Но бог не исполнил ее желания: в комнате накрыли стол, и все стали пить за здоровье обрученных.

А между тем Иаго томился в ожидании. В горах сама природа приучает человека к терпению, но на этот раз Иаго с трудом сдерживал биение собственного сердца. Уж сколько раз подкрадывался он к ограде двора Онисе, стараясь выследить Нуну. Напрасно! И обессиленный тщетным ожиданием, он снова уходил в высокие травы, скрывавшие его от чужих взоров.

Тысячи тревожных мыслей метались в его голове, лоб горел от волнения, Иаго терял самообладание, не мог ни сидеть, ни стоять на месте.

Он изнемог от напряжения, все мысли спутались, он больше не мог думать, голова закружилась, подкосились колени, Иаго опустился на землю Довольно долго был он в забытьи, как бы в тумане. Наконец он очнулся, словно кто-то, растолкав, пробудил его от крепкого, но беспокойного сна, который обессилил его, стер краски жизни с его лица. Он с тоской взглянул на небо, оно было все сплошь усеяно радостными звездами, лучи их трепетно сплетались в вышине. Рассветная звезда уже склонилась к западу, значит, уже совсем мало осталось ночи, а Нуну все не шла.

Иаго медленно встал, снова подошел к ограде, поглядел на дом, в котором жила Нуну. Оттуда еще струился свет. Иаго не мог понять, отчего так долго не спят хозяева, ведь нынче не праздник и в доме нет больных, чтобы засиживаться до утра. Отчего же не спят в этом доме?

Он бесшумно перелез через ограду и тихо направился к дому,— может быть, удастся узнать, отчего опоздала Нуну. Он шел осторожно, чтобы ни на кого не натолкнуться и не дать повода для сплетен досужим болтунам. Боясь нарушить предутреннюю тишину, он при каждом шаге ощупывал ногой землю и, если наступал на булыжник, так гибко обхватывал его ступнями ног в мягких горских чустах, что камень прирастал к месту.

Иаго подошел к двери. Бесшумнее ветерка скользнул он на балкон и припал к дверному косяку. Ему хотелось узнать, о чем там говорят, или, по крайней мере, кто так поздно засиделся у дяди Нуну. Но слова не долетали до его слуха, а окно было так высоко, что заглянуть в него было невозможно. Он спустился во двор, обошел вокруг дома, взобрался по лестнице на плоскую крышу, нашел там отверстие, которое часто делается в мохевских домах, и заглянул вниз. Его глазам представился пиршественный стол, за ним сидели хозяин дома, его жена и двое чужих, которых Иаго знал очень хорошо, так как они были из одного с ним села. Как видно, они кончили ужин и пили последний тост.

Зачем эти люди в доме Нуну? — вот что хотел узнать Иаго.

— Да благословит бог начатое нами дело! — вдруг услышал Иаго голос одного из гостей. И вскоре несчастный влюбленный понял, что речь шла о замужестве Нуну.

Значит, обручили Нуну! — с тоской подумал Иаго.

— Не забудьте же про выкуп! — напутствовал госте Онисе.

— Нет, как можно забыть! — ответили гости.

— А не забудете, так и я в долгу у вас не останусь, бог свидетель! — сказала Махия.

— Спасибо, Махия, дай тебе бог! Уж чего же нам больше! — ластились к ней гости, у которых заплетались языки от хмеля.

— А то вы ведь хорошо знаете Иаго, — не унималась Махия, — и отвагой своей, и работой он в Хави каждому известен, и он просил нас отдать за него Нуну, а мы только из любви к вам ему отказали.

— А кто такой Иаго? — обиженно возразил один из гостей.— Он — крепостной своего барина, только и всего... Ни земли, ни двора, ни дома у него нет!.. Будь он достойным человеком, не снес бы отцовского дома.

— То-то и есть, что не снес бы, ей-богу! — воскликнул Онисе и добавил: — Да и выкуп разве смог бы он уплатить?

Как стрелы, впивались в сердце Иаго эти слова, они ему напоминали о прошлом. Мать его, когда-то вольная, была вероломно продана одному феодалу. Отец погиб в борьбе за отчизну. Овдовевшая, беззащитная мать несправедливо была записана крепостной. Иаго горько задумался. Когда-то прославленный свободолюбивый род его был теперь в рабской зависимости от грубой силы, и его же, Иаго, упрекают, как будто в этом его вина!.. Только случай спас его соседей от подобной же участи, и только случайно называются они свободными государственными крестьянами. Отчего же они так жестоко осуждают теперь проступок Иаго?

Тем обидней звучали слова Онисе и его гостей, что и положение тоже было незавидным. Название свободный крестьянин давно потеряло всякий смысл.

Тогда почему же Иаго лишен счастья, на которое имеет право всякое создание на земле?

Только потому, что он родился в рабстве?

Разве Иаго сам виноват в этом?

Все эти мысли стремительно нахлынули на Иаго, голова затуманилась от обиды и боли.

Он решил уйти, и оторвался от крыши. И вдруг его неудержимо повлекло к Нуну: увидеть ее, услышать от нее самой, что она о нем думает, заглянуть ей в глаза и самом убедиться во всем.

Должно быть, и она думает, как все... — вздохнул Иаго и хотел было спуститься, но, дойдя до края террасы, быстро взобрался обратно к тому отверстию в крыше, откуда мог увидеть свою возлюбленную.

Он нагнулся и разглядел печально склоненную фигуру Нуну. По всему ее облику было видно, как много пережила она за эти часы. Сердце Иаго бурно забилось от боли и сочувствия к ней. Он не мог ей помочь, он даже не мог сказать ей слов утешения из своей засады, хотя, кто знает, возможно, что и наедине с ней не сумел бы вымолвить ни слова.

Вдруг Иаго нащупал камешек и, нацелившись, бросил его вниз. Камешек упал прямо на колени к Нуну. Девушка вздрогнула, вскочила и подняла голову. В отверстии потолка она увидела Иаго, который глядел на нее пылающими глазами. Девушка улыбнулась ему.

Несколько мгновений смотрели они так друг на друга, и оба поняли: они созданы только друг для друга и жить в разлуке им невозможно!

Иаго не выдержал и дрожащим голосом тихо спросил:

— Ты придешь на луг?

— Я же тебе обещала, — прошептала Нуну в ответ.

— Истаял я, ожидая тебя!

— А что я могу сделать? У нас гости, и никто еще не ложился!

— Значит, ждать тебя? — спросил Иаго, хотя он все равно остался бы на лугу, если бы даже Нуну не обещала притти к нему.

— Как хочешь! — коротко ответила Нуну и повела плечом, как бы удивляясь его вопросу.

Вошла Махия. Она проводила гостей и собиралась лечь спать. Нуну и Иаго замолкли.

— Ты что сидишь, не идешь спать? — спросила Махия.

— Ты сама еще не легла, не могу же я лечь раньше тебя, — тихо ответила ей Нуну.

— Стели постели, пора спать.

Нуну охотно повиновалась, расстелила постели и уложила всех.

Потом засыпала золой угли в очаге, погасила лучины и сама легла, не раздеваясь.

Ночь близилась к концу, и она надеялась, что все скоро заснут. Каково же было ее удивление, когда Махия ее окликнула:

— Нуну, ты заснула?

Нуну ничего не ответила и притворилась крепко спящей.

— Нуну, ты не слышишь?

Девушка молчала.

— Что за сон на тебя навалился, да что это с тобой?.. Нуну!.. — громко, позвала Махия.

— Что? — сердито отозвалась Нуну.

— Пододвинь ко мне поближе свой тюфяк, хочу тебе что-то сказать.

— Махия, спать хочется, разговаривать некогда, скоро рассвет,— ответила Нуну и, перевернувшись на другой бок, принялась громко храпеть.

— Слышишь, придвинься, я тебе что-то скажу!

Нуну решила ни слова не отвечать так не вовремя разошедшейся тетке и отделаться от нее во что бы то ни стало.

— Нуну!.. Девка!.. Чтобы святой Гиваргий навеки тебя усыпил, если уж ты такая хорошая!.. Не слышишь, что ли? — сердилась Махия, но Нуну упорно отмалчивалась.

Махия хотела было встать, но лень одолела ее, и она наконец уснула.

Нуну долго лежала неподвижно и прислушивалась. Наконец осторожно встала, подошла к двери и открыла ее. Иаго ждал ее с нетерпением тут же, возле дома, и крепко обнял, едва она ступила на порог.

Мохевская девушка готовилась поговорить со своим возлюбленным, ей казалось, что для этого ей целого века не хватит, а теперь стояла она молча, опустив голову, вся зардевшись, и не могла вымолвить ни слова. Иаго глядел на нее, свою желанную, и чувствовал, как крепко они любят друг друга, и знал, что она пойдет на все ради этого несказанного блаженства.

Это мгновение было так сладко для Иаго, что он не совладал со своим волнением, позабыл даже об осторожности.

Он медленно наклонился к Нуну и приблизил лицо к ее пылающему лицу. Оно одурманивало, пьянило его. Еще ниже наклонился он к девушке, прядь ее волос, колеблемая утренним ветерком, ласково коснулась его щеки. Дрожь прошла по нему. Он обезумел, исступленно приник к ее лицу сухими губами и стал целовать.

Потом обхватил ее, как ребенка, поднял на руки и в несколько прыжков добежал с нею до луга.

Он целовал ее, шептал ей:

— Ты одна — вся радость моя... Пусть попробуют отнять тебя у меня... Пусть весь мир ополчится против меня, он увидит, а что я способен!

Но когда они немного успокоились и пришли в себя, они ужаснулись своей судьбе, ясно поняли, как безысходна, как печальна она.

Иаго ловок, смел, отважен и сообразителен, но кто он такой? Неимущий крепостной, собственность барина, который мог в любой день продать его, выслать, подарить кому угодно. Право на счастье он должен выпрашивать у своего господина, как милостыню. Если господин почему-либо не пожелает подарить своему рабу это счастье, тому придется навеки расстаться даже с мыслями о Нуну.

— Что же нам делать?.. Как быть? — с тоской спрашивал Иаго. — Тебя обручили с другим, обрекли нас на кровную месть!

— Ну и пусть обручили! Я не выйду замуж ни за кого, кроме тебя, никого мне не надо! — страстно воскликнула Нуну.

— И я никому тебя не уступлю, но почему твой дядя это допустил? Мало ему было доли твоего отца, он захотел еще и на тебе заработать.

У Нуну слезы подступили к глазам. Ей вспомнился отец, покинувший ее в такую трудную минуту. Это он позволил своему брату так безжалостно растоптать ее молодое сердце!

— Они нарочно поспешили спровадить отца, чтобы распорядиться мною по своей воле. Безжалостные, злые люди!

— Не плачь, родная моя, не надо! Клянусь благодатью святого Гиваргия, не отдам тебя никому!

— Да, но ведь сам ты не волен в своей судьбе, все так и говорят про тебя.

— Да, я раб! — с горечью сказал Иаго, низко опустив голову. — Ну и пусть — раб!.. Меня это не остановит! Силой сделали меня крепостным, силой отобрали все имущество, а теперь хотят силой отнять тебя! На этот раз не уступлю насильникам, и посмотрим, чья мать заплачет. Только ты люби меня, не променяй на другого, а мир велик, врага назову другом, а твою жизнь устрою.

— Горе мне, несчастной! Как могу я тебе изменить, если отдала тебе свое сердце? Одна только смерть разлучит меня с тобой.

— Жизнь ты моя, родная моя! — воскликнул Иаго, еще крепче обнимая ее, — Только бы ты любила меня! Прямо в Чечню тебя увезу!

Из деревни послышались голоса. Вероятно, дровосеки собирались в путь к Ларсу. Нуну и Иаго опомнились, пора было им расставаться.

— Уже утро! — печально сказала Нуну.

— Иди, иди, а то увидят тебя. Долго ждали, подождем еще немножко, пораздумаем оба, есть и у меня близкие друзья, посоветуюсь с ними. Здесь ничего не надумаем, пойдем прямо в Чечню к Шамилю, если ты не боишься кистинов?

— С тобой ничего не боюсь!

— Ты — вся моя жизнь! — повторил Иаго слова ласки, известные каждому жителю Хеви, и снова обнял девушку. — А завтра придешь сюда? Приходи, приходи, милая! Трудно сердцу моему без тебя! — Он еще раз поцеловал ее, прижал к груди, потом повернулся, быстро перескочил через забор и скрылся за выступом стены.

Нуну тяжело вздохнула, посмотрела ему вслед и тихо произнесла:

— Святой Гиваргай порукой, Нуну будет твоей женой или в реке утопится.

Она шагнула через изгородь и медленно вернулась в дом. Никем не замеченная, легла в свою постель.

Иаго миновал ряд домов. Вдруг чьи-то руки легли ему на плечи. Он вздрогнул й остановился.

— Долго же ты не спишь, молодчик! — услышал Иаго. Он обернулся и отступил назад.

— Диамбег! — воскликнул он.

Да, перед ним стоял диамбег в окружении нескольких вооруженных казаков. Этот человек был недавно переведен сюда и сразу же назначен правителем Хеви... За такую милость господин диамбег, разумеется, был благодарен властям, и поэтому он счел необходимым плетью принуждать к почтительности этот непросвещенный народ и за всякую, даже самую малую провинность наказывать ударом кнута. Мало того, вовсе не зная ни языка, ни нравов, ни обычаев этого народа, он был вынужден обзавестись целым штатом доносчиков, фискалов и лазутчиков, которые постепенно прибирали к рукам диамбега, и он, сам того не сознавая, превращался в покорного исполнителя их воли. Его окружали, главным образом, люди из соседних горских племен, готовые за грош продать своего брата; иногда это были сами мохевцы, потерявшие совесть и честь, развращенные новыми порядками и порвавшие всякую связь с собственным народом. Можно себе представить, насколько справедливы и правдивы были их донесения. Всегда и все делали они лишь ради собственной выгоды и заставляли диамбега служить своим интересам. А правитель края, в свою очередь, зависел от диамбега, и потому несправедливостям, творимым в те времена, не было конца.

С одним из таких диамбегов встретился Иаго в тот злополучный час. Диамбег этот и сопровождавшие его люди возвращались из дома одного крестьянина, якобы скрывавшего ворованные вещи. Этот ложный донос был сделан ради того, чтобы отвлечь в сторону внимание диамбега и казаков, чтобы дать возможность друзьям доносчиков свободно ограбить на привале у духана погонщиков каравана верблюдов, Диамбег, разумеется, не обнаружил следов пропавших вещей и возвращался в самом скверном расположении духа. К тому же ему уже успели донести об ограблении каравана, и он бесновался, будучи не в силах постигнуть, отчего он не справляется со своими служебными обязанностями. Хорошо же, если он не в силах бороться с воровством и грабежами, он сумеет пресечь хотя бы круговую поруку в этих делах среди сплошь преступного, как он думал, населения. Потому он все чаще и прибегал к произволу и кнуту.

Он обрадовался, что сможет хоть на ком-нибудь сорвать свою злость.

— Ты что тут делал в такую рань? — строго спросил о Иаго.

Иаго растерялся от неожиданности и не сразу нашелся что сказать. Опомнившись, спокойно ответил:

— Был у своих друзей, иду домой.

— Знаю я, у каких друзей ты был! — крикнул с угрозой диамбег. — Возьмите его и свяжите! — приказал он стражникам.

Среди стражников был жених Нуну. Он первым подскочил к Иаго, но тот увернулся и схватился за кинжал.

— Вы отойдите в сторону, пусть он сам ко мне подойдет! — и Иаго указал на диамбега.

Диамбег, перепугавшийся не на шутку, попятился назад..

— Чего стоите! — прикрикнул он на казаков. — Вяжите его!

Иаго приготовился к прыжку, мускулы его напряглись, он глядел на диамбега гневными, горящими глазами. Есаулы не решались к нему подойти. Этим воспользовался брат жениха есаул Гиргола и украдкой зашел к нему за спину. И Иаго вдруг почувствовал, что цепкие руки обхватили его сзади. Он попытался вырваться, но Гиргола, высокий, широкоплечий силач, не выпускал его.

— Гиргола! Разве я твой должник? Пусти меня, отойди, а то кровь подступает к горлу! — скрежеща зубами, сказал ему Иаго.

Гиргола старался свалить его с ног, но не мог сдвинуть с места.

— Бейте, бейте его! — приказал диамбег.

— Зачем ты хочешь обагрить меня кровью соседей моих? Сам выходи на меня, если храбрости хватит!..

Не успел Иаго произнести эти слова, как кто-то ударил его сзади плашмя кинжалом по голове. В глазах у него потемнело.

— Эх вы, безбожники, предатели! — крикнул он и замахнулся кинжалом на Гирголу, но второй удар по голове оглушил его, и он опустился на колени.

Подбежали стражники и по приказу диамбега связали Иаго по рукам и ногам.

Иаго пришел в себя, снова вскочил и попытался защищаться, но веревки врезались в мускулы и парализовали их.

— Гиргола! За что ты меня так? Что ты таил против меня? Эх, и бабой же ты оказался!

— Замолчать! — стегнул его плетью диамбег.

У Иаго искры посыпались из глаз от гнева и сознания своего бессилия.

— Бесчестный, безжалостный! Прикажи лучше, чтобы зарубили меня, за что ты меня так?

— Завтра узнаешь, за что! — злобно ответил диамбег.

Связанного Иаго забрали и бросили в помещение, которое называлось тюрьмой. Летом там гнездились гады и насекомые, а зимой через выбитые окна и щели туда беспрепятственно врывалась зимняя стужа.

Иаго хоть и был крепостным, хоть и привык к труду и терпению, — любил свой чистый горный воздух и свои обычаи. Кровь отцов струилась в нем, и понятия чести и стыда еще не утратили для него своего истинного смысла; его еще не успели развратить новые порядки, исковеркавшие его жизнь. Вот почему его потрясли события сегодняшнего утра. Измена соседей, которые не враждовали с ним открыто, его заключение в эту зловонную тюрьму, предательские удары плетью — все это обжигало грудь, терзало его невыносимой болью. И он силился представить себе то счастливое время, когда дружба и вражда проявлялись прямо и открыто. До утра оставалось уже немного, но каждая минута пребывания в тюрьме казалась ему вечностью. Барин его был из числа тех мелких сошек, которые вынуждены гнуть спину перед каждым начальником, так что он не мог рассчитывать на его поддержку.

За что меня арестовали, чего им нужно от меня? — в тысячный раз повторял про себя Иаго, и каждый раз все одни и те же слова неотступно сверлили мозг: Безбожники они, несправедливые!

Между тем солнце давно уже взошло и совершило большой путь по небу. Господин диамбег изволил проснуться и, открыв глаза, пожелал лицезреть своего верного есаула, дожидавшегося этой минуты за дверью.

— Гиргола! — позвал диамбег.

— Я здесь, господин! — и Гиргола приоткрыл дверь.

— Сапоги почистил?

— Да, господин!

— Подай!

Гиргола подал сапоги, помог диамбегу одеться и приготовил все для умывания.

Диамбег не спеша засучил рукава рубашки на жирных руках и принялся умываться.

Гиргола счел это время самым подходящим для беседы и, помогая своему хозяину даже в том, в чем его помощь вовсе и не требовалась, приступил к делу:

Bo-время захватили мы ночью того парня, господин!

— А что, он признался в чем-нибудь?

— Кто бы посмел с ним разговаривать без вас!

— Должно быть, это он ограбил погонщиков верблюдов, как ты думаешь, а?

— Кто же, как не он! — подтвердил Гиргола и, помолчав, добавил со льстивой улыбкой:

— Дай вам бог, и везет же вам!

Диамбег с удовольствием выслушал такую похвалу своей деятельности.

— С одного взгляда умеете вы распознать злодея, — вкрадчиво добавил Гиргола. — Недаром во всем Хеви нынче говорят, что от вас ничего невозможно скрыть.

Диамбег расчванился.

— Ты у меня молодец, Гиргола, прямо молодец! За вчерашнюю храбрость я обязательно представлю тебя к кресту.

— Да не лишит меня господь ваших милостей, господин!

— Не приходил ли хозяин Наго? — спросил диамбег.

— Как же, за дверью стоит, дожидается!

Потом стали раздумывать, куда бы мог Иаго девать награбленную парчу. Гиргола старался убедить диамбега не только в том, что Иаго отнес краденую материю к своему хозяину, у которого кишки от голода сохнут, но что и сам хозяин, по всей вероятности, участвовал в краже.

Услужливый раб, старавшийся погубить Иаго, и справедливый господин, слепо веривший словам своего слуги, охотно продолжали беседовать, а на дворе с нетерпением дожидались выхода диамбега пришедшие бог знает из какой дали просители и среди них незадачливый хозяин Иаго, который уже не раз подходил на цыпочках к дверям спальни диамбега, чтобы узнать у стоявших там есаулов, не проснулся ли их господин.

— Проснулись, но еще не изволили встать,— слышал он ответ и на цыпочках же возвращался обратно.

А во дворе тихо беседовали просители.

— Гогия, ты зачем пришел сюда в самую страду? — спросил один пожилой крестьянин у другого, который попыхивал трубкой, присев на камень.

— Я и сам, милый, не знаю! Вызвали меня, а то разве пошел бы в такую пору к этим кляузникам!

— То-то я удивляюсь, уж не жаловаться ли, думаю, явился?

— А зачем итти к ним жаловаться, если спор какой, разве мои соседи не под боком у меня? Соберемся и мигом рассудим, что к чему.

— А все же интересно, зачем он тебя вызвал? — не унимался первый.

— Сам не знаю,— вздохнул другой, потом продолжал:— на Джварваке есть пастбища, они испокон веков считались нашими. Ну, понятно, отправили мы туда и в этом году свои отары. Моего старшего сына пастухом выбрали. И что же, являются туда казаки, хватают баранов, хотят их резать...

— Нет безбожнее их никого на свете! — заметил кто-то из слушавших.

— А мой малый не стерпел, избил казака...

— Дай ему бог здоровья! — воскликнули все.

— И теперь с нас требуют уплаты за лечение казака, а место определили другое, за караулом начальника...

— А что это значит караул начальника?

— Да всему свету известно, что это место тоже наше, а с нас теперь требуют в уплату за лето шестьдесят голов баранов. Откуда нам столько взять, и, главное, за что? Земля-то ведь наша!

— Неверные они, неверные... Нет у них закона!

В эту минуту на балконе показался диамбег. Все вскочили и обнажили головы.

Мелкий феодал, хозяин Иаго, подошел поближе, снял шапку, низко поклонился диамбегу. Тот сделал вид, что не заметил старика, повернулся к нему спиной. Помещик изменился в лице, надменность диамбега оскорбила его, он вспомнил былую свою независимость. Он надел на голову шапку и отошел в сторону, гордо распрямив стан. И когда диамбег снова повернулся к нему, ожидая поклонов и униженных просьб, он увидел гордо стоящего в стороне старца, глядящего на него помутившимися от гнева глазами. У диамбега готов был сорваться с губ злобный окрик, но, взглянув на грозное лицо помещика, он испуганно отступил на несколько шагов и вкрадчиво обратился к нему:

— А, это, оказывается, вы изволили пожаловать?

— Да, это я. И, я полагаю, вам давно уже следовало меня заметить!

— Простите, я не видел вас.

Помещик взглянул на диамбега, улыбка пробежала по его лицу.

— Зачем меня вызвали? Что вам было угодно? — спросил он.

— Извините, что побеспокоил вас,— начал тот.— Но я — человек службы, и вы сами понимаете...

— Говорите покороче!..— прервал его помещик.

— Мне вчера доложили, что ограблен караван, я сам выехал в погоню, встретил вашего человека и задержал его.

— А нашли у него награбленное?

— Нет, но бесспорно, он и есть вор!

— Для чего же вы меня побеспокоили, если уверены, что он и есть вор?

— Я хотел вас расспросить, хотел сообщ... Да, так я говорил, что...— диамбег запутался, смутился и уже не рад был, что ввязался в эту историю.

— Зачем меня расспрашивать? Расследуйте дело, и если докажете, что мой человек — вор, взыщите с него по закону!— С этими словами помещик повернулся и ушел. Диамбег застыл на месте, совершенно обескураженный таким неожиданным оборотом дела.

Опомнившись, он накинулся на крестьян, которые покорно дожидались во дворе его суда и расправы.

— Вы здесь зачем, чего вам надо? — прикрикнул на них диамбег.

— А мы по вашему вызову явились, сударь! — низко кланяясь, ответили крестьяне.

— По вызову, по вызову! — передразнил он их, прохаживаясь по двору.— Что из того, что по вызову? Мне теперь некогда заниматься вами.

Крестьяне неуверенно переглянулись. Они не могли понять,— шутит с ними диамбег или говорит серьезно.

— Чего стали?.. Ступайте по домам! — снова крикнул диамбег, грозно вытаращив глаза.

— Выслушайте нас, дорогой наш! — начал было един пожилой крестьянин.

— Только у меня и дела, что тебя выслушивать! — с насмешкой перебил его диамбег.— Ступайте, ступайте, мне нынче некогда. Я в Квешети еду, если хотите, туда можете притти.

— Да что ты, господин! В этакую страдную пору нам и сюда недосуг было итти, а ты еще в Квешети нас приглашаешь. Куда это годится? Мы, жители гор, только и работаем по хозяйству что в сенокос, а в другое время нам невозможно...

— Молчать! — топнул ногой диамбег.

— Не сердись на нас, господин, богом молим тебя! — продолжал старик.— От этих дней вся наша жизнь зависит и...

— Ну и что из этого! Хоть все перемрите в один день,— мне горя мало!

— Господин!..

— Казаки! — крикнул диамбег.— Плетью, нагайками их хорошенько!

Однако этот приказ ужаснул даже таких продажных есаулов, каким был Гиргола, и никто не двинулся с места. Тогда выбежали казаки и принялись избивать крестьян нагайками.

— Беспощадные, безжалостные! Уж лучше убейте нас, напейтесь нашей крови! — кричали избиваемые крестьяне. У многих кровь струилась по лицу, капала из носа, из ушей.

Казаки разогнали народ. Диамбег с наслаждением любовался этой расправой, время от времени подбадривая своих казаков.

— Так, так их! Молодцы, ребята!

Вдоволь насытившись этим безобразным зрелищем, диамбег обратился к Иаго, которого решил примерно наказать.

— Ну, а теперь приведите ко мне того молодца! — приказал он.

Казаки с ружьями наготове ввели Иаго, как опасного преступника.

— Куда свою долю девал? — набросился на него диамбег.

— Какую долю? — удивился Иаго.

— Нет, посмотрите-ка на него!.. Будто и вовсе ни при чем!.. Ту самую, что вчера отбил, у караванщиков украл.

— Я ничего не крал,— спокойно и решительно ответил Иаго.

— Меня не обманешь! Я твердо знаю, что ты — вор...

— Нет, я не вор! Клянусь богом!

— Нет? Значит, сам не хочешь сознаться? Так я заставлю тебя сказать правду! Где ты был перед тем, как мы тебя задержали?

— Для чего вам это надо знать?

— Не признаешься? — крикнул диамбег.

— Зачем? Зачем? Все знают, что я не вор, какое вам дело-до остального?

— Я тебя заставлю признаться! Я искалечу тебя! — кричал диамбег.

— Что ж, сила и меч в ваших руках! Жаль, что вырвал у меня оружие. Но я все-таки не скажу, где я был.

— Это мы посмотрит.

— Живого меня не заставите, а мертвым...

— Сейчас же замолчать! — неистовствовал диамбег.

— Почему меня арестовали?

— Я приказываю тебе молчать!

Иаго решил больше не отвечать на вопросы.

— Не буду молчать.

Диамбег, размахнувшись, ударил его по щеке.

— Как ты смеешь мне дерзить!

— За что же ты меня бьешь? — не унимался Иаго.

Вместо ответа диамбег еще раз ударил Иаго.

— Ох, и удалец же ты,— избиваешь связанного по рукам человека!— сжав зубы, сказал Иаго.

— Вон! — взревел диамбег в бессильной злобе. — Уберите его, уберите от меня, а то убыо!

Казаки вытащили Иаго из кабинета и, надев на него кандалы, отправили в Квешети. Диамбег стал готовиться к отъезду.

Гиргола, постоянно при нем находившийся и прислуживавший ему, вдруг выглянул за дверь и, снова плотно ее притворив, заговорил полушепотом.

— Пришли кистины гвелетские. ]Гвелети — село в Хеви, сплошь заселенное кистинами, переселившимися сюда. (Прим. автора).[

— Ну, и что? — нетерпеливо спросил диамбег.

— У них награбленное добро — серебро и парча!

— Дальше что?

— Все это они несли в подарок начальнику, но я их не выпустил, прямо к вам привел.

Лицо диамбега просияло.

— Молодец! — воскликнул он.— Я отплачу тебе за службу, мой Гиргола!

— Недостоин милости вашей! — низко поклонился Гиргола.— А как же с ними-то быть?

— Ко мне их не пускай, еще увидит кто-нибудь, нехорошо будет.

Диамбег призадумался.

— Знаешь что? — продолжал он,— я сегодня в Коби заночую, пусть они туда подымутся и принесут мне все это.

— Слушаюсь, господин!

Переливчато зазвенели бубенцы, и у дома диамбега остановился возок, запряженный тремя конями черкесской породы; прекрасные кони, порывисто крутя головами, ударяли копытами в плотно убитую землю.

Диамбег сошел с крыльца, удобно раскинулся в возке, ямщик подобрал вожжи, и резвые кони, весело сорвавшись с места, быстрей ласточки полетели по дороге в Коби.

В деревне узнали об аресте Иаго, узнали о том, что его переслали в Квешети, и все решили: не вернется он обратно и не доведется ему больше глядеть на облака своей родины.

Ответы Иаго на допросе были у всех на устах, и крестьяне хвалили его за такую смелость.

— Что и говорить, жалко парня! — говорил один.

— А как же, очень даже жалко! — подтверждал другой, и все снова принимались обсуждать событие.

— Был бы он вор или злой человек, а то ведь зря все это! За что нам такая напасть?.. Службу несем больше всех, самые тяжкие работы на нашу долю выпадают, а покоя нам все равно нет!

— Эх-хе-хе! — подхватил другой.— Где добьемся правды, кто о нас подумает? Что хотят, то и творят... Появится какой-нибудь начальник и делает все, что ему вздумается...

— Да, раньше, когда у нас турки были, сами мы держали оружие в руках, и кто шел на нас силой, того и отражали силой, не щадя жизни своей, но несправедливости не терпели...

На крепостную башню поднялся глашатай, и оттуда раздался его призыв:

— Эй, слушайте все! К нам прислали солдат на постой, надо везти оброк, выводите по арбе с каждого двора.

Народ нехотя разошелся. Кто побрел к старшине просить отсрочить оброк, кто домой — справлять арбу.

Вскоре и до Нуну дошла весть об аресте Иаго. Узнала она и о том, что его отправили в Квешети.

Она взяла кувшин и пошла за водой, в пути к ней присоединились другие женщины села,— кто с кувшином, кто с кадкой. Все весело окликали друг друга, каждой хотелось в откровенной беседе поделиться с подругой накопившимися за день новостями, услышать сердечный отклик на свои думы и чувства.

Только одна Нуну шла к своей подруге с грустным лицом. Та ждала ее с ласковой улыбкой, но, заглянув в ее печальные глаза, сразу сама омрачилась и спросила озабоченно.

— Что с тобой, Нуну?

— Погибла я, Марине, пропала! — прошептала Нуну, и глаза ее наполнились слезами.

Они переждали, пока прошли мимо них другие женщины, и немного отстали, чтобы поговорить на свободе.

— Говори же скорее, что с тобой?

— Иаго...— начала Нуну. Голос ее оборвался...

— Что с ним, говори скорее! — встревожилась подруга.

— Арестовали его!

— Как? Кто?

— Диамбег!

— За что? Когда?

— Вчера ночью, в воровстве обвиняют! Некоторое время обе молчали, подавленные горем.

— Ну, и что же? — попробовала утешить подругу Марине.— Выпустят опять.

— Выпустят, как же! — с отчаянием воскликнула Нуну.— Гибели моей захотели, потому и арестовали его. Кто ж его отпустит! Они хотят выдать меня замуж за другого,— продолжала она. — Не выйду я, нет... А будут насильно заставлять, — река-то ведь здесь, рядом!

Марине утешала Нуну, хотя у самой сердце сжималось от жалости к милому душе — побратиму Иаго. Ей приходилось слышать немало рассказов о том, какой чинили произвол, как возводили напраслину на людей, как изгоняли их из родной страны жестокие диамбеги, которым в те времена была предоставлена безграничная власть.

Вдоволь наговорившись, подруги решили всеми силами противиться насильному замужеству Нуну и ждать возвращения Иаго, которого рано или поздно должны же освободить, чему обе горячо верили. Приняв такое решение и немного успокоившись, они разошлись по домам и взялись за свои повседневные дела.

Тем временем диамбег подъезжал к станции Коби. Его ожидал хозяин гостиницы, в которой он обычно останавливался и где для него была приготовлена отдельная, особо убранная комната. В средней стене был устроен большой камин из тесаного камня, вдоль других двух стен стояли длинные тахты. Отдельный ход вел в нее прямо из ворот, другая дверь выходила во двор, так что можно было входить и выходить в комнату, ни с кем не встретившись. Это место еще и потому было удобно для тайных свиданий, что духан стоял в конце села и по лужайке, куда выходила дверь из комнаты, никогда никто не ходил. Доски с тахт снимались, и под ними были глубокие ямы, служившие хозяину для разных тайных целей.

Чисто прибранная комната, ярко пылавший, несмотря на летнее время, камин и вооруженный до зубов армянин — хозяин духана — все ожидало приезда диамбега. Староста и его есаулы не жалели сил, заготовляя дрова к этому дню.

Один из есаулов обошел всех лавочников, оповещая их о приезде богоподобного диамбега, которого они должны были почтить богатым ужином.

Другой есаул созвал крестьян, приказав каждому доставить по молочному ягненку, и все они ждали диамбега у ворот духана. Обреченные на заклание ягнята высовывались из хурджинов, склоняли головы набок и, закрыв глаза, ждали своей участи. Время от времени какой-нибудь из них жалобно блеял, словно горько тоскуя по своей навсегда оставленной родине.

Диамбег прямо проследовал в приготовленную для него комнату. Здесь ждал его староста.

— Здравствуй! — приветствовал его диамбег.

— Да не лишусь я милости вашей! — низко поклонился тот.

— Это кто такие стоят у ворот?

— Это так, ваша милость, убоину вам доставили.

— А много ли?

— Не меньше пятнадцати будет.

Диамбег самодовольно усмехнулся. Он прошелся по комнате.

— Молодец, молодец...— сказал он, похлопав старосту по плечу. — Не забуду о твоей верности.

— Не достоин я, ваша милость!

— Нет, нет, ты достоин, мой Яков!.. Отчего же не достоин?

— Служим вашей милости, а как же!

— Молодец!.. А скажи-ка мне, не сердит ли тебя кто, не обижает ли?

— Нет, ваша милость! Так, лавочник один малость бесчинствует, но с помощью вашей милости я ему живо голову сверну.

— Лавочник! Какой лавочник? — нахмурился диамбег.

— О сыне Сосики я говорю.

— Хорошо, завтра приведешь его ко мне, и я ему покажу... Иаго здесь проводили? — спросил диамбег.

— Да, ваша милость, казаки его вели. Теперь, верно, до Гудаур дошли...

Разговор на этом оборвался; вошел хозяин постоялого двора, люди внесли вещи диамбега. Тот многозначительно переглянулся с хозяином и кашлянул.

— Что? Придет? — спросил он его.

— А как же? — улыбнулся хозяин.

Вошли торговцы, неся на подносах разные яства: вареных кур, головки сыра, разные вина в кувшинчиках и запечатанных бутылках. Диамбег принял все это, с каждым перекинулся двумя-тремя словами и отпустил лавочников.

С ним остались только хозяин, Гиргола и несколько казаков.

Когда шаги затихли, Гиргола впустил с черного хода трех кистинов, которые преподнесли начальнику награбленные вещи — серебряные ножи, вилки, ложки, чаши и другое.

Почтенный правитель поблагодарил подданных за верность и обещал им свое милостивое покровительство.

Проводили и этих гостей. Тогда снова открылась дверь с черного хода, вошел хозяин духана и следом за ним богато разряженная женщина с опущенным на лицо покрывалом.

Пока диамбег пребывал в таком благоденствии, Иаго, звеня кандалами, шагал под конвоем по дороге в Квешети. Остановились отдохнуть, и Иаго присел у дороги. Несмотря на лето, в горах было довольно прохладно. Но Иаго, разгоряченный ходьбой и тревожными мыслями, не чувствовал холода. Застежки с его одежды были сорваны, и его широкая, могучая грудь бурно подымалась и опускалась.

Обо всем он позабыл — о своих кандалах, о своем несчастьи, одна только мысль владела всем его существом: он думал о Нуну.

Перед его мысленным взором вставал образ прекрасной девушки с колеблющимся, как тополь, станом, с улыбкой на чуть приоткрытых губах, словно готовых заговорить; ее черные, подернутые влагой глаза весело манили к себе. Он чувствовал ее близость, слышал ее дыхание, вот-вот он обнимет ее и прижмет к своей груди.

Удар нагайки вывел его из забытья.

— Заснул, что ли, лентяй! Вставай! — крикнул над его ухом казак.

— Зачем бьешь? Что я тебе сделал? — грустно взглянул на него Иаго.

— Шагай, поменьше разговаривай! — и конвойный снова стегнул его плетью.

— Ох, горе мне! — заскрежетал зубами Иаго.— Где же бог, где правда?

В Квешети конвойные сдали Иаго этапным караульным, а те втолкнули его в тюрьму и заперли за ним дверь.

Здесь ему стало легче, можно было свободно отдаться своим мыслям. Уставший не столько от ходьбы, сколько от волнений и печали, он свалился на пол и закрыл глаза. Сон не шел к нему. Тысячи мыслей роились в голове — одна мрачнее другой. За что так несправедливы к нему, почему он в такой беде? Он не вор, а обвиняют его в воровстве, не грабитель, не разбойник, а винят в разбое. Он только в том виновен, что любит девушку, а его разлучили с ней, избивают, оскорбляют и не позволяют даже оправдываться!

За что? Почему? Кого радуют его мучения? Отчего так происходит? Безотрадные, беспросветные мысли роились в голове, и не было им конца.

На другое утро, когда солнце уже совершило довольно большой путь по небу, диамбег вышел на балкон в сопровождении своего верного старосты.

Люди, ожидавшие его с вечера для подачи жалоб, почтительно сняли шапки и продолжали молча стоять в отдалении. Никто не решался заговорить первым, все ждали, когда господин всего Хеви обратит на них свой милостивый взор и соблаговолит выслушать их просьбы.

А диамбег, самодовольно красуясь, стоял у входа в духан. Он принялся прохаживаться взад и вперед, делая вид, что не замечает никого вокруг. Староста без шапки бегал за ним на цыпочках, чтобы шумом шагов не нарушать течения его мыслей.

— Староста! — окликнул его диамбег.

— Слушаю, ваша милость!— и староста вытянулся в струнку перед диамбегом.

— Ты вчера сказал, что мне преподнесли убоину? — тихо, чтобы другие не слышали, спросил диамбег — Где она?

— Да, ваша милость, молочные ягнята. Я приказал загнать их в хлев, чтобы не замерзли.

— Молочные ягнята? — переспросил диамбег и нахмурился. Он несколько раз прошелся взад и вперед.— А для чего мне ягнята? — он пристально взглянул на старосту.

Староста, рассчитывавший на благодарность за свое старание, растерялся, не сразу нашелся, что ответить.

— Право, не знаю, ваша милость! — смущенно пробормотал он.

— Нет, ты только подумай, шестнадцать ягнят! Ведь не духанщик же я, не могу их зарезать и торговать ими по порциям?.. Отвечай мне! — все больше горячился диамбег.

Староста сделал попытку успокоить начальника.

— Продадим, ваша милость, все-таки деньги будут!

— Что ты сказал?..— диамбег нахмурился, как туча.— Я буду продавать ягнят? Да в уме ли ты, глупый мохевец! — кричал он. — Я не шинкарь какой-нибудь! Знаешь ли ты, что за такие слова я могу тебя погубить, в Сибирь сослать.

Несчастный староста дрожал от страха. Он знал, что диамбег и в самом деле может, если захочет, его погубить. Побледнев и весь дрожа, он бессвязно бормотал:

— Не губи меня, ваша милость, крестьяне мы несознательные, по неведению своему тебя обидели, прости!..

— Мужики! — ревел диамбег.— Все вы такие, не одни только крестьяне. Знаю я вас! Сейчас же ступай и прикажи гнать ко мне матерей этих ягнят. Пусть гонят их прямо в Джварваке к моему пастуху, не то голову снесу!

— Извольте, ваша милость! — низко кланяясь, обрадовано подхватил староста.— Вы только гневаться не извольте, а я заставлю хоть целую отару к вам пригнать.

— Нет, вы посмотрите на него, на зверя этакого! Ведь молочных ягнят от груди оторвал, нет в ваших краях простой человечности, бессердечные вы все! Как же могут жить молочные ягнята без матери?

— Не разумеем, ваша...

— Довольно болтать! — оборвал его диамбег.— Летом они пососут грудь, а осенью вернем маток их владельцам. Понял? Ступай!

Староста исчез в толпе, бормоча про себя: «Разве хватит этому грешнику одних только ягнят?»

Подошел Гиргола и доложил начальству, что лошади поданы.

— Хорошо! Можешь не сопровождать меня в Квешети. Возвращайся, займись своими делами! — милостиво распорядился диамбег.

— Спасибо вашей милости!

— Да смотри, будь настороже, если где что появится...

— Понимаю, ваша милость. Мимо вас ничего не пройдет.

— Ну-ну! Надеюсь на тебя.

Из ворот выехала тройка, уже груженая вещами. Диамбег попрощался с хозяином и спокойно уселся в экипаж.

Видя, что диамбег уезжает, так и не заметив их, люди нерешительно двинулись к тройке.

— Мы к тебе, ваша милость,— робко заговорил один из крестьян.

— Чего?.. — прорычал диамбег. — Трогай! — сказал он ямщику.

Ямщик не расслышал приказа седока.

— Жалоба у нас, ваша милость! Выслушай нас! — продолжал крестьянин.

— Ты что, не слышишь? Трогай, говорят! — и диамбег ударил ямщика по затылку. Тот испуганно дернул вожжи, и тройка в одно мгновение скрылась за выступом скалы.

Крестьяне так и остались стоять на месте, застыв от неожиданности и удивления. Потом один из них наклонился, поднял с земли камень и кинул его вдогонку уехавшему диамбегу.

— Чтобы тебе назад не вернуться! — с сердцем сказал он, словно и в самом деле от этого камня зависела судьба диамбега.

Крестьяне еще немного пошумели, поговорили о своих бедах, почесали затылки и разошлись.

— Нет у них ни чести, ни справедливости! До каких пор нам так мыкаться? — говорили они.

В Квешети начальник собирался обедать, когда к нему почтительно вошел диамбег и вытянулся перед ним в струнку. Он держал в руках бумажный сверток.

— А-а! — протянул начальник. — Это ты?

— Я, ваше сиятельство!

— Видел, каких мне прислали имеретинских легавых?

— Нет, еще не успел, ваше сиятельство!

— Ну, ну, ну! Это невозможно, красавцы, прямо как нарисованные! Постой, я сейчас тебе их покажу!.. Человек! Эй, человек! Ступай приведи сюда псов, что из Имеретии мне прислали! — приказал начальник вошедшему на его зов слуге.

— Уж, наверно, хорошие! Иначе кто бы посмел прислать их вашему сиятельству?

— Не нахвалишься! Вчера ходил с ними на охоту, и за один только час они семь зайцев подняли, понимаешь, семь зайцев!

— Удивительно!

— И как они ищут, и... раз уж напали на след, так будьте уверены, не упустят... Прямо подведут к зайцу! Семь зайцев подняли, и я всех семерых подстрелил!

— Ну, ваши собственные псы тоже не упустят, особенно Ласточка!

— Не Ласточка, а Нежная! — поправил начальник.

— Да, да, Нежная! — подхватил диамбег и несколько раз кашлянул. Он шагнул к начальнику и протянул ему сверток.

— Что это? — спросил начальник.

— Вот, ваше сиятельство, достал и преподношу вам. Начальник взял сверток и не спеша развернул. Глаза его загорелись от удовольствия.

— Ах, какая прелесть! — воскликнул он, держа в руках довольно большой ковш старинной работы.— Где ты достал такой?

— По дороге встретился с золотых дел мастером, ваше сиятельство, мне понравилась эта вещь, и я купил ее для княгини.

— Ах, спасибо, спасибо большое!.. Постараюсь не остаться в долгу...

— Ваша доброта для меня превыше всякой награды! Начальник снова принялся разглядывать ковш. Наступила тишина.

— Ваше сиятельство! — начал диамбег вкрадчивым, тихим голосом.— Я задержал одного человека и доставил его сюда.

— А кто такой?

— Зовут его Иаго Гогобаидзе.

— Ну и что?

— Задержан за кражу.

— За кражу надо наказать примерно.

— Да, ваше сиятельство, об этом я и прошу. В Хеви нет злейшего разбойника, чем этот человек!

— Ну, что ж? Мы с него взыщем!

— Лучше сослать, ваше сиятельство!

— Сошлем, сошлем! — успокоительно заверил начальник, снова взявшись за ковш.

В эту минуту в комнату ввалилась свора собак, и начальник позабыл обо всем. Он оставил ковш и принялся ласкать собак, потом взял щетку и стал их чистить и скрести. Диамбег восторгался псами, хвалил их, находил в них какие-то приметы, подтверждающие их необыкновенное обоняние. Наконец начальник передал ему щетку, и он тоже принялся скрести и чистить собак.

— Я пойду к жене, покажу ей твой подарок.

— Кланяйтесь низко княгине от меня, ваше сиятельство!

— Хорошо, хорошо! — обернулся в дверях начальник.— А ты пока хорошенько почисть собак. Что касается Иаго, то составь бумаги, мы передадим дело в суд...

Как только диамбег остался один, он сердито швырнул щетку и пихнул ногой легавую, которая отошла оскалясь.

— Собакам, что ли, молятся эти проклятые! — злобно проворчал диамбег.

Он направился в канцелярию составлять бумаги об Иаго. По этим бумагам выходило, что Иаго — человек опасный, что его обязательно надо удалить, выслать в Сибирь. Бумаги эти составил, подписал и направил следователю, прокурору и судье один человек. Через несколько дней начальник наложил на них резолюцию, и они вместе с обвиняемым были отправлены в уездный суд.

 

Жизнь Нуну текла по привычному руслу. Она работала с утра до вечера, ложилась спать с курами, закрывала глаза, но часто не могла заснуть до рассвета, и образ Иаго неотступно стоял перед ней, иногда — прежний, светлый и радостный, чаще — теперешний, омраченный страданиями и горем. Но, думая о нем, Нуну сама страдала, сердце ее не знало покоя, и она слабела от постоянных тревог.

Страдания ее были тем тяжелей, что не с кем ей было поделиться ими, не было рядом с ней человека, которому могла бы она доверить свои думы, свои душевные невзгоды, и она хоронила их в себе. Подруга ее Марине в это время уехала к своей тетке в другую деревню.

Махия, которая давно перестала ссориться с Нуну и только изредка взглядывала на нее со злобной усмешкой, более едкой, чем грубые слова, втайне приняла непоколебимое решение — рано или поздно сыграть эту свадьбу, выдать Нуну, хотя бы силой, за брата Гирголы.

А вестей об Иаго не было, словно земля поглотила его. Никто его не видел. Никто не слыхал о нем.

Вернувшись домой, Гиргола зачастил к Махии, и всегда у них находилось, о чем пошептаться, пошушукаться. Онисе как будто вовсе не замечал его, всегда норовил при нем уйти на работу, всячески его избегал.

Как-то раз Гиргола пришел в такое время, когда вся семья Онисе была в сборе. В доме к тому же гостил еще один приезжий старец. Нуну, которая не могла глядеть на Гирголу без отвращения, услышала издали его голос и, вскочив с места, кинулась к двери. Но гость заметил ее у порога и прегради ей путь.

— Куда убегаешь, девушка, зачем от меня уходишь? — воскликнул он.

— Пусти меня, чтоб тебе ослепнуть! — хмуро пробормотала Нуну.

— За что ты меня ненавидишь? Разве я сделал тебе что-нибудь плохое? — обиженно опросил Гиргола.

— Прочь, прочь! — сурово сказала Нуну и выскользнула из его рук.

Гиргола проводил девушку грустным взглядом.

— Измучила меня,— тихо проговорил он.— Но, богом клянусь, не уйдешь от меня, чего бы мне это ни стоило!

Подошел Онисе вместе со своим гостем-старцем. Они поздоровались с Гирголой, и хозяин пригласил гостей войти в дом.

— Пожалуйте! Махия будет тебя угощать, Гиргола, а нам нужно по делу! — обратился Онисе к гостю.

— Нет, Онисе, сделай милость, не уходи,— попросил Гиргола.— Да вот и дедушка здесь,— добавил он,— старый человек, его совет дорог.

Онисе угрюмо взглянул на гостя — довольно, мол, всяких разговоров, все дела поручены жене. Гиргола понял, но настаивал на своем.

— У меня дело как раз к тебе, Онисе! — оказал он.

Старец собрался уходить.

— Нет, нет,— удержал его Гиргола.— Совет старшего — божье благословение всякому делу, останься с нами!

Они вошли в дом. Махия встретила их с приветливой улыбкой.

Долго сидели все молча, ожидая важного разговора.

— Что же ты хотел сказать нам, Гиргола? — нарушил молчание старец.

— Какое у тебя дело? — добавил Онисе.

— Дело важное, дорогие мои,— сказал Гиргола,— на весь мир я опозорен!

— Что ты, что ты? Почему же так? — спросил Онисе.

— А потому, что отказываете нам, девушку к нам не отпускаете!.. Если мы были вам не угодны, не следовало брать выкупа, а уж когда взяли, почему задерживаете девушку?

Наступило тягостное молчание.

— Что же вы молчите? — воскликнул Гиргола.

— Что нам говорить? Что можем мы сказать тебе?— упавшим голосом отозвался Онисе.

— Все-таки, скажите что-нибудь... Род ли наш вам не ко двору, выкуп ли мал? За что пожелали вы опозорить меня на всю общину? Ведь правда, дедушка? — обратился Гиргола к старцу.

— Правда, правда, они должны ответить, должны сказать что-нибудь! Онисе, почему молчишь?

— Что я могу поделать? Девушка грозится покончить с собой, не хочет за его брата замуж итти, не принуждать же ее?

— Да-а! — вздохнул старец.— Раз девушка не хочет, тогда разговор другой...

— Зачем взяли выкуп, зачем обнадежили нас? — снова заговорил Гиргола.— Нас двое братьев, и оба мы ляжем костьми, но от девушки этой теперь не отступимся...

— Что за речи, Гиргола, что за речи? Любовь принуждения не терпит! — начал было старец, надеясь убедить Гирголу.

— Зачем выкуп взяли, если не было согласия девушки?— упрямо твердил Гиргола.

— Ну, взяли выкуп, ну и что же? Разве не бывало такого в Хеви? Случалось, что община разводила даже после женитьбы, если не было любви и согласия между молодыми. Какая же это семья, если нет в ней мира?

— Это прежде так бывало, в давние годы была у общины такая власть. А теперь у нас не то. Теперь все по закону делается... Разве не так, дедушка? Раз взяли выкуп, должны отдать девушку; при чем тут теми или кто бы там ни был? Я не стану считаться со старыми обычаями, пойду прямо к мдиванбегу, к начальнику и девушку заберу, и Онисе погублю, если захочу! Ей-богу, погублю его вместе со всей семьей!

— Нет, Гиргола, постой, так не годится! Разве христианский это поступок — венчать девушку с нелюбимым человеком? Разве это справедливо? Зачем тебе жаловаться чужим? Если обидели тебя твои соседи, соседи же и разберут, рассудят вас; собери старейших, попроси у них совета!

— Нет, дед, не хочу я слушаться теми, я — человек закона и хорошо знаю законные пути! — с угрозой сказал Гиргола и поднялся.

— Хорош же твой закон, если он велит обвенчать с твоим братом девушку, которая его не любит! — сердился старец.

— Я на царской службе и не позволю, чтобы меня делали посмешищем для людей!— горячился Гиргола.

— Не оскверняй чести теми! Глас народа — глас божий!— сказал дед.

— Дался вам наш теми! — воскликнул Гиргола.— Мне он нипочем. Я действую по закону... А впрочем, довольно разговоров! Отдаете вы нам девушку или нет? — грозно спросил он.

— А кто ее держит, кто? — жалобно сказал Онисе, который отлично знал цену угрозам Гирголы.

— Всегда вы так говорите, а конца делу не видно!

— Как же быть, если девушка не любит? — снова заговорил старец.

— Нет, дедушка, нельзя нам больше медлить с этим делом,— сказала молчавшая до сих пор Махин.

— Он на царской службе,— смелей заговорил Онисе.— Где уж нам с ним спорить! Пусть лучше забирает эту несчастную девушку!

— Что ты сказал? — вскипел старик.— Тьфу, нет у тебя чести, нет шапки на голове, баба ты, баба трусливая! Так перепугался, что гонишь девушку из своего дома к нелюбимому человеку!.. Трус ты, трус, лучше не жить на свете такому, как ты...

— Не сердитесь, дедушка! — сказала Махин.— Разве лучше будет, если всех нас сошлют в Сибирь из-за одной бедной девушки?

— А за что сошлют в Сибирь? Значит, нет правды на свете, нет справедливых людей? — горячился старик.— Этакие вот обезьяны могут вас запугать? Горе мое, что я не молод, а то показал бы ему, как шутки шутить!

— Богом клянусь, если не отдадут нам Нуну, удалю отсюда Онисе и вовек не видать ему здешних облаков! — воскликнул Гиргола.

— Кто? Ты удалишь?.. Ах ты, корявый!.. Где мой нож? Ты у меня сейчас замолчишь...

И старик кинулся в драку с Гирголой, но Онисе и Махия схватили его за руки.

Старик не унимался и все рвался к Гирголе, который стоял, держась за рукоятку кинжала. Онисе кое-как угомонил старика, вывел его на двор и проводил.

— Ничего! — грозился Гиргола.— Я до него доберусь, душу вымотаю на барщине, на оброке...

Онисе вернулся, и все трое стали мирно беседовать.

— Нет, дорогой, мы тебе не препятствуем в этом. Приходите, когда вздумаете, и забирайте ее,— говорил Онисе.

— Ты только согласие дай, а там пусть кто-нибудь посмеет стать мне поперек пути! Увезу ее хоть сегодня же!— хвастался Гиргола.

— Только не от нас, Гиргола,— вмешалась Махия,— у нее родня еще есть, не отдадут ее по доброй воле.

— Откуда же? — удивился Гиргола.

— Мы пошлем ее либо в горы, либо на мельницу. Тебя заранее известим, а там поступай, как знаешь.

— И вам придется на первое время увезти ее из деревни,— добавил Онисе.

— Это уж я знаю! — весело воскликнул Гиргола.— Но когда же, когда?— с нетерпением добавил он.— Вот уже две недели брат мой дома сидит, пришлось взамен его взять пастуха. Надо Нинию поскорее туда отправить, а то без хозяйского глаза все стадо утечет, как вода.

— А как же, утечет, утечет! — подтвердил Онисе.

— Ты держи ухо востро, подготовься, и как только подвернется удобный случай, тут же тебя извещу! — сказала Махия.

Они еще немного побеседовали и разошлись в добром согласии.

Гиргола вызвал себе на подмогу нескольких головорезов, прославившихся бесчинствами и разбоями, и ждал от Махии вестей о Нуну.

Как-то раз собрались сельские девушки на гору Гергети за земляникой и черникой. Часто устраивали они летом такие прогулки, не столько ради ягод, сколько ради того, чтобы отдохнуть и развлечься.

Девушки сходились на площади села и поджидали там своих подруг.

— Махия, можно и мне пойти за ягодами? — спросила Нуну у своей тетки.

— Ступай, кто тебе мешает! — ответила тетка, как-то странно улыбнувшись.— Я сама давеча хотела тебе это предложить, надо рассеяться, развлечься, а то с каких пор не видно улыбки на твоем лице!

Нуну вздохнула и, взяв корзину, молча вышла из дома.

Как только Нуну переступила порог, Махия вся преобразилась. С озабоченным и тревожным лицом она осторожно приоткрыла дверь и стала следить за быстро удалявшейся девушкой. Нуну скрылась между домами, тогда Махия торопливо окликнула мальчика, игравшего в кости перед самым домом.

— Беги скорей к Гирголе, окажи, чтобы сейчас же шел ко мне, дело, мол, очень важное!

Мальчик побежал исполнять поручение, а Махия стала с нетерпением ждать Гирголу, чтобы сообщить ему о прогулке Нуну на Гергетскую гору,— наконец-то желание его исполнится!

Девушки шли с песнями, играли, шутили, перекидывались стихами.

Целые месяцы проводили они в тяжелом труде, были прикованы к своим домам, и теперь, почувствовав себя на свободе, искренне, всем сердцем отдавались веселью.

Нуну, всегда первая в играх и песнях, шла теперь печальная, озабоченная, задумчивая. Ее подруга Марине, недавно вернувшаяся из дальнего села, боялась проронить слово, не смела заговорить с Нуну, чтобы грубо не коснуться ее сердца, не разбередить ее сердечную рану. Нуну могла бы расплакаться при девушках и вызвать насмешки.

С шумом и смехом вошли девушки в рощу святой Троицы, которая считалась святым заповедником и потому сохранила свою первозданную прелесть.

Все разбрелись собирать землянику, чернику, боярышник. Нуну и Марине незаметно отстали от подруг и спустились к реке Чхери. Они освежились холодной водой и уселись на берегу.

Долго сидели, не решаясь прервать молчание.

— Что случилось, Нуну, почему не расскажешь ничего мне?— заговорила наконец Марине.

— Что мне рассказать! — с тоской воскликнула Нуну.— Наши взяли выкуп сполна, шьют мне подвенечное покрывало, Гиргола готовится к свадьбе, а от Иаго все нет и нет никаких вестей,— и Нуну залилась слезами.

— Значит, все-таки решили отдать тебя замуж за Нинию.

— Решили!—горько улыбнулась Нуну.— Клянусь богом, свадебное покрывало станет моим саваном, но только Ниния не введет меня в свой дом!

— А что ты можешь сделать?

— Об этом узнает теми!

— Ах, горе мне! Если Иаго не вернется, ты не выйдешь замуж, так что ли?

— Нет, не выйду!

— Разве это можно?.. А вдруг Иаго уже давно выпустили, разве ты узнаешь, куда он пошел?

— Что ты говоришь, моя Марине? — удивилась Нуну.

— Правду говорю, бог свидетель!

— Не говори так, а то поссорюсь с тобой! — сурово сдвинув брови, сказала Нуну.— Иаго не может мне изменить, мы поклялись друг другу перед богом!

— Как знаешь!..— Марине задумалась.

Сама Марине тоже любила, был и у нее возлюбленный, и она не променяла бы его ни на кого на свете, не изменила бы ему никогда. Но она видела безысходную печаль Нуну, мало было надежды на возвращение Иаго, и она попыталась набросить тень на любовь Иаго, помочь подруге разлюбить его. А Нуну дала ей такой суровый отпор, что теперь она жалела о своих словах.

— Значит, ты не сможешь забыть своего Иаго? — помолчав, спросила она.

— Нет, нет, моя Марине, скорее умру, чем с ним расстанусь. Его арестовали, погубили из-за меня... Могу ли я покинуть его?..

— Ты права, милая, изменить ему ты не можешь! — горячо согласилась Марине.

— Чем мне помочь ему, какое средство найти? Сгораю я, сохну, его ожидая, и ниоткуда нет мне утешения. Если б могла, продалась бы в рабство, лишь бы его спасти!

Вдруг позади них раздвинулись ветки и вооруженные люди выскочили из засады. Девушки вскочили и в страхе прижались друг к другу.

Среди напавших девушки узнали Гирголу, он подбежал к Нуну и оттащил ее в сторону.

— И теперь будешь упрямиться? — спросил он с насмешкой.

Нуну, вся дрожа от страха, не могла вымолвить ни слова, и побледневшая Марине тоже застыла на месте.

— Пусть-ка придет Иаго, пусть поможет тебе! — издевался Гиргола над Нуну.— Идем! — приказал он ей, грозно тараща глаза.

— Куда? — растерянно спросила Нуну.

— Я знаю, куда! — усмехнулся Гиргола и потащил ее за руку. Только теперь опомнилась Нуну, она напрягла все свои силы и вырвалась из рук Гирголы.

— Не пойду с тобой, пока жива! — закричала она, и глаза ее загорелись, как угли.— Не выйду замуж за твоего брата, я ненавижу его, а тебя презираю, оба вы — бабы трусливые!..— кричала Нуну.

— Иди, говорят тебе! — заревел Гиргола, снова схватив ее за руку.

— А-ах! Баба, баба трусливая! И зачем только шапка мужская на тебе, повязал бы голову моим платком, он тебе больше к лицу! — кричала Нуну, оскорбляя насильника, яростно сопротивляясь.

— Помогите мне! — окликнул Гиргола своих. Те, лихо подбоченившись, спокойно и равнодушно глядели на эту борьбу. Но на зов Гирголы они все, как один, кинулись к Нуну и подхватили ее.

Марине, оцепеневшая от испуга и неожиданности, вдруг пришла в себя и, сорвав с головы шелковый платок, бросила его к ногам мужчин.

— Окажите мне честь, оставьте ее в покое! — воскликнула она, надеясь, что этот обычай, священный для каждого горца, укротит озверевших насильников.

Если бы обезумевший от горя отец с оружием в руках настиг убийцу своего сына, даже и он не попрал бы просьбы женщины, остановился бы перед брошенным к его ногам женским головным платком, но можно ли было ожидать этого от Гирголы, развращенного царской службой, давно уже растоптавшего все обычаи гор! Что значили для него мольбы женщины, что значила лечаки, так почитаемая некогда на его родине?

— О-о! — махнула рукой Марине.— Нет, вы не мужчины, нет у вас ни чести, ни совести, ни стыда...

— Болтай, болтай себе! Многого ты этим добьешься! — с насмешкой огрызнулся Гиргола.

— Я-то сама ничего не добьюсь, но у отца Нуну есть братья, они не простят тебе, Гиргола.

— Ты чего ко мне пристала, девка проклятая?

— Не бесчесть нас, Гиргола,— ведь ты мужчина, шапку носишь на голове.

— Да я здесь с согласия Онисе, он мне сам посоветовал ее похитить. Кого же ты защищаешь, чего требуешь от меня?.. А теперь отойди подальше, не то, богом клянусь, на месте тебя уничтожу!

— Кого ты уничтожишь, баба ты подлая? — крикнул юноша, неожиданно выскочивший из чащи. Он схватил Гирголу за руки.— Отойди в сторону, если есть в тебе хоть капля мужества!

Это был Коба, возлюбленный Марине. Он шел на охоту в горы и, услышав шум и крики, свернул в лес.

Коба и Гиргола сошлись. Разгорелась борьба. Оба были сильные и ловко увертывались друг от друга.

Гиргола старался оттеснить Кобу к пропасти и столкнуть его туда. Коба понял этот коварный замысел, напряг все силы и свалил Гирголу. Он выхватил кинжал и занес его над врагом. Тогда один из людей Гирголы, подскочив сзади, ударил прикладом ружья по занесенной руке и Коба выронил кинжал. Гиргола воспользовался этим и вскочил на ноги. Между тем Коба быстро схватил левой рукой упавший кинжал и двинулся на того, кто помешал ему в единоборстве с Гирголой. Тот отступил и нацелился из ружья. Коба ловко подскочил к нему и, отодвинув левой рукой дуло ружья, изо всех сил вонзил ему в грудь кинжал по самую рукоять.

Тотчас же извлекши из раны кинжал, Коба огляделся по сторонам. Гиргола и его сообщники уже успели похитить Нуну. Вскочив на коней, они спасались бегством со своей добычей. Коба увидел всадников, мчавшихся по гребню горы. Он рванулся вперед, хотел их преследовать, но они были уже далеко. Он заскрежетал зубами в бессильной злобе.

— Подожди ты у меня, Гиргола! — пригрозил Коба.— Доберусь я до тебя! Пусть не растут у меня над губой усы, если я спущу тебе это!

Он вернулся на место боя, где лежал с искаженным лицом поверженный убитый враг.

— Зачем ты напал на меня, зачем заставил пролить свою кровь, несчастный? — с презрением глянул на него Коба.

И только теперь вспомнил он о своей любимой. Марине лежала в глубоком обмороке. В жаркой схватке Коба этого не заметил.

Он кинулся к ней.

— И женщин стали убивать!— он думал, что она ранена.— Какое настало время! — горько воскликнул он.— Лучше смерть, чем такая позорная жизнь!

Марине пришла в себя. Близость друга, который спасся от опасности и вот теперь цел, невредим и рядом с нею, так ее потрясла, так переполнила благодарностью ее сердце, что слезы полились у нее из глаз.

Она крепко обняла его, и в эту минуту ей казалось, что все беды уже миновали и нет больше горя на земле. Она целовала его, ласкала, вся замирая от счастья.

Увы, скоро пришлось им стряхнуть с себя блаженное забытье и вернуться к горькой действительности. Коба убил человека, а этого было достаточно, чтобы разлучить его с родиной, иначе ему грозила тюрьма или смерть.

Они ужаснулись тому, что произошло. Им следовало тотчас же расстаться, и как тяжко было для них это расставание?

Девушка кинулась догонять своих подруг, а Коба подхватил ружье и ушел бог весть куда...

И в тот же вечер, не посчитавшись с тем, что Нуну отказывалась от брака, сопротивлялась, не хотела стоять в церкви рядом со своим женихом, поп сочетал ее с Нинией теми узами, которые могла расторгнуть одна только смерть.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Аршская крепость, прославленная своей неприступностью не только в истории Хеви, но и всей Грузии, как бы умышленно оградила себя высокими скалами, делавшими ее недоступной для человека, кроме как с одной стороны. Да и с этой одной стороны так трудно ее достигнуть, что один человек, преградив путь, может задержать на нем целое войско; тропинка, узким поясом обвивающая голую скалу, кое-где так узка, что даже одному путнику трудно пройти по ней.

Внутри ограды Аршского укрепления широко раскинулась прекрасная зеленая поляна, которая так щедро усеяна тысячью ароматных цветов и орошена такими студеными ключами, что кажется обителью бессмертных. Кругом в скалах вырыты пещеры, вполне пригодные для человеческого жилья. Укрепление это давно покинуто, никто в нем не живет, и только один раз в год сходятся туда люди, чтобы прославить знамя аршского святого Георгия, покоящегося в одной из пещер.

Несколько бурок сушилось на солнце, дым выбивался из расселин пещеры,— видимо, кто-то поселился в Аршской крепости.

Солнце уже клонилось к закату, когда из пещеры вышел мохевец с печальным и встревоженным лицом; он подошел к роднику, постоял там молча, потом, тяжело вздохнув, опустился на камень.

Его задумчивый, неподвижный взгляд выдавал душевную муку; лицо его непрестанно менялось, отражая быстро бегущие тревожные мысли. Он снова глубоко вздохнул, наклонился к роднику и стал пить, черпая воду ладонью.

— Что мне делать, ведь люблю ее, как же мне быть?— прошептал он и низко опустил голову.

Из жилья вышел другой человек и, почти бесшумно подойдя к первому, опустился рядом с ним.

— Ниния! — воскликнул он и положил ему руку на плечо.

— А! — вздрогнул Ниния: — Гиргола, ты?

— Да, я! — ответил Гиргола. Они помолчали.

— Что ж, не будешь больше смотреть за отарой? — спросил Гиргола и, не получив ответа, продолжал.— Убывает, брат, стадо, чем будем жить? Все наше состояние в этой отаре.

— Что я могу поделать? Пропади все пропадом! — сказал Ниния.

— Разве так можно?

— А что?

— Не целый же век рядом с бабой сидеть! Стыдно это, засмеют тебя!

— А, пусть бы вода унесла и стадо, и весь мир!

— Опомнись! — воскликнул Гиргола.— Чего тебе не хватает?

— Как мне быть, Гиргола? Я и сам не знаю, чего мне надо. Сгораю я, таю, сохну, а она не любит меня!.. Зачем ты нас поженил, взял на душу грех?.. Помоги же мне теперь, исцели меня...

— Что мне с тобой делать, чем тебя исцелить?.. Будь она моей женой, уж я знал бы, как с нею быть, а ты... Если сам ничего не можешь поделать, чем же я тебе помогу?.. Сам ты баба!..

— А что мне делать! — ломая руки, воскликнул Ниния.

— Всыпал бы ей розог хороших, и, ей-богу, стала бы гибкой, как ясеневый прутик.

— Опять плеть, опять побои? — с невыразимой тоской произнес Ниния.— Разве я мало бил ее?.. Не могу больше, сердце обмирает! Когда я ее бью, мне кажется, что бьют меня самого...

— Говорю же тебе, что ты баба... Раз ни на что не способен, так хоть за овцами бы смотрел... А я сам попробую, может, образумлю ее...

— Пойду, пойду, а что мне остается делать? Вот уж два месяца, как женился, а ни ласками, ни побоями ее не смягчил, даже близко не подпускает меня...

— Я же и говорю, что сам попробую, а ты уходи, ступай к стаду.

— Хорошо, хорошо.

— Когда пойдешь?

— Да вот прямо сейчас и пойду... К чему мне заходить в жилье?..— сказал Ниния и пошел к пещере. Он остановился у порога, взял мешок и палку, шагнул было к жилью, но махнул рукой и вернулся к брату.

— Гиргола, я ухожу и... как знаешь, только не очень приставай к ней... Понятно, что она меня не любит, она прекрасна, а я... я ведь урод,— сказал Ниния и, доковыляв к выходу из крепости, стал спускаться по тропинке.

Гиргола долго смотрел вслед своему уходящему брату. Трудно было разгадать, чего больше в его взгляде: презрения, жалости или, быть может, даже злорадства. Малорослый Ниния, горбатый и заика, за последнее время сильно исхудал и в самом деле был жалок. Его еще больше уродовали узенькие, безжизненные глазки на худом, истощенном лице.

Гиргола в последний раз посмотрел ему вслед.

— Разве это мой брат!..— презрительно усмехнулся он и медленно повернул к пещере, где сидела взаперти Нуну.

После венчания Нуну и Ниния поселились в Аршском укреплении, чтобы, на всякий случай, быть подальше от родни Нуну. Здесь стали они дожидаться примирения с родственниками, посылая и принимая посредников. Больше всех горячились Махия и Онисе: им хотелось отвести глаза своим односельчанам.

Долго тянулись переговоры. Нуну была непреклонна. Ни побои, ни ласки, ни уговоры не могли ее укротить, не могли примирить ни со своей судьбой, ни со своим мужем.

От горя и побоев девушка похудела, высохла, но воля ее была тверда, и она не могла, не хотела сблизиться с Нинией. Отказ девушки и ее сопротивление с каждым днем все больше и больше покоряли Нинию, и он не только не сумел стать повелителем своей жены, но неожиданно превратился в исполнителя ее приказаний. Нуну так всецело подчинила его себе, что одним своим взглядом приводила в трепет все его хилое тело.

А когда Ниния еще и полюбил Нуну, он уже всецело подчинился ей, стал ее покорным рабом. Он давно дал бы ей свободу и отпустил домой, но сызмальства запуганный, порабощенный своим старшим братом, не смел противиться его воле. Он был как бы между двух огней, трепетал между двумя своими повелителями, и всегда, мучительно страдая, исполнял волю того, кто в эту минуту был рядом с ним.

Гиргола был не похож на брата. Мощный, сильный и широкоплечий, он был упрям и смел. Обладая каменным сердцем, он, однажды чего-нибудь пожелав, достигал этого любой ценой. Ни мольбы, ни слезы, ни чужое горе не могли его удержать.

Гиргола подошел к дверям пещеры. Солнце было на закате, и последние его лучи золотили неровно вздыбленные вершины скал. Эти лучи как бы прощались с ними навсегда, и опечаленные скалы бледнели от горя. С севера, как передовой отряд, медленно крались с горы на гору разрозненные клочья тумана и немного поодаль катился следом за ними большой черный ком. Резкий ветер отражал туманные клочья, рассеивал их, обращал вспять, кружил на месте, но туман все прибывал; он постепенно нарастал и пока все еще незаметно, шаг за шагом подкрадывался ближе и ближе, а потом внезапно подул северный ветер и смело погнал его перед собой. Веселый день сразу померк, облекся в одежды скорби. Свинцовый свет залил небо и землю и тяжелым камнем лег на человеческое сердце.

Сразу стало душно, ветер затих, все замерло в природе; даже шум сбегающих ключей долетал приглушенно, не слышалось даже привычных звуков вечера: кудахтанья куропаток и посвиста тетеревов.

Внезапно все небо загремело, ударил гром и пошел мелкий, но частый град, смешанный с дождем. Горы, луга, ущелья — все мгновенно превратилось в бурные потоки и с невообразимой силой устремилось вниз.

Гиргола застыл в дверях пещеры, словно силы природы обратили его в камень.

Нуну, скорбно согнувшись, сидела в пещере напротив двери и думала о своих горьких днях. Лицо ее словно было отлито из чистого воска, и кроткие, ласковые глаза глубоко провалились в орбиты.

От первого удара грома вздрогнули оба. Нуну перекрестилась, Гиргола шагнул внутрь жилья.

В пещере стоял полумрак, лишь смутно озаряемый частым сверканием молний. Гиргола медленно прошел в глубину жилья, опустился на стоявший поодаль стул и задумался. Нуну вся дрожала, то ли от своих горьких мыслей, то ли от предчувствия чего-то недоброго. Сердце щемило, слезы набегали на глаза. Долго сидели они, каждый на своем месте, сидели молча, как бы притаившись.

Наконец Гиргола прервал молчание.

— Девушка! — сказал он каким-то глухим, придушенным голосом.

Нуну вздрогнула и, словно она только и ждала этого возгласа, разразилась безудержными слезами.

— Твоего мужа я послал...— снова заговорил Гиргола, и голос его оборвался.— Что с тобой? — опросил он.

— Ну и хорошо, что послал! — ответила Нуну.

Гиргола посмотрел на нее долгим взглядом, потом спросил:

— Почему ты не любишь своего мужа? Не нравится он тебе?

— У меня нет мужа! — резкo сказала Нуну.

— Правду же ты говоришь, бог свидетель! — и Гиргола расхохотался.— Что иметь такого мужа, что нет — все равно!.. Тебе не такой нужен муж... Что за мужчина мой брат?

— Тогда зачем же вы меня похитили, зачем погубили?— с горечью воскликнула Нуну.

— Зачем?..— переспросил Гиргола и усмехнулся. Нуну ждала ответа.

— Зачем? — повторил он, бледнея. — Затем, что я люблю тебя! — сказал он тихо, но твердо.

Нуну окаменела от неожиданности.

Гиргола встал и медленно прошелся по жилью.

— Ты поняла теперь, зачем? — он вплотную подошел к девушке, хотел ее обнять.

— Прочь! — с презрением оттолкнула его Нуну.— Проклятый грешник, ты смеешь так говорить с женой своего брата?

— Нуну, я погибаю, измучился, глядя на тебя! Пожалей меня.

— Ты любил меня и потому обвенчал с братом? Довольно издеваться! — кричала Нуну.

— Да, я люблю тебя и, знай, никому тебя не уступлю!.. Если понадобится, брату своему вонжу вот этот кинжал в самое сердце ради тебя!

— Хочешь меня запугать! Ни бога ты не боишься, ни церкви!

— Чем доказать тебе, Нуну, что я не могу без тебя. Не мучай ты меня, не изводи, а то не поручусь за себя!

— Чего ты от меня хочешь?

— Твоей любви!

— Тебя полюбить?.. Тебя, который погубил, заживо похоронил моего Иаго?.. Тебя, из-за которого стали черными дни моей жизни?.. Тебя, который навсегда лишил меня надежды на радость?.. Как смеешь ты желать моей любви?

— Ради тебя потерял я брата, ради тебя навлек на себя ненависть всей общины...

— И ты из-за любви ко мне обвенчал меня с родным братом! — оборвала его Нуну.

— Да, да, только потому! Я женат, во второй раз не мог жениться. Ради тебя выгнал жену из дому. Только потому и обвенчал тебя с братом, что брат от меня никуда не уйдет, а ты, его жена, тоже не сможешь с ним расстаться...— продолжал Гиргола.

А Нуну словно в каком-то тумане слушала бред потерявшего совесть человека. Она не верила своим ушам, не верила, что мужчина может так низко пасть, все еще надеялась, что Гиргола испытывает ее или издевается над нею.

— Послушай меня! Ты должна стать моей, только моей, ты мне судьбой предназначена!

— Скорей умру, чем этого дождешься!

— Ты шутишь, а мне не до шуток! — покачал головой Гиргола. — Довольно я ждал! — Он снова подошел к девушке и обнял ее. Нуну рванулась в сторону, но он держал ее крепко.

— Стыдись, Гиргола! — закричала Нуну.

— А чего стыдиться? — и он, нагло улыбаясь, притянул ее к себе.

— Я — жена твоего брата... Я — под кровом у аршского святого Гиваргия, надо блюсти эту святыню! Отпусти меня, умоляю тебя! — Нуну просила, униженно молила о пощаде, но ей неоткуда было ждать спасения.

Обезумевший Гиргола крепко сжимал девушку в своих объятиях, из-под его сдвинутых бровей, как горящие уголья, сверкали налитые страстью глаза. Он крепко сжал зубы, ноздри его раздувались, тяжелое, сильное дыхание вырывалось из них, одна только похоть, животная страсть владели им всецело.

Взгляд Нуну скользнул по его лицу, и она поняла, что мольбы ей больше не помогут. Но, стиснутая железным кольцом его рук, она не в силах была шевельнуться.

Одной рукой Гиргола скользнул вдоль ее тела и с силой привлек ее к себе еще плотнее; дрожащими, влажными губами он искал ее губы. Но вдруг грянул гром, и в то же мгновение пещера наполнилась запахом серы; где-то поблизости ударила молния.

Гиргола вздрогнул, и руки его невольно разжались. Нуну почувствовала свободу, очнулась от ошеломления и, схватив валявшийся на земле топор, выбежала вон.

Гиргола бросился следом за ней и преградил ей дорогу.

— Ты шутишь, что ли? — с насмешкой крикнул он. — Не так-то легко тебе уйти от меня.

— Прочь с дороги, нечисть проклятая!.. — крикнула девушка и замахнулась топором.

Гиргола отскочил в сторону. С силой брошенный топор прожужжал в воздухе и вонзился глубоко в землю у самых ног Гирголы. Тот расхохотался и, когда Нуну кинулась вытаскивать топор, обхватил ее, поднял обеими руками и понес в жилье. Нуну потеряла сознание.

Он уложил ее бесчувственную на постель и стал ласкать бешено, зло, самозабвенно...

Когда Нуну открыла глаза, она встретила насмешливый взгляд своего врага, который растоптал ее девичью чистоту, ее честь.

Она с отвращением вскочила с постели, слезы лились из глаз, стыд душил ее, ужасал грех перед богом и людьми. Гиргола, беспечный, довольный собой, возлежал на боку и с улыбкой следил за нею.

— Подойди ко мне, Нуну!.. Теперь ты все равно моя, куда теперь денешься? — и он протянул к ней руки.

Первым движением Нуну было броситься к двери, но Гиргола предусмотрительно запер ее крепко на засов.

— Что?.. Не откроешь?..— спросил он насмешливо. Нуну отошла от двери, постояла немного посредине жилья, низко опустив голову и о чем-то раздумывая, потом направилась в другую половину пещеры.

Оттуда не было выхода наружу, и потому Гиргола продолжал спокойно возлежать на постели. Он убеждал себя, что отныне всецело овладел Нуну, теперь она принадлежит ему, навсегда с ним останется, а если сейчас она молчит и проливает слезы, то только потому, что стыдится его, грустит и прощается со своим девичеством.

Должна плакать, а как же иначе, — думал он, — впервые познала любовь... Она женщина, стыдится, потому и молчит... Теперь не уйдет от меня, будет моею и больше ничьей.

Вдруг из того помещения, куда вышла Нуну, донесся грохот: что-то тяжелое упало на землю, и эхо отозвалось в пещере. Гиргола вскочил и в тревоге бросился на шум.

Он вбежал туда, и кровь у него застыла в жилах. Под потолком висела Нуну. Предсмертная судорога перекосила ее лицо. Она как будто стала длиннее. Безжизненные глаза сверкали, упорно устремившись на Гирголу, на людей, на весь мир. Она тихонько покачивалась на веревке, как лист, колеблемый слабым ветерком.

Гиргола подбежал, перерезал веревку и снял петлю с шеи Нуну.

Нуну была еще теплая. Гиргола сорвал с нее пояс, разодрал архалук, стал брызгать на нее водой из кувшина. Она не приходила в себя. Гиргола уже почти отчаялся спасти Нуну, когда женщина слабо вздохнула и пошевельнулась. Гиргола упал перед нею на колени и снова принялся приводить ее в чувство.

Несколько капель упало ей на грудь, и теперь она совсем очнулась, открыла глаза и медленно осмотрелась вокруг.

— Где я? — слабо простонала она.

— Несчастная, что с тобой, почему так убиваешься? — Гиргола поднес ей воды ко рту.— Выпей, выпей глоточек!

Женщина еще не совсем пришла в себя, еще не могла понять, что с ней, и потому безотчетно повиновалась Гирголе.

Она вздохнула и опустила веки: недавнее потрясение изнурило ее, лишило сил.

— Тебе нездоровится? — спросил Гиргола.

— Нет,— коротко ответила она, приподнялась, чтобы встать, но со стоном снова откинулась назад.

— Голова кружится, плечи болят, шея... Отчего это?.. Кто здесь? — немного помолчав, заговорила она.

— Я здесь, с тобой!

— А кто ты?

— Я — Гиргола!

— Гиргола?!..— задумчиво повторила Нуну и замолкла. Гиргола легко поднял ее на руки и вынес в первую, более светлую половину пещеры. Он уложил ее на разостланную поверх соломы чистую бурку и бережно укутал. Нуну подчинялась ему, как послушный ребенок. Гиргола зажег лучину и снова подошел к Нуну. Он пристально всматривался в нее: нельзя было прочесть на его лице, что им движет — боязнь ли потерять любимую женщину или страх перед правосудием, ответственность за загубленную им юную жизнь.

Женщина беспокойно заметалась, стала потягиваться и мелкая дрожь охватила все ее тело — ее лихорадило.

Гиргола накрыл ее сверху всем, чем только мог, но она все продолжала дрожать в ознобе. Гиргола начал терять терпение. Он пытался заговорить с Нуну, но не мог добиться ответа. Он несколько раз злобно сплюнул, встал и беспокойно заходил взад и вперед по жилью, упорно о чем-то размышляя. Может быть, угрызения совести заговорили в нем и он почувствовал раскаяние?

Нуну тяжело вздохнула и быстрым движением руки сбросила с себя одеяло. Лицо ее пылало, озноб сменился жаром. Она стала бредить.

— Убивают его, вешают! — вдруг пронзительно закричала сна.— Не отдам его, не позволю... Иаго, Иаго! Тебя хотят задушить!..

Гиргола напряженно прислушивался к ее бессвязному бреду. Он угрюмо нахмурился, заскрежетал зубами.

— Все о нем, даже во сне видит только его!..

— Подойди, подойди ко мне... Ты мой, только мой! Не уступай меня никому. Ты мой любимый, самый дорогой в жизни...

Гиргола рассвирепел.

— Все еще не понимаешь, что Иаго для тебя умер? — закричал он исступленно.— Убью тебя, изведу, но заставлю забыть про Иаго!

На дворе залаяла собака. Гиргола прислушался, схватился за ружье. Он вышел во двор и притаился у ворот крепости за защитной стеной. На узкой тропинке показались два человека. Они решительно шагали к Аршской крепости.

Гиргола выставил дуло ружья и взял их на прицел, насколько это было возможно в сумерках.

— Кто там, кто идет? — закричал он.

— Гиргола, это ты? — откликнулись идущие.

— Да, я, а вы кто такие?

— Петраи и Гахута. Диамбег прислал нас к тебе.

— Есаулы!— пробормотал Гиргола.— Зачем они ко мне в такую пору?

На приближающихся гостей набросилась собака. Они стали ее отгонять, но только еще больше раздразнили, так как для горца унизительно бить камнями или палкой собаку, преданного друга человека.

— Гиргола! — крикнули они наконец. — Отгони собаку, она не пропускает нас.

— Сюда, Бролия, сюда! — позвал Гиргола собаку, и она послушно вернулась к хозяину и стала ласкаться к нему. Тот погладил ее по спине.

— Ты что, несчастная, своих не узнала?

Бролия лизнула руку хозяину и тотчас же, зарычав, понеслась навстречу к входившим в ворота гостям.

— Да пошла ты, проклятая!— на этот раз не на шутку рассердился хозяин, и собака, пригнув голову, отошла в сторонку и улеглась на взгорье на своем посту.

— Да будет мирен ваш приход! — приветствовал гостей Гиргола.

— Мир да пошлет и тебе господь! — ответили пришедшие.

— С чем пришли? — спросил Гиргола.

— Нас диамбег послал.

— Зачем?

— Иаго убежал.

— Иаго убежал?! — и ошеломленный Гиргола опустился на землю.— Когда он убежал, откуда? — спросил он.

— Третьего дня, из Ананурокой крепости.

— Как же так?

— А теперь диамбег вызвал казаков, разместил их по деревням, чтобы перерезать ему все пути. А нас к тебе послал.

Гиргола глубоко задумался. Иаго на свободе, он опасен, он не оставит в покое своего врага. Надо спешить! Никто бы не стал преследовать Иаго с такой горячностью, с такой готовностью, как Гиргола. Но как же быть с больной Нуну, кому поручить присмотр за нею? Она не должна погибнуть; все это — ради нее! Ради нее преследует он Иаго, ради нее два рода сделались кровными врагами!

— Давно бежал? — спросил он.

— Сегодня третий день!

— Где же вы были до сих пор? Он, небось, перевалил уже через девять гор!

Гиргола сказал пришедшим, что дома у него лежит больная невестка, и даже воды ей некому будет подать, если он уйдет. Все вошли в дом, посовещались и решили, что надо вызвать из Арши куму Гирголы с сыном, и те присмотрят за больной. Иаго сюда не посмеет притти; диамбег обещал направить в Арши двух или трех казаков, чтобы те заставили жителей селения охранять вход в крепость.

Одного из прибывших послали к куме Гирголы. В ту же ночь она поднялась со своим сыном в крепость, а три верных служителя власти на рассвете отправились на поиски Иаго.

Как только они спустились в селение Арши, Гиргола созвал сход и объявил крестьянам, что по приказу господина диамбега,— хотя диамбега он еще не успел повидать,— каждый двор должен выставить одного человека для охраны подходов к Аршской крепости.

Однако аршские крестьяне пришли в большое смущение. За что, ради чьих интересов должны они преследовать Иаго?

— Мы не можем нести караул! — единодушно заявили они.

— Мы вас заставим! — резко ответил им Гиргола.— Иаго — вор, он сбежал из тюрьмы, Диамбег вам приказывает.

— Что из того, что диамбег приказывает! А вдруг он прикажет нам перерезать друг друга начисто,— разве обязаны мы ему подчиниться?

— То-то и есть, что обязаны подчиниться! — спокойно продолжал Гиргола.

— Нет, мы не можем выполнить этого приказа! — решительно заявил один из крестьян.— За что нам преследовать Иаго, он нам не сделал ничего худого. А если жизнь спасает, вырывается из рук своих мучителей, так пошли ему бог удачи!

— Ты сам, верно, его товарищ? — с угрозой спросил Гиргола, поглаживая усы.

— Нет, я не его товарищ, но и не враг ему... Вы возвели напраслину на лучшего юношу Хеви, мучили его, пытали... А теперь еще требуете, чтобы мы травили его. За что? Если кто-нибудь считает его врагом,— пусть сам с ним и справляется, а мы тут ни при чем! — закончил крестьянин.

— Хорошо, я так и доложу диамбегу. Скажу, что аршские жители не желают подчиниться его приказам. Пусть пришлет к вам «зекуцию»! — пригрозил Гиргола и, быстро покинув толпу, пошел со своими товарищами в Степанцминду, где пребывал диамбег.

Угроза Гирголы привела собравшихся горцев в большое смятение. Всяческие притеснения, оскорбления и обиды — вот что сулил им постой карательных казачьих отрядов, экзекуций в их деревнях. Это угрожало чести их женщин, это означало разорение. Поэтому более опытные и дальновидные советовали выйти по приказу диамбега на облаву, однако ни в каком случае не задерживать Иаго, если даже он попадется в руки; другие же, еще не утратившие былой правдивости и прямоты, отказывались наотрез.

— Лучше всем сразу погибнуть, чем жить в таком позоре! — говорили они.

Между тем Гиргола предстал перед начальством в Степанцминде.

— Доброго здоровья моему господину! — низко поклонился он диамбегу.

— А-а, Гиргола! — приветствовал его диамбег. Как живешь?

— Вашими милостями, мой господин!

— Ты уже, конечно, слышал, что Иаго сбежал? Как нам теперь быть?

— Велика ваша сила, куда он от нас денется? — бодро ответил Гиргола.

— Нет, уйти-то он не уйдет! — спесиво усмехнулся диамбег.— Да только я хотел бы поскорее его задержать.

— Уж мы постараемся, ваша милость!

— А как это сделать?

— Мы перережем ему все пути, всюду поставим наших людей, а в самые подозрительные деревни, где у Иаго есть родственники и друзья, пошлем казаков...

— Да, это было бы хорошо,— ответил диамбег. Сообразительный ты человек,— подумал он про Гирголу.

— В какие деревни надо казаков послать? — спросил диамбег.

— В Паншети, Каркуча, Горис-Цихе и Арши, ваша милость!

— По десять человек достаточно будет?

— В Арши надо бы человек двадцать направить, а в остальные можно и по пять.

— А почему туда так много, там и всего-то, кажется, семь дворов.

— Девять, ваша милость, да только все это — родственники Иаго.

— Вот как! Ну, тогда дело другое,— согласился диамбег.

— Я даже полагаю, ваша милость, что и побег Иаго тоже они устроили,— вкрадчиво вставил Гиргола.

— О-о, тогда и двадцать пять человек можно к ним поставить! — победоносно воскликнул диамбег. Он вдруг уверился в своей административной проницательности, и ему стало казаться, что не так уж трудно напасть на след Иаго.

— Где бы они могли его спрятать? — спросил он глубокомысленно.

— Наверняка перехватим его по пути к Аршской крепости.

— Сегодня же послать казаков в Арши, и чтобы сами жители охраняли дороги. Они под их присмотром! — распорядился диамбег.

— Будет исполнено, ваша светлость! — Гиргола низко поклонился и вышел.

В тот же день есаулы в сопровождении казаков направились в Арши.

Аршские крестьяне пошумели, поговорили о горькой своей доле, но в конце концов все-таки выставили по одному человеку от каждого двора для охраны подступов к Аршской крепости.

А Гиргола опустился в Степанцминду и поступил в распоряжение диамбега для дальнейших поисков Иаго.

А теперь мы немного отступим от нашего рассказа, чтобы поведать читателям, куда девался Иаго, где он находился все это время, как жил, как бежал из Анамурской тюрьмы.

Иаго томился в Ананурской тюрьме, где в прошлом веке сотнями гибли ни в чем не повинные люди, по большей части жертвы клеветы и напраслины. Ему казалось, что о нем позабыли даже его враги.

Сперва он был уверен, что скоро будет оправдан и выпущен на свободу, но время шло, а все оставалось без изменения. Иаго стал терять терпение.

Как,— думал он,— неужели я должен окончить жизнь в этой могиле, должен, всеми забытый, без допроса, без суда, бесславно испустить дух в темнице? Нет, это невозможно!

Иаго — человек гор, он не в силах мириться с такой несправедливостью, он предпочтет умереть, но как умереть? Не кинуться же самому на штык? Он хочет умереть храбро, мужественно, чтобы слава о нем долго жила в горах, чтобы хевские девушки вспоминали о нем в своих плачах и песнях, восхваляя его бесстрашие и отвагу.

Как-то в полдень лежал он на полусгнившей соломе в сыром углу, тоскливо вперив взгляд в унылые, сумрачные стены тюрьмы. Рядом с ним, на такой же соломе, валялся второй узник, старик с деревянными колодками на ногах.

— Не могу я больше! — с отчаянием воскликнул Иаго.

— Что же нам делать, Иаго? Сила в их руках! — попытался успокоить его старик.

— Сила! — с насмешкой повторил Иаго.— Дело не в силе, а в том, что сами мы стали хуже баб трусливых. Вот что! Уж лучше бы нас затопило, потоком унесло, чем жить так, как живем мы!

— Не всегда будет так, сын мой,— утешал его старик.— Мы божьи создания, и бог нам поможет.

— Бог? Да где же он, наш бог?..— кричал Иаго.

— Что делать, что делать! — горько сетовал старик.— Есть у меня жена, сыновья, дочери... Разлучили со всеми... Кто теперь будет им заступником?

Наступило молчание, каждый из узников думал свою думу. Вдруг Иаго вскочил.

— Нет! — заревел он как зверь.— Нет, не могу я так, не могу, не выдержу! — Глаза его горели лихорадочным огнем, он метался по камере, бился головой о стены.

— Остановись, несчастный! — закричал старик.— Разве этим горю поможешь, пожалей себя!

— Убей хоть ты меня! Сделай доброе дело! — кричал в исступлении Иаго.

Старик следил за ним с испугом, он решил, что юноша, так долго лишенный свободы и чистого воздуха гор, в конце концов сошел с ума. Все старания успокоить Иаго были напрасны.

На шум и крики прибежал караульный, неистовствование узника ужаснуло его, и он принялся громко звать на помощь. Явился смотритель тюрьмы. Тот затопал ногами, надеясь криком запугать Иаго. Но никакие угрозы не могли укротить человека, впавшего в полное отчаяние.

Тогда смотритель вызвал солдат и вместе с ними сам вошел в камеру. Он спросил Иаго, отчего тот буйствует.

— Я не хочу умирать медленной смертью,— заявил Иаго.— Лучше прикончите меня сразу, одним ударом!..

— Надеть ему на руки колодки,— распорядился смотритель,— чтобы вовсе не двигался!

Солдаты шагнули было к узнику, но замерли на месте. Иаго схватил скамейку и приготовился защищаться.

— Не подходите,— закричал он.— Я раскрою голову каждому, кто посмеет подойти ко мне! — он весь дрожал от гнева.

Старый узник, затаив дыхание, смотрел на своего товарища, в которого отчаяние вдохнуло неистово-самоотверженную смелость.

— Ружья! — скомандовал смотритель, и в дверях появилась стража с ружьями.

— Оставь скамейку! — крикнул старший.

Иаго расхохотался ему в лицо.

— Брось, а то застрелю, как собаку!

— А на что вы еще способны, собаки, если не стрелять в безоружного!

— Нет, так просто мы тебя не убьем! Взять его! — скомандовал старший.

Стража бросилась на Иаго. Первый же охранник свалился к его ногам с разбитым черепом. Иаго снова замахнулся скамейкой, но на этот раз сила ему изменила: занесенная скамейка ударилась о потолок и выпала у него из рук. Тут на него набросились все и стали беспощадно избивать, как и чем попало. Когда он распух от побоев, его, бесчувственного, швырнули в темную, низкую, смрадную комнату и заперли там.

Не скоро Иаго пришел в себя. Когда он открыл глаза, слабый лунный луч, падавший через маленькое оконце, заставил его зажмуриться. Что с ним, где он, почему все тело так болит, что трудно шевельнуться?

Ему постепенно припомнились события сегодняшнего дня. Он скрипнул зубами. Вдруг в камере сделалось темнее. Иаго с трудом поднял голову, взглянул на окно,— его словно кто-то заслонил. От слабости темнеет в глазах,— подумал он. Опустил веки и снова их поднял,— луна по-прежнему посылала ему свое кроткое сияние.

Да, это у меня, верно, в глазах потемнело. Кто бы мог сейчас подойти к моей камере? — и он снова погрузился в полузабытье.

Удивительное создание человек! Всецело упоенный счастьем, под гнетом непоправимой беды, в радости или в печали, неотступно думает он о любимом существе, неизменно ласкает милый образ. Ликует или скорбит его сердце, всегда оно томится по ласке, жаждет сочувствия!

Даже и сейчас Иаго неустанно думал о своей Нуну: ни горе, ни страдания, ничто не могло вытравить из его памяти, изгнать из сердца образ любимой.

Его никогда не покидал этот образ. Он страдал, душа его не знала покоя, но страдание это было так сладостно, что он не променял бы его ни на что в целом мире.

Из этого томительного забытья вывел его какой-то странный скрежет у стены под оконцем.

Иаго приподнялся, насторожился, — ненарушимая тишина царила вокруг.

Немного погодя шум повторился, и он услышал приглушенный шепот.

— Тише, тише ты, услышать могут! Иаго весь обратился в слух.

Кто бы это мог быть... в такой час? Что они там делают? — сердце бурно стучало в груди от какого-то неясного предчувствия.

А приглушенная возня у стены под окном все продолжалась. Он впился глазами в окно. Вдруг из стены бесшумно вынули большой камень и отогнули решетку от окна. Иаго приподнялся на колени. Он ясно различил двоих мужчин, медленно опускавших камень на землю. Они выпрямились и заглянули внутрь камеры.

— Кто там, православные? Помогите! — громким шепотом взмолился Иаго.

Неизвестные вздрогнули от неожиданности и переглянулись.

— Тс-с! Это мы! — тихо ответил один из них, подойдя ближе к окошку.

— Наши, православные! — едва сдерживаясь, шептал Иаго.

— Иаго, ты? — спросил снаружи неизвестный.

— Это — я, я! Но ты-то кто же?

— Слава твоей воле, святой Гиваргий! — произнес один из неизвестных, снял шапку и перекрестился.

— Ты не узнал нас, Иаго! — обратился он к узнику. — Я — Коба, твой побратим!

— Коба! — изумленно воскликнул Иаго! — Откуда ты, брат, как сюда попал?

— Потом все расскажу, а теперь собирайся, бежим отсюда! А ну, давай! — обратился Коба к товарищу.— Поскорей разберем стену!

— Развяжите мне руки, я помогу вам отсюда! — попросил Иаго.

— Да что ж это я? Ты ведь связан,— спохватился Коба.— Повернись к окну, я перережу веревки кинжалом.

Иаго с трудом поднялся на ноги, Коба просунул в окно кинжал и перерезал веревку на руках у узника.

— А теперь сам возьми кинжал, освободи и ноги!

Иаго потянулся за кинжалом, но онемевшие, затекшие от веревок руки не повиновались ему.

— Что с тобой, отчего не берешь? — нетерпеливо спросил Коба.

— Не могу, руки не действуют! — печально ответил Иаго.

— Отдохни, отдохни немного, руки окрепнут и сила к ним вернется. А ты что мешкаешь? — обратился он к товарищу.

Оба усердно принялись за работу с ловкостью, доказывающей, что не первый раз занимаются они таким делом.

Через несколько минут щель была настолько расширена, что они сумели через нее вытащить узника, и тут же, под стеной, принялись распиливать железные кандалы на его ногах.

Только успели они с этим покончить, как послышались шаги идущих в обход караульных.

— Идут! — прошептал Торгва, и все трое стали напряженно всматриваться в темноту.

Они ясно различили приближавшихся солдат. Штыки поблескивали при свете луны. Солдаты шли медленно, вразвалку, беспечно перешучивались и смеялись. Здесь они ниоткуда не ожидали опасности; ведь скала с этой стороны была, по их мнению, неприступной.

— Караульные! — прошептал Коба и достал из чехла ружье.

— Дайте и мне ружье, уложу хотя бы одного из них, а там будь что будет! — попросил Иаго. Он едва стоял на ногах, но зов свободы, ненависть к несправедливости и страх перед нечеловеческими муками удесятерили его силы.

— Не надо! — шепнул Торга а. — Зря погибнем. Лучше подадимся за угол и оттуда на них налетим. От неожиданности они собьются в кучу, передние сомнут задних... Убегут — хорошо, а нет... Их всего лишь пять человек. Что нам?!

— За скалу, за скалу! — послышался тихий, как дуновение ветерка, шопот Кобы, и все трое мгновенно исчезли за выступом скалы.

Отряд тяжело ступал подкованными железом сапогами. Все ближе подходили они к трем товарищам, которые поджидали их, сжимая кинжалы в руках и сурово сдвинув брови.

Стена скрывала их от солдат, но и без укрытия невозможно было разглядеть как бы сросшихся со скалой самоотверженных друзей.

Ночь была восхитительная — спокойная, светлая, даже ветер не шелестел, казалось, будто природа ласково убаюкивала своих детей, а луна выглянула только ради того, чтобы вдоволь налюбоваться этой безмятежной красотой. Вдалеке стонал бессонный соловей, время от времени повторяя свои ласково-тоскующие призывы.

Солдаты подошли к скале, за которой сидели Иаго и его друзья.

— Давай закурим! — предложил один из солдат.

— Не мешало бы! — охотно согласились остальные, отложили в сторону ружья, усевшись в кружок.

— Вчера командир в деревню меня посылал,— начал один, набивая трубку.

— За курами, — подхватил другой.

— Ну вот, пошел я, стал по деревне бродить, — продолжал первый,— спрашивая кур у одного, у другого. Никто не продает...

— Решили, значит, не продавать нашим, — пояснил другой. — Проклятые!

— Одно слово, басурманы! — добавил длинноусый ефрейтор.

— Думаю про себя,— продолжал рассказчик,— я вам покажу... Да и свернул в один двор. Смотрю, разгуливают по двору индюки. Я зацепил одного палкой. На лай собачий вышла баба, бросилась ко мне, лопочет что-то на своем языке. Я схватил индюка, она ко мне, и давай мы тащить птицу каждый в свою сторону, чуть пополам не разорвали, и смех а грех, ей-богу... Рассвирепела баба и хватила меня палкой. Ох ты, чортово отродье.— Думаю: — Ну, смотри теперь, что будет, и шлеп на землю, растянулся, будто дух вон... Сбежался народ, окружили меня, а я лежу, не дышу. Думают, убила меня баба, сердятся на нее, бранятся, а на меня все водой брызгают, в чувство приводят. Страшно им, — за убийство ответ будут держать строгий. Вот открыл я глаза да и хвать одного мужика, который поближе стоял. Ах ты, — говорю ему,— такой-сякой, ты царского слугу искалечил, кто ты есть такой?.. Мужичонка простой, и только. Пойдем к начальнику ответ держать! А он побледнел весь, упрашивает меня отпустить его. Долго упрашивал, а потом дали мне трех индеек да семь кур, и тут только оставил я их в покое...

— Молодец! — одобрили остальные.

— А если бы они пожаловались на тебя начальнику, что бы ты тогда сказал?

— А я сам начальнику рассказал.

— И что он?

— Похвалил, поблагодарил и смеялся от души. Как же иначе, начальник купить поручил, а те не дают, что было делать?

Все с интересом слушали, одобряли рассказчика, видно было, что каждому хотелось бы быть на его месте. Все ждали с набитыми трубками, чтобы один из них зажег спичку, которая, видимо, отсырела у него в кармане. Он долго чиркал ею, наконец высек огонь, и пламя осветило всех, и не успело оно погаснуть, как у всех потемнело в глазах.

Трое из солдат приподнялись, но тут же свалились замертво на землю. Иаго и его друзья ждали удобной минуты для нападения. Они выскочили из засады как раз в то мгновение, когда пламя от спички осветило сидевших. Они так точно рассчитали расстояние и удар кинжалами, что ни один из них не промахнулся.

Два оставшихся в живых солдата, отчаянно зовя на помощь, побежали к тюрьме.

Страстное желание Иаго сбылось — он отомстил врагу за свои муки, но это напряжение лишило его последних сил, ноги подкосились, голова закружилась от слабости, и он рухнул на землю.

Хоть одному я отомстил! — подумал он.

В суматохе и волнении друзья Иаго забыли, что он слаб и не может поспеть за ними. Они спохватились, когда были уже довольно далеко.

— Где Иаго? Что, если они убили его? — воскликнул Коба, и оба товарища кинулись обратно к месту происшествия.

— Вдруг ему стало плохо? — Коба вспомнил, как был слаб Иаго. — Что, если те двое захватили его, не надо было отпускать их живыми!

Они нашли Иаго в глубоком обмороке. Торгва взвалил его на спину, и они поспешили скрыться.

Между тем уцелевшие царские слуги шмыгнули в кусты и просидели там до рассвета.

Убедившись, что опасаться больше нечего, они бесшумно вылезли на дорогу и подошли к месту, где валялись их товарищи с отпечатком предсмертных мук на перекошенных ли пах.

Они осторожно подняли свои ружья и, не обращая никакого внимания на убитых, стали советоваться, как им быть Начальник мог строжайше с них взыскать за то, что они так долго медлили с донесением.

— Накажут розгами, дух из нас вытряхнут! — сказал, весь дрожа, один из солдат.

После долгих споров и размышлений они порешили, что сделают так: выстрелом поднимут тревогу и побегут к крепости, а там скажут, что на них напал целый отряд, освободил арестанта; они отстреливались, убили двоих из напавших, но горцы забрали своих убитых и успели скрыться.

— Эге, да так нас еще и к награде представят! — заметил один из них.

Как решили, так и сделали: выстрелили из ружей и с криками побежали к крепости.

Поднялась тревога, забили в барабан, и начальник крепости, заспанный и босой, выбежал во двор.

Высыпали солдаты, на ходу натягивая на себя обмундирование и оружие.

Поднялся страшный шум. Никто не мог понять причины тревоги.

Тут прибежали два солдата, виновники всей этой сумятицы.

Они кинулись прямо к начальнику.

— Враг появился, ваше высокоблагородие! — кричали они.

— Где? Какой враг? — вздрогнул начальник.

— Напали на тюрьму, взломали двери, арестантов похитили.

У начальника перекосилось лицо.

— Троих наших убили. Мы тоже убили у них двоих, но они забрали убитых и бежали.

Слово бежали успокоило начальника; непосредственная опасность миновала.

— И все-таки отдадут меня под суд! — вскричал он, хватаясь за голову.

Он вернулся к себе, быстро оделся и в сопровождении нескольких солдат и одного из командиров направился к месту происшествия.

Побегом Иаго больше всех был встревожен смотритель тюрьмы.

Он поспешил отправить отряд солдат во главе с офицером в погоню за напавшими, число которых, по словам участников, дела, было не меньше ста пятидесяти. А сам вернулся в тюрьму, чтобы произвести строжайшее дознание.

Тем временем друзья Иаго добрались до одной уединенной горы и там, расстелив бурку на влажной траве, бережно уложили Иаго, потрясенного всеми событиями ночи, обессиленного долгими мучениями. Он крепко заснул. А товарищи его, в поисках пищи, ушли на охоту.

В камеру, где раньше сидел Иаго вдвоем со стариком, вихрем ворвался разгневанный тюремный смотритель.

Чтобы не видеть вошедших, старик отвернулся к стене.

— Эй, ты! — крикнул на него смотритель, — не слышишь, кто вошел?

— Слышу! — тихо ответил старик.

— Так-то ты встречаешь смотрителя? Встать сейчас же! Старик даже не пошевельнулся.

— Встать! — рассвирепев, заорал смотритель и толкнул его ногой.

— За что ты меня бьешь?

— Говорю, встать! — вытаращил глаза смотритель.

— Не могу встать: колени опухли, не держат.

— Поднять его!— приказал смотритель. Подбежали солдаты.

— Безбожные, да поглядите вы на мои ноги! — и старик с усилием выставил ногу. С нее соскользнули грязные лохмотья и обнажили нечто ужасное: истонченная до прозрачности кожа вздулась от водянки, а ножные кандалы перетерли ее у щиколотки до самой кости, которая покрылась коростой из гноя и крови Нога местами посинела.

Это предвещало скорый конец несчастной жертвы. Солдаты рывком подняли старика, корчившегося от боли.

— Стой, стой на ногах! От хромоты собака не околевает! Смотритель долго смотрел на старика, как будто для него были наслаждением его муки. Он поглаживал усы, выставив ногу вперед, и, пошевеливая носком сапога, бормотал про себя что-то невнятное. Вдруг смотритель пришел в бешенство.

— Где Иаго? — крикнул он.

Старик глядел удивленно на него, не понимая, о чем его спрашивают.

— Иаго? — повторил старик.— Ведь вы же сами взяли его отсюда. Может, и убили его. Что еще могли вы с ним сделать?

— Не хитри, говори прямо, как он убежал, кто ему помог?

— Убежал? — разволновался старик.— Дай ему бог удачи, если убежал.

— Ты знал, что он собирается бежать?

— Нет, он мне об этом не говорил.

— Врешь, собака!

— Я — мтиул.

— Говори все, если хочешь спастись!

— Я смерти не боюсь и не скажу неправды.

— Заставлю, все заставлю сказать! — заревел смотритель, подбежал к нему, вцепился ему в бороду, схватил его за усы.

Старик весь дрожал от неслыханного оскорбления.

— Только одни неверные могут так унижать человека, так осквернять честь мужчины.

— Молчать, разбойник, а то убью!

Старика озарила надежда: смерть может избавить его от страданий.

— Не знаешь? Не скажешь? — продолжал издеваться над ним смотритель.

— Знаю! — прохрипел старик.

— Наконец-то! — смотритель отошел и посмотрел на него с усмешкой.— А не хотел говорить!

— Под кнутом и в гору пашут! Что мне было делать!

— Ну, то-то! Теперь рассказывай подробно все, что знаешь!

Мтиул горько улыбнулся.

— Рассказывать?.. Чем же ты этого заслужил? Все знаю, но клянусь благодатью Ломиси, ничего тебе не расскажу!

— Что-о-о?! — взревел смотритель и подошел к нему.

— Да, я знал обо всем, знал, что Иаго готовится к бегству, знал, кто помогает ему, знал обо всем, но тебе ничего не скажу.

— Я убью тебя, задушу!

— Делай, что хочешь,— не скажу!

Офицер прошелся по тесной камере.

— Советую тебе все рассказать!

— Это вы боитесь смерти, бабы вы трусливые. А мне-то зачем говорить? Ничего не скажу, да поможет мне Пиримзе!

Все старания смотрителя не привели ни к чему. Ни ласковые обещания, ни угрозы не заставили старика вымолвить хоть единое слово о побеге Иаго. Да и что мог он сказать, когда сам ничего не знал, ему хотелось только еще больше озлобить смотрителя.

— Не будешь говорить?

— Нет!

— А ну-ка!— он дал знак солдатам принести розги.

— Разложите его! — приказал смотритель.

Солдаты выполнили приказ, обнажили старика, положили его ничком, двое солдат уселись у него на ногах и на груди, а двое стали с двух сторон и принялись нещадно хлестать его розгами по голому телу. Кожа полопалась, кровь потекла ручьями. Розги ломались, но приносили новые пучки, сменялись и экзекуторы. Но старик кричал все одно и то же:

— Знаю все, но собакам не выдам, не скажу!

Мясо клочьями разлеталось по камере, старик корчился в предсмертных муках, но ни единого слова о пощаде не слетело с его уст. С последними проклятиями своим палачам он потерял сознание. Еще некоторое время его продолжали бить.

— Ваше высокоблагородие, он уже не шевелится,— сказал наконец тот, который сидел на груди несчастного.

— Притворяется, всыпьте ему еще, да погорячей, тогда посмотрим! — равнодушно сказал начальник.

Только убедившись, что старик впал в бесчувствие, да и сами вдоволь насладившись этим занятием, прекратили мучители свое грязное дело.

Истерзанного, изуродованного старика они оставили в камере, где он вскоре испустил дух в тяжких мучениях. Перед кончиной он пришел в себя как будто только для того, чтобы почувствовать свою заброшенность. Ни жена, ни родня, ни друзья — никто не будет оплакивать его, никто не пожалеет о его утрате, не как об утрате рабочей скотины, а как о части собственного сердца, оторвавшейся раз и навсегда. Он судорожно приподнялся, хрипло произнес имена своих сыновей, послал проклятие палачам и скончался.

Между тем Торгва и Коба устроили засаду на тропах, ведущих к водопою, и стали ждать. Время шло, но олени не появлялись. Охотники все еще не теряли надежды — олени целыми стадами спускались сюда лизать горную соль и утолять жажду.

Наконец послышался шорох сухих листьев и треск хвороста.

— Кажется, бог посылает нам добычу! — шепнул Торгва. Они насторожились.

Шум ломаемых веток все приближался, и вскоре показался гордо шествующий олень-самец. Навострив уши, высоко закинув голову, словно умышленно подставляя выстрелу свою белую грудь, он шел медленно, иногда останавливаясь, спокойно поводя черными, как смола, глазами. Каждое его движение свидетельствовало о том, что он давно уже победил всех своих соперников и теперь смело и единовластно повелевает самками, бесспорно предпочитающими его всем остальным оленям. Он грозно выступал, словно вызывая на бой всех, кто посмеет преградить ему дорогу. Поступь его была так величава, что нацеленное ружье застыло в руках у Кобы. Он молча наслаждался прекрасным зрелищем. Олень остановился, фыркнул и мотнул головой; он как будто досадовал, что ему не встретился никто, с кем он мог бы померяться силой. Постояв, он напружинился, подпрыгнул и, описав в воздухе несколько дуг, ударился рогами в ствол дуба. Долго он бодался с ним, утоляя жажду борьбы. Наконец Торгва вывел Кобу из забытья.

— Если олень обречен, зачем медлить? — шепнул он. — Стреляй, а то Иаго там один дожидается нас...

— Да, правда... Зачем медлить с обреченным! — сказал Коба и прицелился.

В эту минуту олень отошел от дуба и, разозлившись на то, что его сила встретила долгое сопротивление, снова яростно ринулся к дереву, но не достиг его... грянул выстрел, олень упал на передние ноги и после слабой попытки встать свалился на землю.

— Победа твоей деснице! — крикнул Торгва, подбежал к оленю и перерезал ему горло ножом.

Олень скосил на него свои умные глаза, жалобно взревел, несколько раз судорожно вздрогнул и испустил дух.

Коба слыл хорошим охотником, и немало оленей пало от его мажары, но не было случая, чтобы он не жалел убитого зверя или убил бы его просто ради скуки. И теперь он угрюмо чистил свое ружье, в то время как его товарищ, весело напевая, свежевал оленя.

Бывало и так, что Коба целыми часами сидел с нацеленным ружьем и, забывшись, любовался резвящимся перед ним зверем.

— Помоги мне, не могу одолеть тушу! — окликнул его Торгва, исполосовав ножом шкуру оленя.

Коба отложил ружье, медленно подошел и опустил руку на убитого оленя.

— Ты посмотри, Торгва, какие у него большие рога! — воскликнул он.

Они быстро освежевали оленя, вырезали внутренности, вынули сердце и легкие и отделили шашлычное мясо. Тушу разрезали на куски, завернули в шкуру. Вьюк окурили порохом, чтобы отпугнуть хищных зверей, и пошли обратно к своей стоянке.

Вдруг Торгва остановился и с досадой хлопнул себя по колену.

— Что с тобой? — спросил Коба.

— Эх, ну и сглупил же я! Забыл взять требуху!

— А на что она тебе?

— Сварить бы ее для Иаго, навар хороший, полезный, силы придает больному.

Торгва вернулся, распотрошил требуху, хорошенько промыл ее в родниковой воде и вскоре догнал товарища.

Иаго все еще спал глубоким сном. Друзья бесшумно набрали хворосту, развели огонь, соорудили треножник, подвесили к нему котел, в который опустили требуху пополам с мясом, и стали варить суп для Иаго.

Потом они нарезали густых веток и устроили из них навес над Иаго, которого так пригрело солнце, что все его лицо было покрыто жемчужинками пота.

Сами они улеглись поодаль и, устав от стольких трудов, сладко заснули.

Солнце склонилось к западу, мягко подул вечерний ветерок и разбудил Иаго. Впервые после ареста ощутил он живительную силу сна под открытым небом. Он чувствовал себя свободным, бодрым и жадно глотал душистый вольный воздух.

Каждая травинка, каждый цветок, вся природа манила его взор и радовала сердце.

Надышавшись свежим воздухом, он почувствовал приступ сильнейшего голода. Его ослабевшее тело требовало подкрепления.

Но голод отступил на задний план, когда он ощутил в полной мере свою свободу, когда понял, что не сегодня-завтра он будет со своей возлюбленной Нуну. Он не мог усидеть на месте, вскочил и сбежал под гору к роднику, освежил лицо и голову чистой водой.

К нему спустились проснувшиеся товарищи. Все трое обнимали друг друга, целовались, поздравляли со счастливым исходом дела.

Успокоившись, вернулись к костру, уселись вокруг него. Запах шашлыков пробудил голод, и они ели так, как только могут есть голодные люди — молча, без слов. Только время от времени предупреждали Иаго, чтобы он был умереннее, так как его желудок отвык от мясной пищи.

Утолили голод.

Иаго стал тревожиться, ему поскорее хотелось узнать про свою Нуну, которая, как он думал, все глаза проглядела, ожидая его

Но Коба как назло молчал и сам не начинал беседы.

Зачем он молчит, зачем мучает меня? — думал Иаго.

С чего начать? Как рассказать ему, что Нуну похитили? — думал Коба.

Оба были смущены. В конце концов Иаго не выдержал, спросил:

— Коба, почему не расскажешь о себе?

— Что рассказывать?.. Убил человека, кровь за мною, пришлось бежать.

— Кого же ты убил, когда? — встревожился Иаго.

— Разбойника одного.

Если бы Иаго был сыном другой страны, он принялся бы наставлять друга на путь истинный, упрекать его за неосмотрительность, но он был мохевцем и хорошо знал, что наставлениями и упреками делу не поможешь, и это было бы пустословием. Поэтому первая его мысль была — как помочь побратиму, как продлить его жизнь и уберечь его от кровной мести? Ему захотелось узнать, как случилась беда: убил ли он разбойника из-за угла, трусливо, или это произошло в храброй, схватке, как подобает мужчине, сыну отважного народа?

Все это было очень важно, и потому Иаго спросил с дрожью в голосе:

— За что убил? Как это случилось? — и весь обратился в слух.

— Шел на охоту. Услышал в лесу женский крик. Свернул туда. Вижу,— несколько мужчин набросились на женщину. Я кинулся на помощь, ну, и прикончил одного.

— Мужчине всегда подобает поступать по-мужски! — радостно воскликнул Иаго.

Торгва, желая оставить побратимов одних, забрал посуду и пошел мыть ее к роднику.

— По нынешним порядкам, сам знаешь, нельзя мне оставаться дома, я и ушел! — сказал Коба, когда они остались одни.

— Что ж, будем жить вместе! — воскликнул Иаго.

— Твой арест не давал мне покоя. Торгва — тоже мтиул, тоже человека убил. Вот мы и сошлись, побратались и порешили тебя спасти. Торгва знал кое-что о тюремных порядках, да и святой Гиваргий нам помог.

— Разве вы знали, в какой камере я сижу? — спросил Иаго

— Нет! Через ту камеру мы хотели пробраться в тюрьму, а там уж надеялись как-нибудь управиться.

— Я всегда знал, что ты храбрый мужчина, — сказал Иаго.

Они помолчали.

— Почему ни о чем больше не рассказываешь? — спросил Иаго.

— О чем тебе рассказать? — Коба опустил голову.

— Расскажи о чем-нибудь, прошу тебя!

— О чем могу я рассказать тебе, кроме как о злосчастной судьбе нашей... Душат нас, душу вытягивают заживо, а мы все молчим.

— Да, просто не знаешь, что и думать! В баб, что ли, все обратились?..

— Не знаю, нет... Только жить нам больше нечем.

Опять наступило молчание.

— Расскажи еще! — снова нарушил молчание Иаго.

— О чем?

— О ней! — крикнул он.

— О ком? — Коба отвел глаза.

— Разве не догадываешься, о ком спрашиваю?.. Почему ты скрытничаешь со мною? Человек должен уметь достойно встречать и горе, и радость. Не бойся, говори мне все, что знаешь!

— Да, ты прав! Незачем скрывать от тебя: Нуну похитили! — и Коба умолк.

Иаго долго не мог вымолвить ни слова.

— Кто похитил? — хрипло спросил он.

— Гиргола.

— Гиргола? — медленно повторил Иаго и заскрежетал зубами.

— Тогда же и убил я осетина! — сказал Коба.

— О-о! Попадись он мне когда-нибудь в руки, будет его рвать первым материнским молоком!

Долго еще неистовствовал Иаго. Коба его успокаивал.

— Не подобает мужчине горевать впустую.

— Да, да, я ему отомщу, так отомщу, что он и очнуться не успеет!

Иаго постепенно овладел собой. Он попросил Кобу рассказать ему все подробно.

И Коба ничего не утаил. Иаго узнал, что похитители Нуну в Аршской крепости. Услышал он и о любви самого Кобы, которого подлый поступок Гирголы вынудил стать человекоубийцей и разлучил с любимой.

Долго беседовали друзья и порешили действовать сообща: похитить своих возлюбленных и, поскольку оставаться в родных местах им больше невозможно, уйти к Шамилю.

Тем временем вернулся и Торгва.

— Торгва! Ты, оказывается, побратим Кобы, будь же отныне и моим побратимом,— обратился к нему Иаго.

— Если изменивший тебе вступит в битву с врагом, — пусть переломится у него меч! — ответил Торгва и, вынув пулю из газыря, протянул ее Иаго.

Тот, в свою очередь, дал ему пулю, и оба произнесли:

— Пусть десница моя служит твоей деснице, мои глаза — твоим глазам, мои ноги—твоим ногам, а изменника пусть покарает Ломиси!

— Аминь! — тихо произнесли все трое. Обменявшись пулями, Иаго и Торгва трижды поцеловались и обнялись.

Луна, плывшая по синему простору неба, была участливой свидетельницей братского союза.

Друзья решили не покидать этого удобного для них места до тех пор, пока окончательно не окрепнет Иаго; потом, похитив своих возлюбленных, они переправятся прямо в Галашку.

Так жили они, добывая себе пищу охотой, а ожесточенный Гиргола не давал покоя окрестным пастухам, ища след Иаго. Все его старания не приводили ни к чему, он бесновался и вымещал злобу на самих пастухах. Он успел уже задержать десятка два ни в чем не повинных людей.

Как-то раз в Нарозанских горах пастухи согнали овец и приступили к дойке, как вдруг послышался конский топот и двадцать казаков во главе с Гирголой подъехали к ним.

Пастухи повскакали с мест, приветствовали их и по горскому обычаю попросили быть гостями.

— Кто у вас главный пастух? — грозно спросил Гиргола, даже не поблагодарив пастухов за приветливую встречу.

— Я, — выступил из толпы статный, еще молодой мужчина в архалуке и тушинской шапке, ловко сдвинутой набок.

— Выходи!

— А что тебе нужно? — удивленно спросил пастух, он, как видно, не привык к приказаниям.

— Выходи сюда, тогда услышишь!

— Знаешь, что?.. Если ты гостем явился, сходи с коня, мы зарежем барана и примем тебя за трапезой как гостя. А если нет, богом клянусь, приказаниями ничего не добьешься!

Гиргола взглянул на пастуха и понял, что тот обиделся не на шутку. Лицо его пылало гневом. Гиргола отнюдь не собирался обижать пастуха, но человек, привыкший чинить произвол, лишается разума и ставит ни во что чужое самолюбие. Он не только не хотел обидеть пастуха, наоборот, рассчитывал завоевать его расположение, и потому сперва попробовал было припугнуть его начальственной резкостью. Однако, увидев, что пастух не из трусливых, Гиргола сразу же изменил свою тактику.

— Я не хотел тебя обидеть. Почему сердишься? — спросил он.

— Вот так-то будет лучше, правда? — вопросом же ответил пастух.

— Я в гости к тебе прибыл, думал, пастухи умеют гостей принимать.

— О, тогда милости прошу, я — твой раб, а ты — господин! — Пастух снял шапку и бросил ее под ноги коню. — Слезай, и сам увидишь, умеем ли мы принимать гостей.

С этими словами он схватил коня Гирголы за узду, помог гостю спешиться, потом обернулся к стоявшим поодаль пастухам:

— Сбегай, приведи сюда ту черную годовалую овцу, зарежь ее и поставь варить, — сказал он одному из них. — А ты, — обратился он к другому, — разведи огонь, да побыстрей! А вы сюда, сюда пожалуйте, мои дорогие! — приглашал он соскакивавших с коней казаков.

Все уселись, разминая колени и давая отдых утомленным от долгой езды ногам, некоторые растянулись на зеленой траве и устало-равнодушными глазами следили, как пенился молочно-белый водопад, срываясь с высокой скалы, разбиваясь на тысячи брызг, играя тысячью красок в солнечных лучах и расстилаясь по траве росистым ковром. Быстро была сварена убоина и приготовлен вкусный обед, какой умеют готовить только пастухи. Все ели молча и быстро, пока не утолили голода. Подкрепившись, начали беседу.

— Гиргола!..— первым заговорил хозяин.— Ты понапрасну не стал бы себя беспокоить! Вот мы поели, теперь расскажи, с чем ты приехал? Если надумал просить об очхари*, — скажи, я соберу остальных пастухов.

_______________

* В горах есть такой обычай: желающий завести свое дело приходит к пастухам и просит помочь. Пастухи дают ему по несколько голов овец из своего стада. Такое сколачивание отары называется очхари. (Прим. автора).

 

— Нет, я хотел только познакомиться с тобой. На что мне очхари?

— Познакомиться со мной? К чему бы тебе это, не такой уж я известный человек!

— А вот к чему. Выслушай меня! — сказал Гиргола и обвел взглядом пастухов, давая понять, что не хочет говорить при них.

Главный пастух угадал, что означает его взгляд, и сказал:

— Говори при них. Я ничего от них не скрываю.

— У меня дело такое, что не могу говорить при других.

— Хорошо, тогда пойдем! — Они отошли в сторону и уселись на траве.

— Шиола,— начал Гиргола,— ты ведь знаешь, что эти пастбища оспаривает у тебя государство?

— Эх, знаю, знаю!

— Знаешь, верно, и о том, что собираются их у тебя отобрать?

— Да, собираются, да только мы так решили, ляжем костьми все до одного, но мест этих никому не уступим!

— Ну, что ты? Зачем вам погибать? — поспешно перебил его Гиргола.

— А затем, что горы эти занимали наши деды и прадеды, — откуда им быть государственными?

— Кто в этом теперь разбирается? Захотят — отнимут.

— Пока мы живы... Нет, не думаю, чтобы это им удалось!

— А кому какой толк от вашей смерти?

— Какой бы ни был толк,— хоть покой обретем, от никудышной жизни избавимся. Если не будет у нас этой горы, то и жить нам не к чему, ей-богу!

— А если я так устрою, что гора за вами останется? — немного помолчав, тихо спросил Гиргола и испытующе взглянул на Шиолу.

— Ты?

— Да, я!

— Если ты на самом деле сумеешь избавить нас от их козней,— говорю тебе, как перед богом,— мы в долгу перед тобой не останемся.

— Ладно, запомни хорошенько эти слова. Я ваше дело устрою, только и ты должен сослужить мне службу.

— Вот все мое имущество — отара моя, готов отдать тебе половину!..

— Мне не надо стада, я еще давеча тебе сказал.

— А чем же тогда тебе угодить?

— Дружбой, преданностью.

Пастух спокойно взглянул на гостя и ничего не ответил. Он знал, как ненасытен в своей жадности Гиргола. И вот ему предлагают половину имущества, а он отказывается! Чего же еще ему надо, этому предателю и изменнику? Почему понадобился ему безвестный пастух, которого он прежде не удостаивал даже поклоном при встрече? А теперь вдруг он просит дружбы и преданности!

Сомнения овладели пастухом, он молчал.

— Шиола! — снова заговорил Гиргола. — Тебя уважают в горах, в теми ты всем известен... Почему не хочешь дать мне ответ?

— Времена другие настали, Гиргола, совсем другие времена!— начал Шиола. — Случись это раньше, мы собрали бы сход теми, попросили бы совета и подчинились бы решению теми... А теперь — где справедливость, где верность? Брат на брата положиться не может.

— А чем лучше было раньше? Теперь у нас все по закону, да будет благословен государь наш император! — сказал Тиргола.

— Опять наступило молчание, которое пришлось нарушить Гирголе, так как Шиола глубоко задумался.

— Ну, так как же? Согласен или нет? — спросил Гиргола

— Послушай, Гиргола, скажи прямо, чего тебе от нас нужно?

— Ну, ладно... Скажу прямо: я устрою вам дело с пастбищами, а вы помогите мне поймать Иаго.

— Помочь тебе? — Шиола помолчал. — А как же я тебе помогу? — спросил он.

— Ты сам пораздумай, если захочешь, сумеешь. Куда уйти Иаго, как не к пастухам?.. В низины он спуститься не посмеет. И если он придет к тебе в гости, ты сообщи мне, — я налечу с казаками и поймаю его.

— Что? — переспросил Шиола.

— Если он придет к тебе в гости...

— Как? Предать гостя, обесчестить хлеб-соль?.. Ты о чем говоришь со мною, Гиргола?

— Ты боишься?

— Тише... Лучше не повторяй,— нахмурился Шиола.— Ты обещал наладить наше дело. Пожалуйста, налаживай и требуй награду — стадо, деньги. Но предать гостя я не могу.

— Как знаешь! А мне одного только надо — снова заполучить в свои руки Иаго.

— Тогда не стану тебе лгать: если придет ко мне Иаго, примет хлеб-соль из моих рук, — я ему не изменю.

— Тогда скажи мне, где он теперь?

— Как перед богом, — не знаю, но не сказал бы, если бы даже и знал.

— Почему?

— Потому, что все мы знаем и любим Иаго, а ты хочешь его предать на пытку. Если бы он самого тебя обидел, я постарался бы помирить вас, как соседей, но ведь он не сделал тебе ничего худого, а вот ты служишь дьяволу и гоняешься за своим же соседом.

— Шиола, а ведь начальнику известно, что Иаго приходит к тебе, бывает здесь.

— А если бы даже и приходил, что в том плохого? Он — мой сосед, оклеветали его, мучают понапрасну, — разве не обязан я ему помогать.

— Нет, Шиола, не говори так, а то погубят тебя, уничтожат...

— Пускай, все равно гостя не выдам.

— Берегись, Шиола.

— А чего мне бояться? Ничего у меня не оставили, а теперь хотят еще предателем сделать...

— Ты, значит, не хочешь нам помочь?

— Нет!

— Тогда пойдешь со мной к диамбегу.

— Зачем?

— Так мне велено... Сам с ним поговоришь.

— Я не пойду! — резко сказал Шиола и, встав, повернул к стоянке.

Гиргола решил во что бы то ни стало сломить этого гордого пастуха и двинулся следом за ним. Когда подошли к стоянке, он тронул его за плечо и громко сказал:

— Шиола, тебя вызывает диамбег, придется тебе поехать с нами.

— Вон сколько отар и людей мне поручено, разве могу я их оставить?

— Это не мое дело, ты должен поехать.

— Нет, не могу.

— Ну, еще как поедешь!

— Богом клянусь, — не поеду. Гиргола пристально посмотрел на него.

— Задержите его! — обернулся он к казакам. Те повскакали с мест.

Шиола отскочил назад и выхватил кинжал.

— Подходите, кому жизнь не дорога! — закричал он. Казаки остановились. Тем временем подбежали пастухи с дубинами и стали рядом со своим главарем.

— Уходи, Гиргола! — крикнул Шиола, — ты пришел к нам, как гость, мы оказали тебе почет, а теперь уходи своей дорогой!

— Говорят вам, — арестуйте его! — кричал Гиргола. Казаки двинулись было на Шиолу, но на них градом обрушились длинные дубины. Казаки обнажили сабли, но пастухи не подпускали их к себе, отражая дубинами. На крики сбежались с гор другие пастухи и целой толпой погнали казаков, избивая их.

Гиргола, зачинщик драки, увидев, как сильно напирают пастухи, вскочил на коня и исчез раньше всех.

Вскоре все затихло, так как брошенные своим есаулом казаки тотчас же запросили о пощаде и ускакали избитые до крови. А пастухи решили отныне всеми силами защищать Иаго от врагов...

Между тем Нуну все еще продолжала томиться в Аршской крепости. Она поправлялась медленно, все тело ныло от глухой боли.

Приставленная к ней женщина, кума Гирголы, не отходила от нее ни на шаг. Сперва она относилась к Нуну, как к женщине, изменившей мужу и семье, и, значит, по обычаю гор, достойной всяческого наказания. Но вскоре, ни о чем не расспрашивая, руководствуясь одним лишь женским чутьем, она поняла, как нестерпимо страдает Нуну, и прониклась к ней глубочайшим состраданием. Из врага она превратилась в ее искреннего друга, и была готова на все, только бы облегчить боль ее сердца. Но, не зная, как помочь Нуну, она ограничивалась пока одним лишь сочувствием.

Даже мужчин порабощали в ту пору жестокая несправедливость и грубая сила,— что же оставалось делать женщинам? Могла ли беззащитная вдова заступиться за Нуну перед Гирголой? Для того, чтобы облегчить печаль Нуну, она прибегала к одному лишь средству, доступному каждой женщине,— к слезам сострадания; и она плакала вместе с Нуну.

В каждом ее слове, во всем ее обращении было столько доброты и сочувствия, что невольно думалось: Как может под такой суровой внешностью таиться столько доброты и чистоты?

Как-то вечером Нуну лежала в постели. Лицо ее пылало от жара, и она поминутно просила воды.

— Не пей много, вредно тебе,— говорила ей женщина, подавая напиться.

— И слава богу, и пусть будет вредно! — тихо проговорила Нуну.

— Что ты? Отчего так? Потерпи немного!

— А к чему терпеть? Зачем мне жить обесчещенной, никому не нужной?

Наступила тишина. Жгучая жалость залила сердце старухи. Ей уже было известно, из-за чего страдает Нуну: оторвали девушку от любимого человека, насильно выдали замуж, а теперь вот держат взаперти, как преступницу!

Однажды старуха пошла к роднику стирать белье. Вдруг из-за валунов вышел вооруженный с ног до головы юноша и, осматриваясь по сторонам, подошел к ней.

— Удачи тебе в работе, Дареджан! — приветствовал он ее.

Женщина подняла голову и замерла от удивления.

— Что? Не узнала меня? — опросил неизвестный.

— Узнать-то узнала! Да только откуда ты появился в этих местах?

— А вот появился, и все тут! — улыбнулся юноша.

— А у нас уже слух прошел, будто злые недруги убили тебя... Слава богу, жив остался. Радуюсь за тебя...

— Долгих дней тебе за это! — поблагодарил юноша.

— Где же ты скитался, Коба, почему не показывался?

— Постой, все тебе расскажу... Только сперва скажи, что ты тут делаешь?

— Я здесь у Гирголы живу... Женщина больна у них в доме. Самого Гирголы нет, вот я и смотрю за ней.

— Смотришь или караулить приставлена? — тихо спросил Коба, пристально смотря на старуху.

Та поймала его взгляд, покраснела и опустила голову.

— Что ж молчишь?— продолжал Коба.— Девушку похитили, насильно обвенчали, держат под замком, а тебя приставили стеречь... Стыдно это, Дареджан, стыдно!..

— Нет, Коба, это не так!

— А как же?

— Я же сказала тебе, что только смотрю за больной!

— Пропади пропадом наше время! Прежде ни одна женщина не пошла бы на это. Тогда Гирголу изгнали бы все из теми, а теперь ты ему помогаешь! Где твоя честь?

— Не говори о чести, Коба! Не виновата я. Сперва думала, что Нуну и вправду провинилась, изменила мужу, семье. А теперь, когда поняла, что мучают ее, безвинную, одного только хочу — помочь ей.

Коба пристально смотрел на женщину, стараясь постигнуть, можно ли ей доверять.

— Бог ведает, правду ты говоришь или прикидываешься?

— Ох! — воскликнула женщина.— Никто еще не сорвал платка с моей головы, никто не отнял у меня совести! Зачем мне лгать?

— Кто знает?.. Времена изменились. Брат предает брата, сестра — сестру! Так ты правду сказала, что хочешь ей помочь?

— Богом тебе клянусь, да только как это сделать?

— Хорошо... Если ты говоришь правду,— проводи меня сейчас же к Нуну! — сказал Коба.

— Иди за мной! — сказала женщина и решительно двинулась к дому.

Был тот час вечера, когда солнце уже опустилось за вершины гор, а лунный серп не успел еще подняться и, налившись светом, озарить мир.

Нуну, томимая тоской и одиночеством, осторожно встала с постели и подошла к двери. Она опустилась у порога и грустно осмотрелась. Свежий воздух слегка кружил ей голову.

Перед нею высилась башня Аршской крепости, в которой она подверглась такому безжалостному насилию. Позади зеленели горы, по балкам которых кое-где опадали широкие потеки щебня и гальки — осыпи высоких скалистых вершин.

Взгляд ее задержался на одной из таких скал, которую ливни и ураганы разрушали, видимо, с особенной жестокостью; она была воя изъедена, выщерблена, насквозь пропитана сыростью и медленно, но непрестанно распадалась на валуны и мелкие камешки, сползавшие вниз, в ущелье. Долго глядела она на эту скалу.

— Так же и меня разъедает горе, и я распадаюсь так же! — тихо произнесла она.

И она все глядела на скалу, глядела так долго, что устали глаза. Тогда она перевела взгляд на родник, где стирала Дареджан. Как раз в эту минуту к старухе подошел какой-то мужчина и стал с нею разговаривать. Из-за расстояния Нуну не могла различить лица этого человека и потому не узнала его.

Давно уже Нуну не видала никого, кроме приставленной к ней женщины, и потому ей неудержимо захотелось узнать, кто бы мог быть неизвестный. Вдруг одна мысль молнией сверкнула в голове у Нуну, сердце ее бешено забилось, она вскочила на ноги, возглас радости готов был сорваться с губ. Но лицо ее тотчас же побледнело, она провела рукой по лбу, пошатнулась и снова опустилась на свое место.

— Разве могла бы я, несчастная, удостоиться такого счастья,— с тоской проговорила она.— Иаго попал в руки врагов; от них не спастись никому. Но кто бы это мог быть?.. Гиргола!..— воскликнула она с ужасом. Один только Гиргола мог так спокойно и открыто беседовать с Дареджан!.. Воспоминания, как раскаленные уголья, опалили сердце Нуну.

Ей вдруг представилось искаженное страстью, жестокое лицо деверя, так бесчеловечно втоптавшего ее в грязь, так грубо высмеявшего ее подлинную страсть... Сама природа гневалась на бесчинства, творимые людьми...

Гиргола навещал ее несколько раз, но обычно он появлялся днем, ненадолго заходил в пещеру, осведомлялся о здоровье невестки и тотчас же уходил, торопясь а свою службу. А теперь он пришел под вечер, видимо, собираясь остаться ночевать. Зачем? Неужели он думает, что раз навсегда сломил сердце Нуну и теперь может спокойно наслаждаться ее красотой? Нет, никому больше не удастся спасти ее от смерти, она найдет дорогу к гибели!..

Нуну вскочила и убежала в пещеру. Через потайную щель она выбралась на открытое место. Отсюда, не боясь быть увиденной, она могла следить за неизвестным и Дареджан.

Когда Коба и Дареджан двинулись к жилью, Нуну покинула свою засаду, обогнула горку, скрытую от глаз идущих, и поспешно вышла из ворот крепости. Очутившись на воле, она свернула с тропинки и пошла через Гергетскую гору в сторону Мкинварцвери. Безмерно утомившись, она вскоре свалилась, как подкошенная, и заснула.

Дареджан ввела Кобу в пещеру.

— Нуну! — тихо позвала она.

Никто не откликнулся.

— Нуну, где ты? — возвысила она голос, входя во вторую половину пещеры.

Но и там никого не было.

— Горе мне! Помогите! — закричала женщина, кинувшись обратно к Кобе, который с нетерпением ждал у входа.

— Что случилось?

— Нуну исчезла! — и Дареджан снова вбежала внутрь пещеры.

Коба вошел следом за нею. Они принялись искать Нуну, обшарили все углы.

— Да где же она, куда могла деться? — огорченно повторял Коба.

Дареджан предположила,— не покончила ли она с собой. Старуха плакала и причитала. Коба встревожился, так как Дареджан рассказала ему, что Нуну уже однажды покушалась на самоубийство.

Оба вышли во двор, исходили всю окрестность, долго звали Нуну, но она бесследно исчезла.

— Хоть бы ее труп найти!.. Не поглотила же ее земля?.. И внова бродили они по Аршской крепости, заглядывали за каждый валун. Но все было напрасно. Выбившись из сил, они сошлись на поляне перед пещерой.

— Что я скажу Иаго? — грустно говорил Коба.

Дареджан была в ужасе, боялась за свою жизнь, за свой двор и дом. Ей уже представлялось, как есаулы под командой Гирголы грабят, расхищают ее добро. Что ждет ее детей? Нищета, голод, скитания по чужим дворам... Они не смогут жениться, обзавестись семьями, весь род будет уничтожен безжалостным извергом Гирголой.

Если бы Нуну убежала к Иаго, хотя бы тот ее защитил. А теперь некому за нее заступиться. Она ни Иаго не сумела услужить, ни сберечь Нуну для Гирголы.

Иные полагают, что простой народ неспособен на глубокие рассуждения, доступные людям высших сословий, что его удел — только труд. Однако народная мудрость гласит: Сердце человека подобно морю,— чего только не способно оно совершить! Да, напрасно думают иные, что у простых крестьян нет разума!

— Что случилось, тому не поможешь! — прервал тягостное молчание Коба.— Она или ушла домой, или покончит с собой, где ей вздумается.

— Как же мне быть, горемычной?..— горестно запричитала Дареджан.— Вернется Гиргола, сживет меня со света.

— Он — твой кум, пощадит,— утешал ее Коба.— Да и народ не допустит, чтобы он с тобой жестоко расправился.

— Что может сделать народ?.. Гиргола — человек сильный, он на царской службе... А родство, кумовство?.. Да разве для Гирголы есть что-либо святое?

Коба махнул рукой. Оба молчали, каждый думал о своем. Перед Кобой была старая женщина, вся трепещущая, изнывающая от страха, ни в чем не повинная, незаслуженно обреченная на страдания. Быть может, разорение и гибель ожидают всю ее семью, и от чьей же руки? От руки равного ей человека, которому только его развращенный нрав обеспечил любовь и расположение господина начальника, тогда как он скорее заслуживал смерти.

И Коба в эту минуту страстно желал быть свободным человеком, быть даже родственником Дареджан, чтобы открыто выступить на ее защиту, примерно проучить негодяя Гирголу.

— Дареджан! — заговорил он снова,— вот что я тебе скажу. Укройся на время в доме своего отца. Оставайся там до тех пор, пока не получишь вестей о судьбе Гирголы.

— Да он и там не даст мне покоя, знаю я его! — плакала Дареджан.

— Не бойся, если буду жив...— Коба замолчал.

— На вас вся надежда, родные мои. А не то, завязала бы глаза, да и кинулась в воду.

Странно! При организованном управлении, когда начальники, диамбеги, судьи, приставы и всякие другие чиновники наводняли страну, как муравьи, и делали вид, что чинят правосудие, простая, ни в чем не повинная женщина умоляла человека, совершившего убийство, защитить ее от несправедливости!..

— Спускайся к своим и жди от меня вестей о Гирголе. А я пойду искать Нуну,— сказал Коба.

Они расстались. Женщина поспешила к себе в деревню, а он устремился в горы, куда, как он думал, должна была уйти Нуну, если она надумала бежать.

А Нуну тем временем миновала Аршские высоты и вышла на Гергетскую гору, на склоны которой в дни своей юности она так часто ходила по ягоды.

Утром она пошла к Медвежьей роще, надеясь до наступления темноты спуститься в свою деревню. Она вовремя достигла намеченного места и опустилась на траву около ручья у опушки леса, который так смягчает суровость окрестной природы. Кругом свисали огромные голые скалы и ледники.

Нуну, горько задумавшись, сидела у ручья, вытекавшего прямо из скалы. Вдруг до ее слуха донесся устрашающий рев. Она вскочила и застыла на месте. Огромный медведь, рыча, медленно шел из леса, он остановился, осмотрелся по сторонам, ступил еще несколько шагов вперед, снова остановился и в удивлении уставился на Нуну, которая вся дрожала от ужаса. Медведь поднял голову, понюхал воздух, как бы желая убедиться, что перед ним человек, а не призрак. Он раскрыл свою пасть. Низко пригнув голову, принялся с урчанием и ревом загребать землю когтями, как будто проверяя, хорошо ли они отточены.

Нуну некуда было бежать. Медведь заступил ей тропинку, ведущую прочь от ручья.

Не было никакой надежды на спасение. Медведь яростно зарычал, принялся еще свирепее загребать землю и наконец поднялся на задние лапы; со страшным ревом стал он приближаться к женщине. Она уже чувствовала на своем лице его горячее дыхание. Нуну вся сжалась в комочек, вплотную приникла к скале, почти перестала дышать. Медведь занес свою лапу... и вдруг грянул выстрел. Медведь взревел, отскочил в сторону, перекувырнулся и свалился прямо к ногам женщины. Чья-то рука всадила пулю прямо в глаз разъяренному зверю и убила его наповал.

Нуну повернула голову туда, откуда раздался выстрел. Поблизости от нее стоял юноша и, улыбаясь, спокойно чистил ружье.

— Можно ли женщине ходить одной? — ласково спросил он.

— Пусть славятся десница твоя! Если б не ты, не было бы меня теперь в живых! — сказала Нуну и вдруг замолкла, смотря на юношу широко раскрытыми глазами. Юноша, тоже оцепенев, с изумлением глядел на нее.

— Иаго! — медленно, еле слышно произнесла Нуну.

— Нуну! Жизнь моя! — воскликнул Наго и обнял почти потерявшую сознание женщину.

Иаго, так во-время очутившийся в этих местах, скрывался вместе с Кобой в Медвежьей роще, где оба друга нашли надежное убежище. Эта роща была удобна еще и тем, что неподалеку расположились пастухи, которые подкармливали изгнанников; к тому же она находилась поблизости от Аршской крепости и от селения Степанцминда,— легко было добывать сведения о Нуну и вообще разузнавать обо всем.

Когда Коба был в Аршской крепости, Иаго охотился. Он убил тура, отнес его к жилью и возвращался к ручейку смыть кровь и пыль с лица и рук. По пути он услышал рев медведя и пошел на него. Подкравшись совсем близко, он увидел, что медведь готовился напасть на какую-то женщину. Он не мог разглядеть лица женщины и потому действовал спокойно.

Но, узнав друг друга, влюбленные позабыли обо всем на свете, беззвучно приникли друг к другу, слились в одном долгом поцелуе. Говорить они не могли. Каждый трепет, каждый вздох значил для них больше, чем все ласковые слова всех языков мира.

Не скоро бы они очнулись, если бы Кобе не наскучило глядеть на их нескончаемые ласки. В поисках Нуну он набрел прямо на влюбленных и теперь терпеливо ждал, когда его заметят.

— Не довольно ли вам обниматься! — громко сказал он.— Надо и губам дать передышку!

Они смущенно розняли руки и разошлись. Коба приблизился к ним.

— Нуну, а ты, оказывается, дьявольски хитрая!.. Уморился вконец, тебя искавши, а ты вон куда пришла.

Он рассказал, как искал Нуну, в какую беду попала Дареджан.

— Подождала бы еще немножко, раньше времени убежала! — пошутил Коба, обращаясь к Нуну.

— Разве могла я думать, что ты придешь ко мне, дорогой Коба!

— Сердце, что ли, тебе подсказало, что сразу же Иаго встретила?

Нуну смущенно потупилась.

— Видно, сама судьба моя привела меня сюда...

Весело беседуя, Коба и Иаго сняли шкуру с медведя, потом повели Нуну к своему жилью. Вскоре в воздухе вкусно запахло турьими шашлыками.

Они пообедали. Вдоволь наговорившись, стали обдумывать побег в Чечню.

— Двинемся нынче же ночью, а то узнают о бегстве Нуну и усилят караулы на дорогах, — предложил Иаго.

— Куда мы двинемся нынче ночью, ведь все пути перерезаны! — сказал Коба.

— Поднимемся по леднику к Самебе, а оттуда выйдем на Джариах.

— На Самебе тоже ненадежно...

— Как же быть?

— Лучше подождем дня два, узнаем, кто стоит в карауле под Хде. Если наши,— сами нам помогут, а если чужие,— все равно пройдем, им не угнаться за нами в горах, никто лучше нас не знает наших дорог...

— Да, задерживаться нам не к чему, а так — тебе лучше знать.

— Не будь с нами женщины, я бы знал, куда итти. А с нею как же быть иначе?

— Достаньте мне оружие, и я вместе с вами умру, а врагу не дамся! — воскликнула Нуну.

Глаза ее засверкали, румянец вспыхнул на похудевшем и побледневшем лице. Глядя на дышавшее беспредельной отвагой лицо этой женщины, думалось, что для нее не существует никаких препятствий, что она способна выдержать все испытания.

Порассудив и пораздумав, они решили сегодня же ночью итти на Хде, там переждать, пока удастся выяснить, из кого состоит караул, и, уже сговорившись с ним, двинуться дальше.

Они дождались заката солнца и тронулись в путь, когда на вершине Мкинварцвери зажглась золотая корона.

Однако они не захотели воспользоваться всем известной дорогой вверх по ущелью реки Хде и потому пошли напрямик вдоль скалистых откосов горы Куро, по одной из тех тропинок, которые протаптываются турами, сбегающими на водопой к соленым источникам. Тропинка эта была узка и опасна. Она то извилисто жалась к голому каменистому склону, то шла по выступам и обломкам скал над глубокой, в несколько саженей, пропастью, через которую приходилось перепрыгивать. Дно таких расселин обычно усеяно острыми, зазубренными каменными плитами и щебнем, постоянно осыпающимся со скалистых гор. Но угрожавшие на каждом шагу опасности страшили путников меньше, чем встреча с человеком.

С Медвежьей горы они стали спускаться вдоль маленькой речки Чхери, своенравно-изменчивой и быстрой. За день она несколько раз меняет свою окраску: то смолисто-черная, то соломенно-желтая, то красноватая или совершенно чистая, сине-прозрачная, бежит она и пенится с шумным и веселым рокотом.

Подошли к Тереку, прошли мост — брус, перекинутый через поток. Горцы вскачь пускают по нему коня. Дальше двинулись вдоль Терека на Куро и стали подниматься к Зеда-Ниши, куда по праздникам стекаются жители со всего Хеви. Сюда ведут бесчисленные тропинки. Человеку непривычному они показались бы трудными, но горцы легко ходят по ним. Начали подниматься в гору и к рассвету подошли к подножию голых зубцов горы Куро. Здесь устроили привал под огромным четырехугольным, как сундук — кидобани, камнем, обрушившимся или сползшим с вершины на самую середину зеленой поляны, где он могуче высился, давая защиту и убежище прохожим от непрестанно катящихся сверху обломков скал.

Весь день провели они под защитой этого камня, так как днем не решались двигаться дальше. Из своего безопасного убежища путники видели, как непрерывно разрушаются скалы. Изъеденные ветром и непогодой, они с грохотом низвергались, и камни, подпрыгивая, наскакивали друг на друга, высекали молнии огня, неслись вниз, в ущелье Куро, и там возводили новые нагромождения. А в одном месте медленно полз сверху мягкий, черный песок, весь пропитанный водой и сыростью. Он заносил, как бы пронизывал скатившиеся обломки и скреплял, цементировал естественно возникшую стену, позади которой накапливалась вода. Зубцы вершин Куро расслаивались на мягкие, черные, плоские плиты, и плиты эти, оползая влажным песком, причудливо бороздили всю местность. Немного пониже сочились прозрачно-чистые родники, до того студеные, что воду из них можно было пить только маленькими глотками.

Наши путники с нетерпением ожидали вечера, а между тем солнце еще только поравнялось с тем склоном, на котором они приютились, и стало припекать так сильно, что местами зной заклубился маревом, песок и щебень задвигались, и вдруг оглушительный треск широко отдался в горах: из скалы с шумным клокотанием вырвалась вода и с невообразимой быстротой ринулась вниз в ущелье.

Вода неслась с такой неудержимой силой, что ни камни, ни скалы не могли преградить ее бега. Огромные валуны, щебень и песок сплошным месивом устремились вниз, прямо на стену, давно уже образовавшуюся из песчаных и каменистых наносов. Эта затвердевшая стена продержалась с минуту, потом, опрокинутая вновь и вновь прибывающей силой, с оглушительным ревом обрушилась в поток, сталкивая и дробя камни, и все это вторгалось в Терек, вскидывало его на свой хребет. Терек бился с яростным потоком обвала, бешено наскакивал, перехлестывая через него. Неповторимое зрелище: низвергнувшиеся оползни Куро, пробираясь под волнами, устремлялись к западу, а Терек, перекатываясь через них, весь в пене, грозно катился к северу.

Невозможно описать достойно эту величественную картину! Надо видеть собственными глазами, как бьются две столкнувшиеся силы, как они пенятся, хрипят, шумно взлетают и дробятся в воздухе на тысячи вихрей на многосаженной высоте. И сила, и слезы, и стоны, и угрозы, и рев — все это перемешивается между собой, и у вас начинает сильнее биться сердце и хочется броситься самому в эту необыкновенную битву.

Уже давно зашло солнце и луна облила нежным светом вершины гор. Но неугомонные, упрямые Куро и Терек все еще боролись друг с другом, не помышляя об отдыхе, словно этим двум силам невозможно было жить в мирном соседстве.

Наши друзья двинулись в путь, поднялись на самую вершину Куро, откуда в последний раз взглянули на свою родину, в последний раз прислушались к шуму своей реки, как бы, призывающей их: «Боритесь, неутомимо боритесь за правду и честь!»

Еще один шаг, и гребень горы остался за спиной: отсюда уже не видно Хеви, остается пройти только ущелье Хде, перевалить вершину Гвиргала и... другие люди, другая страна!

Тяжесть налегла на сердце, сковала уста. Каждый ушел в свои горькие мысли.

Они вступили в лес Хде, где собирались устроить привал. Они были по-прежнему молчаливы; расположились, развели костер, зажарили шашлыки. После ужина Нуну закуталась в бурку и легла. Коба и Иаго, сидя у огня, закурили трубки.

— Завтра на рассвете я подымусь к пастухам на вершину Гвиргала, узнаю от них, кто стоит в карауле,— заговорил Коба.

— Скорей всего хевсуры, кому же еще быть? — отозвался Иаго.

— Это было бы совсем хорошо. Они нас не задержат.

— Ты только постарайся поскорее все разузнать.

— Конечно, постараюсь. Гиргола хитер, если прослышит, что мы сюда подались, все пути нам закроет. Надо торопиться.

— То-то и есть, что надо!

Вдруг за горой раздался выстрел, ему ответило несколько выстрелов с другой стороны. На поляне появились люди. При лунном свете можно было наблюдать завязавшуюся стычку.

Товарищи вскочили и стали настороженно следить за происходящим. То там, то здесь вспыхивал огонек, похожий на пламя свечи, и за ним следовал гул выстрела. Чью жизнь похищал этот звук, в чей дом вносил он слезы и стоны?

Перестрелка длилась недолго. Несколько человек отступило к лесу и вскоре скрылось в нем. Остальные кинулись было их преследовать, но тотчас же остановились: преследование в лесу ночью — слишком трудное и опасное дело.

— Это скорее всего джариахские кистины из Арции, что за Гвиргалой,— сказал Коба.

— На пастухов, что ли, набег делали? — предположил Иаго.

— Должно быть...

— Скоро же они показали спины!

— Не захотели даром жизнью рисковать. Они собирались угнать овец. А раз уже пастухи проведали,— ничего им не удастся.

— Давай пристанем к ним,— предложил Иаго.

— Давай! — согласился Коба.

— Пойду, разыщу их!

— Зачем тебе? Разве я не могу пойти? — перебил его Коба.

— А я что же? И со мной ничего плохого не случится. Пойду! — поднялся Иаго.

— Нет, ты оставайся тут, за Нуну присмотри!

— Ну, ладно. Только будь осторожен, Коба, сразу не подходи.

— Не беспокойся, знаю.

— Побратайся с ними. Скажи, что мы абреки, к ним в гости идем.

— Хорошо.

— Ну, с богом, не стоит медлить!

Коба взял ружье, перекрестился и пустился в путь. Вскоре он скрылся в лесу.

Иаго проводил его взглядом, постоял в глубокой задумчивости, потом повернулся к Нуну. Она крепко спала, утомившись от долгой дороги. Мохевец подошел к ней, остановился поодаль и стал смотреть на нее с любовью. Выбившиеся из-под платка мягкие пряди волос в беспорядке рассыпались по ее милому лицу, щедро залитому лунным светом. Они чуть заметно шевелились от легкого, свободного дыхания и нежно щекотали, ласкали ее. Она не могла проснуться от этого, но слабая улыбка блуждала по ее лицу. Или, быть может, после долгих испытаний она и во сне чувствовала близость любимого и улыбалась своему счастью. Вот губы ее раскрылись, дрогнули и произнесли имя Иаго, так сладко, с таким страстным волнением позвали его, что он не выдержал и, опустившись на колени перед Нуну, стал осторожно, тихо ее целовать. От прикосновения горячих губ Нуну слегка вздрогнула, лениво, утомленно потянулась, и руки ее обвились вокруг шеи Иаго.

Он весь затрепетал от этой властно пьянящей близости.

Сладкое забвение захлестнуло их с неудержимой силой, и они погрузились в него, не в силах сопротивляться. Сердца их трепетно бились, разум молчал, и ласки их могли бы длиться целый век, но и того им было бы мало. Они целовали друг друга и пьянели от любви. Они прерывали ласки только для того, чтобы посмотреть друг другу в глаза, извлечь из них новые силы, новую неутомимую страсть и снова слить уста в поцелуе.

Такова юность, такова чистая, беспорочная любовь! Боже! Какое блаженство испытывали они в эти минуты!..

Между тем Коба добрался до того места, где, как он думал, укрывались те, кого он искал. Это была небольшая лужайка, окруженная непроходимым лесом. Здесь можно было расположиться свободно, не боясь преследования.

Коба подошел к самому краю лужайки и осторожно раздвинул ветки деревьев.

Посредине лужайки был разведен маленький костер,— сильный огонь и высокое пламя могли бы привлечь внимание преследователей,— вокруг которого сидели мужчины, человек десять, и чистили ружья в ожидании ужина. На нескольких вертелах жарились с шипением турьи шашлыки.

Коба тотчас же убедился, что люди эти — джариахцы, и среди них он признал одного своего знакомого, известного мастера по изготовлению топориков, человека, силе и смелости которого все дивились в горах.

Наделенный от природы умом и отвагой, он был необыкновенно ловок и смел. Не раз наводил он страх на казаков, не раз угонял их стада и табуны.

Но что ему понадобилось в Хеви, где у него было так много друзей и где во многих домах его встречали хлебом-солью? Неужели он пришел сюда за добычей, позабыв обычаи гор, так свято хранимые всеми? Нет, Парчо — горец, он слишком доблестен, чтобы нарушить эти обычаи! Как видно, не ради добычи явился он сюда!

Коба еще был погружен в свои размышления, когда Парчо вдруг вскочил с места, схватился за ружье.

— Кто здесь? — крикнул он.

— Гость! — ответил Коба и смело вышел на поляну.

— Гость от бога, зачем же ты прячешься? — сказал Парчо, пытливо осматривая его с головы до ног. — Но если ты лжешь, ей-богу, дорого за это поплатишься!

— Ложь не пристала мохевцу! — гордо вскинул голову Коба.— У людей моей страны не раздвоены ни сердце, ни язык.

— Да благословит тебя бог за такие слова! — воскликнул Парчо.— Будь нашим гостем!

Остальные тоже поднялись навстречу Кобе, в знак почтения приняли от него ружье, поздоровались, подвели к стоянке.

Парчо узнал Кобу, начались расспросы друг о друге, о домашних, о стадах, потом все уселись за еду.

Кобе и Парчо подали отдельно, а остальные уселись в кружок.

Разговор продолжался, но вежливость не позволяла Парчо расспрашивать гостя, зачем пришел он сюда, а Коба, по обычаю этих мест, не торопился сам приступить к рассказу, дожидаясь, когда его спросит старший.

Отужинав за общим столом, что так тесно связывает людей гор, закурили трубки, и тогда Парчо задал первым вопрос:

— Гость, ты — пастух и не покинул бы своего стада зря... Так говори, если хочешь говорить, рассказывай, наш слух обращен к тебе!

— Я убил человека, от кровной мести ушел, я нуждаюсь в вашем гостеприимстве.

— Не грех убить человека, если он недруг твой, но нужно ответ за это держать. Ты один?

— Нет.

— А кто с тобой?

— Мой побратим и его жена.

— Идите к нам...— пораздумав, сказал Парчо.— Гость от бога, и хозяин не может закрыть перед ним двери дома своего. Отныне мой дом будет вашим домом.

— Хлебосольство ваше всем известно.

— Гость от бога, и хлеб тоже от бога.

Тогда Коба рассказал о себе и об Иаго, рассказал о насильственном венчании Нуну, о нападении на тюрьму и о побеге Иаго. Парчо и его товарищи слушали, затаив дыхание, эту повесть о беззаветной отваге.

Когда рассказ был окончен, Парчо вынул пулю из газыря и протянул ее Кобе.

— Дай и ты мне свою пулю, хочу побрататься с тобой!— сказал он.

Коба протянул ему свою пулю, и они трижды обняли и поцеловали друг друга. С этой минуты они стали кровными братьями, и все горячо их поздравляли.

А Нуну и Иаго все еще продолжали дарить друг другу нескончаемые ласки, все еще журчали тихие любовные слова. И вдруг, когда Иаго привлек к себе лицо Нуну, чтобы еще раз запечатлеть поцелуй на ее губах, где-то совсем близко послышался шум, и несколько человек во главе с Гирголой выбежало из леса с шашками наголо.

Иаго вскочил на ноги и первым же выстрелом уложил, на месте одного из нападавших, а потом выхватил кинжал и вступил в жестокую неравную борьбу. Человек тридцать кружилось вокруг одного, как стая собак.

Многие из шайки Гирголы были ранены. У самого Иаго кровь лилась ручьями из ран. Но ни одна его рана не была настолько тяжела, чтобы помешать ему продолжать борьбу, многочисленность врага как бы хранила его: каждый тянулся вперед, чтобы ударить его, и все мешали друг другу, а мохевец отбивался от них, как лев. Но теряя кровь, он терял и силы.

У него темнело в глазах, он не мог больше держаться на ногах. Но вдруг раздался залп, и семь человек из отряда Гирголы свалились на землю. Остальные, до смерти перепуганные, спаслись в лесную чащу.

Это были Коба, Парчо и его друзья. Услышав выстрел Иаго, они бросились на помощь пока еще не знакомому другу. Они подхватили на руки раненого Иаго и укрылись в безопасное убежище. Только Нуну нигде не было видно. Думая, что Иаго окружен его людьми и ему живым не уйти, Гиргола подхватил Нуну и с несколькими своими надежными товарищам поспешил увезти ее отсюда.

Теперь мы снова немного отступим от нашего повествования, чтобы рассказать читателю, каким образом появился в этих местах Гиргола со своими казаками.

Диамбег отдыхал на станции Степанцминда, валяясь на тахте. Он еще не успел заснуть, и Гиргола подробно рассказывал ему о том, что он предпринял для задержки Иаго и других ненадежных людей, против которых придется принять меры. Вдруг дверь осторожно приоткрылась, в комнату проскользнул какой-то человек и вытянулся в струнку.

— Это кто? — спросил диамбег.

— Туга явился к вам, ваша милость! — ответил Гиргола.— Что нового? — спросил он вошедшего.

— Я напал на след Иаго,— ответил тот.

— Где он? — спросили в один голос диамбег и Гиргола.

— Я охотился на горе Куро, там его видел.

— Он был один?

— Нет, с ним Коба и еще какая-то молодая женщина.

— Женщина? — встревожился Гиргола.

— Да, женщина.

— Кто же это может быть? — раздумчиво проговорил диамбег.

— Не могу знать! — взволнованно ответил Гиргола.

— Ты не узнал ее?

— Как же, узнал, ваша милость! Это была невестка Гирголы.

Гиргола задрожал и побледнел. Он быстро встал и направился к выходу.

— Ты куда? — спросил диамбег.

— Я погибну или поймаю ее, ваша, милость!

— Бери с собой людей.

— Прикажите лучше взять казаков.

— А почему не здешних людей?

— Они будут заодно с Иаго. Наш народ — собачий народ.

— Тогда бери казаков да торопись, постарайся взять его живым.

— Слушаюсь! — ответил Гиргола и вышел.

Про себя же он решил убить Иаго, — так верней и легче, враг будет уничтожен сразу.

Он собрал казаков, взял с собой доносчика и направился к лесу Хде, чтобы перехватить беглецов. Он выследил собственными глазами Иаго, Кобу и Нуну, а потом приказал Tyгe следить за ними. Когда преследуемые сделали привал, он застиг их на месте.

Уверенный, что казаки добьют Иаго, он забрал с собой Нуну и бежал.

— Не сумела ценить почет и ласку, а теперь увидишь, каково тебе будет! — сказал он Нуну и стегнул ее плетью.

— Собака, собака! — простонала Нуну.— Все равно ничего не добьешься.

— До смерти тебя не забью, но и жизни не дам! — и Гиргола снова ударил ее плетью.

Обтянутое платье лопнуло под ударом, и кровь хлынула из раны. Нуну подставила горсть и плеснула кровью в лицо Гирголе.

— Безбожник, пей мою кровь!..

Гиргола кинулся на нее с кинжалом, но догнавшие их казаки вырвали женщину из его рук.

И Гиргола узнал, что какие-то люди выскочили из леса на помощь Иаго и вырвали его, раненого, из рук казаков. Он рвал на себе волосы от отчаяния, но было уже поздно.

Стольких трудов стоило ему напасть на след Иаго, и вот он упустил его! Но неужели он ранен не смертельно, когда на него напали тридцать казаков?

Его уверили, что Иаго изрублен, как котлета, и никак не может выжить.

Вечером они прибыли в селение Степанцминда и доложили диамбегу, что у Иаго было гораздо больше людей, чем они рассчитывали, что они их перебили, хотя несколько казаков пало жертвой этого побоища, и что женщину, похищенную Иаго, им удалось отбить.

Диамбег составил бумагу, в которой отметил также и свои заслуги, как мудрого распорядителя, и направил ее начальнику. Тот присоединил свое имя к этому донесению и отослал губернатору. Губернатор, со своей стороны, дал блестящий отзыв о своих подданных, отметив беззаветную храбрость, проявленную ими в этом деле, и переслал все бумаги высшему начальству, которое сочло возможным наградить всех участников.

Что могла значить смерть нескольких казаков, когда были уничтожены такие бандиты, как Иаго, Коба и их единомышленники? Казаков заменят другие; казаки,— в них нет недостатка на станциях.

Гиргола забрал к себе Нуну, как члена семьи, и отвез ее в свой дом, где никто не жил с тех пор, как они переселились в Аршскую крепость. Он втолкнул ее в темную комнату и запер на ключ.

— Валяйся здесь, как собака, до моего возвращения. Он собрал соседей, пристававших к нему с расспросами.

— Что вам рассказать? Перебили всех, как собак, и бросили в пропасть.

— Несчастный Иаго! — жалел народ.— Не прискорбно ли, что ты так бесславно погиб?

Несколько юношей тут же порешили пойти тайком в горы и предать земле трупы погибших Иаго и его друзей.

А Гиргола вернулся к торжествующему диамбегу, который просто не знал, как и благодарить верного слугу за примерную службу своему царю. Он отпустил его пораньше, чтобы дать ему отдохнуть после тяжких трудов.

— Ступай домой, отдохни, верный мой Гиргола. Завтра спустишься ко мне... И не я буду, если сабли твоей темляком не украшу.

— Да не лишит меня господь милости вашей! — низко кланяясь, ответил Гиргола и вышел за дверь.

 

Коба и его товарищи спустились к подножию горы и там, в неглубокой теснине, защищенной с одного края голой скалой, а с другого — грудой камней, они развели костер, омыли раны Иаго, посыпали их порошком из целебной травы с солью, перевязали раненого и уложили его на бурку. Коба дежурил при нем, остальные завернулись в свои шерстяные одежды и прилегли отдохнуть. Спустилась тишина, нарушаемая лишь отдаленным, как бы убаюкивающим рокотом реки.

На рассвете снова развели потухший за ночь костер, отогрелись,— утро было прохладное,— закурили трубки, и только тогда Парчо заговорил со своими:

— Эти мохевцы доверились нам, мы должны вывести их отсюда в безопасное место.

— Да, конечно, так следует сделать! — согласились остальные.

Тогда Парчо подозвал к себе Кобу, а юноша-горец сел у изголовья Иаго.

— Погрейся у огня! — теснясь, предлагали ему хозяева.

— Не беспокойтесь, я не озяб! — ответил Коба, опускаясь рядом с Парчо.

— Коба, пора вам отсюда уходить,— заговорил Парчо.

— Конечно, пора, да как быть с раненым? — грустно отозвался Коба.

— Надо и его взять с собой.

— Мы его понесем. Только придется нести его через Гвиргалу, а там стоят ваши караулы. Пропустят ли они нас? — сомневался Парчо.

— Конечно, пропустят! Не все же у нас неверные!

— Кто вас знает, Гиргола — тоже из ваших!

— Да, он из наших! — горько и злобно сказал Коба, — но не все такие.

— Чего нужно вашим, почему они своих же предают? — горько сетовал Парчо.

— Испортились нравы!.. Все, кто посильней, действуют против нас, что же мы-то можем сделать?

— Ну, оставим это! — помолчав, сказал Парчо.— Не сумеешь ли ты договориться с вашим караулом, чтобы нас пропустили!

— Отчего же, пойду!

— А вдруг они тебя задержат? Будь осторожен!

— Нет, не задержат! — гордо вскинул голову мохевец.

— Если сомневаешься, лучше переждем, пока поправится Иаго,— не унимался Парчо. — Мы и тут защититься сумеем!

— Нет, нет! Я сейчас же схожу и вернусь!

Коба загнул полы чохи и почти бегом устремился к вершине Гвиргалы.

Ему так сильно хотелось убедить Парчо в единодушии своих соплеменников, что он напрямик направился к месту, где стоял караул. Стражники сверху глядели на приближающегося юношу и гадали, кто бы это мог быть.

Когда он подошел ближе, все узнали его и удивились, что он так смело идет к караулу, когда голова его так дорого оценена властями, что жадный человек мог бы польститься на мзду. Беспечная отвага этого юноши внушала им невольное к нему сочувствие.

— Добрый путь, Коба, добрый путь тебе! — приветствовали его караульные.

— Мир вам, мир! — ответил юноша.

— Куда путь держишь? Что скажешь нам? — нетерпеливо расспрашивали его мохевцы, зная, что судьба его тесно связана с судьбою Иаго.

Коба удовлетворил их любопытство, рассказал, зачем он к ним пришел, сказал также, что теперь он предался им в руки; если совесть им позволит, они могут не пропустить его и его друзей.

Ни один мохевец из караула не посягнул на свободу Кобы. Некоторое время все они молчали, а потом воскликнули все как один:

— Отчего же нет, отчего? Вот тебе дорога свободная, иди себе с богом...

— Дай вам бог долгой жизни!.. Слава богу, что пока еще брат не отрекся от брата!

— Не мешкай, Коба! Мало ли что может случиться... Надо вам пройти поскорей! А ты не бойся, мы тебя не предадим!

— В долгу не останусь! — сказал Коба и, попрощавшись с караульными, быстро пошел обратно.

Коба сообщил своим товарищам ответ караульных. Тотчас же они уложили Иаго на шерстяное одеяло и двинулись в путь. Им навстречу вышли караульные-мохевцы и помогли нести Иаго в гору до своего поста. Здесь передохнули, поели и распрощались: путники пошли дальше, а караульные остались на посту, чтобы через несколько дней спуститься к себе домой, где их ожидали всяческие неприятности от диамбега, Гирголы и подобных им людей.

Вечером, часу в девятом, Гиргола подошел к своему дому. Он отомкнул замок и, чиркнув спичку, вошел в помещение. Зажег стеариновую свечку, потом вывел из клети связанную по рукам Нуну. Вот уже три дня он держал ее взаперти, не давал ей ни есть, ни пить и всячески над ней издевался. Она вся высохла и побледнела. Он подвел ее к столбу, подпиравшему кровлю, и привязал к нему.

— Стой тут, собака, может, подохнешь скорее! — злобно сказал он ей.

Она даже не взглянула на него, чтобы не видеть ненавистного лица.

Гиргола сел в сторонке и закурил. Вдруг кто-то постучался в дверь.

— Кто там? — спросил Гиргола.

— Это я, Джгуна!

Гиргола отпер дверь. Вошел человек с кувшином и корзиной, прикрытой салфеткой.

Они уселись перед Нуну, достали из корзины пищу и принялись за еду. Жирная баранина, зажаренные в масле куры, яичница,— все это вкусно пахло и раздражало голодную Нуну. Нутро пылало, в глазах темнело, горло распухло от жажды.

— Уф, уф, уф! Какое жирное мясо! — поминутно приговаривал Гиргола.

— И вправду, вкусно! — причмокивая, подтверждал Джгуна.

Невыносимо страдая, Нуну все же заставляла себя отворачиваться от них. Но глаза ее невольно тянулись к пище. Проглотив несколько стаканов вина, Гиргола взял в руки кусок мяса и подошел к Нуну.

— Посмотри, какой жирный кусок! — сказал он и поднес мясо к ее губам.

Нуну не выдержала и с трудом приоткрыла сомкнутый рот.

Тогда Гиргола сам съел мясо и, расхохотавшись, вернулся на свое место.

— Бесчеловечные! — еле слышно прошептала Нуну и упала на землю. — Воды! — просила она.

— Постой-ка, Гиргола, дадим ей глоток воды, как бы она не умерла! — сказал Джгуна.

— Не умрет... А впрочем, дай, если хочешь...

Джгуна подошел к Нуну с водой, поднес ей к губам кувшин, но ей свело челюсти, и она не могла сделать ни одного глотка, хотя и была в сознании. Тогда Джгуна концом кинжала разомкнул ей зубы и влил в рот несколько капель. Она ожила от первой же капли и жадно приникла к сосуду, с каждым глотком чувствуя прилив сил.

— Довольно, хватит с нее! — крикнул Гиргола.

— Еще немножко, бога ради! — И Нуну потянулась губами за кувшином.

Джгуна наклонился над ней и шепнул: «Потерпи еще немного!» — потом резко отнял кувшин и сердито сказал:

— Хватит тебе!

Нуну, поняв намек Джгуны, покорно приникла к столбу. Гиргола и Джгуна продолжали пировать.

— Знаешь что, Гиргола,— сказал вдруг Джгуна.— Дадим-ка ей немножко мяса, а то еще умрет!..

— Какое там ей мясо? — сердито отозвался Гиргола.

— Нельзя допустить, чтобы она умерла. Ведь ты же хочешь подольше ее мучить?

— Да, я хочу ее мучить, она сама так меня измучила, эта чертова дочь! — заскрежетал зубами Гиргола.

— Так дать ей, что ли, мяса?

— Как знаешь!

Джгуна не стал спрашивать вторично. Он поднес пищу бедной женщине. Он накормил ее, а когда она немного подкрепилась, осторожно перерезал веревку у нее за спиной и шепнул:

— Буду ждать тебя за дверью. Выйди осторожно, когда заснет Гиргола.

Потом он вернулся к Гирголе, который настолько опьянел, что стал дремать.

— Ты что, спать, что ли, задумал? — весело воскликнул он и запел: «Налей полней, не томи меня».

— А?! Нет! Дай, налей еще! — и Гиргола протянул ему свой рог.

Джгуна наполнил рог. Гиргола поднес его к губам, но не смог опорожнить и отшвырнул в сторону.

— Нет, не могу больше! — пробормотал он заплетающимся языком.— Спать хочу, ступай теперь домой.

Джгуна простился с ним и ушел. Гиргола с трудом накинул засов на дверь и, опираясь на стену, повернулся к Нуну.

— Как я быстро напился!.. Что это со мной?.. Ну вот, Нуну, теперь ты моя... Подойди, поцелуй меня... Не хочешь?.. Тогда я сам тебя поцелую.

И он, шатаясь, подошел к Нуну, которая глядела на него с омерзением. Она ловко увернулась от него, и он со всего размаху ударился лбом о столб с такой силой, что свалился на месте и, что-то пробормотав, тотчас же захрапел.

Нуну дрожащими руками подняла засов и выскочила вон.

— Заснул? — спросил Джгуна, который ждал ее за углом.

— Да! — шепнула женщина.

— Иди за мной, тебя ждет твоя крестная мать.

Нуну спокойно пошла за Джгуной, зная, что его жена сумеет надежно спрятать ее от Гирголы. А может быть, Гиргола и сам оставит ее в покое. Во всяком случае она будет на свободе.

Они подошли к небольшому дому, где их встретила с распростертыми объятиями крестная Нуну.

Родственники всячески успокаивали Нуну и уверяли, что Иаго только ранен и, разумеется, снова ее разыщет, хотя сами они верили этому с трудом.

Утром Гиргола обнаружил, что Нуну снова ускользнула из его рук. Он поднял тревогу, сообщил об этом диамбегу, перевернул в деревне все вверх дном, но никаких следов не нашел, никто не видел Нуну. И все решили, что она утопилась в реке.

А Нуну жила в тишине и покое, и не было у нее теперь иных забот, кроме тревожных размышлений об Иаго, от которого пока еще не было никаких вестей.

 

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

В деревне Арциа семья Парчо приняла Иаго и его побратима Кобу, как родных сыновей. Все старались исполнять каждое их желание.

Лекарь, пользовавший Иаго, надеялся в несколько дней поднять его на ноги. Иаго с нетерпением ждал выздоровления, чтобы жестоко отомстить Гирголе за все свои беды. Столько злодеяний было на совести у Гирголы, что не только горец, для которого священны слова: «Лучше умереть со славой, чем жить в позоре», но и человек самого мирного нрава мог бы проникнуться жаждой мести.

Коба ни на минуту не отходил от Иаго. Друзья часто беседовали о своей беспокойной жизни, вспоминали Хеви и мечтали о возвращении в родные края.

Вечера обычно заканчивались щемящими звуками пандури. Коба играл на нем с большим искусством, напевая вполголоса песни о мужестве.

Велика сила этих звуков; они как будто тревожат, но в то же время успокаивают, смягчают недуги и навевают на душу целительный сон. Кто не испытывал, будучи больным, благодетельной сладости этих звуков, пронизывающих все существо человека?

Время шло. Иаго стал поправляться, мог уже сам выходить на балкон, хотя все еще был очень слаб.

— Иаго,— сказал ему однажды Коба,— мне хочется пойти на охоту в горы.

— Тебе, верно, наскучило сидеть со мною! — печально отозвался Иаго.

— Что ты! Нет, я думаю там встретить кого-нибудь из наших охотников, про своих разузнать!

— Как хочешь! — Иаго отвел глаза, чтобы не выдать своего волнения. — Конечно, иди!

Воспоминание о Нуну обожгло ему щеки. Ему давно уже хотелось попросить Кобу сходить за вестями.

— Не будешь скучать тут один без меня? Ведь тебе теперь лучше!

— Нет, нет, что ты! — Иаго не на шутку испугался, как бы Коба не передумал.— Ступай, может, и вправду встретишь кого-нибудь.

Коба собрался, попрощался со всеми и отправился в Хде не столько ради охоты, сколько ради того, чтобы узнать что-нибудь про Нуну.

Последние лучи золотились на гребнях гор, когда он дошел до Хдейского водопада. Вода, молочно пенясь, падала с огромной высоты, ревела, рассыпалась брызгами, многоцветно отражавшими солнце.

Ниже раскинулось изумрудное кольцо леса, позади него с остроконечной скалы непрерывно стекал мелкий черный гравий, а по ту сторону высилась небольшая гора, на которой приветливо зеленела круглая поляна, сплошь усеянная пестрыми ароматными цветами. В траве пряталось множество вкусных и крупных ягод. А за лесом вздымались крутые, голые скалы с изломанными зубчатыми вершинами, терявшимися в небе.

Коба стоял над Хдейским ущельем и любовался раскинувшейся перед ним родной природой, где нежные краски так гармонически сочетались с природной суровостью местности.

Давно уже не видел он этой красоты, такой родной и привычной для его глаз, такой сладостной для его сердца!

По ту сторону обрыва, на самой верхушке скалы, появился тур. Гордо закинув огромные рога, он выступил вперед, почти повис над скалой и подставил разгоряченный лоб дуновению вечернего ветерка. Он стоял горделиво, бесстрашно, чувствуя, что находится в собственных своих владениях. Он казался сам высеченным из камня и сливался со скалой; его позолоченные солнцем рога четко вычерчивались на синеве неба. Коба боялся пошевельнуться, чтобы не вспугнуть прекрасного зверя и не нарушить его блаженного покоя.

Вдруг послышалось фырканье, подобное отдаленному свисту, и тур резко повернул голову на свист. Оглянулся и Коба. Второй тур, такой же могучий и свободный в движениях, шагал по гребню скалы, медленно направляясь к первому. Он покачивал головой и как бы угрожал противнику, уверенный в своем превосходстве. Следом за ним появилось несколько косуль. Они остановились и стали глядеть на соперников, которые, видимо, хотели показать свое мужество перед нежными созданиями — самками. Гордый тур, стоявший на скале, повернулся в сторону идущих, фыркнул, потом, так же медленно выступая и покачивая головой, двинулся им навстречу. На расстоянии нескольких шагов противники остановились, обменялись грозными взглядами, принялись бить копытами о землю, словно подавая знак к битве, потом понеслись друг к другу навстречу и столкнулись рогами. Они напирали один на другого с такой силой, что мускулы их готовы были лопнуть от напряжения. Ни один не мог одолеть другого, не мог заставить отступить ни на шаг.

Наконец они разошлись. Один из них в несколько прыжков приблизился к самому обрыву, повернулся, напряг ноги, укрепился и закинул голову; другой тур стал повыше, поднялся на задние ноги и, изо всех сил устремившись вперед, налетел рогами на рога стоящего над пропастью тура. Потом они поменялись местами, и схватка повторилась. Каждое их столкновение, каждый удар рогами отдавались в горах, как ружейные выстрелы. Не дай бог, если бы отражающий удары тур изменил нападающему, увернулся бы от удара, тогда ничто не могло бы спасти последнего: он со всего разбега рухнул бы в пропасть. Но, полагаясь на верность соперника, каждый шел смело, свободно, стараясь только нанести удар как можно сильнее.

Косули с лукавой игривостью прыгали вокруг, словно поощряя борющихся и любуясь ими.

Коба с увлечением следил за поединком и горько завидовал нравам и повадкам благородных зверей, выходивших один на один померяться силой.

И вдруг, когда один из туров укрепился над обрывом, а другой сверху ринулся на него, грянул выстрел и свалил принимающего удар. Нападающий не смог удержаться, и оба обрушились в пропасть. Неизвестный, прервавший поединок, поднялся из засады и, сорвав с головы шапку, побежал к скале, откуда свалились звери.

Коба с неприязнью посмотрел на охотника, так безжалостно оборвавшего жизнь двух прекрасных зверей, не дав ни одному из них насладиться радостью победы.

По обычаю гор, охотникам, если они встречаются таким образом, надлежит делить добычу пополам.

Коба поспешил к тому месту, куда спустился охотник. Издалека крикнул ему приветствие, принятое между охотниками в горах:

— Впредь еще большей удачи тебе!

Тот оглянулся, поблагодарил, и вдруг радость вспыхнула в глазах у обоих.

— Джгуна, да это ты?! Откуда?

Коба подбежал к нему.

— Победы тебе, Коба!.. Ты сам почему в этих местах?

— Верно, судьба привела! — радостно воскликнул Коба, и

первая мысль обоих была о Нуну и Иаго.

— Что ты знаешь про Иаго? — спросил Джгуна.

 — Слава богу, поправляется, уже на балкон выходит.

— Ничего себе не повредил?

— Рукой еще не совсем свободно владеет, но скоро coвсем поправится. А что ты знаешь про Нуну? Очень он по ней тоскует.

— Несчастная, она у меня скрывается. Никто из родни за нее не заступился,— пропади они все пропадом! Да что им, завладели ее долей, и все тут.

Он подробно рассказал о Нуну, не утаил и того, как трудно ее прятать, не нынче-завтра могуг напасть на ее след, и тогда Гиргола сживет их всех со свету.

— Сама-то она здорова,— закончил Джгуна,— да только думы об Иаго не дают ей покоя...

— Бедная! — вздохнул Коба.

— Хорошо бы тебе самому спуститься к нам, рассказать ей обо всем. Опасности нет никакой, я так тебя проведу туда и обратно, что ни один глаз человеческий не увидит.

— Как же, пойду обязательно. Я и сам так думал. Чего мне их бояться!

Так порешив, они обвязали веревкой одного тура, и Коба, как младший, взвалил его себе на спину. Другого зверя они выпотрошили, обкурили порохом, чтобы хищники его не тронули, и оставили на месте. На обратном пути Коба заберет его к Иаго, чтобы не терять времени на охоту.

Они тронулись в путь, перевалили гору Куро и под утро подошли к дому Джгуны.

Подкрались к оконцу, выходящему на открытую галлерею. Джгуна осторожно кинул туда камешек и прислушался.

— Мышь проклятая, на чердаке возится!

— Ты лучше слушай, что за дверью, о чердаке не заботься! — шепнул Джгуна. •

За дверью послышался шорох, она открылась, оба вошли и крепко прикрыли ее за собой.

— Что у вас? — озабоченно спросил Джгуна.

— Все хорошо,— коротко ответила жена.

— Закрой окно и зажги светильник. Как Нуну?

— Спит.

Коба сбросил со спины тушу зверя и поздоровался с хозяйкой. Та глядела на него с удивлением, не веря своим глазам.

Муж рассказал ей обо всем и попросил, чтобы она подала им поесть.

— Сейчас, сейчас! — засуетилась хозяйка.— Так, значит, Иаго здоров, милый ты наш! — радостно воскликнула она.— Такого вестника надо встретить, как подобает!

— Ты это оставь, дай хоть хлеба поесть, проголодались мы. Верно, Коба? — воскликнул Джгуна.

— Скоро, скоро, потерпи немножко! — и она пошла хлопотать.

— Хвалишься ты очень, посмотрим, чем попотчуешь!

— Пусть у недругов наших будет пусто, а у нас, милостью божьей, все есть.

— Водка есть?

— То-то и оно, что есть, да еще такая, что и слов нет, какая хорошая.

— Тогда разведи огонь, зажарим шашлык.

— Вот это дело! — сказала жена.

Она развела огонь, принесла вертелы, поставила на стол водку, положила хлеб, сыр, масло, жирные лепешки. Видно было, что она ждала мужа и приготовилась его встретить, как добрая хозяйка.

Нуну проснулась от шума, и ей представилось, что к ним зашел Гиргола и хозяева угощают его. Она сжалась в комочек, забилась в угол, плотно прикрылась одеялом. Ужас охватил ее при одной мысли, что ее могут найти.

Долго лежала она так в своей клети, едва дыша и напряженно прислушиваясь. Но собеседники из осторожности разговаривали вполголоса, и она не могла разобрать их слов. Дольше терпеть стало невмоготу, она накинула на себя платье и, бесшумно подойдя к дверям, приникла к щели. При слабом свете лучины она не могла различить лиц. Ей стало понятно только, что гость был желанен для хозяина, беседа шла дружеская.

Неужели и Джгуна предал меня? — подумалось ей, и эта мысль сжала клещами ее сердце.

Холодный пот выступил на лбу. Сейчас отдадут меня моему палачу. Опять ужас, опять побои, голод, холод, унижения! Иаго потерян для меня навеки! Зачем Джгуна спас мне жизнь, лучше бы я умерла и сразу наступил бы конец всему!

В эту минуту хозяин попросил жену подать соли. Та вышла в клеть, увидела Нуну, порывисто ее обняла и стала целовать.

— Родная моя! — радостно говорила она.

— Крестная, что случилось? Скажи мне! — спросила Нуну дрожащим голосом.

— Коба пришел от Иаго, любимая моя девочка! Теперь мы спасены!

Нуну потрясло неожиданное известие. Она не сразу пришла в себя. Дрожь охватила ее. Иаго жив, чего же ей еще надо! Опомнившись, она выбежала из клети, кинулась к Кобе, обняла его, приникла к нему и зарыдала.

Ее успокоили, дали выпить воды. Она тихонько уселась, держа в своих руках руку Кобы, и Коба рассказывал про Иаго.

Вскоре все повеселели, стали перекидываться шутками, улыбалась и Нуну.

— Шутки — дело хорошее,— сказал Джгуна.— Но пора подумать и о том, как нам быть?

— Ты посоветуй нам, как быть,— отозвался Коба.— Нам нужен твой совет.

— Гиргола уже знает, что Иаго спасся. В проходе через Хде поставили царских слуг, охотникам приходится пробираться, как попало. Женщину этим путем не переправишь.

— Что же тогда делать?

— Придется Нуну отправить в Дзауг, оттуда легче будет ее похитить.

— В Дзауг? — удивился Коба.— Да ведь это еще труднее, всюду полно караулов.

— Это я сумею устроить! — успокоил его Джгуна.

— Тогда дело другое. Один только ты способен на это отважиться!

— Там отец Нуну. Он ее сбережет, пока вы не увезете.

— Не опасно ли в пути? — колебался Коба.

— Послушай меня! — начал Джгуна.— Ты еще молод, кровь в тебе кипит, всюду хочешь силой одолеть, а время теперь такое, что одной силой не возьмешь... Иной раз не мешает прибегнуть и к хитрости, и нисколько это не стыдно... Когда со станции возвращаются тройки, никто их не останавливает, не проверяет... Окликнут: «Кто едет?», ответят: «Обратный!» и скачут себе дальше. Запрягу я тройку коней, усажу Нуну в повозку, засыплю ее сеном да и проеду в Дзауг так, что никто и не подумает меня остановить... А дальше — ваше дело!..

Кобу поразила сообразительность Джгуны, на эту хитроумную выдумку нечего было возразить. В те времена таможенный осмотр производился в Ларсе, и горцы постоянно провозили контрабандный табак.

— Нравится тебе моя затея? — спросил Джгуна.

— Ничего не скажешь, прекрасно ты надумал,— ответил Коба.

— А ты, жена, как смотришь?

— Да я-то что могу сказать? Буду бога молить, чтобы удачу вам даровал.

— Ты, женщина, что скажешь?

— Только от Гирголы увезите подальше, а там хоть в воду киньте!

— Значит, все согласны со мною?

— Все!

— Тогда выпьем еще по одной за пресвятую покровительницу нашего дома, да и разойдемся, пора отдохнуть.

Для Кобы расстелили постель в нижнем помещении, Джгуна прилег тут же у очага на длинной скамейке. А женщины принялись убирать и мыть посуду, готовиться к завтрашнему дню. Они усердно работали, и долго еще слышались их радостные возгласы и мольбы к всевышнему.

На следующее утро, в ранний час, подходил к деревне какой-то мтиулец и расспрашивал, как добраться до дома Джгуны. Мтиульца этого, видимо, никто не знал. Первый же встреченный им мохевец понял это и потому приветствовал его по обычаю:

— Мтиулец, привет тебе!

— Да пошлет тебе мир Ломиси! — ответил мтиулец.

— Если тебе не к кому зайти, иди к нам в дом.

— Спасибо тебе, я иду к Джгуне Толокаани.

— Он далеко живет... Иди к нам.

— Спасибо, но у меня к нему дело.

— У Джгуны семья хорошая, видит бог, но для гостя и у меня найдется хлеб-соль.

Как раз в эту минуту с ними поравнялся сам Джгуна, шедший на окраину села по своим делам.

— Доброе утро, гость! — приветствовал он мтиульца.

— Доброе утро и вам!

— Что нового, Махута? — обратился Джгуна к мохевцу.

— Вот зову к себе гостя, а он отказывается,— к тебе идет.

— Гость от бога! Идем! — повеселел Джгуна.— Ты зачем моего гостя к себе зазываешь?— улыбаясь, сказал он мохевцу.

— Не обижайся, Джгуна, думал, что ему некуда итти.

— Откуда ты, гость? — спросил Джгуна.

— Я из рода Джалабаури!

— Род Джалабаури прославлен в горах. Благодарю бога, что ты ко мне пожаловал, снизошел до моего бедного дома.

— Слушай-ка, Джгуна, пойдем ко мне, и гостя с собой возьмем, и помянем у меня господа, выпьем по чарке,— снова заговорил Махута.

— И у меня есть дом, Махута. Если пойдешь ко мне, бог свидетель, обрадуюсь!

Немного поспорив о том, кому уступить гостя, все пошли в дом Джгуны. Позорно было бы для Джгуны уступить другому своего гостя, но если гость сперва заходил к другому, мохевец в знак упрека закалывал для него козу.

В доме Джгуны уселись за трапезу. Джгуна понимал, что чужой человек, так упорно его разыскивавший, видимо, пришел по делу, но расспрашивать об этом не полагалось, пока сам гость не заговорит первым. А гость не торопился, возможно, стесняясь присутствия постороннего человека.

Когда кончили есть, Махута счел нужным уйти и оставить гостя и хозяина одних, чтобы им не мешать.

Джгуна и мтиулец остались вдвоем.

— Мы вместе вкусили хлеб-соль, а имени твоего не знаю! — сказал наконец Джгуна.

— Меня зовут Вепхия — барс.

— У молодца и имя молодецкое! — воскликнул Джгуна.— Из хорошего ты роду, и имя у тебя хорошее, бог свидетель!

— Не знаю, молодец ли я, но от врага не побегу, клянусь Ломиси! — гордо ответил мтиулец.— Джгуна, имя твое прославлено в нашей стороне...— продолжал он.— Твоя пуля никогда не знает промаха, твоего гостя никто не посмеет обидеть, быть предателем ты не можешь... Я пришел к тебе по делу. Если не можешь обещать мне верность, скажи прямо, и я уйду.

— Можно ли изменить соседу? Это все равно, что богу изменить... Говори про свое дело, и святым Гавриилом клянусь,— для гостя жизни не пожалею!

— Что с Иаго, убили его, ранили? Ты — охотник, вечно ходишь по горам, не можешь не знать,— сказал Вепхия, смотря прямо Джгуне в глаза.

— Ты знаком с Иаго? Зачем он тебе?

— Он и Коба — побратимы мои. Тянет меня к ним. Не могу без них. Если живы они, хочу их видеть, а нет — хочу мстить за них. Ты — родственник Иаго, должен мне помочь.

Мохевец задумался.

— Вепхия, ты — настоящий мужчина, из хорошего рода. Но времена теперь изменились, и не обижайся на меня, если я тебе не сразу отвечу. Стыдно мне сомневаться в честности твоей... Но теперь брат продает брата, друг изменяет другу... Не губи меня. Если ты ищешь Иаго из-за вражды, не расспрашивай, уходи, ты делил со мною хлеб-соль!..

— Горе мне! Я — из рода Джалабаури, а у нас дело и слово — одно. Мой род пока еще честь свою хранит, он умеет ненавидеть врагов и чтить друзей... Рассказывай мне все, что знаешь.

Джгуна еще раз воззвал к совести Вепхия и потом рассказал ему подробно про Нуну и Иаго. Когда Вепхия узнал, что Коба спрятан в этом доме, его мужественное лицо осветилось детской радостью.

— Слава Ломиси, что все живы! — воскликнул он и перекрестился. — Где Коба, веди меня скорее к нему!..

— Он спит внизу, там его прячу... Давно уже спит, можно его разбудить.— И Джгуна позвал жену.

— Пойди, разбуди Кобу. Скажи ему, что Вепхия здесь, видеть его хочет. Только мы сами к нему спустимся.

Вскоре мужчины сошли вниз по внутренней лестнице. Нижнее помещение было без окон. В темноте Вепхия не сразу разглядел своего друга. А тот бросился ему навстречу.

— Вепхия, добро пожаловать! — И Коба обнял друга.

— Коба, дорогой мой!..

Они встретились, как родные братья.

После первых радостных восклицаний завязалась беседа. Вепхия высказал твердое желание присоединиться к изгнанникам.

— Кончится тем, что убью кого-нибудь! — говорил Вепхия. — Теперь тот в почете, кто предает своего друга, доносит на соседа, эти выродки в силе, они господствуют! Что хотят, то и делают... Клянусь благодатью Ломиси, не могу я с ними жить.

— Нет, Вепхия, нет! Зачем тебе разрушать свой очаг, свой дом? Мы — люди обреченные, ты на нас не смотри. Останемся живы, все равно нам цена — овечья шкура, умрем — так и козьей за нас не дадут...

— Дом, да разве он уже не разрушен? Нет больше ни совести, ни правды! Молчи, Коба дорогой, ожесточилось мое сердце, трудно мне, все равно погибать!

После долгих обсуждений порешили так: Коба и Вепхия вечером отправятся в Арцию, к Иаго, а Джгуна наладит тройку и отвезет Нуну в Дзауг к отцу. Вепхия остался с Кобой, ему еще о многом хотелось поговорить с другом, а Джгуна пошел к лавке, перед которой обычно собирались сельчане, там и сейчас стояла толпа народа, окружив только что приехавших начальника и диамбега.

Джгуна подошел поближе и стал слушать. Оказалось, что составляется ополчение для войны против чеченцев, участникам сулились всяческие милости государя императора и неисчислимые награды на небесах за защиту веры.

Народ слушал молча. Многие бывали раньше в Чечне, знали тамошние нравы и обычаи, знали о трудных дорогах, о девственных, непроходимых лесах и понимали, на какое опасное дело их зовут.

Наконец выступил вперед пожилой мохевец, снял шапку и сказал:

— Мы знаем, ваша милость, что надо служить царю-государю... Мы не щадим наших сил. В стужу и снег, когда зимняя буря поминутно грозит нас поглотить, похоронить под обвалами, всем миром выходим мы чинить дороги, на спинах своих перетаскиваем сани, груженные провиантом, боевым снаряжением и вещами войсковых частей, раздобываем для вас дрова, сено, припасы... И все это мы делаем с радостью, потому что верно служим государю императору; прежде у нас не было таких непосильных повинностей, но и то мы не ропщем... Теперь же мы просим вас: освободите нас от похода против соседей, ничего худого они нам не делают. Не надо натравливать нас друг на друга, иначе мы вырежем друг друга и не будет у вас верных людей в нашей стране...

— Враги царя — также и ваши враги, и вы должны, как приказывает наместник царя, итти против Чечни.

— Хорошо, мы пойдем, но это будет непосильно трудным делом для нас.

Горское ополчение было составлено, всем селам надлежало явиться со своими священными знаменами и под предводительством помещика Гошпарашвили выступить через несколько дней в Дарго, где собиралось большое войско, задачей которого было одним ударом сломить Шамиля. Весть о подготовке похода была принята с живейшей радостью почти всеми помещиками и дворянами.

У Гошпарашвили было много единомышленников. Князья и дворяне собирались в этот поход в надежде с легкостью заполучить чины и ордена, так высоко почитаемые во времена наместника Воронцова. Под давлением наместника наше дворянство переустраивало свою жизнь на европейский лад, а для этого требовался достаток. И дворяне не брезгали ничем, лишь бы обеспечить себе возможность посещать воронцовские балы, иметь нужные для этого средства. После указа об отмене крепостного права у них не осталось никаких иных путей к обогащению, кроме успешного продвижения по службе и чинов.

Гошпарашвили устроил пиршество. Неподдельное веселье царило среди юношей, отправлявшихся в поход против Чечни. Мало кто из них отдавал себе отчет в происходящем. Отличиться в походе, добиться почестей, чинов, богатства — единственно это занимало и одушевляло их. Так пировали они, далекие от дум и нужд народных, и сталкивались ковши — азарпеши, звенела застольная песня «Мравалжамиер», благоухали сочные турьи шашлыки — и так без конца длилось веселье.

Между тем Коба и мтиулец Вепхия распрощались с хозяевами и отправились в путь. Они поднялись на вершину, оттуда спустились в ущелье, где был оставлен убитый тур. Здесь друзья отдохнули, потом Вепхия взвалил на плечи тушу, и они двинулись дальше. Миновали Гвиргалу и пошли по тропинке вдоль реки Хде. Поднялись на Чхатистави, еще немного — и все опасности остались бы за спиной. Но вдруг раздался окрик заставы:

— Кто идет?

Казачья застава преградила им путь. Они отскочили за скалу. Окрик повторился.

— Мы идем и сейчас испытаем вашу храбрость! — гордо откликнулся Коба.

Загремели выстрелы, и несколько пуль ударилось о скалу, за которой скрывались друзья.

— Теперь посмотрим, кто кого? — и Вепхия нацелился из-за скалы, но казаки притаились в своей засаде.

— Коба,— сказал Вепхия,— забирай тушу и ступай вон по той тропинке вверх, а я пока задержу здесь этих собак!

Коба быстро взвалил на плечи поклажу и пошел. Тропинка, по которой ему предстояло подняться, была почти нехоженая, она вилась вдоль пропасти по острым выступам скалы. Но, одолев ее, он оказывался наверху, над тем местом, где оставлял казаков и своего друга. Оттуда он мог помочь ему взобраться по этой чертовой тропе.

Коба поднялся наверх, выбрал удобное место и оттуда нацелился из ружья. Как раз один из казаков высунул голову, чтобы осмотреться, но прогремел выстрел. Казак подскочил на месте, отшвырнул ружье и кувырком скатился в пропасть. В ту же минуту Вепхия выбежал из-за скалы и, ловко прыгая по скалистым выступам, кинулся к Кобе, который радостно, с замиранием сердца следил за ним сверху. Казаки не посмели выйти из своей засады, а Вепхия быстро присоединился к Кобе, они обнялись и поздравили друг друга с победой. Здесь они были в безопасности. Казаки не могли их преследовать, по тропе можно было подниматься только поодиночке, а беглецы сверху взяли ее на прицел.

Поэтому казаки сочли за лучшее укрыться за выступом скалы и поскорее убраться вниз подальше от этих мест.

Коба и Вепхия отдохнули и к вечеру достигли Арции, где Иаго изнемогал от нетерпения, ожидая Кобу.

Он сидел на балконе, когда к нему подбежал мальчик.

— Иаго, Иаго! — крикнул он. — Идут! Коба идет и с ним еще кто-то чужой!

— Где, где ты их видишь? — вскочил Иаго.

— Там, в гору поднимаются, теперь уже, верно, до родника добрались... Несут тура с большими рогами!

— Султи, пойдем им навстречу.

— Идем, идем! — и мальчик радостно побежал вперед, поминутно оборачиваясь и окликая идущего следом за ним Иаго.

Вот на холме появились путники. Они приближались, и все сильнее билось сердце. Какие вести принесут они о Нуну, о его единственной? Он как будто только для того и находил ее, чтобы снова терять, чтобы еще острее чувствовать боль разлуки.

Ему казалось, что друзья нарочно замедляют свои шаги, нарочно терзают его ожиданием.

Наконец они пришли. Коба свалил поклажу на землю, и друзья обнялись. Иаго безмерно обрадовался приходу Вепхии. Парчо вышел навстречу и приветливо пригласил гостей в дом.

Когда уселись, Коба все рассказал про Нуну, сообщил, что решено ее отправить в Дзауг.

Лекарь, пришедший перевязать рану Иаго, заверил друзей, что через две недели Иаго будет вполне здоров и тогда все дороги откроются перед ними.

А побратимы ждали этого с нетерпением.

 

Однажды вечером в Куросхвви, близ Степанцминды, стояла повозка, запряженная тройкой лошадей. Человек в одежде ямщика неторопливо похаживал перед повозкой и изредка поглядывал на небо.

— Опоздают, обязательно опоздают! — он с досадой сплюнул в сторону.

И как раз в эту минуту на каменистом спуске послышались осторожные шаги и две тени резко обозначились на вечернем небе.

— Наконец-то! — оказал он с облегчением. — Почему опоздали?

— Не могли выбраться, дорогой. Войско в село вступило, размещали солдат на постой!

— Поторапливайся, Нуну, усаживайся скорей! Женщина скинула бурку. Это была Нуну. Она поднялась на повозку и устроилась поудобней на самом дне. Джгуна-кучер прикрыл ее сеном, влез на облучок и хлестнул лошадей. Застучали колеса.

— Счастливо добраться! — крикнул остающийся, сняв шапку.

Тройка с грохотом летела к Владикавказу, и на окрики караулов: «Кто едет?» Джгуна спокойно отвечал: — Почтовая тройка. Начальство возил и в деревнях замешкался... Нет ли табачку?

Казаки, не спешиваясь, равнодушно взглядывали на повозку и отъезжали в сторону.

Квартал мохевцев во Владикавказе был в те времена до крайности убог и неустроен. В этом квартале, в стороне от других домов, стояла старая, полуразрушенная хижина. Ветер сорвал с крыши дрань, и непогода свободно проникала внутрь помещения. Разбитые окна и дверь поскрипывали на слабых петлях, покорно пропуская осеннюю стужу сквозь прикрывающие их грязные циновки. Одинокие деревья, скудные остатки некогда пышного сада, стояли во дворе. Все было запущено, все одичало.

В девятом часу вечера какой-то человек приблизился к этой хижине, обошел ее кругом, осторожно приподнял циновку и переступил порог.

Он разворошил в камине горячую еще золу с угольками, подкинул хворосту и раздул огонь. Слабый свет озарил хижину. Вошедший человек оказался старцем, совершенно седым, с давно нечесаной бородой и всклокоченными волосами. Его худое, хмурое лицо, сплошь источенное, изборожденное морщинами, свидетельствовало о некогда пережитых глубоких страстях. Глаза, обведенные синими кругами, глубоко ввалились, тонкие, выцветшие и потрескавшиеся губы трепетали. Старик тяжело, часто дышал и непрестанно кашлял, руки его дрожали, и все его тело было истощено, истерзано горем, трудами и голодом. Старая шинель, испещренная нашитыми на нее лоскутками, едва прикрывала несчастного и уж, конечно, вовсе не грела его.

Он подошел к очагу, протянул к огню озябшие руки и потер их изо всех сил. Немного отогревшись, он вышел во двор, снова обошел вокруг хаты, убедился, что никого нет, и поспешно вернулся в помещение.

Дрожащими руками взял он палку с железным наконечником, отодвинул брошенные на пол лохмотья, служившие ему постелью, и копнул земляной пол. Старик извлек из ямы шкатулку и, прикрывая ее собой, поминутно с опаской оглядываясь и прислушиваясь к малейшему шороху, снял с нее обшивку из воловьей кожи, приподнял крышку и поставил на пол. Потом он вытащил из-за пазухи тряпку, в которую было завернуто несколько серебряных и медных монет. Тщательно пересчитав их на ладони, он всыпал их в шкатулку. Потом сделал насечку на своей палке, закрыл шкатулку, обтянул ее воловьей кожей и опустил в яму; засыпав яму землей, он снова расправил свою постель.

— Проживу как-нибудь, а умру — никому не будет хлопот, на мои же деньги и похоронят...— со вздохом произнес он, пересчитывая насечки на палке.

Потом он придвинул к огню низенький столик, выложил из своей сумы куски хлеба, мяса и всякой снеди — подаяние добрых людей — и принялся за еду. Вдруг циновка на дверях зашелестела, холодный ветер ворвался в хижину, и старик, повернув голову, вздрогнул: в полумраке стоял перед ним человек, плотно закутанный в бурку.

— Кто ты? — спросил старик.— Глаза ослабели, плохо вижу.

Вошедший шевельнулся, и старика поразил звук сдерживаемых рыданий.

— Да кто же ты? Подойди поближе.

— Отец! — воскликнул женский голос, и Нуну, откинув бурку, бросилась в объятья отца.

— Нуну! — старик притянул ее к себе дрожащей рукой. Сколько чувств нахлынуло на них! Старик целовал дочь, единственное свое утешение, долго обнимал ее, но вдруг лицо его исказилось, гнев сверкнул в глазах, как молния.

— Прочь! — воскликнул он и оттолкнул Нуну.

До старца дошли слухи, что его дочь оставила мужа, потеряла совесть и честь, и он мысленно отрекся от нее. В первое мгновение встречи он забыл обо всем и всецело отдался чувству отцовской любви.

Нуну, с детства запуганная окриками, сперва отшатнулась, но, опомнившись, тотчас же снова протянула руки к отцу:

— Отец, отец, ты разве не узнал меня?.. Я — дочь твоя, Нуну!

— Прочь, говорю! — повторил старик глухим, надтреснутым голосом, отстраняя ее рукой.

Нуну, растерявшись и вся дрожа, отступила назад.

— У меня нет дочери! — с горечью продолжал старик. — Дочь моя,— та была ангелом непорочным, чистой голубицей... Разве ты похожа на нее? Ха-ха-ха! — горько засмеялся он.— Ты только посмотри на себя!..

— Горе мне, погибла я совсем! — простонала Нуну.

А стариком все сильней и сильней овладевал гнев.

— Ты — дочь моя, говоришь? В полночь, в Дзауге, одна?.. Нет, как могла женщина до этого дойти? Зачем ты здесь?

Он подбежал к ней, принялся ее трясти дрожащей рукой.

— Отец, дорогой мой! Выслушай меня! — взывала к нему Нуну.

Но старик был глух к ее мольбам. Он все больше и больше проникался сознанием своего несчастья — опозоренная старость, отверженная, несчастная дочь!

Вслед за острыми вспышками горя и гнева обычно наступает притупление чувств, и старик вдруг обессилел, опустился на пол. Он стал причитать, бить себя кулаком по голове, словно старался отогнать от себя тяжкую беду, избавиться от непереносимого горя.

Нуну с тоской глядела на отца, сознавая свое бессилие ему помочь, успокоить его.

— Господи! — говорил старик,— за что ты так наказал меня, не дал мне покоя ни в молодости, ни в старости. Была у меня жена, и меня довели до того, что я убил ее собственной рукой, вот этой рукой!.. Оторвали меня от семьи, от очага... Одно у меня оставалось утешение в жизни, одна надежда... На тебя надеялся, думал — пощадишь имя отца, пожалеешь меня... Конец всему!.. А теперь, чего ты хочешь от меня, зачем тревожишь мое одиночество? Все позабудут меня, никто за упокой души не помолится. Ну что, поглядела на своего несчастного отца, полюбовалась его отчаянием? А теперь уходи!

— Горе, горе мне! — закрыв лицо руками, зарыдала Нуну.— А я-то надеялась, что у меня есть отец, что он пожалеет меня, поймет...

Она тихо пошла к двери, остановилась, потом снова пошла, снова остановилась и повернулась к отцу:

— Прощай, отец!.. Бог свидетель, я не виновна ни в чем ни перед тобой, ни перед богом. Прощай! — и она решительно направилась к выходу.

Тогда отец приподнял голову и устремил воспаленный взгляд на уходящую дочь. С каждым своим шагом она притягивала его к себе все неодолимей.

Нуну подошла к двери, тронула циновку и в последний раз обернулась к отцу, чтобы покинуть его навсегда. И вдруг она замерла на месте. Старик глядел на нее с нежностью, она увидела, что руки его тянутся к ней, что он готов ее окликнуть, но не в силах произнести ни слова.

И тогда она стремительно кинулась к отцу, и тот с каким-то безумным воплем прижал ее к груди...

Когда они оба успокоились, Нуну рассказала отцу свою горестную повесть, и старик возблагодарил судьбу, пославшую ему последнюю радость — свидание с горячо любимой дочерью.

— Тебя, значит, выдали замуж насильно? — снова и снова спрашивал он.

— Да, отец, Наго был арестован, некому было за меня заступиться.

— Да, нет больше ни правды, ни общины! — восклицал старик.— Теперь власть в руках у людей, подобных Гирголе. Что же нам делать?

— Не знаю, отец! Но только, если узнает про меня Гиргола, пропала я тогда.

— Говорят, Иаго к чеченцам ушел.

— Да, он ушел туда. Жив ли он? — горько вздохнула Нуну.

— Бог милостив!

— Если Иаго жив, он меня найдет,— с уверенностью сказала Нуну.

— Да, да, он придет за нами, и мы уйдем в Чечню.

— И ты пойдешь с нами, отец? — и Нуну крепче прижалась к старику.

— Конечно, пойду с вами, дочка! — вздохнул старик. — В мои годы трудно переселяться на новые места. Но времена теперь такие, что правды у чужих приходится искать.

— Ничего, отец, и там есть люди, там будет у нас вольная жизнь.

— И там есть люди, и хорошие люди, да трудно человеку искать правды на чужбине... Кабы наша земля нам принадлежала, не искали бы мы правды у чужих. Но теперь мы от других зависим... Скорей бы пришел Иаго, здесь собираются билеты вводить, а кто нам их даст?..

И как бы в ответ на эти слова за окном вдруг послышался голос:

— Завтра в полночь Иаго будет здесь!

Нуну и старик вскочили, выбежали во двор, но там никого уже не было — вестника радости словно поглотила земля. Они вернулись домой, никого не найдя, но радость не покидала их. Иаго жив, он придет за нами! — восклицали они, обнимая друг друга.

Было далеко за полночь, когда отец и дочь, уставшие от волнений, заснули крепким сном.

 

Иаго и его друзья собирались напасть на станцию Ардони, чтобы угнать казенный скот.

Они ехали верхом. Впереди был Иаго, хорошо знакомый с этими местами. Он зорко осматривался по сторонам и прислушивался к каждому шороху. Вдруг он придержал лошадь и весь обратили в слух.

— Что случилось? — спросил Парчо.

— Тише. Всадники едут, не могу только разобрать, с какой стороны.

— Ничего не слышу,— сказал Парчо,— тебе показалось.

— Если я впереди, так и слушайтесь меня, а нет — поезжайте сами вперед,— обиделся Иаго.

— Да что ты? Делай, как знаешь! — сказал Парчо, и в ту же минуту ветерок донес слабый далекий стук копыт. Всадники, видимо, быстро приближались.

Иаго спрыгнул с коня и приник ухом к земле.

Он поднялся и снова вскочил на коня.

— Скорее все за мною! Едут к нам, и их много.

Иаго свернул в сторону с дороги. Вскоре все скрылись в кустарнике. Выбрали удобное место, засели и стали ждать.

Разместив товарищей, Иаго прокрался обратно и залег за камнем в траве у дороги. Вскоре послышался говор и показались казаки, десять человек, видимо, дорожная охрана.

— Стойте! — сказал ехавший впереди.— Буханцов,— обратился он к одному из казаков,— здесь подходящее место для привала, дров много и вода рядом. Сварим баранину, поужинаем.

— Очень уж близко от пастухов, не оставят они нас в покое,— заметил один из казаков.

— Тем хуже для них. Если посмеют сунуться, всех перебьем, как собак! — сказал старший.

Они свернули на поляну и спешились. Один пошел за дровами. Лошадей пустили пастись, а сами все разбрелись — кто за дровами, кто за водой. Начальник и Буханцов остались караулить коней.

Из их разговора Иаго понял, что казаки нанесли какую-то обиду пастухам, и теперь, если те вздумают напасть на обидчиков, казаки безжалостно с ними расправятся. Он бесшумно скользнул к своим товарищам и обо всем им рассказал.

— Милые вы мои,— взмолился мтиулец, услышав, что пастухам угрожает опасность,— не дадим наших пастухов в обиду!

— Ну, конечно, не дадим!— шепотом ответили остальные. Между тем, четыре казака, посланные за дровами, приближались к ним.

— Отправили нас дороги караулить, а мы вон где бродим! — с досадой сказал один из казаков.

— К черту бы все эти дороги! — отозвался другой. — Нет нам покоя от них!

— А баран-то какой жирный! — воскликнул третий.— Едва на лошадь втащили...

Он не договорил... Четыре горца выскочили из засады и, свалив казаков, приставили им кинжалы к груди.

— Ни звука! — грозно шепнул им Иаго.

Казаков связали и втащили в кусты. Вдруг на стоянке казаков поднялся шум, оттуда доносились громкие выкрики, слышались русские и черкесские слова. Друзья бросились в ту сторону, бесшумно подкрались. Два черкеса на ломаном русском языке, помогая себе жестами, объяснялись с казаками. Казаки поднимали их на смех.

— Чего же вам надо, чертовы дети? — спросил старший казак.

— Казаки твои утащили у нас барана... Прикажите вернуть его нам,— кое-как объяснил черкес.

— Который утащил, укажи! Черкес огляделся.

— Не разобрать мне, который. Все похожи друг на друга.

— На кого жалуешься?

— На твоих казаков.

— Как ты смеешь всех обвинять в воровстве? Ты знаешь, что тебе за это будет? — закричал казак.— Проваливай, пока шкуру не спустили.

— За что же? У меня украли скотину и на меня же кричат!.. Вон лежит мой баран зарезанный,— указал черкес на убоину.

Казаки немного смутились. Черкес спокойно продолжал:

— Не стыдно вам? Сказали бы, мы бы и сами дали. Для этого вас сюда поставили? Увижико! — окликнул он товарища,— поди сюда, возьмем нашего барана.

И они подняли баранью тушу.

— Не отдавать! — приказал старший.

Казаки подбежали и ухватились за тушу. Черкесы не уступали:

— Не отдадим! — кричали они.

— Нагайками их! — скомандовал старший.

Казаки занесли было нагайки над черкесами, но вдруг из-за кустов выскочили горцы и набросились на казаков. Разъяренные черкесы кинулись помогать горцам. Казаки растерялись и запросили о пощаде. Их обезоружили, связали. Черкесам возвратили барана, а Иаго и его друзья забрали коней и ускакали.

Они прибыли в осетинскую деревню Хумалгу и заехали отдохнуть к знакомому осетину, который встретил их с распростертыми объятиями.

Утром, когда хозяин хорошенько разглядел откормленных лоснящихся коней, ему стало жаль выпускать их из рук; поэтому он вызвался поместить их на время у себя во дворе, а сам предложил друзьям поехать с ними в Дзауг, якобы по делу.

К вечеру приехали в Дзауг и устроились все в одном трактире. Друзья вышли в город только к концу дня. Им хотелось поскорее разыскать отца Нуну и разузнать про нее.

Коба отбился от друзей и бродил один по базару. Его внимание привлек оборванный нищий, он остановился перед ним и вдруг непостижимым образом уверился, что этот старик непременно должен быть отцом Нуну. Он вступил с ним в беседу и с первых же слов понял, что старик неохотно о себе рассказывает. Он еще больше утвердился в своей догадке. Оставив расспросы, он отошел в сторону и решил последить за стариком. Он так и сделал. Когда старик добрался до своей хижины, Коба стал издали следить за домом. Он видел, что туда вошел какой-то человек в бурке. Подождав еще некоторое время, он подошел поближе и прислушался. Он услышал имя Нуну и заглянул в окно. Его глазам представились ласково беседующие отец и дочь. Это он обрадовал их вестью об Иаго, сам же стремглав кинулся к товарищу — поскорей его известить, что Нуну и ее отец найдены.

Он торопливо шагал по темным ночным улицам города, стараясь не попадаться на глаза патрулю. В те времена запрещено было ходить по городу после девяти часов вечера: всех, запоздавших прохожих задерживали. А попасть в руки тогдашних блюстителей порядка значило почти наверняка погибнуть. Послышались шаги идущих навстречу караульных. Повернуть обратно незамеченным было уже невозможно, и Коба решил пробиваться хотя бы ценой жизни. Он нащупал в кармане пистолет. Но вдруг заметил, что стоит на мостике, и сразу же сообразил, что под ним можно спрятаться от патруля. Если даже его и заметят, все равно оттуда ему будет легче защищаться; на крайний случай он оттуда может пробраться к Тереку и переплыть его. Караульные вошли на мостик как раз в то мгновение, когда Коба скользнул под него.

— Отдохнем здесь малость,— предложил один из караульных, и все уселись на перила.

Они завели долгую беседу о проклятых басурманах, закурили трубки и просидели так почти до рассвета. Было очевидно, что мохевца они не заметили.

Коба смог выйти из своего убежища лишь после ухода караульных. Друзья ждали его с тревожным нетерпением. Радости не было конца, когда они узнали, что Коба разыскал Нуну. Оставалось только дождаться ночи, и тогда — конец томительной разлуке!

Предатель-хозяин не бездействовал. Он решил во что бы то ни стало завладеть приглянувшимися ему конями. Для этого ему надо было только сообщить властям о том, что абреки в Дзауге, навести на след. Абреков арестуют или перебьют, и в том и в другом случае он безнаказанно заполучит коней. И он пошел прямо к начальнику, но алчность его разгоралась с каждым шагом. Почему он должен предать в руки властей таких важных преступников безвозмездно? Он может еще заработать на этом!

Вскоре он уже стоял на балконе казенного дома и упрашивал есаула допустить его к начальнику.

— Хочу видеть начальника. Есть дело! — Есаул вынужден был доложить о нем.

— Зачем пришел? — спросил начальник, когда есаул ввел к нему неизвестного человека.

— Дело есть, ваша милость! — и он выразительно взглянул на есаула.

— Выйди! — сказал начальник есаулу.— Теперь мы одни, говори.

— Я напал на след абреков.

— Каких?

— Иаго, Парчо, Коба, Элберда и Вепхия.

— Что ты говоришь?! — воскликнул начальник, и радость сверкнула в его глазах.

Не проходило дня, чтобы слухи об отважных делах этих абреков не нарушали его покоя; к тому же их жизни были дорого оценены правительством, и сам начальник мог нажиться на их поимке, мог рассчитывать на благодарность, чины и славу.

— Где они? — с нетерпением спросил он.

— Их здесь нет, но я могу их найти.

— Не врешь?

— Ей-богу, говорю правду!

Начальник поглядел на него в упор и спросил:

— Что просишь за услугу?

— Тридцать туманов за голову и чин офицера.

— Многовато, не дадут.— сказал начальник, хотя абреки эти были оценены и повыше.

— Что ж, тогда я пойду!

— По десять туманов и крест святого Георгия,— не хватит?

— Нет, ваша милость! — и доносчик повернулся к выходу.

— Постой... Говори окончательно,— сколько? — остановил его начальник.

— Ты — хороший человек, полковник, прославленный человек... Только ради тебя — по двадцать туманов.

После долгой торговли они согласились на пятнадцати туманах с человека и на чине юнкера за донос.

— Когда же? — спросил начальник.

— Дайте мне два дня сроку, и я все сообщу.

Предатель вышел, радуясь сделке, а начальник, также очень довольный, вышел в соседнюю комнату, где его дожидался хевский диамбег, прибывший к нему с докладом. Правителя Хеви, как обычно, сопровождал Гиргола. Начальник был уверен, что беседует с доносчиком с глазу на глаз, а между тем за дверями стоял Гиргола и трепетно, напряженно следил за всем разговором. Он услышал имя Иаго, узнал, что на днях его убьют или арестуют, и острая радость пронзила его сердце. Время не умерило его ненависти к этому человеку. Он по-прежнему горел чувством мести. Но вдруг доносчик обманет, не вернется, передумает? Нет, на этот раз Гиргола не упустит Иаго, сам выследит своего лютого врага, в могилу сойдет вместе с ним! И он выбежал вслед за предателем.

Тот шагал, упоенный успехом, и не замечал идущего следом за ним Гирголу. Они вместе дошли до трактира и вошли в него.

Гиргола потребовал себе вина, разговорился с половым и узнал, что предатель остановился в этом трактире с товарищами. Он ловко выведал все, что ему было нужно, и совершенно уверился, что Иаго находится здесь.

Он тотчас же снял смежную комнату и долго подслушивал через тонкую перегородку. Он отчетливо слышал каждое слово. Утвердившись в своих догадках, он кинулся к диамбегу. Тот послал к губернатору за распоряжением об аресте абреков, а Гиргола вернулся в свою засаду.

Он вошел в трактир, когда никого из абреков не было дома,— все они ушли на базар,— и стал их ждать с нетерпением и тревогой. Те вернулись поздно и были, казалось, чем-то сильно взволнованы. Пока Гиргола разбирался в шуме голосов, ворота трактира заперли и выйти на улицу тайком от соседей было уже невозможно. Он остался на ночь в трактире, пододвинул тахту к перегородке и весь обратился в слух.

Наутро вернулся человек, отсутствие которого так беспокоило его друзей. Это оказался Коба. Он сообщил радостную весть о Нуну. Как ужаленный, вскочил Гиргола с тахты. Нуну жива! Он давно уже примирился с мыслью, что она лежит на дне Терека, придавленная тяжелыми валунами.

Она жива и завтра встретится со своим Иаго! Они будут счастливы, а он, Гиргола, отвергнутый, униженный, ненавидимый всеми, будет влачить позорную жизнь! Нет, он этого не допустит!

Звериная злость обуревала его. Окажись здесь Нуну, он собственной рукой рассек бы ей грудь.

Коба рассказывал обо всем: как он напал на след Нуну, где живет ее отец, рассказывал так подробно, что Гиргола мог бы с закрытыми глазами найти эту хижину.

Постойте вы у меня,— думал он, кусая пальцы от злости.— Я вам покажу, кто такой Гиргола!

Он поспешно вышел из трактира и побежал к диамбегу. Тот еще с вечера держал наготове казачью сотню и ждал вестей от Гирголы.

Гиргола советовал поджечь трактир,— абреки-де живыми не сдадутся; к тому же, если дело затянется до ночи, преступники могут в темноте ускользнуть из рук. От владикавказского начальника прибыла на подмогу целая рота, и все внезапно окружили трактир.

Друзья поняли, что смертельная опасность нависла над ними, и решили не уступать своих жизней дешево. Они забаррикадировали окна и двери и взяли ружья на прицел.

Вдруг всех поразила горькая мысль, что они кем-то преданы. Все взглянули на предателя.

— Ей-богу, я не говорил! — воскликнул тот, бледнея.

— Врешь, собака! — крикнул Иаго и замахнулся на него кинжалом.

— Не я, что ты? — предатель ловко увернулся и выпрыгнул в окно, но свалился тут же под стеной, сраженный пулями солдат, которым было приказано стрелять во всякого, кто попытается бежать из комнаты.

— Я предал товарищей и достоин такой смерти! — успел крикнуть доносчик.— Я погубил вас!

Новая пуля размозжила ему череп, и мозг его брызнул на стену.

— Выходите, абреки! — крикнул командир роты,— все равно вы у нас в руках!

В ответ раздалось пять выстрелов, и пятеро из роты свалились на землю.

— Вот вам наш ответ!

Грянул залп по дому, и пули защелкали о стены и окна, никому не причинив вреда.

Абреки сделали еще пять выстрелов, и еще пять солдат выбыло из строя.

Началась перестрелка, не наносящая никакого урона осажденным. Один только Элберд был легко ранен в грудь, но он быстро перевязал свою рану и снова вступил в бой.

— Зачем понапрасну жертвовать людьми? — снова сказал Гиргола,— лучше поджечь дом!

Обложили дом сеном и еще раз потребовали, чтобы осажденные сдались, угрожая их сжечь.

— Вы собираетесь сжечь женщин и детей! Вы только на это и способны, а нам лучше сгореть, чем попасть к вам в руки!

— Подожгите! — скомандовал старший.

Заклубился черный дым, и алые языки пламени охватили дом.

— Собаки, такова-то ваша храбрость! — закричал Иаго, задыхаясь от злобы.

— Иаго! — окликнул его Гиргола,— погляди на меня, это я тебе мщу!

Иаго на мгновение выглянул из окна и успел выстрелить в Гирголу, но тот спрятался за бочку.

Между тем огонь разгорался, пламя охватило весь дом.

— Братья! — обратился Иаго к друзьям, — умрем, как мужчины, если уж суждено нам погибнуть!

И глубоко надвинув на голову шапку, выскочил в окно. За ним последовали остальные с обнаженными саблями. Они кинулись на осаждающих и рассекли цепь растерявшихся от неожиданности солдат. Но те быстро опомнились и окружили бежавших. Завязалась смертельная схватка. Друзья рубили нещадно, но силы их иссякали. Все перемешалось — крик, стоны, лязг оружия и гул пожара.

Толпа закружилась клубком, и когда клубок разомкнулся на земле лежали четверо изрубленных: Иаго и его друзья. Среди них не было Кобы, который каким-то чудом ускользнул, легко раненный, вскочил на коня и скрылся в лесу.

Утром убрали убитых, кровь на земле засыпали песком, в лишь обугленный остов дома напоминал о страшном деле, разыгравшемся здесь накануне.

Начальник совещался с диамбегом, когда к нему вбежал есаул и сообщил, что произошло убийство.

— Где? — спросил начальник.

— В районе мохевцев.

— Этого еще недоставало! — вздохнул начальник.— А кто убит?

— Нищий один.

— Кого подозреваете?

— Дело ясное! Два дня тому назад приехала к нему дочь. Говорят, плохого поведения... Она одна была ночью с отцом, а наутро его нашли убитым.

— Как зовут дочь?

— Нуну!

— Нуну? — удивленно переспросил внимательно слушавший диамбег.— Позовите сюда Гирголу.

— Кто такая Нуну, мохевка, которая отца убила? Пойди, узнай подробнее.

— А я уже узнал,— ответил Гиргола.— Это — жена моего брата! — он прикинулся опечаленным.

— Как? Ведь ты говорил, что она утонула.

— Да, я так полагал, а она, оказывается, скрывалась здесь.

— А где ты сам был до сих пор?

— Караулил убитых,— ответил Гиргола.

Началось следствие. Оно установило, что Нуну, развратная женщина, пришла к отцу, который, нищенствуя, накопил много денег, ограбила его, убила и деньги передала своему любовнику, хотя до сих пор не признается ни в чем. Сама она показывает, что за день до убийства пришла к отцу. В ночь накануне убийства они долго разговаривали. Заснули поздно. Утром, проснувшись, она не захотела будить отца, думая, что он еще не выспался. Она осторожно вышла, сходила к воде, умылась и посидела там, чтобы не будить отца. Когда вернулась, он все еще продолжал, как ей казалось, спать. Она решила его разбудить, подошла и почувствовала какую-то лужу под ногами. Дотронулась рукой до руки отца,— она была в крови. Подбежала к окну, откинула циновку, и к ужасу своему убедилась, что отца убили, пока она отсутствовала.

Так говорила несчастная, но никто не верил ее показаниям. Все в один голос утверждали, что Нуну убила отца, что она — отцеубийца.

На нижнем базаре во Владикавказе выстроили деревянный помост и на нем укрепили высокий столб, к которому была прибита доска с надписью «Позорный столб».

Народ с любопытством толпился вокруг помоста. Многие не понимали, что означает этот столб. Расспрашивали, кого собираются наказать.

Вдруг толпа расступилась, раздались возгласы: «Везут; везут!» Все повернули головы в ту сторону, откуда слышалась барабанная дробь. Сквозь толпу медленно двигалась странная высокая повозка, на ней лицом назад сидела женщина в арестантском халате. На груди у нее висела дощечка с надписью «Отцеубийца».

Она так низко опустила голову, что не было видно ее лица. Рядом с женщиной сидел палач и что-то говорил ей. Наконец он, потеряв терпение, насильно приподнял ей голову, чтобы показать народу ее мертвенно бледное лицо, искаженное безмерным страданием. Она, видимо, была почти без чувств: как только палач отнял руку, голова ее снова упала на грудь.

Перед помостом женщину стащили с повозки. Ее подняли на помост и привязали веревками к позорному столбу.

— Шапки долой! — крикнул кто-то. Все обнажили головы, а военные приложили руки к козырькам.

На помост взошел чиновник и прочитал приговор. Он гласил, что Нуну, она же Нино,— отцеубийца, ссылается пожизненно в Сибирь на каторжные работы.

Народ хранил мертвое молчание. Какая-то томительная печаль проникла в сердца слушавших. Среди этой тишины на помост поднялся священник, седой старик в черной рясе. В руках он держал крест. Он приблизился к Нуну, скорбный, встревоженный. Все остальные отошли в сторону.

— Нино! — позвал священник,— Нино! — и он взял женщину за руку.

Женщина вздрогнула и приподняла голову.

— Воды! — попросила она хриплым голосом.

Ей подали воды.

— Дочь моя, покайся в своих грехах, облегчи душу!

— В каких грехах? — чуть слышно прошептала Нуну.— Да, я ведь убила отца. Я — отцеубийца?

— Исповедуйся мне, и я буду молить господа о спасении твоей души.

— Крест дайте! — Она протянула руку и взяла у священника крест. Она поднесла его к губам и подняла голову настолько высоко, насколько ей позволяли ее угасающие силы.

— Клянусь всевышним, вездесущим и всеведущим, клянусь крестом святым, клянусь честью своей, клянусь душой Иаго,— я не виновна! — воскликнула она, и рука с крестом упала вниз. Священник взял крест. Потом подошел палач, отвязал женщину, и она как подкошенная упала к подножию столба.

— Упокой, господи, душу усопшей рабы твоей! — перекрестился священник.

Измученное, истерзанное стыдом и горем сердце Нуну не выдержало последнего напряжения, и она скончалась.

Кто же убил отца Нуну? Правосудие назвало отцеубийцей Нуну. В народе бродило сомнение.

На следующий день диамбег возвращался домой в сопровождении Гирголы. Они ехали лесом на лихой тройке и беседовали о вчерашних событиях. Гиргола скупо и неохотно отвечал на расспросы диамбега. Он сам присутствовал при позорной казни Нуну, и совесть проснулась в нем. Лицо Нуну преследовало его, он не находил себе покоя, осунулся и побледнел.

— Не заболел ли ты? — спросил его диамбег.

— Да, простудился.

— Не унывай, вот вернемся домой, ты получишь чин юнкера.

— Да не лишусь я милости вашей! — уныло ответил Гиргола.

Они сидели рядом, впереди скакали казаки.

Вдруг раздался выстрел, и пронзенный пулей диамбег вывалился из повозки. Другая пуля смертельно ранила Гирголу в бок.

— Это я, Коба! За жизнь Иаго вы расплачиваетесь! — послышался голос из леса, и крикнувший исчез бесследно.

Убитого диамбега и раненого Гирголу довезли до Степанцминды. Гиргола тотчас же попросил привести к нему священника.

Пришел священник и хотел причастить его.

— Не достоин я, отец! Позволь мне сперва исповедаться!

И он рассказал, что ложно донес на Иаго, чтобы самому завладеть Нуну.

— И теперь тоже... это я погубил Иаго и его товарищей. Я сам убил отца Нуну и свалил вину на нее... Молись, отец, о моей душе, молись...— шептал умирающий.— Ты объяви всем, что я убил отца Нуну. Я хочу, чтобы все знали об этом. Когда подожгли дом, где был Иаго с друзьями, я не мог больше ждать и побежал к Нуну. Оба спали, она и отец. Я хотел убить обоих, но передумал, решил, что мгновенная смерть — слишком легкая кара за мои страдания. Я любил Нуну... О-о, как я любил ее!.. Она отвергла меня, любила другого... Попрала мою гордость... И я хотел отомстить ей за все... Я убил ее отца, чтобы свалить на нее это убийство... Думал, что успокоюсь, когда обреку ее на вечные муки. Но, увы!.. Не нашел я покоя...— он откинулся на подушку и замолк.

— Вот он! — вдруг закричал он.— Отец Нуну!.. Глядит, глядит на меня с гневным укором!.. Не гляди так, я не могу!..

Он впал в забытье. Но вскоре очнулся.

— Как я страдаю, боже мой! Отец, я достоин причастия. Священник поднес к его губам ложку с причастием.

— На, прими, станешь спокойней!

— Отец, значит, буду прощен? — Гиргола потянулся к ложке, но, обессилев, снова откинулся на подушку: — Нуну! Глаха!.. Помогите... помог...— предсмертный хрип вырвался из его горла, он судорожно вытянулся на своем ложе и умер...

 

 

ЦИКО

 

1

 

В деревне Пхелше, затерявшейся среди вздыбленных глыбистых скал, стоит на пригорке, в стороне от других, небольшой двухэтажный дом с маленьким двором. К дому сзади примыкает обширное полуразрушенное строение, над которым возвышается четырехугольная башня. Уцелевшие до сих пор бойницы грозно оскалились с высоты этой башня. Здесь, вероятно, было когда-то жилище какого-нибудь возвысившегося и разбогатевшего человека; ход времени, однако, наложил на этот замок свою неумолимую печать: большое здание обвалилось, башня в нескольких местах дала трещины и накренилась.

В тот вечер, с которого начинается наш рассказ, в нижнем этаже маленького дома находились три женщины. Самой старшей из них, Шавтвале, было лет за восемьдесят. Она заметно согнулась в спине, но осанка ее все еще свидетельствовала о том, что когда-то она была стройной и статной. Мутноватые, глубоко запавшие в орбиты глаза, худое, продолговатое лицо, сплошь изрытое морщинами, плотно сжатый рот — все говорило о том, что долгая борьба с житейскими невзгодами не прошла для нее бесследно.

Тут же была ее внучка, красивая и подвижная Цико, та самая Цико, про которую мохевские пастухи каждый день слагали все новые песни, превознося ее в этих песнях чуть ли не до небес. Она была среднего роста, изумительно сложена и так тонка в талии, что казалось, сквозь перстень может пройти. На ее прекрасном нежном лице из-за маленьких, как бы припухших губ сверкали белые и ровные зубы. Синие, с влажной поволокой глаза, окруженные верной стражей черных длинных ресниц, манили, притягивали к себе неудержимо. Русые, с блестящим отливом, мягкие густые волосы падали ей на плечи, служа предметом зависти многих мохевских девушек. Если еще к этому прибавите ее живой, веселый нрав, ловкость в танцах, искусность в рукоделии и во всякой работе, — вы убедитесь, что она, безусловно, могла тревожить сон многих мохевских юношей.

Третья женщина, еще молодая, худая, высокая, Хазуа, была матерью Цико. Ее бледное бескровное лицо и потухшие глаза говорили о длительной, тяжелой болезни.

В былые годы красивые, жизнерадостные, всегда празднично оживленные мужчины оживляли этот дом нескончаемыми пирами и весельем, и не было счету посещавшим их гостям и друзьям. Но муж Шавтвалы, увлеченный борьбой за свободу и вынужденный стать абреком, окончил жизнь в схватке с казаками у крепости Чими. Два ее сына пали в борьбе с османами, третьего похоронил снежный обвал во время дорожных работ.

Женщины поставили низенький столик, на котором был опрятно приготовлен убогий ужин: испеченные в золе овсяные хлебцы, несколько головок луку и соль, растворенная в воде. Рядом на полу стоял глиняный кувшинчик с капари — брагой, настоенной на отрубях.

Цико загнула назад полы архалука, заложила их концы за широкий сафьяновый пояс, надела фартук и, подсев к очагу, ухватилась рукой за ушко котла, который кипел на огне. Она безостановочно трясла котел.

Шавтвала взяла в руки хлебец, переломила его и с грустью посмотрела на черствые куски.

— Что мне с ними делать? — проговорила она. — Жесткие, как камень, а у меня ни одного зуба во рту.

— Обмакни в рассол, мягче станут, — посоветовала ей Хазуа.

Шавтвала покорно послушалась совета невестки, но и это не помогло; тогда она принялась обсасывать куски, как беззубый ребенок.

— Цико, — обернулась она к внучке, — ты не картошку ли варишь?

— Нет, бабуся, — хинкали, — сказала та, перестав трясти котел.

— Да ты не останавливайся, дочка, — они слипнутся...

— Опять чесночные хинкали! — вздохнула бабушка.

— Да, то ли дело в долине! — тоскливо отозвалась Хазуа. — Постом там можно раздобыть всякие овощи. И фасоль, и зелень, и маслины, — благодать!

— Хочешь, в этой же воде сварю тебе картошки? — спросила Цико, обращаясь к бабушке.

— Нет, нет, с чесноком не хочу.

— Тогда в золе запеку.

— Как знаешь...

Цико вскочила, чтобы принести картофель, вдруг в дверь кто-то постучался. Цико застыла на месте.

— Вайме, мама! — прошептала она. — Должно быть, русских на постой привели...

Стук в дверь повторился.

— Кто там, чего надо в такой поздний час? — громко спросила Хазуа.

— Открой, это я, Павлиа, у меня к тебе дело.

— Павлиа, говори оттуда, какое дело, или приходи завтра утром, а сейчас я не открою.

— Как же ты можешь не открыть двери царскому слуге? — послышался за дверью другой голос.

— Мама, не открывай! — вся дрожала Цико.

— Ты чего разошелся! — рассердилась старуха. — Ступай отсюда с богом. Завтра придешь!

— Хазуа, — миролюбиво заговорил Павлиа. — Лавку сегодня взломали, и есть подозрение, что воры с крадеными вещами укрываются у вас... Я всем говорил, — не такие вы люди, чтобы участвовать в воровстве, но не верят мне... Открой, пусть сами убедятся, что у вас нет воров.

— Так бы сразу и сказал, — смягчилась Хазуа и взялась за задвижку двери.

— Что? — всполошилась старуха. — Открой поскорей, пусть сами посмотрят.

Едва только Хазуа сняла засов, как в комнату стремительно ворвались вооруженные люди и сразу же кинулись к Цико, которая в страхе прижалась к стене. Напавших было пятеро, среди них — мтиулец Гугуа, давно уже страстно влюбленный в Цико.

В ужасе бросились к ним бабушка и мать. Они умоляли, угрожали, уговаривали. Похитители отстраняли, отталкивали их и рвались со своей добычей к двери. Старуха сделала последнюю попытку спасти внучку. Она сорвала платок, покрывавший ее седые волосы, и бросила его к ногам разбойников.

— Не позорьте мою седину! — вскричала она.

В таких случаях даже самые лютые враги, как бы жестоко ни бились они, мгновенно прекращают бой, оказывая честь женщине, но для Павлиа и его товарищей этот священный вековой обычай предков был всего лишь шутовским обрядом. Служба у диамбегов и при дворе развращенного выродка, феодала Гудушаури, приучила их презирать народные обычаи.

И провожаемые воплями несчастных женщин, они выволокли девушку из комнаты, вскочили на коней и канули в ночную мглу.

— Эй, люди, на помощь! — кричала Хазуа. — В погоню! Враги напали на нас!

Соседи сбежались во двор.

— Ты не узнала похитителей, Хазуа? — расспрашивали они плачущую мать.

— То-то и есть, дорогие мои, что узнала! — причитала Хазуа. — Один — сторож наш Павлиа, а с ним Гугуа и гудушауровские молодцы. Вон туда ускакали они. Скорее, скорее в погоню! — кричала она.

Но люди в нерешительности топтались на месте.

— Что же вы? — гневно спросила старуха Шавтвала. — Или совсем потеряли честь? Их всего лишь пять человек, а вас — вон сколько!

— Что же нам делать, Шавтвала? Сила все ломит! Разве справиться нам с гудушауровскими людьми?.. А уж Павлиа — тот и вовсе негодяй.

— Одни казаки, другие гудушауровокие... — с горечью воскликнул какой-то юноша. — А нам, выходит, и жить больше негде на этом белом свете!.. Душат они нас, нет больше терпения!..

— Верно ты говоришь, ей-богу! — поддержали его в толпе.

— Тогда идем, победим или погибнем! — крикнул юноша.

— Постой, Вепхвия, не торопись! — остановил его один из толпы.

— Ждать-то некогда! Кто не трус, пойдет со мной! — снова крикнул юноша и двинулся вперед.

Люди все еще колебались и по-прежнему топтались на месте, боясь большого феодала и царского приспешника, не решаясь вступить с ними в открытую схватку.

— Тогда дайте мне оружие! — воскликнула Шавтвала и выхватила у стоящего рядом мужчины ружье из рук. — Дайте мне шапку мужскую на голову, а вам больше пристал мой платок.

— Постой, Шавтвала! Время теперь не такое!

— А какое такое теперь время? На свете всегда было и сильных и злых людей достаточно, но наши предки умели бороться с ними, умели отстаивать свою жизнь, свою честь. Трусами вы стали, вот в чем беда! — И она, грозно выпрямившись во весь рост, двинулась следом за юношей.

В толпе прошел ропот удивления и возмущения. Сперва несколько юношей кинулось следом за ней, потом пошли и другие, и вдруг вся толпа грозно загудела и устремилась в погоню.

 

2

 

Большой двухэтажный барский дом, некрасивый и неудобный, как большинство барских домов, вытянулся на открытой поляне, к которой с трех сторон подступал лес. За лесом сразу же начиналась деревня. Высокая каменная ограда с бойницами окружала двор и дом, и от этого вся усадьба выглядела очень воинственно; хотя против пушек она и не смогла бы устоять, но в старину считалась неприступной крепостью.

Это было поместье князя Горджаспа Гудушаури. От царских милостей он так разжился и оброс жиром, что едва ворочал шеей.

Само собой разумеется, что вместе с дородностью к нему прибывала и мощь. По этой причине он прибрал к рукам все горские общины и их судьба теперь всецело зависела от выражения его лица — веселого или хмурого.

Службу свою он начал в качестве толмача, потом возвысился до диамбега и дальше этого в звании не повысился, но ордена и всяческие милости сыпались на него беспрестанно. И для чего нужны были ему чины, когда и без того все горские общины были усмирены, а иногда и полностью порабощены всяческими насилиями и неописуемым произволом? ]См. газ. «Дроэба» за 1886 год. Статья «Жизнь мохевцев». (Прим. автора).[

 

И Горджасп жил себе да жил, грабил, сам обрастал добром, жирел, и сила его все прибывала, и все возрастал его почет.

Все праздники для окрестных крестьян превратились в оброчные дни, и они безропотно тащили к нему баранов, ягнят, телят, сыр, масло и даже деньги — все, что только мог наскрести у себя крестьянин, все приносилось в дом Горджаспа и поглощалось ненасытным помещиком.

Сам Горджасп был в горах человеком пришлым. Он начал службу у одного горского феодала, будучи одновременно переводчиком и егерем, но вскоре обзавелся своим собственным участком земли, потом прирезал к нему новый участок, потом еще и еще расширил имение, обзавелся дешевыми рабочими, и дело у него закипело...

Он окружил себя людьми, которые не были ни батраками, ни слугами, ни ремесленниками. Они не имели собственного имущества, но и от Горджаспа не получали никаких благ. И все же эти молодцы всегда были разодеты, имели лошадей, деньги на расходы, разъезжали бог весть где, и никто не смог бы вам сказать, откуда и как берут они средства к существованию. Но злые языки, пожалуй, нашептали бы вам, что «вот тогда-то ночью горджасповские молодчики ограбили путника, взломали лавку» или еще что-нибудь в этом роде. Разумеется, все это не могло происходить без ведома Горджаспа, да и от участия в прибылях никогда не отказывался этот новоявленный феодал, который так хитро плел свои дела, что всем казалось, будто стоит только ему устраниться, как тотчас же среди горцев начнутся распри и мятежи.

Как раз в тот вечер, когда произошло описанное нами событие, Горджасп восседал на балконе своего дома и пил ароматный чай с густыми сливками и румяным ореховым пирогом, щедро сдобренным яйцами и маслом.

Незадолго до того Горджасп изволил уйти на покой. Он оставил службу и теперь наслаждался домашним уютом.

Жена его, жирная и рыхлая, с постоянно красным и потным лицом и такими же руками, повязав голову пестрым, размалеванным платком, восседала тут же в кресле. Она с трудом вмещалась в это кресло, и каждый раз, когда ей угодно было вставать с него, к ней подбегали два молодца и помогали подняться «нежному» созданью. Прибавьте к этому еще низкий рост, серые, постоянно вытаращенные, безбровые глаза, — и вы приблизительно будете иметь представление об облике уважаемой княгини Гудушаури.

С супругами пребывал новый диамбег, пожаловавший пред светлые очи Горджаспа. Тощий, весь иссохший маленький человечек с жидкой бородкой и длинным тонким носом. Его угодливые движения, постоянные подергивания и подобострастная речь — все говорило о том, что он беспредельно преклоняется перед достоинствами Горджаспа и совершенно явно боится, чтобы хозяин дома не пожелал почему-либо раздавить его, как червя, сравнять с землей, что было вполне легко и возможно в те времена такому повелителю, как Горджасп.

— Ужасный народ эти горцы... — начал диамбег, мотнув своей длинной червеобразной шеей.

— О-о, ужасный! — басом подтвердил хозяин.

— Ничего им нельзя внушить!

— Плетью их надо, плетью!.. — посоветовал правитель.

— Разумеется, плетью!.. Горцы — глупые, необузданные, попробуй их распустить, так они на голову сядут,— добавила княгиня и отерла платком градом катившийся со лба пот.

— Вот недавно,— начал диамбег,— я получил квитанции... Вам ведь известно, что крестьяне возят дрова по оброку, им выдают квитанции, а потом по этим квитанциям я получаю деньги от правительства для раздачи им... Так вот, принесли мне квитанции на оплату за сколько-то саженей дров, — не помню точно, — я получил три тысячи шестьсот пятьдесят рублей и роздал их людям...

— Все? — перебил его Горджасп.

— Да, все,— со страхом пролепетал диамбег.— И представьте себе, они взбунтовались и заявили, что им следовало не три тысячи шестьсот пятьдесят, а семь тысяч триста рублей!

— Скажите! — удивился Горджасп.— А вы не спросили их, откуда они это взяли?

— Что их спрашивать!.. Еще столько же, мол, нам причитается, и пристали ко мне: «Не погуби нас, говорят, ваша милость, на бери греха на душу!..»

— Плохо вы поступили,— прервал его феодал.

Диамбег побледнел, поперхнулся, словно что-то застряло в горле.

— П-п-почему же это, позвольте узнать?

— Да потому, что роздали им половину суммы!

— Странный ты человек, душа моя, не мог же он все раздать! — вставила супруга феодала.

— Да нет же, я роздал все, княгиня! — оправдывался диамбег.

— Нет, этого вы уж не говорите, я-то ведь знаю, сколько им причиталось... Но не в этом дело, а вы все-таки плохо поступили! — сердито повторил Горджасп.

Диамбег низко опустил голову, губы у него дрожали, он весь подобрался, понял, что дальше лгать бесполезно.

— Что же мне было делать? — прошептал он.

— Что делать? — крикнул барин. — Не платить им вовсе этих денег, вот что надо было делать, сударь!

— Не платить вовсе? — удивился диамбег, не ожидавший такого поворота дела.

— Разумеется...

— Разве можно было? — забылся обрадованный диамбег.

— Значит, можно было, раз мой муж говорит,— властно отрезала княгиня.

Диамбег почувствовал, что сглупил, и снова подобрался.

— А вот слушайте, — стал пояснять Горджасп. — Во-первых, вы не должны были оповещать их, что получили деньги. Сколько бы к вам ни приставали, вы должны были отвечать: «Не получил еще, знаете, мол, сами, какая всегда проволочка с деньгами». Им надоело бы ходить... Во-вторых, месяца через три вы бы вызвали к себе старшин и отобрали бы у них расписку в получении денег. Чего же проще? — самодовольно закончил он.

— Разве они дали бы расписку? — робко спросил диамбег.

— Не надо было их оповещать, что они расписываются в получении денег, надо было сказать, что это протокол на... ну, хотя бы, на передачу в их пользование дополнительных земель, а они, как услышали бы, что им будет дополнительная земля, всей деревней расписались бы.

— Верно, верно!

— Ну, вот видите! — торжествующе добавила жена.

— Откуда же быть у меня такому уму, как у князя Горджаспа! — скромно проговорил диамбег, сокрушаясь в душе о деньгах, розданных крестьянам.

«Эх, что я наделал!» — думал он про себя и чуть было не хлопнул себя ладонью по лбу, но удержался, постеснявшись князя.

— Вот как надо поступать, сударь, а то всю жизнь останетесь голым!.. Кто умеет приобретать, тому и в верхах почет, и покровителя он себе найдет! А кто поведет себя так, как вы, тому скоро пинков надают и выставят вон. О-о! Деньги и богатство — великое дело!.. Деньги — как смазка для колес: заскрипело колесо, смазал и готово, все тихо. Горе тому, у кого нет смазки для осей!

Вошел служитель и шепнул что-то князю. Тот удалился во внутренние покои.

— Вы всегда должны в таких случаях обращаться за советом к моему мужу! — сказала княгиня, вытирая платком уголки губ.

— Впредь я всегда буду советоваться с ним.

— Ну зачем вы выбросили на ветер три тысячи рублей?

— Три тысячи шестьсот пятьдесят! — с горечью воскликнул диамбег.

— Вот видите! А если бы даже шестьсот ушло на смазку, у вас остались бы чистые три тысячи, — поучала княгиня неопытного ученика, давая ему понять, что ее супруг как раз и есть та самая ось, которую следует смазывать для того, чтобы все шло хорошо.

— Ах, какой я неопытный! — горестно воскликнул диамбег.

В то самое время, когда княгиня преподавала диамбегу этот поучительный урок, в кабинет князя вошло несколько вооруженных с ног до головы юношей. Пришедшие низко поклонились князю.

— Зачем пожаловали? — спросил их Горджасп.

— Пожелать вам доброго здоровья.

— А еще зачем?

— Вот этот,— начал один из пришедших, показывая на другого,— он — Залиашвили Гугуа...

— Так, и что же? — спросил князь.

— Ему нравится одна девушка, он хочет похитить ее... Не посмели без вашего разрешения.

— Так! А что девушка?

— Да у нее нет никого, кроме ворчливой бабки, та не дает согласия, а то уж давно бы поженились,— соврал горец.

— Да, но если девушка не захочет?

— Кто теперь спрашивает девушку, ваша милость, не прежние времена, чтобы все дела общиной решать...

— И все-таки трудно, если девушка не согласна,— упрямился князь.

— Перед тобой ничто не устоит, ваша милость, ты равный царю человек! А мы в долгу не останемся...

— А люди у вас есть? — смягчился князь.

— Как же, есть! — ответил горец и полез рукой в нагрудный карман.

Горджасп следил за его движением жадными глазами и добавил еще веселей:

— Значит, все в порядке! Ступайте, похищайте, — я даю вам согласие.

— Давно бы похитили, но без вашей милости ничего нельзя... — и с этими словами он передал князю небольшой сверток.

— Что это? Зачем? Разве нельзя без этого? — пробормотал Горджасп, быстро пряча в карман подношение.

— Всегда ты — наш благодетель и милостивец! Уж не взыщите за малость! Мы всегда рады тебе послужить!

— Ладно, ладно! — совсем повеселел князь. — Я дам вам своих людей. Можете прихватить еще одного казака, — я сам скажу об этом диамбегу.

— За нами не пропадет, ваша милость!

На этом закончилась их беседа. О ее последствиях читателю известно из предыдущей главы.

 

3

 

Гугуа родился в зажиточной семье и с детства был несколько избалован своими родителями. Красивый, стройный, добрый Гугуа воспитывался по обычаям горцев. Нередко в праздничные вечера он слушал рассказы отца или родственников о прошлом горских племен, об их доблестных нравах, об их обычаях, о том, какую силу имело раньше решение общины, о позоре предательства и измены. Общинные сходки, теперь уже редко происходившие в горах, обсуждение на них общих дел, мудрые решения теми — все это влияло на склад характера Гугуа.

Он рано осиротел. Еще будучи мальчиком, он познал все разнузданные бесчинства старшин и есаулов. Он научился просить, привык применяться к чужой воле, всячески стараясь избавиться от непосильных оброков. Потом он сам стал пасти своих овец, и пастушеская жизнь выработала в нем осторожность, отвагу, верность в дружбе, все то, без чего пастухам невозможно обойтись. Общие интересы и постоянные скитания по чужим местам приучают их к единению, к взаимной преданности. В то же время длительное одиночество располагает к размышлениям, обостряет восприимчивость. И Гугуа, будучи пастухом, много думал о своей сиротской жизни, об унижениях, которых натерпелся от властей, и в сердце его неуклонно росла злоба против несправедливости и притеснений.

Однажды летом Гугуа спустился в село, чтобы принять участие в большом храмовом празднике. Он с утра нарядился в праздничное платье, вручил жертвенного ягненка пастуху, который должен был гнать со всего села овец, предназначенных для общего праздничного котла, и сам направился туда же горными тропами, собираясь поохотиться по пути.

Гугуа достиг остроглавых скалистых вершин Нариани как раз в ту пору, когда заходящее солнце возложило лучистую корону на седую вершину Мкинвари, который гордо глядел с высоты на неукротимый Терек. А Терек в бешеной схватке со скалами расшибался о них, брызгая тысячью струй, прыгая с камня на камень, пенился, то сжимался весь, как кулак, то снова рассыпался росинками и стлался живительным покровом по ароматным, бархатистым, переливающимся нежными красками лужайкам; и слитный гул, полный какой-то величавой торжественности, могуче заполнял окрестность, и гул этот то возрастал и походил на рев разъяренного льва, то переходил в нежный шопот, в зависимости от того, откуда и с какой силой налетал на реку ветер, в каком направлении кружил он по извилистым горным ущельям. Да, это был могучий, величественный гром, порою нежно ласкающий слух.

Гугуа, опершись на свое ружье, глядел, как зачарованный, «а это неописуемое зрелище и наслаждался так, как может наслаждаться этими горами и этим потоком только сын гор.

И вдруг у края неба, над самой отвесной скалистой вершиной, появился тур. Резко устремившись вперед, он так выгнулся, так навис над самой пропастью, что можно было подумать, будто он хочет кинуться вниз. Но благородное животное, в совершенстве владея своими мускулами, сразу окаменело, подставив лоб под охлаждающее веяние ветерка. Неопытному глазу он мог казаться высеченным из камня, так он был неподвижен и так нависал над пропастью. Но вот он мотнул головой, прыгнул на верхушку другого утеса и, легко подобрав все четыре ноги, стал на маленькую, с ладонь, площадку. Оттуда он перескочил на третью, потом на четвертую и принялся резвиться на скалах, от одного вида которых замирало сердце, как бы желая этим показать свою ловкость, силу своих ног.

Гугуа глядел на него и ждал, когда он приблизится на расстояние ружейного выстрела. Но тур продолжал кружить по своим излюбленным местам. Тогда Гугуа осторожно отошел за выступ и обогнул его сверху с подветренной стороны, чтобы зверь не учуял человека. Охотник нагнулся и снова увидел тура, который, видимо, вдоволь нарезвившись, устроился на краю отвеса, подобрав под себя три ноги и вытянув вперед четвертую. Туман медленно полз по вершине этой скалы, он наплыл на тура и наполовину закутал его. Животное вытянуло шею и с наслаждением подставило голову под прохладный, сырой ветерок, всегда сопутствующий туману. Гугуа нацелился, но тотчас же опустил ружье: ему стало жаль в эту минуту, лишать зверя жизни. Однако подул ветер, быстро нагоняя белый, как взбитый хлопок, туман. Мохевец испугался, как бы туман совсем не скрыл зверя, как бы молодой тур-самец не ушел от него. Раздался выстрел, тур подскочил, несколько раз перевернулся в воздухе и обрушился со скалы, но, не достигнув дна расселины, застрял среди камней.

— Еще не одного желаю! — услышал Гугуа возглас у себя за спиной. К нему снизу поднимался казак Павлиа.

— Здравствуй, Павлиа! — весело приветствовал его Гугуа, принимаясь чистить ружье.

— Ловко ты убил тура, ей-богу! Я сам к нему подкрадывался, но, видно, это была твоя доля!

— У меня ружье крымское, семилинейное,— похвалился Гугуа.

— И ружье у тебя хорошее, да и глаз верный!

Павлиа и Гугуа прикрепили к ногам кошки и спустились по крутому, кое-где еще обледенелому спуску к тому месту, где застрял убитый тур... Поднявшись обратно, развели костер из сухой травы, чтобы высоко взвивающийся дым оповестил окрестных жителей о том, что охотниками убит тур, и прославил их. Ведь туры ходят по таким вершинам, которые даже не для каждого горца доступны. Охотники наспех зажарили шашлыки из внутренностей, перекусили и, отдохнув, пошли на празднество.

Павлиа тащил тура за спиной. По обычаям тамошних охотников ему принадлежала доля в добыче, как свидетелю охоты. Они перевалили через несколько гребней и вышли к плоскогорью, замыкавшемуся с одной стороны холмом, на вершине которого, внутри каменной ограды, стояла часовня цверского архангела. За оградой полыхали под ветром знамена. Вся поляна была усеяна народом в пестрых праздничных одеждах. Люди развлекались, собираясь небольшими толпами: в одной плясали под звуки пандури и плеск ладоней, в другой водили хоровод. К нише непрестанно подводили баранов, дека-нозы тут же их закалывали, юноши-подручные свежевали убоину и кидали в общий котел, дымившийся над огромным костром.

Навстречу Гугуа и Павлиа побежали юноши-подростки которые еще издали заметили их.

— Охотники, охотники идут! Смотрите,— убили тура! — кричали они.

Охотников тесно окружила толпа. У тура срубили рога поднесли его в дар иконе цверского архангела. Затем все смешались с веселящимся народом.

— Гляди, гляди туда! — воскликнул вдруг Павлиа, указывая на большую толпу, собравшуюся в кружок.

— А что? — спросил Гугуа.

— Глаз, что ли, у тебя нет? Не видишь,— вон Цико!

Гугуа никогда не видел Цико, но он столько слышал о ней, что невольно взволновался.

— Где, где? — нетерпеливо спросил он.

— А вон она! — указал рукой Павлиа.

Гугуа взглянул и замер от изумления.

Цико плясала с каким-то юношей, плясала так самозабвенно, как могут плясать только семнадцатилетние девушки, с детской непосредственностью, всем существом своим отдавшись радости размеренных и легких движений. Цико убегала от юноши, снова подзывала его к себе лукаво-смеющимся взглядом и снова ускользала из-под его раскинутых рук, чтобы издали дразнить его нежным, едва заметным трепетом всего тела. Юноша носился за нею, всячески стараясь преградить ей путь, поймать ее, остановить, подчинить себе эту непокорную шалунью-девушку. Но Цико недаром славилась своим умением плясать, и не так-то легко было ее заполучить. Оба старались перещеголять друг друга, утомить один другого, но оба были как будто нарочно подобраны для этого состязания.

Вдруг кто-то крикнул, что там, на краю поляны, юродивый предсказывает будущее, и вся толпа кинулась туда. Цико тоже стояла в толпе и с любопытством слушала исступленные выкрикивания одержимого. Вдруг она почувствовала, что кто-то легко толкнул ее сзади; она обернулась и встретилась глазами с Гугуа.

— Несчастный, ты что толкаешься? — гневно спросила она.

— Милая, повернись ко мне, что на него-то глядеть! — усмехнулся Гугуа.

— Что зубы скалишь?

— Радуюсь!

— Радуюсь! — передразнила Цико.— А чему радуешься, сам не знаешь!

— Радуюсь тому, что увидел тебя!

Девушка еще раз сердито оглянулась на него, потом повернулась к юродивому. Гугуа продолжал глядеть на нее сверкающими глазами.

— Милая! — снова дотронулся он до нее.

— Отстань, чтобы глаза твои не глядели!

— Клянусь богом, никогда больше от тебя не отстану!

— Посмотрим!

— Ты должна стать моей!

— Не дождешься! — и девушка смешалась с толпой.

Гугуа поглядел вслед убегавшей девушке, сердце его томительно сжалось, он понял, что никогда не сможет уйти от нее. Сама судьба предназначила ему эту девушку, и он завоюет ее, хотя бы даже ценой жизни! Из глубокой задумчивости вывел его толчок в бок и веселый возглас Павлиа:

— Что? Проняло тебя?

— Проняло, да еще как! — отозвался он.

— Хороша?

— О-о! — тоскливо воскликнул Гугуа.

С этого дня Гугуа потерял покой. Павлиа всячески старался разжечь в нем это чувство. И вот однажды, когда Гугуа сидел печально-задумчивый перед лавкой, к нему развязно подошел Павлиа.

— Ты чего так сидишь, урод? — окликнул он его.

— А что же мне делать? — уныло отозвался Гугуа, потом предложил ему выпить по чарке. Павлиа охотно согласился. Они изрядно себя подкрепили, лица раскраснелись, языки развязались. Выпитое вино ударило в голову, их потянуло на смелые дела, и вот они затеяли похитить Цико. Сильно захмелев, отправились они в дом Гугуа, нашли себе сообщников и тотчас же приступили к приготовлениям.

 

4

 

Не пряча похищенной девушки, Гугуа открыто привез ее домой, ввел в башенную пристройку и запер за собой дверь. Обессилевшая Цико почти в беспамятстве опустилась на разостланную солому. Гугуа зажег свечку и подошел к ней. Он ласково провел рукой по ее лбу. Но Цико тотчас же очнулась. Она с отвращением оттолкнула его от себя, вскочила на ноги и забилась в угол.

Гугуа, радостно улыбаясь, пошел было к ней.

— Не подходи! — закричала Цико.

— Отчего же нет, милая, ведь ты теперь моя, моя!

— Нет, я не твоя! Я не люблю тебя!

— Дорогая, я всю жизнь отдам тебе, никогда не оставлю тебя. Полюби меня! — умолял он.

— Нет, нет!— в страхе отстранялась девушка.

— Тогда я насильно тебя поцелую!.. — воскликнул Гугуа и обнял ее.

— И в этом твоя отвага? — воскликнула девушка. Насильничать над девушкой?

Гугуа смутился и опустил руки.

— А если я не буду тебя мучить, ты полюбишь меня? — робко спросил Гугуа.

— Не знаю! — неопределенно произнесла девушка и впервые взглянула юноше прямо в глаза. Непостижимая сила излучалась из этих глаз и властно приковывала к себе взгляд Цико. Она вся затрепетала и слова застыли у нее на устах.

Гугуа почувствовал в ней какую-то перемену, и сердце его замерло в сладкой истоме.

— Значит, ты полюбишь меня? — тихо спросил Гугуа.

— Не знаю! — и Цико опустила голову.

— Цико, послушай меня! Я так тебя люблю, что жизнь готов отдать ради тебя. Я не стану тебя принуждать, но знай — другому тебя не уступлю. Я буду ждать, но отсюда тебя не выпущу!

— Хорошо! — отозвалась Цико.

Гугуа направился к выходу, и девушка облегченно вздохнула, но, не дойдя до двери, он вдруг вернулся и подошел к ней вплотную.

— Девушка, поцелуй меня хоть один раз!

— Нет, нет, не надо! — отстранилась она.

Гугуа махнул рукой, повернулся и быстро вышел. Что-то удивительное произошло с сердцем Цико в эти минуты... С каждым шагом удаляющегося Гугуа сердце ее требовало, чтобы он вернулся. И желание это росло в ней с такой силой, что, когда Гугуа запер дверь снаружи, ей хотелось крикнуть:

— Вернись, я твоя!

Но она сдержалась и застыла на месте с протянутыми вперед руками. Потом она медленно провела ими по лбу, медленно опустились руки и повисли вдоль тела, и сама она, поникнув, так же медленно опустилась и села на пол. Некоторое время она сидела как бы в оцепенении, слезы набежали на глаза, повисли на ресницах. Вот упала жемчужной каплей одна слеза, за нею другая, третья, и девушка заплакала горько, слезы текли ручьями по ее побледневшим щекам. О чем же она плакала? Она сама не знала, о чем!

Это была роса первой девичьей любви, которая заставляет сердце рыдать, но никогда не скажет девушке, что с ней происходит, отчего так мучительно-сладко сжимается сердце в груди.

Цико впервые встретилась с прекрасным юношей, самоотверженно ее любящим, она убедилась, что он похитил ее не ради того, чтобы ее обесчестить, насильно завладеть ею, нет, истинная любовь заставила Гугуа ее похитить. А это в глазах каждой горской девушки — подвиг, заслуживающий похвал; к тому же его взгляд, излучавший силу, победил, подчинил ее против воли. Вот почему чувство страха и презрения к нему так внезапно сменилось в ней совершенно противоположным чувством.

И Цико забылась, глубоко погрузившись в свои думы о Гугуа. Его образ неотступно стоял перед нею, и не было никого на свете красивее и стройнее его, и взгляд его глаз казался ей необыкновенным. И она с нетерпением ждала, когда он к ней вернется.

 

5

 

На рассвете толпа, предводительствуемая Шавтвалой, подошла к дому Гудушаури и остановилась на поляне перед деревней, чтобы выбрать посланцев для переговоров с князем.

Из села высыпали крестьяне, пришли и старейшины, надеясь предотвратить кровопролитие и решить дело миром. Прибежал перепуганный диамбег, узнав, что вся деревня Пхелше взялась за оружие и подошла к дому Гудушаури.

— Что случилось, в чем дело? — спрашивал диамбег.

— Что случилось! — грозно выступила вперед Шавтвала. — А то, что обесчестили мой дом, ворвались к беззащитной вдове и похитили девушку. И нет управы на злодеев в этом мире!..

— Кто ее похитил? — перебил ее диамбег.

— Гудушауровские молодцы, да и ты сам...

— Как то есть я?

— Твои подчиненные, вот кто! Пусть земля их поглотит, пусть...

— Будет тебе проклинать!

Диамбег подозвал сведущих людей, узнал, что похититель заперся у себя в башне и никого не подпускает близко.

— Арестовать и доставить его ко мне! — распорядился он, зная заранее, что приказ его не будет выполнен.

— Как же его арестовать, ваша милость? Он никого не подпускает близко! Убить может!

Диамбег задумался. Потом обратился к старухе:

— Слыхала? Не проливать же кровь из-за твоей девушки?

— Отчего же? — не унималась Шавтвала. — Если надо, так придется и кровь пролить, иначе какой же ты судья?

— Довольно, перестань болтать! — рассердился диамбег.

— А ты не вмешивайся в наши дела, если не годишься в начальники, и без тебя управимся!

— Я приказываю тебе замолчать! — крикнул диамбег.

— Зачем мне молчать? Я справедливости требую!

— Уберите эту старуху! — закричал диамбег, но никто не двинулся с места.

— Тебе, верно, подсунули взятку, вот ты и гонишь меня! Идемте, люди, сами учиним расправу!

Народ волновался. Диамбег не знал, как быть, он готов был разорвать на части старуху-мохевку, но ее ограждал весь народ. Он не знал, как успокоить толпу. Неожиданно он был выведен из затруднения. Из толпы вышел старик-крестьянин.

— Не прогневайся на меня, ваша милость, хочу говорить вами! — сказал он, снимая шапку и низко кланяясь диамбегу.

— Говори!

— Я хочу сказать, что если девушка пошла по своей воле, то не надо их трогать! У нас в горах не вмешиваются в эти дела, если парень и девушка полюбили друг друга. Не так ли, люди? — повернулся он к собравшимся.

— Верно, верно ты говоришь!

— Пошлем к ним посредников, разузнаем всю правду, тогда и решим, как быть!

Все одобрили предложение старика.

— Гоча! — обратилась к нему Шавтвала. — Ты верно сказал. Но что, если девушку запугают и она побоится сказать правду, что тогда?.. Нет, пусть лучше отпустят домой мою внучку, мы сами ее расспросим, и если Гугуа посватается к ней, клянусь, что я им не помешаю!

— И это верно! — подтвердил Гоча и добавил: — Бог глаголет твоими устами, Шавтвала, но помни, что все люди здесь — твои доброжелатели, и доверься им. Нельзя допустить, чтобы они перебили друг друга и пролили невинную кровь.

Долго еще не унималась Шавтвала, упорно настаивала на своем, но диамбег резко прекратил все споры.

— Выбирайте посредников для переговоров, все остальное — пустые разговоры! — распорядился он и, очень довольный тем, что все закончилось так просто, вернулся домой.

Выбрали по два человека от каждого села, и те направились к дому Гугуа.

— Гугуа, э-эй, Гугуа! — закричали посланцы, подойдя к дому Гугуа.

— Что надо? — спросил с крепости Гугуа.

— Мир тебе, Гугуа! Мы — посланные к тебе, выборные! Пусти нас!

— Посредникам — честь в нашей стране! А чего вы хотите?

— Ты — юноша отважный и доблестный, и дела твои должны быть доблестны! — сказали посланные.

— О чем вы это?

— А о том, что если ты девушку эту увез против ее воли, отпусти ее, не проливай понапрасну крови, не оскорбляй наших обычаев.

— Я не смогу удержать ее насильно...

— Тогда покажи нам девушку.

— Нет, это невозможно.

— Почему ты не хочешь следовать обычаям отцов?

— А потому, что они теперь попраны, их больше не соблюдают, нет ни братства, ни дружбы. Я не верю вам!

— А не трус ли ты?! — крикнул один из посланных.

Гугуа схватился за ружье, но тотчас же опустил его.

— Посредники неприкосновенны, они — выборные от народа! — сказал он.— Иначе я окрасил бы в пурпур твою рубаху.

— Тогда покажи нам девушку!

Гугуа наконец сдался. Ему захотелось проверить свою судьбу.

— Подымитесь на башню. Посланцы подошли к дверям.

— Оружие снять? — спросил один из них.

— Я докажу вам, что я не трус: нет надобности снимать оружие!

Посланцы все же сняли с себя оружие и сложили его у входа.

— Мир этому дому! — сказали они и переступили порог. Гугуа принял гостей, как подобает горцу, приветливо их усадил.

— Гугуа,— сказал один из них,— как перед богом тебе говорю, ты — парень умный. Покажи нам девушку.

— Идите за мной! — с волнением воскликнул Гугуа.

Он провел гостей в отгороженное плетушкой помещение, где сидела Цико, оставил их там, а сам поднялся на башню — следить за толпой.

Девушка поднялась навстречу вошедшим и низко поклонилась им.

После приветствий все уселись на тахту. Старший из посланцев сказал:

— Не бойся и ответь нам открыто: добровольно пошла ты за Гугуа или нет?

Цико, до сих пор молчавшая, вдруг воскликнула с какой-то поспешностью:

— Я пошла добровольно, никто меня не неволил.

— Значит, ты не хочешь возвращаться домой?

— Нет!

— Если тебя взяли насильно, мы можем освободить тебя. Мы всем селом пришли за тобой.

— Нет. Я пошла по своей воле, по своей же воле я не вернусь назад и по своей же воле остаюсь здесь.

Посланцы встали, благословили ее, попрощались и вышли.

Гугуа ждал их с волнением. Он боялся, как бы девушка не расчувствовалась и не согласилась пойти с ними, и тогда исчезнут все его надежды на счастье. Что ему делать, если ее вчерашнее обещание было вынужденным и если она уйдет от него? Неужели отступиться? Должен ли он подчиниться обычаям своего народа? Правда, эти обычаи пошатнулись за последние годы, но новые порядки еще не пустили слишком глубоких корней. Доказательство тому — колебания Гугуа.

Вчера он совершил ужасную грубость: он перешагнул через платок, брошенный к его ногам женщиной, но безмерная страсть, овладевшая им, была сильнее его. Теперь — совсем иное; теперь ему хочется искупить свою вину. Он со страхом обвел глазами вернувшихся посланцев и обрадовался, увидев, что Цико нет среди них. Один из гостей обратился к нему:

— В добрый час, парень, в добрый час! Спасибо, что не нарушил наших обычаев.

Гугуа смутился. Краска счастья залила ему лицо, и он опустил голову. Поблагодарив гостей и проводив их за дверь, он поспешно вернулся и с сильно бьющимся сердцем вошел к Цико.

— Цико! Это правда? — еще издали закричал он.

Цико вся зарделась, затрепетала. Гугуа бросился к ней и обнял ее. Девушка покорно прижалась к нему, склонила голову ему на грудь.

 

6

 

Посредники вернулись и сообщили собравшимся волю девушки. Народ стал медленно расходиться по домам. Однако Шавтвала ничему не хотела верить, она не могла примириться с тем, что ее внучка, в которой текла ее кровь, так легко смирилась с позором.

— Постойте, люди, не расходитесь! Не может этого быть!.. Она при мне должна признаться во всем. Ее, верно, напугали, несчастную! — кричала старуха.

Посредники несколько раз повторяли ей свой рассказ, но она ничего не хотела слышать, и все твердила, что девушку напугали.

— Покажите мне ее, если правда все то, что вы говорите.

— Шавтвала! — сказал тогда один из них.— Мы хотели тебе помочь, пока думали, что совершено насилие. Ты видела, как все единодушно готовы были пролить кровь за правду. А теперь — дело другое. Все повернулось хорошо, благодарение богу, кровь не пролилась понапрасну. Если ты сама хочешь видеть девушку, ступай к ним, войди, как своя, родная, близкая, они будут рады тебе, а нам тут больше делать нечего. Не так ли? — обратился он к поредевшей толпе.

— Так, так, верно! — подтвердили крестьяне.

— Тогда расходитесь себе с богом по домам!

Поляна опустела, и Шавтвала осталась одна, с глубокой горечью в душе, обиженная, оскорбленная, какой она себя считала. Горе исказило ее старое, морщинистое лицо. Люди, готовые защитить ее, обиженную, оскорбленную, слабую женщину, теперь покинули ее, убедившись, что девушка по своей воле пошла за любимым человеком. А Шавтвала так была потрясена всеми событиями, что забыла даже рассказать о том, что ее-то на самом деле оскорбили, перешагнули через ее головной платок. За этот позорный поступок народ потребовал бы Гугуа к ответу. И теперь Шавтвала вновь и вновь переживала жгучее чувство оскорбленного самолюбия. Она горела желанием отомстить Гугуа за это унижение, самое большое, какое можно причинить горянке.

— Нет, не могла моя девочка полюбить того, кто так подло обесчестил наш дом! Я пойду одна, пускай все люди меня оставили... Я сама призову его к ответу, пусть это будет стоить мне жизни!..

И Шавтвала двинулась к башне Гугуа. Она постучалась в дверь.

— Кто там? — отозвались изнутри.

— Я! — грозно ответила старуха.

— Шавтвала! — изумленно воскликнул Гугуа и быстро отворил дверь.

— Где моя внучка? — строго спросила она еще в дверях.

— Там! — Гугуа указал ей рукой на клеть.

Шавтвала направилась прямо туда, даже не взглянув на Гугуа, недоуменно застывшего у порога. Она шла такой властной поступью, так непоколебимо была уверена в своей правоте, что он не посмел даже пойти следом за нею.

Цико, распростерши руки, бросилась навстречу бабушке, но та отстранила ее.

— Девушка! Разве тебя не насильно удерживают в этом доме?

Цико вся задрожала от беспощадного, сурового вопроса бабушки. Она остановилась, молча опустив голову.

— Ты меня слышишь? — еще суровей спросила Шавтвала.

Цико продолжала молчать.

— Идем за мной! — приказала старуха. — И посмотрим, кто посмеет нас остановить.

Цико испуганно подняла голову, но тотчас же снова потупилась. Она не решалась взглянуть в глаза своей бабушке.

— Я не могу пойти с тобою, бабушка!— отозвалась она тихо, как шелест ветерка.

Старуха застыла от изумления. Она посмотрела на девушку долгим взглядом.

— Значит, это правда? — голос ее звучал низко, приглушенно.— Значит, все это произошло с твоего согласия? Ты сама подговорила их, чтобы они тебя похитили? Ты захотела затоптать в грязь нашу семью? Ты не пощадила меня, позволила сорвать платок с моей седой головы?

Цико беззвучно плакала.

— Говори!.. Говорить легче, чем совершить недостойный поступок! Разве ты стесняешься или, может быть, боишься меня? Почему? Ведь я — всего лишь старая, беззащитная женщина... Мать твоя тоже больна... Отца или дядей, защитников нашей чести, у тебя нет... Кого же тебе бояться?.. Отчего молчишь? — старуха грозно подступила к ней.

— Что мне говорить, что мне делать?— прошептала Цико.

— Скажи, — правда ли, что ты сама уговорилась с ними?

— Бабушка! — Цико хотела обнять любимую бабушку, прижать ее к своей груди, но старуха снова отстранила ее.

— У тебя нет бабушки, у тебя нет родительского дома!

— Горе мне! — простонала Цико.

— Зачем тебе плакать? Ты оскорбила честь предков и не плакала от этого, а теперь зачем же плакать?

Гугуа слышал этот разговор. Он не мот больше оставаться в стороне. Он почтительно приблизился к Шавтвале.

— Бог свидетель, она ничего не знала, у нас не было никакого уговора.

— Значит, это ты так по-молодечески оскорбил старуху... Что ж, заслуга большая, на всю жизнь хватит тебе славы!..— перебила его старуха.

— Прости, Шавтвала! Любовь к Цико заставила меня так поступить!

— У мужчины все поступки должны быть исполнены мужества. Ему недостаточно только уметь палить из ружья!

— Но как же мне теперь поступить? — спросил Гугуа.

— Как? — старуха задумалась.— Ты говоришь, что девушка ни о чем не знала, что ее похитили. Если бы у нее были родственники-мужчины, отец или братья, они знали бы, как с тобой разговаривать. А я, что я? Я — старая, беззащитная женщина. Что я могу сделать? Вот, я только пришла за нею. Отдай ее мне обратно!..

— Да,— перебил ее Гугуа,— тогда она не любила меня. Но теперь все изменилось. Теперь Цико любит меня, и почему хочешь ты разрушить счастье двух людей? Зачем я должен отдать ее тебе? Я люблю ее и не хочу потерять.

Старуха молчала.

— Хорошо, — снова заговорила она. — Пусть будет по-вашему. Но сегодня я заберу ее домой, и, если ты на самом деле хочешь взять ее в жены, ты завтра же зашлешь сватов, и мы отдадим ее с честью, как полагается у людей.

Гугуа сперва обрадовался этим словам, но вдруг испугался: а что ему делать, если они не отдадут ее добровольно?

— Нет,— решительно сказал он.— Я не могу так поступить. Не могу расстаться с нею. Лучше я сегодня же сыграю свадьбу, чтобы вас успокоить.

— Нет, Гугуа, — снова прервала его Шавтвала. — Ты оскорбил наш дом, ты должен просить у нас честью...

— Нет, этого не будет!

Цико все это время беззвучно стояла в стороне, словно разговор шел не о ней. Только пальцы ее, перебиравшие концы шали, чуть заметно дрожали.

— Нет! — вдруг выступила она вперед.— Я люблю Гугуа, и не дай мне бог хоть одно мгновение прожить без него. Я не пойду с тобой, бабушка! — решительно заключила она.

Могучий порыв счастья охватил Гугуа при этих словах, он кинулся к ней и крепко ее обнял.

Ошеломленная Шавтвала застыла на месте.

— Хорошо, Цико!.. Хорошо, пусть будет так!..— она повернулась и медленно направилась к двери.

Цико и Гугуа бросились следом за ней, но она остановила их. По ее высохшим щекам потекли слезы.

— Не беспокойся!.. Я — не твоя больше, и ты — не моя!

Цико замерла на месте. Старуха вышла за дверь. Проводив старуху, Гугуа подошел к Цико.

— Не горюй, на днях сыграем свадьбу, и они помирятся с нами! — ласково сказал он.

 

7

 

Супруги Гудушаури сидели на балконе своего дома и обозревали раскинувшуюся за рекой долину. Долина эта принадлежала всей деревне и была общинным пастбищем. Сам Гудушаури также пользовался этим пастбищем, как один из жителей деревни. Для него это было очень удобно и выгодно, так как он мог выгонять туда пастись коней своих гостей, которые часто, наезжали к нему по разным делам.

Давно уже Гудушаури точил зубы на этот участок земли.

Он хотел завладеть им так же, как завладевал другими землями, но все его попытки кончались неудачей.

Однако с недавних пор сельчане размежевали эту землю по дворам, огородили ее и впредь определили для покоса.

Хорошенько пораздумав, Гудушаури решил воспользоваться этим. Он подговорил диамбега выпросить у правительства эту землю под пастбище для казачьих коней. При этом посоветовал ему написать в своем докладе, что якобы, и раньше долина эта была казачьим пастбищем, но что крестьяне, назло казакам, огородили ее себе на покос, лишив таким образом казаков всякой возможности содержать лошадей, что в этих местах очень развито воровство и разбой и что местные жители будто бы всячески хотят избавиться от властей, чтобы свободно заниматься грабежами.

Бумага была составлена,— под нею подписались казаки, сотники и сам диамбег,— и отослана губернатору. И теперь со дня на день ждали ответа.

— Смотри, как обхаживают землю! — прогнусавила княгиня, обращаясь к супругу.

Какой-то крестьянин работал на лугу, старательно очищая его от камней.

— Пусть обхаживают! Нам же лучше,— получим обработанную землю! — ответил князь.

В эту минуту во двор вошел диамбег. С улыбочками и поклонами направился он к хозяевам.

После приветствий княгиня пожелала осведомиться, как кончилось дело Гугуа Залиашвили, хотя и сама уже разузнала все подробно от своих девок.

— Просто, очень просто! — ответил диамбег. — Девушка пошла, оказывается, по своей воле, и я разогнал крестьян по домам.

— Очень хорошо поступили,— одобрила княгиня.— Если молодые любят друг друга, причем тут остальные?

— Глупый народ, княгиня, в жизни своей таких глупых людей не встречал!

— Понятное дело,— крестьяне! Откуда бы у них взялся ум? — жеманно подтвердила княгиня.

— Пока не приказал вытянуть их плетьми, ни за что не хотели расходиться! — соврал диамбег.

— Так и следует, если крестьяне закусят удила, потом их уже не удержишь,— глубокомысленно добавил феодал.

— Такой шум подняли под вашими окнами, — подобострастно разглагольствовал диамбег, — с трудом их разогнал.

— Да, бумаги пришли,— обратился он к князю.

— Какие бумаги?

— О покосе.

— Что вы говорите? — обрадовался князь.— Чего ж вы молчали до сих пор? Ну, что пишут? — с нетерпением спросил он.

— Вот они, — диамбег протянул бумаги. — Приказывают объявить крестьянам, чтобы немедленно разобрали изгороди. А если не согласятся добровольно, велят выгнать туда коней и потравить покос.

— Прекрасно! — воскликнул князь, потирая руки от удовольствия.

— Пусть-ка теперь посвоевольничают! — торжествующе добавила княгиня.

— Разве вы сомневались, что будет такой ответ? — самодовольно спросил диамбег.

— Нет, конечно! Однако!..

— Разрешите прочитать?

Диамбег прокашлялся и прочитал бумагу, содержание которой полностью совпадало с желаниями князя.

— Как же быть дальше?

— Завтра оповещу народ, — сказал диамбег.

— Зачем откладывать до завтра? Сегодня суббота, весь народ в сборе. Надо объявить сегодня же, — сказал князь.

— Да, так будет еще лучше!

— Эй, малый, позови-ка сюда старосту и урядника.

— Они здесь, барин.

— Попроси их сюда.

Диамбег сообщил старосте о новом распоряжении и приказал ему быть готовым. Уряднику было сказано, чтобы он тоже держал людей наготове,— в случае неподчинения или каких-либо беспорядков, надо было тотчас же выгнать на покос лошадей. Однако приказано было не пускать в ход оружия.

— У нас тут стоит воинская часть, — добавил князь, — не обратиться ли и к ним, чтобы поддержали в случае чего?

Диамбег сперва колебался, но Гудушаури убедил его в целесообразности этого мероприятия, подтвердив свои доводы несколькими случаями из собственной своей разбойничьей практики в бытность правителем Осетии.

Между тем староста вышел к собравшимся крестьянам. Его окружили и принялись расспрашивать, что нового, зачем прибыл диамбег. Староста объявил им приказ губернатора, привезенный диамбегом.

Известие это ошеломило крестьян. Они как бы окаменели от неожиданности. В самом деле, они с величайшим трудом расчистили горную поляну от камней и щебня, о которые крошится коса, провели воду, огородили участки, — на все это было положено столько усилий, столько трудового пота было пролито несчастными людьми! Наконец-то отвоевали они себе у суровой природы по клочку земли, с ладонь величиной, чтобы кое-как прокормить скотину, и теперь со всем этим надо проститься, снова остаться ни с чем.

— Не будет этого, пока мы живы! — громом прокатилось в толпе.

— Всей общиной пойдем защищаться, не уступим земли, политой потом нашим!..

С таким решением разошлись по домам до утра.

Настало утро. К диамбегу явились двое старейших и сообщили ему о решении схода. Диамбег разгневался, грубо обошелся с посланцами, приказал казакам выгнать лошадей на покосы и разобрать изгороди.

Все село — мужчины и женщины, старики и дети — двинулось сплошной стеной отстаивать покос. Но отряды диамбега перерезали крестьянам дорогу через мост. Два лагеря, грозясь и переругиваясь, остановились друг против друга на двух концах моста. Но никто не решался первым вступить на мост,— такого смельчака ждала верная смерть от пули противника.

В это время сам диамбег во главе воинской части появился со стороны села и, въехав прямо в толпу, приказал избивать крестьян плетьми и ружейными прикладами. Толпа дрогнула и стала разбегаться.

Вдруг Гугуа выскочил вперед, потрясая в воздухе ружьем. Он крикнул:

— Вперед, за мной! Умрем, но не отступим,— и побежал вниз вдоль реки.

Несколько человек кинулось следом за ним. Смельчаки перемахнули через реку вброд и обошли стражников сбоку. Их бросились преследовать люди из отряда диамбега. Началась рукопашная схватка. Попытавшиеся пробежать по мосту стражники были зарублены на месте.

Командир отряда, встревоженный размерами событий, кинулся на помощь к своим солдатам, но женщины настигли его и забили камнями.

Между тем диамбег попался в руки Гугуа, тот одним ударом свалил его на землю.

— Собака, собака! — крикнул он. — Зачем ты пролил невинную кровь? Как собаку, помечу я тебя собачьей меткой!

И он оторвал у диамбега ухо. Тот заревел диким голосом от боли и потерял сознание.

Из соседней деревни прибежали мужчины на помощь. Они постепенно разняли дерущихся и к вечеру развели их по домам. Жертвами этого подлого дела пало десять человек убитыми: семеро крестьян и трое стражников. Были и тяжело раненные.

Покос был снова огорожен крепким забором, — его отстояли крестьяне.

 

8

 

Как-то вечером, вскоре после этих событий, в доме Гугуа стоял веселый шум: там пели, играли на пандури, хлопали в ладоши. В доме праздновалась свадьба — Цико и Гугуа радостно сочетались узами брака.

А в это время к дому Гудушаури бойко подкатил, звеня бубенцами, тарантас, из него выскочил тощий, как бы весь расплющенный и вытянувшийся от худобы, длинный мужчина. Бесцветные серые глаза, коварное лицо и лисьи движения — все говорило о безмерной изворотливости и лживости этого человека. Сразу было видно, что он способен пойти на любую подлость из-за собственной выгоды, а дряблые щеки свидетельствовали о его приверженности к вину.

Это был следователь, назначенный по делу о крестьянском «бунте».

В доме Гудушаури все засуетились, забегали, сам хозяин вышел на крыльцо навстречу дорогому гостю. Они по-дружески приветствовали друг друга, как давнишние знакомые.

Войдя в гостиную, сразу же заговорили о «бунте».

— Ждем вас, ждем, Иван Иваныч, насилу-то- дождались!

— Дела, князь, дела! Я — человек службы, вечно занят, а то я и сам рвался сюда, хотел немного попользоваться благодатным горным климатом! — он подошел к окну и распахнул его.

— Ах, ах! Что за воздух, прямо живительный!

— Да, воздух у нас хороший! — подтвердил князь.

— Как княгиня изволит поживать? Что у вас нового? — оживленно говорил следователь.

— Спасибо, благодарение богу, живем понемножку. Только вот народ у нас вконец развратился, нет покоя от крестьян... — забрюзжал князь.

— Ничего, мы им подрежем крылья,— с угрозой воскликнул следователь.

— Слова им не скажи... Прямо невозможно стало здесь жить. Все точно сговорились, — ни в батраки никто не идет, ни в услужение... А если кто посмеет нарушить этот негласный уговор, деревня сейчас же изгоняет такого человека, выселяет его семью.

— Как выселяет?

— А так: отрешают его от общины, не разговаривают с ним, не дают ему ни огня, ни воды.

— Скажите!

— Если вы теперь не привлечете их к ответу, нам ничего не останется, как бросить все и уехать отсюда.

— Что вы, что вы, как это можно!

— Присылают неопытных диамбегов и оставляют нас на их попечение! — жаловался князь.

— Потерпите, вот увидите, как я с ними расправлюсь! Прикажите позвать ко мне старосту. Сегодня сюда прибудет сотня казаков, я применю к ним экзекуцию.

— Вот это прекрасно! — воодушевился князь.

— А главарей вы знаете?

Князь перечислил четырнадцать человек зачинщиков, среди них был назван и Гугуа Залиашвили.

Следователь записал имена в свою книжку.

В эту минуту сообщили о приходе командира сотни. Его попросили войти. Он отдал честь следователю, доложил, что прибыл со своей сотней в полное его распоряжение, и только после этого поклонился хозяину дома.

Следом за ним вошли, бряцая саблями, урядники, староста и заместитель диамбега (сам диамбег лежал в больнице), представились следователю и вытянулись в струнку вдоль стены.

Следователь отдал приказ немедленно взять под стражу всех людей, перечисленных в списке.

Староста, урядник и несколько стражников направились прямо к дому Гугуа, где собрались на свадьбу почти все «зачинщики». Староста объявил им, что следователь требует их к себе.

— У Гугуа свадьба, как же он может уйти из дому? — заволновались гости.

— Ничего, — успокоил их Гугуа, — пусть гости веселятся, мы пойдем, нас опросят и отпустят обратно.

Он снял с головы свадебный венец и первым вышел из дома.

Крестьяне были совершенно уверены в своей правоте; они предполагали, что диамбег, староста и сам Гудушаури должны были жестоко поплатиться за произвол и бесчинства, а главному виновнику, Гудушаури, может быть, даже не миновать и ссылки в Сибирь. Ведь нельзя же было, в самом деле, душить и притеснять целую деревню ради выгоды одного человека. Так они думали. Когда же явились, следователь приказал немедленно взять всех под стражу, причем следствие отложил на следующий день.

Началось следствие, как всегда, беспокойное, суетливое, бесконечное. Все люди целыми днями толпились перед дверью следователя, на допрос вызывали беспорядочно — то одного, то другого, и стояла работа в самую страдную рабочую пору, и люди изнывали от горя и забот.

Следователь арестовал еще пять человек. Все надежды крестьян развеялись, как дым. Арестованных препроводили в город, и в дома к ним поставили казаков.

Пусть читатель представит себе, как томилась несчастная Цико, оставшаяся без мужа.

Потекли тревожные, тоскливые дни. Каждый день она тщетно ждала вестей из Тбилиси о любимом муже.

 

9

 

Шли дни, недели, месяцы. Суд не выносил никакого решения об арестованных, они по-прежнему сидели в тюрьме и ждали своей участи.

Посланные из деревни несколько раз ходили в город, передавали деньги арестованным и обивали пороги сильных мира сего, умоляя ускорить дело, но тщетно! Оно ни на шаг не сдвигалось с места.

Горе Цико усугублялось еще тем, что для нее были закрыты двери родительского дома, и она жила одна, бесприютная, неприкаянная.

Однажды спустилась она с кувшином к роднику. Подставила кувшин под струю и, ожидая, пока он наполнится, прислонилась к дереву. Она задумалась. Ей припомнилась вся ее трудная, горькая жизнь. Она рано осиротела, и с тех пор слезы и причитания матери и бабушки неизменно сопутствовали ей в жизни. А потом одно только мгновение счастья — и снова горе, одиночество. За что? Цико тихо заплакала.

У родника сошлись путники. Они освежились водой и присели на камни отдохнуть.

— Что нового в городе? — спросил один.

— Эх,— вздохнул другой,— весь город жалел о них, прямо сгорал от жалости...

Цико насторожилась, вытерла слезы, подошла ближе, нагнулась взять кувшин, но задержалась, прислушиваясь.

— Стон стоял в городе. Ну, что ж, — Гугуа и Махута приговорены к повешению, а остальных — в Сибирь.

— Ироды, безбожники! — раздалось вокруг, но Цико уже не слышала этих возгласов. Что-то оборвалось у нее в груди, в глазах потемнело, она зашаталась и всем телом рухнула прямо на камни над родником.

К ней подбежали. С трудом привели ее в чувство, подняли на руки и понесли домой.

Дали знать матери и бабушке. И те тотчас же прибежали к своей несчастной девочке.

Но никакой уход, никакие заботы не могли поднять ее на ноги. Она вся горела в горячечном жару, бредовые видения одолевали ее. Цико угасала с каждым днем, таяла, как восковая свеча.

Одна только суровая бабушка, которая недавно так неумолимо оттолкнула от себя Цико, теперь нежно ухаживала за ней, не жалея своих сил, исполняя каждое ее желание. Мать от горя тоже свалилась в постель.

Однажды вечером Цико как будто немного успокоилась, затихла. Бабушка, выбившаяся за день из сил, задремала. Было около полуночи, когда Цико вдруг приподнялась, прислушалась к тишине и бесшумно соскользнула с постели. Ее глаза безумно блуждали.

Она осторожно открыла дверь и, что-то бормоча про себя, вышла на залитый лунным светом двор. Щеки ее пылали, губы пересохли от жара. Ее как бы сжигал внутренний огонь. Она побежала к реке. Иногда она выкрикивала что-то бессвязное и только без конца повторяла имя Гугуа, как бы ведя с любимым нескончаемую беседу.

Вот она подошла к краю обрыва и остановилась, как будто поняв: еще один шаг, и она полетит в, пропасть и... будет спасена!..

Но вдруг она задрожала всем телом, безмерный ужас исказил ее лицо.

— Боюсь, боюсь...— вскричала она.— Страшно, за мной гонятся, догоняют, поймают, будут мучить!.. Чего вам надо от меня? — Она подняла руки, как бы защищаясь от невидимого врага. — Нет, не поймаете, не догоните! — Она с криком бросилась со скалы и упала в самую середину реки.

Случайно проходившие крестьяне услышали женский крик. Они бросились к реке. Но было уже поздно, — Цико всплыла на поверхность воды...

Ее вытащили на берег. Сбежалось все село. Старуха Шавтвала кинулась на труп утопленницы, своей несчастной внучки, сердце ее не выдержало и разорвалось.

Так окончилась история этой семьи, навсегда погас свет в покинутом доме, и позабыт всеми очаг, когда-то горевший в нем веселым пламенем.

Пошла бродить по миру Хазуа, полоумная мать Цико. Она ходила от двора ко: двору, скиталась по всему ущелью и расспрашивала встречных:

— Не видали моей дочери? У меня ведь была дочь... Куда же она девалась?.. Цико! Цико! — исступленно кричала она. И вдруг застывала с искаженным лицом, уставившись в одну точку мутными глазами.

— Убили! Кровь! — и Хазуа начинала вопить протяжно и так жутко, что люди затыкали уши и обходили ее стороной.

 

 

ЦИЦИЯ

 

1

 

Был безоблачный летний день. На склонах Бурсачири раскинулась белыми хлопьями овечья отара. Пощипывая траву, отара медленно двигалась вверх к ледниковым вершинам, где можно было порезвиться на льду ягнятам. Юный пастух с нежным пушком на верхней губе и подбородке, поднявшись на возвышенность, следил за своими любимыми животными.

Внизу тянулся глубокий овраг, по дну которого вилась прозрачная горная речка. Склон по другую сторону Бурсачири тоже порос изумрудной травой. Пологая поляна переходила местами в неровный ряд холмов, местами упиралась в голые скалы. Кое-где молочно-пенящиеся ключи исступленно низвергались водопадами, кидаясь на сточенные камни и мелкой росой рассыпаясь вокруг.

Изредка налетал легкий ветерок, едва-едва освежая дышащие зноем места. В одной только точке лазурного неба стоял чуть заметный клочочек облачка, непрестанно меняя очертания, то пропадая, то снова возникая в синеве.

На краю неба появилось черное пятно величиной с муху и неподвижно замерло на месте.

Минуту спустя черное пятно шевельнулось, и внезапно на небе четко обозначились очертания орла. Он, распластав могучие крылья, медленно парил в воздухе.

Пастух внимательно всматривался в парящую птицу. Он завидовал ее свободе.

В эти минуты Бежии, — так звали пастуха, — страстно хотелось превратиться в птицу, чтобы летать в любые края, куда позовет сердце. А сердце его желало только одного: полететь к родной деревне, высмотреть сверху свою возлюбленную Цицию и умчаться с нею далеко, так далеко, куда даже звук человеческого голоса не доходит. И вдруг, когда Бежия все еще был погружен в свои размышления, орел кинулся вниз, словно камень, пущенный из пращи, и принялся быстро над чем-то кружить. Пастух посмотрел в ту сторону и увидел зайца; прижав уши к спине, он изо всех сил улепетывал к ближайшим кустам.

Орел нацелился, опустился совсем низко, немного поодаль от зайца, почти коснулся земли и понесся к своей жертве, стремительно приближаясь к ней.

Вот он нагнал зайца и уже собирался его схватить, но заяц увернулся, отскочил в сторону и на этот раз спасся. От сильного рывка вперед орел не смог удержаться на месте и промчался мимо.

С восхищением следил Бежия за этой охотой, и сердце сильно билось у него в груди. Ловкие, надменно-гордые движения царя-птицы приводили его в восторг, но при этом ему жаль было зайца, все же он «тварь божья».

И потому, когда маленькое существо ускользнуло от своего палача, пастух свободно вздохнул.

Но радость его была недолга. Орел скосил на зайца свои налитые кровью глаза и снова с удвоенной яростью и быстротой погнался за ним. Заяц прибегнул к прежней уловке, но, подскочив вверх, попал на этот раз прямо в когти орла, сжавшие его с такой силой, что он успел только взвизгнуть и испустил дух.

Орел гордо поднялся в воздух, надменно оглядел землю сверху, снова спустился со своей жертвой и стал ее клевать.

Бежия взял ружье, подкрался поближе к орлу, прицелился. Он застрелил его.

— Вот тебе возмездие!.. — крикнул он и, повернув дулом к себе еще дымившееся ружье, стал его чистить краем своей чохи.

И в эту минуту кто-то позвал его из-за горы:

— Мальчик, эй, мальчик!

Бежия повернулся на зов и вздрогнул: на гребне горы стояла девушка лет семнадцати, красота которой могла пленить любое сердце.

Бежия с минуту помедлил и, когда немного овладел собой, пошел ей навстречу.

Девушка сняла со спины сумку и сказала так тихо, словно прошелестел ветерок:

— Вот, принесла тебе обед!

Бежия взял из ее рук сумку, но долго стоял с опущенными глазами. Слова застревали в горле.

— Отец просил особенно следить за ягнятами, гнать и в жару к ледникам, чтобы они не задохнулись от зноя, — снова заговорила девушка.

— Хорошо, — с трудом выдавил из себя пастух и замолк.

— Ну, я пойду. Нет ли какого поручения? — спросила девушка.

— Горе мне! — вдруг засуетился Бежия. — Куда же ты пойдешь?.. Подожди, отдохни немножко... Я коз подою...

— Не хочу. Не надо. Я лучше пойду.

— Не уходи, Циция, нет!.. Побудь здесь минутку, вместе пообедаем.

— Как же мне быть, тороплюсь я!..

— Рано еще. Ты не опоздаешь, — упрашивал ее пастух.

Девушка ничего не ответила. Она молча опустилась на траву.

Бежия, вне себя от радости, кинулся за посудиной, схватил ее и побежал доить коз.

 

2

 

Отец Циции, Коргоко, человек состоятельный, владел гуртом овец в две тысячи голов, имел крупный рогатый скот, и, хотя земледелие не было его главным занятием, он все же собирал довольно большой урожай, жил в достатке, умел встретить и принять гостей достойным образом.

По понятиям горцев, Коргоко был счастлив, так как никаких особых бедствий не испытывал и состояние его всегда позволяло ему располагать в свою пользу всяких должностных лиц. Однако сам он часто грустил. Не было у него наследника, была одна только красавица-дочь Циция, а какая же наследница девушка, если ей предстоит выйти замуж «за чужого сына»?

Поэтому мохевец рассуждал так: если уж этой беды нельзя избежать, лучше взять к себе в дом зятя, вполне достойного и из хорошего рода. Разумеется, у зятя должно быть и собственное имущество, чтобы он не чувствовал себя зависимым и обиженным.

Коргоко хорошо знал, что произвол ложится особенно тяжело на плечи бедняка, тогда как богатый всегда может откупиться.

Коргоко все это знал по опыту и потому не хотел обрекать свою дочь на вечные страдания.

О каком же зяте он мечтал? Конечно, о человеке имущем, об одном из сильных мира сего. И он уже наметил такого — сына своего соседа Махуты. Девушка, видимо, рассуждала совсем иначе, потому что, когда отец заговаривал с ней о замужестве, она, краснея, низко опускала голову и говорила:

— Нет, отец, не хочу я пока итти замуж!

— Почему же нет, может быть, скажешь мне причину?

— С тобой хочу остаться подольше! — отвечала Циция, обнимая его.

Коргоко улыбался довольный и счастливый, усматривая в этом проявление горячей дочерней привязанности. Смягченный ласками дочери, он умолкал, и разговор о замужестве откладывался со дня на день.

 

3

 

Дни шли обычной чередой. Как-то вечером, на закате, Коргоко сидел на гладком камне у порога своего дома и стругал прутья. Перед ним стоял главный пастух. Он только что рассказал хозяину, что нанял нового пастуха.

— Как его зовут? — спросил Коргоко.

— Бежия, — ответил главный пастух.

— А пастух он хороший?

— Пастух такой, что овцу от ягненка по блеянию может отличить.

— На каких условиях идет?

— Сорок овец берет в свою долю.

— Цена небольшая, если только он нам подойдет! — решил гуртовщик и, помолчав, добавил: — Позови-ка его ко мне!

Через несколько минут сделка была заключена в присутствии свидетеля. Бежия, как полагалось, заплатил один рубль за скрепление договора.

— Циция! — позвал Коргоко свою дочь. Она показалась в дверях. — Вот, мы взяли нового пастуха. Принеси-ка нам водки, надо выпить за его здоровье!

Девушка взглянула на пастуха, вся вспыхнула и опустила голову. Ухватившись рукой за косяк двери, она продолжала стоять молча.

Бежия тоже взглянул на девушку, и кровь прилила к его смуглому от загара лицу. Он тоже опустил голову.

— Что с тобой, дочь, не слышишь, что ли? — спросил отец.

— Сейчас, сейчас! — ответила девушка и выбежала из комнаты.

Коргоко, главный пастух, Бежия и приглашенный в свидетели сосед пили домашнюю водку за здоровье друг друга.

Циция стояла возле стола, притихшая, молчаливая, низко опустив свое пылающее лицо; она наливала гостям водку, изредка быстро взглядывая на них и тотчас же снова опуская глаза.

Когда отдали дань этому простому обычаю и слегка подкрепились, Коргоко воскликнул:

— Вот что, Бежия, говорю как перед богом, будешь работать на совесть, не оставлю тебя на одном жалованьи, отблагодарю за труды! У скотины нет языка, — обижать ее не годится!

— Что и говорить, никак нельзя скотину обижать. Буду беречь ее как зеницу ока.

В эту минуту подошел какой-то старец и низко им поклонился.

— Добрый вечер! — приветствовал он.

Присутствующие встали и ответили на приветствие.

— Прошу, присядь за наш стол! — пригласил его Коргоко.

Старик поблагодарил и присел.

— Бежия, ты здесь зачем! — спросил старик пастуха.

— Он в долю вступил на отару, ко мне в пастухи пошел, — ответил хозяин.

— Так, так,— протянул старик,— хорошего пастуха ты нашел...

Вскоре Бежия и главный пастух пошли к отаре. Свидетель тоже распрощался с хозяином, и старик остался с ним один на один.

Они поговорили о всяких хозяйственных делах, о том, когда начинать сенокос, — откладывать больше нельзя, трава стала очень высокой. Вошла Циция и спросила, не нужно ли чего.

— Здравствуй, Циция! — взглянул на нее гость. — Как поживаешь?

— Спасибо, дед, дай вам бог долгой жизни! — низко поклонилась Циция и хотела было уйти. Старик притянул ее к себе за руку, удержал.

— Постой! Куда торопишься? — ласково взглянул он на нее. — Растешь, хорошеешь, распускаешься, как горная роза...— и потом обернулся к хозяину.— Почему жениха не подыщешь ей хорошего? Грех, право же грех медлить со свадьбой, если девушке пришла пора итти замуж.

Стоило только заговорить о замужестве, как Циция вырвалась и стремительно убежала.

— Что ж делать, дядя, не слушается она меня, не хочет замуж итти, — ответил Коргоко. — Посоветуй ей сам, может, она тебя послушается.

— Эх, все девушки говорят — нет! Может, ты прочишь ей в женихи того, кто ей не нравится?

— Нет, нет, что ты? Пусть сама выбирает, кто ей угоден. Только за нищего, за безродного ее не отдам, за человека, не знающего цены домашнему добру...

— Разве мало у тебя добра, что ты еще за богатством гонишься, Коргоко! Всего тебе господь послал вдоволь, какого тебе еще богатства желать?

— Как же мне быть, дядюшка, ведь одна у меня дочь, не могу я взять к себе в дом зятя нищего, убогого. Такой и за домом присмотреть не сумеет, и девушке, бедняжке, счастья не даст...

— Ты человека ищи, Коргоко, человека! За богатством не гонись!

— Что перед богом грешить... Друзей у меня много, гости часто бывают,— диамбег ли, начальник ли какой — все ко мне заезжают... Всех надо встретить, приветить... По плечу ли это бедняку?

— Эх-хе-хе! — вздохнул старик. — Девушку замуж отдают не для того, чтобы всяких диамбегов принимать. Не делай себя посмешищем!

Коргоко смутился: постоянные наезды диамбегов еще не совсем лишили его совести.

— Дяденька, ну, ты мне посоветуй, скажи, к кому у тебя-то сердце лежит? — спросил Коргоко.

— К кому? А ты раскрой глаза пошире, посмотри вокруг и увидишь, — рассердился старик. — Вот хотя бы и Бежия, — чем не жених?

— Что-о-о? — Коргоко даже привстал от удивления. — Советуешь отдать дочь за батрака?

— А почему бы и нет? Парень он ладный, работящий, скромный, к тому же отважный и честный. Что, еще требуется?

— Да ведь он у моего стола кормится!

— Будет тебе, Коргоко! Зря ты говоришь... Крестьянин создан для труда и тунеядцем быть не может. А не все ли равно, где он работает — у себя или у чужих, лишь бы честно работал.

— Нет, дядя, ты мне этого не говори! Лучше мне собственными руками похоронить свою дочь, чем за батрака ее замуж отдать!

Вдруг дверь скрипнула, и край платья мелькнул в просвете.

 

4

 

Циция стояла за дверью и слышала каждое слово. Сердце ее сильно билось. Она с трепетом ждала конца разговора, ее бросало то в жар, то в озноб. Последние слова отца сразили ее, она едва удержалась на ногах. Слезы ручьем хлынули из глаз.

Циция и Бежия давно полюбили друг друга, и хотя между ними не было сказано еще ни одного слова, но сердцами своими, пылавшими страстью, они чувствовали, что созданы друг для друга и что никогда не смогут изменить этому чувству. Скрытые от чужого глаза, но понятные им беседы без слов давали им столько счастья, столько чудесной ласки, сулили им такие надежды, что их невольно влекло друг к другу.

Когда весь разум, вся душа, все сердце, все существо девушки охвачено единственным желанием — быть вместе с любимым, когда всегда и везде стоит перед ней милый образ, тогда тот, кого любит, кого ласкает ее сердце, неизменно сопутствует ей, радуя ее и волнуя, и она каждый день с трепетом ждет минуты встречи, когда сможет сказать ему: «Я твоя!..» Боже, какое это должно быть счастье! И вдруг поперек пути встает какая-то враждебная сила — чужая воля, чужое право, от которых зависит все счастье жизни. Видеть, что сила эта вмешалась, грубо коснулась сокровенного чувства и... своими ушами услышать приговор... Боже, как должно быть трудно его выслушать! Циция испытала сама эту пытку, когда услышала слова отца: «Лучше собственными руками похороню дочь, чем отдам ее за своего батрака».

Циция упала на тахту. Она долго и горько плакала. И вдруг вскочила, исполненная гневной решимости.

— Хорошо, если так, посмотрим, за кого ты меня отдашь! — воскликнула она.

 

5

 

Незадолго до прихода Циции с обедом Бежию, посетил его товарищ-пастух.

— Мой отец, — говорил юноша, — ходил по твоему поручению к Коргоко и выведал у него окольными путями, не согласится ли он отдать за тебя Цицию.

— И что же? — почти беззвучно спросил побледневший Бежия.

— Отказался наотрез выдать дочь за батрака.

— Отказался,— прошептал Бежия, едва шевеля бескровными губами. — Как же теперь быть?

— Отец говорит,— пусть не падает духом, может, еще и уломаем его.

— Все напрасно. Ничего не поможет. Коргоко тверд, как кремень.

— Что ты, Бежия! Если отец откажет, мы похитим девушку. Сама-то она пойдет за тебя?

— Не знаю...

— Ты еще не говорил с девушкой?

— Нет...

— Вот тебе раз! О каком же сватовства тогда шла речь?

— Не знаю, ничего не знаю... Люблю ее, гибну, не могу жить без нее... и больше ничего не знаю.

— Опомнись, Бежия! — воскликнул юноша.— Вот придет она сегодня, принесет обед пастухам, ты поговори с ней, и если она согласится, все остальное легко уладить; ей-богу, сами все уладим!.. А теперь я пойду, — отару оставил без присмотра... Крепись, брат, мужчине не подобает падать духом.

Друзья решили, что и в самом деле все зависит от девушки, а отказ отца еще ничего не означает, и, успокоившись, расстались.

Вскоре пришла Циция и принесла обед.

Долго сидели Бежия и Циция друг против друга, бессознательными движениями поднося ко рту деревянные ложки с парным молоком. Перед ними на кожаном мешке были разложены ломти желтой, как янтарь, кукурузной лепешки. Они полдничали, но, увы, не чувствовали вкуса еды. Сердца их, переполненные любовью, сладко трепетали, они тянулись друг к другу, охваченные одним неодолимым порывом, а руки и губы их двигались непроизвольно. Страх, мука неизвестности, робость держали их в плену, заставляли молчать...

— Девушка! — вдруг решившись, воскликнул юноша. — Правда, что твой отец не согласен? — и он низко опустил голову.

Циция поставила миску на землю и принялась перебирать пальцами фартук, как бы стараясь этим укротить биение своего сердца.

— Скажи мне правду, милая!

— Да, правда, он не согласен! — чуть слышно прошептала Циция.

Холодный пот выступил на лбу у Бежии.

— Как же теперь быть, куда мне деваться? — воскликнул! он в отчаянии.

— Увези, меня,— тихо сказала Циция.

От неожиданности, от счастья у Бежии на мгновение остановилось сердце. Он и сам думал об этом, но не был уверен, что она согласится, что она его любит. Он поднял на нее глаза, полные счастья и беспредельной любви.

— Что ты сказала?

— Увези меня тайком, — раздельно и решительно произнесла Циция.

— Ты меня любишь? Да, любишь? — Он обхватил руками ее стан и привлек к себе.

Девушка не отстранила его.

— Скажи, скажи мне! — молил Бежия, все ближе притягивая ее к себе.

Циция подняла голову и молча взглянула на него.

— Жизнь, вся моя жизнь! — воскликнул Бежия, порывисто прижимая ее к своей груди.

Девушка покорно приникла к нему. Одно чувство, одно желание принадлежать друг другу навсегда, одно всемогущее чувство любви овладело ими безраздельно.

День кончился, спустились сумерки, потом взошла луна и залила мир своим мягким светом, нежно проникающим в человеческие сердца.

Влюбленные забыли обо всем на свете. Циция опаздывала домой. Ее отсутствие могли заметить не одни только родные. Об этом могли заговорить соседи, и тень позора легла бы не только на ее голову, но и на весь ее род. Но какое до этого дело сердцу, пылающему любовью, когда счастье всецело владеет им?

 

6

 

Весь вечер Коргоко поминутно подходил к порогу и глядел оттуда на гору, из-за края которой должна была появиться Циция.

— Где могла запропаститься эта безрассудная девочка? — сердито восклицал он и возвращался в дом.

Снова подошел он к двери, напряженно всмотрелся в сгустившуюся темноту. Тысячи тревожных мыслей роились в воображении отца. Сперва он подумал было позвать на помощь соседей, снарядить поиски дочери, но удержался. Тоска защемила сердце. Он вернулся в комнату, взял ружье, зарядил его, подвесил к поясу пороховницу, тихонько вышел за дверь, запер ее на засов и направился вверх в гору.

Озабоченный и взволнованный, он шел сперва без определенного направления.

«Завтра все узнают, чего только не наговорят про нас, песни о нашем позоре сложат!.. Лучше бы ей умереть, в пропасть свалиться, чем так опорочить и себя, и меня!..»

Холодный пот выступил на лбу у старика, голову словно сдавливало обручем. Ничего он так не боялся, как поругания своей чести.

Он выбрался на цитлованскую тропинку, ведущую прямо к тем местам, где паслась его отара. Шел он обычным своим медленным, но твердым, размеренным шагом, как вообще ходят люди в горах, и настороженно вглядывался в причудливые очертания камней и выступов скал, озаренных лунным светом.

Ночь была тихая, совершенно беззвучная, словно сама природа, изнуренная дневным зноем, улеглась на ночь спать, только реки со смутным, ровным рокотом падали с гор и рассказывали нескончаемые сказки уснувшему миру.

Много красивых мест исходил на своем веку Коргоко во время охоты, все очарование природы было доступно ему, человеку, выросшему на лоне этой природы; он как бы слился с нею, носил ее в своем сердце, отзываясь на многие ее красоты с обычным для горцев суеверием.

Старик взглянул на островерхую черную скалу, одиноко возвышавшуюся над окрестными скалами; вокруг нее узкой светлой лентой обвился туман, как бы отделив ее верх от основания. Туман, пронизанный нежным лунным светом, трепетал синими отливами. Отрезанная от своего основания вершина высилась над туманом, а еще выше, налившись ярким, слепящим светом, стояла комета с расщепленным надвое хвостом.

Коргоко невольно залюбовался кометой. Вдруг он весь затрепетал, кровь застучала в висках, волосы на голове встали дыбом. Его обожгла мысль:

«Что может означать эта звезда?»

Медленным движением он снял шапку с головы, сложил пальцы, чтобы перекреститься, и... «Бу-у-у!» — раздался крик над самым его ухом. Он выронил шапку из дрожащих рук. Это был крик филина — предзнаменование несчастья для всякого горца.

— Будь ты проклят! — прошептал Коргоко, ища глазами птицу.

На одной из скал сидел филин, четко вырисовываясь на ясном небе. Его огромная голова казалась при лунном свете вдвое больше, чем была на самом деле. Мохевец похолодел от ужаса, но, собравшись с духом, стал целиться в филина. Что, если он промахнется? Тогда уж наверняка нависла над ним беда! Если он застрелит птицу, ему, возможно, еще удастся ее избежать!

Он целился долго, старательно, даже рука у него онемела, уже положил палец на курок, как вдруг внезапный крик филина заставил его вздрогнуть, курок щелкнул, и выстрел эхом прокатился в горах.

Послышался шелест крыльев, Коргоко поднял голову: в вышине летела вспугнутая птица. Она пронеслась над ущельем и, найдя на другой стороне более спокойное место, снова принялась за свое унылое, однообразное уханье. Старик опустился на колени и вознес горячую молитву хевским святым. Он молился о том, чтобы миновало его тяжкое испытание, чтобы святые отвратили от него несчастье.

Он поднялся.

— Будь что будет! На все божья воля! — проговорил он. Снова зарядил ружье и решительно направился к отаре.

Там он нашел своего пастуха, который уже разместил овец на ночь.

 

7

 

В тот час, когда старик шел к пастбищу, счастливые влюбленные сидели рядом и молчали, тесно прижавшись друг к другу. Упала ночная роса, стало прохладно. Бежия спрятал Цицию, как птенчика, к себе под бурку, и оба они, вероятно, охотно отдали бы весь остаток своей жизни, лишь бы никто не помешал им, никто не нарушил их счастья.

И вдруг они тоже заметили комету. И сердца у них забились сильнее. К чему бы такое необыкновенное видение? Но их сердца были переполнены радостью и счастьем; молодость и любовь вселяли в них неодолимую жажду жизни, и потому все сулило им радость, все предвещало им счастье. Влюбленные решили, что это сам цверский архангел сошел к ним с неба в образе звезды, чтобы благословить их любовь. Сильными руками обхватил Бежия счастливую девушку, прижал ее трепещущую грудь к своей груди, нежным нашептыванием изредка прерывая долгий поцелуй.

Где-то раздался выстрел. Оба вскочили, мгновенно отрезвели, вышли из сладкого забытья, в каждом заговорила совесть: девушка вспомнила об отце, пастух — о своем стаде, так надолго брошенном без присмотра!

— Ой, я несчастная, как опоздала!

— Жизнь моя, вот уйдешь сейчас, и не знаю, когда еще увижу тебя!

— Не печалься, мой милый, я скоро опять к тебе приду!

— Поднимись, поднимись, моя Циция, а то иссохну я, ожидая тебя!

Циция пошла домой. Бежия хотел ее проводить, но Циция остановила его.

— Не надо, пойду одна!..

— Тебе не страшно одной?

— Нет, я спущусь по самой короткой тропинке, спрыгну у оврага — и уже дома!

Они простились.

— Циция! — позвал ее снова Бежия.

— Что, милый?

— Что мне делать? Просто нет сил, так люблю тебя!

— Чем же тебе помочь? — со счастливой улыбкой спросила девушка.

— А вдруг ты забудешь меня?

— О-о! — воскликнула она с упреком и обернулась к нему.

— Не сердись, родная, не смогу я без тебя жить!

— А я разве смогу?

Они обнялись еще раз и расстались.

 

8

 

Коргоко разминулся с дочерью, так как они шли разными тропинками. Когда он подходил к стоянке стада, на него кинулись собаки, но тотчас же признали хозяина и, виновато повизгивая, стали ласкаться к нему.

Вышел Бежия и окликнул пришедшего.

— Коргоко, ты? — удивился Бежия.— Откуда так поздно?

— Из аула. Что-то скучно стало одному!

Они подошли к костру. Старик стал набивать трубку. Некоторое время оба молчали, стараясь как можно дольше не выдавать своих мыслей, и настороженно следили друг за другом. Тревога о дочери точила грудь старика, вопрос так и рвался наружу, но он заговорил как ни в чем не бывало.

— Как это я оплошал! Забыл захватить с собой еды, завтра можно бы на охоту отправиться...

— Я могу тебе дать,— сказал пастух.

— А есть у тебя что-нибудь?

— Как же, только сегодня принесли, — Бежия украдкой глянул на старика.

При этих словах у старика чуть заметно дрогнули руки и искра сверкнула в глазах. Бежия заметил это и понял, почему пришел Коргоко.

«Однако,— подумал старик,— куда же так надолго пропала эта девочка после того как ушла отсюда?»

Но он быстро овладел собой.

— Да, я ведь и позабыл, что сегодня должны были тебе принести еду... Если только не запоздали с этим?.. — и он пристально взглянул на Бежию.

Бежия постарался ответить так, чтобы старик не мог догадаться, что сам-то он, Бежия, все понимает.

— Нет, почему же запоздали? Еще солнце стояло высоко, когда Циция сама принесла мне обед... Тогда же и другие женщины приносили еду своим пастухам, дай им бог здоровья! Оставили нам все, а сами пошли собирать ягоды...

— Ягоды?.. — не удержавшись от радости, воскликнул старик.

«Оттого она и запоздала».

Он успокоился и решил переночевать у пастуха, а утром спуститься домой.

Разговор перешел на повседневные дела. Они побеседовали о стаде, о ягнятах,— как славно они резвятся на ледниках. С удовольствием вели они этот разговор о скотине, ведь она — источник существования всякого горца, и горец бережет ее как зеницу ока. Вскоре оба, завернувшись каждый в свою бурку, спокойно похрапывали под ясным ночным небом.

 

9

 

Тем временем Циция с трепетом приближалась к родному дому, не зная, как объяснить отцу такое долгое свое отсутствие.

Вот она подошла к двери, но не посмела дотронуться до нее и остановилась с сильно бьющимся сердцем. Отошла, заглянула в оконце. В доме было темно, все казалось спокойным, обычным, из-под золы сверкал тлеющий, разгорающийся огонек, как видно, очаг еще не совсем потух.

Циция снова подошла к порогу, смело просунула руку в щель, чтобы отодвинуть засов, которым изнутри была заперта дверь. Что-то загремело, должно быть, деревянная миска свалилась с ниши.

«Кошка возится...» — подумала Циция. Она распахнула дверь... Какой-то шорох .послышался в углу комнаты, словно кто-то ходил на цыпочках.

— Кто там? — испуганно спросила она. Ничем не нарушаемая тишина стояла в комнате.

«Кошка, должно быть... Но где же отец? Он всегда так чутко спит... — тревожно раздумывала Циция. — Да он устал вчера вечером с гостями, выпил лишнее, — вдруг осенила ее радостная догадка, — рано лег спать!»

Больше всего боялась она сегодня вечером объяснения с отцом. Как бы она ответила ему на вопрос, почему так запоздала, где была? Солгать? Но отец всегда все видит насквозь. Циция заранее твердо решила: ни за что не рассказывать отцу о своей любви к Бежии. Отец навязывает ей нелюбимого, чужого, и она, в своем любовном ослеплении, склонна была объяснить это враждебностью отца к ней, единственной дочери.

Циция бесшумно подошла к тахте и стала стелить себе постель. И вдруг она услышала чьи-то шаги и резкий звук задвинутого засова.

— Отец, ты? — спросила девушка. Ответа не последовало.— Кто здесь? — вскрикнула она.

Снова молчание было ей ответом.

Вся дрожа от страха, девушка метнулась к очагу, чтобы зажечь лучину, но в эту минуту в золу попал брошенный откуда-то камешек. При тусклом свете, на мгновение озарившем комнату, она рассмотрела в углу незнакомого ей мужчину.

— Отец, отец, у нас чужие! — крикнула она, но молчание по-прежнему царило в доме.

«Я погибла!» — подумала она и метнулась за клеть, в чулан, где стояли бочки с сыром; это место казалось ей надежным укрытием.

У очага послышался треск ломаемых сучьев, и кто-то стал раздувать огонь. Вскоре запылало пламя, его пляшущие языки озарили комнату.

Какой-то мужчина, вооруженный с головы до ног, стоял у очага. Голова и лицо его до самых глаз были повязаны башлыком. На нем была старая, с оторванными рукавами, чоха. Это означало, что он или очень беден, или принадлежит к «озданам», к таким людям, которые, будучи состоятельными, презирали наряды, и только добрый конь да богатое оружие составляли их гордость.

В поисках счастья и приключений они становились абреками и всю жизнь скитались в горах.

Незнакомец подошел к стене, снял лучину, укрепленную на поставце, и зажег ее. Только тогда начал он искать девушку.

Циция забилась в угол и вся дрожала, как в лихорадке.

Незнакомец взял ее за руки и вывел на середину комнаты.

— Не бойся, девушка! — сказал он, и по его выговору девушка поняла, что он кистин.

Она старалась вырваться, но рука юноши крепко сжимала ее руку.

— Постой, постой немного!— сказал незнакомец и не спеша размотал башлык.— Посмотри на меня,— не нравлюсь я тебе? — и он гордо, но ласково поглядел на нее.

В самом деле, у неизвестного было такое правдивое и привлекательное лицо, что сердце даже самой строгой девушки могло бы смягчиться. Но Циция даже не в силах была взглянуть на него, у нее померкло в глазах от ужаса, она почти теряла сознание.

— Девушка,— снова заговорил неизвестный,— я увидел тебя на похоронах Вепхии, ты была плакальщицей, восклицала «дадай» и рукой ударяла себя по щеке... И тогда же я поклялся твоей жизнью, что поцелую тебя в эту щеку, в то самое место, по которому ты била ладонью.

И неизвестный силой привлек ее к себе и приник долгим поцелуем к ее нежно-бархатистой щеке.

Циция билась в объятиях чужого человека, извивалась, вся дрожала, как ивовый лист, но сильные руки не выпускали ее, и юноша самозабвенно утолял жажду похищенным сладким напитком.

— Скажи, любишь ты меня, полюбишь когда-нибуд? — шептал он. — Скажи, может быть, ты другого любишь? Но я люблю тебя, и ты должна стать моей. Я убью того, другого...

Но девушка ничего не слышала. Он подхватил ее на руки и выбежал с нею во двор. Циция потеряла сознание.

Он несколько раз свистнул, и в ответ раздался такой же свист. Из темноты выступил человек, ведя под уздцы двух оседланных коней. И вскоре оба скакали под гору, увозя с собой Цицию. Еще мгновение, и их поглотила ночная тьма.

 

10

 

Пастух и овцевод встали утром рано, умылись, помянули бога и подняли стадо. Коргоко сам провожал отару, которая рассыпалась по склону; овцы, бегая взапуски, старались обогнать друг друга. Хозяин шел за ними, любовно поглядывая на своих любимцев — вожаков — баранов и козлов. Вожаки, горделиво покачивая головами и пофыркивая, выступали из стада, подходили к хозяину и терлись зудящими рогами об его руки. Стадо добралось до хороших лугов, раскинулось и приникло к траве. Хозяин и чабан отошли в сторонку, уселись поудобнее и принялись за утреннюю трапезу.

Солнце выступило из-за гребня и заиграло лучами на ледниковой вершине, до сих пор тускло синевшей вдали, а теперь вдруг серебристо заблестевшей и заискрившейся. Подул утренний ветерок, качнул сгустившийся в ущельях туман, разорвал его и, развеяв, повлек вниз, к долинам.

Коргоко окончил трапезу. Бежия собрал остатки и сумку закинул за спину.

— Пойду-ка я теперь домой! — Коргоко поднялся.— Прошу тебя, Бежия, хорошенько следи за стадом, чтобы зной его не запарил... Почаще купай, чтобы песок не въедался, а то отощают овцы, да и шерсть загрязнится, сваляется.

— Не тревожься ни о чем!

— Ну, ну, на твоей совести это дело! Око господне взирает на нас, ягнята стали все как на подбор, стыдно будет теперь их испортить.

— Таких ягнят пригоню, что зависть всех разберет!

— Прощай, да будет с тобой благодать святого Гиваргия! — и хозяин пошел.

Пройдя несколько шагов, он обернулся, чтобы еще разок взглянуть на стадо, и его удивило, что Бежия, опершись на посох, пристально смотрит ему вслед, и такая грусть была во всем облике пастуха, что Коргоко стало его жалко. Он, казалось, хотел что-то сказать хозяину, но не решался.

Коргоко сообразил, о чем хочет сказать ему юноша, вспомнил он про свою молодость, ему вздумалось утешить пастуха, но благоразумие взяло верх. «Погрустит и позабудет»,— решил он и хотел было продолжать свой путь.

Но тут Бежия не выдержал.

«Скажу обо всем, попробую действовать напрямик, а там будь что будет!» — и он окликнул Коргоко.

— Есть какое-нибудь поручение домой? — спросил Коргоко, которому хотелось избежать этого разговора.

— Нет! — и Бежия низко опустил голову.

— Я слушаю, парень, говори, чего тебе надо!

— Я люблю твою дочь! — вдруг воскликнул пастух и замолк.

Коргоко ждал окольного разговора и был готов к уклончивому ответу. Прямота Бежии застигла его врасплох, теперь пришла его очередь смутиться: он решительно не знал, что ответить.

— Любишь? — неловко переспросил он.

— Да, больше жизни!.. Почему не хочешь отдать ее за меня?

— Постой, парень, не торопись. Большим хозяйством надо руководить умеючи. Ты еще молод, неопытен, а у меня — только одна дочь и никого больше...

— Коргоко, мы оба крестьяне... Хозяйство у тебя большое, что и говорить, но и я не такой уж простой... Да и девушка меня любит, и как ты можешь отдать ее за другого?.. Да и кто посмеет отнять ее у меня? Мир ему станет постыл!

У Бежии глаза сверкнули гневом, он гордо выпрямился во весь рост, и резкий ответ замер на устах у Коргоко, он заговорил уклончиво и мягко:

— Помолчи, парень!.. Подожди немного... Нам надо присмотреться друг к другу.

— Значит, мне можно не терять надежды? — горячо воскликнул Бежия.

— Мужчина никогда не должен терять надежды! — ответил Коргоко, решив про себя всячески противиться этой любви.

— А теперь ступай к стаду, да и я пойду, а то домой запаздываю.— Коргоко двинулся в путь и вскоре исчез за холмом.

Бежия вернулся к себе. Он никак не мог понять, что произошло: обнадежил его отец девушки или отказал ему наотрез?

 

11

 

Солнце стояло уже высоко, когда Коргоко подходил к своему дому. Он совершенно забыл про свои вчерашние тревоги и всецело отдался размышлениям о сегодняшнем разговоре с Бежией.

В сущности говоря, Бежия — юноша стройный, красивый, широкоплечий. Он, конечно, мог покорить сердце его дочери. А если это так, то следует ли противиться, мешать их счастью? Он знает много случаев, когда такое упрямство отцов навлекало беду на дочерей, смолоду губило их жизнь.

Но как же поступить отцу, болеющему сердцем за свою дочь, если избранник ее не достоин стать зятем такого человека, как Коргоко?

Без конца раздумывал над всем этим Коргоко, и лицо его порою передергивалось — задача была слишком трудна, неразрешима.

И все же Коргоко, упрямый старик, привыкший властвовать в своей семье, привыкший к беспрекословному исполнению своей воли, считал оскорбительным для себя непослушание дочери. Вот почему он неизменно приходил к одному и тому же заключению.

Уже стоя на пороге своего дома, он решительно произнес вполголоса:

— Сначала попробую повлиять на нее лаской, а если не выйдет,— тогда и к силе придется прибегнуть.

И как только он принял это решение, лицо его вдруг стало суровым, брови сердито сдвинулись, губы сомкнулись, щеки ввалились еще глубже и благообразный, добродушный старик превратился в мрачного, безжалостного упрямца. Таким переступил он порог своего дома.

Однако представьте себе его изумление, когда дома никого не оказалось.

Сначала он растерянно огляделся в комнате, потом грозно окликнул дочь, думая, что она за переборкой. Молчание было ответом, он позвал еще раз. Снова никто не откликнулся. Вдруг суровое выражение его лица сменилось тревожным, сердце забилось сильнее и он снова позвал дочь. На этот раз голос его звучал ласково, озабоченно.

— Куда же могла она пойти? — с тоской произнес он вслух, беспомощно обводя глазами комнату.— Должно быть, вышла нарвать к обеду зелени! — подбадривал он себя, но сердце замирало от тоски и мрачных предчувствий.

Не зная, что думать и где искать Цицию, он опустился на стул у очага и стал ждать. Время шло, приближался час крестьянского обеда, а девушки все не было. Не могла же она бросить так надолго свою семью, свой дом!

Вдруг одна внезапная мысль пронзила Коргоко.

— Девка вероломная! — воскликнул он.— Так обидеть отца, причинить ему столько боли ради своего удовольствия!.. Если так, прикончу их обоих на месте! — Он вскочил, схватил прислоненное к стене ружье и выбежал во двор.

Старик окончательно утвердился в мысли, что дочь его находится у Бежии, что тот скрыл ее от отца и соврал ему, будто Циция пошла собирать ягоды.

Он в бешенстве кинулся к воротам и вдруг столкнулся в них с вооруженным человеком. Неизвестный, видимо, шел очень быстро, он вытирал шапкой пот, градом катившийся с его лица.

— Слава богу, что я застал тебя, Коргоко! — воскликнул он.

— Что случилось, Темурка?.. Говори! — с нетерпением спросил старик.

— Твою дочь похитили! — резко сказал пришедший.

Старик был ошеломлен, это известие поразило его, как гром. Он долго молчал.

— Значит, похитили!.. — тихо произнес он наконец.

— Да!..— коротко подтвердил Темурка.— Но что ж ты стоишь, надо спешить.

— Ты прав, Темурка, ты прав!.. Надо спешить,— задумчиво повторил старик и вдруг весь загорелся, глаза сверкнули гневом.— И клянусь тебе, жизни своей не пощажу, а за позор этот отомщу обидчику! Рассказывай, кто обесчестил мою седину?

 

12

 

Коргоко давно знал Темурку, слышал про его повадки. В Ларсском ущелье не было человека, более осведомленного обо всех темных делах. И Темурка извлекал немалую пользу из своей осведомленности. Старик хорошо понимал, что его привела сюда не жалость к старику-отцу, не чувство дружбы: только корысть и выгода двигали всеми поступками Темурки.

— Говори, кто похитил мою дочь, и ты получишь от меня в вознаграждение, сколько сам потребуешь.

— А сколько ты дашь мне за это? — прямо спросил Темурка.

— Сколько ты хочешь?

— За найденного коня дают десять красненьких, а это ведь дочь твоя?

— Ну, и сколько же? — торопил отец.

— Пятьдесят ягнят годовалых и пять баранов.

— Бери хоть шестьдесят, только говори скорее!

У Темурки даже в глазах потемнело от такой щедрости. Он почтительно вытянулся перед стариком и, оглядевшись по сторонам, нет ли лишнего уха, заговорил шопотом:

— На рассвете кто-то постучался в мою калитку и громко меня позвал. Я спросил: «Кто там?», и мне ответили: «Это—я, Султи-Джохот!»

— Султи-Джохот! Чеченец, прославленный храбростью? — удивился старик.

— Да, это был Султи... Я вышел к нему. «Я привел к тебе лошадь, у казаков отбил. В Дзауг вести не советую, могут узнать, а в Тбилиси можешь продать с выгодой,— сказал он мне.— Но и ты должен оказать мне услугу,— продолжал он.— Теперь половодье, и я никак не могу найти брод, помоги переправиться через реку». Я не мог отказать гостю, спустился с ним к берегу реки и тут только узнал, что он везет твою дочь... Что мне было делать — гостю не откажешь; помог ему переправиться, а сам прямо оттуда, не заходя домой, кинулся к тебе... Хлеб-соль у тебя вкушал, а это что-нибудь да значит! — закончил свое сообщение Темурка.

Старик молча слушал его. Ему сразу же стадо понятно, в какое трудное положение он поставлен. Султи-Джохот известен своей удалью и отвагой, к тому же он находится в своем краю, среди своих друзей, родни, ему все помогут, его не выдадут. Как с ним бороться одинокому старику? И вдруг его осенила мысль: кто, как не Бежия, поймет и разделит его горе?

Коргоко вызвал к себе двух своих родственников, рассказал о случившейся беде, поручил им дом и хозяйство, а сам торопливо зашагал к своему пастбищу — к Бежии.

 

13

 

Султи-Джохот, увозя похищенную девушку, достиг со своим спутником Ларсской долины, и тут они спешились в одном глухом, пустынном месте.

Проезд по казенному тракту был опасен, уже светало, да и всюду стоял многочисленный караул. Путникам предстояло перейти реку вброд, миновать Джариахскую вершину и спуститься оттуда в Большую Чечню. А пока следовало соблюдать осторожность,— горцы уже достаточно хлебнули горя от казаков-караульных.

Надо было или перевалить через высокий гребень, или проехать по нижней тропинке, вьющейся вдоль голого скалистого Дарьяльского отвеса и как бы нарочно проложенной для проезда одних только горцев.

— Муртуз! — тихо окликнул товарища Султи.

Тот понял. Передав Султи поводья своего коня и подобрав полы черкески, он бесшумно скользнул вниз.

Некоторое время была полная тишина. Всадник и кони застыли на месте, как каменные изваяния. Потом послышался шорох гравия и, как из-под земли, появился Муртуз.

— Пьяные! — коротко сказал он.

— Пьют еще?

— Пьют, но уже ничего не смыслят.

— Как же нам итти?

— Прямо давай!

— С нами девушка... Не опасно ли?

— Ничего, они не смогут нас преследовать.

— Есть у них кони?

— Нет.

Султи верил своему преданному другу Муртузу.

— Отдохнем немного и помянем бога!

— Отдыхать некогда!

— Ослабела совсем! — Султи указал на Цицию.

— Там отдохнет в безопасности...

Читателя удивит, почему казаки в ночном карауле были без оружия и коней. А дело обстояло так.

Муртуз, покинув своих, осторожно подобрался поближе к костру. Он увидел странное зрелище.

В стороне стояли распряженные арбы, груженные бурдюками с вином. Их, видимо, предупредительно задержали, чтобы не подвергать опасности ночного нападения. Благодарные аробщики поднесли казакам вина. Казакам понравилось вино, они попросили еще немного, потом еще, и так надоели крестьянам своими просьбами, что те в конце концов отказали. Блюстители мира и порядка сочли себя оскорбленными. Муртуз подошел как раз в ту минуту, когда между казаками и крестьянами началась изрядная потасовка. Разумеется, вооруженные казаки вскоре одолели аробщиков, и крестьянский старшина был тотчас же заперт в хлеву со связанными руками. Остальные сбились в кучу в сторонке и тоскливо глядели, как казаки, завладев бурдюками, сливают из них вино в ведра. Напившись до беспамятства, караульные повалились на землю вокруг костра и захрапели.

Муртуз, улучив минуту, подкрался к сложенным в козлы ружьям, оттащил их подальше и раскидал в кустах. Потом вышел на поляну, где паслись кони под присмотром пьяного казака. Муртуз свалил его, связал по рукам и ногам и, приказав молчать, погнал коней вниз к реке и перегнал их на другой берег. И когда Султи-Джохот с Цицией и Муртуз проезжали мимо заставы, некоторые из пьяных казаков, чуть приподняв одурманенные головы, поглядели им вслед и снова свалились в угарном сне.

 

14

 

Миновав самые опасные места, всадники заехали к Темурке, и тот, как мы знаем, переправил их вброд через реку. За свой труд он получил обещанного коня.

Очутившись в безопасности, Султи и Муртуз развели костер и стали готовить ужин.

Циция сидела поодаль, неподвижная, застывшая, как бы окаменевшая от горя. Она понимала, что помощи ей неоткуда ждать, что она навсегда разлучена со своим возлюбленным.

Султи хотелось ее успокоить, приласкать, сказать ей о своей любви, но он стеснялся присутствия товарища и только молча попыхивал трубкой.

Муртуз сидел у костра и с увлечением жарил шашлык на вертеле, показывая всем своим видом, что он всецело поглощен стряпней и ни на что не обращает внимания. Ему неловко было-без причины уйти от Султи и Циции, чтобы оставить их одних.

— Вот и ужин готов! — с облегчением воскликнул Муртуз. Он достал из хурджинов хлеб, сыр, разложил еду на заранее разостланных широких листьях лопуха.

Принялись ужинать. Муртуз ел с большим аппетитом... Зато товарищ его ни до чего не дотрагивался.

— Поешь, друг, пользуйся случаем. Неизвестно ведь, когда и где нам еще это удастся...

— Что-то не хочется,— отозвался Султи, с грустью поглядывая, на Цицию, которая отвернулась от пищи.

Он с нетерпением ждал, когда Муртуз закончит ужинать » отойдет от них подальше.

Муртуз наконец насытился, раскидал в разные стороны кости, остатки от шашлыка, и тяжело поднялся. Он вытер засаленные руки о бараний тулуп.

— Пойду, коней посмотрю,— сказал он,— перегоню их на траву погуще...

— Как знаешь! — проговорил Султи..

Муртуз давно уже угнал лошадей за холм, а Султи все сидел, скованный какой-то неловкостью, и не знал, как начать разговор с Цицией.

Взглянет он на Цицию, на ее похудевшее, измученное лицо, и сердце разрывается от жалости, кажется, отвез бы ее обратно домой, лишь бы увидеть отсвет радости в ее глазах.

Девушка, уставшая от горьких мыслей и долгой езды, не смогла преодолеть утомления и, прислонившись к дереву, задремала.

Султи не выдержал, опустился перед нею на колени, стал глядеть на нее.

Циция спокойно дышала, чуть заметно вздрагивали ее нежно очерченные ноздри. Вдруг пленительная улыбка заиграла на ее губах, лицо порозовело. Должно быть, ей снился радостный сон. В это мгновение она была так прекрасна, что Султи потерял всякое самообладание. Непреодолимая сила влекла его к девушке и, сам не понимая, как это случилось, он приник к ее губам.

Девушка очнулась. Она резко оттолкнула его от себя.

— Что ты делаешь, бессовестный?

— Люблю тебя! — ответил Султи по-грузински.

Он неплохо знал этот язык.

— Любишь и потому меня мучаешь? Так не поступает мужчина...

— О, горе мне,— воскликнул Султи,— разве сам я не мучаюсь еще больше тебя?..

— Больше меня? — горько улыбнулась девушка.

— Ты счастливей меня. Ты можешь заставить меня сделать все, что пожелаешь... А я? Мне остается всю жизнь только мучиться...

— Молчи!.. Этим меня не обманешь... Я — твоя пленница и нахожусь в твоей власти. Но знай, полюбить тебя ты меня не заставишь. Я ненавижу тебя!

Султи побледнел от обиды, слезы выступили у него на глазах.

— Ты обесчестил меня... — гневно продолжала Циция, — сделал посмешищем для людей. Почему ты меня похитил?— с горечью воскликнула она.

— Потому, что люблю тебя так, как никто не полюбит...— дрожащим голосом, чуть слышно проговорил Султи.

Сердце девушки смягчилось. Жалость охватила ее, тем более, что перед нею был юноша, прославленный храбростью, не раз отважно глядевший в глаза смерти.

— Девушка,— продолжал Султи,— когда я впервые увидел тебя, я сказал себе: она так прекрасна, что должна стать моей. Но ты православная, и свататься к тебе я не мог. Вот я и похитил тебя. Надеялся, что ты сама полюбишь меня, и тогда вера не могла бы нас разлучить. Но вижу, что ошибся. Скажи, как мне теперь быть?

Циция молчала, низко опустив голову. Только дрожание пальцев выдавало ее глубокое волнение. Жестоким ответом она могла привести юношу в еще большее отчаяние.

— Скажи, скажи! — молил Султи. — Может быть, тебя смущает моя вера? — Султи сдвинул папаху и отер пот со лба. — Я переменю веру, если ты полюбишь меня...

Циция подняла на него полные скорби глаза. Она сама страдала от сочувствия к юноше, но чем же могла она утешить его?

— Что тебе ответить? Ничем не могу я тебе помочь... — сказала она.

— Может, и этого мало?..— шептал в отчаянии Султи.— Что же мне делать? Может, мне броситься со скалы? Ты только скажи, что мне делать?

Когда Цицию похитили, она сперва думала, что досталась разбойникам, что ее будут мучить, обесчестят ее. Все обернулось по-иному. Султи похитил ее, но когда она, беззащитная, слабая девушка, оказалась в его руках, этот юноша, одержимый страстью, пьяный от любви, был теперь всецело в ее власти и, как милости, просил у нее поддержки.

Слишком неожиданной была эта перемена, чтобы она не могла подействовать на девушку, чтобы жалость к юноше не проникла в ее сердце. Но чем она могла помочь ему? Она любила Бежию, она думала только о нем, и ее цельная целомудренная натура не позволяла ей делить сердце надвое.

— Султи! — вдруг воскликнула она. — Ты будешь братом мне, а я тебе сестрой!

— О-ох! — простонал Султи, и голова его упала на грудь. — Не жалеешь ты меня!

— Жалею, но... я люблю другого! — проговорила девушка.

Наступило тягостное молчание, такое тягостное и томительное, словно каждый перестал дышать, сдерживая в груди биение своего сердца. Вдруг глубокий стон, похожий на рыдание, прервал это молчание. И Султи смахнул с глаз скупые слезы. Он встал, резко выпрямился, несколько раз провел рукой по лицу, словно отстраняя от себя горькие мысли.

Потом он подошел к Циции и спросил тихо, спокойно, но с глубокой печалью в голосе:

— Сестра моя, куда доставить тебя?

Циция вскрикнула от неожиданности и бросилась на шею Султи. На мгновение юноша потерял рассудок, сильной рукой он притянул к себе девушку, хотел прильнуть к ее губам, но это было только одно мгновение. Он овладел собой: пошатнувшись, отстранил Цицию и поддержал ее рукой.

— Скажи, скажи, сестра, куда тебя отвезти?

 

15

 

Прошло полчаса. Циция и Султи успокоились, разговорились, и девушка ничего не утаила от своего побратима. Она рассказала ему, что ее возлюбленный беден, и потому отец не согласен на их брак, что жених собирался ее похитить, что они поклялись любить друг друга до конца своих дней.

Пораздумав, решили эту ночь переждать здесь, на следующий день добраться до ближайшего села, там поместить Цицию, а Султи отправиться за Бежией, чтобы привезти его сюда. Сразу всем возвращаться было опасно: постовые в Дарьяльском ущелье после того, что случилось прошлой ночью, могли оказаться более настороженными и бдительными.

День уже клонился к вечеру, когда из-за хребта холма появились лошади, а следом за ними — голова и плечи Муртуза. Он взвалил себе на спину огромную охапку свежего сена,— казалось, само сено движется по тропинке. Он еще издали увидел Цицию и Султи, сидящих под деревом и мирно беседующих.

«Помирились! — подумал он и, решив: — Пусть еще немножко поворкуют наедине» — замедлил шаги. Но «влюбленные», не обращая внимания на его появление, продолжали мирно беседовать.

«Эх, вот она, любовь! До чего доводит человека, — они даже не замечают меня», — подумал Муртуз, начиная терять терпение.

Он стал покрикивать на лошадей, шумно их подгонять, посвистывать, швырять камни, будто лошади его не слушаются, а сам все поглядывал в сторону влюбленных. Те по-прежнему сидели друг против друга и беседовали, не обращая внимания на приближавшегося друга. Муртуз остановился поодаль, глядел па них с удивлением, не понимая, как мог Султи забыть обычаи предков. Наконец он двинулся прямо к ним.

— Где ты столько травы нарезал? — спросил его Султи как ни в чем не бывало.

— Внизу, в лощине, ночью будет прохладно, придется ее подстелить.

Муртузу не хотелось признаваться, что он притащил сено для одной только Циции.

— Сестра, — обратился Султи к Циции так громко, чтобы и Муртуз мог слышать его,— Муртуз для тебя нарезал травы, но стесняется в этом признаться.

Муртуз оцепенел от неожиданности, изумленно вытаращил глаза и с силой сбросил свою ношу на землю.

— Ослышался я, что ли? — тихо спросил он Султи.

— Нет... Мы с нею побратались.

Муртуз обернулся к Циции, протянул ей левую руку, правой снял с головы шапку и проговорил:

— Султи — мой побратим, ты с ним побраталась... Отныне ты будешь и моей сестрой... Того, кто изменит клятве, да покинет господь в беде!

И сам же закончил клятву словом «аминь».

— Теперь располагай мною, как братом, приказывай мне! — воскликнул он.

Девушка поблагодарила Муртуза, и все снова уселись вокруг костра.

Солнце зашло, и ночной ветерок нагнал прохладу. Медленно, горделиво выплыла луна, щедро рассыпая свои ласковые лучи. Веселый птичий гомон сменился лаем шакалов и волчьим воем. Солнце зашло, — и стала неузнаваемой вся природа.

В такую ночь влюбленное сердце жаждет ласки, мужчину влечет к отважным делам, но наши герои так устали от дневных волнений, что у них не оставалось сил даже для грусти.

Один только Муртуз не забывал о том, что надо поужинать. Он постарался как можно пораньше приготовить вкусный ужин.

Вскоре аромат жареного мяса разлился в чистом воздухе, дразня аппетит. Муртуз воздал должное шашлыку, он только никак не мог понять, почему его друзья не проявляют такого же интереса к жирным кускам баранины.

После ужина Султи рассказал Муртузу о своем решении вернуть Цицию домой. Муртуз задумался.

— И все-таки тебе нельзя итти туда, — сказал он наконец.

— Почему нельзя?

— Потому что за твою жизнь объявлена награда, а на белом свете немало низких людей.

— Как же быть?

— Я сам пойду.

— Нет, Муртуз, так не годится, ты в таком же положении, как и я.

— Что ты? Могу ли я равняться с тобой? Мне жизнь не дорога, цена мне одна что живому, что мертвому.

 И такая глубокая печаль отразилась на лице Муртуза, что все на время умолкли.

Какие-то тягостные воспоминания, видимо, охватили его, но он быстро их отогнал, высоко вскинул голову и попытался развеять облако грусти, стал шутить, смеяться. Но Цицию и Султи не обманули его шутки: они чувствовали, какая острая боль все еще живет в сердце этого человека. Всякие слова утешения и сочувствия были тут бессильны, и они решили сделать вид, что ничего не замечают.

Вскоре друзья легли спать. Циция устроилась на свежем сене, а мужчины завернулись в свои меховые бараньи тулупы и улеглись поодаль — прямо на земле.

 

16

 

Жизнь наших двух героев вообще не располагала к душевному покою и безмятежности. А сегодняшний день был особенно богат событиями, и потому им не так-то легко было заснуть. Они молчали, и природа также затихла. Тишина нарушалась лишь мирным пофыркиванием лошадей да немолчным, убаюкивающим рокотом реки. Месяц медленно и важно катился по небу.

Так протомились в полудремоте наши герои до самого утра. С рассветом они двинулись к Джариахским вершинам. Как орлиное гнездо, лепилась к склону одной из вершин деревня Арция, горделиво озирая со своей высоты змеящиеся тропинки и пенящиеся водопады.

Перед деревней их встретила ватага мальчиков-подростков. У каждого торчал за поясом кинжал или пистолет. Завидя всадников, они еще издали принялись «угадывать», кто едет.

— Анзор, должно быть, — кричал один.

Heт, это, верно, чербижневский Сослан!

Так, радуясь гостям,— гости всегда приносят с собой праздник,— весело обгоняя друг друга, они подбежали почти вплотную к едущим.

— Да это наш Султи! — воскликнул один юноша постарше. Все приветствовали гостя, высоко поднимая руки.

— Здорово, борги, зодорово! — улыбался им Султи, — Джан-Чор дома?

— Дома, как же, дома! Он гонит водку к нашему празднику!

— Значит, мы поспели во-время! — пошутил Султи. — А даст он нам отведать своей водки?

— Конечно, даст! Кому же, как не вам! — кричали мальчики.

Они въехали в деревню. Мальчики уже успели сообщить Джан-Чору о прибытии к нему гостей, и у порога его дома собрались юноши — принять приезжих. Они помогли им сойти с коней.

Узнав, что среди гостей есть женщина, навстречу вышли обитательницы дома и увели Цицию на женскую половину.

Джан-Чор — высокий, седой, как лунь, старец, всеми любимый и чтимый в горах, приветствовал гостей.

— Камин загудел в моем доме, а кровля поднялась выше, когда вы вступили на мой порог! — сказал он.

— Дом Джан-Чора — надежное убежище для всех... Мы гордимся, что у нас такой хозяин, — сказали прибывшие.

Старец обвел взглядом столпившихся домочадцев и соседей и крикнул им:

— А ну-ка, ребятки! Готовьтесь принять гостей по достоинству!

Младшие провели прибывших в помещение для гостей, приняли от них оружие, помогли им расстегнуть застежки на архалуках и чохах, взбили тахту и усадили на нее Султи и Муртуза. Рядом с ними сел только один Джан-Чор, остальные остались стоять вдоль стен, почтительно слушая и предупреждая каждое желание старшего в доме и гостей.

Цицию взяли на свое попечение женщины и ненавязчиво, но любовно ухаживали за нею.

Начался пир. За обедом последовал ужин, песни и пляски не прекращались целый день.

На следующее утро, когда Джан-Чор пришел приветствовать гостей, Султи — правда, не во всех подробностях, — рассказал ему о своих приключениях. Он оказал только, что Циция — его названная сестра, и они похитили ее у отца, чтобы обвенчать с любимым человеком.

— А теперь Муртуз едет за женихом! — закончил свой рассказ Султи.

Мудрый и наблюдательный старец сразу все понял, понял, что Султи сам любит девушку и приносит свое чувство в жертву братскому долгу, но он ни единым словом не дал почувствовать юноше о своей догадке.

После завтрака подали для Муртуза оседланного коня. У ворот стояло несколько юношей около своих коней, закинув поводья за луки седел. Они должны были сопровождать гостя до границы своего удела, — здесь хозяин отвечал за его благополучие.

Лошади, как бы предвкушая веселую поездку, радостно пофыркивали, навострив уши. Всем своим видом они как будто говорили, что не осрамятся ни в каком состязании.

 Муртуз сел на коня. Ему подали ружье, он ловко закинул его за плечи и натянул поводья. Конь весь подобрался, сжался, каждый мускул напрягся у него под кожей. Глаза его загорелись, ноздри расширились. Всадник стегнул коня плетью, тот взвился на дыбы, сделал скачок, описал в воздухе дугу и стрелой понесся вперед.

Всем, видимо, понравилось, как Муртуз тронул с места коня, они одобрительно гикнули, сопровождающие вскочили на своих коней и устремились следом за гостем.

Чтобы раззадорить своего коня, каждый всадник заставлял его играть под собой, и это было прекрасное зрелище, полное жизни и юношеской отваги.

Каждый всадник как бы сросся со своим конем и, выпрямившись в седле, покачивался в лад стройной поступи благородного животного. Кони то стремительно неслись вперед, то грудились все вместе, то вдруг поворачивали и скакали обратно. А всадники тем временем свешивались с седел, подхватывали на бегу мелкую придорожную гальку или откидывались назад через круп лошадей, свисая плечами до самой земли.

Вот поскакал вперед какой-то юноша. Он намного опередил остальных. Тогда он вынул из газыря патрон и, свесившись с коня, положил его на дорогу. Следом за ним летел другой. Наклонившись вперед, он держал левую руку на прикладе ружья в чехле. Вдруг молнией сверкнуло в воздухе дуло ружья, — это он в мгновение ока извлек ружье из чехла. Всадник выпрямился, гикнул и на скаку несколько раз подбросил ружье. Видно было, что он и сам чувствует в эту минуту, как он молод, красив, ловок, силен и свободен...

Приблизившись к месту, где лежал патрон, он слегка наклонился с коня, спокойно нацелился и спустил курок,— в воздух взлетели осколки патрона.

Всадник выпрямился в седле, перекинул ружье через плечо. Потом тоже достал патрон и бросил его на дорогу — пускай, мол, следующий испытает верность своих глаз и рук! Повернув разгоряченную лошадь, он не спеша принялся чистить ружье.

Выехал вперед другой всадник. Лошадь его сделала несколько сильных прыжков и поскакала мощно, гордо, как бы чувствуя ответственность за честь хозяина. За ним последовал третий, потом четвертый, и принялись состязаться в стрельбе горские юноши, которые с раннего детства приучены к джигитовке.

Так, веселясь и развлекаясь, проводили хозяева Муртуза до самой переправы через Терек, и только здесь распрощались с ним.

 

17

 

Уже спустились сумерки, когда Муртуз подъезжал к Дарьяльскому ущелью. Призвав на помощь бога, въехал он в теснину между двумя скалами, словно в раскрытую пасть дракона, поглотившего дорогу.

Луна скользила за облаками, она как бы давала отдых своим глазам, уставшим глядеть на зло и неправду мира.

Вскоре Муртуз услышал отдаленный конский топот. Он придержал лошадь, прислушался, слегка подавшись вперед и вытянув шею. Вдруг он выпрямился в седле.

— Лошади подкованы русской подковой! Должно быть, казаки!.. — проговорил он.

И тут же до его слуха донеслась песня: «Чибари, чибари, чибари!»

Муртуз слегка тронул свою лошадь плетью и поскакал обратно в надежде, что благополучно достигнет Хдейского ущелья и там, укроется в лесах и скалах.

Он скакал во весь опор. Видимо, казаки его не заметили, — он не слышал за собой погони.

Муртуз проскакал узким ущельем; еще немного, и он будет в безопасности.

Вдруг он услышал грозный окрик:

— Кто едет?

Муртуз натянул повод. Конь отступил назад, сразу же почуяв опасность.

— Кто едет? — снова крикнули из темноты, и тотчас же грянул выстрел.

Муртуз повернул коня и понесся обратно, но вскоре ему пришлось остановиться: впереди он увидел казаков, скачущих на звук выстрела.

Он очутился в западне, дорога была перерезана с обеих сторон.

Горец был привычен к опасностям, он не растерялся. У края дороги лежали скатившиеся со скал валуны. Муртуз свернул с дороги и притаился за ними. Лошадь и человек замерли, оцепенели, даже днем трудно было бы их заметить. Всадник всецело доверился чутью своего коня.

Казаки, радуясь безопасному развлечению, пронеслись мимо. Муртуза даже обозлила их бестолковость. «Летят куда-то, как индюки!» — подумал он.

Вдруг ему пришло в голову, что было бы досадно упустить их без памятной «метки». Он нацелился в сторону скачущих казаков и выстрелил. Видимо, он не промахнулся, — среди казаков поднялась сумятица.

Он отпустил поводья коня и поскакал к Дарьялу. Казаки кинулись ему вдогонку, но умный и верный конь, разметав гриву, стремительно мчал своего седока, уносил его все дальше и дальше от преследователей. А благодарный всадник поминутно наклонялся вперед, с любовью ласкал своего коня, подбадривал его и шептал:

— Лети, мой конь, лети!.. Слышишь погоню? Раскидывай задние ноги пошире, так тебе будет удобней скакать. Разве они нас догонят?!

И конь, словно понимая слова хозяина, напрягал все свои силы

Все шло хорошо. Расстояние между преследуемым и казаками росло. Вдруг конь Муртуза свалился на бок, подмяв под себя ногу седока, не успевшего вытащить ее из стремени. Муртуз очутился в западне. Он попробовал было высвободить ногу, но все большая тяжесть наваливалась на него: несколько раз судорожно вздрогнув, конь околел. Его прикончил камень, свалившийся с нависшей над дорогой скалы. Муртуз застонал от боли и обиды. Погоня приближалась, не было больше надежды на спасение. Он чувствовал, что наступил час его гибели.

Вся его жизнь промелькнула перед ним, как это бывает в минуты смертельной опасности.

— Как бесславно я погибаю! — тихо сказал Муртуз. — Прости меня, брат, не сумел я отомстить за тебя! — добавил он.

И в это мгновение казаки осадили над ним коней. Они спешились и, держа ружья наготове, подошли к горцу.

— Стой, не шевелись! — закричал один.

— Подойдите, зарубите меня! — заскрежетал зубами Муртуз, в бессильной злобе сжимая рукоять кинжала.

Казаки колебались. Один из них зажег лучину.

— Попался, проклятый! Попался?.. Вяжите его! — приказал старший.

Горца вытащили из-под лошади, обезоружили и так туго связали ему руки веревками, что кровь выступила из-под кожи, — сперва капала, потом засочилась струями. Муртуз невыразимо страдал, он злобно кусал себе губы, сдерживая стоны.

— Затягивайте еще туже! — крикнул старший.

— Затягивайте, затягивайте, — все равно пощады не запрошу! — проговорил Муртуз.

— Заставим! — завопил один из казаков и ткнул ему в зубы нагайку.

— Связанного бить, в этом вся ваша храбрость! — сказал Муртуз. — Эх вы, герои!

— Молчать! — крикнул старший, стегнув его несколько раз нагайкой.

— Не буду молчать! — не унимался Муртуз, предпочитая быть убитым на месте, чем живым попасть в руки врагов.

Казаки привязали его веревкой к коню и тронулись в путь. Но Муртуз лег на землю, и никакими угрозами невозможно было заставить его подняться и бежать за конем. Так как казаки хотели доставить пленника живым, им пришлось взвалить его на коня позади одного из всадников. Потом они направились к Дзаугу.

 

18

 

Еще издали увидел Бежия быстро шагающего, почти бегущего к нему Коргоко, сердце его затрепетало в предчувствии беды, и ноги словно приросли к земле.

— Бежия, погибли мы! — закричал старик и, задыхаясь, побежал к нему.

— Что, что случилось?

— Похитили! — сказал Коргоко, едва держась на ногах.

Бежия не сразу понял, что произошло. Вдруг он схватился за горло, словно ему накинули на шею петлю. Потом сорвал с головы шапку и провел рукой по лбу.

— Что ты сказал? — недоверчиво спросил Бежия. — Пошутил? — добавил он с упреком.

— Что ты? Разве так шутят? Взгляни на меня!

— Значит, это правда? Скажи, кто похитил, когда?

— Далеко увезли ее, не скоро достанешь! — с грустью произнес старик и подробно рассказал пастуху обо всем.

Но Бежия был так всецело поглощен своим горем, так потрясен ужасом случившегося, что даже не в силах был вникать в смысл рассказа Коргоко. Одно неудержимое желание владело им: увидеть любимую, побыть с ней хоть одно мгновение,— и потом сразиться за нее не на жизнь, а на смерть с человеком, который посмел отнять ее у него.

Кровь то приливала к его щекам, то отливала от них, и ему казалось, что он теряет сознание.

Слух о беде в доме Коргоко быстро разнесся по деревне, и главный пастух, друг и доброжелатель Бежии, знавший о его страсти к Циции, тотчас же поспешил к пастуху, чтобы высказать ему свое сочувствие и подать совет.

Мохевцы всегда бывают так чутки и насторожены, что к ним никто не может подойти незамеченным. На этот раз Бежия и Коргоко так были поглощены своим горем, что даже и не заметили, как главный пастух очутился рядом с ними.

— Что вы? Не стыдно вам? — воскликнул главный пастух: — Мужчинам не пристало теряться в горе!

— Опозорили мой дом, шапку,— честь мужчины,—сорвали с моей головы! — простонал Коргоко.

— У мужчины всегда есть враги. Только надо давать им достойный ответ,— сказал главный пастух.

— Надо, надо, нет слов! — воскликнул Бежия. — И враг наш проклянет день своего рождения,— месть моя будет беспощадна!

Главный пастух взглянул на Бежию и подумал: «Да, с этим шутки плохи, он сумеет отомстить».

— Да, парень, ты оправдал мои надежды,— сказал он. Иди, мсти, но будь справедлив в своей мести, не подобает мужчине быть несправедливым. А ты, Коргоко, что собираешься делать? — обратился он к старцу.

— Что я могу в мои годы? Продам имущество, пойду поклонюсь в ноги начальникам, попрошу о помощи. Если бы у меня был сын...

— Что ты, Коргоко! Зачем тебе начальники? Они оберут тебя до нитки, а помощи от них не дождешься. А вот Бежия, чем он тебе не сын?

Но Бежия, обиженный словами старика, подумал, что его отстраняют от участия в поисках Циции, и сразу замкнулся в себе.

«Кто больше меня вправе заботиться о судьбе Циции? Я люблю ее больше всех на свете и пойду один искать ее», — подумал он, тяжело вздохнул, схватил ружье и быстро стал прощаться.

— Куда ты? — удивленно спросил главный пастух.

— Пойду своей дорогой. Сам еще не знаю куда...

И не успел старик опомниться, как Бежия уже исчез.

— И он меня покинул! — скорбно проговорил Коргоко, весь сгибаясь, как под непосильной ношей, — а я так на него надеялся!..

 

19

 

Спустя несколько дней Коргоко входил в приемную начальника уезда.

В те времена у начальников, особенно в горах, непременно бывали свои приближенные люди, через которых они держали связь с местным населением, а заодно и обделывали свои дела.

У начальника, к которому явился Коргоко, тоже был свой советник — один обнищавший дворянин, кичившийся своей родовитостью и не имевший за душой ни гроша. Трудиться для своего пропитания дворянин «Апракуне», — так прозвал его народ,— был неспособен, так как его с детства развратило бездельничание и болтание по чужим дворам. Он готов был скорее умереть от голода, чем переложить даже спичку с места на место, и когда ему советовали заняться каким-нибудь делом, он обиженно напоминал о своем происхождении и добавлял:

— Что ж поделаешь? Был бы я простым крестьянином, всем бы мог заниматься, а теперь — что поделаешь, — дворянин я, не пристало, неудобно!..

Так рассуждал дворянин «Апракуне», и иной раз ему удавалось вызвать сочувствие слушателей к своей судьбе. Однако этот надменный дворянин, которому родовитость не дозволяла трудиться, умудрялся не пропускать ни одного дарового обеда, ни одних поминок, ни одной свадьбы. На пиршествах этих он паясничал и готов был стать шутом любого хозяина, лишь бы не лишиться хорошего угощения. Всегда насквозь пропитанный винными парами, пузатый, охрипший от балагурства, он вечно таскался от соседа к соседу, заботясь лишь о том, чтобы нажраться самому; судьба голодной семьи мало его тревожила, ему было безразлично, сыты его дети или сидят на черством хлебе.

На одном пиру заметил его уездный начальник и ради потехи пригласил к себе на службу. «Апракуне» умел немного болтать по-русски, он мог бы занять место переводчика и, конечно, охотно согласился бы делить свои доходы пополам с начальником.

Начальнику очень понравилась эта мысль, и он с удовольствием думал о том, как пригласит к себе гостей и будет развлекать их шутом «Апракуне».

Начальник улыбался своим приятным мыслям, когда к нему подошел хозяин дома и почтительно осведомился:

— Ваше высокородие, вам не приходилось видеть, как «Апракуне» изображает мартышку?

— Как, мартышку? Сколько способностей у этого человека!

— Хотите, он проделает это сейчас ради вашего высокородия?

— Очень буду рад! Хе-хе-хе! Так, значит, изображает мартышку?

Хозяин отдал распоряжение, и через несколько минут в гостиную вступила процессия из трех человек: один держал подмышкой опрокинутое ведро и колотил палкой по его дну, другой вел на веревке «Апракуне» — мартышку и припевал, хлеща своего «зверька» хворостиной: «Чолах, чолах гелды, гарибабани гелды». А наш надменный дворянин, представитель и защитник чести рода, являл собой прежалкое зрелище. Он подпрыгивал на корточках, вытянув вперед голые, неестественно длинные руки. Веки его были загнуты кверху, что безобразило его до крайности, лицо перекосилось, и жирный, дряблый подбородок болтался при каждом прыжке. Так развлекал уездного начальника и гостей дворянин «Апракуне».

Это представление окончательно решило судьбу «Апракуне»: он получил верный кусок хлеба, сделался любимцем и самым приближенным человеком начальника уезда.

Впоследствии «Апракуне» проявил еще один, наиболее достойный талант, благодаря которому стал правой рукой начальника. Он сделался посредником между жалобщиками и начальником, вел переговоры с посетителями о размерах вознаграждения, необходимого в интересах дела, и, разумеется, ему всегда перепадали крошки с барского стола.

Именно этот «Апракуне» и встретил Коргоко, когда тот вошел в приемную.

— Кто ты и зачем сюда явился? — надменно спросил он посетителя в ответ на его приветствие.

Держа шапку в руках, Коргоко подошел поближе к «Апракуне», низко поклонился ему и спросил:

— Взгляни-ка, дорогой, на меня получше, разве не узнал меня?.. Ты с начальником в Бурсачирах гостил, это ведь я тогда обед вам устраивал!

— В Бурсачирах? — переспросил «Апракуне», будто и на самом деле позабыл об этой пирушке.

— Да, дорогой!

— Постой, постой!.. Это прошлым летом, что ли?

— Как же, как же, милый, прошлым летом! — Коргоко удивился, что так быстро позабыто его гостеприимство.

— Разве упомнишь всех, кто нас приглашает! — как бы извинился «Апракуне», но с пренебрежительностью, ясно показывающей, что угощение это ровно ничего не означает.

— А ты к нам по делу, что ли? — спросил «Апракуне»

— Как же иначе? Разве бросишь в такую пору скотину без присмотра!

«Апракуне» обрадовался. Коргоко был человек состоятельный, от него можно было ожидать большой наживы. И «Апракуне» стал расспрашивать его о деле, но так небрежно, словно вовсе и не слушал его. Этим он давал понять горцу, что одного рассказа недостаточно, что надо заранее знать, на что можно рассчитывать.

— Да, так о чем ты? — как бы выйдя из задумчивости, перебил старика «Апракуне».

— А о том, что дочь у меня похитили!

Но «Апракуне» снова занялся своим делом.

— Беро! — позвал он есаула.

— Я здесь, ваша милость!

— Лошадей почистить надо, после обеда хочу немного проехаться.

— Слушаюсь, ваша милость!

— Да, так ты говоришь, дочь твою похитили? — снова обратился он к Коргоко.

— Да, похитили, и нет у нее защитника...

— Да ведь пришел же ты, значит — защитник! — пошутил «Апракуне» и снова занялся есаулом.

— Лошадь начальника подковали? — спросил он.

— Нет еще!

— Как нет! — разгневался дворянин. — Какой же ответ прикажете дать начальнику?

— Подков подходящих не нашли, ваша милость!

— Прикажи найти, пусть из-под земли выкопают... Слышишь? Шкуру спущу!

— Воля ваша. Пойду передам,— и есаул вышел.

Коргоко понял, к чему клонил «Апракуне», и принялся соображать, как бы поудобнее заговорить с ним о единственно интересующем его деле. «Апракуне» догадался, что смущает посетителя, и стал настороженно следить за каждым его движением.

— Дорогой ты наш господин! — начал Коргоко. — Ты ведь один давний наш благодетель, еще от пращуров твоих так повелось... Уж не оставь ты нас без милости своей, а от нас, слуг твоих, требуй всего, чего захочешь.

Маслом разлились по сердцу «Апракуне» эти слова. Но он решил еще немного помучить просителя, он знал, что тому некуда больше итти...

— Удивительный вы народ, право!.. Девушка нашла себе жениха... Ушла с ним. Кажется, следовало бы радоваться, а ты и начальника, и меня попусту беспокоишь.

— Да, но ее ведь у меня похитили, не по своей воле пошла... Помоги, рабом твоим стану!..

— Довольно, довольно... Рассказывай, кто же ее похитил?

Старик подробно рассказал о своем горе.

— Так, значит, Султи? И ты точно знаешь, что он увез ее в Чечню?

— Да, ваша милость, у меня есть свидетель.

— Ах, вот как, значит, и свидетель есть...— «Апракуне» глубокомысленно задумался:

— Гм! Гм! Дело сложное. Будь это в нашем уезде, а то вон куда увезли!..

— Какая для вас разница, ведь закон ваш везде одинаков?

— Да, но завяжется переписка. Кто, да откуда, да когда, да сколько лет? Времени много уйдет, да и расходы большие понадобятся. Советую тебе, лучше оставь ты это... —лукаво закончил «Апракуне», умышленно усложняя дело.

— Что ты, ваша милость? Как оставить? Да пусть все мое имущество на ветер пойдет, только бы отомстить обидчику...

— Ну, что же, видно, придется мне взяться за это.

— Вот, вот, не оставь меня! — взмолился старик.

— Да, но, знаешь, начальника придется почтить...

— Да я рад служить, скажи только как?

— Тогда давай говорить начистоту.

— А как же, — согласился Коргоко, — надеясь, что теперь-то они сговорятся. — Начальник — русский, как мы поймем друг друга без твоей милости.

— Деньги ты с собой захватил?

— Рублей восемьдесят... «Апракуне» нахмурился.

— Может быть, мало? Так ты не, стесняйся!

— Сам-то я ни гроша у тебя не возьму, но, знаешь, начальнику не могу предложить так мало. Ведь он — важный; человек.

— Как же, равный царю, ваша милость.

— Вот и подумай сам! Дело нешуточное, в Чечню ее увезли.

— Сколько нужно?

«Апракуне» задумался.

— Тысячу рублей самое малое.

— Ух! — холодный пот выступил на лбу у Коргоко.— Откуда мне столько взять?

— А ты как думал? Приходишь по такому делу и дрожишь над своими деньгами. Уходи прочь! — разгневался «Апракуне».

Коргоко снова принялся молить его о помощи. После долгих переговоров и торговли они сошлись на пятистах рублях.

Вся беда была только в том, что у Коргоко их не было на руках, а без денег «Апракуне» не хотел браться за дело. Тогда, испугавшись, как бы Коргоко не раздумал платить такие деньги, «Апракуне» посоветовал ему занять их у местного торговца на проценты, причем сам он, «Апракуне», входя о положение просителя, поручится за него.

От всех этих затруднений у несчастного мохевца мутился рассудок, он не понимал, что попадает в ловко расставленные сети. Он все еще верил, что родовитый «благородный» «Апракуне» не захочет его погубить и заступится за него.

После всех этих мытарств Коргоко повидал начальника, который принял его очень милостиво и обещал ему помочь. Была написана бумага к начальнику во Владикавказ о том, чтобы старику была оказана помощь. Коргоко ушел от «Апракуне» окрыленный надеждой. Бывшие при нем восемьдесят рублей он оставил своему благодетелю за труды. Ему же вручил он и деньги для передачи начальнику.

 

20

 

Поздно ночью у ворот Темурки остановился какой-то человек и стал громко звать хозяина.

«Кто бы это мог быть?» — насторожился Темурка. Он нехотя вышел за дверь и попросил гостя войти в дом.

— Мне к тебе некогда, выйди-ка ты сам ко мне.

По голосу неизвестного Темурка догадался, что тот пришел не зря, и обрадовался возможности нажиться.

Но едва он подошел к воротам, как почувствовал на груди дуло ружья.

— Ни звука, и следуй за мной! — приказал неизвестный.

Темурка покорно повиновался.

— Я хочу узнать от тебя только одно, — сказал неизвестный, отведя Темурку подальше от дома. — Денег у меня нет, чтобы тебя подкупить, но ты должен сказать мне всю правду.

— Да я и так всегда говорю правду! — пробормотал Темурка.

— Куда поехал Султи?

— Какой Султи?

— Да ты не хитри! Отвечай,— куда он уехал с похищенной девушкой.

— А ты сам кто?

— Я — жених Циции, Бежия. Советую отвечать поскорей!

— Скажу, скажу! — засуетился Темурка. — К Джариаху они пошли и, кажется, там пока и находятся, у хозяина.

— Где брод?

— Вода теперь мелкая, всюду брод! — ответил Темурка.

— Тогда прощай, Темурка, но если ты сказал мне неправду, знай — гора с горой не сходится, а...

— Клянусь тебе...

— Как знаешь!.. — и Бежия кинулся к своему коню, не подумав о том, что униженный Темурка будет мстить.

А Темурка поглядел ему вслед и сказал, махнув рукой:

— Как он одурачил меня, этот мохевец! Ничего, я в долгу не останусь!

Он быстро вернулся к себе, оседлал коня и кратчайшей дорогой помчался к Джариаху предупредить Султи об опасности. Он надеялся и на этот раз получить хорошее вознаграждение за услугу, а заодно и отомстить мохевцу.

 

21

 

Темурка выехал на шоссе и там придержал коня. Он пораздумал и вдруг переменил решение. Лучше объехать Бежию. Если он попадется мохевцу на глаза, это может кончиться плохо, тот догадается, куда так торопится Темурка, и тогда ему не сдобровать.

Между тем Бежия переехал реку и долго петлял по вьющейся вдоль берега тропинке.

У слияния двух тропинок он свернул к скале, в которой на довольно большой высоте была высечена пещера. Из этой пещеры при луне видно было извилистое течение Терека, пропадающего далеко-далеко. Он решил здесь немного отдохнуть.

Бежия был с детства очарован гордой красотой родной природы. И теперь сердце его, переполненное любовью, неудержимо тянулось к ней.

В Дарьяльском ущелье «Терек воет, надрывая грудь, и скалы вторят Тереку в тревоге», бурные волны бесстрашно ударяются о скалы и, гневно взлетая в воздух, опадают и рассыпаются легкой росой, но даже и здесь, перед самым Джариахом, все еще тревожно рокочут они, хотя ничто больше не препятствует их бегу. В этом месте Терек все еще продолжает реветь, как раненый лев, хотя он уже миновал скалы и чувствует себя победителем.

И скалы, противники Терека, испытав на себе его неукротимую мощь, здесь как бы расступились добровольно и только издалека сопровождают неистовый поток, прославляя его за отвагу.

Человеческое сердце здесь переполняется радостью и свободно наслаждается раздольем и нежным трепетаньем лунного света, ласково изливающегося на окрестность.

Бежия любил родную реку, и теперь, когда он глядел на нее, сердце у него замирало и ныло от восторга еще и оттого, что он один и нет рядом друга, чтобы вместе любоваться этой красотой.

Взгляд его остановился на озаренной луной скале, основание которой омывал Терек. Олень, вожак стада, привел на отдых свое маленькое семейство на свежую поляну, расположенную у самой вершины. За этой поляной сразу же начинались горы, покрытые дремучими лесами, и оттуда часто доносилось рычание медведя, и это наводило страх на стадо. Вожак то и дело настораживался, вытягивал шею, поднимал уши и нюхал воздух, чтобы определить, не близка ли опасность.

За вершиной тянулась неровная гряда скал, многоцветно переливающихся в лунном свете.

Бежия всецело отдался думам о своей любимой и забылся. Ему вдруг почудилось, что в самой середине оленьего стада вспыхнуло трепетное сияние и оттуда возникло видение девушки; сперва смутное, колеблющееся в неясной дымке, оно стало вырисовываться все отчетливей, и наконец образ Циции встал перед ним в своей неповторимой красоте.

Она стояла посреди стада, гордая и радостная, улыбка озаряла ее лицо, и она ласково глядела на таких же стройных, как она сама, животных. А животные не только не пугались присутствия мохевской девушки, но, наоборот, сами подходили к ней, терлись лбами об ее руки; и она гладила их своими тонкими восковыми пальцами, ласкала и нежно обхватывала руками их выгнутые шеи.

Бежия замер от восхищения; ему страстно хотелось подойти к стаду, смешаться с ним, но кто-то невидимый словно связал его по ногам, и он не мог сдвинуться с места.

Он изнемогал от волнения, звал к себе Цицию, но слышал в ответ только ее счастливый смех. Сделав нечеловеческое усилие, он поднялся на ноги, протянул к ней руки и закричал:

— Циция, Циция! Погибаю я без тебя, ищу тебя! Снова зазвенел в ответ ее веселый, беспечный смех. Бежия терял последние силы, он все продолжал тянуться к ней, как вдруг его разбудил шум скатившегося камня. Он вскочил и протер глаза.

— Какое странное видение! — вздохнул он. До его слуха ясно донесся топот лошадиных копыт.

Он насторожился. К его пещере медленно приближался всадник в бурке. Бежия спрятался за камень и стал ждать.

— Темурка? — воскликнул он, узнав всадника, и вышел из засады.

— Да, это я!.. Слава богу, что догнал тебя,— воскликнул Темурка, немало огорчившийся этой встречей.

Мохевец удивился словам Темурки, ведь они так недавно расстались.

— Не хочу отпускать тебя одного,— чужие места, чужие люди...— пояснил Темурка.

— Хорошо, хорошо, идем в пещеру, там поговорим,— сказал Бежия, повернувшись спиной к Темурке. В ту же минуту раздался выстрел, и мохевец схватился за левую руку. Пуля прошла навылет, не задев кости.

— Собака! — сквозь зубы процедил Бежия и обернулся. Темурка скакал уже далеко, и все-таки Бежия, прицелившись, выстрелил в него, но промахнулся. Всадник скрылся за выступом скалы. Бежия с досадой отшвырнул в сторону ружье.

Между тем, из раны обильно текла кровь. Он отвязал oт пояса солонку, которую горцы постоянно носят с собой, густо посыпал рану солью. Потом достал из сумки паклю, пропитал се салом, тоже бывшим при нем, скрутил длинный шнур, вложил его в рану и крепко перевязал руку рукавом рубахи. Он вернулся в пещеру и стал с нетерпением ждать рассвета.

 

22

 

На рассвете он спустился к реке, обмыл затянувшуюся за ночь рану, наложил на нее просоленную паклю, сверху прикрыл листом подорожника, смоченным слюной, и снова сделал перевязку. Потеря крови ослабила его. Он подкрепился чуреком и сыром, выпил воды и пустился в путь.

Вскоре он услышал позади себя конский топот. Он обернулся, придержал коня. Его нагнали горские кистины. Они приветствовали его и осведомились, кем и когда он ранен.

— Кто мог ранить гостя в наших краях, кроме Темурки! — сказал один из спутников, выслушав рассказ Бежии. — А не хочется ли тебе поесть? — спросил он раненого.

— Я бы не прочь! — сказал Бежия.

Вскоре они остановились и сошли с коней. Один из спутников извлек из хурджина хлеб, яйца, курицу, кувшинчик водки, устроил стол на большом плоском камне.

За трапезой никто не докучал Бежии расспросами. Но он сам охотно рассказал спутникам обо всем: о том, что Темурка предательски ранил его, что он едет мстить за обиду, но не сказал, какую, одному чеченцу, который теперь находится в Джариахе, и что там у него нет знакомых. Трое из спутников сами были из Джариаха. Каждый старался заполучить к себе гостя, ибо «гость от бога». Они бросили жребий. Бежия достался юноше, тот шумно ликовал по этому поводу. Остальные двое огорчились, но вынуждены были покориться своей доле. Бежия радовался, что встретил таких, радушных хозяев. Еще немного побеседовав, они поднялись и поехали все вместе на большой народный праздник, куда и держали путь кистины.

На широком плато, обрамленном дремучим лесом и цветущими лужайками, собрался празднично разодетый народ. День был тихий, ясный, теплый. Все выглядело нарядным, радостным.

Народ веселился, разбившись на небольшие группы, одни пели, другие, собравшись в круг, задорно ударяли в ладоши в лад чианури и глядели, как завороженные, на неистово пляшущих девушек и юношей; в стороне молодежь стреляла в цель.

Над пылающими кострами висели на треногах огромные чаны, в которых варилась убоина цельными, большими кусками. В одном месте ребята развели костер, поминутно подкладывали в него ветки можжевельника и следили, как густой дым сперва взвивался прямо вверх, потом расползался в вышине белыми хлопьями. При этом они вели хоровод вокруг костра, резвились и пели. Деканозы уже совершили обряд благословения народа и, сидя в своих белых одеяниях на широком карнизе каменной ограды, любовались оттуда праздником.

К одному кругу пляшущих особенно тянулся народ. Там звенели чианури, им аккомпанировал доли и все собравшиеся дружно били в ладоши. Время от времени в этот размеренный гул врывались звуки пистолетных выстрелов, веселые крики и гиканье оглашали воздух. Празднично разодетые юноши и девушки плясали в кругу, беспрестанно сменяя друг друга.

В этом кругу была также и Циция. Щеки у нее разрумянились от жары, глаза весело блестели. Время от времени она вступала в круг и плясала самозабвенно, чтобы не уступить первенства девушкам других горских племен.

Чеченские юноши смотрели на мохевскую девушку восхищенными глазами, то один мчался за нею в пляске, то другой кидался вдогонку, пытаясь заступить ей путь, и печально глядел вслед быстро увернувшейся девушке, которая, покачивая своим тонким станом, стремительно удалялась от своего преследователя.

Радостно билось сердце у юношей, сама жизнь трепетала в каждом их движении, потому что юность мохевки и слегка усталый взгляд ее ласково черных глаз неудержимо манили, притягивали к себе. Бежия и его хозяева взошли как раз на это плато и стали смотреть на танцы.

Глаза мохевца быстро нашли ту, кого искали, он увидел Цицию, и сердце его так сильно заколотилось в груди, что он поднес к нему ладонь, как бы стараясь удержать его на месте. Сперва кровь прилила к его лицу, потом он сразу побледнел, глаза его сверкнули радостью, он шагнул вперед, взглянул на нее еще раз и остановился: Циция плясала, она была довольна и счастлива.

«Что это значит? Чему она рада? — подумал он и снова посмотрел на Цицию. — Смеется, — значит, счастлива, значит, не насильно ее увезли!» — в глазах у него потемнело, он с трудом удержался на ногах.

«Как же мне быть? Пропал я!.. — и вдруг мелькнула злобная мысль: — Султи ответит за все!..»

И он принялся искать его глазами. «Вот он! Господь еще не совсем отвернулся от меня! Да, но почему он такой невеселый, притихший, почему стоит в стороне? Какая-то печаль гнетет его, он не участвует в общей радости!»

Бежия стал следить за ним. Вдруг лицо Султи просияло. Бежия проследил его взгляд: Циция, улыбаясь, направилась прямо к Султи, подошла к нему, положила ему руки на плечи, заговорила с ним.

— Брат мой, почему ты грустен?..

— Не знаю! — убитым голосом ответил горец.

— Я хочу, чтобы ты веселился... Ты должен потанцевать со мной!

— Как хочешь! — Султи посмотрел на девушку взглядом, говорящим: «Разве я могу отказать тебе? Приказывай, я ведь твой раб!»

Бежия не слышал их слов, и тысячи мыслей, одна мрачнее другой, вихрем пронеслись в его голове. Он схватился за кинжал и двинулся к Султи, который стоял к нему спиной.

— Воровать ты умеешь, покажи-ка теперь свою отвагу! — крикнул он чеченцу, и кинжал сверкнул в его руке. Султи повернулся и, увидев перед собой человека с обнаженным кинжалом, мгновенно сам выхватил кинжал и приготовился к удару.

Циция оцепенела от неожиданности, появление Бежии испугало и удивило ее.

Противники двинулись друг к другу с обнаженными кинжалами в руках и уже готовились к схватке, как вдруг звонкий женский крик огласил воздух, и шелковый платок упал к их ногам.

Оба замерли перед платком Циции. Все это произошло так быстро, что люди, стоявшие рядом, сперва пришли в замешательство, но тотчас же опомнились. К Султи и Бежии подбежали их хозяева, соседи, — все принялись их расспрашивать и успокаивать.

— Бежия, не стыдно тебе? — вдруг услышал Бежия голос Циции.

— И ты еще можешь меня упрекать? — с горечью воскликнул Бежия.

— Конечно, могу! Ведь ты чуть не убил моего побратима. Султи — мой названный брат.

— Названный брат?! — спросил Бежия, и в то же мгновение Султи воскликнул: «Бежия!» Кровь отлила от его лица. Он скрестил руки на груди и спокойно подошел к своему сопернику.

— Бежия! — сказал он. — Я похитил твою невесту, потому что любил ее. Я надеялся, что и я полюблюсь ей. И тогда, клянусь, ополчись на меня целый свет, никто не сумел бы отбить ее у меня... Но счастье улыбнулось тебе, она любит тебя, а мы с ней стали отныне братом и сестрой... Теперь ты можешь пустить в ход оружие, никто не будет тебе за это мстить... Пролей мою кровь, если хочешь...

— Клянусь, мохевцы умеют и принять друга, и встретить врага! — воскликнул Бежия и обнял Султи.

Циция убежала домой к своим хозяевам, так как появился ее жених, а по горским обычаям невесте не пристало быть с ним на людях.

 

23

 

Об этом событии скоро узнал весь народ. Обряд побратимства между Султи и Бежией совершили деканозы: заставили их клятвенно повторить обет, сделать одинаковые насечки на палке, которая затем была торжественно замурована у основания ограды храма. Джариахские жители поздравляли Султи и Бежию с тем, что они побратались, и каждый зазывал их к себе в гости, — отведать хотя бы по чарке водки или по кружке пива.

Во время всеобщего радостного оживления к Султи вдруг подбежал мальчик и шепнул ему, что кто-то дожидается его в ближнем лесу.

Султи пошел за мальчиком. Из чащи вышел человек, закутанный в бурку. Султи узнал его.

— Темурка? Ты зачем?

— Я прискакал предупредить тебя; сюда идут, чтобы тебя убить. Гляди, как я загнал коня.

— Кто? Много их?

— Нет, один, но он стоит многих.

— Ты как узнал об этом?

— Я сам его видел. Он мохевец.

— Ты говорил с ним?

— Я даже ранил его!

— Ранил? — Султи вспомнил, что у Бежии перевязана рука.

— Не Бежия ли это был?

— Да, кажется, он. Но он уже получил свое... А лошадь-то я как загнал!.. — хвастался Темурка.

— Ты лучше о себе пожалей! — вскричал Султи. — Ведь ты ранил моего побратима. Ты передо мной в ответе за его кровь!

Темурка побледнел и весь затрясся от страха. Султи потащил его на поляну.

Старейшие вмешались в дело. Они сурово осудили поступок Темурки и вынесли решение, которое огласил один из старейших.

— Народ! — обратился он к собравшимся: — Темурка признан виновным. Он занимался доносами. Ради денег и собственной выгоды он постоянно предавал людей, он попирал хлеб-соль, оскорблял честь гостеприимства, не щадил ни женщин, ни мужчин, лишь бы насытить свою ненасытную утробу. Он скрывал у себя воров и врагов народа. Не подобает ему жить среди нас. Отныне он умер для всех джариахцев, пусть уходит прочь, пусть до захода солнца он выйдет за пределы нашего края. Уходи,— жалеем о том, что пригревали тебя до сих пор, как брата родного,— обратился старейший к Темурке.

Так был изгнан из общины предатель и корыстолюбец.

К вечеру все разошлись по домам. Хозяева Бежии, как и хозяева Циции, были рады дорогим гостям и упрашивали их дождаться Коргоко и Муртуза, чтобы всем вместе весело отпраздновать их свадьбу.

 

24

 

Коргоко бродил по улицам Владикавказа в поисках ночлега. Вдруг за ним погнался какой-то детина в солдатской шинели. Он насмешливо оглядел старика в изношенной, запыленной одежде, и взгляд его грозно остановился на ружье, висевшем у Коргоко через плечо.

— Эй, ты, постой-ка! — крикнул он.

Коргоко, занятый своими мыслями, не слышал его и продолжал свой путь.

— Не слышишь, что ли? — и он преградил дорогу старику.

— Чего тебе?

— Ты кто?

— Мохевец.

— Почему вооружен?

— Потому что я в пути, а у меня есть враги.

— Разве ты не знаешь, что в городе нельзя ходить с оружием?

— Какая разница — что город, что деревня, враг везде одинаков.

— Довольно болтать! Снимай оружие! — скомандовал неизвестный.

Коргоко никак не мог понять, чего от него требуют. Блюститель порядка позвал к себе на помощь еще нескольких таких же, как он, молодцов. Они жестоко избили, старика, после чего доставили его, как военного преступника, в часть.

Старик еле стоял на ногах, кровь лилась у него из носа, изо рта. Его направили в госпиталь, оружие и бумаги его исчезли; а в протоколе было обозначено, что на улице подобран неизвестный старик с явными признаками сумасшествия.

 

25

 

Не дождавшись Коргоко, Бежия и Султи решили сыграть свадьбу без него. После свадьбы и веселого пиршества молодых торжественно проводили до переправы через Терек, откуда Бежия и Циция направились одни в Хеви, а джариахские жители вернулись к себе в горы.

Дома Циция и Бежия узнали, что Коргоко пошел в город «за правдой». Бежия тотчас же отправился его разыскивать. Он нанял себе «переводчика», который думал только о том, как бы сорвать с него побольше денег, но ничем ему не помог.

Так прошел месяц. Однажды Бежия угрюмо шагал по улице. Вдруг его остановила какая-то женщина.

— Бежия, ты что ж это, не узнаешь своих соседей? — сказала она.

— А, Махия, ты здесь зачем, что тут делаешь? — удивился Бежия.

— Горе свое мыкаю,— сказала женщина. — Мужа моего похоронил обвал, я не могла выходить одна на ремонт дорог, детей стало нечем кормить. Вот и подалась в город. Работаю здесь в госпитале. Да, чуть было не забыла тебе сказать...

— О чем?

— Коргоко несчастный, ведь он у нас лежит. И совсем один, некому позаботиться о нем...

— Где он? Идем, скорее веди меня к нему! — взволнованно прервал ее Бежия.

После долгих мытарств Бежия добрался наконец до палаты, где лежал Коргоко.

Старик так изменился за время болезни, что Бежия с трудом узнал его. Они обнялись, и Бежия рассказал ему обо всем: о поисках Циции, о ее побратимстве с Султи и о своей женитьбе на ней. Старик чуть с ума не сошел от радости.

 

26

 

Бежия с трудом вызволил старика из госпиталя и привез его, больного и разбитого, в его собственный дом. Внимательный уход дочери и чистый горный воздух вскоре восстановили его силы.

Так зажили они, спокойно трудясь, но вдруг однажды к ним пришел старшина и приказал Коргоко немедленно явиться к прибывшему в деревню приставу. Старик никак не мог понять, зачем его мог вызывать к себе пристав, но должен был покориться и пошел.

Приставом, вызвавшим к себе Коргоко, оказался тот самый «Апракуне», который в свое время вволю натешился над стариком.

— Ты что же это, денег в долг набираешь, а платить не хочешь? — спросил «Апракуне».

— Какие деньги, ваша милость? — удивился старик.

— Ты лучше скажи, собираешься ты их платить или нет?— запальчиво крикнул «Апракуне».

— Если вы изволите говорить о тех деньгах, что я занимал тогда в Квеши у трактирщика, то я отдал их ему, как только вернулся из Дзауга,— объяснил старик.

— А расписку о возвращении долга взял у него?

— Нет, ваша милость, я не брал никакой расписки, ни к чему мне она была...

— Как ни к чему? Значит, долг все равно числится за тобой. С процентами это составляет тысячу триста рублей.

— Да я же вернул шестьсот, а больше я не брал. Откуда тысяча триста, и где я возьму их?

«Апракуне» доподлинно знал, что старик говорит правду, что он возвратил долг, так как деньги эти принадлежали самому «Апракуне» и он давно их получил назад. Тогда он только прикрывался именем трактирщика.

— Молчать! — крикнул он,— говори, где пасется твоя отара. Придется продать на торгах в уплату долга.

— Продать?! Ваша милость, пощадите, не пускайте меня по миру! — он протянул руки и вдруг пошатнулся, в ушах у него зазвенело, он шагнул вперед и тяжело рухнул на пол.

К нему подбежали, подняли его. Он бессмысленно вращал глазами, силился что-то сказать, но только глухие хрипы вырывались из его горла. Его свалил удар.

В сопровождении старшины, понятых и казаков «Апракуне» направился в горы, он произвел опись стада Коргоко и распорядился погнать его в Квеши для продажи с торгов.

Бежия узнал о происшедшем только в ту минуту, когда больного старика внесли на бурке в дом. Он кинулся вдогонку за «Апракуне». А тот, сделав все распоряжения, уже спускался с гор со стадом. Бежия преградил ему дорогу.

— Куда вы овец гоните? — сурово спросил он.

— На продажу! — отрезал «Апракуне».

— Я вам этого не позволю! — крикнул взбешенный Бежия.

— Как? Ты смеешь противиться царским законам? — грозно наступая на него, спросил «Апракуне».

— Не царским законам, а твоему самовластию, безбожник ты этакий!

Видно было, что Бежия не шутит. И «Апракуне», застыв на месте, стал издали осыпать его руганью.

— Ты подойди поближе, я покажу тебе, каков ты молодец! — кричал в ответ Бежия.

 «Апракуне» сделал знак казакам. Они стали медленно надвигаться на Бежию и окружили его плотным кольцом. Грянул выстрел, один из казаков свалился. Бежия отшвырнул в сторону ружье, — он не успел бы снова его зарядить, — и набросился с обнаженным кинжалом на озверелых казаков. Но он был один против многих, люди закружились клубком, как в водовороте, и когда разомкнулся клубок, на земле, рядом с тремя трупами казаков, лежал зарубленный Бежия.

В полуприкрытых глазах его застыло недоумение, в них был горький укор жизни, так несправедливо поступившей с ним.

Около убитых поставили караул, чтобы никто не тронул их до приезда следователя. «Апракуне» с остальными казаками уехал в Квеши.

Чувство, похожее на жалость, на мгновение шевельнулось в его груди.

— Да что уж там! — поспешил он отогнать от себя докучливое чувство.— Сам виноват, зачем полез в драку? — и «Апракуне» принялся подсчитывать предстоящую прибыль от продажи овец.

 

27

 

Старик недолго прожил после этого несчастия. Он унес с собой в могилу горькую обиду за судьбу своей дочери. Циция не плакала, не причитала, но она таяла, как свеча, на глазах у всех — горе иссушило ее.

Она осталась совсем одна на целом свете, обнищавшая, разоренная. С той поры сердце ее было безутешно, горькие мысли неотступно сверлили ей мозг, никогда улыбка не озаряла ее лица.

Тщетны были попытки добрых соседей развлечь ее, смягчить хоть на мгновение ее скорбь. Однообразно текли сиротливые дни безысходного одиночества.

Однажды поздним зимним вечером, когда черные тучи заволокли все небо, когда северный ветер со стоном кружил над землею, сметая в кучи сухую ледяную крупу, когда снежные глыбы, отделяясь от скал, поминутно срывались вниз, оглушительным гулом отдаваясь в ущельях,— Циция сидела одна в своем пустом доме у тлеющего очага и грела замерзшие руки. Она вся дрожала от холода, через неплотно прикрытые двери и ветхую кровлю врывался снежный ураган и обдавал леденящим дыханием ее озябшее тело.

Вдруг кто-то дернул за ручку двери и потом постучался. Женщина вскочила в смертельном испуге.

— Кто там? — крикнула она.

— Это — брат твой Султи!

Циция опрометью кинулась к двери и распахнула ее. Она бросилась к Султи, прижалась к нему и зарыдала.

— Девушка, куда же девался мой брат?

— Убили его, Султи, убили! И я даже не смогла послать тебе весть...

— Кому мстить за его кровь?

— Сама не знаю. Говорят, пристав убил его.

— Разве можно так относиться к врагу! — упрекнул ее Султи.

— Султи! — оживилась Циция.— Ты проводи меня, покажи мне злодея, и я зубами перегрызу ему горло, разорву ногтями грудь, выпью кровь из его сердца!..

— Тогда идем, идем вместе!.. Султи — горец, он не оставит неотомщенной кровь своего побратима!

— И это верно?! — воскликнула женщина.

— Султи никогда не лжет, у него слово и дело — одно. Женщина снова приникла к нему и заплакала. Прикосновение любимой пробудило в груди Султи долго сдерживаемое чувство.

«Счастье еще возможно для меня!» — подумал он. Он привлек ее к себе, приник дрожащими губами к ее губам.

— Идем, идем вместе! Жизнь еще возможна для нас! — шепнул он ей. И, завернув ее в бурку, подхватив на руки, он выбежал с нею во двор, где ждала его оседланная лошадь. Он быстро вскочил в седло, посадил к себе женщину и растаял, как призрак, в снежной мгле.

 

28

 

На следующий день вокруг постоялого двора в селении Степанцминда толпился народ. Люди волновались, шумели, о чем-то оживленно беседовали.

— Убили! Убили! — слышалось кругом.

— Кого убили? — спросил какой-то прохожий.

— Да того самого, диамбег, что ли, он был или пристав, «Апракуне» звали его.

— Вот как? — радостно удивился прохожий,— а кто же его убил?

— Неизвестно! Никому неизвестно толком, кто убил! — ответили из толпы.

 

 

ПАСТУШЕСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ

 

1

 

В 18... году я решил заняться пастушеством. Мне захотелось обойти родные горы и долины, ближе сойтись с народом и самому испытать радости и тревоги, неразлучные с жизнью пастуха.

У меня, человека гор, было небольшое стадо овец. Продав кое-какие земли, я увеличил свою отару, раздобыл себе ружье, в руку взял посох и превратился в пастуха.

Мои начинания были на первых порах жестоко осмеяны. Все говорили, что мне, феодалу, сыну знатного человека, не к лицу пастушество, но я не считался ни с кем, преследуя свои цели, думал только об осуществлении самых заветных своих желаний. Я хотел подойти вплотную к своему народу, узнать его сокровенные чаяния, пожить его жизнью, самому испытать все радости и печали, сопутствующие повседневной жизни труженика,— и разве мог я оставаться дома! Я добился своего, я познакомился и сблизился с теми людьми, которых я так жаждал узнать поближе (насколько мне это удалось,— об этом предоставляю судить моим читателям). А сейчас мне хочется рассказать вам несколько эпизодов из моей пастушеской жизни, и, надеюсь, это не будет лишено для вас некоторого интереса.

Лето было на исходе, овцы еще доились, как раз я собирался согнать в кучу овцематок, чтобы подоить их. В это время ко мне подошли два мохевца, совершенно мне не знакомые. По моей одежде они, разумеется, приняли меня за простого пастуха.

— Пусть будет обильна твоя отара! — приветствовали они меня.

— Да пошлет вам бог радости! — ответил я.

— Это чья отара? — спросили они.

Я назвал свою фамилию.

— Порази меня бог, а ведь метка-то на ушах у овец в самом деле ваша!.. Ни у кого больше нет такой метки! — воскликнул один из пастухов.— А сам ты чей? — спросил он.

— А я из Арахвети, мои милые! — ответил я на мтиулетском наречии.— Сын Якова Бурдулиани.

— В батраках работаешь или своя доля в отаре? — спросил пастух.

— Своя доля в отаре! — ответил я.

Пастухи помогли мне согнать овец.

— Парень, а как тебя зовут?

— Мамука, мои милые!

— А правда, что ваш барчук сам ходит со стадом?

— Ходит, клянусь именем Ломиси! — ответил я.

— Да неужто так сам и ходит? — удивились они.

— Да!

— Удивительно, ей-богу!

— А почему же? — спросил я, с волнением ожидая ответа.

— А как же не удивляться! Сын равного царю человека и пошел овец пасти!.. А-тьюю!..— махнул он рукой.

— А что в этом плохого? Есть у него отара, он сам и пасет ее!

— Что плохого, говоришь!.. Сын владетеля Хеви и вдруг стал простым пастухом! — укоризненно сказал он.

— Деды его и прадеды тоже имели свои стада, но сами их не пасли, ей-ей!..— добавил другой.

— Да, как же, стали бы они пастухами!.. Люди чиновные, все в орденах ходили...

— Тогда одно было время, теперь — другое! — попытался я оправдаться.

— Время тут ни при чем! Был бы твой барчук попутевей, получил бы должность пристава квешетского!

Меня обидели эти слова, и я уклонился от разговора; развернул свою отару, чтобы дать ей попастись на обильно поросшем кормами склоне,— было еще рановато сгонять ее на дойку.

Мои собеседники попрощались со мной, и я, огорченный беседой, ушел в свои мысли.

Надвинулся туман, и стал сеять мелкий дождь; я накинул на плечи бурку, надел на голову башлык и, зайдя спереди отары, остановил далеко забежавших овец,— мне хотелось, чтобы стадо медленней двигалось по пастбищу и усердней пощипывало траву.

Вдруг я увидел двух человек в штатской одежде, идущих по направлению ко мне. Я с удивлением стал всматриваться. Если они приезжие,— так ведь дорога лежит по ту сторону горы, им незачем переходить на эту сторону.

Они приближались, высоко подняв палки, так как моя овчарка Басара с лаем бросилась на них. Я покликал собаку; она покорно вернулась, помахивая хвостом. Незнакомые, улыбаясь, заговорили со мной на ломаном русском языке:

— Собак, собак... Нет кусай?..

— Нет кусай,— успокоил я их.

— Баран, баран...— начал один из них, но не закончил фразы и, видимо, не умея говорить по-русски, обратился к другому на французском языке: — Как спросить его, куда они сбывают шерсть?

— Я сам не знаю, — по-французски же ответил тот.

Они стали беседовать между собой о хозяйстве, о шерсти, высказывая удивление, как нам удается размещать в горах такие большие отары. Все же они непременно желали узнать, куда мы сбываем шерсть и сколько пудов ее можно собрать и горах.

Я хорошо говорил по-французски и, не удержавшись, вступил в беседу.

— В горах много овечьих стад, население почти исключительно живет скотоводством, а шерсть закупают у нас здесь на месте армянские купцы,— сказал я.

Представьте себе удивление иностранцев, когда в глухих, далеких горах, где, по их представлению, живут одни полудикие варвары, не умеющие даже считать свыше тысячи, простой пастух, простой человек гор вдруг заговорил с ними на французском языке.

— Как! Вы говорите по-французски?! — изумленно воскликнули оба.

— Да, немного!

— Но как же так? А где научились?.. Нет, это просто невероятно!

Мне захотелось подшутить над ними.

— У нас почти все пастухи говорят по-французски...— ответил я.— Я долго служил батраком в чужих краях и потому немного позабыл, а тут есть такие, которых невозможно отличить от французов.

— Что вы говорите?! Вот поразительная история! — изумлялись иностранцы.— А мы-то считаем их варварами!

Поговорив довольно долго и наскучив мне своей болтовней, они попросили меня спуститься вечером на станцию Казбек, где собирались заночевать, и рассказать им о жизни нашего народа, о его нравах и обычаях.

— Ты знаешь о существовании Англии и Франции?— спросили они.

— Знаю! — кивнул я головой.

— Он француз, а я — англичанин,— сказал один из них.— Все, что ты расскажешь, мы опишем в книгах, и эти книги прочтут все люди в наших странах. Приходи вечером обязательно. Мы дадим тебе за это денег,— добавил он.

— Спасибо, приду обязательно! — ответил я. Француз опустил руку в карман, достал оттуда один рубль и протянул мне.

— Вот тебе задаток до вечера, а вечером еще получишь.

— Спасибо,— ответил я, смутившись,— вечером приду, тогда дадите.

— Возьми, не стесняйся, — подбодрил меня другой.

— Нет, вечером, господин!

— Хорошо, тогда вечером получишь! — Они попрощались со мной. Я повернул отару и медленно погнал ее к нашему селу.

Вечером явился мне на смену мой товарищ пастух, вернувшийся с гор, куда он относил соль для овечьего стада. Следом за ним бежал парень, который каждую ночь приходил нам на подмогу.

— Мир пришедшим! — воскликнул я.

— Мир тебе! — ответили они.

— Как отара в горах?

— Что ей сделается?.. Ягнят пастухи каждый день выгоняют к ледникам, они там так резвятся, что смотреть радостно на них... Здорово поправляются...

— Корм каков?

— Уф! — с восторгом воскликнул пастух.— И не спрашивай,— овцы округлились, совсем как огурчики стали... Знаешь, барыня просила тебе передать, чтобы ты домой поднялся. Гости, говорит, приехали,— добавил он.

— Кто такие? — спросил я.

— Мне откуда знать? Из города, говорят, приехали, офицеры какие-то.

— И женщины есть?

— Есть!

— Ладно. Тогда пойду. Надеюсь на вас, хорошенько следите за стадом, чтобы в пропасть не свалилось.

— Будь покоен, ничего со стадом не случится, присмотрим.

Я попрощался с ними, потрепал по спине верного своего пса, который даже под хозяйской лаской ни на мгновение не отрывал глаз от стада, и направился домой.

Был прекрасный лунный вечер, все вышли в сад при доме и угощались чаем. По оживленной беседе и смеху я понял, что гости были приятные и, подойдя поближе, узнал среди них одного своего близкого родственника. Мне захотелось поскорее подойти к ним, так как старик-родственник, с которым мы давно не видались, был близким приятелем моего отца. Я собирался переодеться, но гости уже заметили меня и стали звать к столу. Я извинился и подошел,— смешно было стыдиться пастушеской одежды перед своими людьми. Но представьте себе мое изумление, когда старик-родственник встретил меня такими словами:

— Ну-ну! Взгляните-ка на этого сына владетеля гор!

Моя протянутая рука повисла в воздухе, я в замешательстве смотрел на старца. А молодежь, моя родня, сбилась в кучу в уголке сада и от души смеялась надо мной.

— И не стыдно тебе? Совести нет у тебя?..— раздраженно спрашивал старик.

— Почему вы меня браните, сударь? Разве я в чем-нибудь провинился? — пролепетал я наконец.

— Ты еще спрашиваешь?.. Ну, послушай, разве отец растил тебя пастухом? Ради этого истратил на тебя больше золота, чем весишь ты сам? Если уж так хотелось тебе сделаться пастухом, грешный ты человек, зачем тебе понадобилось уезжать в Россию, для чего ты деньги тратил? Поступил бы в обучение к моему «саркали», и тот отлично бы выучил тебя этому искусству!..

— Мой отец жил так, как ему нравилось, и я хочу жить так, как нравится мне самому! — ответил я с обидой в голосе и почувствовал, что краснею.

— Он пошел в народ, князь, захотел сблизиться с простыми людьми! — насмешливо улыбнулся юный офицер.

— Вас не касается, куда я пошел и с кем захотел сблизиться,— оборвал я его.— Но должен сознаться, что предпочитаю занятие пастуха вашей пустой болтовне, это дело, по крайней мере, полезнее!

Я повернулся и, пока шел по саду, слышал за спиной сердитые возгласы старца и смех молодежи.

— Сближение с народом, хождение в народ, что это значит? — кричал старик.— Лучше признаемся самим себе, что нынешняя молодежь никчемна, ни на что она не годится, ничем не может заняться.

— Отчего вы так изволите говорить? — тараторил офицер,— нельзя по одному судить обо всех... Наш родственник как раз потому и пошел в пастухи, что хочет отличиться; не все ведь такие.

— Да что и говорить, прославленное занятие, где же еще и отличиться?..— расслышал я последние слова старика и скрылся в комнату.

И оскорбления летели со всех сторон на мою голову. Одни презирали меня за то, что я не шел по проторенной дорожке, не заботился лишь о «чинах и продвижении по службе», другие ненавидели меня за то, что вместо пустой болтовни я смело взялся за трудное дело, и, наконец, третьи — те, к кому я стремился всей душой, чуждались меня, им нелегко было поверить, что человек, которому разрешено их грабить, искренно хочет работать вместе с ними, стать их братом!

Таков был мой дебют в той профессии, которой я отдал семь лет своей жизни. Я расскажу вам кое-что из пережитого мною за это время.

 

2

 

Наступила осень. Пастухи знали, что я все лето провел в горах, не отходя от стада, видели, что я жил на воле, вне дома, и не растаял, как сахар, чего ожидали многие, не скучал и не болел ни разу, хотя немало бурь и дождей шумело над моей головой. Все постепенно уверились, что я пастушествую с истинным рвением и не отступлюсь от любимого дела. За это время я подружился с несколькими пастухами и особенно — с жителем села Степанцминды Симоном Гигаури, который с первой же встречи поразил меня своей сообразительностью, своим проницательным умом.

В Симоне Сочетались все превосходные душевные качества горских пастухов. Ловкий, разумный и справедливый, он не способен был малую мошку обидеть; но всякая несправедливость глубоко возмущала его сердце, и он не щадил своих сил, чтобы отомстить за нее.

Все любили красивого, статного, правдивого юного Симона, все хотели войти с ним в товарищество. Вскоре стал он и для меня дороже других; на опытность его и умение ухаживать за стадом указывали во всем Хеви, как на пример, достойный подражания.

Итак, настала осень, а я все еще не мог найти себе никого в товарищи. Очевидно, мне не доверяли. Тогда я решил отправиться в Чечню один со своими чабанами. Там зимой паслись наши овечьи стада.

Однажды вечером, только мы согнали овец на ночную стоянку и только что уселись вокруг разведенного костра, как овчарка наша с лаем сорвалась с места и понеслась к откосу; один из пастухов вскочил и побежал за нею, чтобы отогнать ее от подходившего к нам человека.

— Добрый вечер! — приветствовал нас подошедший.

Пастухи, по обычаю, повскакали с мест и стоя ответили на приветствие:

— Да будет мирен твой приход, Симон!

Я пригласил прославленного в горах пастуха сесть рядом со мной. Все снова уселись и принялись за еду.

— Я к тебе! — обратился ко мне Симон, когда все мы немного подкрепились.

— Какое дело?

— Хотим войти к тебе в товарищество!

Я удивился. До сих пор мне никак не удавалось найти себе товарища.

— Согласен,— с радостью ответил я.— Но почему вы так запоздали, не известили меня раньше, ведь знали же, что я сам ищу товарища?

— Знать-то знали! Да только не верилось нам, что ты серьезно взялся за дело!.. Я и раньше собирался к тебе притти, но товарищи были против, а изменить им я никак не мог.

— Вот ты говоришь, что не мог изменить товарищам, а сам наговариваешь мне на них! А что, если я затаю в сердце своем вражду против них?

— Ну!.. Ты теперь сам товарищ наш и от тебя таиться — грех перед богом и людьми... Товарищ должен знать все, все, клянусь благодатью цверского ангела — хранителя войск!

— А почему тебе захотелось сдружиться со мной?

— Почему?.. А потому, что ты грамотный!

— И еще почему?

— А еще потому, что казаки — народ каверзный, а такой, как ты, сумеет справиться с ними.

— Очень вас они притесняют?

— Очень, клянусь святым Гиваргием!.. Разве не знаешь сам, как они ко всему придираются.

На этом мы прервали нашу беседу, разостлали бурки поодаль от сбившейся отары и улеглись спать.

Только три сторожа-чабана не спали. Они всю ночь ходили вокруг отары, караулили, чтобы какая-нибудь овца не отбилась и не ушла.

Но вот забрезжило утро, потом солнце поднялось из-за горы и залило золотом всю окрестность.

Живительная ночная роса омыла бархатистую траву, и нежно заиграли краски цветов, словно желая усладить взоры солнца своей переливчатой прелестью.

Пастухи встали от сна, умылись и, со страхом думая о предстоящем пути, твердили вошедшие в обиход слова: «Боже, спаси нас от бесчинств казаков!»

Выгнали отару на корм. Я и Симон остались на становище, чтобы переговорить о том, когда нам слить наши стада, а также обо всех подробностях перехода в Чечню.

— Ты будешь у нас главным пастухом, — сказал Симон.

Я стал отказываться, не надеясь на свою опытность, говорил, что не знаю всех обычаев и правил пастухов, но Симон упорно настаивал на своем.

— Почему ты требуешь, чтобы я стал главным пастухом, когда есть гораздо более опытные люди?

— Потому, что ты всюду вхож,— ответил он,— если понадобится, ты сумеешь постоять за себя, не то, что мы, горемычные... Тебе еще, может быть, и удастся отбиться от казаков, а нам и думать нечего!..

Как видите, всем было известно, сколько притеснений приходится терпеть пастухам от казаков, которыми заселили эти места ради водворения мира.

— С тобой нас ни старшина, ни пристав не обидят,— добавил Симон, помолчав.

— Разве они тоже притесняют вас?

— Бог их знает!.. Пока добьешься от них билета, всю душу вымотают! — воскликнул он с досадой.— Без билета пускаться в Чечню нельзя, а разрешение дает пристав, а пристав требует свидетельства старшины...

— Ну и что за беда? Ведь это один раз в год приходится делать!

— Раз в год! Но зато уж и трудно это!..

— А почему?

— Вот почему,— улыбнулся он: — сначала требуется один общий билет на всю отару со всеми пастухами, потом еще по одному на каждых трех человек.

— А это зачем?

— Одних посылают за пищей, другим бывает нужно наведаться домой. Надо еще брать такой билет и для крупного рогатого скота отдельно... Словом, бог знает, сколько возни. Не приведи бог с ними связаться! Ничего,— поживешь нашей жизнью и узнаешь, как трудно приходится пастухам.

— Тебя самого, верно, обидели, потому ты так и говоришь,— сказал я.

— То-то и есть, что обидели! — начал Симон.— В прошлом году у меня в Ясиноватой стояла отара, а я должен был вернуться домой. Умерла у меня жена, надо было похоронить ее... Около середины зимы пришел ко мне человек и сообщил, что овечьи хлевы у нас погорели. Плохо мне пришлось, врагу не пожелаю. Я побежал к старшине за билетом. Тот отослал меня к приставу, а пристав живет в Квешети. Отсюда до Квешети верст шестьдесят будет. Туда и обратно — сто двадцать верст. Шутка сказать, пройти зимою такое расстояние, да еще по горам... Как быть? Попросил у старшины справку. До тех пор не давал, пока не выманил у меня пяти рублей за печать. Пошел я, благополучно, благодарение богу, перевалил горы, а пристав, оказывается, уехал по своим делам в Тбилиси. Есаулы сказали, что раньше месяца не вернется. Что мне было делать? Сердце кровью обливалось; все мое добро составляли овцы, хлевы сгорели, и я не знал в точности, все ли стадо сгорело или нет... Погоревал, погоревал и пошел обратно. В пути застигла меня вьюга, чуть снегом не занесло... Дома не мог оставаться. Решил итти без билета. Думал,— расскажу о своем горе, пожалеют, пропустят... Но у Дарьяла перехватили меня казаки. Билета у меня не было. Они задержали меня, связали мне руки и повели в Дзауг. Две недели держали в тюрьме. Потом отправили этапом в Душет. Две недели шли. А сердце горем обливалось!.. И там неделю продержали, потом отпустили... Слава богу, что стадо не погибло,— но как после этого могу я относиться к ним?

Слушая его рассказ, я с грустью думал о нынешнем недостойном времени, когда честному труженику неоткуда ждать себе помощи. Я горевал о судьбе народа, которым безответственные правители распоряжаются по собственному произволу, устанавливая для него свои законы и порядки, требуя от него непосильной дани.

 

3

 

Прошло некоторое время. Я подготовил пропускные билеты, и все мы, входящие в одно товарищество, собрались на покосном поле Шавхалиани за Тереком, как раз против Степанцминды. Мы перемешали наши стада и, предполагая на другой день двинуться в путь, собрали приношения и устроили прощальный пир.

Все молились, прощались с собравшимися друзьями и родственниками и вели себя так, словно уходили на войну или готовились к большим испытаниям. Поля ногайцев и чеченцев действительно находятся довольно далеко от нас, но ведь и там живет мирное население! Чего же тогда так боялись эти трудолюбивые люди, которые шли на такое мирное занятие, как уход за скотиной?.. Я был неопытен, и все это казалось мне удивительным, так как я не мог себе представить, сколько бедствий и огорчений ожидает нас в пути.

На этом пиру пастухи в один голос решили, что в пути и на стоянках я буду у них главным распорядителем, а Симона, по моей просьбе, дали мне в помощники. Во время пира мне слали чашу за чашей, говорили тосты в стихах, в которых называли меня надеждой и опорой своей.

Солнце уже склонилось к западу, когда мы кончили наше пиршество и я приступил к исполнению своих обязанностей. Столько говорилось о трудностях, о грабежах и неизбежных стычках, что я все свое внимание сосредоточил в первую очередь на оружии. Я собрал пастухов и, проверив у всех оружие, остался очень доволен. Ружья и пистолеты у всех были начищены, курки в порядке, кремни новые, кинжалы отточенные, пороха и запалов в изобилии. Словом, они были готовы в такой степени, что хоть тут же выводи их в бой.

В ту ночь стада оставались на месте, а на другой день на рассвете должны были тронуться через казачью станицу Маханюрт в Брагун, где мы арендовали земли на зимние пастбища.

Я и Симон ушли в наше село уладить оставшиеся дела, попрощаться с домашними.

— Что-то очень уж мы готовимся, Симон, но не знаю, к чему? — сказал я.

— Готовиться надо заранее: когда беда придет, тогда уж поздно будет, — спокойно ответил он.

— Ты так говоришь, словно мы в поход выступаем? — улыбнулся я, желая вызвать его на разговор и узнать, что же все-таки ждет нас в пути.

— Какая разница, милый, в поход итти или стадо вести,— нигде без оружия не обойтись.

— Как так?

— Все преследуют стадо. И зверь, и человек, и погода, все — враги скота, все хотят урвать от стада,— сказал он,— вот почему пастух — несчастный человек. От любого занятия можно оторваться, а от отары ни на минуту не отойдешь... От непогоды каждый укроется, а пастух — хоть умри со стадом... И ночью надо бодрствовать, одним глазом следить, как бы отара не перепугалась, зверь бы на нее не напал или вор к ней не подкрался... Пастуху нет отдыха ни днем, ни ночью!

И в самом деле, читатель, представьте себе пастуха под открытым небом в темную, холодную ночь; дождь льет, как из ведра, холод пронизывает до мозга костей, ветер колет иглами, а он только плотней запахивается в бурку,— нельзя оставить баранту, нельзя оторвать ее от корма и надо постоянно быть начеку.

Помянув бога и хевских святых, мы вышли в путь.

Наше общее стадо мы разбили на пять отар. Головную отару сопровождал Симон, а сам я шел за последней. Симон вначале противился этому, но я решил, что так мне будет удобнее следить за всем стадом, и я настоял на своем.

Баранта растянулась по узкому, извилистому ущелью Медленно, осторожно двигаясь, она приблизилась к Дарьялу. Вдруг передние остановились и зашумели. Ко мне подбежал пастух и сообщил, что казаки не пропускают стадо. В целях поддержания спокойствия Дарьяла охрана имеет право проверять билеты у прохожих и проезжих.

Я подошел к охране узнать — в чем дело. Оказывается, казаки задержали передние партии баранты и загнали их в плетеный грязный загон. Чистая, мытая баранта стояла по колено в жидкой грязи. К тому же еще самцов поместили вместе с самками, и, конечно, ягнята теперь народятся раньше, чем успеет пробиться молодая трава, и, значит, у матерей не хватит молока и молодняк или погибнет, или вырастет слабым, хилым и шерсть у него будет плохая. А у овец от грязи заболят ноги, они не смогут ходить на корм, разрывать копытами снег и искать траву под ним. От этого они ослабеют и, если даже переживут зиму, все равно будут слабосильными и не дадут приплода.

Казаки, конечно, ничего этого не могли понять, и это не удивительно. Меня только поразила полная разнузданность и неразбериха в их действиях.

Меня окружили пастухи, свои и чужие, и стали умолять их спасти.

— Почему вас задержали? — спросил я их.

— Придрались к нам, требуют пятьдесят рублей,— тогда, мол, пропустим. Мы десять предлагали, — не согласны.

— Что вы, зачем давать им деньги? — сказал я. — Кто у вас старший? — обратился я к одному из стоявших тут же казаков.

— А тебе для чего? — ответил тот. — Ты наш начальник, что ли?

— Ты потом узнаешь, кто я! — сказал я сердито.— Кто старший над вами? — повторил я свой вопрос.

— Я старший! Говори, что тебе надо!

— Почему стадо задержали?

— На то наша воля. Задержали, и всё тут!

— Ты понимаешь, какой убыток наносишь пастухам?

— Пусть хоть совсем пропадают, — мне-то что?

Я убедился, что разговаривать с ним по-человечески невозможно, да и подозрительно мне показалось, что у «старшего» нет никаких знаков отличия.

Я направился к их казарме. В дверях передо мной вырос другой казак.

— Куда? — остановил он меня.

— Хочу видеть вашего командира.

— Он кутит, ему не до тебя.

— Ступай, скажи, что хочу его видеть. — Я назвал себя.

— Мы у тебя под командой, что ли? — засмеялся казак.

Я с трудом сдерживал гнев. Блюститель порядка кутит, а когда человек требует справедливости и человеческого обращения, его подымают на смех... К счастью, я хорошо говорил по-русски, с не знающим русского языка они обошлись бы еще грубей.

Я повернулся, кликнул ребят, велел им выпустить стадо и продолжал путь.

Как только бедняги услышали мое распоряжение, они, дай бог жизни, со всех ног кинулись исполнять его. Начисто снесли плетень и принялись выгонять стадо, которое весело бросилось на дорогу из грязной закуты.

Казак подскочил к одному пастуху и стегнул его нагайкой. Тот вспыхнул, схватил казака, стащил с забора, на который тот вскочил, и принялся избивать. Я с трудом вырвал у него казака. На крик: избиваемого выскочили другие казаки и набросились на пастухов. Их было человек пятнадцать, а пастухов, отборных молодцов, восемнадцать человек, и потому казаки скоро сдались и запросили пощады. Их командир, некий Белогоров или Белогорский, хорошо не помню его фамилии, выскочил пьяный, в одном нижнем белье и грозно крикнул: «К оружию!». Однако, увидев своих казаков в плачевном положении, вернулся в помещение, облачился в черкеску, не забыл даже привесить саблю и почтительно вышел ко мне с просьбой простить его подчиненных за бесчинства, совершенные ими.

Мне удалось успокоить своих людей и, к удовольствию пастухов, мы благополучно двинулись дальше.

 

4

 

Не успели мы опомниться от приключения у Дарьяла и пройти около девяти верст, как ларсские стражники преградили нам путь и стали требовать себе по барану с отары; на каком основании, по какому праву,— никто этого не мог нам объяснить. Мы, конечно, на это не шли, и драка была бы неизбежна, если бы не случился тут же ларсский акцизный, который объяснил сотнику, кто я такой, и нас оставили в покое.

Пастухи были очень довольны.

Через некоторое время мы подошли к реке Чалхи, на берегу которой наши «квартирьеры» развели костры и варили для нас ужин. Здесь была намечена остановка на ночь. Мы пустили стадо пастись. Целый день баранта шла некормленной, так как трава по дороге вся была выщипана проходившим до нас стадом; надо было подкормить скот хорошенько.

— Здесь нужна большая осторожность! — сказал Симон, подойдя ко мне.

— А что такое? — спросил я.

— Волки водятся, да и осетины приходят на стоянку с водкой, будто бы угощают нас, а сами только и глядят, как бы забрать барана.

— Ну, они этого не посмеют!

— Тебя, может быть, постесняются, ты сын знатного человека, а с нами они не считаются! — и Симон, отойдя, швырнул камнем в отставшую овцу.

— Проклятая, землю жрет, верно, соли захотелось!

Я подошел к стоянке и, должен признаться, удивился выбору места: оно походило на укрепление, с высоты его просматривалась вся окрестность. Подошел пастух и по-товарищески, без всяких церемоний, доложил мне, как главному пастуху, о положении дел.

Я не мог не отметить про себя, что место выбрано отличное — и вода, и поляна.

— Все хорошо, только лес далеко! — заметил я.

— А так лучше. Если волк или вор утащит овцу, ему некуда будет сразу же скрыться от нас. — Это был ответ знатока своего дела. Я согласился с пастухом, и мы вместе пошли на стоянку.

Подошли к кострам. Я заметил, что людей вокруг них собралось гораздо больше, чем было у нас.

— Как много народу! — сказал я.

— А, это «гости» наши, осетины. Узнали, что вы здесь, и ни за что не отстанут, пока не дадите им чего-нибудь!

Когда я подошел, гости окружили меня с приветствиями, превозносили «Глаха», так звали моего отца, и в заключение стали клясться, что каждый раз, как его стадо проходило по этой дороге, они неизменно получали в подарок одну овцу на убой. Какой-то осетин даже принялся описывать подаренного ему однажды моим отцом барана, который будто бы был величиной если не со слона, то, во всяком случае, с буйвола; «соседи» все-таки сумели поднести нам бутылку водки, сами же распили ее с нами и пели, и докучали нам до тех пор, пока я не распорядился передать им в подарок годовалого барана.

И только после этого мне с трудом удалось спровадить гостей. Они просили разрешения покараулить ночью наше стадо, но мои пастухи так сумрачно поглядывали на них, что я не посмел удовлетворить их просьбу. После их ухода подошли сторожевые пастухи, забрали с собой ужин и отправились с собаками к стадам на всю ночь.

Мы, оставшиеся, сели ужинать и с удовольствием утоляли голод теплыми лепешками из кукурузной муки и солониной, которые в изобилии захватили мы с собой. Ужин прошел весело, мы шутили и перекидывались наспех сочиненными стихами. С радостью глядел я на этих жизнерадостных и беспечных людей, настолько закаленных суровой борьбой, что они как будто вовсе не чувствовали усталости.

Мы поговорили, покурили из наших трубок с длинными чубуками и, прихватив бурки, разошлись на ночлег вокруг стада. Луна зашла, и в черной пропасти неба еще ярче засияли звезды, проливая успокаивающий свет. Горы, раскрыв свои пасти, беззвучно пропускали через ущелья одиноких прохожих. Ночью они казались еще огромнее и терялись во мраке. Шум далекого Терека доносился, как тихая, ласковая колыбельная песня. Зверь не нападал на скотину, и псы спокойно, без лая, ходили вокруг.

Этой тихой, прекрасной ночью, когда в воздухе носился запах сена, смешанный с ароматом цветов, какое-то тревожно-восторженное чувство овладевало душой человека.

Дышалось легко, и жизнь ощущалась, как некая манящая, ласково-сладостная сила. Такою казалась мне эта ночь, и такою, наверное, была она и для всех.

Сон бежал от меня, и мысли мои носились бог знает где, воображение разыгралось...

Наконец веки мои сомкнулись, я забылся и вдруг услышал беспокойный собачий лай, звуки выстрелов и крики пастухов.

Я вскочил. Пастухи все были на ногах. Они гнались за перепуганным стадом; не разбираясь в пути, овцы безудержно неслись в разные стороны.

А у самого костра, окруженный собаками, метался волк. Наконец он свалился, и свора растерзала его.

С трудом удалось пастухам подчинить своей воле отары овец. Испугавшись, они обычно разбегаются куда попало и бегут до тех пор, пока не наткнутся на какое-нибудь препятствие или не задохнутся от бега и не падут.

Наконец мы водворили баранту на прежнее место. Близился рассвет, и я понял, что в эту ночь нам так и не удастся выспаться и отдохнуть.

 

5

 

С рассветом воздух огласился свистом и перекличкой пастухов. Отары подняли со стоянки и пустились в путь. Близ селения Балта нас остановили у заставы и потребовали денег за прокорм овец. Это требование показалось нам несправедливым, так как мы все время гнали отары по склонам и мало шли по шоссе. Но стражники стояли на своем и не пропускали нас.

Мы вынуждены были уступить и предъявили им наши билеты, в которых обычно бывает обозначено число овец и тягловой скотины. Они не поверили документам и пожелали пересчитать овец.

Представьте себе, сколько времени могло это длиться, если в стаде более восьми тысяч голов, и какой убыток наносился нам!

Я пошел к начальнику заставы, но все мои уговоры не привели ни к чему. Он упрямо стоял на своем и только твердил: «Должен пересчитать!» — словно забыл все другие слова.

Баранта сбилась в кучу на дороге. Сверху и снизу подъезжали арбы, фургоны, тройки, подходили верблюды, и создавалась невообразимая толчея. Все кричали, бранились, лезли в драку, дорога была закупорена.

Я решил, что надо гнать стадо обратно на ближайший луг, и там ждать, пока я вернусь из Владикавказа, который находился в 12 верстах от Балты и куда я решил съездить к хорошо мне знакомому г. Делакруа, чтобы сообщить ему об этих беспорядках на дороге, находящейся в его ведении.

Я вышел из комнаты начальника заставы, чтобы привести в исполнение свое намерение. Ко мне подошел один из служащих на заставе стражников.

— Напрасно вы беспокоитесь! — начал он.

— Как это напрасно?..— удивился я и сердито добавил:— Мы не ходили по вашим дорогам, ничего на них не портили, а вы незаконно требуете от нас денег, и, мало того, вы еще смеете сомневаться в бумагах с государственной печатью, заверенных приставом, и собираетесь, нанося нам убыток, сами пересчитывать стадо!..

— На все это у нас есть закон, так нам приказывает начальство.

— Я не верю, чтобы начальство приказывало мучить людей и поступать явно во вред населению!

— И все-таки, уверяю вас, напрасно вы сердитесь!.. — успокаивал меня мой собеседник, по всем признакам кантонист, зачисленный писарем на военную службу.

Какая-то особая печать лежит на этих людях, и их всегда можно отличить от тысячи других. Бледный, аккуратно одетый, в сдвинутой набок шапке, из-под которой выбиваются смазанные свиным жиром волосы, намыленные, закрученные кверху усы, выражение лица покорно-хитрое; всегда старается вкрадчиво-любезным словечком смягчить разговор, а если такое словечко не подворачивается, он тут же сочинит его, не считаясь со смыслом, с тем, к месту оно или нет. Словом, мой собеседник принадлежал к разряду людей, чьи уговоры еще больше раздражают собеседника.

— Почему же это я сержусь напрасно? — резко спросил я.

— Подарите трех-четырех ягнят, и вас пропустят! — пояснил он.

— И трех грошей не дам! — возмущался я.

— Как вам угодно, но так было бы лучше! — Открыв картонный портсигар, он предложил мне папиросу. — Угощайтесь!

— Благодарю вас! — сказал я, позвал пастуха и велел подать мне коня.

— Значит, все-таки едете? — опять спросил он.

— Да, прямо к г. Делакруа. Я расскажу ему о ваших порядках.

— А я думаю, что...— начал он.

— Ничего вы не можете думать! — прервал я его, выйдя из терпения.

Подвели лошадь, и едва я занес ногу в стремя, как солдат опять подошел ко мне.

— Дали бы хоть двух баранов!.. Я бы попросил, чтобы вас пропустили.

«Слыхано ли это?! Какой-то проходимец будет просить другого проходимца, чтобы честного труженика, идущего по своим делам и имеющего на руках все нужные бумаги, пропустили по казенной дороге! Боже мой! Где я, и что тут происходит?» — думал я.

— Давай уступим им и двинемся дальше,— посоветовал Симон.

— Никогда! — ответил я.— Надо же хоть раз проучить, этих грабителей!

— Проучим ли мы их?

— А как же, они получат выговор.

— Не вечно же начальником заставы будет этот толстопузый. Еще раньше, чем мы будем возвращаться, могут назначить другого, и тот будет так же грабить.

— Знаешь, если тебя послушать, так выйдет, что мир населен одними разбойниками! — раздраженно воскликнул я.

— Не одними разбойниками, а все же несправедливости в нем достаточно... Однако, знаешь, что я хочу тебе сказать? Если ты стоишь на своем, давай перейдем реку повыше и совсем минуем дорогу.

— Пустое ты говоришь! — вмешался в разговор пастух.— В прошлом году мы также вот верхами шли, через Джариах прошли, до самого Дзауга в глаза не видали государственной дороги, и все-таки казаки нас догнали и потребовали с нас вдвое больше...

— Как? Вы вовсе не шли по государственной дороге и с вас все-таки взыскали деньги?..— спросил я пораженный.

— Клянусь, что так! — подтвердил пастух.

Я уже готов был принять предложение Симона, чтобы самому убедиться в существовании такого разнузданного взяточничества, но, к сожалению, мост, которым пользовались без пошлины, оказался разрушенным инженерами, а вода в реке была высока, и я утвердился в решении ехать во Владикавказ. В это время к Балте с грохотом подъехал экипаж, и из него выскочил сам г. Делакруа.

Я объяснил ему все, рассказал про наши беды, и он сделал строгий выговор начальнику заставы.

— Милостивый государь, вы должны уметь разбираться в людях, не все ведь одинаковые! — добавил он, между прочим.

Я просил не исключения для себя, а справедливости для всех, и потому, не выдержав, сказал:

— Господин полковник! Я прошу не снисхождения к себе, а законных действий!

— Странный вы человек! — усмехнулся он. — Не можем же мы поступать одинаково с вами и с какими-то там мужиками!

— Я полагаю, что закон для всех должен быть одинаков, исключения здесь неуместны.

— Сколько ни говорите, никогда этого не будет! — покачал он головой.

Мы еще долго беседовали, и кончилось тем, что с нас вовсе не взяли положенного налога, как ни старался я соблюсти общий для всех порядок.

Миновав эти места, мы подошли к пригородным лугам Дзауга. Тут нам предстояло вести переговоры с арендаторами пригородных пастбищ.

 

6

 

Перед нами раскинулось широкое Пуртузское поле, затянутое белесо-дымчатой пеленой. То была дымка над Дзаугом, переименованным русскими во Владикавказ.

Баранта, измученная двухдневным переходом и изголодавшаяся, прильнула к сочной траве. Пастухи тоже вздохнули свободней, так как за Дзаугом легче было отражать беды, всюду гнавшиеся за нами. Тут все зависело только от храбрости этих молодцов.

Мы стояли на широком поле, по одну сторону которого протекал Терек. Стремительный и пенистый у своего истока, он, спустившись в равнину, разливается вширь и с тихим рокотом катит свои мощные волны. Сама эта местность подсказывает человеку, как ему надлежит поступать.

Из Владикавказа к нам навстречу выехало несколько всадников.

— Чьи стада? — спросили они.

— Наши! — ответил один из пастухов.

— Кто старший над вами?

Тот указал на меня.

Всадники подъехали ко мне, объявили мне, что в сутки мы должны уплачивать за корм по одной копейке с овцы, и спросили, когда мы собираемся сняться с этих мест.

У нас было решено держать отары на этом поле три дня, так как нам предстояло в дальнейшем восемь месяцев скитаться по долинам и лугам и следовало закупить в городе кое-какие необходимые вещи, как, например, кожу на чувяки, рубахи, а также продать там холощеных баранов. Всадники протянули мне какую-то бумагу и сказали, что в ней обозначен день нашего прибытия.

Я взял бумагу и с изумлением прочитал в ней, что мы прибыли первого сентября, тогда как на самом деле это было шестого сентября.

— Вы, вероятно, ошиблись,— сказал я, возвращая бумагу,— сегодня шестое сентября, а в бумаге сказано первое.

— А ну-ка, покажи,— сказал один из всадников, соскочил с коня и, наклонившись к самому моему уху, шепнул: — Молчи, получишь красненькую!

Я сперва удивился, не понял, за какие услуги он мне сулит красненькую, но тут же сообразил, что это одна из форм бесчеловечного грабежа бедных пастухов. Дело в том, что, отправляясь на зимние пастбища, пастухи, обычно не знающие русского языка, нанимают себе переводчика, который сопровождает их в пути. Такие переводчики, как правило, бывают из среды, близко соприкасающейся с чиновничеством, они быстро перенимают его нравы, с пятого на десятое понимают русский язык и потом бессовестно грабят своих братьев.

— Ты ошибся, дружище! — ответил я,— по копейке с овцы в сутки составит с тысячи голов десять рублей, а за пять суток пятьдесят рублей, у меня же их гораздо больше.

— А мы с твоей отары ничего не возьмем,— снова шепнул он мне!

— Бога ты не боишься, нехристь ты этакий! — вмешался подошедший Симон.— Получай, сколько полагается, и убирайся.

— Сам убирайся, кто тебя спрашивает? Забыл, с кем разговариваешь? — крикнул подрядчик.

— Ты лучше помолчи, а то...— угрожающе надвинулся на него один из пастухов.— Помолчи, говорю, а то враг мой не погибнет быстрей, чем я стащу тебя с лошади...

Всадник нахмурился, сплюнул и, повернув коня, поскакал в город.

— Скоро же он убрался! — сказал Симон.

— Помнит, видно, прошлогоднюю историю! — заметил второй пастух.

— А какую историю? — спросил я.

— В прошлом году был у меня переводчик. Он, оказывается, заранее сговорился с подрядчиками и взыскал с нас плату на целых шесть дней больше положенного.

— Вы пожаловались? — спросил я.

— Пожаловались, как же не пожаловаться,— с горькой усмешкой сказал один из пастухов.

— И что же?

— Да все то же! Продержали нас три дня в тюрьме и за эти три дня взыскали плату, потому что товарищи наши не хотели бросить нас на произвол судьбы и стояли со стадом.

— И за те дни, за лишние, тоже взыскали?

— И за те взыскали.

— А разве вы не могли свидетельскими показаниями доказать, что документ был подложный?

— А как докажешь? Мы не знаем по-русски, а в бумаге, выданной ими, день прибытия был обозначен неверно, на шесть дней раньше... На суде эта бумага против нас бы обернулась.

— Если бы даже кто и мог подтвердить правду, все равно на суд бы не явился! — добавил Симон.

— Почему?

— Кому охота связываться с ними и лезть в беду!

— Ну, что ты, разве свидетелей арестовывают?

— К такому счастливцу, как ты, все одинаково милостивы, — и люди, и бог, а для нас, горемычных, правды не сыщешь. Редко какой справедливый человек пожалеет мохевца, а то всегда получается так, что он виноват...

— Знали бы мы, по крайней мере, язык, тогда, может быть, и сумели бы защититься. А то ведь они говорят по-своему, мы — по-своему. Надоест им слушать, затопают на нас ногами и выгонят вон, и некому заступиться за нас!

Так, разговаривая, дошли мы до нашей стоянки. Я решил переодеться и сходить в Дзауг, чтобы довести до сведения тамошних властей о нарушениях в их ведомстве. Я был уверен, что начальство обратит внимание на мой рассказ, постарается изменить порядки, гибельные для народа и нежелательные для властей. Но представьте себе мое изумление, когда слова мои оказались гласом вопиющего в пустыне.

Слова мои долго служили развлечением для аристократических салонов Дзауга; там с улыбками передавали из уст в уста историю о том, как сын генерала ходит за стадом с пастушеским посохом в руках.

Через три дня мы миновали Владикавказ и у нас произошла первая стычка с Сунженскими казаками.

Мы повздорили с ними из-за дороги. Мы имели право по закону следовать по ее обеим сторонам на расстоянии тридцати саженей бесплатно. Они же не пропускали нас.

Закон разрешил нам это, но что значит закон для них? Они все дела решают по своему разумению и произволу, а пастухи в этих случаях беззащитны, так как им некуда обратиться, и, находясь в пути, они не могут до конца проследить за делом.

Поэтому им приходится либо также действовать беззаконно и защищать себя силой, либо смиряться и уплачивать всюду лишние десятки рублей.

Мы избрали первый путь и силой прокладывали себе дорогу там, где мы имели право по закону и где казаки чинили нам препятствия.

 

7

 

Весь наш путь по долине вплоть до Брагуна был однообразен: мы проходили через казачьи станицы, и почти всюду нас преследовали бесчинства властей. Однако все мы были тесно объединены нашей пастушеской ловкостью, силой и отвагой. Мы с боями прокладывали себе дорогу, которой по справедливости могли пользоваться беспрепятственно. Только теперь понял я, что означала пастушеская молитва перед нашим выступлением: «Господи, спаси нас от бесчинств!» «Блюстители мира» нигде не пропускали нас без стычек.

Наше путешествие длилось пять недель. Мы шли медленно, долго. За это время не было даже двух солнечных дней, дождь лил над нами всю дорогу, как из ведра.

Представьте себе нашу радость, когда мы добрались до Грозного.

Проделав этот путь со стадом, я увидел воочию, сколько бедствий может ожидать путника, подобного мне, при встрече с казаками. Я решил попросить у начальника бумагу, которая предписывала бы атаманам станиц поддерживать порядок среди тех, кого селили в этих местах для распространения просвещения.

В Грозном я открыл свой чемодан. Он был обшит снаружи ковром, одежда внутри была сверху обернута буркой, и все же дождь проник в него, и вся одежда намокла. Из этого вы можете заключить, сколько лишений мы перенесли в пути.

Я получил желаемую бумагу, в которой станичным атаманам предписывалось оказывать нам законную помощь в дороге, и благодаря этой бумаге дальнейший путь был сравнительно спокоен.

Близ Брагуна находились угодья станицы Маханюрт, которые мы арендовали. Они были богаты кормом, окружены лесом и вдоволь снабжены водой.

Сено и продукты продавались дешево в ближайших чеченских деревнях, куда я часто ходил, знакомясь с новыми для меня людьми и обычаями.

По прибытии на место были построены хлевы и загоны. Удивительно было видеть, сколько труда вложено в них пастухами. Выросла целая деревня из хлевов, загонов, жилых помещений. Стены плелись двойным плетением, глиняные полы утрамбовывались. Каждый день разносился по лесу стук топоров, звучали веселые шутки пастухов, звенели их песни и шаири.

Это шумное строительство вскоре сменилось ежедневным, размеренным, однообразным трудом: рано поутру отару выгоняли на пастбища, вечером загоняли в хлевы. Изредка к меже стоянки подходил главный пастух, усаживался с пастухами, и начиналась долгая откровенная беседа, в которой каждый пастух раскрывал свою душу, рассказывал о своей жизни. Ночная тишина иногда нарушалась топотом коней, угоняемых чеченцами, и звуками выстрелов и погони. Больше ничем не разнообразилась жизнь.

Однако я чуть было не позабыл об одном, очень меня занимавшем времяпрепровождении. Это было слушание сказок, легенд, повествований о жизни прославленных пастухов или разбойников.

Здесь я обрываю свои воспоминания, так как все, что я услышал, прочувствовал и осмыслил, — все это я решил передать в своих рассказах, решил познакомить вас с обычаями и нравами народа, составляющего часть Грузии, или народов, дружественно с нею соседствующих, с которыми в будущем не миновать нам более тесных связей.

 

 

ПИСЬМА И ЗАМЕТКИ

 

ЧИТАТЕЛЮ

 

Читатель, я — житель гор, выросший среди народа, рожденный там, где крепостничество и рабство издревле считались позором, где слова «крепостное право» никогда не имели места, где человек заслуживал уважение только собственными своими достоинствами.

Да, мой читатель! Там я родился, среди этого народа я вырос, там вскормила меня женщина гор своим молоком, в котором как бы растворились частицы величавой горной природы. Там я рос, и благоуханный ветерок ласкал меня, и баюкала меня «Нана» — колыбельная моей кормилицы. И в годы юности, при любых условиях, я не изменил себе, и даже жизнь в Тбилиси, среди так называемых «передовых» людей, не сумела вытравить из меня первозданных частиц родной природы, составляющих все мое существо, не сумела их одолеть и размагнитить их силу. Кровь моя и сейчас остается прежней: это — смесь воды горного ручья с искрами, исторгнутыми ударом железа о кремневую скалу. Кто так взращен,— всегда видит белое белым, а черное — черным; свое чувствует своим, а чужое — чужим.

Вот почему, — согласись, читатель,— горе моего народа не может быть для меня чужим и жизнь моя невидимыми нитями связана с жизнью моей страны!.. Любую боль, испытываемую близким человеком, я ощущаю, как свою собственную, и горячо отзываюсь на любое его горе. И жажда излить сердце перед близким, — перед частицей себя самого, — естественна и неизбежна. Каждый имеет право на это. Когда все охвачены общим горем, стонать — право каждого, и касаться грязными руками этого чистого чувства недостойно человека, унижает его. Так родились мои пьесы, рассказы и стихи, и с первых же шагов я направил свои произведения по пути, от которого они не отклонились и по сей день...

Я не сворачиваю с дороги, хотя за свою прямоту не раз подвергался критике... то есть не критике, так как у нас еще не научились критически разбираться в достоинствах труда, — а пристрастной, озлобленной брани... Но что же делать?.. Такова наша судьба, а бегство от судьбы не свойственно природе жителя гор. Он стонет, потому что болен и прямодушен. В общей беде он далеко отбросил и предал забвению собственные свои интересы, он болеет тем же, что и окружающие, и стонет так же, как они... О чем и как должен я говорить с тобой, мой читатель? Обо всем! И осудит меня только низкий духом, только тот, кто вместо помощи общему делу, вместо раскрытия самого себя, копается в чужой жизни и старается возвыситься, унижая других.

Прими же, мой родной, эту тетрадь, и если она хоть немного развлечет тебя, если, склонившись над ней, ты отзовешься в ответ моим стонам, — я буду счастлив! Дорого сочувствие того, о ком ты болеешь, над чьей судьбой рыдаешь, за кого... (Автор не закончил письма и оборвал его на полуслове).

 

ВОСПИТАТЕЛЬНИЦЕ НИНО

 

Нино, воспитательница моя! Что может поднести тебе в подарок такой бедняк, как я? Поэтому — прими самое дорогое из того, что есть у меня, — несколько воспоминаний, этот коротенький рассказ о сокровенных движениях моих чувств, которые сама же ты воспитала во мне. Вспомни-ка времена моего детства, когда за мной ухаживали, как за царским сыном; портили, всячески баловали меня. Мне внушали зависть, высокомерие и ненависть!.. И вспомни, кстати, свои сказки: «Цветок», «Утешение народа», «Пираты» и другие... которым я верил больше, чем наставлениям, и которые запечатлелись в моем сердце.

Помнишь, с каким состраданием рассказывала ты о мучениях слуг и крепостных под властью господ? Помнишь, сколько слез пролил я над твоими рассказами, возбуждавшими во мне сочувствие к замученным несправедливостью людям из народа!..

И сейчас, когда прошло столько времени, когда я сам могу проверить свой рост, я, гордясь тобой, говорю тебе: если в моем характере есть что-либо высокое, привитое мне с детства, — этим я обязан тебе одной, за что безмерна благодарность моя тебе...

 

ПАСТУХУ СИМОНУ ЧЕКИАШВИЛИ

 

Брат мой Симон!

Помнишь, сколько ночей проводили мы с тобой вместе. Сколько ненастных дней, с грозами, громами и молниями, сколько притеснений чинили нам царские казаки, сколько раз мы восставали против их произвола?.. Помнишь, как удивляло тебя и многих других товарищей, что я, избалованный юноша, помещик, человек, имеющий возможность жить в покое и довольстве, предпочел домашнему очагу беспокойные скитания по горам и лугам, скитания, полные всяческих испытаний и случайностей... Тогда многим была непонятна такая моя жизнь, многие порицали меня и возводили на меня тысячу обвинений, но ты, мой друг, и тогда понимал заветное стремление моего сердца и сейчас отзовешься на него. Если кто-нибудь читает мои произведения, черпая в них отдых для души, если не скучает над ними и дочитывает их до конца, — за это я должен, быть благодарен моему прошлому, моему пастушеству и долгой жизни среди вас, жизни, научившей всех нас одинаково чувствовать, одинаково страдать, одинаково болеть душой за наше общее дело.

Не знаю, брат, не изменила ли память тебе и остальным нашим товарищам, но я до конца своих дней буду вспоминать наши луга, пылающие костры, сидящих вокруг огня пастухов, весело балагурящих после целого дня тишины и молчания... Широко раскинулись овцы, и то тут, то там стоят, подобно каменным изваяниям, сторожевые пастухи. Помнишь верных наших псов — Бролию, Мура, Пареха, которые так чутко охраняли нас и наши отары, помнишь, как все мы, прежде чем взять в рот пищу, непременно бросали первый кусок этим псам?..

Что еще?.. Спокойная, тихая ночь, луна, плывущая, как лебедь, по небу и обнимающая своими ласковыми лучами нас, вышедших на выгон пастухов...

Боже, какие чувства пробуждались в нас, какие яркие видения жизни возникали в мозгу! Ах! В такие минуты становятся понятны слова: «Сердце человека — море, — сколько мыслей в нем живет!..» Помнишь Элберда, нашего хозяина, его семью, помнишь казачьи станицы, деревни, Грозный, луга, горы, леса? Помнишь, сколько прекрасного мы видели, как удивляло нас богатство природы? Перед моим внутренним взором все это рисуется так живо, помнится так ясно, словно происходило вчера. Не забывай и ты, никогда не забывай этих чистых мгновений: они достаются лишь однажды в жизни, и то не многим, — и блаженство их неповторимо. До свидания, мой Симон, прими любовь и благодарность человека, который и тебе, и твоим соседям желает мира душевного и всяческого благополучия!

 

Ваш до смерти Сандро.

 

 

ЗАМЕТКИ АЛЕКСАНДРА КАЗБЕГИ (МОЧХУБАРИДЗЕ) ПО ПОВОДУ ПИСЬМА

И. МЕУНАРГИЯ О ПОВЕСТИ «ПАСТЫРЬ»

 

Грузинский критик Иона Меунаргия напечатал в 1886 г. в № 91 газеты «Иверия» письмо о повести Александра Казбеги «Пастырь». Нижеприводимые черновые наброски Казбеги являются ответом на письмо Меунаргия.

По поводу формы этого неопубликованного, чернового текста необходимо отметить, что ответ написан не как единое, последовательное письмо, а представляет собою фрагменты, отдельные заметки писателя.

 «Он (Мочхубаридзе) должен всегда оставаться поклонником гор, их певцом — и только».*

Я не ставлю себе целью обессмертить свое имя и не рисую Лиров и Гамлетов — образы, непонятные моим братьям. Я люблю свою родину — прекрасную и нарядную, я поклоняюсь ее природе, которая взрастила и приютила моих братьев. Радуюсь и плачу так, как научила меня природа. Горы, что вздыхают и стонут, воздух, что движется и туманами заволакивает вершины, тучи, что источают слезы, обвалы, с грохотом сползающие в долины, потоки, бешено низвергающиеся с высот, и родники, струящиеся подобно стихам,— все это живые, наглядные уроки для детей природы. Все это окружает, обволакивает жителя гор, выковывает горский характер, многообразно расцвечивает его в процессе формирования. Это, конечно, достойно описания. Но все это — мертво без самого человека, ибо человек одушевляет природу, — своей кипучей жизнью, своими страстями он дарит ей живое сердце. Природа без человека была бы мертвым, оледенелым, бессмысленным призраком, воспевать который я не имею никакого желания...

«Одна основная тема, которой г-н Мочхубаридзе посвятил шесть или семь своих повестей, может послужить материалом и для последующих его произведений».

Я понимаю, в чем дело. Здесь повторяется то, что имело место при моем появлении в драматическом Комитете. Тогда Комитет напугало количество моих пьес, сейчас вас пугает количество моих повестей. Что ж делать! Таков мой характер. Когда я принимаюсь писать, я забываю обо всем на свете, не могу оторваться от работы, потому и пишу так много. Вы говорите, что у всех моих повестей — одна и та же литературная плоть и кровь, что построены они на одной и той же теме и различаются между собой лишь сюжетом. «Все, что ни написал бы Мочхубаридзе, будет повторением ранее написанного».

До сих пор я преимущественно писал повести о горах и пытался отобразить чистые нравы, обычаи и законы, создавшиеся и установленные в суровой среде жителей гор. Я уверен, что когда-нибудь именно из этого прошлого будут почерпнуты начала нашей новой общественной жизни. Исследуя причины, препятствовавшие свободному росту горских общин, я поставил себе целью отображать нынешнюю жизнь гор.

Я люблю такой труд и признаю пользу подобных произведений. Оттого я и отдался так всецело и с таким увлечением своей работе. К чему описывать подробно неодушевленный мир, пытаться создать полное представление о нем у читателя, если не будет показан человек? Такой праздный труд мне непонятен и нисколько меня не привлекает. Да и вообще сомневаюсь, чтобы подобное безличное произведение обладало той притягательной силой, какую имеют описания человека, его внутреннего мира, — человека, вокруг которого разворачивается повесть. Природа хороша только тогда, когда в ней движется, кипит жизнь, одушевленная смешанной силой радости и страдания, из которых, в сущности, и состоит жизнь человека. Что представляла бы собою сверкающая, прекрасная луна, проливающая свет на тысячу дремлющих цветов, если бы не было живых существ, на которые она многообразно влияет? Я не поклонник бездушных мертвых вещей. Ни мечтой, ни мыслью, ни пером своим не могу обратиться к мертвой бездейственной природе.

«Перестаньте заниматься движением души и возьмите пример с известного французского писателя Золя, который десятки раз описывал один и тот же Париж!»

Это утверждение — несправедливое искажение правды, действительности. Золя вовсе не описывал Парижа десятки раз. Золя описывал природу, в красках, соответствующих душевному состоянию человека. Она менялась в зависимости от переживаний героя и оборачивалась к автору то одним, то другим ликом Парижа. В своих произведениях Золя вовсе не следовал собственным своим чувствам, — нет, он всецело подчинялся настроению своего героя, и чем больше он сближался с действительностью, тем выше становилось произведение.

Отсюда ясно, что произведения Золя построены на психологических явлениях, касаться которых запрещает мне г-н Меунаргия, в то же самое время приводя мне в пример Золя и советуя руководствоваться его творческим методом в моих дальнейших работах!..

Г-н Меунаргия обвиняет меня в тенденциозности, якобы никак не совместимой с истинным искусством.

Простите, г-н Меунаргия, я не могу согласиться с этим! Во всяком произведении — тенденция, мысль должны органически сливаться с материалом, я не признаю произведений, рисующих безыдейные, бездушные образы. Каждое, даже самое простое, описание непременно должно иметь идею. Конечно, недопустимо калечить произведение тенденциозностью,— так же, как и несоразмерным гипертрофированием любого из его элементов. Но если идея и образность гармонично сочетаются, это — лучшее, чего можно ждать от произведения искусства. Если вы находите подобные недостатки в моей повести «Пастырь», прошу указать мне их, и я постараюсь исправить свои ошибки.

Но примите во внимание, что в этой повести я изображаю идеального пастыря, который, выполняя высшие обязанности, не смотрит в руки молящимся. Мой пастырь самоотверженно и бескорыстно предан народу и стране, он подчиняется высшему закону — человечности, и это чувство, само по себе, так тенденциозно, что образ моего идеального пастыря не мог быть изображен иначе. Я не хочу говорить о достоинствах и недостатках этого образа; разобраться в этом — дело будущей критики. Эта критика, возможно, подтвердит ваше мнение о «Пастыре» и о других моих повестях, признает их совершенно непригодными, но причиной этому будет мое недостаточное писательское мастерство, а никак не небрежность и отсутствие усердия, г-н Меунаргия!

Я пишу не из желания обессмертить свое имя, не ради материальных выгод, которых я, кстати сказать, почти не имею, — я пишу из желания дать читателям, беллетристику, в которой теперь ощущается недостаток. Я пишу и работаю для них, они примут то, что пригодно, а судьбу неудачных произведений решит будущее. Я работаю так, как подсказывает мне сердце, даю своему народу то, что в силах дать, и никто не сможет вырвать у меня из рук бумагу и перо. У меня есть свое общество, и мы понимаем друг друга, наши голоса звучат в лад, у нас общие радости и печали. Мы не можем существовать без общения!

Когда возникает горячее взаимопонимание и сочувствие между обществом и таким отшельником, как я, — с подобным союзом нельзя шутить, г-н Меунаргия, — его не так-то легко расторгнуть!..

_______________

* Фразы в кавычках — цитаты из письма И. Меунаргия.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

Азарпеша — чаша для вина.

А з н а у р — дворянин-вассал.

Александр, царевич — сын царя Ираклия II и брат последнего царя Грузии Георгия XIII.

«А п р а к у н е» — пренебрежительная кличка.

Батоно — почтительное грузинское обращение, дословно — сударь.

Белгана — по-черкесски, серна.

Бичи — по-грузински, парень. Бичо — обращение.

Борги — по-чеченски, волчонок, так ласково называют мальчиков.

Вайме — восклицание, дословно — «Горе мне!»

Гиваргий — Георгий.

Д а д а й — возглас горя.

Деканоз — старейшина общины, на которого возложено исполнение культовых обязанностей. Прим. автора: «У кистинов до сих пор сохранились обычаи, схожие с христианскими обычаями грузин-горцев. Те же названия святынь, знамен и т. д., только на верхушке древка знамени нет креста, на месте его — острие, закутанное в тафту».

Д з а у г — гор. Орджоникидзе.

Диамбег — исправник.

Доли — ударный инструмент вроде барабана.

«Д р о э б а» — грузинская газета.

«3 е к у ц и я» — экзекуция.

«И в е р и я» — грузинская газета, редактором которой был классик грузинской литературы Илья Чавчавадзе.

Имерети — район Грузии.

К а д а — сладкий слоеный пирог.

Картли, Карталиния — центральный район Грузии.

Куладжа — старинная грузинская мужская одежда.

Ларе — почтовая станция по Военно-Грузинской дороге в Дарьяльском ущелье.

Л е ч а к и — женский головной убор.

Лома — распространенная в Грузии кличка быка, вола. «Хари-Лома»,

т. е. бык Лома.

Л о м и с и — святыня и одновременно название местности.

Мажара — ружье.

Матара — кожаная провощенная фляга.

Мдиванбег — см. диамбег.

Меджлис — пир, празднество.

«Мзаго» — по-черкесски, «лунный луч».

Мкинвари — грузинское название горы Казбек.

Мкинварцвери — одно из грузинских названий горы Казбек. Мохевец — житель Хеви.

Мочхубаридзе — литературный псевдоним Александра Казбеги.

Мтиулети — горный район Грузии.

Мтиул, мтиулец — житель Мтиулети.

Пандури — струнный музыкальный инструмент.

Пиримзе — буквально, Солнцеликая — так зовут в горах царицу Тамар (1184—1212).

Саркали — главный пастух.

Сасцрапо — пороховница.

«Сени ч и р и м е» — искаженное «шени чириме», непереводимое ласкательное обращение.

С и п р о — трапеза, стол.

С м у р и — тост, произнесенный в стихах.

Солнцеликая — см. Пиримзе.

Ствири — рожок.

Теми — община.

«Т е р г д а л е у л е б и» — буквально, испившие воды Терека. Так называли грузинских писателей-шестидесятников, получивших образование в российских университетах.

Тушетия — горный район Грузии.

Т у ш и и е ц — житель Тушетии.

Тушинская шапка — головной убор в горном районе Грузии — Тушетии.

Хабизгини — ватрушка.

Хандосхеви — деревня в Мтиулети.

Хари — вол, бык.

Хачапури — пирог с сыром.

Хеви — горный район Грузии.

Хевисбери — старейшина объединенных общин, облеченный светской и духовной властью.

Хевский Джвари — святыня Хеви.

Хинкали — пельмени из баранины.

X м и а д и — хлеб, испеченный без дрожжей.

Хурджин — переметная сума.

Чианури — смычковый музыкальный инструмент.

Чурчхела — сладость, приготовленная из орехов и виноградного сока.

Юл он и Парнаоз — царевичи, сыновья царя Ираклия II>.