В.
А. СОЛЛОГУБ
ПОВЕСТИ
ВОСПОМИНАНИЯ
ЛЕНИНГРАД
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»
1988
И. Чистова. Беллетристика и
мемуары Владимира
Соллогуба…….. 3
ПОВЕСТИ
История двух калош............................. 24
Большой свет........................................ 67
Аптекарша............................................. 142
Тарантас................................................ 191
Метель.................................................... 328
Все эти повести давно
выложены на сайте
Максима Мошкова, поэтому мы сочли возможным не размещать их здесь.
Всё остальное в
соответствии с содержанием. Нумерация страниц сохранена.
ВОСПОМИНАНИЯ………………… 343
Приложения
Из воспоминаний............................... 547
Пережитые дни.
Рассказы о себе по
поводу других .... 559
Комментарии
Примечания........................................... 628
Список условных
сокращений.............
628
Именной
указатель................................ 689
Составление,
вступительная статья,
комментарии
И. С. Чистовой
OCR и вычитка
Давида Титиевского, октябрь 2006 г., Хайфа
Библиотека
Александра Белоусенко
БЕЛЛЕТРИСТИКА И МЕМУАРЫ
ВЛАДИМИРА СОЛЛОГУБА
В истории русской литературы немного имен, вызывавших при жизни и после смерти столь разноречивые толки, как имя графа Владимира Александровича Соллогуба (1813—1882).
После гибели Лермонтова Белинский ставил его на второе место среди современных писателей — сразу вслед за Гоголем. Через пятнадцать лет Добролюбов в язвительном памфлете будет уничтожать его литературную репутацию. Его будут причислять к либералам и консерваторам, к салонным беллетристам и демократической «натуральной школе», к романтикам и к реалистам. Во всех этих противоречащих друг другу суждениях есть своя доля истины.
Соллогуб жил и действовал в эпоху обострившихся противоречий — социальных и литературных и на грани двух сфер — аристократического общества и все более демократизировавшейся литературы. И в жизни его, и в творчестве сказалась эпоха «промежутка». Он явился как писатель в то время, когда ранний русский реализм вызревал в недрах романтической школы, и по мере своих сил и дарования способствовал его становлению и укреплению. Его повести и рассказы не произвели революции в истории литературы, но заняли в ней прочное место — настолько прочное, что, говоря о предыстории русского классического реалистического романа, мы не можем обойтись без имени Соллогуба.
И хотя Соллогуб на самом взлете своей писательской судьбы остановился и, продолжая свою жизнь в литературе до конца 1870-х годов уже по линии нисходящей, не вошел в блестящую плеяду русских писателей-классиков второй половины XIX века, он неизменно привлекает к себе внимание читателя как действительно хороший прозаик: то, что он сделал в самый плодотворный его творческий период, не утратило своего художественного значения и по сие время.
Как же складывалась личная и литературная судьба Соллогуба?
3
1
Соллогуб происходил из знатной аристократической семьи; сын потомка старого польского рода, он по материнской линии был связан со старинным московским семейством Архаровых, хорошо известных в летописях патриархальной Москвы. Домашнее воспитание Соллогуба определили интересы отца, известного любителя искусства; первые литературные впечатления Соллогуб получил в доме Олениных, с которыми Соллогубы состояли в родстве.
В 1829 году его отвозят в Дерптский университет. В Дерпте юноша вступает во второй этап своего интеллектуального воспитания, который он сам связывает с домом Карамзиных: Андрей Карамзин, старший сын историографа, был его товарищем по университету.
В 1834 году Соллогуб возвращается в Петербург; он всего только «действительный студент», что дает ему право лишь на весьма непрестижную службу по министерству внутренних дел. Это, однако, не слишком огорчает молодого человека: он уверенно входит в «большой свет» и чуть позже — в «большую литературу». К этому времени он уже знаком с Пушкиным и Гоголем; близость к салону Карамзиных дает ему возможность расширить и укрепить свои литературные связи. Карамзиным Соллогуб читает до печати свои сочинения и жалуется на ничтожность светского общества, где, однако, продолжает регулярно бывать. Эта светская ипостась общественного положения Соллогуба однажды едва не пришла в прямое столкновение с литературной: начинающему писателю, обожествлявшему Пушкина, предстояло стать против него на барьер с пистолетом в руках. В конце 1835 года его незначащий разговор на бале с Н. Н. Пушкиной был перетолкован светской сплетней и дошел до поэта. Последовал вызов — и Соллогуб должен был принять его. Он твердо решил, впрочем, что стрелять в Пушкина не будет.
Дуэль не состоялась: Соллогуб был в отлучке, и противники сумели съехаться только через несколько месяцев, объяснились и примирились. Эта история приоткрыла отчасти Соллогубу внутренние пружины, действовавшие в «свете». Позднее, несколько сблизившись с Пушкиным, Соллогуб стал свидетелем последнего акта жизненной трагедии поэта. Тогда, в январе 1837 года, он не мог еще представлять себе причин этой трагедии со всей полнотой и отчетливостью: для этого ему нужно было пройти через искус художественного исследования окружавшего его общества. Такое исследование содержалось в его повестях.
4
2
Соллогуб дебютировал в 1837 году в «Современнике» новеллой «Три жениха»; первый значительный литературный успех принесла ему «История двух калош», напечатанная двумя годами позднее в «Отечественных записках». Здесь же в 1840 году Соллогуб публикует повесть «Большой свет» и первые семь глав «Тарантаса». В «Отечественных записках» Белинский провозглашал наступление гоголевской эпохи; здесь печатались Лермонтов, Одоевский, Кольцов. Прозу Соллогуба Белинский приветствовал: он видел в ней явственно проступающие новые черты.
«Граф Соллогуб занимает одно из первых мест между писателями новой школы,— напишет Белинский спустя три года.— Это талант решительный и определенный, талант сильный и блестящий. Поэтическое одушевление и теплота чувства соединяются в нем с умом наблюдательным и верным тактом действительности» 1.
Соллогуб, испытав некоторое влияние Гоголя, ощутимое в «Истории двух калош», вскоре находит свою тему в современной прозе: жизнь светского общества. Он с пристальным вниманием всматривается в нее; он беспощаден в ее оценках, продолжая при этом оставаться человеком «света», одним из тех, кто принадлежал к ближайшему окружению императорской семьи.
В глазах двора Соллогуб был сочинителем-дилетантом; действительно, писательство было для него не профессией, а скорее досугом. Он писал водевили и куплеты для придворных празднеств, ему могли предложить и тему для сочинения в прозе; такое предложение не могло не быть принято. Все это надо иметь в виду, читая и оценивая повесть «Большой свет».
Соллогубу посоветовали написать повесть о его любви к фрейлине императрицы С. М. Виельгорской и заодно осмеять великосветские претензии Лермонтова, позволившего себе в маскараде легкую дерзость в отношении то ли великих княжон, то ли самой императрицы. Соллогуб подчинился заказу великой княгини Марии Николаевны. Он рассказал историю любви князя Щетинина к «ангелу» — Наденьке. Он назвал основного героя Михаилом Леониным и сделал его армейским офицером, без светского воспитания, без состояния и связей в высшем обществе, имеющим старуху бабушку, которая не чает в нем души. Он показал, как бедный корнет ухаживает за красавицей «низшего круга», а затем пускается в погоню за блестящим призраком великосветского адюльтера и становится жертвой расчетливой интриги. Он наделил Леонина другом и покровителем — таинственным и разочарованным Сафьевым, в
_______________
1 Белинский В. Г. Поли. собр. соч.: В 13 т. М., 1955. Т. 8. С. 420.
5
котором современники узнавали то С. А. Соболевского, то друга Лермонтова А. А. Столыпина-Монго.
Сразу же по выходе из печати «Большой свет» стал предметом шумного обсуждения. Великосветский Петербург терялся в догадках, пытаясь выявить степень авторского вымысла и раскрыть имена реальных лиц, выведенных Соллогубом в своем произведении, определить характер отношений с ними писателя; возможно, вспоминали о существовании некоторых трений между Лермонтовым и Соллогубом.
Со временем «Большой свет» приобрел репутацию пасквиля; между тем репутация эта, как мы попытаемся показать, в общем лишена оснований.
Начнем с того, что Леонин в «Большом свете» изображен с нескрываемым сочувствием; трудно предположить, что Соллогуб не энал, что так памфлет не пишут.
Далее. Известно, что современники не воспринимали «Большой свет» как пасквиль: ни Карамзины, ни Белинский, ни сам Лермонтов. Ближайшие друзья Соллогуба, которые хорошо знали, насколько высоко ценил Соллогуб исключительное дарование Лермонтова, встретили повесть с одобрением. Лермонтов же не только сохранил дружеские отношения с Соллогубом, но еще более с ним сблизился. Трудно представить себе, что это могло произойти, если бы поэт почувствовал себя задетым.
Итак: Лермонтов не увидел ничего для себя обидного в том, что заговорили о его близости к соллогубовскому Леонину.
Попробуем это объяснить. Лермонтов читает «Большой свет» в 1840 году; не исключено, что он был знаком с рукописью до ее публикации и посвящен Соллогубом в историю ее создания. Лермонтов легко улавливает некоторое свое сходство с Леониным — но в каких-то общих, несущественных чертах. «Обидного» совпадения обнаружить не удается. Соллогуб, например, мог бы уязвить Лермонтова, страдавшего от своей внешней непривлекательности, придав Леонину черты портретного сходства, но он этого не делает: Леонин замечательно хорош собой. (Заметим, что детский портрет Леонина абсолютно совпадает с портретом Соллогуба-ребенка, содержащимся в воспоминаниях писателя.)
Еще ряд весьма значительных несовпадений: Леонин беден, Лермонтов состоятелен; Леонин ординарен, Лермонтов талантлив.
Лермонтов-поэт, ко времени создания «Большого света» находившийся в зените своей литературной славы и светских успехов, мог вполне отнести к себе только одну строку «Большого света», в реплике Щетинина, обращенной к княгине Воротынской: «...Я поеду слушать стихи Л.» Эта строка повести со всей определенностью ставит барьер между Лермонтовым и героем Соллогуба.
Соллогуб изобразил не Лермонтова, но, как он говорил, его
6
«светское значение». Лермонтов, пояснил Соллогуб, «не принадлежал (...) по рождению к квинтэссенции петербургского общества, но он его любил, бредил им, хотя и подсмеивался над ним, как все мы, грешные...»1. Все это действительно есть в Леонине, и здесь уместно вспомнить письмо Лермонтова к его старинной московской приятельнице М. А. Лопухиной, относящееся к концу 1838 года: «Вы знаете мой самый главный недостаток — тщеславие и самолюбие. Было время, когда я стремился быть принятым в это общество в качестве новобранца. Это мне не удалось, аристократические двери для меня закрывались...»
Вот она, схема характера Леонина,— Лермонтов 1834 года, еще безвестный, новичок в петербургском свете. В 1840 году он вспоминает об этом времени с торжеством победителя: «А теперь в это же самое общество я вхож уже не как проситель, а как человек, который завоевал свои права»; «Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, старается осыпать меня лестью»2. Узнал ли Лермонтов в Леонине себя самого пяти- или шестилетней давности? Если да, то поэт был скорее польщен, чем задет: ведь он окончательно расстался с этим своим прошлым и, с точки зрения настоящего положения, мог быть к нему лишь небрежно-снисходительным.
Еще одна деталь: от столь болезненных для самолюбия первых своих шагов в свете Лермонтов «отделался» и в собственном творчестве, рассказав в «Княгине Лиговской» историю Печорина, который страстно желал «заставить толпу взглянуть на себя», изо всех сил стараясь «приобрести то, что (...) называют светскою известно-стию...» 3.
Нам трудно судить теперь, что в Леонине принадлежит собственно Лермонтову, а что является плодом разновременных наблюдений над разными людьми и художественного обобщения. Через год после выхода «Большого света» в предисловии к «Герою нашего времени» Лермонтов будет иронизировать над «жалкой доверчивостью» читателей, усмотревших в книге портрет сочинителя и его знакомых. «Герой нашего времени, милостивые государи,— напишет он в черновой рукописи,— точно портрет, но не одного человека; это тип...» Лермонтов употребил понятие, уже ставшее достоянием русской литературы; им пользовался и Соллогуб. «Тип» есть обобщенный социальный характер. Леонин был одним из таких характеров, на который, в соответствии с «заказом» (Соллогуб искусно создавал видимость его исполнения), были слегка нанесены индивидуальные черты лермонтовской биографии. «Жалкая доверчивость публики» получала пищу для далеко идущих догадок.
____________________
1 См. с. 490 наст. изд.
2 Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: В 4 т. Л., 1981. Т. 4. С. 412.
3 Там же. С. 129.
7
Самый же «тип» Леонина обозначился у Соллогуба еще до «Большого света»: укажем, например, на Леонова в «Трех женихах»,— и входил в целую галерею образов, отчасти традиционных, отчасти впервые введенных писателем в русскую прозу.
3
Повести Соллогуба принадлежали к особой внутрижанровой группе, которая получила название «светская повесть». 1830-е годы — время ее расцвета. Тесно связанная с романтической литературой, светская повесть успешно воплощала главную идею романтического сознания: борьбу личности с обществом. Конфликт определяло противостояние персонажей: светского человека, связанного на каждом шагу общественными требованиями и оттого утратившего свою индивидуальность, и человека естественного, неподвластного влиянию среды, в которой он вынужден был существовать. Эта сюжетная и концепционная схема была использована Соллогубом в ряде повестей, резко контрастно в «Медведе» (1842), более мягко — в «Большом свете». В «Большом свете» носителем «естественных начал» оказывается Наденька, полуребенок, воспитанная в деревне, в непосредственной близости к природе, в идиллически-патриархальной среде. Любовь к ней преображает модного князя — точнее, не преображает, а пробуждает в нем не угасшее до конца стремление к нравственному идеалу. Устами ребенка произносится наивный, но окончательный суд над обществом: «Здесь страшно; здесь все друг против друга». И столь же закономерно венчает эту галерею идеальных героев бабушка Леонина, явившаяся из деревни, чтобы спасти любимого внука, запутавшегося в светских сетях.
Традиция романтической светской повести подсказывала Соллогубу и другие образы и мотивы. Символический мотив «маскарада», хорошо известный нам по повести Н. Ф. Павлова и лермонтовской драме, становится центральным и в «Большом свете» и несет те же функции: это маскарад чувств — условных, холодных, поддельных, за которыми прячется оскорбленное подлинное чувство или расчетливый порок.
4
К теме маскарада Соллогуб обратился еще раз в повести «Лев» (1841) — но уже в сниженно-пародийном плане, используя гоголевский прием гротескно-комического письма.
Однако еще важнее оказался для Соллогуба тот принципиально новый метод изображения характеров и обстоятельств, который складывается в это время и широко войдет в литературу в произведениях писателей «натуральной» школы.
8
Соллогуб работает — в пределах своей тематики — приблизительно в том же направлении; его ориентиры из прежних образцов — Пушкин со «Станционным смотрителем», Гоголь с «Невским проспектом», Лермонтов с «Кавказцем», который должен был войти в сборник русских «физиологических» очерков «Наши, списанные с натуры русскими», изданный А. П. Башуцким.
Не менее значительной была для Соллогуба и традиция французского романа-фельетона и нравоописательного очерка, именно здесь впервые получившего название «физиологии». Соллогуб прекрасно знал современную ему французскую литературу, и в самой его прозе есть следы знакомства с сочинениями «физиологов» 1830-х годов — Ж. Жанена, М. Сулье, Поль де Кока, А. Карра. И он прекрасно знал аристократическое русское общество, в котором провел почти всю свою жизнь. Он сделал из него объект «физиологических» наблюдений. Он выделял социальные группы и характеры — «типы», с присущими им черточками общественного и бытового поведения и описывал их так, как «физиологи» описывали «торговца», «мещанина», «чиновника». В этом заключалось то новое, что привносил Соллогуб в «светскую повесть» — угол зрения, метод анализа.
Он находил среди светских людей «льва» и «фешенебля» и подробно рассказывал, в чем заключается разница в их общественной роли, манере одеваться и вести себя («Лев»). Он анализировал отдельно группу «медведей» — недостаточно богатых и знатных, чтобы проводить время в гостиных, и недостаточно ученых и трудолюбивых, чтобы замкнуться в своем кабинете («Медведь»). Его интересовал тип армейского офицера, который раньше щеголял стереотипными каламбурами, а ныне воспитывается в Университетском пансионе, знает по-французски, любит отечественную словесность — конечно, романтическую,— и разочарован в жизни — совсем как лермонтовский Грушницкий, еще не появившийся на свет («Три жениха»). Он описывает разные слои петербургского дворянства — общество «хорошее» и общества «второстепенные» («Большой свет»). Его герои — не столько индивидуальности, сколько «типы»,— и именно поэтому они всегда имеют биографию, которая предопределяет их положение в обществе и во многом управляет их поведением.
Эта социальная определенность персонажей сближала Соллогуба с писателями «натуральной школы» не только в сильных, но и в слабых сторонах творчества. Подобно ранним «натуралистам», Соллогубу не хватало психологического содержания. Этот недостаток Соллогуб восполнял прямым авторским комментарием или традиционной психологией героев «светской повести». Иначе и не могло быть: его проза возникала на перекрещении двух путей: «светской повести» и «физиологии». Он сумел, однако, приблизиться к психологическому повествованию, разработав новый в литературе характер — характер «доброго малого».
9
5
В «Большой свет» Соллогуб вставил прямую литературную декларацию. Он заявил своим читателям, что пишет повесть не из «вымышленного мира», с его таинственными героями, обуреваемыми трагическими страстями,— а из мира действительного, какой он находит в Михайловском театре, на железной дороге, на Невском проспекте.
В этом мире живут и действуют «добрые молодые люди», похожие на всех остальных. Они жаждут деятельности и глубокого чувства, преисполнены отвращения к светской суете. Обстоятельства препятствуют им — и они не в силах им противиться. «Свет» заявляет на них свои права — и им остается грустно смотреть на крушение своих иллюзий.
Когда появился рассказ Соллогуба «Сережа. Лоскуток из вседневной жизни» (1838), Белинский заметил, что подобный характер впервые является в литературе. «Сережа» — история безвольного героя с несостоявшейся биографией: «одна минута поэзии», случившаяся в его жизни,— и та оказалась «горькой глупостью». Леонин «Большого света» тоже испытывает драму несостоявшегося счастья, «утраты невозвратимой». В «Аптекарше» (1841) — одной из лучших вещей Соллогуба — эта ситуация и характер организуют весь сюжет.
История молодого аристократа барона Фиренгейма до известной степени повторяет и продолжает историю Виктора из «Двух студентов»; встреча по прошествии нескольких лет с некогда любимой женщиной, которую Фиренгейм оставил, повинуясь воле отца, и вскоре забыл в рассеянии службы и светской жизни, вызывает в его душе целую бурю чувств; героиня разделяет его любовь, но счастье недостижимо: «между светским щеголем и бедной аптекаршей не должно быть ничего общего».
Фиренгейм, душа которого не окончательно погублена светом, невыразимо страдает. Однако Соллогуб неудовлетворен таким финалом; он идет дальше и судит своего героя неумолимой логикой событий. После разговора с некрасивым, заурядным, отнюдь не романтическим Францем Иванычем, мужем Шарлотты, оказавшимся вместе с тем неизмеримо выше Фиренгейма в нравственном отношении, последний покидает город.
Если бы повесть на этом заканчивалась, конфликт ее варьировал бы уже известные конфликты «Двух студентов» и «Большого света». Но в ней есть еще концовка и эпилог.
Шарлотта не перенесла отъезда Фиренгейма: чахотка свела ее в могилу. Франц Иваныч уехал, потерялся, исчез. Обо всем этом узнает Фиренгейм, проезжая через город год спустя.
Посеянное зло принесло свои плоды. Подобно Печорину, Фиренгейм невольно разрушает чужие судьбы. Не сказалось ли в «Аптекарше» воздействие лермонтовского романа?
10
Несомненно одно: «Аптекарша» была шагом к социально-психологической повести. Несколько позднее Соллогуб сделает попытку взглянуть на мир глазами своих героев. Новелла «Бал» носит подзаголовок: «Из дневника Леонина».
Психологической повести в точном смысле Соллогубу создать не удалось — да вряд ли он и ставил себе такую задачу. Он открывал для литературы характер, точнее, схему характера и оставлял его аналитическое исследование своим более талантливым современникам. Но для него самого эта находка также не прошла бесследно: она сказалась, между прочим, и в сюжетном построении его последующих повестей.
Сюжетной интриге Соллогуб всегда придавал большое значение. Ему удавались повести, рассказанные непринужденно-небрежно; он умел точно, легко н естественно развернуть событийную цепь со сложными перипетиями. Однако с течением времени внешняя, событийная сторона рассказа начинает у него заменяться внутренним сюжетом, который мы с некоторыми оговорками могли бы назвать психологическим. Мотив «несостоявшегося счастья», неоднократно служивший Соллогубу для построения характера, теперь формирует самый сюжет. Так построена «Метель» (1849) — один из самых блестящих образцов соллогубовской прозы и едва ли не высшее достижение его психологизма. В «Метели» ничего не происходит — только мимолетная встреча двух молодых людей, одинаково страдающих: она — от деревенского одиночества, он — от одиночества в столичном свете. Они открываются друг другу, как можно открыться только незнакомому человеку; в них успевает вспыхнуть взаимное чувство — и здесь они должны расстаться навсегда. Все это рассказано с необычным ранее для Соллогуба сдержанным лаконизмом и психологической насыщенностью: «Кольца я вам не могу дать,— сказала она, нахмурив(шись).— У меня только одно кольцо — венчальное; а из Воронежа я вам пришлю образ. Он принесет вам счастье; он напомнит вам о нашей встрече и о той, которая вас будет вечно помнить и любить. Вы — один человек, который ее понял; вы, разумеется, рассеетесь и меня забудете, но я буду вас вечно помнить. Я помолюсь за вас...»
Только случай, игра судьбы, «метель» способны на несколько часов вырвать человека из предустановленного порядка вещей, заставить его быть самим собой и поманить обманчивым призраком несбыточного счастья.
6
Семь глав «Тарантаса», лучшего и наиболее известного произведения Соллогуба, как уже отмечалось, были еще в 1840 году напечатаны в «Отечественных записках»; отдельное издание с политипажами
11
Г. Г. Гагарина появилось лишь в 1845 году и стало незаурядным явлением не только в литературе, но и в книжной графике и полиграфии. «Тарантас» пользовался необычайным успехом. Белинский сообщал, что за последние годы только «Мертвые души» и «Петербургский сборник» Некрасова привлекли к себе такое читательское внимание.
О сюжете повести читатели знали уже по напечатанным главам. Из Москвы в Казань следуют в диковинном тарантасе степной помещик, практичный хозяин Василий Иванович, и молодой дворянин, недавний парижанин Иван Васильевич, одержимый горячим желанием изучить великую и святую Россию, «дойти до познания народного духа», с тем чтобы найти источник истинного просвещения, «коим должно заменить жалкое „полупросвещение"» — причину теневых сторон русской действительности.
Перед путешественниками и читателями развертываются картины провинциальной Руси, мастерски написанные наблюдательным бытописателем, ориентирующимся на сатирическую школу Гоголя. Русские провинциальные типы зарисованы беспощадной рукой писателя-физиолога, обнажающей искусно скрытые, невидимые, на первый взгляд, нравственное уродство и социальные пороки.
«Тип» губернаторши вызвал крайнее недовольство Николая I — Соллогубу пришлось испытать несколько неприятных минут, выслушав суровый выговор разгневанного императора.
«Губернаторша» не была единственной сатирической страницей в «Тарантасе». Столичная жизнь переняла у Европы поверхностное образование и «крупные пороки»; в глубинах России — «земли столько, что глаза устают смотреть; дорога скверная (...) по дороге идут обозы (...) мужики ругаются — вот и все (...) а там: то смотритель пьян, то тараканы по стене ползут, то щи сальными свечами пахнут» — таковы безотрадные наблюдения Ивана Васильевича; прекраснодушные мечты и книжные идеалы героя опровергала сама реальная действительность, наводившая на горькие мысли о бесперспективности его благих намерений.
Начало «Тарантаса», с которым познакомили читателя «Отечественные записки», как будто предполагало продолжение критики славянофильских утопий. Так думал и Белинский, в ту пору резко выступавший против славянофилов. Однако его ожидания были обмануты: новые главы «Тарантаса» содержали социальную концепцию, мало приемлемую для славянофилов, но уж совершенно чуждую Белинскому.
В этих главах юмор Соллогуба — то мягкий, то саркастический — все более уступает место лиризму и патетике. Не сказалось ли на новых главах «Тарантаса» общение Соллогуба в Ницце в 1843— 1844 годах с Гоголем, работавшим в это время над вторым томом «Мертвых душ»?
12
Заключает повесть социальная утопия: прообраз будущей России, «золотой век» общественной гармонии, идеальный мир, сочетающий национальную самобытность с благами европейского просвещения. В этом обществе полного благосостояния и благоденствия каждого живут люди, решительно не похожие на тех моральных уродов, которых встречал Иван Васильевич в своем путешествии по реальной Руси, так чудесно преображенной в его удивительном сне; теперь знакомые Ивану Васильевичу лица, в прошлом такие далекие от совершенства, являют собой воплощение национального достоинства и служения общественному долгу. Достигнуть общего счастья сделалось возможным, как представляется Соллогубу, благодаря неотделимому от свободы истинному просвещению, согласованию, но не сокрушению разнородных стихий, ибо мир держится равновесием, заключающимся в одной только христианской любви. На этой основе строятся отношения между сословиями, каждое из которых вносит свою лепту в общенародный подвиг, осуществляющийся под эгидой дворянства.
В это «прекрасное далекое» Ивана Васильевича переносит фантастическая птица, в которую превращается тарантас. Ассоциация с гоголевской Русью-тройкой напрашивалась у современников сама собой.
Заключительная глава, далеко не лучшая в книге, между тем разъясняла многое в системе образов и авторских оценок. Почти каждый из героев сохранял под уродливой оболочкой, порожденной временем и средой, идеальные человеческие начала.
Двойственность героев Соллогуба определила и двойственное отношение к ним автора. Соллогуб иронизирует над Иваном Васильевичем, смешным и нелепым в своих попытках познать Русь и «сблизиться с народом», но в оценке его как исторического феномена Соллогуб абсолютно серьезен. Писатель, перефразируя лермонтовскую «Думу», вспоминает о целом поколении эпохи безвременья, обреченном на гибель в поисках и предчувствии «света»; этот «свет» уже пробивается в рассуждениях и донкихотских порывах Ивана Васильевича. Через десять лет, когда Соллогуб еще раз представит читателю возможность встретиться с Иваном Васильевичем («Иван Васильевич на Кавказе»), он признается в любви к герою, который для него явился выражением «прекрасных стремлений, порывов и верований» его собственной молодости: «не раскрывался ли тогда так ясно (...) целый пестрый мир заманчивой невозможности, полный то упоительных надежд, то полу ребяческих негодований»? 1
Более значительными представляются Соллогубу положительные начала в исполненном здравого смысла и доброты, «практически-дельном» Василии Ивановиче. Василий Иванович, патриархальный
_____________________
1 Сочинения графа В. А. Соллогуба. Т. 5. СПб., 1855. С. 455.
13
помещик, пекущийся о благе своих крестьян, по мысли Соллогуба, призван быть связующим звеном между разобщенными крестьянством и «образованным классом», призван устранить трагическую оторванность аристократии от народа.
Выход в свет «Тарантаса» вызвал множество откликов; оценки книги Соллогуба, исходившие от разных литературных партий, были разноречивыми: повесть предоставляла возможность различных толкований идеи и авторской позиции.
Белинский, для которого концепция повести, утверждавшей патриархальность и незыблемость сословных границ, была неприемлема и который теперь должен был выступить против писателя, поднятого им в свое время на щит, избрал путь скрытой полемики, объявив Ивана Васильевича иронически-сниженным образом и отделив его полностью от автора-повествователя, самого Соллогуба. Представив Ивана Васильевича персонажем пародийным, Белинский обратил внимание читателя еще и на то обстоятельство, что герой «Тарантаса» является тезкой крупнейшего деятеля славянофильства Ивана Васильевича Киреевского. (Когда через десять лет Соллогуб будет писать продолжение «Тарантаса», он упомянет и о брате Ивана Васильевича — Петре, утвердив теперь вслед за Белинским связь своих героев с Иваном и Петром Киреевскими.)
Белинский не согласился с Иваном Васильевичем; Соллогуба же он совершенно искренне хвалил как талантливого художника, запечатлевшего образ современного славянофильского Дон Кихота.
И. И. Панаев рассказывал, что, прочитав рецензию (напечатанную без подписи), Соллогуб спросил Белинского: «Что это, вы надавали мне оплеух?» «Если вы называете это оплеухами,— последовал ответ,— то должны по крайней мере сознаться, что для этого я надел на руку бархатную перчатку» 1.
Время автора «Тарантаса» кончалось. Писатели нового поколения, появление которых Соллогуб с радостью приветствовал, посещали его вечера, но всерьез к нему не относились: они видели в нем лишь любителя, литератора по случаю, водевилиста и автора альбомных стихов. Впрочем, такое амплуа Соллогуб выбрал сам. «Я был светским человеком между литераторами и литератором между светскими людьми, и от этого я навлекал на себя не раз негодование обоих лагерей» 2.
В середине 1850-х годов Соллогуб напоминает о себе, выпуская пять томов своих сочинений. Они были встречены уничтожающим памфлетом Добролюбова. Время Соллогуба кончилось.
__________________
1 П а н а е в И. И. Литературные воспоминания. М., 1950. С. 303— 304.
2 См. с. 592 наст. изд.
14
7
Соллогубу, однако, еще предстояло выступить на литературной арене — с сочинением, которое напомнит читателю о незаурядном писательском даровании автора «Тарантаса»; более того, оно явится замечательным памятником культуры, запечатлевшим сюжеты и героев целой эпохи — исторической, общественной, литературной, музыкальной, художественной жизни России и Запада на протяжении многих десятков лет: речь идет о мемуарах писателя.
Соллогуб должен был написать воспоминания. Обращение писателя к мемуарам покажется естественным и даже неизбежным, если вспомнить об автобиографичности его прозы. Соллогуб ведь и начинал с изображения пережитых дней; именно дерптская реальность начала 1830-х годов положена в основание «Двух студентов». Позднее Соллогуб будет черпать сюжеты из жизни большого света, которому принадлежал по рождению и с которым был неразрывно связан с первых послестуденческих лет; здесь же писатель найдет и характеры своих персонажей. Так возникнут «Большой свет», очерки «Княгиня», «Лев», «Медведь».
Проза Соллогуба сохранила для будущих поколений образы людей ушедших времен, социальную, бытовую сферу, в которой они действовали, психологические коллизии, которые они переживали.
Постепенно у писателя, создавшего целую галерею характеров, типов своей эпохи, возникла потребность запечатлеть портреты конкретных лиц, с которыми свела его судьба.
Мемуарам предшествовали устные рассказы. Соллогуб любил и прекрасно умел рассказывать. В 1840-х годах он, например, рассказывал А. Никитенко о пушкинской дуэли. О Пушкине рассказывал Соллогуб в самом начале 1850-х годов П. В. Анненкову, симбирскому помещику В. П. Юрлову. П. Д. Боборыкин, встречавшийся с Соллогубом в середине 1850-х годов в Дерпте, вспоминал: «...От него я услыхал за два сезона, особенно в Карлове,— целую серию рассказов из его воспоминаний о Пушкине, которого он хорошо знал, Одоевском, Тургеневе, Григоровиче, Островском» 1. Далеко не все, о чем рассказывал Соллогуб, вошло в текст мемуаров; мы не найдем в нем, например, рассказа Соллогуба о Гончарове, записанного тем же Боборыкиным: «Для него (Гончарова.— И. Ч.) стоило великих усилий решиться на что-нибудь такое, что может поставить его в неловкое положение. Про эту преобладающую черту его натуры и воспитания мне много рассказывал автор «Тарантаса» граф В. А. Соллогуб, еще в последние годы моего учения в Дерпте. Он хорошо знал Гончарова с самых первых его шагов как писателя,
_________________
1Боборыкин П. Д. Воспоминания: В 2 т. М.; Л., 1965. Т. 1. С. 166.
15
и у него было несколько забавных рассказов: как Иван Александрович тревожно охранял свою неприкосновенность, боясь пуще огня как-нибудь себя скомпрометировать» 1.
В 1865 году Соллогуб был избран членом Общества любителей российской словесности; свое вступление в общество Соллогуб ознаменовал докладом о знакомстве с Гоголем, Пушкиным, Лермонтовым. П. И. Бартенев тогда же напечатал доклад в «Русском архиве»; был выпущен также и отдельный оттиск журнальной публикации.
Это выступление в печати, возможно, навело Соллогуба на мысль о том, чтобы написать уже собственно мемуары: «Много у меня материалов,— сообщал писатель,— много воспоминаний об иностранной и русской жизни, о Кавказе, о войне и мире, об искусстве и художниках, о коловороте стремлений, личностей, событий, в которых я двигался в течение полувека» 2.
Первый вариант воспоминаний Соллогуба появился в газете «Русский мир» в 1874 году; публикации предшествовало авторское чтение, о котором вспоминал К. Ф. Головин, связанный служебными отношениями с писателем и хорошо знакомый с его семьей: «Весною (18)74 года должно было происходить в небольшом кружке чтение графа Соллогуба, только что окончившего свои мемуары. Все приглашенные предчувствовали, что мемуары будут чрезвычайно забавны и съехались аккуратно. Но вот уже 11 часов, пробило 12, а графа все нет. Собирались уже разъезжаться, как Соллогуб вошел, весь запыленный, в какой-то тужурке и желтых башмаках. Он извинился развязно, как всегда, что должен был просидеть в окружном суде до приговора по какому-то делу, чрезвычайно затянувшемуся. И что же? Ни долгое ожидание, ни более чем небрежный костюм не были поставлены ему в вину. Я мог воочию убедиться, как настоящий талант подчиняет себе светскую чопорность. И граф сумел вознаградить своих слушателей за терпение: отрывки из его записок оказались восхитительными» 3.
Первую главу варианта 1874 года (в нем было две главы; вторая не закончена) Соллогуб рассматривал как предисловие, как некое введение, подготавливающее читателя к дальнейшему повествованию: «Я хотел в этом предисловии коснуться борьбы искусства с настоящею жизнью в нашем (...) обществе (...) И в моей скромной незаметной доле борьба искусства с жизнью имела тоже некоторое значение, и потому в моих рассказах, которые, в сущности, не что иное, как автобиография, мне показалось нужным установить, так сказать, общую тональность дальнейших заметок» 4.
___________________
1 Боборыкин П. Д. Воспоминания. Т. 2. С. 437.
2 Рус. мир. 1874. № 222.
3 Головин К. Мои воспоминания. СПб.; М., б/г. Т. 1. С. 256.
4 См. с. 615 наст. изд.
16
Это «предисловие» не вошло в окончательный текст мемуаров, который Соллогуб строил как хронологически последовательное изложение автобиографии.
Соллогуб не успел закончить своих мемуаров; они были опубликованы после его смерти, в 1886 году, в «Историческом вестнике»; в 1887 году вышли отдельным изданием.
Память Соллогуба сохранила многое. Мемуарист предлагал читателю увлекательнейший рассказ о событиях былых времен, свидетелем и участником которых ему довелось быть. В поле его зрения почти шесть десятилетий — от конца 1810-х годов до последних лет 1870-х.
Исторические сюжеты не слишком занимают Соллогуба. Область его преимущественных интересов — литература, искусство, свет: в этой сфере протекает его собственная жизнь и творческая деятельность светского человека и литератора.
Пушкин и Гоголь — главные герои повествования Соллогуба. Знакомство с ними явилось, пожалуй, одной из наиболее ярких страниц в биографии мемуариста; через тридцать с лишним лет после этого Пушкин и Гоголь окажутся запечатленными в воспоминаниях писателя.
Становление Соллогуба как литератора относится к концу 1830-х годов, его творческий взлет — к началу 1840-х. Ведущие литературные деятели этой поры — Лермонтов, затем Достоевский, Григорович, Некрасов, Панаев — естественно попадают на страницы его мемуаров.
Соллогуб воссоздает в своей мемуарной прозе живую жизнь литературы, реализовавшейся не только в виде печатной продукции. Первоначальная связь писателя и читателя в первой половине XIX века осуществлялась с помощью литературных кружков и салонов. Потому такое значительное место отдает Соллогуб описанию петербургских гостиных — Карамзиных, Ростопчиной, Одоевского, Виельгорских; рассказ о доме Виельгорских, где литературные интересы тесно переплетались с интересами музыкальными, позволяет Соллогубу показать многих ярких представителей русского музыкального искусства.
Интерес к литературе и искусству подчинял себе деятельность большинства великосветских аристократических салонов Петербурга. Соллогуб знакомит читателя с Воронцовыми-Дашковыми, Хитрово, Юсуповыми, Демидовыми, Барятинскими, живописует разнообразные стороны их жизни, быт, традиции, нравы — все то, что составляет неповторимый колорит эпохи.
По делам службы Соллогуб подолгу жил во Франции; виднейшие деятели французской культуры органично вошли в его повествование, страницы которого сохранили для потомков множество любопытных историй и красочных эпизодов из жизни известных литераторов, музыкантов, живописцев.
17
Эта широчайшая панорама русской и европейской жизни местами еще более раздвигается; Соллогуб нередко прибегает к экскурсам в век минувший: помимо собственных впечатлений, писатель использует рассказы своих старших современников. Так появляются колоритные портреты Потемкина, графа Ланжерона, члена Государственного совета Ю. А. Головкина, Архаровых, Нарышкиных, графини Н. П. Голицыной и других.
Обилие фактов и сведений, содержащихся в соллогубовских мемуарах, плотная насыщенность материалом — главная их ценность. Между тем сам Соллогуб цель и назначение своих воспоминаний видел в другом. Почтенный старец, проживший долгую и, по выражению одного из современников, полную «несообразностей» жизнь, писатель, переживший головокружительный взрыв популярности и столь же быстрое ее падение — к середине века Соллогуб «не имел связи с тогдашними передовыми идеями настолько, чтобы самому обновиться»1; человек, так и не сумевший сделать выбор между напряженной творческой жизнью литератора и административными заботами охваченного честолюбием чиновника, пытается осмыслить свой жизненный путь в контексте многих исторических обстоятельств и судеб: «Если мои воспоминания могут представить какое-нибудь значение, то не иначе как по выводам...» 2
Следует признать, что эта субъективная сторона мемуаров Соллогуба наименее интересна. Время создания записок наложило на них свою печать. Мемуары писал человек, чей жизненный финал удивительным образом не соответствовал многообещающему началу; автор пробует найти этому оправдание и объяснение, ссылаясь прежде всего на наступление новых времен, с его точки зрения принесших с собою упадок во всех сферах жизни — общественной, духовной, нравственной. Все писательские и человеческие симпатии Соллогуба отданы старому времени, годам детства, отрочества, юности, первых успехов в свете и литературе; как личность Соллогуб здесь определенно интереснее, привлекательнее, чем в заключительной части своих мемуаров.
Воспоминания, охватывающие период с середины 1850-х до конца 1870-х годов, то самое новое время, в котором Соллогуб не сумел найти своего места — видимо, не хватило широты взгляда, не хватило «натуры»,— написаны с раздражением откровенного неудачника, для которого жизнь, говоря словами самого писателя, оказалась «длинной повестью обманутых ожиданий, неудачных стремлений, литературных попыток и разочарований» 3; политический консерватизм, негативное отношение к переменам в русском обществе, сетования по поводу измельчания человеческой личности, необъективность самооценки здесь весьма заметны.
_____________________
1 Боборыкин П. Д. Воспоминания. Т. 1. С. 166.
2 См. с. 626 наст. изд.
3 Сочинения графа В. А. Соллогуба. Т. 3. СПб., 1856. С. 101.
18
И все-таки не это определяет общую тональность воспоминаний. Соллогуб, о котором большинство современников отзывалось не слишком лестно, обладал довольно редким свойством характера, которое делает позицию мемуариста чрезвычайно симпатичной читателю; он был доброжелателен и абсолютно не ревнив к своим собратьям по перу и вообще людям, посвятившим себя искусству. Еще раз обращаемся к свидетельству Боборыкина: «В таких людях, как гр. Соллогуб, надо различать две половины: личность известного нравственного склада, продукт барски-дилетантской среды с разными «провинностями и шалушками», и человека, преданного идее искусства и вообще, и в области литературного творчества. В нем сидел нелицемерный культ Пушкина и Гоголя; он (...) способен был поддержать своим сочувствием всякое новое дарование» 1.
Эту особенность личности Соллогуба вынуждены были признать даже те, кто явно недолюбливал писателя. «Появление всякого нового замечательного таланта в русской литературе, — отмечал Панаев, — было праздником для Соллогуба. В Соллогубе не было ни малейшей тени той литературной зависти или того неприятного ощущения при чужом успехе, которые, к сожалению, нередко встречаются в очень талантливых артистах и литераторах» 2.
Вот почему так приятно читать записки Соллогуба о его выдающихся современниках — будь то литератор, музыкант, актер или ученый.
Воспоминания Соллогуба — это вместе с тем не просто содержательное и приятное чтение. Перед нами полноценный исторический источник. Достоверность мемуаров Соллогуба выявляется в их сопоставлении с другими документами, относящимися к литературной и бытовой летописи эпохи, прежде всего с эпистолярием.
Наиболее ярким примером здесь могут служить воспоминания Соллогуба о Пушкине — ценнейший источник наших знаний о преддуэльных событиях конца 1836 года и самой дуэли. Ценность его определяется не только достоверностью фактической, но и достоверностью интерпретации — исторически точной, глубоко проницательной оценкой событий.
Соллогуб не просто боготворил Пушкина; он хорошо представлял себе то невыносимое для поэта положение, которое создалось к середине 1830-х годов, когда Пушкин, измученный опекой царя, людским злословием и мелочной житейской суетой, по существу был лишен возможности писать. Соллогуб, один из немногих современников Пушкина, сумел глубоко постигнуть суть трагедии последних лет жизни поэта и передать правдивый рассказ о ней будущим поколениям.
___________________
1 Боборыкин П. Д. Воспоминания. Т. 1. С. 166.
2 Панаев И. И. Литературные воспоминания. М., 1950. С. 132.
19
Обращаясь к воспоминаниям Соллогуба, читатель, помимо радости познания, обязательно испытает и радость приобщения к художественному миру Соллогуба-мемуариста; ему откроется чрезвычайно привлекательная манера повествования, избранная писателем, манера неторопливого и ясного рассказа, в котором сменяют друг друга литературный портрет и исторический анекдот, авторские отступления и живые сценки с диалогами персонажей, лирический пейзаж и выразительное изображение бытовых реалий. Под пером мемуариста, обладавшего зоркостью образного видения и замечательной образной памятью, оживают люди и события навсегда ушедшей исторической действительности.
Воспоминания Соллогуба по праву вошли в золотой фонд
русской мемуаристики. Так же как и лучшие повести Соллогуба, они с интересом
читаются и теперь, более чем через сто лет со времени их создания. Многое в
прозе Соллогуба стало достоянием истории, но в ней живы традиции русской
классики и то незаурядное художественное мастерство, которое в свое время
выдвинуло Соллогуба в первые ряды русских литераторов.
И. Чистова
ВОСПОМИНАНИЯ
I
Родители и родственники.— Оригинальная система воспитания.— Печальная история Вани Посникова.— Ф. Ф. Кокошкин.— Анекдот о Гнедиче.— Семейство Архаровых.— Характеристика отца и матери.— Переезд в Петербург.— Мое рождение, мнимая смерть и необычайное оживление.— Поездка за границу.— Жизнь в Париже.— Убийство герцога Беррийского.— Людовик XVIII.— Возвращение в Петербург.—Князь А. И. Барятинский.— Воспитание в доме родителей.— Протоиерей Кочетов.— П. А. Плетнев.— Нарышкинская дача в Павловске.— Посещение императором Александром I моей матушки.— Царские прогулки.— Князь И. В. Васильчиков.— Рассказ его о заговоре декабристов.— Высшее общество в конце царствования Александра I.— Д. М. Кологривов и его выходки.— Силач Лукин.— Князь А. Н. Голицын.— Обер-гофмаршал К. А. Нарышкин.— Оберегермейстер Д. Л. Нарышкин.— Софья Нарышкина.— Народные маскарады во дворце.— Придворный праздник в честь великой княгини Марии Павловны.— Наводнение 7 ноября 1824 года.— Кончина императора Александра I.
8 августа 1813 года
случилось в Петербурге, у Симеоновского моста на Фонтанке, происшествие,
наделавшее мне впоследствии много хлопот. Дом Мижуева1, поныне,
кажется, существующий, был свидетелем моего рождения и крещения в православную
веру.
Скажу сперва несколько
слов о моих родителях. Отец мой, граф Александр Иванович Соллогуб, происходил
от знатного литовского рода, обладавшего огромными поместьями в Литве и в
Польше. В записках принца де Линя (de Ligne) упоминается о приезде ко
двору императрицы Екатерины II трех польских
магнатов: Любомирского, Сапеги и Соллогуба 2. Последний, граф Иван
Антонович, женился на дочери известного Льва Александровича Нарышкина 3,
фрейлине Наталье Львовне. Но брак их, как кажется, не был счастлив. При
старости они жили врознь. Иван Антонович
346
скончался в Дрездене, где я не мог
отыскать его могилы. Наталья Львовна скончалась в Петербурге и погребена в
Александро-Невской лавре. От их брака осталось трое детей. Полковник граф Лев
Иванович, женившийся на княжне Анне Михайловне Горчаковой, сестре знаменитого
канцлера 5, и разорившийся от неудачных спекуляций 6;
отец мой, граф Александр Иванович, и дочь Наталья Ивановна*, вышедшая за князя
Григория Сергеевича Голицына, родоначальница целого поколения Голицыных. Отец
мой женился на Софье Ивановне Архаровой, дочери московского военного
губернатора Ивана Петровича Архарова, шефа полка своего имени7.
Иван Петрович был женат два раза; сперва — на Щепотьевой, от которой
прижил двух дочерей: Марью, бывшую замужем за сенатором Захаром Николаевичем
Посниковым, и Варвару, вышедшую замуж за Кокошкина, директора московского
театра и классического переводчика мольеровского «Мизантропа»8,
впрочем, им весьма тяжело переведенного. И Посников, и Кокошкин были большие
оригиналы. Я их живо помню. Первый был тучный, плохо выбритый, с отвислой
губой, чиновник, кажется, из малороссиян, слыл законником и докой, но в
обращении был циник9 и грубоват, так что за обедом снимал иногда с
головы накладку и в виде шутки кидал ее на пол. Жена его, Марья Ивановна, отличалась
необыкновенно плоским и широким лицом10, большою живостью и
классическою начитанностью. Разговор свой она обыкновенно перемешивала цитатами
из Корнеля, Расина и Вольтера. Жизнь свою она посвятила воспитанию и обожанию
своего единственного сына, Ивана Захаровича, более известного под именем Вани.
Ваня был роста исполинского, а лицом и добросердием похож на мать. К
образованию его придумывались разные диковинные средства. Между прочим в
большой зале их московского, на Смоленском рынке, дома стоял театр марионеток,
изображавших для наглядного обучения важнейшие мифологические и исторические
события. Помню, что однажды во время нашего проезда через Москву, где мы всегда
останавливались у тетки, состоялся великолепнейший спектакль «Гибель Трои». В
вечер представления все началось благополучно. Вид Трои, исторический конь,
извергавший воинов, беспощадное сражение — все приводило зрителей в восторг;
но, когда злополучный город
долженствовал запылать со
всех концов для
_____________
* Екатерина Ивановна.— Сост.
347
завершения сценического эффекта, никакого
пожара не воспоследовало. В этот вечер Троя не погибла. Оказалось, что
мастеровой Зуров, соединявший в себе должности декоратора, машиниста и
режиссера, имел еще специальность горького пьяницы и лежал без чувств, выпив
до последней капли приготовленный для пламени спирт. Вечер кончился без
гомерической катастрофы. Это мне служило указанием, до какой степени доходит в
России слабость к крепким напиткам. От этой слабости не уберегся впоследствии и
сам Ваня. Впрочем, он пользовался и другими наставлениями. К нему даже был
приставлен молодой преподаватель, впоследствии призванный к широкой
деятельности на поле русской журналистики, а именно Андрей Александрович
Краев-ский11. Когда Ваня подрос и принял вид гигантский, Посниковы
переехали в Петербург, и Ваня поступил в университет. В Петербурге Краевский их
оставил и начал готовиться к занятиям, составившим его карьеру. Бедный Ваня
скоро остался один. Отец и мать его скончались. Сам он был подготовлен к жизни
марионетками и слепым обожанием матери, не чаявшей в нем души. Бывают случаи,
впрочем редкие, что женщины нрава твердого и рассудка зрелого успевают
справиться с воспитанием сыновей своих и подготовлением их к жизненной борьбе.
Но большею частью такие опыты не удаются. Материнская нежность зауряд
увлекается снисходительностью, бессознательно потворствует природным порокам
сынков и губит их будущность, оставляя их без защиты против искушений. Бедный
Иван Захарович служил тому примером. Сложением — колосс, душою и голосом —
ребенок, не то юродивый, не то человек образованный, без воли и цели, печально
над собою подшучивавший, ни к чему не примкнувший, ни к чему не стремившийся,—
он стоял в жизни как растерянный; некоторое время состоял на службе в Одессе,
где прозябал робко, без самодостоинства, и служил, увы! потехою для одесских
богатых кутил. Известный граф Самойлов забавлялся им, как шутом, хотя между
ними было некоторое сходство. Один доходил до безобразия от избытка силы,
другой от крайнего бессилия. Оба могли бы быть превосходными типами для романа.
Под конец я имел случай пристыдить Посникова. Он образумился, приобрел друзей
истинных, привлеченных его бесконечным добродушием. Он даже имел счастье найти
заботливую жену, радевшую сердечно о
348
нем, и сделался хорошим акварелистом.
Среда, цель, занятия, спокойствие, самосознание были найдены... Но, к
сожалению, слишком поздно. Болезнь скрутила могучую природу. Иван Захарович
умер в Москве. Мир его праху. Добрый, тихий, даровитый и жалкий был он человек.
От первого брака деда
моего, Ивана Петровича, родилась еще другая дочь, Варвара. По портретам видно,
что она была красива собою. Она скончалась в молодости 13, чуть ли
не после родов, оставив мужу своему Кокошкину единственную дочь Марью
(впоследствии Козлову). Федора Федоровича Кокошкина я отлично помню, так как
фигура его отличалась необыкновенною оригинальностью 14. Он был
малого роста, в рыжем парике, с большой головой и нарумяненными щеками. Носил
он длинные чулки в башмаках с пряжками и атласную culotte courte *
черного, а иногда розового цвета. Он казался олицетворением важности, пафоса и
самодовольствия. Перевод «Мизантропа» предоставлял ему видное место в русской
драматической литературе, и ему-то он был обязан своим званием директора
императорского театра. Он, впрочем, заботился добросовестно своею должностью.
Им поощрены были дебюты Мочалова, М. С. Щепкина и В. И. Живокини, которые
всегда относились к нему с благодарностью. При нем процветала актриса
Сандунова. Репертуар состоял преимущественно из пьес переводных, трагедий
Озерова, опереток князя Шаховского и драм Полевого. Большие надежды возлагались
на молодого Писарева, слишком рано похищенного смертью.
Писарев ездил к тетке
Посниковой, большой охотнице до литературы. Он был человек ловкий и приятной
наружности. Я глядел на него с благоговением.
По величавости речи и
приемов Кокошкин напоминал Н. И. Гнедича, который, кажется, и думал гекзаметрами,
и относился ко всему с вершины Геликона 15 . Приведу к слову случай
довольно характеристический. Когда Гнедич получил место библиотекаря при Императорской
публичной библиотеке, он переехал на казенную квартиру 16. К нему
явился Гоголь поздравить с новосельем.
— Ах, какая славная у
вас квартира,— воскликнул он с свойственной ему ужимкою.
_________
* Короткие штаны, кюлоты (фр. ) — Ред.
349
— Да,— отвечал
высокомерно Гнедич,— посмотри на стенах краска-то какая! Не простая краска!
Чистый голубец!
Подивившись чудной
краске, Гоголь отправился к Пушкину и рассказал ему о великолепии голубца.
Пушкин рассмеялся своим детским, звонким смехом, и с того времени, когда хвалил
какую-нибудь вещь, нередко приговаривал: «Да, эта вещь не простая, чистый
голубец» 17.
Вообще, наши писатели
двадцатых годов большею частью держали себя слишком надменно, как священнослужители
или сановники. И сам Пушкин не был чужд этой слабости: не смешивался с
презренною толпой, давая ей чувствовать, что он личность исключительная, сосуд
вдохновения небесного.
По кончине первой своей
жены Иван Петрович Архаров женился на Екатерине Александровне Римской-Корсаковой,
девушке не молодой, не образованной, ускользнувшей от влияния екатерининского
двора, но чрезвычайно замечательной по своему добросердечию, твердости
характера и коренной русской типичности К ней относятся преимущественно
воспоминания моего детства. От нее родились две дочери: старшая Софья, вышедшая
за графа А. И. Соллогуба19, моя мать, и вторая — Александра,
вышедшая за А. В. Васильчикова.
Иван Петрович занимал,
как выше сказано, важную должность в царствование императора Павла I 20, но тем не менее впал в немилость. Он был сослан на
жительство в Тулу, куда немедленно отправился со всем своим семейством21.
Любопытным эпизодом этого события было то, что вся Москва их провожала за
заставу. Благодарные горожане выражали смело свое сочувствие кто как мог. Иной
привез конфекты, другой пироги на трудную и дальнюю поездку. Один молодой
литератор привез даже целую кипу учебных книг для детей. Этот литератор был
Николай Михайлович Карамзин. Рассказы об этих проводах я часто слышал в
семейном кругу, и к ним всегда обращались охотно как к свидетельству о почете
и общественном уважении, которым пользовались Архаровы в первопрестольной
столице. В Туле они оставались, впрочем, недолго. Какой-то непрошеный гость
явился вдруг к бабушке и объявил ей шепотом, что государь скончался. Бабушка
тотчас приказала выгнать его вон и запереть ворота на запор. Но известие
подтвердилось. Опала миновала, и Архаровы возврати-
350
лись в Москву. Тут возобновилась жизнь
радушная, приветливая, полная широкой ласки и неугомонного хлебосольства. То не
была жизнь магнатов-вельмож Потемкиных, Орловых, Нарышкиных, ослеплявшая блеском
и давившая роскошью. По дошедшим до меня преданиям, это была жизнь просторная,
русская, барски-помещичья, напоминавшая времена допетровские. Стол, всем
знакомым открытый без зова, милости просим, чем бог послал. Вечером съезд раз
навсегда. Молодежь танцует или резвится, старики играют в карты 22.
Так проходила зима. Летом Архаровы переезжали в подмосковную, Звенигородского
уезда село Иславское, куда съезжались соседи и москвичи погостить 23.
Игры и смехи не прекращались. Я видел впоследствии его пространные сады,
развалины деревни, флигели для приезжавших и самый помещичий дом, сохранивший
легендарное значение. Иславское наследовал Иван Захарович. Теперь оно перешло
в род Васильчиковых. Отличительною чертою Екатерины Александровны была
семейственность. С дочерьми своими она не расставалась до самой смерти.
Отношения свои к родственникам, даже самым отдаленным, она поддерживала как
святыню и считала себя родственницею не только рода Римских-Корсаковых и
Архаровых, но и Щепотьевых, потому что Иван Петрович сперва женат был на
Щепотьевой, а что Иван Петрович, что она — не все ли это было равно. Между тем
дочери от второго брака подростали. Первой вышла замуж Софья Ивановна.
Отец мой принадлежал не
к стихии старомосковской, так сказать, архаровской, а к стихии
новопетербургской, так сказать, нарышкинской. Внук известного царедворца Льва
Александровича, считавшегося в родстве с императорским домом по Наталье
Кирилловне, родительнице Петра Великого, племянник еще более известного
остряка Александра Львовича 24 и Дмитрия Львовича, мужа знаменитой
красавицы Марьи Антоновны25,— отец мой, хотя крещенный в
католическом вероисповедании и говоривший немного по-польски, вскоре
совершенно обрусел. На воспитание он был отдан в пансион аббата Николя,
основанный иезуитами, очевидно, для католической пропаганды в среде
петербургской аристократической молодежи 26. Само собой разумеется,
что о русском элементе тут и речи не было, так что бедный отец мой от одного
берега отстал, а к другому не пристал. Чуждый надеждам, скорбям, недостаткам и доблестям
351
новой своей родины, не связанный ни с
почвою, ни с преданиями, создающими гражданство, он невольно увлекся жизнью
поверхностною, светскою, бесцельною. Он с молодых лет славился необыкновенным,
образцовым щегольством, как Бруммель в Лондоне, пел приятно в салонах и так
превосходно танцевал мазурку, что зрители сбегались им любоваться 27.
Между тем он далеко не был пустым человеком; он родился, чтоб быть меценатом,
а не тружеником. Тому способствовали и близость к Нарышкиным, и соллогубовское
богатство. Я слышал, что у деда моего было до 80 000 душ. Насколько это
справедливо — не знаю. Чванства в отце моем не проявлялось никакого. Он был со
всеми обходителен и прост, весел и любезен, щедр и благотворителен, добрый
товарищ, приятный собеседник, отличный рассказчик, всегда готовый на доброе
дело и резкий, остроумный ответ. Так, например, прогуливаясь однажды в
Летнем саду с
своей племянницей, девушкой
красоты поразительной29 , он повстречался с одним знакомым,
весьма самоуверенным и необыкновенно глупым.
— Скажи, пожалуйста,— воскликнул этот знакомый,—
как это случилось? Ты никогда красавцем не был, а дочь у тебя такая красавица!
— Это бывает,— отвечал немедленно отец.— Попробуй-ка,
женись! У тебя, может быть, будут очень умные дети.
Любопытствующий остался
очень доволен ответом и продолжал путь, охорашиваясь.
Серьезными качествами
отца моего были: глубокая религиозность, так что до смерти своей он проводил
часть утра в душеспасительных чтениях30, и неистощимое добросердие,
всегда готовое помочь ближнему. Он находился в Москве во время вторжения
французов. Дом его сгорел. Он лишился богатой движимости, утвари, ценной
библиотеки. В кармане у него осталось только двести рублей с небольшим; но,
встретив приятеля, бедствующего без копейки, он тотчас отдал ему половину своих
денег. Но главное его достоинство, достоинство, образующее венец христианской
добродетели, было смирение, для него тяжелое и долго ему непривычное. Баловень
роскоши и светских успехов, он вдруг понял, что своим образом жизни доведет нас
до совершенной нищеты. Тогда он вдруг образумился, отказался от своего
состояния, ограничился скудными издержками и до самой смерти приносил себя
постоянно в жертву, несмотря на то
352
что терпел тяжкие для его самолюбия
лишения. Благодаря ему я понял, сколько надо энергии, чтоб принудить себя к
смирению, и не раз память о нем приходила мне на ум, когда дух мой начинал
роптать и возмущаться. Не знаю, по какому поводу отец мой приехал в Москву, где
был очарован радушием и простотой архаровского гостеприимства. Сердечность
семейной жизни после искусственности петербургских модных нравов приковала его
окончательно к русской национальности. В то же время он оценил великие
достоинства и замечательный ум старшей дочери Екатерины Александровны, Софьи, и
просил ее руки. Он был уже камер-юнкером, что в те времена составляло редкое отличие,
тем более что он женился двадцати одного года.
Матушка моя была
действительно ума необыкновенного31. Родись она мужчиной, она была
бы человеком государственным. Никто лучше ее не проницал и не определял истины,
как бы она ни запутывалась. Всегда находила она меткое выражение, то блестящее
остроумием, то поражающее глубиною. Твердость ее характера согласовалась с
твердостью ее рассудка. Природа ее была сосредоточенная, логическая, неумолимо
последовательная. Сердце ее было сознательно-горячее; но приемы ее были
холодные. Женской приторности, увлекающих нежничаний, мгновенных энтузиазмов
она не ведала32. Детьми своими она не восторгалась и никогда не
ласкала их, но беспристрастно и верно ценила их хорошие и дурные стороны, как и
вообще во всем в жизни. Говоря нынешним слогом, можно сказать, что натура ее
была субъективная, между тем как натура отца моего была объективная. От их
смешения определилась впоследствии и моя природа. От отца моего я наследовал
впечатлительность, причинившую мне много горя, от матери — чутье истины,
создавшее мне много врагов. Оттого в моей литературной карьере всегда
перепутывались две несовместимые стихии. Иначе я мог бы сделаться или хорошим
поэтом, или хорошим юмористическим писателем. Родители мои предполагали
основаться в Москве и, как выше сказано, приобрели дом. Отец умел устраивать
изящно и уютно свои местопребывания, был докой в организации праздников, домашних
спектаклей, концертов, обедов и разных увеселений. Эту способность я
наследовал, и она сделалась едва ли не главною чертою моей художественности.
Я слышал, что
московский дом моих
родителей был
353
игрушкой. Но эта игрушка вскоре погибла
от страшной игры наполеоновского честолюбия. 18 мая 1812 года родился мой
старший брат Лев *. Год был страшный, тревожный год нашествия двунадесяти
языков. Бессчетные обозы потянулись из Москвы к востоку, спасая кое-какие
пожитки. Архаровы и матушка с новорожденным переехали в Ярославль. Отец остался
в Москве, поступил в милицию и находился даже некоторое время на ординарцах
при генерал-губернаторе графе Ростопчине. Он был свидетелем смерти Верещагина,
растерзанного народом на дворе генерал-губернаторского дома33 . Он
видел все ужасы московского пожара, этой до сего времени неразрешенной
загадки, кто сжег Москву34. Но возвращаться на черное пепелище не
было возможности. Архаровы и мои родители переехали на жительство в Петербург,
где на следующий год я узрел свет божий. Первым эпизодом моей жизни было, что я
умер. Со мной приключилась какая-то жестокая детская болезнь, кажется, круп.
После сильных конвульсий я вдруг успокоился, вытянулся и окоченел. Родители
меня оплакали. Затем меня, как следует, обмыли, одели, скрестили мне руки и
покрыли с головы до ног простыней. Я лежал холодный, неподвижный. В комнате
оставалась проживавшая у бабушки старушка, полковница Александра Николаевна
Шлейн, женщина умная, тучная, в очках, всегда вязавшая чулок. Вдруг ей пришла в
голову мысль посреди вязания попытаться, не жив ли я еще, может быть. Затем она
сбросила с меня простыньку и стала растирать мое оледеневшее тело. Мало-помалу
тело начало согреваться, и я ожил. От этого необычайного события мне часто было
и досадно, и совестно. Сколько хлопот, разочарований и треволнений мог бы я
избегнуть, и затем: если бы из меня вышел человек необыкновенный, то вторичное
мое появление на жизненное поприще могло бы быть знаменательным, а то случай из
ряда вон исключительный вовсе не оправдывал его последствий. Первое мое
воспоминание обрисовывает мне угловую лавку, где продавались пряники и
лакомства. Подле лавки были ворота с въездом на пространный двор. Между двором
и садом, как строились всегда барские палаты, стоял каменный дом, впрочем,
небольшой, в один этаж. Этот дом принадлежал бабушке, графине Наталье
Львовне. Живо помню, как нас привезли
____________
* Прежде его родилась еще сестра.
354
однажды к ней. Она была небольшая, весьма
дородная и немолодая женщина, одета в чем-то красном, кажется, что в шали. Эта
лавка была лавка Смурова, называвшаяся тогда соллогубовской, она существует
поныне на углу Большой Морской и Гороховой. Только сад, двор и дом на дворе
давным-давно исчезли. Почему я именно помню это и ничего другого от этого
времени не помню, почему обстоятельство ничтожное фотографировалось в детской
памяти, тогда как случаи более важные не оставили никакого следа... это
относится к психологическому необъяснимому капризу памяти, вызывающему
отдельные блестящие точки в общем тумане прошедшего. Привозили нас к Наталье
Львовне прощаться, так как мы уезжали за границу35. В Париже отец
получил известие, что она скончалась. Мне было пять лет. С этого времени я уже
начинаю находить связь в событиях. Мы ехали в грузных экипажах, останавливались
на ночлеги и по несколько дней в городах значительных. Не только о железных дорогах,
но и о шоссейных путях тогда и помина не было. Сперва проехали мы через Дерпт,
который должен был играть впоследствии важную роль в моей жизни. Тогда он был
ничтожный городишко. В Риге я заболел и задержал шествие. В Брюсселе я заболел
опять и очень опасно скарлатиной, чувствовал даже, что умираю, но смерть снова
отказалась от меня. Наконец мы доехали до Парижа, где заняли весь первый этаж
гостиницы «Hôtel des lies Britanniques»
*, на улице Мира. Роскошных гостиниц в то время не знали, но тем не менее обстановка
наша была относительно великолепная. У отца было тогда много денег. Он любил
жить роскошно и открыто. Не быв художником, он тем не менее страстно любил
живопись и музыку. В Париже он приобрел много ценных картин. Часть этих картин
уцелела. Матушка пожаловала эту картинную галерею моему старшему брату. Теперь
она составляет собственность моего племянника37 . В музыке,
особенно в пении, отец мой был хорошим дилетантом. Он брал уроки у сестры
известного композитора Bertin38 . По вечерам составлялись у нас нередко концерты,
причем особенно отличался знаменитый в то время певец Savat. Я ко всему этому прислушивался и стал припевать
дискантиком все, что слышал. Но первым моим профессором в искусствах вокальном
и декламационном был уличный
певец,
_____________
* «Гостиница Британских островов» (фр.).— Ред.
355
известный тогда всему Парижу, под
названием Маркиза, le Marquis. Он действительно был наряжен в кафтан времен
Людовика XV. Длинная, сухая его фигура, под
напудренным париком, была очень типична, и я им восторгался. Он пел разные
романсы и куплеты, аккомпанируя себе на маленькой скрипке, с большими претензиями
и уморительными кривляниями. Почти каждый день приходил он во двор, где была
наша детская, услаждал наш слух и наше зрение, завертывал медную монету в
листик с напечатанным нумером его репертуара, метко кидал ее в наше открытое
окно. Таков его способ просить милостыню. Любопытно, что — наоборот России, где
ничто не помнится,— в Париже ничто не забывается. Более пятидесяти лет после
моих первых артистических восторгов, я прочитал в одной парижской газете целую
статью о моем незабвенном Маркизе. Даже уличный гаер удостоился общественной
оценки. Как бы то ни было, но я, ходивший тогда в красной рубашонке и в
светло-белокурых вьющихся кудрях, стал передразнивать Маркиза, как говорили,
очень забавно. Мне подарили детскую скрипку, и после обеда я давал
представления на половине моих родителей. От этого возгорелось мое самолюбие, и
я стал несколько высокомерен. Каждый день нас, то есть меня и брата моего,
который отличался скромностью, водили гулять то в Тюильрийский сад, то по
бульварам. Нам сопутствовали: нянька Наталья Федоровна и ливрейный лакей
Доминик, повеса большой руки. На бульварах нами любовались торговки, особенно
торговки игрушками, и меня даже прозвали le joli petit Jésus de cire *. Это окончательно развило
мою гордость, и, вняв коварным советам Доминика, я стал забирать игрушки в
долг, приказывал приносить их ко мне в гостиницу и сообщал свой адрес. Но скоро
херувимчик должен был убедиться, что он не из воска: батюшка, узнав о моих
проказах, хотел меня высечь, но по доброте своей умилостивился, о чем я
впоследствии часто жалел. Игрушечная лавка, меня искусившая, существует и
поныне. Точно так же существует уличный парижский Петрушка, любимый детьми
театр марионеток Guignol 38, на
Елисейских полях. Это едва ли не самое прочное учреждение во Франции.
Существуют также колясочки, запряженные козами, и продажа приторного кваса,
именуемого коко, который
_____________
* Миленький восковой Христосик (фр.).— Ред.
356
даже пользуется особым почетом и не
только в ходу на улицах, но перешел в самые щегольские клубы для утоления жажды
первостатейных франтов; наконец, как в старину, так и теперь в большом
употреблении у детей тонкие, хрупкие, круглые вафли, по названию plaisirs *. Все виды правительства изменяются во Франции,
политическим преступлениям и счет потерян. Вафли непоколебимы. Это я понял с
младенчества. Однажды отец мой вернулся из Большой оперы39
совершенно смущенный. Он был свидетелем убийства герцога Беррийского,
наследника престола 40. На другой день на улицах суматоха была
страшная. Со всех сторон толпился народ и двигались войска. Живо помню, как
перед нашим домом прошел пехотный полк. Солдаты были в белых мундирах с красными
опушками и длинных черных штиблетах. На головах торчали круглые уродливые
кивера. Более всех поразил меня какой-то офицер, должно быть капитан, важно
выступавший перед взводом, в очках и с огромным животом. Через несколько часов
весь Париж запрудился реляциями, плачевными брошюрами и печатными песнями, в
особенности же литографиями. Одна изображала сени Большой оперы в тот момент,
когда врачи осматривали рану злополучного герцога, другая — минуту его кончины,
третья — портрет умиравшего с надписью: «Pauvre France! Malheureuse patrie!»
**, четвертая — портрет убийцы Лувеля с рисунком кинжала, послужившего к
убийству41, и т. д. Парижская неугомонная спекуляция взбудоражилась.
Ввиду наживы она не знает ни совести, ни даже приличия.
С впечатлением о смерти
герцога Беррийского слилось в моей памяти впечатление совершенно другого рода.
Мы бегали и играли по обычаю в Тюильрийском саду. У среднего балкона дворца,
ныне разрушенного, толпилась масса народа, чего-то ожидавшая. Вдруг дверь на
балкон широко распахнулась, и выступил перед народом, переваливаясь, человек
слонообразный, о котором один только Лаблаш мог впоследствии дать понятие 42.
Белые, как кажется — напудренные, его волосы были зачесаны к затылку. Лицо его
было широкое, с большим римским носом и бритым подбородком. Кругом его
толпились царедворцы в мундирах. Сам он был в светло-
_____________
* Трубочки (фр.).— Ред.
** «Бедная Франция! Несчастное отечество!» (фр.) — Ред.
357
синем расстегнутом мундире с отвислыми по
плечам эполетами. Камзол и исподнее платье были белые. При его появлении народ
разразился громким криком: «Vive le roi!»*—То
был Людовик XVIII. Король поклонился и стал
шевелить губами. Только недавно узнал я, что он объявлял своим подданным о
рождении наследника престола, герцога Бордоского, ныне графа Шамбора, или
Генриха V 43. Крик
поднялся оглушающий, и я, увлеченный общим энтузиазмом, стал кричать: «Vive le roi!»
На обратном пути в
Россию я снова осрамился необдуманностью. Около Кенигсберга путь лежал у самого
взморья. На беду мы ехали ночью, и была страшная гроза. Беспрестанные молнии,
раскаты грома, черные волны с белой пеной, подкатывавшиеся, как мне казалось,
под нашу карету, привели меня в такой ужас, что со мной сделались конвульсии, и
я лишился чувств, тогда как брат мой сидел тихо. Различие характеров уже
определялось. Очнулся я только в Кенигсберге после долгого сна. Наконец мы
приехали в Петербург, и нас тотчас повезли к бабушке Архаровой. С этой минуты
я ее хорошо помню. Иван Петрович уже скончался44. Бабушка жила на
двух половинах со своею дочерью, Александрою Ивановной, вышедшею замуж за
Алексея Васильевича Васильчикова, брата супруги Виктора Павловича Кочубея, впоследствии
князя и канцлера. Они занимали на Литейной дом, принадлежащий ныне князю
Васильчикову. Бабушка нас обласкала и была очень довольна. Узнав, что я мастер
передразнивать парижского уличного Маркиза, она требовала, чтоб я ей выказал
свои таланты. Но я сробел и объявил, что без скрипки ничего не могу сделать. За
скрипкой было послано, но и скрипка не помогла. Я был ребенок чрезвычайно
нервный. На меня нашел столбняк, и с того времени до самых зрелых лет я мучился
застенчивостью, что, конечно, всегда тщательно скрывал, переходя даже нервно
от внутреннего волнения к неестественной самоуверенности45 . Такая
характеристическая черта встречается, впрочем, зауряд. Великий князь Михаил
Павлович, перед которым трепетала вся гвардия46, был застенчив;
фельдмаршал князь А. И. Барятинский, невозмутимый под пулями, увлекательный в
беседах интимных, конфузился и терялся, когда ему приходилось
____________
*Да здравствует король!» (фр.) — Ред.
358
говорить официально. Когда он жил в
Деревеньке, имении, наследованном им от графа Толстого, я посетил его, и, по
обыкновению, он продержал меня до глубокой ночи, читал мне свои письма и статьи
о государственных делах. Все его интересовало. Обо всем он имел твердое мнение.
«Позвольте спросить,— заметил я,— отчего же вы не живете в Петербурге и не
присутствуете в Государственном совете».— «Оттого,— отвечал печально князь,—
что я застенчив, не могу говорить»,— и, говоря это, он запнулся, как будто видя
себя в заседании. Застенчивые люди встречаются на белом свете гораздо чаще,
чем вообще предполагается.
На углу Дворцовой
набережной и Мошкова переулка находится поныне небольшой дом, примыкающий к
дворцу великого князя Михаила Николаевича47. Я не мог до сих пор
проехать мимо этого дома без сердечного содрогания. Мне все кажется, что он мне
улыбается и подмигивает, как будто упрекает, что я ему не кланяюсь, и шепчет:
«А ведь, кажется, родня, кажется, дружно жили! Только ты уже устарел и
разрушился... а вот я еще все стою молодцом, и ничего мне не делается». В этом
доме я провел годы уже сознательные моего детства. Он принадлежал моему отцу и
был отделан, как игрушка. Теперь он маленький. Тогда он казался большой. Нижний
этаж занимался отцом, верхний — приемными и половиною матушки. Далее следовали
комнаты для детей. Жизнь наша шла отдельно от жизни родителей. Нас водили
здороваться и прощаться, благодарить за обед, причем мы целовали руки
родителей, держались почтительно и никогда не смели говорить «ты» ни отцу, ни
матери. В то время любви к детям не пересаливали. Они держались в духе
подобострастья, чуть ли не крепостного права, и чувствовали, что они созданы
для родителей, а не родители для них. Я видел впоследствии другую систему, при
которой дети считали себя владыками в доме, а в родителях своих видели не
только товарищей, но чуть ли не подчиненных, иногда даже и слуг. Такому
сумасбродству послужило поводом воспитание в Англии. Но так как русский размах
всегда шагает через край, то и тут нужная заботливость перешла к беспредельному
баловству.
Не могу не выразить
глубокой благодарности памяти моих родителей за то, что, не увлекаясь вредными
для детей нежностями, они положили серьезную основу нашему воспитанию.
Законоучителем был приглашен к
359
нам протоиерей Кочетов48 . С
того времени прошло более 60 лет, а мне кажется, что я до сего времени слышу
его мерную речь. Он служил священником при церкви Смоленского кладбища, что мне
казалось очень страшным, но в словах его ничего страшного не было. Напротив,
они дышали кротостью, верою и тихим красноречием. Близость к земному тлению не
поколебала в нем упования на жизнь загробную, как это часто бывает у врачей и
лиц духовного звания. Он не докучал нам вопросами догматическими, но объяснял
подвиги спасителя и евангельские истины. Он призывал нас к молитве и ласково,
вкрадчиво, любезно передавал нам не заученные фразы, а задушевные свои
чувства. Уроков Кочетова мы ожидали с нетерпением. Ему я многим обязан. Другой
наш преподаватель, и преподаватель тоже весьма симпатичный, был наш учитель
русского языка Плетнев, впоследствии ректор Петербургского университета и
издатель «Современника» 49. Петр Александрович был человек высокого
роста, крепко сложенный и приятной наружности. Он был другом Жуковского и
приятелем Пушкина. Этим различием и определяется характер Плетнева. Тихая
мечтательность творца «Светланы» 50 была ближе к его природе, чем
страстность величайшего нашего поэта. Плетнев говорил тихо, как будто бы
стыдливо. Жуковский был самоувереннее и по своей тогдашней знаменитости
литературной, и по своему положению при дворе51. Но душа Жуковского,
как и душа Плетнева, были, так сказать, прозрачные, хрустальные. От них как
будто веяло чем-то девственным, непорочным. Впоследствии я встретил такое
свойство еще в третьем человеке, а именно — в Одоевском. Плетнев не обладал
большим талантом, но из таланта своего сделал все, что мог. Он был писатель
работящий, но без воображения, знаток языка и словесности; труды его были
честные, как и сам он был человек безукоризненный. Мы его тоже любили, и
впоследствии я находился с ним в самых приятных отношениях 52 .
Между тем жизнь наша
стала вращаться около жизни старушки Архаровой, всегда неизменной в своих
привычках. От них она отказалась, как выше сказано, только два раза: когда
Иван Петрович был сослан и когда Наполеон занял Москву. Оправдания были более
чем удовлетворительные. Прежде она проводила зиму в Москве, а лето в Иславском;
теперь для зимы был назначен
360
Петербург, для лета избран Павловск. В
прежние годы постоянная оседлость образовала потребность. У каждого семейства
был свой приход, свой неизменный круг родных, друзей и знакомых, свои предания,
свой обиход, своя заветная мебель, свои нажитые привычки. Железные дороги все
это изменили. Теперь никому дома уже не сидится. Жизнь не привинчивается уже
более к почве, а шмыгает, как угорелая, из угла в угол. Семейственность
раздробляется и кочует по постоялым дворам. Может быть, это имеет свою хорошую
сторону относительно общего рода просвещения, но мы, старожилы, не можем не
пожалеть об условиях прежнего тесного семейного быта. И в Павловске, как и в
Петербурге, Архарова жила со своею дочерью Васильчиковой.
Для зимы у нас был свой
дом, для лета нанималась дача в Павловске, от которого мне осталось много воспоминаний.
На первое лето после нашего возвращения из Парижа мы заняли нарышкинский домик
подле Константиновского дворца. Я уже был бойкий мальчик, любил болтать и
лазить по соседям через заборы с детьми князя Гагарина53. В то время
приехал однажды рано утром на нашу дачу камердинер государя с объявлением, что
его величество посетит нашу матушку через несколько часов. Матушка была
женщина болезненная, не раз уже готовилась даже к смерти, причем нас приводили,
плакавших, принять ее предсмертное благословение. Болезнь ее была
преимущественно нервная, и нервную раздражительность я от нее наследовал.
Пользовал ее и в Париже, и в Петербурге знаменитый в то время доктор Рейман. Я
уже сказал, что матушка была ума необыкновенного, соединявшего оригинальность
мысли и выражения с меткостью неумолимой логики. Государь любил с нею
беседовать повсюду, где ее встречал, а иногда писал ей письма или навещал ее
лично 54.
Когда государь приезжал
в наш дом, он всегда об этом предуведомлял. Матушка его ожидала, и мы, дети,
оставались при ней. Отец же удалялся. Таков был заведенный порядок.
Нарышкинская дача не отличалась ни объемом, ни убранством. В скромной гостиной
висела на стене большая литография с изображением императора и надписью
по-французски: «Alexandre I, Autocrate de toutes les Russies» *.
_____________
*Александр I, самодержец всероссийский» (фр.).— Ред.
361
Когда в день, о котором
я рассказываю, государь прибыл, матушка села на диванчик под портрет, государь
занял кресло подле нее, и разговор начался. Беседа продолжалась долго, и мне
стало скучно. С одной стороны, я обиделся, что на меня не обращалось никакого
внимания, с другой стороны — мне вздумалось блеснуть своею любознательностью: я
вдруг, весьма некстати, вмешался в разговор и, указав на подпись портрета,
спросил, что значит слово autocrate.
Государь, бывший несколько туг на ухо, не расслышал, но настоятельно требовал,
чтобы матушка повторила ему мои слова. Пришлось повторить. Государь улыбнулся
и промолвил:
— Видно, что он приехал
из Парижа. Там этому слову его не научили *.
В Павловске мы редко
видели императора, но в Петербурге встречали его почти каждый день. В час пополудни
он выходил из Зимнего дворца, следовал по Дворцовой набережной, у Прачешного
моста поворачивал по Фонтанке до Аничковского моста, в то время узкого, с
гранитными павильонами, как мосты Симеоновский, Чернышев и другие. Затем
государь возвращался к себе Невским проспектом. Прогулка повторялась каждый
день и называлась le tour impérial **55. Какая бы ни была погода, государь шел в одном сюртуке
с серебряными эполетами и в трехугольной шляпе с султаном, надетой набекрень.
Эти шляпы, ныне замененные киверами и фуражками, были вполне неудобны и некрасивы.
Они в холодном климате не защищали ни ушей, ни затылка, и их следовало
наклонять на левый глаз, иначе они становились безобразны. Государь был
сутуловат и близорук. Округляя плечи, он постоянно прикладывал к глазу золотой
лорнет, привешенный на правой руке.
____________
* Александр Павлович Башуцкий рассказывал о подобном случае, приключившемся с ним. По званию своему камер-пажа он в дни своей молодости часто дежурил в Зимнем дворце. Однажды он находился с товарищами в огромной Георгиевской зале. Молодежь расходилась, начала прыгать и дурачиться. Башуцкий забылся до того, что вбежал на бархатный амвон под балдахином и сел на императорский трон, на котором стал кривляться и отдавать приказания. Вдруг он почувствовал, что кто-то берет его за ухо и сводит с ступеней престола. Башуцкий обмер. Его выпроваживал сам государь, молча и грозно глядевший. Но должно быть, что обезображенное испугом лицо молодого человека его обезоружило. Когда все пришло в должный порядок, император улыбнулся и промолвил: «Поверь мне! Совсем не так весело сидеть тут, как ты думаешь».
** Царская прогулка (фр.).— Ред.
362
В глазах его светлело нечто чарующее.
Высокий, несколько обнаженный лоб сиял величием, тогда как в голубых глазах
отражалась грусть, задумчивость и покорность воле провидения. Должно быть, его
измученной душе вид детей был приятен. По крайней мере каждый раз, когда мы
гуляли с гувернером и встречались с ним, он останавливался с улыбкой и говорил
нам несколько слов. Иногда спрашивал он про здоровье матушки, иногда шутил со
мною, припоминая мой неуместный вопрос о самодержавии. Мы смотрели на него как
на полубога и чрезвычайно любили. Но тайна его печали не могла нам быть
понятна; только после многих лет я уразумел одну из затаенных скорбей.
Я был уже юношей и находился
у тетки своей Васильчиковой. В это время к ней приехал ее родственник и
соименник по мужу, Илларион Васильевич, впоследствии князь и председатель
Государственного совета. Муж чести и правды, бойкий кавалерист, гусар, витязь
битв с Наполеоном, он пользовался таким уважением, что был удостоен одним из
высших в государстве званий. Вот как он к этому отнесся.
Матушка встретила его у
М. А. . Нарышкиной и поздравила с назначением.
— Вам-то хорошо,—
отвечал он печально,— а мне-то каково. Всю ночь я не мог заснуть ни минуты.
Боже мой! до чего мы дожили, что на такую должность лучше меня никого не нашли.
Во время посещения, о
котором я упоминаю, разговор завязался о царствовании императора Александра I, и вот рассказ, мною слышанный. «Однажды,— говорил
Илларион Васильевич,— ко мне явился человек, не объявивший своего имени. Он
передал мне шепотом о существовании заговора против спокойствия государства и
жизни государя. Я не люблю анонимных доносов и принял посетителя довольно сухо,
тем не менее сообщение было необыкновенной важности, и я потребовал доказательств.
Тогда незнакомый подал мне список более или менее известным лицам. Все эти лица
должны были съехаться осенью из разных концов России в Москву для совещания по
своему преступному замыслу. День съезда был назначен 5б. Об этом
случае я государю не доложил. Но так как московский генерал-губернатор князь
Димитрий Владимирович Голицын, женатый на моей сестре, был мне и по душе
близким человеком, в котором я был вполне уверен, я препроводил к нему секрет-
363
но полученный мною список с просьбой
проверить показания незнакомца.
Через несколько времени
Димитрий Владимирович отвечал мне, что все лица, в списке поименованные,
действительно съехались в Москву к определенному дню. Таким образом, обвинение
было верно, и я поспешил довести об этом до сведения его величества, но
государь знал уже о заговоре и не желал приступать к мерам строгости. Когда
гвардия была направлена в литовские губернии, я командовал оставшимися в
Петербурге войсками и имел счастье постоянно видеть государя. Однажды он ко
мне заехал и посадил в свои сани. Случай был удобный. Я осмелился выразить,
что зло надо пресечь в основании, чтоб не дать ему развиться и довести до
важных и прискорбных последствий. Государь выслушал молча и потом промолвил:
— Если бы я был
Васильчиков, я бы говорил точно так же, но, по совести, я должен сказать, что
если все эти мысли так распространились, то я первый тому причиной» 57.
Будущий биограф,
призванный, по завещанию графа Аракчеева, к жизнеописанию великого монарха58,
вряд ли уловит все оттенки его душевных страданий. И он, как простой смертный,
стремился к пользе общественной, к самоотвержению, к подвигам
благотворительности. Но, желая добра, но, делая добро, он создавал для себя
разочарования, для других — неблагодарность. Оттого и черты лица его светились
отблеском смиренного мученичества. Самое его воцарение, потом его союз и борьба
с Наполеоном были для него тяжелыми испытаниями.
Он хотел благоденствия
Польши59, но слабость русской администрации и запальчивость
польской мечтательности изменили его ожиданиям. Так и для блага собственной
родины всякие стремления смешивались с вынужденными колебаниями. Недоставало
почвы и орудий для лучших предначертаний. Проект уничтожения крепостного права
был разработан и, по неисполнимости, отложен60. Влияние
энциклопедистов на двор Екатерины II
миновалось, уступив место разного рода попыткам. Жизнь общерусская не имела
ничего общего с жизнью светскою, петербургскою, где редко кто бывал сыном
своего номинального отца, а некоторые дамы даже не говорили вовсе по-русски. Я
многих таких видел. Они
чрезвычайно жеманились и
подпрыгивали на
364
стульях, шевеля перед лицом указательным
пальцем. Такова была мода, вместе с ношением коротких талий и огромных
тюрбанов. Но в то же время возникли идеологи, мыслители, искатели социальной
правды и даже философского камня, что, впрочем, одно и то же.
С трудом верится, чтобы
целое поколение умов отборных могло углубляться не только в изучение халдейской
премудрости и формул умозрительной символистики, но еще серьезно занималось
алхимическими препаратами, основанными на меркурии и могущими создать золото.
После тестя моего, графа
Михаила Юрьевича Виельгорского, о котором мне придется говорить еще немало,
осталось несколько тысяч книг герметического содержания61. Большая
часть этой драгоценной библиотеки поступила в Императорскую публичную библиотеку,
где, рассыпавшись по отделениям, утратила свою ценность. Некоторую часть я имел
случай отыскать в амбаре курского имения вместе с разными кабалистическими
латинскими рукописями и частными письмами масонского содержания. Это собрание,
по возможности приведенное в порядок, пополняется сочинениями теологическими и
указывает на переход герметизма к иллюминизму62 , к мистицизму, к
пиетизму63 , а впоследствии довели к скептицизму, к либерализму, к
гегелизму, к коммунизму и к нигилизму, уже мечтающему о терроризме.
Любопытно было бы
проследить, как каждый новый ток мышления возбуждал восторг и казался последним
словом отвлеченной мудрости. Нельзя тоже не заметить, что все эти теории
относились только до умственных деяний некоторых партий, или каст, но никогда
не касались общей народной жизни, свято дорожащей обычно своими преданиями и
совершенно равнодушной к очередным модным толкам. Нельзя не обратить тоже
внимания на тот факт, что либеральные мероприятия, имевшиеся в виду русской
верховной властию, часто тормозились от запальчивости самих либералов, забывавших,
что просвещение воспитывается, а не импровизируется. Так, например, заговор,
отравивший последние годы царствования царя благословенного, отбросил на
несколько десятков лет великий исторический подвиг освобождения крестьян.
Император Александр I покровительствовал сперва
католическим священникам как хорошим
педагогам и масонским
обществам, распрост-
365
ранившим
начала нравственности, а
между тем был вынужден изгнать
иезуитов 64 и закрыть
все русские масонские ложи65.
Влияние Аракчеева
заменило надежды на общее благоденствие, на дары Священного союза66
. Двор был суров. Главную роль играл при дворе князь Александр Николаевич
Голицын, министр просвещения, председатель императорского тюремного общества и
главно-начальствующий над почтовым департаментом. Он был человеком набожным и
мистиком и ловко подлаживался под общее придворное уныние. Но подле него
звенела нота безумно веселая в его родном брате от другого отца, Димитрии
Михайловиче Кологривове67. Кологривов, хотя дослужился до звания
обер-церемониймейстера, дурачился, как школьник. Едут оба брата в карете.
Голицын возводит очи горе и вдохновенно поет кантату: «О творец! о творец!»
Кологривов слушает и вдруг затягивает плясовую, припевая: «А мы едем во дворец,
во дворец».
Однажды Татьяне
Борисовне Потемкиной, столь известной своею богомольностью и
благотворительностью, доложили, что к ней пришли две монахини просить подаяния
на монастырь. Монахини были немедленно впущены. Войдя в приемную, они кинулись
на пол, стали творить земные поклоны и вопить, умоляя о подаянии. Растроганная
Татьяна Борисовна пошла в спальню за деньгами, но, вернувшись, остолбенела от
ужаса. Монашенки неистово плясали вприсядку. То были Кологривов и другой
проказник.
Я слышал еще рассказ о
том, что однажды государь готовился осматривать кавалерийский полк на гатчинской
эспланаде. Вдруг перед развернутым фронтом пронеслась марш-маршем неожиданная
кавалькада. Впереди скакала во весь опор необыкновенно толстая дама в зеленой
амазонке и шляпе с перьями. Рядом с ней на рысях рассыпался в любезностях
отчаянный щеголь. За ними еще следовала небольшая свита. Неуместный маскарад
был тотчас же остановлен. Дамою нарядился тучный князь Федор Сергеевич Голицын 68.
Любезным кавалером оказался Кологривов. Об остальных не припомню. Шалунам был
объявлен выговор, но карьера их не пострадала. Страсть Кологривова к уличным
маскарадам дошла до того, что, несмотря на свое звание, он иногда наряжался
старою нищею чухонкою и мел тротуары. Завидев знакомого, он тотчас кидался к
нему, требовал
366
милостыни и, в случае отказа, бранился
по-чухонски и даже грозил метлою. Тогда только его узнавали и начинался хохот.
Он дошел до того, что становился в Казанском соборе среди нищих и заводил с
ними ссоры. Сварливую чухонку отвели даже раз на съезжую 69, где она
сбросила свой наряд, и перед ней же извинились. Он был очень дружен с моим
отцом, который тешился его шалостями и сделался однажды его жертвою. Отец,
первый столичный щеголь своего времени, выдумывал разные костюмы. Между прочим
он изобрел необыкновенный в то время синий плащ с длинными широкими рукавами.
И плащ, и рукава были подбиты малиновым бархатом. В таком плаще приехал он во
французский театр и сел в первом ряду кресел. Кологривов сел с ним рядом и,
восхищаясь плащом, стал незаметно всовывать в широкие рукава заготовленные медные
пятаки. Когда отец поднялся в антракте с кресел, пятаки покатились во все
стороны, а Кологривов начал их подбирать и подавать с такими ужимками и
прибаутками, что отец первый расхохотался. Но не все проходило даром. В другой
раз, в этом же французском театре, Кологривов заметил из ложи какого-то
зрителя, который, как ему показалось, ничего в представлении не понимал. Жертва
была найдена. Кологривов спустился в партер и начал с ней разговор.
— Вы понимаете по-французски?
Незнакомец взглянул на
него и отвечал отрывисто:
— Нет.
— Так не угодно ли, чтоб я объяснял вам, что
происходит на сцене?
— Сделайте одолжение.
Кологривов начал
объяснять и понес галиматью страшную. Соседи прислушивались и фыркали. В ложах
смеялись. Вдруг не знающий французского языка спросил по-французски:
— А теперь объясните мне, зачем вы говорите
такой вздор?
Кологривов сконфузился.
— Я не думал, я не знал!
— Вы не знали, что я одной рукой могу вас
поднять за шиворот и бросить в ложу к этим дамам, с которыми вы перемигивались?
— Извините!
— Знаете вы, кто я?
— Нет, не знаю!
367
— Я — Лукин.
Кологривов обмер.
Лукин был силач
легендарный. Подвиги его богатырства невероятны, и до сего времени идут о нем
рассказы в морском ведомстве, к
которому он принадлежал70. Вот на кого
наткнулся Кологривов.
Лукин встал.
— Встаньте,— сказал он.
Кологривов встал.
— Идите за мной!
Кологривов пошел.
Они отправились к
буфету, Лукин заказал два стакана пунша. Пунш подали. Лукин подал стакан
Кологривову:
— Пейте!
— Не могу, не пью.
— Это не мое дело. Пейте!
Кологривов,
захлебываясь, опорожнил свой стакан. Лукин залпом опорожнил свой и снова
скомандовал два стакана пунша. Напрасно Кологривов отнекивался и просил пощады
— оба стакана были выпиты, а потом еще и еще. На каждого пришлось по восьми
стаканов. Только Лукин, как ни в чем не бывало, возвратился на свое кресло, а
Кологривова мертво пьяного отвезли домой.
Наконец, случай, о
котором я тоже слышал в детстве, положил, как кажется, конец мистификациям.
Кологривов был приглашен на большой обед. В то время как садились за стол,
из-под одного дипломата выдернули стул. Дипломат растянулся, но тотчас вскочил
на ноги и громко провозгласил:
— Я надеюсь, что негодяй, позволивший со мною
дерзость, объявит свое имя.
На эти слова ответа не
воспоследовало. Впрочем, ответ был немыслим и по званию обиженного, и по
непростительному свойству поступка.
Кологривов был так же
мал ростом, как и брат его, но другого типа — черноглазый, черноволосый. Его любили
не только как забавника, но и как человека. Ума он был блестящего, и, если бы
не страсть к шутовству, он мог бы сделать завидную карьеру. Впрочем, не
следует думать, чтоб между ним и его братом не было сходства по юмору и
веселости. Будучи еще камер-пажом, Голицын держал дерзновенное пари, что
тронет императора Павла I за волосы.
Пари он выиграл, и вот
каким образом. Подавая
императору
368
тарелки за обедом, он слегка дернул
напудренную косу его величества. Товарищи Голицына обомлели.
— Что это? — спросил государь.
— Ваше величество,— ответил камер-паж,— коса
ваша покривилась, я ее поправил.
— Спасибо! — промолвил император.
Этот рассказ я слышал от
самого князя 71. Несмотря на то, что он славился своею суровою,
почти монашескою жизнью, он любил ездить к дамам с визитами. Он приезжал в
сером фраке с орденами и в гусарских сапожках * и охотно рассказывал о старом
времени, особенно о дворе Екатерины II. Я
часто его слушал и заметил, что, когда он находился в присутствии хозяек,
крайне строгих относительно приличия, серые его глаза искрились шаловливостью и
он припоминал анекдоты до того скоромные, что слушательницы уже не знали,
сердиться ли им или смеяться.
Кологривов скончался в
Петербурге после долгого пребывания в Париже. Он умер от тяжкой болезни. Я
навещал его и по его желанию читал ему не знаю что — кажется, мои произведения,
бывшие тогда в моде. О прежних шутках и помина уже не было. Он сидел бледный,
едва дышащий, окутанный в шелковый балахончик, что французы называют une douillette
**. Однажды я пришел к нему. Он лежал уже на столе.
Князь Голицын дожил до
глубокой старости и скончался в своем имении, на крымском берегу. Прах его
покоится в Георгиевском монастыре. У них была сестра Елисавета Михайловна,
немногим известная. Ростом она была крошечная от двух горбов, но чрезвычайно
живая и веселая, всегда звонко смеявшаяся и как-то подпрыгивающая. Она не
скорбела ни о своем телосложении, ни о своем безбрачии. Жила она долго при
монастырях, в Киеве, где мы ее с матушкой посетили. Но когда и по какому
случаю, я никак не могу сообразить в своих воспоминаниях. Помню только ее
резкий, детский смех, помню какую-то большую площадь с низкими домишками,
помню открытые гробницы угодников в темных проходах подземелья. Как мы туда
попали — не знаю. В памяти иногда встречаются бессвязные, самостоятельные
точки.
____________
* Портрет его, написанный К. П. Брюлловым, поразителен по сходству и мастерству кисти.
** Шлафрок (фр.).-Ред.
369
Отец мой был
церемониймейстер и приводился двоюродным братом обер-гофмаршалу Кириллу
Александровичу Нарышкину, вельможе большой руки, наружности барской, по уму и
остроумию замечательному, но вспыльчивому до крайности. Жена его Марья Яковлевна,
рожденная княжна Лобанова-Ростовская, была женщина болезненная, но весьма
симпатичная и всеми уважаемая. Они жили в Зимнем дворце на существующей поныне
обер-гофмаршальской квартире. Так как в это время родственные связи были
связями, нас возили часто к Нарышкиным, и тут я имел случай видеть и слушать
всех влиятельных людей той эпохи. Летом Кирилл Александрович жил за
Ораниенбаумом на своей даче в Сергиевском, впоследствии загородном пребывании
великой княгини Марии Николаевны. Тут стоял помещичий дом среди разных
деревянных павильончиков, где проживали летние гости. О придворной жизни не
было речи. В Сергиевском Нарышкин был сам большой, имел свой собственный
дворик. Жили у него постоянно пиита Ераков 72, писатель поэм во
вкусе Тредьяковского, последний остаток исчезавшей литературы; толстый и лысый
драматический писатель князь Шаховской, творец целого репертуара, ныне
забытого; армянин Мансуредзи и разные другие нахлебники. В Сергиевске доживали
остатки барства. Ими Нарышкин тешился. У себя был гостеприимен и весел,
впрочем, жил не роскошно, но в свое удовольствие и любил рассказывать анекдоты
о старине. Не так жил его дед*, Дмитрий Львович, обер-егермейстер, андреевский
кавалер и муж знаменитой красавицы Марьи Антоновны. Дмитрий Львович был уже
старик, но наружности величавой, хотя лицо его поминутно дергалось нервными судорогами.
До глубокой старости он оставался поклонником прекрасного пола, что чуть ли не
относилось к обязательствам аристократизма... Я слышал, что, когда князь
Куракин собирался в Париж послом, для него были приготовлены богатые покои,
роскошные экипажи и метресса 73, которую он, кажется, никогда не
видал, хотя карета посла обязывалась стоять у ее крыльца по два часа в день.
Дмитрий Львович казался герцогом века Людовика XV. Напудренный, высоко державший голову, как бы ни
подпрыгивали черты его лица, сановито-привет-
_____________
* Дядя.— Сост.
370
ливый, он был один из последних типов
исчезавшего барства.
Летом он жил на
Крестовском острове, и нас иногда возили к нему как к дедушке и моему крестному
отцу. За столом служили целые толпы раззолоченных арапов, блестящих егерей и
разных официантов. В саду играла знаменитая роговая музыка, оркестр звучности
очаровательной, но мыслимый только при крепостном праве. Он состоял из сорока
медных инструментов разных объемов. Каждый инструмент издавал только один звук.
Сорок звуков разнородных по трехоктавной лестнице с полутонами, как
фортепианные клавиши, допускали модуляции во всех тонах и духовые, как бы
воздушные гармонии. Такая живая шарманка с ее эоловыми дуновениями внушала
восторг. Но какова же была участь музыканта, имевшего по расчету свистеть в неизменную
дырку неизменную нотку. Рассказывают, что два члена этого диковинного оркестра
попались в полицию. На вопрос, кто они такие, один отвечал: «Я нарышкинский
Ц»; другой отвечал: «Я нарышкинский Фис» 74.
Зимой Дмитрий Львович
жил в Петербурге, где выстроил на Фонтанке дом, или, правильнее, дворец,
принадлежащий ныне графине Шуваловой. Тут я видел еще сверкавшую красотою Марью
Антоновну и ее миловидную дочь, семнадцатилетнюю Софью. Ее детское, как бы прозрачное
личико, большие голубые детские глаза, светло-белокурые вьющиеся кудри
придавали ей отблеск неземной. Она была помолвлена за графа А. П. Шувалова,
только что приехавшего тогда из Парижа вместе с своим братом Григорием. Но
свадьба не состоялась. Невеста была не от мира сего. Она скончалась тихо и
неожиданно, и смерть ее отозвалась новым унынием в столичной жизни *. Ни
император, ни императрица не любили шумных удовольствий. От этого времени я
припоминаю только заурядные публичные маскарады в Зимнем дворце.
Народный маскарад в
царских чертогах повторялся, согласно преданию, каждое 1 января. К
определенному часу весь дворец освещался, все двери отпирались. Милости просим,
кому угодно! Первого вошедшего гостя и последнего вышедшего записывали на
память. Другого
_____________
* Граф А. П. Шувалов женился на вдове фельдмаршала князя Зубова и долгое время был обер-гофмаршалом высочайшего двора. Брат его женился на княжне Салтыковой. Овдовев, он перешел в католическую веру и скончался католическим монахом.
371
церемониала не было. Посетителей всех
видов и сословий собиралось более 30 000. О полиции и помина не было. Народные
массы волновались по сверкавшим покоям чинно, скромно, благоговейно, без
толкотни и давки. К буфетам редко кто подходил. Праздник был вообще
трогательный, торжественный, семейный, полный глубокого смысла. Царь и народ
сходились в общем ликовании. Когда залы переполнялись, раздавалось громовое
польское и государь с двором выступал из внутренних покоев. На мужчинах были
накинуты сверх мундиров легкие венецианские эпанчи. Дамы были в кокошниках и
русских платьях. Общее впечатление было великолепное, а вид придворного ужина
был даже волшебен. Польский шествовал сперва по освещенным картинным галереям и
доходил до замыкающего Эрмитаж театра. Театр был превращен в сверкавший
бриллиантовый шатер из граненых стеклышек, между собою плотно связанных и освещенных
сзади. Магический свет разливался по амфитеатру. Если я не ошибаюсь, эта
декорация была придумана при императрице Екатерине II. Во время ужина играла музыка. Нас водили внутренними
лестницами из половины обер-гофмаршала в зимний сад Эрмитажа, откуда уже было
удобно ходить любоваться красивейшими моментами вечера. Вообще, придворные
праздники того времени повторялись редко, но отличались художественностью.
Праздник, устроенный в честь приезда великой княгини Марии Павловны, герцогини
Саксен-Веймарской, ознаменовался даже изяществом невиданным75.
Некоторые залы Зимнего дворца обратились в галереи живых картин. В Белой зале
(ныне Золотой), между колоннами, поставлены были золотые рамы, в которых
первые великосветские красавицы изображали произведения великих живописцев. В
другой зале сверкала во всю стену «Семья Дария» Лебрена, в третьей очаровывала
прелестная картина Греза «Швеи» 76. Все это заимствовано из
сокровищ Эрмитажа, так что живые копии могли соперничать с бессмертными
оригиналами. Мысль действительно глубоко художественная. Наконец, в одной зале
был поставлен театр, на котором исполнялись музыкальные сцены, романсы в лицах
и большая шарада. Мы присутствовали на большой репетиции — живо ее помню. Но
еще живее помню, что в этот вечер я испытал первый удар моему самолюбию, первое
мое разочарование, первое внушение, что в жизни надо смиряться. Я
должен был исполнить
на сцене роль
372
амура, и эту роль у меня отняли.
Декорация представляла опочивальню Анакреона. Анакреон спал. Сбока стоял
трубадур и стихами, сочиненными Жуковским 77, объяснял публике:
Ночною темнотою
Покрылись небеса,
Анакреон к покою
Сомкнул уже глаза.
Тогда входил купидон, и
начиналась сцена. Роль Анакреона исполнял князь Федор Сергеевич Голицын, а
купидон был, увы! не я, как мне было объявлено, а его сын Саша, ныне все еще
красивый, но уже маститый старец, отставной генерал-лейтенант Александр Федорович
Голицын-Прозоровский 78. Я смутно понял, что я сделался жертвою
деспотизма и придворных интриг, хотя таких мудреных слов я еще и не знал. В
особенности меня оскорбляла несправедливость: я обладал и голосом, и слухом, и
драматическою сметливостью, а Голицын и до сего времени не в состоянии спеть
простого романса. Впрочем, я скоро успокоился. Голицын был замечательно красив
и ловок, что для купидона — условие первой важности. Я же по своей нервности
мог оробеть, сконфузиться и сделать какую-нибудь глупость. Следовательно, все
было к лучшему. Приязнь моя с Голицыным не нарушилась и, благодаря бога,
продолжается уже около шестидесяти лет. От праздника осталось печатное
описание с литографиями 79 .
Императрица Елисавета
Алексеевна вела жизнь уединенную по нездоровью. Об ней почти не было слышно.
Придворное оживление проявлялось только в Павловске, летнем местопребывании
вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Государь был задумчив и мрачен. Ему
суждено было испытать вскоре еще новую скорбь от тяжкого бедствия, постигшего
его северную столицу. Я уже сказал, что мы жили на углу Дворцовой набережной и
Мошкова переулка. В нашей жизни Нева играла, следовательно, большую роль, и
день наш располагался по ее норову. То развернется она белою сахарною степью, и
по ней играют лучи зимнего солнца. Это обозначало: дети, идите гулять. То вдруг
прозрачная лазурная высь начинает туманиться быстро бегающими сизыми валунами,
разрывающимися в лохмотья. Ветер стучится в окна и воет в печные трубы. Белыми
бархатными пауками спускается на белую равнину густая рассыпчатая занавесь.
Вдруг все завертелось, закру-
373
жилось сверху вниз, снизу вверх. На Неве
разыгралась метель. Дети, сидите дома! Зато в светлые, как день, весенние ночи
каким очарованием дышала Нева! Влажное и неподвижное ее зеркало, широко
обрамленное дремлющими и в воде отражающимися зданиями, далеко и спокойно
тянулось к заливу, сливаясь с сонно-безмолвным и гладко-ровным небосклоном.
Много видал я впоследствии и рек, и морей, и гор беловершинных, и степей
беспредельных. Ничто никогда не внушало мне такого привольного чувства, как
затишье Невы в весеннюю ночь. И теперь не могу глядеть на него без задумчивого
наслаждения.
Недаром русский человек
называет реку, к которой он приселен, и матушкой, и кормилицей. Он ее любит,
как любит свое поле, свой скот, свое семейство. Часто приходит мне на ум Нева,
дремлющая в огненных отливах солнечного заката. Еще чаще вижу я ее сизо-серую,
как сталь, подернутую зыбью под серыми тучами, между гранитом набережных и
суровых стен Петропавловской крепости. И с ужасом припоминаю я, как однажды
река перестала быть рекою и обратилась в море бешеное, разъяренное, смывающее
Петербург с лица земли.
Это было 7 ноября 1824
года.
Не раз случалось нам
просыпаться ночью от пушечных выстрелов. Нам объясняли, что, когда вода подымается,
с крепости даются сигналы для предостережения жителей. Чем чаще повторяются
выстрелы, тем более и более усиливается опасность. В ночь с 6 на 7 ноября
канонада почти не умолкала. К утру в доме началась беготня. Все подвалы были
уже залиты. На дворе выступала вода. Мы наскоро оделись и побежали в приемные,
выходившие окнами на набережную. Ничего страшнее я никогда не видывал. Это был
какой-то серый хаос, за которым туманно очерчивалась крепость. Дождь косо
разносился порывами бешено завывающего ветра. В гранитную набережную били
черные валы с брызгами белой пены — и все били сильней и сильней, и все
вздымались выше и выше. Нельзя было различить, где была река, где было небо...
И вдруг в глазах наших набережная исчезла. От крепости до нашего дома
забурлило, заклокотало одно сплошное судорожное море и хлынуло потоком в
переулок. Положение наше становилось опасным. Спереди залив кидался на нас
приступом. Сзади спасение тоже не предвиделось.
Испуганные слуги прибежали с
374
вестью, что Мойка выступила из берегов и
что Конюшенный мост, тогда деревянный, уже изломан. К счастью, наши родители
не смутились духом, и мы слушали их рассуждения. Вопрос заключался в том: будет
ли продолжаться морской ветер с настоящей его силой более 24 часов? Случай был
возможный, хотя невероятный. После суток буря обыкновенно прекращается, и ветер
меняет направление. Надо было ожидать изменения погоды; но если погода и не
изменится, то наводнение, все более и более распространяемое на окрестности,
будет разливаться медленно и неглубоко, так что меры спасения будут придуманы,
и подплывающие суда станут подбирать утопающих, перебравшихся на чердаки и
крыши. Таким образом, панического страха в доме у нас не было, и мы глядели с
тревожным любопытством на все происходившее. Особенно занимало нас течение воды
по Мошкову переулку. Оно неслось стремительно, волнообразно, мутно, и по нем
плыли самые разнообразные предметы, возбуждавшие наше детское внимание. Дети во
всем найдут себе игрушку. Плыли ведра, ушаты, бочки, мебель, гробы и простые
надгробные кресты, смытые со Смоленского кладбища. На другой день рассказывали,
что перед Зимним дворцом плыла будка и что в будке находился часовой. Увидав
стоявшего у окна государя, часовой сделал будто бы на караул и был спасен.
Насколько такой рассказ справедлив, не знаю, но что государь лично заботился о
погибавших, в том нет сомнения, и я был тому свидетелем. Кто-то из слуг наших
крикнул, что на Неве тонут суда. Мы бросились к окнам на Неву и увидали
страшное зрелище. Перед ожесточенным натиском бури неслись в туманном
коловороте разваливавшиеся барки с сеном. Ветер разметывал сено во все стороны
целыми глыбами, барки разламывались в куски, и мы ясно видели, как посреди
крушения какие-то тени стояли на коленях и подымали руки к небу. И видя это, мы
тоже почувствовали ужас, и тоже стали на колена, и тоже начали молиться.
Спасение казалось невозможным. Вдруг слева, по направлению от дворца к
погибавшим, показались два рассекавшие воды казенные катера. У кормы первого
сидел окутанный в серую шинель генерал *. Спасение посылал государь. С другой
стороны подоспевала порожняя барка, на которую царский
гонец пересаживал ожидавших
смерти
______________
*Генерал-адъютант граф А. X. Бенкендорф.
375
в то время, когда их исковерканные суда
распадались на части.
Между тем непогода не
утихала. Наводнение подымалось хотя медленно, но все выше и выше. Вода
брызгала уже в уровень нижнего этажа, где, на отцовской половине, находилось
много драгоценностей, особенно картин. Кое-какие вещи начали перетаскивать
наверх, но без суеты и торопливости. Отец, уже потерявший хладнокровно дом на
московском пожаре, и тут равнодушно смотрел на материальный ущерб. Предположение
его, впрочем, оправдалось. Буря началась накануне в четыре часа пополудни.
Следовало ожидать, чтоб прошли сутки. Смерклось. Вскоре, так как все фонари
были перебиты, наступила кругом темнота гробовая. Но четыре часа пробило. Сутки
прошли. Вода стала медленно убывать. Ветер изменился. Петербург был спасен.
Существует предсказание, что он когда-нибудь погибнет от воды и что море его
зальет. Лермонтов, одаренный большими самородными способностями к живописи, как
и к поэзии, любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за
которого подымалась оконечность Александровской колонны с венчающим ее
ангелом. В таком изображении отзывалась его безотрадная, жаждавшая горя
фантазия.
После наводнения 7
ноября на Петербург легло томящее, свинцовое, все поглощающее уныние. Других
речей, других забот не было, как о кварталах приморских, наиболее
пострадавших. Целые улицы представляли груды развалин и трупов, над которыми
раздавались вопли оставшихся без пищи и без пристанища. Широкая русская
благотворительность нашла себе занятие. Частные подаяния, филантропические
комитеты, официальные мероприятия усердствовали неусыпно. Инженеры чертили
проекты огромных обводных каналов и стоков для преграды новым бедствиям. Над
этим общим порывом господствовало верховное сердоболие все более и более
опечаленного монарха. Двор и столица скорбели. Петербург был мрачен. Здоровье
государя внушало опасение. Летом он выехал на юг.
Живо помню, как однажды,
когда мы пошли утром здороваться с родителями, мы были свидетелями трогательной
сцены. Отец громко рыдал. Мать занемогла и лежала в постели, заливаясь слезами.
Получено было известие, что государь скончался 80. Мы тоже начали
плакать, не веря, чтоб такой светлый
ласковый взгляд
376
мог навеки померкнуть, такая приветливая
улыбка помертветь. В годы детства смерть кажется и несправедливостью, и
невозможностью, да и после детства много нужно передумать над ежечасно
отверзающимися могилами, чтоб убедиться в неминуемости исчезновения жизни.
Роковое письмо, полученное императрицею Елисаветой Алексеевной от императрицы
Марии Федоровны, начиналось словами: «Notre ange est au ciel». (Наш ангел на небесах.)
81 Эти слова облетели мгновенно
всю Россию. Они печатались в некрологах и вырезывались на траурных кольцах и
медальонах с изображениями опочившего. Прах императора следовал из Таганрога в
Москву, где оставался несколько дней, и прибыл в Чесму, откуда двинулся уже
торжественным погребальным шествием в Петропавловскую крепость82.
Отец мой участвовал в распоряжениях погребения, совершавшегося в холодный
снежный день. За ним последовало вскоре другое погребение. Кроткая, почти в
уединении жившая императрица Елисавета Алексеевна, сраженная горем, тихо отошла
в вечность за своим супругом.
Недолго пережила их и
вдовствовавшая императрица Мария Федоровна.
II
Павловск.— Императрица Мария Федоровна.— Бабушка Архарова, ее образ жизни и выезд ко двору и в гости.— Проспер Соллогуб.— Семейство Голицыных.— Семейство Шаррьер.— Евгений Штерич.— Первое знакомство с М. И. Глинкой.— Иван Петрович Архаров.— Николай Петрович Архаров.— Архаровский полк.— Празднование именин бабушки.— Посещение императрицы.— Великий князь Александр Николаевич.— Поездка в симбирское имение.— Наше дорожное общество.— Н. А. Щепотьев.— Переправа через Волгу.— Новые ощущения.— Приезд в Никольское.— Встреча.
В последовательности
моих рассказов я несколько увлекся вперед по хронологии событий. Возвращаюсь к
впечатлениям прежнего времени и останавливаюсь снова на местности, игравшей
важную роль в моем детстве, а именно на Павловске. Павловск, привлекающий и
ныне публику вокзалом, оркестром, дачами и прелестным парком, был во время оно
собственностью и летним местопребыванием императрицы Марии Федоровны. Он имел
вид роскошного и цветистого оазиса, где со всех сторон чувствовалось присутствие
царственной владетельницы, бывшей
у себя и
заботливою
377
помещицею, и гостеприимною хозяйкою, не
уклоняясь, впрочем, от величия сана. При ее дворе соблюдались в одно время и
строгий этикет, и сердечное радушие, так что в Павловске было и легко, и
привольно. Собственно для себя императрица отделила только небольшой цветник,
примыкавший к дворцу, а затем все сады, все парки, все павильоны, все гуляния,
все беседки и шакаты1 были открыты для посетителей. На ферме и в
других сельских зданиях стояли накрытые столы со многими яствами и черным
хлебом на случай, если гости проголодаются. Тут мы, дети, частенько лакомились.
У Розового павильона2, густо обсаженного розами, стояли деревянные
горы для катанья, качели, гимнастические аппараты. И этим мы пользовались.
Однажды я даже вздумал сбежать с деревянной горы, и в то время как бежал, на
меня налетел молодой князь Василий Репнин в колясочке. Но я всегда умел не
терять присутствия духа в минуту опасности. На всем бегу я угораздился прыгнуть
и, вместо того чтоб переломить себе ноги, отделался ушибом в пятку. В самом
павильоне раздавались звуки эоловой арфы, поставлено было фортепиано для
любителей музыки, находились разные книги и даже открытый альбом, где каждому
посетителю дозволялось записывать свои мысли. В нем и была записана прекрасная
басня «Василек» И. А. Крылова, им написанная в то время, когда он гостил в Павловске3.
Императрица Мария Федоровна любила, чтоб у нее гостили. Нас водили к
проживавшим у нее летом двум старушкам, из коих одна, престарелая и худая,
была Перекусихина 4, некогда любимица и наперсница великой
Екатерины, другая — дородная и величавая баронесса, впоследствии графиня и
княгиня Ливен, воспитательница великих княжен. Другие две старушки,
находившиеся постоянно при императрице,— статс-дама Наталья Федотовна Плещеева
и камер-фрейлина Катерина Ивановна Нелидова, некогда оклеветанная и остававшаяся
верным другом императрицы 5,— жили на своих дачах. Наконец, пятая
старушка оставалась несколько поодаль, но тем не менее пользовалась постоянно
милостью ее величества. Несколько раз в течение лета она приглашалась к
высочайшему столу, что всегда составляло чрезвычайное происшествие. Я говорю
про свою бабушку Архарову. Заблаговременно она в эти дни наряжалась. Зеленый
зонтик снимался с ее глаз и заменялся паричком с седыми буклями под кружевным
чепцом с
378
бантиками. Старушка, греха таить нечего,
немного подрумянивалась, особенно под глазами, голубыми и весьма приятными.
Нос ее был прямой и совершенно правильный. Лицо ее не перекрещивалось, не
бороздилось морщинами, как зауряд бывает у людей лет преклонных. Оно было
гладкое и свежее. В нем выражалось спокойствие, непоколебимость воли, совести,
ничем не возмущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От нее так сказать,
сияло приветливостью и добросердечием, и лишь изредка промелькивали по ее
ласковым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовавшие, что кровь в ней еще
далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около
нее творилось. Изукрасив свой головной убор, она облекалась в шелковый, особой
доброты халат или капот, к которому на левом плече пришпиливалась кокарда
Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая
турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку,
в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому
коридору к карете. Провожали ее, ею любуясь, жившие у нее старая полковница
Александра Николаевна 6, сироты-дворянки Анна Николаевна и Анна
Антоновна, старшая горничная Степанида, две младшие горничные — Аннушка кривая
и Марфуша рябая. Вечно мрачный калмык Тулем и крошечный карапузик, морщинистый
карлик Василий Тимофеич, всегда вязавший чулок и, насупившись, ворчавший на
нас, как бульдог, за наши придирки, глядели на шествие несколько самодовольно,
как будто и на их долю приходилось несколько почета. Впереди суетился курносый
дворецкий, Дмитрий Степанович, с взъерошенным хохлом, в белом жабо,
округленном веером под белым галстухом. У кареты дожидались, в трехугольных
уродливых шляпах, два ливрейные рослые лакея: белый, как лунь, Ананий, годами
старше бабушки и с детства при ней пребывавший, и молодой парень Петр, недавно
привезенный из деревни. Бабушка садилась в карету. Но, боже мой, что за карета!
Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара.
Четыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором
сидел Федотка... Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он
обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем
осталась навсегда, так как
379
старые люди вообще перемен не любят.
Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армяки были сшиты
наудачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван,
прохожие останавливались с удивлением, или весело улыбались, или снимали
шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции
архиерей. Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали,
она не соглашалась увеличить ничтожного оброка, получаемого ею с крестьян.
«Оброк назначен,— отговаривалась она,— по воле покойного Ивана Петровича. Я
его не изменю. После меня делайте, как знаете. С меня довольно! А пустых затей
я заводить не намерена».
Вся жизнь незабвенной
старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природною щедростью.
Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги.
Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких
прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела.
Порядок в доме был изумительный благодаря уму, твердости и расчетливости
хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал
престарелый о(тец) Григорий, священник домовой церкви князя Александра
Николаевича Голицына. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней
комнаты все было слышно.
— Грешна я, батюшка,— каялась бабушка,— в том,
что я покушать люблю...
— И, матушка, ваше высокопревосходительство,—
возражал духовник,— в наши-то годы оно и извинительно.
— Еще каюсь, батюшка,— продолжала грешница,—
что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.
— Да как же и не бранить-то их,— извинял снова
отец Григорий,— они ведь неряхи, пьяницы, негодяи... Нельзя же потакать им, в
самом деле.
— В картишки люблю поиграть, батюшка.
— Лучше, чем злословить,— довершал отец Григорий.
Этим исповедь и
кончалась. Других грехов у бабушки не было. Но великая ее добродетель была в
ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить. Когда, как я
рассказывал выше, она ездила в Павловск на
380
придворный обед, весь дом ожидал
нетерпеливо ее возвращения. Наконец грузный рыдван вкатывался на двор.
Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, упираясь на костыль. Впереди
выступал Дмитрий Степанович, но уже не суетливо, а важно и благоговейно. В
каждой руке держал он тарелку, наложенную фруктами, конфектами, пирожками —
все с царского стола. Когда во время обеда обносился десерт, старушка не церемонилась
и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоффурьер знал,
для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыдван.
Возвратившись домой, бабушка разоблачалась, надевала на глаза свой привычный
зонтик, нарядный капот заменялся другим, более поношенным, но всегда шелковым,
и садилась в свое широкое кресло, перед которым ставился стол с бронзовым
колокольчиком. На этот раз к колокольчику приставлялись и привезенные тарелки.
Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом. Мы получали плоды
отборные, персики, абрикосы и фиги, и ели почтительно и жадно. И никто в доме
не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфекту, и Тулем удостоивался
кисточкою винограда, и даже карлик Василий Тимофеич откладывал чулок и
взыскивался сахарным сухариком. Когда я об этом припоминаю, меня разбирает
смех, и в то же время на глаза навертываются слезы. Сколько наивного
добродушия, сколько трогательной сердечности прошедшего быта погибло теперь
навсегда. Отличительною чертою бабушки была неизменность в убеждениях и
привычках. Никаких колебаний она не допускала и при всей своей гуманности
относилась строго к людям предосудительного поведения. Когда речь касалась
человека безнравственного, она принимала строгий вид и объявляла резкий
приговор. «Негодяй,— говорила она,— развратник»... а потом, наклонившись к
уху собеседника или собеседницы, присовокупляла шепотом «Galant!..» * Это было последнее слово порицания. Сама она
была, так сказать, ковчегом патриархальности и в доме не допускала никакого
отступления от заведенного порядка. Само собою разумеется, что она соблюдала
церковные правила, постилась по уставу, молилась в урочное время, ездила в
приходскую церковь, пока хватило сил. Вечерние службы совершались
у нее на
дому. Даже заутреня
перед
___________
* Волокита (фр.).— Ред.
381
светлым праздником заблаговременно
торжествовалась в ее гостиной. Являлся престарелый отец Григорий с дьячком.
Мы подходили к его благословению и спрашивали из шалости:
— Неужели Христос воскрес так рано?
— Воскрес, дети,— говорил старец, улыбаясь,—
воскрес, во всякое время воскрес.— Затем он облачался и обходил все комнаты с
крестом. Во время службы не только все члены семейства, но и настоящие, и мнимые
родственники, и все слуги обязывались находиться налицо. Подле бабушки
становился Дмитрий Степанович, держа в руках блюдо с нагроможденными на нем
красными яйцами. Не были забыты ни калмык, ни карлик, ни Аннушка косая, ни
рослый форейтор Федот, ни всегда пьяный поваренок Ефим. При появлении последнего
и когда он лез целоваться с бабушкой, старушка его останавливала и, взглянув на
него грозно, говорила:
— А ты все пьянствуешь! Смотри, лоб забрею. В
солдаты отдам. Дом срамишь. Побойся хоть бога. Слышишь, что ли?
— Слушаю,— мычал Ефимка.
— То-то же,— добавляла бабушка.— Так помни
же... Христос воскрес.
И она три раза целовала
лоснящуюся рожу Ефимки и вручала ему яичко... а Ефимка продолжал пьянствовать
и никогда в солдаты отдан не был.
Старушка любила, чтоб ей
читали русские романы. «Юрий Милославский»7 ей очень понравился, но
когда герой подвергался опасности, она останавливала чтение с просьбой: «Если
он умрет — вы мне не говорите» . Смерти она очень страшилась, а между тем
скончалась с необыкновенною твердостью8. Когда она уже была при
последнем издыхании, ей доложили, что ее желает видеть богомолка Елисавета
Михайловна Кологривова, сестра князя А. Н. Голицына.
— Не надо...— отвечала умиравшая.— Она
приехала учить меня, как надо умирать. Я и без нее сумею.
И действительно, она
опочила, как праведница, и память о себе оставила светлую.
И теперь, когда столько
лет уже прошло после ее кончины, мне все еще отрадно припомнить мельчайшие
подробности ее глубоко поучительного и сердечно-наивного существования.
Для утренних прогулок у
бабушки была низенькая тележка, или
таратайка, без рессор
и с сиденьем
для
382
кучера. Выкрашенная в желтую краску, она
была похожа на длинное кресло, запрягалась в одну лошадь из вороной инвалидной
четверни и, разумеется, следовала тихим шагом. Отец мой, всегда подшучивавший
над бабушкой, за что она, впрочем, никогда не сердилась, прозвал эту диковинную
таратайку «труфиньоном». Труфиньон имел значение легендарное как принадлежность
Павловска. И некоторые доживающие ныне мои современники, верно, вспомнят о нем
с удовольствием. Труфиньон употреблялся не для одного катанья... Он служил и
другим целям. Во-первых, он направлялся к рощам, окружавшим Павловск, и в
местах хороших останавливался. Старушка брала из предосторожности вожжи в руки,
хотя опасности от клячи не предвиделось, а кучер Абрам слезал с козел и шел
бродить, нагнувшись, в чаще деревьев. Вдруг раздавалось его радостное
восклицание:
— Березовик, ваше высокопревосходительство.
— Смотри еще! — кричала бабушка.
Находка белого гриба
была торжеством. Жатва укладывалась в корзиночку, а при возвращении домой грибы
отсылались на кухню с приказанием изжарить их к обеду в сметане на сковородке.
За обедом возникал другой эпизод. Грибы казались заманчивыми и вкусными. Но
как только бабушка за них принималась, вокруг стола подымался семейный протест.
Затем она, немного поспорив, уступала голосу рассудка и нехотя возвращала
искусительную тарелку тоже встревоженному Дмитрию Степановичу. Прогулка в
труфиньоне служила тоже и для визитов, визитов весьма оригинальных, ввиду
приглашений или справок. Подъедет бабушка к знакомым и велит Абраму вызвать
хозяев или, в случае их отсутствия, слугу.
— Скажи, что старуха Архарова сама заезжала
спросить, что, дескать, вы старуху совсем позабыли, а у нее завтра будут
ботвинья с свежей рыбой и жареный гусь, начиненный яблоками. Так не пожалуют
ли откушать!
И труфиньон двигался
далее, заезжая к больным для сведений о здоровье, к бедным для подаяния помощи,
к сиротам для узнания об их поведении. Много слыхал я и читал впоследствии о
гуманности — но гуманность воплощенную, без хитрости и причуд, я видел только в
старой женщине, далеко не образованной,
но твердо умной
и всецело преданной
любви к
383
человечеству. Ей-то я обязан, что до сего
времени люблю человечество, хотя самые люди все более и более отучивали меня
их любить. Теперь мне кажется, что без патриархальности не может быть
гуманности, иначе как на словах.
Павловск представлял,
впрочем, для Архаровой некоторые неудобства. Во-первых, столовая была слишком
мала. Широкому хлебосольству ставился по необходимости предел. Дача была
просторная; боковые одноэтажные флигеля, в виде покоя, вмещали с одной стороны
покои бабушки, с другой стороны семейство Александры Ивановны Васильчиковой, нашей
тетки. Поперек флигелей стояла большая теплица, но ее пришлось изменить на
общую приемную, между двух комнат, и с надстройкою в виде мезонина.
Числительность населения в доме была изумительная. Тут копошились штат
архаровский и штат васильчиковский, и разные приезжие, и даже постоянные
гости, особенно из молодых людей. Я уже говорил, что Архарова своей родне и
счет потеряла. Бывало, приедет из захолустья помещик и прямо к ней.
— Як вам, матушка Катерина Александровна, с
просьбой.
— Чем, батюшка, могу услужить? Мы с тобой не
чужие. Твой дед был внучатым моему покойному Ивану Петровичу по первой его
жене. Стало быть, свои. Чем могу тебе угодить?
— А вот что, Катерина Александровна. Детки
подросли. Воспитание в губернии вы сами знаете какое. Вот я столько наслышался
о ваших милостях, что деток с собой привез, авось бог поможет пристроить в
казенное заведение.
— На казенный счет? — спрашивала бабушка.
— Конечно, хорошо бы. Урожаи стали уж очень
плохи.
— Родня, точно родня, близкая родня, — шептала
между тем бабушка.— Я и бабку твою помню, когда она была в девках. Они жили в
Москве. Да скажи на милость, правду ли я слышала, что будто Петруше Толстому9
пожалована андреевская лента? А вот еще вчера, кажется, он ползал по полу без
штанишек. Что ж, похлопотать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что...
приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгай моей кулебяки... да деток с собой
привези. Мы и познакомимся.
И на другой день помещик
приезжал с детками, и через несколько дней деток уже называли Сашей, Ка-
384
тей, Дуней и журили их, если они тыкали
себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя
добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и
помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не морочила
его пустыми словами и светскими любезностями и что она действительно будет
наблюдать за его детьми. Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по
воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им
возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность исполнялась
аккуратно и многих спасла от возможных сумасбродств. Архарова относилась
весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства. И в Павловске они
не забывались, но в Петербурге принимали еще большие размеры, и сплошь да
рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому
корпусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. «Доложите, что старуха
Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете». Начальник тотчас же
является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала
расспросы. Это называла она — делать визиты. Речь шла, разумеется, о
родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их
здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом. Достойные
удостоивались похвалы, виновные наказывались выговором и угрозой написать
отцу или матери. Однажды мой отец получил письмо из Вильны от незнакомого ему
однофамильца Соллогуба 10. В письме выражалась просьба — оказать покровительство
его двум сыновьям для поступления на службу11 . Меньшой, Юстин,
определился в отдаленный кавалерийский полк и уехал. Старший, Проспер, поступил
в школу гвардейских подпрапорщиков и остался в Петербурге. Бабушка рассудила,
что он однофамилец ее зятя, следовательно, не чужой,— и потому Проспер был
включен в число молодых родственников и получил приказание являться по
праздникам. Человек тихий, хороший служака, всеми уважаемый, Проспер Соллогуб
повиновался так же радушно, как радушно ему было объявлено предложение, и до
самой кончины бабушки он, чуть ли уже не в чине генерала, являлся в урочные дни
к своей престарелой родственнице.
В Павловске учебных
заведений не было. Но в Царском Селе, в дворцовом флигеле, славился на всю
Россию
385
знаменитый лицей, где воспитывались
Пушкин, Дельвиг, князь Горчаков и многие другие замечательные личности. В Софии
процветал лицейский пансион 12, и в нем у бабушки было несколько
родственников. Помню, во-первых, долговязого и оригинального Алексея Каверина,
родственника московского13 ; Александра и Евгения Самсоновых,
родственников ярославских, сердечных товарищей. Все трое жили у бабушки во
время летних вакаций14, но как и где помещались они, объяснить не
берусь. Приезжали Костя Булгаков, гениальный повеса, прошутивший блистательные
способности15 ; Розен, Стрекалов, Алопеус и многие, многие другие. В
Павловске мы скуки не знали. Мы вели знакомство, хотя не интимное, с детьми Н.
М. Карамзина. Им были сшиты камлотовые оранжевого цвета кафтанчики,
отороченные черным бархатом, что казалось мне последним выражением щегольства,
даже возбуждало во мне зависть16. Встречались мы и с Лонгиновыми 17.
Но земным раем казалась нам в Царском Селе дача князя Ф. С. Голицына. Жизнь шла
в ней богато, раздольно, приветливо, раздробляясь в трех или четырех домах,
расположенных около сада, приспособленного к играм и удовольствиям. Чего тут не
было: лодочки на пруду, и сети, и качели, и гимнастики, и лошади, и лошадки, и
всего не припомню. Хозяевами-товарищами были собственно пять молодцов, веселых,
ловких сыновей от велика до мала 18. Старший был Саша, отбивший у
меня роль амура на придворном празднике, второй Сережа, нечаянно застрелившийся
на охоте, третий Давыд, погибший на переправе. Константин и Борис здравствуют *19.
От всего этого времени
осталось в моей памяти какое-то тихое, радужное впечатление. Не помню, учились
ли мы в Павловске. Но должно быть, что учились, потому что к нам приставлен был
заменивший уехавшего по слабости здоровья симпатичного m-r Lalance другой гувернер, тоже француз, m-r Charrière.
После нарышкинской дачи
мы занимали дачу князя Волконского, близ крепости. Сад был большой, и ягод было
в нем много. По соседству мы познакомились с Евгением Штеричем. Поводом к нашему
знакомству послужило следующее обстоятельство. Сестра нашего гувернера m-r Charriere была замужем за гувернером Штерича,
_____________
* Кроме них, были еще две дочери: Юлия, вышедшая замуж sa князя Куракина, и Александра, скончавшаяся в малых летах20
386
m-r
Ferry de Pigny. Оба сходились на Фонтанке
в квартире старухи m-me Charriere,
вышедшей замуж за старого m-r Bradt, и
водили к ним своих воспитанников. У них мы исполняли отрывки из расиновской
трагедии «Athalie», в костюмах.21
Штерич был единственным
сыном почтенной Серафимы Ивановны, не чаявшей в нем души, и оказывал большие
способности как пианист. У него гостил в Павловске молодой человек, поразивший
меня своею оригинальностью. Он отличался весьма малым ростом и своеобразною
физиономиею, то далеко не красивою, то увлекательною. Черноволосый, с коротким
крупным и прямым носом, с выдвинутым подбородком, он закидывал постоянно
голову назад, носом вверх, по инстинктивному желанию казаться выше. Затем
привычным жестом он засовывал палец за скважину жилета под мышкой, что еще
более его выпрямляло. Всего поразительнее в нем оказывались глазки, то
неподвижные и задумчивые, то сверкавшие искрами, то расширявшиеся и глубоко
торжественные под наитием вдохновения сверхъестественного. Он обыкновенно
молчал или шутил довольно редко, на семинарский лад. Часто садился он за
фортепиано и погружался весь в свою игру, не видя и не зная, что около него
творилось. Мы, дети, едва переводили дыхание и как-то изумленно и испуганно его
слушали. Тогда он начинал петь. Голос его был глухой, слабый, неприятный.
Сперва он шептал говорком с оттенками выражения, которые я, конечно, начал
понимать только после; потом, мало-помалу оживляясь, переходил чуть не в
исступление и выкрикивал высокие ноты с натугою, с неистовством, даже с болью.
Потом он вставал с места, заливался детским смехом и, засунув палец за жилет и
закинув голову, начинал ходить петушком по комнате, спрашивая: «А каков был
грудной si bémol?»
Мне кажется, что с этого
времени я начал глухо понимать, что гениальность и личность составляют два понятия
совершенно разнородные, совершенно независимые друг от друга. Гений может
гореть в человеке мимо и даже вопреки его личности. Кто слышал Глинку, тот понял,
что можно быть певцом потрясающим и величественным, не имея к тому никаких
физических средств. Я забыл сказать, что припоминаю первую свою встречу с
маленькою фигурою и колоссальным талантом Михаила Ивановича Глинки. В Штериче
он потерял много. Штерич был для него не только меценатом, но другом и сотруд-
387
ником в искусстве22. Вместе
ездили они в Италию, и Глинка при нем начал совершенствовать свое отличительное
превосходство над всеми известными композиторами, уменье присваивать себе
музыкальную этнографию. Душа его, так сказать, впивалась, всасывалась не в
одни приемы и формулы разнородных стихий, а в самую духовную суть их
источников, в самые сокровенные тайники их сердечных, мелодических порывов.
Так, например, в музыке польской он явился более поляком, чем поляки, в
итальянской он становился действительным итальянцем, в испанской от него так и
веяло Гвадалквивиром и обаянием Севильи. Что же сказать о стиле русском? До
Глинки разработка русского стиля походила на лубочную карикатуру. Глинка
первый окунулся в глубь океана русского чувства и на самом дне нашел тайник
русской радости, русского горя, русской любви — словом, всей широкой русской
жизни. В его звуках так и рисуются и береза, и сосна, и степь бесконечная, и
изба затворническая, и река многоводная. В них Русь живет, в них Русью дышит.
Глинку недостаточно понять, его надо прочувствовать. Об этом, если я успею,
мне придется поговорить еще подробнее. Скажу только, что у Глинки никогда не
было ни няньки по искусству, ни наставника по роду жизни, ни сильного
покровителя при гениальных его попытках. Что он не достиг вполне своей цели...
в том не он виноват. Его скрутила и замучила судьба. Много, повторяю я,
потерял он со Штеричем. Симпатичный юноша страдал чахоткою. Вскоре он умер 23,
и Глинка остался один.
Но возвратимся к
Павловску. Хотя мы жили отдельно, но находились почти постоянно на архаровской
даче, всегда оживленной и приветливой. Старуха не любила отпускать нас без
обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по
старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жирные, но
в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как
редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от
бабушки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама
наливала несколько рюмочек малаги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из
домашних, которых хотела отличить. Затем Дмитрий Степанович подавал костыль.
Она подымалась, крестилась и кланялась на обе стороны, приговаривая неизменно:
«Сыто, не сыто... а за обед почтите. Чем бог послал». Не любила
388
она, чтоб кто-нибудь уходил тотчас после
обеда. «Что это,— замечала она, несколько вспылив,— только и видели. Точно
пообедал в трактире...» Но потом тотчас же смягчала свой выговор. «Ну, уже бог
тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье. Потроха будут».
После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее
распоряжение, но большею частью на линейку сажали молодежь, а сама раскладывала
гранпасьянс, посадив подле себя на кресла злую моську, отличавшуюся висевшим
от старости языком.
При этом рассказывала о
прежнем житье-бытье, об ужасах бывшей в Москве чумы, когда замаскированные и в
кожу обернутые люди разъезжали по вымершим кварталам и подбирали трупы. Сам
преосвященный Амвросий приезжал к нам в дом накануне своей лютой смерти. Народ
растерзал его за то, что он скрыл чудотворную икону с целью прекратить стечение
богомольцев, распространявших заразу24 . Амвросия она хорошо
помнила. Сама она родилась 12 июля 1752 года * — в год гибели Лиссабона и
рождения французской королевы Марии Антуанетты 25.
О муже своем Иване
Петровиче Архарове она говорила с глубоким чувством. Он тоже, как кажется, был
вполне добрым, честным, простым и откровенным человеком. О нем я слышал в
семье две забавные выходки. Встретив на старости товарища юности, много
десятков лет им не виданного, он всплеснул руками, покачал головою и
воскликнул невольно: «Скажи мне, друг любезный, так ли я тебе гадок, как ты
мне?» Он имел слабость притворяться, что хорошо знает французский язык, хотя не
знал его вовсе. Приезжает к нему однажды старый приятель с двумя рослыми
сыновьями, для образования коих денег не щадили. «Я, — говорит он, — Иван Петрович,
к тебе с просьбою. Проэкзаменуй-ка моих парней во французском языке. Ты ведь
дока...» Иван Петрович подумал, что молодых людей кстати спросить об их удовольствиях,
и сообразил фразу: «Messieurs, comment vous divertissez-vous?» **, но брякнул: «Messieurs, quoique
vous averti»
***. Юноши остолбенели. Отец стал бранить их за то, что ничего не знают, даже
такой безде-
_____________
* 1755 года.— Сост.
** «Как вы
развлекаетесь, господа?» (фр.) — Ред.
*** «Господа, хотя я вас предупреждал» (фр., искаженное).— Ред.
389
лицы, что он обманут и деньги его пропали,
но Иван Петрович утешил его заявлением, что сам виноват, обратившись к
молодым людям с вопросом, еще слишком мудреным для их лет. Сама бабушка
говорила иногда на французском языке собственного произведения. Об Иване
Петровиче, как я уже заметил, бабушка всегда говорила с любовью, еще не
угасшею, но об его брате, Николае Петровиче, она говорила с гордостью. Николай
Петрович считался гением исчезнувшего рода. И действительно, он был, как
кажется, человеком вполне государственным. Императрица Екатерина II высоко его ценила как администратора, и несколько
собственноручных писем государыни к нему сохранились у бабушки. Он занимал
поочередно должности обер-полицеймейстера в Москве и в Петербурге и наместника
в Твери 26. Об нем осталось следующее предание. В то время как он
управлял полициею в Москве, в Петербурге приключилась значительная покража
серебряной утвари. По разысканиям возникло подозрение, что похищенные вещи направлены
в Москву, о чем немедленно и был уведомлен Apxapoв. Ho он отвечал, что
серебро не было вовсе привезено в Москву и находится в Петербурге в подвале
подле дома обер-полицеймейстера. Там оно и найдено 27.
Бабушка рассказывала
тоже иногда про Архаровский полк, но что она рассказывала, к сожалению, не могу
припомнить. Если не ошибаюсь, шефом полка был Иван Петрович, а не Николай
Петрович, и в строю считалось до 4000 человек28. Но когда полк был
сформирован и когда упразднен, принадлежал ли он к войскам регулярным или к
милиции, отчего он был Архаровский, чем ознаменовал свою деятельность, — все
эти сведения мне неизвестны, хотя, может быть, отыщутся без труда в архивах.
Достоверно то, что память об архаровцах долго хранилась в преданиях Москвы и,
быть может, еще не исчезла совсем в припоминаниях некоторых старожилов.
День бабушкин неизменно
заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она действительно
любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя
отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, вист, реверсы, ломбер, а впоследствии
преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас
допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало. В одиннадцать часов
вечер кончался. Старушка шла в спальню,
390
долго молилась перед киотом. Ее
раздевали, и она засыпала сном ребенка. В постели она оставалась долго. Утром
диктовала письма своему секретарю Анне Николаевне и обыкновенно в них кое-что
приписывала под титлами29 своей рукою. Потом она принимала доклады,
сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и,
по приведении всего в порядок, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в
сад любоваться своими розами. И день шел, как шел вчера и как должен был идти
завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак.
В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то
сердечно-невозмутимым, убежденно-спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком
прошедших времен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта
патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого
не ослепляла, жила, так сказать, в стороне от общественной жизни, а между тем
пользовалась общим уважением, общим сочувствием. И старый, и малый, и
богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не
оставался без посетителей. Особенно выдавались два дня в году: зимой в
Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день
рождения старушки... Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались
в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков.
Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Степанович.
Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год,
поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к
дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди
шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, прямая,
величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы,
свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою,
она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана
колоссальными учреждениями воспитательных домов, ломбардов и женских институтов.
Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына
великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с
присутствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость
почтительно, даже благоговейно, но никогда не
391
доходила до низкопоклонства и до забвения
самодостоинства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее,
конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего.
Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет
наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшеюся
толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго
затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычайном отличии, коего
она удостоилась. «Этим я обязана, — заключала она, — памяти моего покойного
Ивана Петровича».
Молодой великий князь,
державший императрицу за руку, был призван принять впоследствии многотрудный и
многосветлый сан русского императора под именем Александра II. Он тоже гостил летом у своей бабки вместе с
сестрами, великими княжнами. Великие княжны жили в Александровском деревянном
дворце, примыкающем к парку со стороны вольеры. Великий князь помещался в
круглом флигеле, ныне по ветхости разобранном. Товарищами его игр были сперва
Мердер, сын наставника его высочества, и недолго живший Фредерици, сын павловского
коменданта Фредерици, дожившего в Дерпте до глубокой старости. Впоследствии
прибавились Паткуль, Александр Адлерберг и Иосиф Виельгорский, скончавшийся в
молодых летах 30. Тут были и сошки, и ружья, и будки, и детские
боевые потехи, но главным удовольствием царственного ребенка была прелестная
серая в яблоках лошадка. Живо помню, как он ездил на ней шагом по боковой
аллее проложенного ко дворцу широкого пути. Лошадку вел под уздцы конюх, а обок
шла заботливая дюжая нянька. Шествие замыкалось толпою любопытствовавших.
Прошло более полвека, но покойный государь не забыл своей лошадки. В последнюю
турецкую кампанию31, в Горном Студене, в то время, когда гудела
плевненская канонада, его величество изволил за обедом в общем шатре ее
припомнить и заявить, что она долго бережно сохранялась при Зимнем дворце, где
и издохла от старости.
В Александровском дворце
повторялись довольно часто детские балы, на которые брат и я получали приглашения.
На этих балах я начал даже отличаться некоторою ловкостью в мазурке. К
сожалению, эта ловкость впоследствии исчезла.
Теперь я
должен оставить на
время и Петербург,
392
и Павловск, чтоб рассказать об эпизоде,
много повлиявшем на всю мою жизнь.
В 1822 году мы ездили в
Симбирскую губернию, где на имя матушки было куплено значительное имение в 26
000 десятин, село Никольское с деревнями. О железных и шоссейных дорогах и
помина тогда не было. Поездка наша была не поездка, а экспедиция. Впереди нас
торопилась бричка с французским поваром Tourniaire, ку-хонною посудою и принадлежностями для ночлега.
Главный поезд состоял из нескольких экипажей. При матушке находилась
компаньонка Марья Ивановна и горничная Александра Семеновна. К нам были
приставлены гувернер m-r Charriere
и дядька-немец Иван Яковлевич. При отце состоял молодой живописец, ученик
Петербургской академии, Борисов, обладавший значительным юмором и немалым
талантом32. Он должен был снимать виды со всех достопримечательных
местоположений, имевших встретиться на пути. Некоторые рисунки у меня сохранились.
Они изображают станцию Померанье, Валдай, Симонов монастырь и пруды в Москве,
Муром, ночлег в селе нашего каравана, сельский праздник, домашний спектакль,
сад в Никольском. Контрастом Борисову сопутствовал нам старый доктор Кельц,
оригинал большой руки. Одет он был дорогой в старом фраке и серых брюках,
вдетых в гусарские сапожки, чуть ли не по образцу князя Александра Николаевича
Голицына. На голове он носил старую круглую шляпу и сосал неутомимо немецкую
фарфоровую трубку из гнутого флексибля 33, свойственную немецким
мастеровым и буршам. Лицо его было красное, нрав раздражительный и брюзгливый.
Борисов трунил над ним неотвязчиво, что его приводило в бешенство, а нас очень
забавляло. На полях рисунка, изображающего путевую стоянку, записан рукою отца
весь путешествовавший персонал. В списке, я нахожу имена слуг, мною совершенно
позабытых, а именно: Алексей (камердинер), Евлампий, Петр, Корнило, Дмитрий
(кучер), Поликарп.
В Москве мы
останавливались несколько дней у Посниковых, где в нашу честь была представлена
на театре марионеток блистательная пантомима «Персей и Андромеда». Родители
наши занимались более серьезными предметами, так как Захар Николаевич Посников
орудовал покупкою симбирского имения.
Из Москвы мы направились
тихим шагом, по невспаханным пространствам, именованным столбовыми доро-
393
гами, к цели нашего путешествия. Вечером
мы останавливались на станциях или на постоялых дворах, так как гостиниц нигде
не было. В избе подавали нам обед, уже изготовленный усердием парижанина m-r Tourniaire, и раскладывали наши походные кровати. Слух мой и ум
начали знакомиться с бытом, с речами, с движениями для меня совершенно новыми.
На улицах подымается от нашего прибытия страшная суматоха. Ямщики бегают как
угорелые и орут во все горло. Андрюха перекликается с Петрухой, Ванька со
Степкой. Кто кричит про шлею, кто про савраску, кто про фонарь, кто зовет
жребий метать. Каждый хлопочет и суетится, как будто совершает бог знает какое
дело и, кроме его, на свете никого нет. Кузнец катит на кузницу расшатавшееся
колесо. Мальчишки шныряют и ссорятся. У крыльца нищенка-сирота просит божьей
милостыни. Божий человек, в рясе странствующий по святым местам,
крестьянин-старец с тарелкой и с книгой, собирающий на построение храма святому
угоднику, шепчет на славянском языке о милосердном подаянии. Старушки, с
повязанными на голове платками, подходят к нам, детям, и, сами не зная почему,
просят у нас позволения поцеловать ручку, что приводит нас в испуг. На скамейке
сельские девушки в шубейках и сарафанах грызут арбузные семечки и ведут свой
разговор. Наконец, в отдалении толпится, опираясь на палки, группа сельских
стариков, шевелит белыми бородами и совещается о
том, что означает
диковинное нашествие.
Для меня,
мальчика-баловня, постепенно становилось все более понятно, что, кроме
придворного мира, кроме мира светского и французского, кроме даже мира благодушия
бабушки, был еще мир другой, мир коренно-русский, мир простонародный и что
этому миру имя громада...
Проехав через Владимир,
с Золотыми воротами и Дмитриевским собором, изукрашенным иероглифами, до сего
времени, кажется, не разгаданными, мы повернули на Клязьму и долго тащились по
глубоким пескам муромских лесов. В их мрачном величии и безмолвии на нас
пахнуло уже Русью сказочною, легендарною, рассказами об Илье Муромце и
Соловье-разбойнике. Тут я узнал, что, независимо от Корнелия Непота и Овидия,
независимо от Расина и Мольера, существует с времен незапамятных своя поэзия в
преданиях, источниках и песнях, к которым я стал охотно прислушиваться. В Муроме
мы остановились на несколько дней, потом напра-
394
вились на Арзамас, где снова ожидала меня
неожиданность. Много видел я в Москве церквей, но в Арзамасе кроме церквей
ничего не видал. Кое-какие домишки исчезают там под торжественным давлением
куполов, колоколен и башен. Арзамас, по преимуществу, город православия. Перед
ним русскому человеку нельзя не перекреститься. Мы двинулись затем к
симбирскому Ардатову, но, не доезжая до этого невзрачного городишка,
остановились в небольшом поместье старца Николая Александровича Щепотьева.
Бабушка считала его, как я уже говорил, своим близким родственником по первой
женитьбе Ивана Петровича и требовала непременно, чтоб мы у него остановились.
Он, кажется, был гораздо старше бабушки. Принял он нас родственно, радушно,
сердечно и баловал нас, сколько мог. Жили у него сын, уже в отставке, и
несколько зрелых дочерей. В их деревянном домике ничего не было излишнего,
проглядывала даже некоторая бедность, но всего нужного было вдоволь. В быте
старосветского помещика того времени господствовало спокойствие библейское.
Старик, его дети, его слуги, его немногие крестьяне образовали точно одну
сплошную семью при разностепенных правах. Все это произвело на меня сильное
впечатление. От Ардатова до Симбирска оставалось ехать недолго. В богатом
потемкинском имении Промзино мы переправились через Суру, знаменитую
стерлядями, и по гладкой, мягкой дороге скоро прибыли в приволжский губернский
город. Симбирск тогда не отличался и ныне не отличается благообразием. Напротив
того, трудно вообразить себе что-нибудь грустнее и однообразнее его прямых,
широких, песчаных улиц, окаймленных низенькими деревянными домиками и дощатыми
тротуарами. Город замыкается искривленною площадью, где уже показываются
здания кирпичные. Эта местность называется «Венец», и лучше назвать ее нельзя.
Под «Венцом» обрывается огромный земляной утес, упирающийся прямо в Волгу. Тут
открывается панорама восхитительная. Вправо и влево широко волнуется
река-богатырь. За рекой расстилается в ширь и даль степь беспредельная,
сливающаяся с небосклоном. Собственно о первом моем пребывании в Симбирске я
ничего не помню — где мы там останавливались, что там делали, кого там видели,—
решительно не могу сказать. Зато день переезда нашего из Симбирска в Никольское
оставил в душе моей следы неизгладимые, если не по событиям, то по
впечатлениям. Рано утром
395
поднялись мы, и нас рассадили по местным
тарантасикам, то есть по доскам, качавшимся на четырех низких колесах. Мы
начали осторожно спускаться с «Венца» по крутым поворотам длинного ухабистого и
размытого пути, проведенного без хитрости, на авось. Сзади нас постепенно
подымалась стена, на которой разбросанно цеплялись белые хаты и зеленые кусты.
Спереди мы торчали над бездной, подпрыгивая по рытвинам. Так подвигались мы
медленно к Волге, и чем ближе к ней подъезжали, тем шире, тем огромнее, тем
необъятнее казалась она во все стороны. Время стояло весеннее. Река была в
разливе. Впрочем, она была даже не река и не море, виденное нами в Петергофе, а
какая-то особая стихия, по которой плыла, волновалась, усердствовала и шумела
русская трудовая жизнь. Наконец мы добрались до берега. Тут на узкой и грязной
черте прибрежья бесновался хаос. Стояли обозы с бочками и кулями. Обозчики
кричали и бранились. Бабы торговки пискливо предлагали свой товар. У кабачков
толпились и раскрасневшиеся мужички, и отставные солдаты в расстегнутых
шинелях, с мутными глазами, в фуражках на затылках, и нищие, и изувеченные, и
глазевшие, и ребятишки, и лошади, и волы, и всякая живность. В колорите
мелькали татары в белых поярковых34 шляпах, мордвины и чуваши в
длинных холщовых рубахах, расшитых разноцветными гарусами, взъерошенные цыганки
с плаксивыми, обиженными лицами. Лодочники неотвязчиво предлагали свои услуги.
Толстые подрядчики и вертлявые приказчики торговались без устали. Все это я
распределил в уме, конечно, впоследствии. Тут я только знакомился с общим
очерком приволжского быта, приступал к урокам русской практической жизни, что
было поучительнее лучших трагедий Расина. Я приглядывался и прислушивался. На
берегу стоял живой, неумолчный стон, смешанный с говором, плеском и живым
журчанием речного прибоя. Так как мы были путники именитые, то наши экипажи
были уже доставлены особым паромом на другой берег. Нас ожидала широкая простая
лодка с сидением, покрытым русским крестьянским ковром. У руля почтительно
стоял атаман. В веслах сидели бурлаки. Мы сели. Отец приказал плыть, но мы еще
не трогались. Атаман снял шляпу, перекрестился и промолвил: «Снимай шапки,
ребята, призывай бога на помощь». Обнажились головы, замелькало крестное
знамение, послышался шепот молитвы. Опасности никакой не предвиделось. Стало
быть, на Руси
396
никакое дело без молитвы начинаться не
должно. «Отваливай, ребята!» — весело кликнул атаман. Весла ударили. Лодка
пошла колыхаться и качаться. Дул свежий весенний ветер, но солнце сверкало,
играя и отражаясь в трепещущих блестках речных волн.
Сзади на гребне «Венца»
белели церкви и гудел благовест к обедне. По бокам шевелилась зыбь бесконечная.
Спереди тоже бурлила водяная даль, едва видимо окаймленная очертанием степи.
При такой картине душу, особенно душу русскую, охватывает чувство широкости и
раздолья. Береговую трескотню заменило молчание, но молчание не мертвое, а,
напротив того, молчание неугомонное, жизнью созданное. Недаром Волга рассекает
Русь православную на две половины. Волга трудится, Волга работает, Волга
кормит. На огромных пространствах голос не долетает до голоса, но всюду видно
движение. Тут рыбаки закинули невод. Там по течению несутся на парусах
нагруженные суда. Посреди реки исполинской важно останавливаются какие-то
исполинские корабли без мачт и снастей, но с какими-то большими деревянными
колесами на палубе. Впереди их торопятся завозные лодки с длинными канатами,
имеющими завертеться на палубном колесе. Что ж это такое? Это недавно
изобретенные пуа-де-баровские машины35 . Приняв точку опоры, они
снова тащатся к северу, буксируя гуськом нагруженные зерном и мукою подчалки.
Так шествует товар от юга и степи к Макарьевской ярмарке 36.
Поперек реки взад и
вперед шныряют паромы... Как ни был я еще молод, но меня обуяло какое-то особенное,
неведомое мне вдохновение свежести, раздолья, жизни. Вдруг наш атаман затянул
протяжную, словно задумавшись, заунывную песнь, и в ответ ему громко гаркнул с
гиканьем хор гребцов, забубенно, разудало, но оканчивая каждое колено
продолжительным аккордом, постоянно замиравшим и намекавшим уже без слов на
что-то дальнее, таинственное, невыразимое. При живительных звуках в глубине
моей детской души дрогнула и зазвенела вдруг струна новой сердечной
преданности, новой сыновней любви; я понял, что я сам принадлежу к этой песне,
этой Волге, этому быту, этой красоте, этой береговой неурядице, безобразной, но
родной. Мне стали понятны и грусть, и удаль русского чувства. Я угадал кровную
связь свою и с почвою, и с населением. Счастье любви к отечеству мне
становилось ясно, как будто солнце проглядывало из тумана.
397
Умом можно не признавать
родины, но сердцу она сама собою сказывается.
Между тем мы
приближались к цели плавания. По берегу бурлаки, навалившись всем туловищем на
широкие кожаные пояса, тяжело кряхтели и тащили вверх бечевою грузные барки.
На переправе снова стояли обозы и бранились обозчики, а поодаль стояли на песке
наши уже запряженные экипажи. Посреди их, взгромоздившись на поклажу брички,
повар Tourniaire с удивлением смотрел на предметы, не напоминавшие ему
ни берега Сены, ни берега Луары.
И вот мы снова пустились
в путь и мало-помалу стали словно утопать в степи. Живая картина дальнего
движения заменилась мертвым спокойствием пустыни. Расстилается степь ковыльная
на все стороны ровно, гладко, широко, и негде остановить взора. Не видать ни
селений, ни лесов, ни кустика, ни одной травки выше другой. По небу ходят тучи.
На земле, точно скованной в однообразной твердыне, все дремлет и
безмолвствует. Жизни не видать. Шороха не слышно. Разве изредка подымается
встревоженный пернатый гигант, степной орел, беркут, развернет саженные крылья
и поплывет с негодованием по воздуху.
Путем мы встретили в
первые часы только одного путника. Недалеко от черты, обозначающей дорогу,
стояла распряженная кибитка с холщовым кузовом. Подле нее паслась лошадка.
Поодаль на разостланном коврике стоял на коленях татарин, в суконном халате и в
золотой чибитейке. Он молился, творя земные поклоны. На наш шумный поезд он
даже и не взглянул. Таких татар шныряет по степи немало. Они большею частию
приказчики богатых татарских купцов и скупают в деревнях шерсть, хлеб, сало,
баранов. Таково занятие прежних владык русской земли. Едем мы далее. Молящийся
татарин давно уже скрылся вдали. Снова тянется степь ковыльная, одинокая,
однообразная, и как будто какое-то тяжелое чувство неволи и безнадежности
ложится на душу. Но нет. Душа привыкает. Привыкая, она погружается в настроение
смиренное и носится в мире необыкновенности, как бы по твердому морю без волн и
берегов. Вот оно спокойствие в силе, вот она воплощенная необходимость, а там
все степи да степи сплошь до Урала, и вдобавок еще за Уралом вся Сибирь
неразверстная до Камчатки и далее.
398
Проехав верст около
тридцати — их никто еще не мерил, — мы увидали зелень усадеб. Вправо
находилось имение Бориса Петровича Тургенева. Влево тесно примыкали друг к
другу две деревеньки: Колмогор Татарский и Колмогор Русский. Они существовали
миролюбиво, несмотря на резкое различие вероисповеданий. Колмогор Русский был
выселком села Никольского, следовательно, уже принадлежал к приобретенному
имению. Несколько крестьян вышло к нам навстречу. Несколько избенок торчало
криво и косо у черноземной, степной нови. Мы поехали далее. До Никольского
оставалось, гадательно, верст около двадцати пяти. Снова потянулась степь. Но
на полдороге вид местности начал уже изменяться. На обе стороны запестрели
пахотные земли, посевы и всходы. Влево, все приближаясь, тянулась длинная цепь
лесистых холмов. Вдали дорогу перерезывала куща кустов, обозначающих течение
реки Черемшана, а за ними на небосклоне чернел принадлежавший помещику Кроткову
бор. Дорога шла уже по зеленым выгонам, поперек которых стояла сколоченная из
плетня околица. Ворота были отворены настежь. У въезда поставлен был стол,
покрытый белою скатертью, с заветным хлебом и солью. У стола с обнаженными
белыми лысыми головами стояли на коленях: бурмистр, старосты и старики,
вышедшие за две версты для приветствия новой помещицы.
Тут были и Дмитрий
Иванович Дегтерев, и Петр Маштаков, и Иван Котомкин, и Рассказов, и Быстров, и
многие другие, с которыми я впоследствии познакомился и слышал от них рассказы
о Пугачеве*. Меня поразила их сановитость, спокойное выражение их лиц,
задушевная простота их приема. Они скорее были похожи на ареопаг греческих
мудрецов, чем на мужицкую толпу. В речах их постоянно повторялась одна фраза:
«Вы отцы наши, а мы дети ваши»; это говорилось твердым голосом, и ничего
низкопоклонного, рабского при этом не выказывалось. А между тем они стояли на
коленях и прогулялись на
______________
* Кстати о Пугачеве: мне пришлось однажды услыхать проездом в Новочеркасске от одного казака-старожила следующее весьма курьезное замечание. Говоря о посещении государем, тогда наследником, в 1852 году, Донской области и Кавказского края, он наивно присовокупил: «Уж как мы были счастливы, как счастливы увидать его светлые очи, ведь с тех пор, что отцы видали царя Петра III (Пугачева?), мы больше царей не видали у себя!» Это доказывает, как еще смутно в народе того края мнение о самозванце.
399
старых ногах более четырех верст для
того, чтобы приветствовать новых помещиков.
Много есть теперь людей,
воображающих, что во времена крепостного права, когда помещики встречались с
своими крестьянами, то они тотчас начинали сечь крестьян и крестьяне издыхали
в мучениях. Конечно, от меня далека мысль написать элегию об утрате крепостного
права — изображать о нем идиллии смешно и ложно, — но зачем же не сказать
правды, зачем не вывести из виденного, слышанного, испытанного, что, помимо ужасающих
злоупотреблений, бывший порядок вещей поддерживал между помещиками и
крестьянами близкую, так сказать, родственную связь.
На большой сельской
площади у прекрасной каменной церкви дожидалась нас другая встреча: старик
священник в облачении стоял с крестом в руках на паперти. Колокола трезвонили.
Густая масса пестрого местного населения, стоя на коленях, покрывала почти всю
площадь. Мужики без шапок молчали, бабы всхлипывали, дети пищали. Вдруг
послышались возгласы: «В добрый час, архангельский, мы вашей милостью
довольны, добро пожаловать!» Приложившись к местным образам, мы перешли к
близлежащему господскому дому. За нами толпа повалила на господский двор.
Каждый нес в руках какое-нибудь приношение от своего усердия. Иной держит в
руках индейку, или «курушу», по местному выражению, другой гуся или утку, кто
тарелку с медом, кто тарелку с яйцами; женщины подносили расшитые полотенцы.
Еле живые старушки подступали ко мне и к брату, протягивая пряники... «Возьми,
касатик, возьми, красавчик,— господь привел взглянуть на вас!» Излияниям не
было бы конца, если бы управляющий Василий Ильич Григорович не крикнул, что
пора нам дать с дороги отдохнуть. Толпа медленно разошлась, а мы начали
осматривать нашу новую оседлость.
III
Никольское.— Горнозаводчик Твердышев.— Н. И. Дурасов.— В. И. Григорович.— Декабрист Ивашев и Камилла Ледантю.— Доктор Кельц.— История семейства Кротковых.— Праздник в Никольском.— Перемена в образе жизни отца.— А. Л. Нарышкин.— Возвращение в Петербург.— С. А. Еропкина.— П. С. Яковлев.— Дядя граф Л. И. Соллогуб и его семья.— Князь А. М. Горчаков.— Князь Г. С. Голицын.— Семейство Шуазель-Гуффье.— Князь Сергей (Фирс) Голицын и его чудачества.— 14 декабря 1825 года.— Император Ни-
400
колай Павлович.— Мое поступление в Дерптский университет.— Образ жизни русских студентов.— Семейство Золотаревых.— Знакомство с Гоголем и Пушкиным.— Окончание курса в Дерптском университете и возвращение в Петербург.— Прискорбное недоразумение с М. Е. Салтыковым (Щедриным).
Дом в Никольском был
огромный и построен на века — из кирпича и железа. Он состоял из главного корпуса
и четырех флигелей по углам. Перед главным фасадом, обращенным к красивой реке
Черемшану, располагался за железной решеткой цветник, без цветов. С другой
стороны у противоположного фасада устроен был въезжий двор с окружающим его
каменным забором. За забором тянулся на несколько десятин огромный сад — парк,
разделяющий село на две половины. В саду находились значительные каменные
теплицы, но зато не было ни веселой растительности, ни зеленых лужаек, ни
вековых деревьев, ни живописных видов; сад был желтоватый, суровый, скучный,
точно всегда отцветающий. Вот что было тому причиною. Русло Черемшана песчано
до безобразия, на берегах его лежат большие пространства сыпучего песку,
напоминающие африканскую Сахару; при малейшем дуновении ветра песок вздымается
и носится по воздуху тучами, не допуская ни свежести, ни свободы
произрастания. Мысль основать тут сады при огромной усадьбе была практическою
нелепостью, но она возникла следующим образом. Никольским долгое время владел
известный в свое время горнозаводский промышленник миллионер Твердышев. От него
пошли богатства Козицких (княгиня Белосельская-Белозерская и графиня Лаваль),
Пашковых, Дурасовых1. Твердышев владел и Никольским, и окружающими
его вотчинами. В пункте центральном он воздвигнул ценную усадьбу, причем
вальяжность и обширность имелись несравненно более в виду, чем уютность и
красота. Церковь, хоромы с флигелями, манеж и конный завод возникли каменные с
железными связями, выписанными из уральских собственных заводов.
Главная оседлость
приняла основанием реку, несмотря на неудобство ее берегов. Все приняло размеры
купеческого широкого распоряжения. Громадный лес, чуть не в 10 000 десятин,
остался в нескольких верстах от дома, рига и гумно отбросились версты на
полторы. К амбарам надо было ехать на лошадях; то, что в других имениях
отделяется саженями, тут отделялось верстами. Я оттого так подробно описываю
Никольское, что я им
401
от матушки наследовал, и оно
бессмысленным, неудобным расположением, своею несимпатичностью много повлияло
на мою судьбу. Впрочем, сам Твердышев, как кажется, никогда не жил в Никольском
и вряд ли даже когда-нибудь бывал в нем. Туда изредка наезжал его преемник,
Николай Алексеевич Дурасов, человек тоже весьма богатый и чрезвычайно
хлебосольный 2. В Москве долго славилась его баснословная стерляжья
уха, подаваемая в честь «голубеньких» и «красненьких», то есть в честь
андреевских и александровских кавалеров 3. В Никольском в то время
были еще другие затеи, свой доморощенный театр, своя доморощенная музыка. К
Дурасову съезжалось дворянство трех губерний, и он устраивал пиры уже с
черемшанскими стерлядями, давно теперь разбежавшимися от устройства мельницы.
После Дурасова Никольское перешло в руки братьев Обресковых4, от
которых оно и было приобретено на имя матушки через посредничество Захара
Николаевича Посникова. Наш управляющий Василий Ильич Григорович был, что
называется, мастер своего дела; я поговорю о нем подробно, потому что он
родитель Дмитрия Васильевича Григоровича, составившего себе громкую известность
и на литературном, и на художественном поприще. Василий Ильич был человек очень
типический, своеобразный.
Он был невелик ростом,
сухопарый, крепко сложенный, гладко выбритый и подстриженный, во всей его
фигуре проглядывал отставной кавалерист, чем он и был в действительности.
Здоровья он был изумительного и деятельности необычайной.
Едва займется заря, уж
он на коне скачет на работы, приказывает, распоряжается, журит. Крестьяне его
побаивались, но обращались к нему за советами по своему собственному
хозяйству, что для крестьянского упрямого самолюбия образует высшую степень
уважения. Живо помню, как вечером Василий Ильич в сером, застегнутом
по-военному сюртуке приходил в кабинет отца беседовать о хозяйстве. Говорил он
отрывисто и дельно. Родом он был из малороссийских дворян, долго служил в
кавалерии, дослужился до чина полковника и вышел в отставку по непреодолимой
страсти к сельскому хозяйству; он любил агрономию, как музыкант любит музыку и
живописец живопись5. Женат был Василий Ильич на Сидонии Петровне Ledentu 6, дочери почтенной Madame Ledentu,
воспитательницы дочерей богатого симбирского
402
помещика генерала Ивашева7.
Ростом Сидония Петровна была высокая, худая, отчего держалась немного сгорбленно,
но лицо имела очень приятное и умное; мы ее, как и мужа ее, очень любили. Во
время нашего пребывания в Никольском, к Сидонии Петровне приезжала ее младшая
сестра, Камилла Петровна, прелестная девушка лет шестнадцати, призванная, увы!
к очень романической и очень печальной судьбе. Я сказал выше, что г-жа Ledentu воспитывала дочерей генерала Ивашева. Единственный
сын Ивашевых, служивший в Петербурге, навещал своих родных в деревне; он
влюбился в Камиллу Петровну, но старики на этот брак не согласились; так прошло
около года. Вдруг на Ивашевых обрушился удар громовой: молодой человек оказался
участником в заговоре 14 декабря; суд приговорил его в ссылку на каторгу. Тогда
Камилла Петровна заявила, что она готова за ним следовать. Старушка мать
отвезла ее в Сибирь, где и состоялась их свадьба. Оба умерли в Сибири, оставив
трех детей, которые впоследствии возвратились в Россию 8.
В Никольском, во время
управления Василия Ильича, царствовало благоустройство, составившее даже эпоху
в истории имения, но не было, как во многих тогда поместьях, ни школ, ни
больниц. Добрейший отец мой особенно огорчался этим последним и решил немедленно
этому горю помочь. Для больницы был очищен деревянный удобный дом, служивший
до того времени вотчинной конторой. Контора же перенеслась к Черемшану, в один
из флигелей господского дома. Больница распределилась на две половины —
мужскую и женскую, посредине возникла аптека с должными принадлежностями. Из
Симбирска выписаны были кровати и вся нужная утварь. Устройством больницы
орудовал наш домашний доктор Кельц. Скоро все пришло в надлежащий порядок.
Больницу освятили и привезли первого больного. При этом приключилось забавное
обстоятельство, характеризующее тогдашние нравы. Первый больной решительно не
понимал, что хотят с ним делать, стал чего-то страшиться и тосковать. Когда мой
отец посетил его, он вскочил с кровати на пол и повалился отцу в ноги.
— Батюшка, ваше
сиятельство, — завопил он, — будьте отцом родным, прикажите за себя вечно бога
молить! Позвольте меня домой отправить, человек я женатый, хозяйка
моя горюет, ребятишки
мои плачут.
403
А я на свое место пришлю меньшого брата,
парень он еще холостой, здоровый!
Должно предполагать, что
этот диковинный больной видел в больнице новый вид барщины. Другой случай оказался
уже не забавный, а отвратительный, и не по невежеству мужика, а по
бесчеловечности просвещенного врача. Привезли еще другого больного с сильным
воспалением на ноге. Осмотрев его, отец спросил Кельца:
— Не поставить ли больному пиявки?
— Непременно поставить, — ответил доктор.
На другой день отец
вернулся и с досадой заметил, что больному гораздо хуже и что нога его страшно
распухла. На вопрос, ставили ли ему пиявки, он ответил, «что одна приходила,
немного покусала и ушла прочь». Оказалось, что из разумной экономии не пиявки
были принесены к больному, а больной был послан к пиявкам, то есть в реку, где
он и просидел несколько часов в воде и пиявкам не понравился.
Последствием такого
дешевого способа лечения было изгнание доктора Кельца из Никольского. Он исчез
с своим серым фраком и гусарскими сапожками, и я никогда более о нем не
слыхивал, его заменил при матушке другой врач, имени которого не припомню.
Между тем знакомство с
ближайшими соседями установилось. Симбирская губерния была в то время губерния
преимущественно дворянская. Отдаленность от Москвы при первобытности путей
сообщения была причиной, что богатые помещики летом проживали в своих имениях,
а на зиму переселялись с семьями в губернский город, то есть Симбирск.
Дворянство симбирское считалось образованным, влиятельным и богатым. Здесь я
услыхал впервые имена Ивашевых, Тургеневых, Ермоловых, Бестужевых, Столыпиных,
Кротковых, Киндяковых, Татариновых, Родионовых и многих других. Между ними
были люди замечательно просвещенные, но и встречались также и оригиналы или,
скорее, самодуры большой руки.
Сосед наш Дмитрий
Степанович Кротков принадлежал ко второму разряду, то есть самодуров, и в доме
его происходили разные безобразия. Он был человеком уже преклонных лет, старшим
братом Степана Степановича и Ивана Степановича, как и он сам, богатых
симбирских помещиков. Дмитрий Степанович слыл хорошим хозяином и был по
природе человеком не дурным, семейным,
чадолюбивым, хлебосольным, но
оборотная
404
сторона медали была отвратительная.
Имение его Городище отстояло от Никольского всего в двух верстах и
представляло для помещичьей усадьбы несравненно более удобства, чем наше
поместье. Дом, хотя и деревянный, стоял весело на холме, его окружала почва
растительная, твердая. Вблизи зеленела роща с пчельниками, сзади темнел бор,
внизу извилисто текла речка Черемшан. На дворе торчали кривые серые амбары,
лаяли гончие собаки, суетились с бельем прачки, шлепали истоптанными башмаками
комнатные девушки и в числе их самоварщица, исключительно приставленная к
самовару. Весь обиход скорее походил на цыганский табор, чем на господский
двор. В доме, направо от прихожей, располагалась половина барина. В первой
комнате, сколько мне помнится, без мебели, шевелилась на полу какая-то
уродливая масса, безобразная, страшная... Это лежала в убогих отрепьях, едва
прикрывавших ее голые ноги, старая, грязная, смуглая, широколицая, сумасшедшая
калмычка Стешка. Подле нее на полу стоял ушат с квасом. Как пойманный хищный
зверь, она водила вокруг комнаты озлобленными глазами, что-то бешено мурлыкала
и поминутно встряхивала нечесаными и еще черными как смола волосами, висевшими
клочьями вокруг ее огромной головы. Около нее егозила и подпрыгивала другая
дура, Аришка, с бельмом на глазу и в чепчике, украшенном вербными цветочками;
грязное ее платье отличалось претензиями на щегольство и моду. Она болтала без
умолку, перемешивая французские слова с русскими площадными. Была еще третья
дура, имени которой не припомню, и два дурака. Днем они служили потехою, а ночью
несли службу нелегкую. От беспрерывного своего возбуждения спиртными напитками
барин мог спать только урывками, беспрестанно просыпаясь и волнуясь. У кровати
сидели дураки и дуры с обязанностью говорить, шуметь, ссориться и даже драться
между собою, тут же сидел и кучер с арапником. Как только от усталости и
дремоты шум утихал, кучер должен был «поощрять» задремавших арапником — гвалт
начинался снова, и барин опять засыпал. Таковы бывали барские ночи.
Чтобы не возвращаться
более к Кротковым, забегу вперед и передам еще о некоторых случаях, приключившихся
впоследствии. Дмитрию Степановичу принадлежало еще другое богатое поместье
Шигоны, на горной стороне Черемшана; тут он выстроил великолепную каменную
церковь. Обошлась она весьма дорого. Освящение
405
церкви воспоследовало торжественное, но
хозяина, как рассказывали, привели под руки и на самое короткое время. Затем он
в Городище более не возвращался, а жил или в Шигонах, или в Симбирске, в
собственном доме. Управление Городищем он передал своему старшему сыну Михаилу,
неглупому и даже не дурному малому, но, к сожалению, наследовавшему слабости и
привычки отца. Я в то время, по желанию матушки, часто наезжал в Никольское;
это было, сколько я припоминаю, в 1836 году. Он затеял с нами тяжбу и для разрешения
одной предложил мне поехать вместе с ним в Шигоны в его экипаже. Я согласился
и ничего не видел возмутительнее этой поездки. Ехали мы в тарантасе, степью, и,
к счастью, никого не повстречали, а то я бы умер со стыда. С нами сидели
казачок с фляжкой и кисетом через плечо и немой рослый дурак в длинном балахоне
серого солдатского сукна; на капюшоне балахона торчали большие серые же
суконные рога, а на спине было грубо вышито красным сукном слово «дурак».
Михаил Дмитриевич во время пути то и дело командовал казачку: «В зубы!» Это
обозначало набить и подать ему трубку. Он то и дело также требовал водки,
причем казачок наливал и подавал серебряную чарку. Михаил Дмитриевич чарки не
выпивал до дна и остатком водки брызгал дураку в лицо и тешился потом его
гримасами. Когда же мы переправлялись через Волгу и уже причаливали к берегу,
гребцам он отдал приказание бросить дурака в воду. Я пришел в негодование —
дело было в исходе сентября, — но приказание все-таки было исполнено. Дурак
барахтался, мычал, перепугался до полусмерти; когда его вытащили, он совсем
было окоченел. Михаил Дмитриевич много этому смеялся, смеялись и гребцы.
С тех пор я Михаила
Дмитриевича более не видел; не по силам ему было подражать отцу, он занемог горловою
чахоткою и умер в Симбирске. При этом произошел случай знаменательный. Когда
его положили в гроб, то старика Кроткова привели проститься к телу сына; он
зарыдал и громко воскликнул: «Миша, Миша, встань, Миша! пойдем выпьем!» Нет
юмористического писателя в мире, который осмелился бы придумать подобный драматический
эффект.
Кротковская легенда
окончилась самым трагическим образом. Шигоны поступили во владение третьего
сына Дмитрия Степановича. Крестьяне взбунтовались, сожгли господскую усадьбу и
бросили молодого помещика в пла-
406
мя! Само собой разумеется, что, по
прибытии моих родителей в Никольское, не могло бы установиться между ними и
городищенским помещиком дружественных отношений, если бы в его доме не было
другого, совершенно противоречащего ему элемента. Женская половина его
семейства была европейски образованная и, насколько было возможно, скрывала
безобразный образ жизни главы семейства. Супруга Дмитрия Степановича, Мария
Федоровна, не раз
бывала в Петербурге
и Москве9.
Уже в летах немолодых,
она сохранила остатки красоты, выписывала наряды с Кузнецкого моста из Москвы,
выказывала некоторую светскость и любила, чтоб у нее веселились. Хотя и
говорили, что при ней состояла тоже собственная дура, но это, видимо,
допускалось «келейно», только в угоду старине. При свидетелях же сохранялось
тонкое приличие, и городищенские съезды отличались радушием, хлебосольством и
тоном хорошего общества. Тому много способствовало присутствие в доме замечательно
умной, живой и образованной гувернантки француженки mademoiselle Jeny,
девушки уже не молодой. Ее руководству поручалось воспитание трех дочерей
Кротковых: Александры, Елисаветы и Софии.
Александре Дмитриевне
минул в то время семнадцатый год, она восхищала стройностью уже развитого
стана и миловидностью свежего личика. Когда впоследствии я ее увидел снова, я
ее уже не мог узнать. Она вышла замуж за А. В. Бестужева и после учащенных
родов страшно растолстела. Вообще, в то время деревенская халатная жизнь
помещиков чрезвычайно содействовала скорому утучнению прекрасного пола;
дворянки не уступали в весе купчихам. Другая сестра, Елисавета Дмитриевна, не
отличалась здоровьем и вскоре после замужества с П. С. Мельгуновым угасла еще
в очень молодых летах. София же Дмитриевна, в детстве тщедушная, обратилась в
роскошный тип русской матроны, вышла замуж за М. П. Татищева *, тоже обзавелась
семейством немалочисленным и впоследствии долго жила по зимам в Москве 10.
Для брата и меня ничто не могло быть приятнее общества двух меньших сестер
Кротковых, почти нам ровесниц.
Знакомство завязалось
самое дружеское — видались мы почти каждый день; по воскресеньям у Кротковых
устраивались танцы, дом дрожал от кадрилей, вальсов,
_______________
* Н. А. Татищева.— Сост.
407
мазурок; я в особенности отличался в
гросс-фатере, стучал каблуками, бил в ладоши, доходил до исступления; мой брат
был всегда несравненно сдержаннее, но тоже сильно веселился. По вечерам старик
Дмитрий Степанович не показывался, он тешился, как я описал выше, со своими
дураками и дурами. В то время к Кротковым приезжали их старшие сыновья —
Михаил, о котором я уже упоминал, и Николай. Оба служили в армейской кавалерии
юнкерами; Михаил держал себя еще пристойно, а Николай был даже серьезен, читал
хорошие книги и несколько философствовал; Гегель начинал тогда входить в моду.
Между тем отец мой не
захотел отстать в гостеприимстве и затеял устроить в Никольском домашний спектакль.
Живописец Борисов оказал
при этом чудеса; в короткое время возник очень хорошенький театр с декорациями,
занавесью и всеми нужными принадлежностями. Наш наставник Шаррьер, всегда
любивший блеснуть знанием древней истории и классических языков, присвоивал
греческие именования разным местам, приуроченным к Никольскому. Так один овраг он
прозвал «Сижё»11, рощу он наименовал «Каллироэ»12; Борисов
этим воспользовался. По двум сторонам театрального портала он изобразил две
статуи — одну с подписью «Сижё», другую с подписью «Каллироэ», что возбудило
общий хохот. Спектакль удался великолепно. Отец играл и пел превосходно.
Отличалась и гувернантка Кротковых" m-lle Jeny и старшая их дочь Александра Дмитриевна. Исполнялась,
во-первых, сколько мне помнится, пьеска Скриба «Ida» и еще две другие.
17 сентября отец задал
другой пир. Между церковью и господским домом расставлены были столы для угощения
крестьян. Под балконом гремела выписанная полковая музыка. Из уездного города
Ставрополя прибыл с офицерами полковник донского казачьего квартировавшего там
полка. Съехалось все соседство, праздник вышел блистательный. Даже крестьянки
— и те принарядились для этого празднества, и на сохранившихся у меня рисунках
Борисова, изображающих праздник, я вижу расшитые золотом кокошники и яркие
сарафаны. Крестьянки еще в те времена строго придерживались национального
убора; впоследствии в самом Никольском, в церкви, мне случилось увидать жену
зажиточного мужика в розовом кисейном
платье и в кринолине. Празд-
408
нование 17 сентября было последним днем
пышности моего отца. С того дня он вдруг изменил привычки своего широкого
барства. Он сделал то, что немногие сделали в России, он остановился на краю
окончательного разорения. Он имел твердость отказаться от фамильных преданий,
от личных глубоко вкорененных привычек. Никто так скоро, так равнодушно и так
бестолково не разоряется, как русский человек. На моем веку я знал владетелей
огромных поместий, вельможных дворцов, переполненных сокровищами, я
присутствовал на их ослепительных празднествах, изумляясь их богатствам, и тех
же самых людей видел через короткое время без пристанища, в рубищах, чуть не
просивших милостыни, чтобы не умереть с голода. Таковы примеры Сергея Дмитриевича
Полторацкого13, барона Крюднера, Похвиснева и многих, многих других.
И даже те, которые не разоряются, почти постоянно, несмотря на их громадные
состояния, нуждаются в деньгах. Я много в первой молодости слыхал от матушки
рассказов о тароватости родного дяди моего отца, Александра Львовича Нарышкина,
но, чтобы дать понятие, во что обходилась ему эта тороватость, приведу к
примеру следующий случай. Праздник, устроенный им на его даче по Петергофской
дороге, праздник, описанный в «Петербургских Ведомостях» того времени, был
чудом великолепия. Государь Александр I,
присутствовавший на этом празднике, полюбопытствовал узнать, во что он
обошелся.
— Ваше величество, в тридцать шесть тысяч рублей,
— ответил Нарышкин.
— Неужели не более? — с удивлением отозвался
государь.
— Ваше величество,— заметил Нарышкин,— я заплатил
только тридцать шесть тысяч рублей за гербовую бумагу подписанных мною
векселей!
Мне говорили — не знаю,
насколько это верно, — что несколько времени спустя император прислал Нарышкину
альбом или, скорее, книгу, в которую вплетены были сто тысяч рублей
ассигнациями. Нарышкин, всегда славившийся своим остроумием и находчивостью,
поручил передать императору свою глубочайшую признательность и присовокупил:
«Что сочинение очень интересное и желательно бы получить продолжение». Говорят,
государь и вторично прислал такую же книгу с вплетенными в нее ста тысячами,
но приказал прибавить, что «издание окончено»14.
409
Впрочем, Александр
Львович не разорился и хотя сильно расстроил свои дела, все-таки оставил своим
сыновьям Кириллу и Льву Александровичам большое богатство. К сожалению, не могу
сказать того же о нашем имуществе; от громадного соллогубовского состояния уцелела
только сумма, на которую приобретено было Никольское. Дядя мой, граф Лев
Иванович Соллогуб, управлял общим с братом — моим отцом — последним оставшимся
у них имением, впрочем, еще значительным и состоявшим из 17 000 душ,
приуроченных к известному местечку «Горы-Горки», в Могилевской губернии. Он
пожелал откупить долю отца, но так как имение было уже заложено, та
дополнительная от казны ссуда могла быть выдана только с соизволения самого
императора. Такое соизволение воспоследовало, и, как я уже говорил, Никольское
было куплено на имя матушки. Вот почему со дня возвращения нашего из деревни в
Петербург наш образ жизни совершенно изменился, приемы, обеды, выезды
прекратились и заменились тесным кругом семейной жизни. Дом на набережной был
продан. Васильчиковы же купили дом на Большой Морской, так как их состояние
увеличилось вследствие наследства, полученного после кончины графа
Разумовского. В этот дом они и переехали, а мы их заменили в общем помещении с
бабушкой Архаровой, для чего был нанят на Моховой пространный бельэтаж дома
Мальцева. Удобства здесь было много: прекрасная домовая церковь, обширный сад,
в котором мы играли с детьми соседей Мартыновых. В квартире, между прочим, была
и теплица для тропических растений, но тропических растений у бабушки не
оказалось; купить их старушка, всегда расчетливая, не захотела, а с
свойственным ей добродушием заметила своим знакомым, что они могли бы каждый
поднести ей по «горшочку» зелени на новоселье. На другой же день оранжерея
обратилась в цветущий сад.
Во времена пребывания
нашего в мальцовском доме я припоминаю несколько оригинальных личностей.
Во-первых, помню старую
деву Софью Алексеевну Еропкину, монументальную старуху лет семидесяти. Она
отличалась тем, что гнушалась экипажей и во всякую погоду двигалась пешком.
Шляпок она тоже не допускала и ходила по улицам в чепчике, с огромным бантом на
самом темени; зимой поверх чепца она надевала шерстяной вязаный платок. Под
оборками чепца располагались симметрично взбитые и
белые, как лунь,
букли; лицо
410
Софьи Алексеевны, несмотря на ее лета,
было еще свежее, румяное, с правильным носом и обликом бурбоновского типа. В
молодости она слыла красавицей, когда же мы ее знали, голова ее тряслась
безостановочно, но ходила она еще бодро, опираясь на высокий костыль. Бывало,
бабушка еще разъезжает в своем знаменитом рыдване по городу, а Еропкина уже
заблаговременно и величественно приплелась к обеду. Сидит она одна у стола в
гостиной и еще бойко вяжет шерстяной чулок, всегда что-то припоминает и сама с
собою разговаривает. О деятелях великого екатерининского времени она говорила
как о людях, с которыми встречалась вчера. Бывало, зайдет в то время речь о
видных и модных тогда молодых людях: о Строгановых (братья Сергей и Александр
Строгановы), Шуваловых, Горчакове, Пушкине и других, Софья Алексеевна молча
слушает, потом вдруг крикнет своим басом:
— Нет, уж не говорите, против «нашего светлейшего»
все они дрянь!
Ей отвечают, что князь
Потемкин давно умер, а она смотрит недоверчиво, точно не веря, что такой человек,
как он, мог умереть!
В самые цветущие дни
своей молодости и во время силы и славы Потемкина она была ему представлена на
каком-то празднестве в Москве, и он произвел на нее неизгладимое впечатление на
всю ее жизнь. А то, бывало, сидит Еропкина тихо и вдруг ударит кулаком об стол
и закричит:
— Боже мой! как эта свадьба долго тянулась!
— Чья свадьба, Софья Алексеевна? — спросят у
нее.
— Да вот Марковой Анны Ивановны, что наверху
живет, — ответит Еропкина.
Маркова эта была тоже
старушка лет под восемьдесят и такая притом ветхая, что не только о своей
свадьбе, но и обо всем остальном на свете, казалось, давно перезабыла. Главным
и любимейшим нашим развлечением бывали обеды, даваемые в то время другой
старушкой, тоже приятельницей бабушки, графиней Апраксиной. Сколько мне
помнится, их было две сестры, обе суетливые, неугомонные, вечно жаловавшиеся
на судьбу. Бывало, пригласят нас двух с братом, гувернера, приживалок бабушки
и еще двух кого-нибудь обедать. Подадут обед прекрасный; хозяйка в конце обеда
спросит, хорошо ли угощение. Мы все станем рассыпаться в похвалах; вдруг
Апраксина разрыдается и заголосит:
411
— Да, вот обед хорош, а представьте — заплатить
за него нечем, нечем.
Этот эпизод повторялся
почти за каждым обедом. Помню также хорошо небольшого, очень чистенького старичка,
большого приятеля бабушки, Платона Степановича Яковлева; родом он, кажется,
был москвич, любил острить и выражаться собственным языком.
— Какова погода? — спросит его бабушка.
— Да, нехорошо, — ответит он, — совсем что-то
размокропогодилось.
— А что же ты так давно не был? — опять спросит
его бабушка.
— Служба одолела, Екатерина Александровна.
Он служил под главным
начальством всесильного тогда графа Аракчеева.
— У нас новый приказ отдан, что каждый усердный
чиновник должен заниматься служебными обязанностями по крайней мере двадцать
четыре часа в день, а кто может — то и более!
Платон Степанович был
любимый партнер бабушки для карточной игры; он играл превосходно во все игры,
что не мешало ему шутить и балагурить во время игры; когда преферанс стал
входить в моду и у него была хорошая игра в червях, он обыкновенно объявлял
«семь в сердцах», то есть в червях, вольным переводом. «Ну, ну, перестань,
батюшка, что за прибаутки»,— шутя журит, бывало, его бабушка.— «И, матушка
Екатерина Александровна, отчего же и не побаловать себя, коротка-то ведь
жизнь».
В доме Мальцева мы
прожили недолго и переехали в дом Голубцова, бывший угловой дом против Михайловского
манежа15 ; здесь родители мои проживали, если я не ошибаюсь, лет
десять. В дом Голубцова к нам переехала жить моя двоюродная сестра, дочь моего
дяди Льва Ивановича, Наталья Львовна. Скажу несколько слов о семье дяди, с
которою я до старости сохранил дружеские отношения. Граф Лев Иванович был
женат, как я уже сказал выше, на княжне Анне Михайловне Горчаковой, сестре
впоследствии знаменитого канцлера, и имел с нею шестеро детей. Горчаковы были
небогаты, и жена принесла дяде самое ничтожное приданое; сам же дядюшка, как я
уже сказал выше, разорился окончательно вследствие несчастных спекуляций.
Матушка очень любила своих племянниц по мужу и, сколько могла, старалась
доставлять им всякие удовольствия и развлече-
412
ния. С переездом к нам Натальи Львовны
дом наш снова оживился. Двоюродная сестра моя была красавица и в свете имела
успех громадный. Она вскоре вышла замуж за Обрескова, который впоследствии
долгое время занимал лестный пост российского посла при дворе короля Обеих
Сицилий в Неаполе. Вдова его после кончины мужа навсегда там поселилась, и
долго после я имел случай с нею там снова свидеться и познакомиться с ее милыми
дочерьми, которые обе вышли замуж за итальянцев16. Вторая дочь
дядюшки была также замечательно хороша собою, звали ее Надежда, она долгое
время была фрейлиной великой княгини Елены Павловны, а потом вышла замуж за
Алексея Свистунова17. Две другие младшие вышли замуж, одна за
Паншина, другая за Энгельгардта18. Сыновья Лев и Николай служили
оба в военной службе. Лев был женат на румынке д<еви>це Розновано и имел
с нею дочь19, вышедшую замуж за графа Олсуфьева. Николай женат на
М. А. Скуратовой, живет постоянно в Москве, и его беговые лошади славятся в
России. Тетка моя графиня Анна Михайловна жила последние годы своей жизни в
деревне, ей принадлежащей, кажется, в Тверской губернии; она была очень хороша
собою, но еще в молодости необычайно растолстела. Брат ее, князь Александр
Михайлович Горчаков, лицом очень походил на нее; он часто бывал у нас по
выходе своем из Царскосельского лицея, и я его живо помню. Он был красивый и
ловкий молодой человек, очень сдержанный и скромный, и в ту пору, вероятно,
никто не предугадывал, какая блистательная будущность ожидала его 20.
Его часто сопровождал барон Дельвиг, прелестный поэт, так рано унесенный
смертью.
Родная сестра моего
отца, княгиня Екатерина Ивановна Голицына, умерла в молодых годах21
, оставив дочь22 , вышедшую замуж за графа Шуазель-Гуффье, и пять сыновей
23. Муж моей тетушки, князь Григорий Сергеевич, был едва ли не один
из замечательнейших самодуров своего времени. В своем поместье под Москвой он
учредил нечто вроде маленького двора из своих «подданных», как выражались в те
времена. Были у него и «камер-юнкеры», и «гофмаршалы», и «фрейлины», была даже
«статс-дама» — необыкновенно толстая и красивая вдова-попадья, к которой «двор»
относился с большим уважением. Дядюшка выпрашивал у моей матушки и у других
своих родственниц их поношенные атласные и бархатные платья. Эти платья
обшивались дешевыми золотыми по-
413
зументами, и в них облекались дебелые
«придворные дамы» Голицына. В праздники совершались выходы; эти выходы, по
словам очевидца, были последним словом сумасбродства. У дядюшки был свой
собственный «придворный устав», которого он строго придерживался. Балы в доме
отличались особенным этикетом; нечего и говорить, что на этих балах присутствовала
только меньшая братья и «придворные». В великолепной, ярко освещенной зале
размещались приглашенные, и, когда все уже были в сборе, под звуки
триумфального марша вступал торжественно в залу дядюшка, опираясь на плечо
одного из своих «гофмаршалов». Бал открывался полонезом, причем дядюшка вел
«статс-даму» — попадью, которая принимала лестное приглашение, предварительно
поцеловав Князеву руку. Князь также удостоивал и других «дам» приглашением на
танец; причем они все прежде подобострастно прикладывались к его руке. Бал
завершался галопадом, который, увы! всегда превращался в бешеную присядку. На
эти-то причуды да на стаи гончих и удалых троек ушло не только голицынское
состояние, но и приданое моей тетки, очень значительное. Мне говорили, что
губернатор, немного смущенный этими причудами, намекнул издалека об этом князю
и даже донес в Петербург, но в Петербурге этому только посмеялись: в те времена
в России мудрено было удивить сумасбродством. Сыновья князя Голицына были все
люди умные и способные, а дочь его, графиня Варвара Григорьевна Шуазель, —
одна из милейших женщин, каких я когда-либо встречал. Муж ее был сын эмигранта
графа Шуазель-Гуффье и долгое время состоял адъютантом фельдмаршала князя
Воронцова, тогда графа, наместника кавказского и одесского
генерал-губернатора. Он был человек очень любезный, приятный в обществе, но,
хотя в те времена в военной службе требовались дисциплина и формальность самая
строгая, позволял себе иногда некоторые не совсем удачные отступления. Так
однажды, сопровождая своего начальника в заграничном путешествии, он был
удостоен приглашением к столу короля прусского (родителя императрицы Александры
Федоровны)24. Шуазель явился в превосходно сшитом и щегольски
сидевшем на нем мундире, но в таких фантастических сапожках, что король,
прекрасно знавший русские военные формы, выразил Воронцову свое удивление. Нечего
и прибавлять, как, возвращаясь домой из дворца, начальник намылил голову своему
адъютанту. Графиня
414
Шуазель, овдовев, жила постоянно у Воронцовых,
но кончила свою жизнь начальницей сестер милосердия в Одессе. Она всегда была
очень набожна; по этому поводу я припоминаю один случай, наделавший ей много
горя, но вместе с тем имевший свою весьма комическую сторону. Свою единственную
дочь графиня Шуазель выдала замуж за одного родственника своего мужа, имени
его теперь не припомню, француза-легитимиста25. Свадьба состоялась в
Бадене, где, как известно, нет православной церкви русской; ее заменяет
греческая церковь, построенная князем Стурдзой; в ней и обвенчали молодую
чету; священник — разумеется, грек — сказал новобрачным подобающее слово, и
вслед за тем мы направились в католическую церковь, где аббат-немец совершил
обряд венчания и также сказал молодым речь.
Возвращаясь домой,
графиня Шуазель залилась слезами.
— Как я несчастна, боже
мой! как несчастна, — обратилась она ко мне.— Всю мою жизнь я старалась
воспитать свою дочь в самой теплой вере, и вот сегодня, в этот величайший шаг в
ее жизни, ее венчали два раза, и оба раза ни она, ни ее муж, ни я, мы ни слова
не поняли; никто из нас не говорит по-немецки и, разумеется, не понимает
по-гречески, и мы стояли как истуканы!
Я старался как мог
утешить свою разогорченную родственницу, но, признаюсь, не мог удержаться от
смеха.
Брат ее, Сергей Голицын,
по прозванию «Фирс»26, сохранил о себе память умного и веселого
собеседника, но шутника и шалуна легендарного; приведу одну из его шалостей,
жертвою которой сделался лично я.
Дело было, сколько
припоминаю, в 1835 или 1836 году. Матушка послала меня в Никольское, откуда я,
окончив дела, выехал в начале декабря в Москву. Морозы стояли жестокие; я
утомился и наскучился долгой дорогой и, верст сорок не доезжая Белокаменной,
оставил с поклажей и экипажем своего старого камердинера Тита Ларионовича
дожидаться лошадей на станции, а сам сел в легкие саночки и пустился в Москву,
куда и приехал очень скоро, часов около девяти утра. Я всегда был нерасчетлив,
а тогда к тому же был еще очень молод и потому, приехав в Москву, очутился в
шубе, меховой шапке и валенках, а мои чемоданы могли опоздать до вечера.
К счастью, у приятеля, у которого я остановился, отыскалось
мое белье и
платье, но не
оказалось
415
сапогов; мать же природа оделила меня
такими стопами, что мне всегда приходится заказывать свою обувь, о покупке
сапогов нечего было и думать. Я вспомнил, что мой двоюродный брат Сергей
Голицын должен был находиться в это время в Москве и что у него почти такие же
большие ноги, как и мои, и я послал к нему человека моего приятеля.
Голицын, расспросив его
подробно обо всем, принял самый серьезный вид и сказал слуге, что он ошибается,
что он, правда, Голицын, но не тот, к которому он послан за сапогами, и назвал
ему того Голицына, у которого он мог получить сапоги. В то время Москвой управлял,
в Москве царствовал, если можно так выразиться, князь Дмитрий Владимирович
Голицын, один из важнейших в то время сановников в России. Это был в полном
смысле настоящий русский вельможа, благосклонный, приветливый и в то же время
недоступный. Только люди, стоящие на самой вершине, умеют соединять эти совершенно
разнородные правила. Москва обожала своего генерал-губернатора и в то же время
трепетала перед ним. К этому-то всесильному и надоумил Фирс послать моего
человека. Тот, только что взятый от сохи парень, очень спокойно отправился в
генерал-губернаторский дом и, нисколько не озадаченный видом множества
служителей, военных чинов и так далее, велел доложить Голицыну, что ему нужно
его видеть (Фирс строго-настрого приказал ему требовать — видеть самого князя).
К немалому удивлению присутствующих (я, впрочем, забыл сказать, что мой
посланный объявил, что он пришел от графа Соллогуба и что Голицын был с моим
отцом в лучших отношениях),— итак, к немалому удивлению присутствующих,
Голицын сам к нему вышел в переднюю.
— Что надо? — спросил генерал-губернатор.— Ты
от графа?
— Никак нет, ваше благородие, — ответил мой посланный,
— от ихнего сыночка, графа Владимира Александровича.
Голицын посмотрел на
него с крайним изумлением.
— Да что нужно? — повторил он еще раз.
— Очень приказали вам кланяться, ваше
благородие, и просят одолжить им на сегодняшний день пару сапог!
Голицын до того
удивился, что даже не рассердился, даже не рассмеялся, а приказал своему
камердинеру провести моего дурака в свою уборную или свою гардеробную и
позволить ему выбрать там пару сапог. Надо заметить,
416
что Голицын был мал ростом, сухощав и
имел крошечные ноги и руки; увидав целую шеренгу сапогов, мой человек похвалил
товар, но с сожалением заметил, что «эти сапоги на нас не полезут».
Камердинер генерал-губернатора с ругательствами его прогнал.
Надо вспомнить время, в
которое это происходило, то глубокое уважение, почти подобострастие, с которым
вообще обходились с людьми высокопоставленными, чтобы отдать себе отчет, до
чего была неприлична выходка моего двоюродного брата.
Возвратясь домой, слуга
как сумел рассказал о случившемся. Все объяснилось. Я в тот же день ездил к
генерал-губернатору извиниться, разумеется, всю беду свалив на ни в чем не
виноватого слугу; Фирса я чуть не прибил, а он все смеялся и отшучивался, идя
со мной и предостерегая меня от острых камней московской мостовой, которая
могла бы потереть подошвы его сапог, в которые я был обут.
Зима 1825—1826 года
прошла для нас, или, скорее, для наших родителей, очень тягостно. Осенью
матушка неутешно оплакивала кончину императора Александра I, всегда, как я уже имел случай неоднократно
высказать, особенно благоволившего к нашей семье; потом, как громовой удар,
разразилось восстание 14 декабря. Многие из самых близких друзей моего отца
были замешаны в бунт, и не проходило дня, не проходило, можно сказать, часа,
чтобы мы не узнавали о новом несчастье, постигшем какое-нибудь из дружественных
нам семейств. Я не стану описывать восстание 14 декабря: все, что можно было о нем
сказать, давно уже сказано; да и хотя я был очевидцем происходившего, но был
еще слишком молод, чтобы хорошо понимать все, что оно обозначало; могу сказать
только одно, что, по мнению людей, истинно просвещенных и искренно преданных
своей родине, как в то время, так и позже, это восстание затормозило на
десятки лет развитие России, несмотря на полный благородства и самоотвержения
характер заговорщиков. Оно вселило в сердце императора Николая I навсегда чувство недоверчивости к русскому дворянству
и потому наводнило Россию тою мелюзгою фонов и бергов, которая принесла родине
столько неизгладимого на долгое время вреда. Я хочу сказать несколько слов о
личном характере императора Николая Павловича, о котором многие, по незнанию,
составили себе превратное понятие. Правда, государь был одарен
417
железной волей и твердостью неуклонной,
но в глубине его души была доброта неисчерпаемая, а его светлый ум все постигал
и — что покажется многим с моей стороны бессмысленным утверждением,— все
прощал. Приведу в пример несколько случаев из его частной жизни.
Проживая летом в
сороковых годах в одном из загородных петербургских дворцов, государь часто
ездил присутствовать на учении; у дороги, по которой следовал император,
штрафованные солдаты рыли канаву; завидев царскую коляску, солдаты
вытягивались в шеренгу, снимали шапки и безмолвно дожидались, пока государь
проедет, чтобы снова приняться за свою работу; с ними, как с наказанными,
государь не мог здороваться; это мучило его до того, что однажды, проезжая мимо
штрафованных, он не выдержал и своим зычным голосом крикнул им:
— Здравствуйте, шалуны!
Нечего прибавлять, каким
восторженным «здравия желаем, ваше императорское величество» отвечали умиленные
солдаты.
Государь имел привычку
на масленицу во время качелей въезжать на Марсово поле и объезжать шагом весь
квадрат; однажды, среди общего ликованья подгулявшего народа, толпа
крестьянских детей подбежала к его саням и, не зная государя, запищала:
— Дедушка, покатай нас, дедушка!
Стоявшие подле будочники
кинулись было разгонять детей, но государь грозно на них крикнул и, рассадив,
сколько уместилось, детей в санях, обвез их вокруг Марсова поля.
В 1831 году, когда
холера впервые посетила Москву, император, извещенный эстафетой, решился тотчас
туда ехать. Императрица Александра Федоровна, напуганная неведомой и страшной
болезнью, умоляла государя не подвергать себя опасности. Государь остался
непреклонен; тогда императрица привела в кабинет государя великих княжон и
великого князя Константина Николаевича, тогда еще ребенка трех лет, думая, что
вид его детей убедит более императора.
— У меня в Москве 300 000 детей, которые
погибают, — заметил неуклонно государь и в тот же день уехал в Москву.
Посетив в первый раз
после польского восстания Варшаву, государь присутствовал на бале у
генерал-губернатора, то есть
наместника. В тот же вечер
был
418
открыт заговор о покушении на жизнь
императора (известие это впоследствии оказалось неверным), и государя просили,
в виду предосторожности, не подходить к окну, так как вся площадь перед
дворцом была запружена народом; государь открыл окно, стал к окну спиною и
более часа простоял таким образом, разговаривая с окружавшими его сановниками.
Я со временем еще
приведу десятки подобных случаев, свидетельствующих о личной неустрашимой храбрости,
а также бесконечной доброте императора Николая Павловича. Но он вынужден был,
так сказать, к той неуклонной строгости, замкнутости, которою ознаменовалось
все его царствование, именно обстоятельствами, предшествовавшими его восшествию
на престол.
Траур по кончине
императора Александра I, суд над
декабристами, значительные изменения в высших административных сферах заняли
умы Петербурга на всю зиму 1825—1826 года. Но, как и всегда в жизни, тучи
прошли, наступило полное затишье, и в августе 1826 года двор последовал в
Москву, где 22 августа совершилось с пышностью необыкновенной коронование
императора Николая Павловича на престол. Все способствовало блеску
празднества: временное повсеместное спокойствие в Европе, водворившийся порядок
в самой России, наконец — и всего более, — восторг, который вселяла в народе
молодая императорская чета. Императрица Александра Федоровна была тогда в
полном расцвете своей красоты, она олицетворяла, так сказать, идеал русской
царицы, соединяя в себе царственность осанки с бесконечной приветливостью и
добротой. О наружности самого императора мне распространяться нечего, она
сделалась, так сказать, легендарной по всей России; он представлялся народу
чем-то вроде сказочного богатыря, и по этому поводу я припоминаю рассказанный
мне однажды очевидцем анекдот.
Государь в 1838 году
производил огромный кавалерийский смотр в Вознесенске (Херсонской губернии); в
то время в Новороссийском крае не только, разумеется, о железных путях, но и о
шоссейных дорогах не было помина. К приезду императора починили мосты и кое-как
привели в порядок почтовые дороги. Как всегда водилось, впереди высочайших
экипажей скакал на бешеной тройке местный исправник, наблюдая за порядком.
Однажды, не доезжая какой-то станции, плотина, по которой едва успел пронестись
царский экипаж, рухнула.
419
Исправник помертвел и оглянулся на
государя — беда миновала благополучно; вечером за картами у знакомых исправник
рассказал постигший его случай.
— Что же государь сказал? — со страхом допрашивали
его присутствовавшие.
— Помиловал, — ответил, крестясь, исправник.—
Пальцем только мне погрозил, а палец у него вот какой! — и исправник почти на
аршин измерил руками.
Но возвращусь к
коронации. Отец мой, как я уже сказал выше, считался в звании
обер-церемониймейстера и в силу этого сопровождал двор в Москву. Мы с братом,
разумеется, были еще слишком молоды, чтобы присутствовать на блестящих
празднествах, но всюду и везде имели уголок, откуда все могли видеть очень
хорошо. Живо помню въезд в Москву и в особенности выход императорской четы из
Воскресенского собора; императрица — молодая, прекрасная, величественная, с
сияющей короной на темных волосах, облеченная в драгоценные белые одежды, об
руку с государем, которого в эту минуту описывать не берусь. Только Юпитер в
воображении древних, снисходящий с Олимпа с громом и молнией в деснице, мог
быть сравним с ним в это мгновенье. С тех пор прошло более полувека, я пережил
много горя и радостей, видал много зрелищ поразительных, но ничто не может
сравниться с тем впечатлением восторга и почти ужаса, которое обуяло меня. Я до
того кричал, бил в ладоши, топал ногами и кидал свою шапку вверх, что кончил,
наконец, тем, что свалился с подмостков, на которых мы с братом стояли, под
надзором гувернера, и упал на толпу мужиков, стоявших на площади; я ужасно
испугался, вообразив себе почему-то, что они станут меня бить, но они нисколько
на меня не рассердились, а один из них, я как теперь его вижу, рослый детина,
лет под сорок, с огромной разноцветной бородой, посадил меня к себе на руки и
с той особенной суровой ласковостью, которая присуща только простому русскому
народу, проговорил:
— Сиди, малец, уж больно хорошо, здорово кричишь
ты!
Празднества сменялись
празднествами и отличались, как водится в этом случае, необыкновенным великолепием.
В те времена имена светских красавиц не были еще достоянием газетчиков и
упоминать о них в газетах считалось бы верхом неприличия, но в устах всех были
слышны имена графини
Завадовской 27,
Фикельмон 28,
420
рожденной графини Тизенгаузен, дочери в
то время известной в петербургском свете Елисаветы Михайловны Хитрово29,
одной из пяти дочерей фельдмаршала Кутузова, фрейлины княжны Урусовой30
и девицы Нарышкиной, впоследствии княгини Юсуповой31 . Все четыре
были красавицы писаные, все четыре звезды первой величины тогдашнего
петербургского большого света. По окончании празднеств двор вернулся в Царское
Село, и мы также возвратились на обычную зимовку в Петербург. Жизнь наша
потекла обычным порядком: занятия с учителями, прогулки, обеды у бабушки
Архаровой и т. д. Я уже начинал пописывать кое-какую дрянь, к которой, увы,
относились слишком снисходительно. Так прошло три зимы. Наконец, в марте 1829
года, к крыльцу голубцовского дома подъехала кибитка, в которую сел мой отец и
посадил меня подле себя. Меня везли в Дерпт, для приготовления к студентскому
экзамену и поступлению в университет. Детство наше рушилось. Г-н Массон 32
отбыл на родину; брат мой поступил в школу гвардейских подпрапорщиков,
помещавшуюся у Синего моста, на месте, где теперь находится Мариинский дворец 33.
В то время воспитание было направлением к единственной цели — служебной. О
брате было решено между моими родителями — так как в то время родные решали о
будущности своих детей, и дети этому беспрекословно подчинялись, — что брат мой
наденет солдатскую шинель ввиду генеральского чина, хотя это поприще не было
согласно ни с его вкусами, ни даже с его здоровьем34.
В бытность нашу в Париже
в 1822 году * нас ежедневно водили гулять в Тюильрийский сад; там однажды брат
мой с разбегу ударился головой о мраморную статую и так сильно ушибся, что
пролежал несколько часов в беспамятстве; я нисколько не сомневаюсь, хотя в то
время он и поправился, что этот ушиб произвел в его голове сотрясение мозга и
был первой причиной его преждевременной кончины35.
Итак, брат поступил в
военную службу, меня же решено было поместить в Дерптский университет и приготовить
меня к блестящей дипломатической карьере, к чему я ни по моему характеру, ни по
моим наклонностям не был пригож. Матушка сетовала о том, что мы с братом в
нашем детстве были приучены к роскоши,
____________
* 1820 году.— Сост.
421
которой, по наступившим обстоятельствам
дел моего отца, мы не могли иметь в будущем и от которой она всячески
старалась нас отучить. Вот почему отец не нанял мне квартиры, не окружил меня,
как это водилось в те времена, полдюжиной крепостных людей, не приставил ко мне
ментора, а поместил меня у профессора и приставил ко мне наемного камердинера,
старика лет шестидесяти, Тита Ларионовича, который и находился при мне не
только все время моего пребывания в университете, но и долго после этого. Отец
остался в Дерпте недолго, а я после его отъезда стал серьезно работать и
приучаться к скромному обиходу студентской жизни.
Скажу несколько слов о
тех из моих товарищей, с которыми впоследствии я сохранил дружественные отношения.
Из них первое место занимает знаменитый наш хирург Пирогов; потом Иноземцев,
сделавшийся тоже впоследствии известным врачом в Москве36; сыновья
писателя и историка Карамзина — Андрей и Владимир 37; наконец,
известный всему Петербургу Иван Федорович Золотарев, с которым мы позже были
сослуживцами на Кавказе и навсегда остались друзьями близкими 38. Потом
несколько курляндцев, Липгардты, Таль и другие. Поэта Языкова я уже не застал,
но о нем в студентском кружке сохранилась лучезарная легенда39. О
разгульных пирах его времени, о попойках гомерических в наше время не было и
помина; все мы были скромненькие, уж впрямь «отецкие сыны»; все мы более
серьезно работали и, кроме того, усердно посещали «свет», состоявший в это
время в Дерпте из нескольких семейств богатых курляндских баронов и семейств
профессоров университетских 40. Скромности нашей способствовало и
то, что родители выдавали нам на наши удовольствия очень мало денег. Так, я,
например, считался богачом, имея всего-навсего пятьдесят рублей ассигнациями в
месяц: правда, матушка платила отдельно за мою квартиру и стол. Самым большим
расходом, самой бешеной шалостью почиталось провести вечер в кондитерской, где
мы истребляли невероятное количество плохих бутербродов и сладких пирожков и
запивали их прескверным вином или пивом. Зато мы щеголяли платьем и бельем; о
бородах и усах между студентами тогда еще, разумеется, не было и помина.
Весной мы устраивали
«пикники», разумеется, в скромных размерах, на которые приглашали дам; после
завтрака на лужайке или в лесу устраивались танцы, на которых мы наперерыв
отличались. Один из этих пик-
422
ников ознаменовался очень прискорбным для
меня приключением. Так как никто из нас не был Крезом, то обыкновенно накануне
праздника распорядитель получал от каждого из нас нужную сумму для складчины; у
меня в тот день капиталу оказалось всего одиннадцать рублей; я захотел попытать
счастье в первый раз в жизни в карты и проиграл Карамзину все свои деньги; горе
было непоправимое, раздобыть у одного из товарищей нужные рублей двадцать не
оказалось возможности, а мое огорчение было тем более велико, что в то время я
безнадежно и трепетно был влюблен в жену одного дерптского чиновника, которая
в виде исключения допускалась в наше общество. Впоследствии я увидал свой
«предмет» и ужаснулся своему безвкусию, но тогда я пылал самой почтительной и
самой нежной страстью. Я сказался больным и, разумеется остался дома. Пока
товарищи мои «блаженствовали», я излил свое горе в следующем стихотворении, за
которое заранее прошу прощения у читателей; мое единственное оправдание
состоит в том, что мне было тогда семнадцать лет. Вот первые куплеты:
Ах, Настасья Еремевна,
Видно, суждено мне так:
Ты на бале как царевна,
А я дома как дурак.
Пригласят тебя там франты,
На «англезы», на «куранты»,
Может статься, на «тампет» 41,
А ты нюхай мой букет!..
И в таком роде куплетов
десять. Когда Золотарев возвратился с пикника, так как он был поверенный в моей
любви, я прочел ему мое произведение; он нашел, что стихи «хороши», но слишком
«вольны»!.. Золотарев был тип добронравного, благодушного юноши, воспитанного
в благочестивом доме. Отец его, человек зажиточный, был нотариусом в Москве;
кроме Ивана Федоровича, у него были еще сын и дочь-красавица, выданная замуж
против воли за одного из богатейших купцов в Москве и вскоре после этого
умершая; ее свадьба, на которой я присутствовал, послужила впоследствии мне
сюжетом для одной из моих повестей42. Брат Ивана Золотарева тоже
умер в молодых годах от чахотки. Насколько я уже начинал быть неряшлив,
настолько Золотарев был аккуратен и рассудителен. У него были, однако, две
слабости: первая из них состояла в том, что он ежедневно отправлялся на почту
осведомляться,
423
нет ли для него писем — ему никто никогда
не писал, но этс его не обескураживало, и он все-таки каждый день ходил на
почту; вторая его слабость была менее игривого свойства. Он был страстный
охотник играть на скрипке 43, а природа отказала ему решительно в
музыкальных способностях; мы жили на одной квартире, и читатели легко могут
себе представить мой ужас, постепенно превращавшийся в негодование, как только
в комнате моего соседа начинали раздаваться жалобные звуки терзаемого
неопытной рукой инструмента. Возвратясь с лекции и зайдя, разумеется,
предварительно на почту, Золотарев снимал свое новое платье, облекался в
старенький сюртучок и принимался пилить гаммы на скрипке; работа эта иногда
длилась часа три; особенно гнусно выходил у него один переход в минорный тон,
который никак ему не удавался, при этом я часто врывался в комнату моего
трудолюбивого приятеля, с бешенством выхватывал у него скрипку и осыпал его
ругательствами. Он отвечал с обычной своей добродушной улыбкой: «Ну, полно,
Владимир, ведь я тебе не мешаю!» И чего мы не выделывали с этой злополучной
скрипкой. И прятали ее, и швыряли на улицу, однажды даже продали ее за полтора
рубля ассигнациями какому-то бродяге-музыканту, и что же? — в заведенный час
опять раздавались ненавистные звуки: Золотарев каким-то тайным чутьем
разыскивал свое достояние везде. Главным удовольствием, заветной мечтой
являлись, разумеется, поездки на вакации летние и рождественские к родным. Для
меня две из этих поездок остались незабвенными всегда, так как мне пришлось
увидеть и узнать, бывши студентом, двух гигантов русской литературы — Пушкина
и Гоголя. Я прошу у читателей прощения, если мне придется повторяться, говоря
об этих двух великих русских людях: в 1874 году я напечатал в газете «Русский
мир» некоторые из своих воспоминаний относительно Пушкина и Гоголя44,
но, во-первых, «Русский мир» не имел обширного круга читателей, во-вторых,
лучше сказать два раза, чем умолчать что-либо, что относится к ним. Итак,
летом, сколько припоминаю — в 1832 году, я приехал к своим родителям в Павловск
на вакации45; поздоровавшись с ними, я переоделся и отправился, как
и следовало, на поклон к бабушке Архаровой; время для бабушки уже было
позднее: она собиралась спать. «Пойди-ка к Александре Степановне (ее
приживалка), там у Ва-сильчиковых при Васе студент какой-то живет, говорят,
424
тоже пописывает,— так ты пойди
послушай»,— сказала мне бабушка, отпуская меня. Я отправился к Александре
Степановне; она занимала на даче у бабушки небольшую, довольно низенькую
комнату, кровать стыдливо была загорожена ширмами, у стены стоял старомодный,
обтянутый ситцем диван, перед ним круглый стол, покрытый красной бумажной
скатертью; на столе под темно-зеленым абажуром горела лампа. Стол был высок, а
сиденья, то есть диван и стулья, низки, и потому лица присутствующих были ясно
освещены пламенем лампы. Подле Александры Степановны на диване сидела другая
приживалка бабушки, Анна Семеновна, тут же находилась третья старушка,
призренная Васильчиковыми, тоже какая-то дворянка, имени ее не помню; все три
старухи вязали чулки, глядя снисходительно поверх очков на тут же у стола
сидевшего худощавого молодого человека; старушки поднялись мне навстречу,
усадили меня у стола, потом Александра Степановна, предварительно глянув на
меня, обратилась к юноше:
— Что же, Николай Васильевич, начинайте!
Молодой человек
вопросительно посмотрел на меня: он был бедно одет и казался очень застенчив; я
приосанился.
— Читайте, — сказал я несколько свысока, — я
сам «пишу» (читатель, я был так молод!) и очень интересуюсь русской
словесностью, пожалуйста, читайте.
Ввек мне не забыть
выражения его лица! Какой тонкий ум сказался в его чуть прищуренных глазах,
какая язвительная усмешка скривила на миг его тонкие губы. Он все так же
скромно подвинулся к столу, не спеша развернул своими длинными худыми руками
рукопись и стал читать. Я развалился в кресле и стал его слушать; старушки
опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего
кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его
остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на
меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Когда он кончил, я бросился к нему
на шею и заплакал. Что он нам читал, я и сказать не сумею теперь, но я,
несмотря на свою молодость, инстинктом, можно сказать, понял, сколько таланта,
сколько высокого художества было в том, что он нам читал. Молодого этого
человека звали Николай Васильевич Гоголь, и через несколько лет ему суждено
было занять в отечественной литературе первое
425
место после великого Пушкина. У тетки
Васильчиковой было пятеро детей: два сына, две дочери и третий сын, слабоумный
с детства, впрочем, рано умерший; к этому-то сыну в виде не то наставника, не то
дядьки и был приглашен Гоголь, для того чтобы по мере возможности стараться
хотя немного развить это бедное существо. На другой день после чтения я пошел
опять к Васильчиковым и увидал следующее зрелище: на балконе, в тени, сидел на
соломенном низком стуле Гоголь, у него на коленях полулежал Вася, тупо глядя на
большую развернутую на столе, стоявшем перед ними, книгу; Гоголь указывал своим
длинным худым пальцем на картинки, нарисованные в книге, и терпеливо раз
двадцать повторял следующее:
— Вот это, Васинька,
барашек, — бе... е... е.., а вот это корова — му... у... му... у, а вот это
собачка — гау... ay... ay...46
О Гоголе мне придется
говорить много, так как впоследствии я был с ним в самых дружественных отношениях.
Гоголь у Васильчиковых, впрочем, оставался недолго 47, и хотя
впоследствии он не любил припоминать того незавидного положения, в котором
находился в их доме, но нет сомнения, что его будущей известности, независимо,
разумеется, от его громадного таланта, много также способствовали знакомства,
приобретенные в доме Васильчиковых; везде, а в особенности в России, и в те
времена только таланту, как бы велик он ни был, трудно было пробиться на
свет божий. Кажется, в следующую же зиму после моего знакомства с Гоголем, я в
первый раз, уже будучи взрослым, встретил Пушкина48; за верность
годов, впрочем, не ручаюсь, так как смолоду был страшно бестолков и всю жизнь
перепутывал и числа, и года.
Вот как это было. Я
гостил у родных на рождественских праздниках и каждый вечер выезжал с отцом в
свет не на большие балы, разумеется, но к нашим многочисленным родным и
близким знакомым. Однажды отец взял меня с собою в русский театр; мы
поместились во втором ряду кресел; перед нами в первом ряду сидел человек с
некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами;
он обернулся, когда мы вошли (представление уже началось), дружелюбно кивнул
отцу, потом стал слушать пьесу с тем особенным вниманием, с каким слушают
только, что называют французы, «les gens du métier», то есть люди сами пишу-
426
щие. «Это Пушкин»,—
шепнул мне отец. Я весь обомлел... Трудно себе вообразить, что это был за
энтузиазм, за обожание толпы к величайшему нашему писателю, это имя волшебное
являлось чем-то лучезарным в воображении всех русских, в особенности же в
воображении очень молодых людей. Пушкин, хотя и не чужд был той олимпийской
недоступности, в какую окутывали, так сказать, себя литераторы того времени,
обошелся со мною очень ласково, когда отец, после того как занавес опустили,
представил меня ему49. На слова отца, «что вот этот сынишка у меня
пописывает», он отвечал поощрительно, припомнил, что видел меня ребенком,
играющим в одежде маркиза на скрипке50, и приглашал меня к себе
запросто быть, когда я могу. Я был в восторге и, чтобы не ударить лицом в
грязь, все придумывал, что бы сказать что-нибудь поумнее, чтобы он увидел, что
я уже не такой мальчишка, каким все-таки, несмотря на его любезность, он меня
считал; надо сказать, что в тот самый день, гуляя часов около трех пополудни с
отцом по Невскому проспекту, мы повстречали некоего X., тогдашнего модного писателя 51. Он был
человек чрезвычайно надутый и заносчивый, отец его довольно близко знал и представил
меня ему; он отнесся ко мне довольно благосклонно и пригласил меня в тот же
вечер к себе. «Сегодня середа, у меня каждую середу собираются, — произнес он с
высоты своего величия,— всё люди талантливые, известные, приезжайте, молодой
человек, время вы проведете, надеюсь, приятно». Я поблагодарил и, разумеется,
тотчас после театра рассчитывал туда отправиться. В продолжение всего второго
действия, которое Пушкин слушал с тем же вниманием, я, благоговейно глядя на
его сгорбленную в кресле спину, сообразил, что спрошу его во время антракта,
«что он, вероятно, тоже едет сегодня к X.». Не может же он, Пушкин, не бывать в доме, где
собираются такие известные люди — писатели, художники, музыканты и т. д.
Действие кончилось, занавес опустился, Пушкин опять обернулся к нам. «Александр
Сергеевич, сегодня середа, я еще, вероятно, буду иметь счастливый случай с вами
повстречаться у X.», — проговорил я почтительно,
но вместе с тем стараясь придать своему голосу равнодушные вид, что вот,
дескать, к каким тузам мы ездим. Пушкин посмотрел на меня с той особенной, ему
одному свойственной улыбкой, в которой как-то странно сочеталась самая
язвительная насмешка с безмерным добродушием. «Нет, — отрывисто сказал он мне,
—
427
с тех пор как я женат, я в такие дома не
езжу». Меня точно ушатом холодной воды обдало, я сконфузился, пробормотал
что-то очень неловкое и стушевался за спину моего отца, который от души
рассмеялся; он прекрасно заметил, что мне перед Пушкиным захотелось прихвастнуть
и что это мне не удалось. Я же был очень разочарован; уже заранее я строил
планы, как я вернусь в Дерпт и стану рассказывать, что я провел вечер у X., где собираются самые известные, самые талантливые
люди в Петербурге, где даже сам Пушкин... и вдруг такой удар! Нечего и
прибавлять, что в тот вечер я к X. не поехал,
хотя отец, смеясь, очень на этом настаивал. На другой день отец повез меня к
Пушкину — он жил в довольно скромной квартире на... улице 52. Самого
хозяина не было дома, и нас приняла его красавица жена. Много видел я на своем
веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но
никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность
классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой
тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия
на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого
красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы,
уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные даже из самых
прелестных женщин меркли как-то при ее появлении. На вид всегда она была
сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала,
во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое
занимал ее муж, она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины
находили несколько странной. Я с первого же раза без памяти в нее влюбился;
надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы
тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим
именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были
уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли
никогда собственно ее даже не видевших! Живо помню один бал у Бутурлиных и
смешную сцену, на которой я присутствовал. Это было, сколько припоминаю, в зиму
с 1835-го на 1836 год; я уже в то время вышел из университета; Бутурлин этот
был женат на дочери известного богача Комбурлея; он имел двух детей — дочь,
вышедшую потом замуж за графа Павла
428
Строганова53, и сына Петра;
этому сыну было тогда лет тринадцать, он еще носил коротенькую курточку и
сильно помадил себе волосы. Так как в то время балы начинались несравненно
раньше, чем теперь, то Петиньке Бутурлину позволялось (его по-тогдашнему
родные очень баловали ) оставаться на бале до мазурки. Он, разумеется,
не танцевал, а сновал между танцующими. В тот вечер я танцевал с Пушкиной
мазурку и, как только оркестр проиграл ритурнель, отправился отыскивать свою
даму: она сидела у амбразуры окна и, поднеся к губам сложенный веер, чуть-чуть
улыбалась; позади ее, в самой глубине амбразуры, сидел Петинька Бутурлин и,
краснея и заикаясь, что-то говорил ей с большим жаром. Увидав меня, Наталья
Николаевна указала мне веером на стул, стоявший подле, и сказала: «Останемтесь
здесь, все-таки прохладнее»; я поклонился и сел. «Да, Наталья Николаевна,
выслушайте меня, не оскорбляйтесь, но я должен был вам сказать, что я люблю
вас,— говорил ей между тем Петинька, который до того потерялся, что даже не заметил,
что я подошел и сел подле,— да, я должен был это вам сказать,— продолжал он,—
потому что, видите ли, теперь двенадцать часов, и меня сейчас уведут спать!» Я
чуть удержался, чтобы не расхохотаться, да и Пушкина кусала себе губы, видимо,
силясь не смеяться; Петиньку действительно безжалостно увели спать через
несколько минут.
Но возвращусь в Дерпт,
куда после вакаций я приезжал с немного помутившейся головой и не сразу мог
приняться за работу. Впрочем, надо сказать, что то спокойствие, которое
царствовало в Дерпте, скоро рассеивало чад петербургских удовольствий.
Годы проходили между
тем, и мы ревностно приготовлялись к последнему экзамену. Тут случилось обстоятельство,
повлиявшее на мою будущность. Человек шесть из моих самых близких товарищей
вознегодовали на одного из наших профессоров, человека в самом деле очень
неприятного и всячески нас притеснявшего; я негодовал столько же, сколько они,
но говорил, по обыкновению, еще с большим жаром. Однажды, после веселого
ужина, они, проходя мимо квартиры профессора, швырнули ему в окно несколько
камней; стекла разлетелись вдребезги, поднялся шум, крик, профессор послал за
полицией, но товарищи мои успели уже убежать. Я не только не был в их обществе
в этот вечер, но меня, кажется, вовсе даже в тот день не было в Дерпте; тем не
429
менее в городе распространился слух, что
Соллогуб начал бесчинствовать, бить у начальства окна и т. д. Профессор,
который меня терпеть не мог, и слышать не хотел, что я не находился в ватаге,
причинившей ему убыток и неприятности, и на выпускном экзамене так восстановил
своих собратов и вообще университетское начальство против меня, так, что
называется, «затормошил» меня на экзамене, что вместо кандидатского диплома,
на который я сильно рассчитывал, я скромно окончил курс с званием действительного
студента, к великому неудовольствию моих родителей 54.
Я покинул Дерпт, который
должен был в будущем играть важную роль в моей семейной жизни, и отправился к
родным в Петербург. Несколько раз мне случилось в моей жизни быть, как и в
Дерпте, без вины виноватым. Однажды какой-то шутник распустил слух, что я
застрелил на дуэли, изменнически убил сына одного из моих ближайших приятелей и
родственников, князя Аркадия Суворова; между тем я ни разу, в бытность мою на
Кавказе, не дрался на дуэли, а Аркадий Суворов здравствует до сих пор, и я со
всей его семьей в самых дружественных отношениях. Этот нелепый и лишенный
всякого основания слух до того было укоренился по возвращении моем из Тифлиса в
1858 году, что только милостивые слова, снизошедшие с высоких уст, положили
ему предел. Другая, также лишенная основания, выдумка причинила мне большое
неудовольствие и навсегда восстановила против меня человека, расположением
которого я, конечно, дорожил. Я всегда высоко ценил талант и уважал характер
Салтыкова (Щедрина) и находился с ним в отношениях хорошего знакомства.
Однажды, после довольно долгой разлуки, я встретился с ним, кажется, в каком-то
ресторане и с радушной улыбкой и протянутой рукой подошел к нему; он меня
встретил так недружелюбно, так резко отвечал на мои приветствия, что я,
разумеется, озадаченный, тотчас же отретировался; в тот же вечер я с досадой
рассказал выходку Салтыкова одному из наших общих знакомых.
— Да как же вы удивляетесь этому, граф, —
заметил мне знакомый,— ведь вы сами подали к этому повод...
— Как? Чем?! — воскликнул я.
Оказалось, что
снисходительная всероссийская молва приписывала мне следующее: я будто бы
написал очерк, повесть, статью, пасквиль, уж не помню что, где в самых черных
красках изобразил — «вывел» Щедрина; нечего и
430
прибавлять, что я никогда ничего
подобного не писал55 , что, однако же, не помешало ни Щедрину, ни
многим другим быть уверенными в справедливости взведенной на меня сплетни до
сих пор.
Что же сказать о моем
втором браке? Тут уже действовала не сплетня, эта зияющая рана русской жизни,
а злоба ненасытная, и так как дело шло от людей, если, увы, мне и не дорогих,
но близких, то я вынужден был изложить, описать подробно мою женитьбу в моих
воспоминаниях, озаглавленных «История моей жизни»; воспоминания эти моя жена56
напечатает после моей кончины, когда ей заблагорассудится; боюсь только, что,
с свойственным ей великодушием, она захочет пощадить людей, которые так мало
щадили ее самое.
IV
Высшее петербургское общество сороковых годов.— Н. Д. Кологривова и ее приемы.— Случай с графом Чернышевым.— Графиня А. К. Воронцова-Дашкова и ее балы. — Князь Юсупов. — Граф М. Ю. Виельгорский и его жена, рожденная герцогиня Бирон. — Великая княжна Ольга Николаевна. — Моя женитьба на С. М. Виельгорской.— Эксцентрическая выходка тещи.— Характеристика М. Ю. Виельгорского. — Его рассеянность. — Е. М. Хитрово, рожденная Кутузова. — Забавный анекдот. — Эпиграмма Пушкина. — Муж и жена Панаевы.— Некрасов.— Графиня Е. Ф. Тизенгаузен.— Герцен. — Мое стихотворение, переведенное на французский язык Лермонтовым. — Приемы Карамзиных. — Князь П. А. Вяземский. — Анекдот о князе А. Ф. Орлове. — Князь В. Ф. Одоевский. — Его химические обеды. — Странный рассказ Гоголя. — А. К. Демидова и ее сестра.— Забавный случай с Демидовой.— Маленькое происшествие в Гельсингфорсе.— Великая княгиня Елена Павловна.— Выходка великого князя Михаила Павловича.— Граф Ланжерон.— Анекдоты о нем.— Нравы того времени.— Дуэль двух приятелей.— Еще рассказ о графе Ланжероне.— Оригинальный генерал-амфитрион.— Мое поступление на службу.— Прикомандирование меня к тверскому губернатору графу Толстому.— Знакомство с Бакуниным.— Щекотливое поручение.— Гоголевский городничий.— Несчастный калмык.— Таинственный дом.— Хлыстовский обряд.— Арест хлыстовского сборища.— Следствие.— Мое волокитство и неприятная мистификация.— Забавный случай на водах.
Итак, по выходе моем из
университета, я приехал сначала на дачу к родным, в Павловск, где застал, как и
всегда, патриархальный обиход жизни бабушки, семью тетки Васильчиковой и т. д.
Отец желал, чтобы я до серьезного поступления на службу побывал в большом свете
настоящем, так как до сих пор мои выезды огра-
431
ничивались кружком семейных и близких
знакомых. В то время, то есть в тридцатых годах, петербургский большей свет
был настоящим большим светом. Русская знать, еще не обедневшая, держалась
сановито и строго чуждалась наводнивших ее впоследствии всякого рода проходимцев.
Ко всем и каждому соблюдалась вежливость самая утонченная, гостеприимство самое
широкое. Торгашество почиталось позором, всякий поступок, могущий подать повод
к истолкованиям ложным, возбуждал порицание самое строгое. Хотя беспредельно
преданный и зависимый от двора, большой свет в то же время сумел сохранить
некоторую независимость. Всем старожилам известен следующий, весьма
характеризующий общество того времени, случай: в Петербурге в течение многих и
многих лет проживала чета Кологривовых; муж неглупый, добрый и любезный, не
выходил ничем, впрочем, из общего уровня светских людей, но жена его Наталья
Дмитриевна была одна из умнейших и в то же время оригинальнейших женщин своего
времени. Не имея ни большого состояния, ни знатного происхождения (ее родные,
сколько мне помнится, средней руки помещики, жили в провинции), не получив
даже блестящего образования, она своим здравым и ясным умом, своей безукоризненной
добродетелью, своим справедливым, хотя иногда и немного резким, суждением
составила себе выдающееся положение в свете. Весь Петербург толпился, именно
толпился, в ее гостиной, и она принадлежала к тому избранному числу старушек,
мнение которых составляет авторитет. Нас с братом детьми иногда водили к ней,
и мы присутствовали при ее утреннем туалете. Боже мой, что это был за туалет!
Недаром Наталья Дмитриевна слыла за одну из безобразнейших женщин в России —
она вполне оправдывала эту репутацию. Маленького роста, толстая, горбатая, вся
перекривленная, со множеством бородавок на буром лице, с горбатым кривым носом,
она торжественно восседала перед своим зеркалом и тщательно с помощью своих
горничных расчесывала свои короткие седые волосы; потом она напяливала себе на
голову нечто среднее между чепцом и платочком и проворно своими пальцами, тоже
кривыми, завязывала бант, концы которого, как рога, торчали на ее темени.
Облачившись в неизменный летом и зимой коричневый шелковый капот и натянув на
плечи черную бархатную мантилию, она, оглянув себя в зеркале, поворачивалась к
нам и пресерьезно нас спрашивала: «Что, хороша я еще?» И мы,
432
и горничные Натальи Дмитриевны
рассыпались, разумеется, в восторженных похвалах.
У Кологривовой, как уж я
сказал выше, бывал весь Петербург, но Петербург избранный, так что даже люди,
занимавшие иерархически очень высокие должности, не всегда бывали допускаемы в
ее гостиную, если за ними водились худо скрываемые грехи. Однажды граф Чернышев,
тогдашний военный министр, не будучи знакомым с Кологривовой, приехал к ней с
визитом и без доклада вошел в гостиную, переполненную посетителями. Наталья
Дмитриевна не ответила на его поклон, позвонила и, грозно глянув на вошедшего
слугу, громко проговорила своим басистым голосом: «Спроси швейцара, с каких пор
он пускает ко мне лакеев?» Сановник едва унес ноги1, а на другой
день весь именитый Петербург перебывал у Натальи Дмитриевны2. Надо
сказать, что граф Чернышев только благодаря сделанной им карьере был «выносим»
в свете; а о нем самом, его происхождении ходили самые непривлекательные слухи.
Кроме Нарышкиных, о которых я уже подробно рассказывал, во главе
петербургского света стояли следующие семейства: князь и княгиня Барятинские по
знатности рода, богатству, связям занимали первенствующее положение3;
князь и княгиня Белосельские-Белозерские; граф и графиня Строгановы, граф и
графиня Виельгорские — о них я поговорю потом подробно, так как в 1840 году я
женился на их дочери4, моей первой жене.
Самым блестящим, самым
модным и привлекательным домом в Петербурге был в то время дом графа Ивана
Воронцова-Дашкова благодаря очаровательности его молодой жены прелестной
графини Александры Кирилловны. Я был с нею в родстве5 и в самых
дружеских отношениях, и потому запросто и ежедневно бывал у нее. Много
случалось встречать мне на моем веку женщин гораздо более красивых, может быть,
даже более умных, хотя графиня Воронцова-Дашкова отличалась необыкновенным
остроумием, но никогда не встретил я ни в одной из них такого соединения самого
тонкого вкуса, изящества, грации с такой неподдельной веселостью, живостью,
почти мальчишеской проказливостью6. Живым ключом била в ней жизнь и
оживляла, скрашивала все ее окружающее. Много женщин впоследствии пытались ей
подражать, но ни одна из них не могла казаться тем, чем та была в
действительности7. Каждую зиму Воронцовы давали бал, который двор
удостоивал
433
своим посещением. Весь цвет
петербургского света приглашался на этот бал, составлявший всегда, так сказать,
происшествие светской жизни столицы. В день или, скорее, в вечер торжества
дом-дворец Воронцовых-Дашковых представлял великолепное зрелище; на каждой ступени
роскошной лестницы стояло по два ливрейных лакея: внизу в белых кафтанах —
ливрея Дашковых, на второй половине лестницы в красных кафтанах — ливрея
Воронцовых. К десяти часам все съезжались и размещались в ожидании высоких
гостей в двух первых залах. Когда приходила весть, что государь и императрица
выехали из дворца, мажордом Воронцова — итальянец, кажется звали его Риччи (его
знал весь Петербург), — в черном бархатном фраке, коротких бархатных
панталонах, чулках и башмаках, со шпагой сбоку и треуголкой под локтем,
проворно спускался с лестницы и становился в сопровождении двух дворецких у подъезда;
граф Воронцов помещался на первой ступени лестницы, графиня ожидала на первой
площадке. Императрица, опираясь на локоть графа Воронцова, поднималась на
лестницу. Государь следовал за нею; императрица с свойственной ей
благосклонностью обращалась к присутствующим и открывала бал, шествуя полонез
с хозяином. Мажордом Риччи ни на секунду не покидал императрицы, всегда стоя на
несколько шагов позади ее, а во время танцев держась в дверях танцевальной
залы. Ужин императрицы сервировался на отдельном небольшом столе на посуде из
чистого золота; императрица ужинала одна; государь, по обыкновению,
прохаживался между столами и садился где ему было угодно.
Балы князя Юсупова,
который также по своему огромному богатству занимал видное положение в свете,
отличались тем же великолепием, но не имели того оттенка врожденного
щегольства и барства, которым отличались приемы графа Воронцова-Дашкова.
Скаредность Юсуповых легендарна8. Я однажды слышал следующее
распоряжение Юсупова*. Государь и императрица удостоили в тот вечер бал
Юсупова своим присутствием; проводив высоких гостей до танцевальной залы,
Юсупов вышел на лестницу и крикнул одному из дворецких: «Дать выездному их
величества два стакана чаю, а кучеру один».
Жена Юсупова, рожденная
Нарышкина, была
_____________
*Отца теперешнего князя.
434
очень хороша собой и приветлива; после
кончины князя она вышла замуж за француза и навсегда поселилась во Франции9.
Приемы Виельгорских
имели совершенно другой отпечаток; у них редко танцевали, но почти каждую неделю
на половине самого графа, то есть в его отдельном помещении, устраивались
концерты, в которых принимали участие все находившиеся в то время в Петербурге
знаменитости. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский был один из первых и самых
любимых русских меценатов; все этому в нем способствовало: большое состояние,
огромные связи, высокое, так сказать, совершенно выходящее из ряда общего
положение, которое он занимал при дворе, тонкое понимание искусства, наконец,
его блестящее и вместе с тем очень серьезное образование и самый добрый и
простой нрав. Совершенным противоречием ему являлась его жена, рожденная герцогиня
Луиза Бирон10. Это была женщина гордости недоступной, странно как-то
сочетавшейся с самым искренним христианским уничижением,— мне случалось быть
свидетелем выходок самого необычного высокомерия и вместе с тем присутствовать
при сценах, в которых она являлась женщиной самой трогательной доброты. Детей
своих она боготворила; у нее их было пятеро; три дочери: старшая Аполлина
Михайловна, вышедшая замуж за Веневитинова11, вторая — Софья
Михайловна, на которой я женился 13 ноября 1840 года, третья — Анна Михайловна,
кажется единственная женщина, в которую влюблен был Гоголь12, —
вышла замуж за князя Шаховского, но недолго с ним жила, и, наконец, два сына,
оба умершие в молодых летах13. Граф Виельгорский женился на родной
сестре своей первой жены14, и потому свадьба их навлекла на них в
первое время неудовольствие двора и большого света. Дело было тотчас после
Венского конгресса15, в то время как император Александр I и весь двор был проникнут самым строгим мистицизмом.
Тесть мой с Луизой Карловной уехал в свое курское имение Луизино, где прожил
со своей женою несколько лет; потом они возвратились в Петербург, где снова
заняли то высокое положение, на которое по связям и рождению имели право.
Старший сын их воспитывался с наследником, впоследствии государем Александром II, а дочери ежедневно проводили по нескольку часов с великими
княжнами и сохранили с ними на всю жизнь самые близкие, самые дружеские
отношения. Когда сва-
435
дьба моя с моей первой женою была
объявлена16 , великая княжна Ольга Николаевна, потом королева
Виртембергская, тотчас же приехала поздравить свою приятельницу17;
я находился в то время у Виельгорских; великая княжна благосклонно со мной
поздоровалась, потом вышла в другую комнату и увела с собою мою невесту. «Он
написал несколько хорошеньких рассказов, — сказала великая княжна, — он,
говорят, умен и собою недурен, но зачем на нем этот красный жилет?» Надо сказать,
что насколько впоследствии я славился небрежностью своей одежды, настолько
тогда я щеголял, и этот красный жилет казался мне верхом изящного вкуса.
Свадьба наша совершилась с необыкновенною пышностью в Малой церкви Зимнего
дворца; нас венчал отец Бажанов18, и государь Николай Павлович
соизволил быть посаженным отцом; весь двор затем присутствовал на вечере у
Виельгорских. Теща моя, всегда эксцентрическая, выкинула штуку при этом, о
которой я до сих пор не могу вспомнить без смеха. Для жены моей и меня в доме
моего тестя была приготовлена квартира, которая, разумеется, сообщалась
внутренним ходом с апартаментами родителей моей жены. Теща моя была до болезни
строптива насчет нравственности19 и, предвидя, что ее двум дочерям
девушкам — младшей из них, Анне, едва минул тринадцатый год — придется, может
быть, меня видеть иногда не совершенно одетым, вот что придумала: приданое жены
моей было верхом роскоши и моды, и так как в те времена еще строго
придерживались патриархальных обычаев, для меня были заказаны две дюжины тончайших
батистовых рубашек и великолепный атласный халат; халат этот в день нашей
свадьбы был, по обычаю, выставлен в брачной комнате, и, когда гости стали разъезжаться,
моя теща туда отправилась, надела на себя этот халат и стала прогуливаться по
комнатам, чтобы глаза ее дочерей привыкли к этому убийственному, по ее мнению,
зрелищу.
Дочерей своих она,
несмотря на роскошь, их окружающую, одевала чрезвычайно просто, так просто,
что императрица Александра Федоровна, славившаяся своим изящным щегольством и
вкусом, не однажды упрекала графиню Виельгорскую в излишней простоте одежды ее
дочерей; графиня почтительно приседала, но не изменяла своих правил.
Граф Виельгорский, как я
уже сказал, ни в чем не походил на свою супругу; это был тип «барина, доброго
436
малого», умевшего необыкновенно искусно
соединить в себе самого тонкого царедворца с человеком, любившим и
пользовавшимся не только всем хорошим, но и всем грешным. Стол его славился в
те времена, когда в Петербурге трудно было удивить хорошим обедом20.
Его всегда приглашали приятели, когда какой-нибудь из них пробовал повара или
какое-нибудь необыкновенное кушание или вино и т. д.; суждение его составляло
авторитет и всегда было чистосердечно — нередко даже безжалостно; так,
однажды на одном большом обеде у Бутурлиных, хозяин обратился к нему с
вопросом, как он находит вино будто бы 1827 года. «Не знаю, вино ли ваше 1827
года, но масло наверное!» — ответил недовольным голосом Виельгорский21
. Он был рассеянности баснословной; однажды, пригласив к себе на огромный обед
весь находившийся в то время в Петербурге дипломатический корпус, он
совершенно позабыл об этом и отправился обедать в клуб; возвратясь, по
обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день
отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые
накануне в звездах и лентах явились в назначенный час и никого не застали дома;
все знали его рассеянность, все любили его и потому со смехом ему простили;
один баварский посланник не мог переварить неумышленной обиды и с тех пор к
Виельгорскому ни ногой22.
Брат моего тестя, граф
Матвей Юрьевич, далеко был не схож характером с своим братом; он был также человек
очень ученый, умный и добрый, но гораздо сдержаннее и серьезнее своего брата;
его неудавшаяся свадьба с графиней Строгановой осталась навсегда загадкой для
всех близко знавших его людей23.
Самой оживленной, самой
«эклектической», чтобы выразиться модным словом, петербургской гостиной была
гостиная Елисаветы Михайловны Хитрово, рожденной Кутузовой. Кутузовы по
рожденью не принадлежали к петербургской знати, но доблестное положение,
которое занял в истории России фельдмаршал, выдвинуло их на первое место; у
Кутузова было пять дочерей: старшая, вышедшая за Матвея Толстого, вторая —
замужем сперва за графом Тизенгаузеном, от которого имела двух дочерей:
известную красавицу графиню Фикельмон, жену австрийского посла при российском
дворе, и фрейлину графиню Екатерину Федоровну Тизенгаузен — потом
камер-фрейлину, вышедшую за Хитрово; третья — в за-
437
мужестве за Опочининым, четвертая за
татарским или грузинским князем Кудашевым и пятая за другим Хитрово24.
Самою из них известной и самою привлекательной была, разумеется, Елисавета
Михайловна Хитрово. Она никогда не была красавицей25, но имела
сонмище поклонников, хотя молва никогда и никого не могла назвать избранником,
что в те времена была большая редкость. Елисавета Михайловна даже не
отличалась особенным умом, но обладала в высшей степени светскостью,
приветливостью самой изысканной и той особенной всепрощающей добротой, которая
только и встречается в настоящих больших барынях. В ее салоне, кроме представителей
большого света, ежедневно можно было встретить Жуковского, Пушкина, Гоголя,
Нелединского-Мелецкого и двух-трех других тогдашних модных литераторов26.
По этому поводу молва, любившая позлословить, выдумала следующий анекдот:
Елисавета Михайловна поздно просыпалась, долго лежала в кровати и принимала
избранных посетителей у себя в спальне; когда гость допускался к ней, то,
поздоровавшись с хозяйкой, он, разумеется, намеревался сесть; г-жа Хитрово
останавливала его: «Нет, не садитесь на это кресло, это Пушкина,— говорила
она, — нет, не на диван — это место Жуковского, нет, не на этот стул — это
стул Гоголя — садитесь ко мне на кровать: это место всех! (Asseyez-vous sur
mon lit, c'est la place de tout le monde)». У
Елисаветы Михайловны были знаменитые своей красотой плечи; она, по моде того
времени, часто их показывала, и даже сильно их показывала; по этому поводу
Пушкин написал следующую эпиграмму:
Лиза смолоду была
Лизой миленькой,
Лиза смолоду слыла
Лизой голенькой.
Но, увы! пора прошла,
Наша Лиза отцвела.
Не по-прежнему мила.
Но по-прежнему гола! 27
С именем второй дочери
Елисаветы Михайловны, графини Екатерины Федоровны Тизенгаузен, связывается в
моей памяти обстоятельство, имевшее потом большое значение. В сороковых годах
(я уже не однажды просил благосклонных читателей не пенять на меня за числа, на
которые я страшно бестолков) я часто посещал летом на даче в Павловске чету
Панаевых; романы Пана-
438
ева тогда усердно читались, а жена его
была одна из самых красивых женщин в Петербурге; немалой приманкой также для
посетителей дома Панаевых служило почти постоянное в нем присутствие
знаменитого потом народного поэта Некрасова. В то время Некрасов еще далеко не
пользовался той известностью и популярностью, которую приобрел впоследствии,
но и тогда уже его своеобразный талант имел много почитателей. Итак, я посещал
довольно часто Панаевых и однажды вечером после приятного обеда был осажден
следующей просьбой со стороны г-жи Панаевой.
— Граф, — сказала мне хорошенькая хозяйка, — вы
знаетесь с такими важными людьми, у вас такие большие связи, сделайте доброе
дело — помогите одному совершенно невинно политически пострадавшему молодому
человеку.
— Да, он заслуживает сострадания, — в свою очередь,
заметил Панаев.
— И внимания,— прибавил Некрасов,— потому что
человек он недюжинный.
И они с большим жаром
рассказали мне историю этого невинно пострадавшего — историю, о которой я уже,
впрочем, слышал много. Возвращаясь домой, я сообразил, что путем обыкновенного
заступничества ничего нельзя будет добиться; но я знал неисчерпаемую доброту
императрицы Александры Федоровны и потому решился обратиться лично к ней через
одну из более приближенных к ней придворных дам; выбор мой пал на графиню
Тизенгаузен, которую императрица особенно любила и отличала. Екатерина
Федоровна Тизенгаузен с свойственной ей добротой и обязательностью согласилась
ходатайствовать перед императрицей о нашем protege *. Государь Николай Павлович, неуклонный в своих
решениях, часто уступал, однако, просьбам императрицы, но на этот раз отказал
наотрез; несколько раз императрица возобновляла об этом разговор и всегда
получала один и тот же ответ: «Нет, нет и нет»; но наконец согласился он и,
точно pro memoria
**, проговорил:
— Хорошо, но за последствия не отвечаю.
Молодому человеку был выдан заграничный паспорт, и он отправился в Лондон.
Звали его Александр Иванович Герцен28.
_____________
* Протеже, подопечный (фр.) —Ред.
* Здесь: в качестве предупреждения (лат.).— Ред.
439
Елисавета Михайловна
Хитрово вдохновила мое первое стихотворение29: оно, как и другие мои
стихи, увы, не отличается особенным талантом, но замечательно тем, что его
исправлял и перевел на французский язык Лермонтов.
Самой остроумной и
ученой гостиной в Петербурге была,
разумеется, гостиная г-жи
Карамзиной, вдовы известного
историка30 ; здесь уже царствовал элемент чисто литературный, хотя и
бывало также много людей светских. Все, что было известного и талантливого в
столице, каждый вечер собиралось у Карамзиных; приемы отличались самой
радушной простотой; дамы приезжали в простых платьях, на мужчинах фраки были
цветные, и то потому, что тогда другой одежды не носили. Но, несмотря на это,
приемы эти носили отпечаток самого тонкого вкуса, самой высокопробной
добропорядочности. Совсем иными являлись приемы князя Петра Вяземского31,
тоже тогда модного стихотворца, которые, несмотря на аристократичность
самого хозяина, представлялись чем-то вроде толкучего рынка. Князь Вяземский,
человек остроумный и любезный, имел слабость принимать у себя всех и каждого.
Рядом с графом, потом князем Алексеем Федоровичем Орловым, тогда всесильным сановником
и любимцем императора, на диване восседала в допотопном чепце какая-нибудь
мелкопоместная помещица из Сызранского уезда; подле воркующей о последней
арии итальянской примадонны светской красавицы егозил какой-нибудь армяшка,
чуть ли не торгующий лабазным товаром в Тифлисе. Имя князя Орлова пришлось мне
под перо, и при этом я припомнил анекдот, слышанный мною недавно от одного из
близко знавших его людей.
Всем известно, что князь
Орлов был едва ли не самым приближенным и доверенным лицом императора Николая I. Но в старости ум его ослабел, память ему изменила,
и он находился в состоянии, близком к помешательству; тем не менее все
относились к нему с большим почтением, и проживающие в провинции его бывшие
знакомые или подчиненные считали, бывая в Петербурге, своею обязанностью его
посетить. Однажды к князю Орлову явился варшавский обер-полицеймейстер генерал
Абрамович, человек очень раздражительный и нервный. Князь Орлов принял его
радушно и тотчас же осведомился о том, что делает его старый приятель
фельдмаршал князь Паскевич.
440
— Ваше сиятельство,— с изумлением ответил Абрамович,
— вот уже пять лет тому назад, как фельдмаршал Паскевич умер!!
— Он умер, — горестно заметил Орлов (он,
разумеется, сто раз слышал о кончине Паскевича), — как жаль! Какая потеря для
государства!
Абрамович переменил
разговор, но Орлов несколько раз прерывал его, осведомляясь о здоровье своего
приятеля Паскевича. Наконец, когда Орлов, еще раз устремив в
потолок свой помутившийся взор,
промолвил:
— Вот вы из Варшавы теперь приехали, генерал;
скажите-ка мне, что делает мой добрый приятель фельдмаршал князь Паскевич?
— Ваше сиятельство, он вас ожидает! — с горячностью
вскрикнул Абрамович, встал, раскланялся и ушел вон.
У добрейшего и
сердечного Одоевского также часто собирались по вечерам; но эти приемы опять
имели другой отпечаток32. Князь Одоевский был едва ли не самый
скромный человек, какого мне случалось встретить на моем веку; про него мой
приятель граф Фредро говорил, «что он тогда поймет и оценит русское дворянство,
когда князь Одоевский убедится, что его имя гораздо более означает в русской
истории, чем имя графа Клейнмихеля». Одоевский был действительно последний
представитель самого древнего рода в России, но это было, что называется, его
последней заботой; весь погруженный в свои сочинения, он употреблял свой досуг
на изучение химии, и эта страсть к естественным наукам очень накладно
отзывалась на его приятелях: он раз в месяц приглашал нас к себе на обед, и мы
уже заранее страдали желудком; на этих обедах подавались к кушаньям какие-то
придуманные самим хозяином химические соусы, до того отвратительные, что даже
теперь, почти сорок лет спустя, у меня скребет на сердце при одном воспоминании
о них33. Одоевский не обладал большим талантом, но его сочинения
проникнуты той бесконечной добротой и благонамеренностью, которая была основой
его характера. Он отличался еще тою особенностью, что самым невинным образом и
совершенно чистосердечно и без всякой задней мысли рассказывал дамам самые
неприличные вещи; в этом он совершенно не походил на Гоголя, который имел дар
рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих
слушательниц, тогда как бедного Одоевского пре-
441
рывали с негодованием. Между тем Гоголь
всегда грешил преднамеренно, тогда как князь Одоевский, как я уже сказал, был
в самом деле невиннее агнца. Я уже имел случай сказать, что теща моя, графиня
Виельгорская, была строптива до болезненности. Век мне не забыть, как однажды
я присутствовал при одном рассказе, переданном ей Гоголем. Высокоталантливый
писатель уже начинал страдать теми припадками меланхолии и затемнением памяти,
которые были грустными предшественниками его кончины. Он был с Виельгорскими и
со мною в самых дружественных отношениях, и потому виделись мы каждый день,
если случай сводил нас быть в одном и том же городе. Так и случилось в Москве,
где я был проездом и где также в то время находилась графиня Виельгорская.
Гоголь проживал тогда у графа Толстого и был погружен в тот совершенный
мистицизм, которым ознаменовались последние годы его жизни34. Он был
грустен, тупо глядел на все окружающее его потускневший взор, слова утратили
свою неумолимую меткость, и тонкие губы как-то угрюмо сжались. Графиня
Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не
успевала в этом; вдруг бледное лицо писателя оживилось, на губах опять заиграла
та всем нам известная лукавая улыбочка, и в потухающих глазах засветился
прежний огонек.
— Да, графиня, — начал
он своим резким голосом, — вы вот говорите про правила, про убеждения, про совесть,—
графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется,
никто из нас не стал его оспаривать, — а я вам доложу, что в России вы везде
встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, —
продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удовольствия,
— несколько лет тому назад я засиделся вечером у приятеля, где нас собралось
человек шесть охотников покалякать. Когда мы поднялись, часы пробили три удара;
собеседники наши разбрелись по домам, а меня, так как в тот вечер я был не
совсем здоров, хозяин взялся проводить домой. Пошли мы тихо по улице, разговаривая;
ночь стояла чудесная, теплая, безлунная, сухая, и на востоке уже начинала
белеть заря — дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился посреди
улицы и стал упорно глядеть на довольно большой, но неказистый и даже, сколько
можно было судить при слабом освещении начинавшейся зари, довольно грязный
442
дом. Место это, хотя человек он был и
женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением пробормотал: «Да
зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Простите, Николай Васильевич, —
обратился он ко мне,— но подождите меня, я хочу узнать...» И он быстро перешел
улицу и прильнул к низенькому, ярко освещенному окну, как-то криво
выглядывавшему из-под ворот дома с мрачно замкнутыми ставнями. Я тоже,
заинтересованный, подошел к окну (читатели не забыли, что рассказывает Гоголь).
Странная картина мне представилась: в довольно большой и опрятной комнате с низеньким
потолком и яркими занавесками у окон, в углу, перед большим киотом образов,
стоял налой, покрытый потертой парчой; перед налоем высокий, дородный и уже
немолодой священник, в темном подряснике, совершал службу, по-видимому,
молебствие; худой, заспанный дьячок вяло, по-видимому, подтягивал ему. Позади
священника, несколько вправо, стояла, опираясь на спинку кресла, толстая
женщина, на вид лет пятидесяти с лишним, одетая в яркое зеленое шелковое
платье и с чепцом, украшенным пестрыми лентами на голове; она держалась
сановито и грозно, изредка поглядывая вокруг себя; за нею, большей частью на
коленях, расположилось пятнадцать или двадцать женщин, в красных, желтых и розовых
платьях, с цветами и перьями, в завитых волосах; их щеки рдели таким
неприродным румянцем, их наружность так мало соответствовала совершаемому в их
присутствии обряду, что я невольно расхохотался и посмотрел на моего приятеля;
он только пожал плечами и еще с большим вниманием уставился на окно. Вдруг калитка
подле ворот с шумом растворилась и на пороге показалась толстая женщина, лицом
очень похожая на ту, которая в комнате так важно присутствовала на служении.
«А, Прасковья
Степановна, здравствуйте! — вскричал мой приятель, поспешно подходя к ней и дружески
потрясая ее жирную руку.— Что это у вас происходит?» — «А вот, — забасила
толстуха, — сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается, так
пообещалась для доброго почина молебен отслужить». Так вот, графиня, — прибавил
уже от себя Гоголь, — что же говорить о правилах и обычаях у нас в России?
Можно себе представить,
с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рассказ
Гоголя; надо было уже действительно быть очень
443
больным, чтобы в присутствии целого
общества рассказать графине Виельгорской подобный анекдотец35.
Описывая петербургские
салоны того времени, нельзя не упомянуть об Авроре Карловне Демидовой, жене Павла
Демидова, брата знаменитого Анатоля, князя Сан-Донато. Но тогда как Анатоль
Демидов проживал почти всегда в Париже, где приобрел себе большую известность
своей безумной роскошью, гомерическими попойками и, наконец, своей женитьбой на
хорошенькой принцессе Матильде Бонапарт 36, — Павел Демидов жил
постоянно в Петербурге в своем великолепном доме и принимал всю столицу. Не
одним своим огромным богатством, которого в те времена было недостаточно, чтобы
втесаться в большой петербургский свет, но своим просвещенным поощрением
искусствам и наукам, своею широкою благотворительностью Демидовы приобрели
себе то, что французы называют droit
de cité
*. Аврора Карловна Демидова, финляндская уроженка, считалась и была на самом
деле одной из красивейших женщин в Петербурге; многие предпочитали ей ее
сестру, графиню Мусину-Пушкину, ту графиню Эмилию, о которой влюбленный в нее
Лермонтов написал это стихотворение:
Графиня Эмилия
Прекрасна как лилия, и т. д. 37
Трудно было решить, кому
из обеих сестер следовало отдать пальму первенства; графиня Пушкина 38
была, быть может, еще обаятельнее своей сестры, но красота Авроры Карловны была
пластичнее и строже. Посреди роскоши, ее окружавшей, она оставалась, насколько
это было возможно, проста; мне часто случалось встречать ее на больших балах в
одноцветном гладком платье, с тоненькой цепочкой, украшавшей ее великолепную шею
и грудь; правда, на этой цепочке висел знаменитый демидовский
бриллиант-солитер, купленный, кажется, за миллион рублей ассигнациями. Аврора
Карловна Демидова рассказала мне однажды очень смешной случай из ее жизни;
возвращаясь домой, она озябла, и ей захотелось пройтись несколько пешком; она
отправила карету и лакея домой, а сама направилась по тротуару Невского к
своему дому; дело было зимой, в декабре месяце, наступили уже те убийственные
петербургские сумерки, которые в течение четырех месяцев отравляют жизнь оби-
_____________
* Право гражданства (фр.).— Ред.
444
тателям столицы; но Демидова шла не
спеша, с удовольствием вдыхая морозный воздух; вдруг к ней подлетел какой-то
франт и, предварительно расшаркавшись, попросил у нее позволения проводить ее
домой; он не заметил ни царственной представительности молодой женщины, ни ее
богатого наряда, и только как истый нахал воспользовался тем, что она одна и
упускать такого случая не следует. Демидова с улыбкой наклонила голову, как бы
соглашаясь на это предложение, франт пошел с нею рядом и заегозил, засыпая ее
вопросами. Аврора Карловна изредка отвечала на его расспросы, ускоряя шаги,
благо дом ее был невдалеке.
Приблизившись к дому,
она остановилась у подъезда и позвонила.
— Вы здесь живете?! — изумленно вскрикнул провожавший
ее господин.
Швейцар и целая толпа
официантов в роскошных ливреях кинулись навстречу хозяйке.
— Да, здесь, — улыбаясь, ответила Демидова.
— Ах, извините! — забормотал нахал, — я
ошибся... я не знал вовсе...
— Куда же вы? — спросила его насмешливо Аврора
Карловна, видя, что он собирается улизнуть, — я хочу представить вас моему
мужу.
— Нет-с, извините, благодарствуйте,
извините... — залепетал франт, опрометью спускаясь со ступенек крыльца.
Лето Демидовы большею
частью проводили в Финляндии, в окрестностях Гельсингфорса, куда также приезжала
прелестная графиня Пушкина. За ними туда собиралось довольно большое и очень
изысканное общество; образ жизни был чисто дачный, с тем оттенком щегольства и
моды, который всюду за собою заносят светские люди. Я два лета сряду провел в
Финляндии и был один раз героем одного маленького происшествия, которому
придали гораздо более значения, чем оно в сущности имело. Нас собралось на
берегу моря общество человек в двадцать мужчин и женщин вокруг беседки, в
которой несколько музыкантов в поте лица пилили, безжалостно искажая, какую-то
беллиниевскую мелодию; вдруг шагах в двадцати от нашего кружка боязливо
задребезжала какая-то струна и три, четыре детских голоска вполголоса затянули
какое-то подобие цыганской песни. Ретивый будочник кинулся было на них за то,
что они дерзнули забрести в такое
избранное общество, но
я поспешно
445
встал с своего места и воспротивился
строгому намерению полицейского чина, ввернув ему в ладонь добродушнейшим
образом серебряный рубль; он почтительно отретировался, а я, шалости ради,
стал рядом с маленькими певцами и начал им вторить; голос у меня был тогда
хороший, я себя чувствовал, что называется, «в ударе» и через несколько минут
запел уже настоящим голосом во всю грудь; дети испуганно кое-как мне вторили, а
мои собеседники сначала рассмеялись моей выходке, потом стали нас слушать.
Окончив пение, я взял шапку одного из мальчиков и стал очень серьезно обходить
слушателей.
— Ну, господа, — сказал
я им, — вы надо мною потешились, теперь извольте платить.
Нечего и прибавлять, что
в шапку посыпались серебряные рубли и что бедные дети чуть не обмерли при виде
этого точно с неба спавшего им богатства, они до того растерялись, что, никого
не поблагодарив, опрометью кинулись убегать домой.
В одной из боковых зал
демидовского дворца мне часто случалось видеть наследника демидовского или,
скорее, демидовских богатств, тогда красивого отрока, впоследствии известного
Павла Павловича Демидова; он был окружен сотнями разных дорогих и ухищренных
игрушек и уже тогда казался всем пресыщенным не по летам39. Аврора
Карловна страстно его любила, очень занималась его воспитанием и даже, кажется,
насколько это было возможно, была с ним строга. Овдовев после Демидова, она
вышла замуж за Андрея Карамзина, сына известного историка, убитого под
Севастополем 40. Графиня Мусина-Пушкина умерла еще молодою — точно
старость не посмела коснуться ее лучезарной красоты 41; зато я
видел не так давно Аврору Карловну, и она даже старушкой остается прекрасна.
В Михайловском дворце в
те времена приемы не отличались тою эстетичностью, которою они отличались
потом; не имели они также и того политического характера, который им придала
великая княгиня Елена Павловна, занявшая такое могущественное положение не
только по одному своему сану, но и по своему просвещенному уму, по своим
глубоко человечным убеждениям и, наконец, самому тонкому и самому широкому
пониманию искусства. В то время она была прелестная принцесса в полном расцвете
царственной красоты, обожаемая супруга и молодая мать. Великий князь Михаил
Павлович, гроза гвардии
и всего, что
в Петербурге носило
446
мундир 43, был в семейном быту
и с приближенными к себе лицами не только добр и обходителен, но даже весел до
шалости. Весь Петербург смеялся в свое время маленькой выходке великого князя,
получившей, благодаря стечению самых непредвиденных обстоятельств, очень
комическую сторону. Каждое лето в Петергофе дается праздник с фейерверками,
иллюминациями и разными другими затеями44 ; при императоре Николае
Павловиче этому празднику придавался особенно торжественный характер. Великий
князь Михаил Павлович на этот день назначался генерал-губернатором Петергофа; я
его видел в этой должности; грозный, нахмуренный, с треуголкой, надвинутой на
самые брови, он, заложив руки за спину, сердито расхаживал между толпами гуляющих;
он, казалось, более чем когда олицетворял свой девиз: «Государь должен
миловать, а я карать». Но этот грозный вид не мешал ему даже и тут по временам
предаваться своей страсти щекотать огромный живот толстого К., жандармского
офицера; злополучный капитан уже привык к этой шутке и подобострастно мычал
всякий раз, когда великому князю приходила фантазия его пощекотать. Итак, в
один из таких праздников великий князь шел по ярко освещенной аллее; вдруг под
каким-то очень блистательным вензелем он увидел К. и тотчас же туда направился;
он стал к нему спиной и, чтобы его движение было менее заметно волнами двигающемуся
народу, из-под фалд своего мундира стал осторожно протягивать руку к туго
обтянутому в суконные панталоны животу К.; случилось, что рядом с К. стояла
необычайно толстая купчиха; как только К. завидел подходившего к нему великого
князя, он быстро шепнул своей соседке: «Матушка, это великий князь Михаил
Павлович, он очень любит щекотать толстых дам, видно, вы ему понравились, так
смотрите же осторожнее»! Вдруг великий князь почувствовал под своей рукой
что-то мягкое, колыхающееся, шелковистое; он быстро обернулся; перед ним, вся
млея и улыбаясь во весь рот, низко приседала купчиха: августейшая рука вместо
К. прогуливалась по ее необъятному животу!..
Великий князь Михаил
Павлович очень любил делать каламбуры45; в этом с ним состязались
многие царедворцы; более других отличался в этом искусстве француз граф
Андро-де-Ланжерон4б. Я его живо помню, и с его именем связывается
самое отрадное мое воспоминание, так как много позже в его старом доме, у его
старуш-
447
ки-вдовы, в свое время красавицы, я
встретил позднее счастье моей жизни47. Это был еще необыкновенно
моложавый и стройный старик, лет семидесяти, представлявший собою
олицетворение щегольского, теперь бесследно исчезнувшего, типа большого
барина-француза восемнадцатого века. В первую свою молодость он храбро дрался
за освобождение Америки48, потом, вернувшись на родину, во Францию,
он был с Лафайетом один из первых депутатов des Etats
Généraux*; но вихрем нагрянула великая революция, и он со
многими своими соотечественниками бежал в Россию — это пристанище всех тогдашних
эмигрантов49. Его знатное имя, блестящее образование, красивая
наружность и тонкий ум выдвинули его скоро вперед. Он принимал участие во всех
войнах против Франции, как, увы, все эмигранты, извиняя себя тем, что они
дрались не против своей родины, а против узурпатора. В 1814 году он при осаде
Парижа взял укрепленную возвышенность Монмартр и получил за это высший
российский орден — андреевскую ленту. В 1815 году он заместил герцога Ришелье в
звании новороссийского генерал-губернатора. Тут, благодаря своей необычайной
рассеянности и весьма плохому знанию русского языка, он подал повод к очень
смешным случаям. Однажды, объезжая вверенный ему край, он увидал, что скакавший
впереди его адъютант, подъехав к станции, стрелой вылетел из перекладной,
бросился на смотрителя и приколотил его; Ланжерон, подскакавший тоже в эту
минуту к станции, также выскочил из своей коляски и принялся тузить несчастного
смотрителя. Потом он быстро обернулся к своему адъютанту и добродушно спросил
его:
— Ah ça, mon cher, pourquoi avons-nous battu cet homme?! **
Он себе вообразил, что
это было в обычаях края, которым он управлял. Рассказывают, что он потерял
расположение императора Александра I тем,
что по приезде государя в Одессу он по рассеянности запер его на ключ в своем
кабинете, так как в Одессе дворца не было и государь останавливался в
генерал-губернаторском доме50 . В 1823 году Ланжерона заменил в
Одессе граф, потом светлейший князь Михаил Семенович Ворон-
_____________
* Генеральных
штатов (фр.— Ред.
** А что, мой дорогой, почему мы побили этого человека? (фр.)-Ред.
448
цов; сам же Ланжерон со своей женою
переехал на жительство в Петербург, где занимал видное положение при дворе и в
свете; всякий вечер его сухая, породистая, щегольская фигура появлялась то в
Михайловском дворце, где он наперерыв острил с хозяином, то в салоне Елисаветы
Михайловны Хитрово, то у Нарышкиных; везде он был свой человек, везде его
любили за его утонченную вежливость, рыцарский характер и хотя и неглубокий,
но меткий и веселый ум. Заседая в государственном совете, которого он состоял
членом, он часто прерывал какого-нибудь говорящего члена восклицанием: «Quelle bêtise!» *.
Его сослуживец с
негодованием обращался к нему с вопросом:
— Что значит эта дерзость?
— А вы думаете, я о вашей речи?— добродушно
отвечал Ланжерон. — Нет, я ее совсем не слушал, а вот я сегодня собираюсь
вечером в Михайловский дворец, так хотел приготовить два-три каламбура для
великого князя, только что-то очень глупо выходит!
В 1828 году, во время
турецкой войны, Ланжерон состоял главнокомандующим придунайских княжеств;
однажды после довольно жаркого дела, совсем в сумерки, в кабинет к нему
врывается плотно закутанная в черный плащ и с густым вуалем на лице какая-то
незнакомая ему дама, бросается ему на шею и шепотом начинает говорить ему, что
она его обожает и убежала, пока мужа нет дома, чтобы, во-первых, с ним
повидаться, во-вторых, напомнить ему, чтобы он не забыл попросить главнокомандующего
о том, что вчера было между ними условлено. Ланжерон тотчас же сообразил, что
дама ошибается, принимает его, вероятно, за одного из его подчиненных, но, как
истый волокита, не разуверил свою посетительницу, а, напротив, очень успешно
разыграл роль счастливого любовника; как и следовало ожидать, все разъяснилось
на другой же день, но от этого Ланжерон вовсе не омрачился и, встретив
несколько дней спустя на бале свою посетительницу, которая оказалась одной из
самых хорошеньких женщин в Валахии, он любезно подошел к ней и с самой
утонченной любезностью сказал ей, что он передал главнокомандующему ее
поручение и что тот в ее полном распоряжении. Дама осталась очень довольна, но
адъютант, говорят, подал в отставку. Так как воспомина-
_____________
* «Какая глупость!» (фр.) — Ред.
449
ния не роман и в них допускается
некоторая игривость, я позволю себе рассказать один слышанный мною лет сорок
тому назад анекдот, который мне почему-то вспомнился при описании похождений
Ланжерона. В столице проживал, тому уже давно, один очень важный сановник,
имевший, как и многие его собраты, большую склонность к женскому полу. Лето
вельможа проводил на одном из модных петербургских островов, где имел
великолепную собственную дачу, примыкавшую к Большой или Малой Неве, уже не
помню; на противоположной стороне, на реке, были устроены женские купальни;
эти купальни посещались женами мелких чиновников, купчихами, богатыми
мещанками и т. п. Сановник, как я уже сказал, был и любитель, и знаток, и
потому в одной из беседок своего сада устроил нечто вроде обсервационного
пункта, который ежедневно усердно посещал; в один особенно жаркий день, часов
около четырех пополудни, он, по обыкновению, направился в свою беседку и,
взявшись за бинокль, навел его на купальню. Вдруг он вскрикнул от восторга и
выронил из рук бинокль.
— Батюшка! — закричал он, обращаясь к стоявшему
подле него приближенному человеку, поверенному всех его проказ, — ступайте
сейчас в купальню, разузнайте, кто эта красавица, вот возьмите и посмотрите в
бинокль, вот эта высокая, с великолепной черной косой, что стоит сюда спиной...
разузнайте, кто она, и непременно, слышите, непременно, пригласите ее ко
мне!..
Уже много раз случалось,
что если какая-нибудь из виденных им в купальне дам ему особенно нравилась, он
поручал этому своему наперснику пригласить ее к себе на чашку чаю... и до сих пор
не встречал жестоких, но никогда ни одной он не пожелал видеть с таким жаром.
Наперсник в свою очередь взялся за бинокль и, пристально поглядев
в него, обратился
к своему начальнику:
— Ваше...— позволил он себе заметить,— не будет
ли ошибки... ведь в лицо ее совсем не видать, ведь она вся задом сюда стоит,
может, она и нехороша совсем?..
— Что вы, любезнейший, что вы! — замахал на
него руками вельможа, — разве возможно, чтобы с такой... спиной была некрасивая
женщина! Вы посмотрите, что у нее за коса!
— Волосы, оно точно... — согласился наперсник,
опять направляя бинокль.
— Ну, вот видите, любезнейший, ступайте же,
сту-
450
пайте скорее, я жить не буду, пока вы не
вернетесь! — вскричал сановник.
Поверенный нежных тайн
ушел и вернулся часа через полтора, совершенно сконфуженный.
— Ну что, что, придет? — завидя его,
нетерпеливо закричал в саду ожидавший его сановник.
— Не соглашается, ваше... — уныло сказал наперсник.
Сановник страшно
рассердился и разразился ругательствами.
— Тут маленькое недоразумение, — сконфуженно
проговорил наперсник.
— Что такое? эта дама?.. — нетерпеливо перебил
его начальник.
— Эта дама не дама — это протодиакон N-й церкви!.. ваше... — зарезал начальника Меркурий в
зеленом мундире.
В те времена волокитство
не было удальством, модой и ухарством, как теперь; оно еще было наслаждением,
но наслаждением, которое скрывали, насколько это было возможно. Красоте
служили, может быть, еще с большим жаром, и златокудрая богиня царствовала, но
на все эти грехи точно натягивался вуаль из легкой дымки, так что видеть можно
было, но различить было трудно. Компрометировать женщину считалось стыдом,
рассказывать о своих похождениях с светскими дамами в клубах и в ресторанах,
как это делается в Париже теперь, да и греха таить нечего, и у нас тоже
случается, почиталось позором. Раз мне случилось быть секундантом при случае,
закончившемся и плачевно, и смешно; дело было тотчас после выхода моего из
университета. Клубная жизнь вовсе не была тогда распространена, и мы, светские
юноши, большею частью собирались, чтобы покалякать и посмеяться на квартире
одного из нас; денег даже самым богатым из нас родные давали мало, так что по
ресторанам шляться тоже мы не могли, а так как почти все мы жили с родителями,
то для большей свободы мы сходились на квартире у X.; он был независимее нас, жил совершенно один и имел
большое состояние; он был родом из К. губернии и по семье не принадлежал к большому
свету; но он был умен, достаточно по-тогдашнему образован, ловок и сумел
втереться в наш кружок, что, как я уже говорил, было в то время гораздо
труднее, чем теперь. Итак, мы собрались однажды у этого X.; нас было человек шесть, все один другого моложе и
впечатлитель-
451
нее; заговорили о женщинах, как вдруг
хозяин развалился на турецком диване, как-то особенно молодцевато стал
раскуривать свою трубку и принялся нам рассказывать о своих любовных
похождениях с княгиней Z., одной из
самых красивых и модных женщин в Петербурге. Сначала мы слушали его с
недоумением, потом один из моих товарищей вскочил и вне себя закричал:
— Это неслыханная подлость так отзываться о
светской женщине!..
— Послушай, однако...— выпрямляясь, перебил его
хозяин.
— Да, да,— ближе еще подступая к нему, кричал
Д. (мой товарищ),— и человек, так говорящий о женщине, не только наглец, он
негодяй.
X. зарычал, вскочил со своего
места, швырнул в сторону трубку и с приподнятыми кулаками кинулся на Д.; мы
бросились их разнимать и развели по разным комнатам.
— Стреляться сейчас, сию минуту, через платок,
— с пеной у рта кричал X.
— Вы будете стреляться, разумеется, —
заговорил я в свою очередь, — но не сейчас и не через платок, обида не
настолько для этого важна.
Д., разумеется, сейчас
же ушел от X., а мы, четыре секунданта, ушли
ко мне, где и рассудили об условиях предстоящего поединка; решено было между
нами ехать в окрестности Царского Села на другой день — я с другим моим
приятелем и Д., которого я был секундантом, а X. с двумя другими; так и вышло; они дрались, и X. был довольно опасно ранен в левую ляжку. Дня через
три я пришел все-таки к X. навестить
его; он лежал весь бледный с туго забинтованной ногой; увидав меня, он
несколько сконфузился и протянул мне руку.
— Вот вам урок, — сказал я ему, указывая на
его раненую ногу, — рассказывать о ваших победах.
— Ах, уж не говорите, — жалобно промолвил он,
— тем более что тут не было ни слова правды!
— Как! Что вы говорите? — закричал я.
— Да, разумеется, — все
так же продолжал хозяин, — никогда у меня не было никаких таких похождений с
светскими дамами, а княгиню Z. я даже в
глаза никогда не видал!
Рассказывая о Ланжероне,
я еще припомнил о нем один случай, возбудивший в свое время взрыв хохота; я уже
сказал, что он был баснословно рассеян и имел
452
также привычку размышлять вслух; у него
ежедневно, как это водилось в старину, обедало человек двадцать, между тем
состояние его было небольшое, содержание тоже он как генерал-губернатор получал
не особенно значительное, и потому это вынужденное гостеприимство казалось ему
накладным, и вот однажды гости его за столом услыхали следующее его
размышление:
— Il n'y a pas à dire,— заговорил он сам с собою,— il faudra que je demande à l'empereur des «столовые», car quand on a, comme moi, un tas de canailles à
nourrir tous les jours!.. *
Можно себе представить,
как вкусен и приятен показался гостям конец обеда.
Не могу назвать
сановника, который еще до сих пор здравствует, но мне самому случилось быть
гостем, тому назад лет тридцать, на одном обеде, где хозяин отличился почти
так же, как и Ланжерон, с тою только разницей, что последний делал это в
простоте своей души, тогда как этот преднамеренно оскорбил своих приглашенных.
Итак, я присутствовал на этом обеде; хозяин, настоящий генерал, служака
николаевских времен, сидел, разумеется, во главе стола на первом месте; я вовсе
не потому, что имел дурную привычку пачкать бумагу, а потому, что носил
камер-юнкерский мундир51, сидел по правую руку хозяина; надо
сказать, что в те отдаленные времена я имел честь быть не только модным
писателем, но даже считался писателем вредного направления, и потому хозяин с
самого начала обеда отечески, но строго заметил мне, что «Тарантас» (боже мой!
тогда еще говорили о «Тарантасе»), разумеется, остроумное произведение, но
тем не менее в нем есть вещи очень... того... неуместные... 52
Я выслушал, как и
подобает, нетерпеливо, но покорно, а впрочем, больше занимался едой; после
порядочного супа с кореньями, подали на доске, обернутой скатертью,
классическую стерлядь. «Вот,— заметил хозяин, грозно указывая глазами на рыбу
и сердито поглаживая свои до окаменелости нафабренные усы,— вот я этой дряни и
в рот никогда не беру, а посмотрите — мошенник мой повар рублей десять поставил
мне на счет»...
____________
* Разумеется, (...) мне нужно будет попросить у императора (...) потому что, когда приходится, как мне, каждый день кормить кучу негодяев... (фр.) — Ред.
453
Но увлекаясь и
разбрасываясь своими воспоминаниями, я прерываю нить по порядку моих
рассказов, а между тем по выходе моем из университета и протанцевав зиму в
Петербурге, я поступил на службу и был с первого же года своего служения
отечеству свидетелем многого интересного. Карьеру свою я начал в министерстве
иностранных дел, но остался там недолго и перешел в министерство внутренних
дел, откуда меня направили в город Тверь, где я был прикомандирован к особе
губернатора, графа Толстого53, известного своею тесною дружбой с
Николаем Васильевичем Гоголем. И Толстой, и жена его были люди добрейшие и
очень образованные, и только и грешили тем, что уж до ханжества были набожны.
Тут, в Твери, я сошелся близко с человеком, который потом был призван к широкой
деятельности — с Михаилом Бакуниным. Эти воспоминания не что иное, как рассказы
старика, имевшего случай много видеть на своем веку и знаться с людьми или
замечательными, или интересными; следственно, тут и помина не может быть о
политических воззрениях или какой-либо тенденциозности, и потому я скажу
только то, что знаю о Бакунине в то время, так как потом я не имел случая с
ним встретиться. Это был еще очень молодой, умный и впечатлительный малый, с
добрым сердцем и бедовой головой. Он жил у своих родителей, людей очень добрых
и радушных, но совершенно старосветских помещиков; понятно, что в таком кругу
воображение Михаила Бакунина работало гораздо более, чем если бы он находился
в другом положении. Я еще был в Твери, когда он бежал, покинув родительский
дом; живо помню и отчаяние, и недоумение его отца: старик просто не понимал,
почему его Миша, которому так тепло было дома, их так своевольно и неожиданно
покинул...
В Твери я первый раз в
жизни производил следствие, и это случилось при таких из ряда выходящих
обстоятельствах, что, я думаю, рассказ об этом может иметь интерес для
читателей. Однажды граф Толстой позвал меня в свой кабинет и объявил, что
поручает мне расследовать одно очень важное и щекотливое дело...
— Тут вопрос о
раскольниках, — начал мой набожный начальник, — тут дело надо будет повести
очень осторожно; поезжайте, присмотритесь, все разузнайте, и потом уже
начинайте следствие.
Я выехал из Твери в тот
же вечер и на другое утро прибыл на
место своего назначения
городок X.
454
Тверской губернии55. Я тотчас же отправился к городничему, чисто
гоголевскому типу. Он, видимо, меня не ожидал. Хотя время было еще раннее, он
сидел за карточным столом и очень оживленно понтировал; вокруг него толпилось
человек десять добрых приятелей, а стоявшая на соседнем столе разнообразная
закуска и почтенное количество пустых графинов и бутылок свидетельствовали,
что и за картами приятели не теряли времени. Когда я себя назвал, городничий
поспешно встал и пригласил меня за ним последовать в соседнюю комнату. Русский
человек владеет даром необыкновенно скоро отрезвляться; не прошло и двух минут,
как расстегнутый сюртук городничего, из-под которого ярко алела новая
канаусовая56 рубашка, заменился туго застегнутым на все пуговицы
мундиром, а веселое возбуждение лица заменилось тем особенным выражением
заискивающей почтительности, с которою в те времена обходились захолустные
деятели с более или менее блестящими петербургскими чиновниками. В коротких
словах я ему объяснил, в чем состояло возложенное на меня поручение, и просил
его, как это и было его обязанностью, мне во всем содействовать. Человек он
был сведущий и толковый, знал отлично подведомственный ему город во всех его
закоулках и потому обещал мне в тот же вечер устроить дело так, чтобы я мог
невидимкой присутствовать на одном важном сборище раскольников. Остановился я в
единственной гостинице X., разумеется,
скорее смахивавшей на постоялый двор. После разговора моего с городничим я туда
отправился и после плохого раннего обеда улегся спать, так как сильно
наморился, проездив всю ночь по большому морозу. Часу в шестом — наступили уже
сумерки — ко мне постучался городничий. «Вставайте, ваше сиятельство, — сказал
он мне, — нам нужно пораньше туда пробраться, пока там еще никого нет». В пять
минут я оделся и вышел с городничим на крыльцо; мы сели в просторные крытые
дрожки, и пара до ожирения выкормленных вяток понесла нас по широким улицам
города, еще не оскверненным фонарями. Проехав две-три улицы, мы повернули в
глухой переулок. Перед огромными запертыми воротами, вделанными в высокую,
точно крепостную, каменную стену, кучер остановил своих лошадей; городничий
проворно выскочил из дрожек, попросив меня не выходить из экипажа, пока нам не
отворят; он подошел к воротам и каким-то особенным манером постучался в
них; внутри во
дворе послышался скрип сапогов
по
455
замерзшей земле, потом уже у самых ворот
раздался слабый кашель; городничий тоже в ответ кашлянул; тотчас же низенькая
кривая калитка, лепившаяся подле гигантских ворот, тихо отворилась и на ее
пороге показалась голова такая диковинная, такая страшная, какой мне уже
впоследствии никогда не случалось видеть. Это была круглая, как шар, голова,
покрытая густыми серыми волосами, торчавшими на ней, как щетина; лицо плоское,
желтое как лимон, с широким приплюснутым носом, огромными отвислыми губами и
маленькими, кверху, к вискам, приподнятыми глазками, поразило меня своим
выражением; в нем, в этом лице, была самая противоречивая смесь какого-то
застарелого страха с самою зверскою кровожадною злостью. На этом человеке,
несмотря на сильный мороз, была надета длинная, белая, очень чистая полотняная
рубаха и какие-то полосатые штаны, а на плечах, внакидку, болталась
малороссийская свитка из толстого серого солдатского сукна. Он, к крайнему
моему удивлению (я тем временем вылез из дрожек и тоже подошел к калитке), стал
объясняться с городничим знаками.
— Он немой, — промолвил
в ответ на мой вопрошающий взгляд городничий, — раскольники вырезали ему
язык!..
И пока мы проходили
огромный двор, направляясь к небольшому крылечку, перед которым тускло горел
красноватый фонарь, городничий в коротких словах рассказал мне историю этого
несчастного. Человек этот был родом калмык, раскольники из Астрахани его
украли, когда он был еще ребенком; когда он вырос и выучился читать и писать,
раскольники попытались обратить его в их веру; сначала он было поддался на это,
но потом решительно воспротивился и два раза сряду убегал; оба раза его
настигали, жестоко наказали, а когда он вздумал бежать в третий раз, то его
мучители уже не удовольствовались розгами и вырезали ему язык! Легко себе
представить, какою ненавистью запылал он к своим притеснителям и тут же
поклялся во что бы то ни стало отмстить им. Долго немому не представлялся этот
случай; тем временем с юга он попал в Тверскую губернию, весь измаялся,
постарел, поседел... И вдруг этот злобно и страстно ожидаемый случай явился!
Однажды под вечер его позвали к городничему и тут стали его допрашивать: правда
ли, что он находится в услужении
у купцов или
мещан, которые принадлежат
456
к разряду самых ярых раскольников? Калмык
себе потребовал перо, бумаги и в самых мельчайших подробностях описал все и
выдал житье-бытье своих хозяев. Городничий, однако же, ему не доверился, но
последствия доказали, что он во всем сказал правду. И вот теперь,
предшествуемые этим самым калмыком, мы пришли, осторожно ступая по мерзлой
земле, к крылечку и вступили в выходившие на него сени; немой и тут шел перед
нами, боязливо озираясь, хотя, по-видимому, в флигельке, куда он привел нас,
никого еще не было. Из сеней мы как были, в шубах и шапках, прошли в огромную
комнату, выбеленную мелом и вокруг стен которой стояли широкие дубовые лавки; в
углу на столе, покрытом расшитой цветами белой скатертью, стояли два массивные
серебряные шандала; в них горели толстые восковые свечи, на столе лежало
старинное распятие, а над столом висел обделанный в богатую золоченую ризу, на
которой сверкали великолепные бриллианты, образ с потемневшим ликом святого.
Из этой комнаты калмык провел нас в другую, к ней примыкавшую горницу,
маленькую, темную и душную; в комнатке стояло два табурета, обитые полинялым
голубым штофом — позолота также уже, видимо, давно сошла с ножек. Калмык нам
помог снять шубы, которые за неимением вешалки бросил в угол на пол, и указал
нам на табуреты, приглашая нас сесть; потом он затушил горевшую свечу и вышел
из комнаты, оставив нас в совершенной темноте. В дверях, против которых мы
сидели, ярко обозначались две широкие щели; городничий объяснил мне, что
сквозь них мы должны были наблюдать заседание или, скорее, как оно после
оказалось, священнодействие раскольников. Минут через десять после того, как
вышел от нас немой, в большую комнату, в которую мы глядели сквозь щели, вошел
огромного роста, совершенно уже седой, старик, одетый зажиточным мещанином;
большой золотой крест на толстой цепочке низко висел у него на груди. Он
подошел к иконе, стал набожно по-старообрядчески креститься, потом совершил
три земных поклона и сел на лавку недалеко от стола. За ним толпой стали
собираться другие люди, мужчины и женщины; все они совершали те же земные
поклоны, потом поворачивались к старику (он держался необыкновенно важно),
низко ему кланялись и также рассаживались на лавке вокруг стены. Между тем в
комнату внесли огромную серебряную чашу, нечто вроде купели, наполнили ее
водой и поставили
среди комнаты. Надо
457
заметить, что все люди, находившиеся в
комнате, были очень хорошо и даже богато одеты; на женщинах, молодых и старых,
на головах были повязаны низко надвинутые на лоб шелковые платки. Когда
горница наполнилась, старик встал с своего места и громко спросил: «Все ли
православно в бога верующие в X. в сборе?»
Присутствующие моментально встали. «Все, отче»,— ответили они в один голос.
«Так приступим, благословясь»,— произнес торжественно старик, поднимаясь со
своего места. Он повернулся на три стороны, сделал крестное знамение, потом
повернулся к образу и опять после троекратного коленопреклонения достал у себя
из-под полы довольно объемистый темный кожаный молитвенник и стал громко
читать молитвы. Слушатели громко и не крестясь повторяли за ним слова. Это
продолжалось с полчаса; затем старик опять стал на колени— за ним опустилась
также и вся толпа; он встал — и все снова поднялись за ним; тогда он
приблизился к купели и начал совершать какое-то таинство; бросал туда принесенную
ему человеком, по-видимому, исполнявшим при нем должность служки, на большой
серебряной тарелке соль, обкуривал вокруг ладаном, делал какие-то кабалистические
жесты. Наконец он кончил, передал кадило в руку своего прислужника и
проговорил, обращаясь к толпе: «С божьего благословения».— «Аминь!» — отвечали
присутствующие. Мужчины отошли направо, женщины — налево, и средина комнаты
стала совершенно свободна. Старик все стоял подле чаши и читал свои молитвы.
Вдруг двери, выходящие в глубину залы, раскрылись, и два тоже уже довольно
древние старика ввели оттуда лет шестнадцати девушку красоты поразительной и совершенно
голую; ее длинные волосы, черные как воронье крыло, были заплетены в две
толстые косы и низко падали, почти к самым коленям. Она подходила к купели с
опущенными глазами, но прелестное лицо не выражало смущения. Идя посреди своих
двух спутников, она живо напоминала библейскую Сусанну. Когда она приблизилась
к чаше, важный старик поставил ей несколько вопросов, на которые она отвечала
твердо, но все не поднимая глаз; тогда он взял лежавшую на перекладине под чашей
плетку, обмакнул ее в воду и принялся крестообразно брызгать ею на обнаженное
тело девушки; потом он обкурил ее ладаном и вслед за тем, опять обмакнув
плетку, довольно сильно ударил ее по спине. За ним другие женщины и мужчины,
тоже предварительно об-
458
макнув в воду плетку, ударяли ею девушку.
Мало-помалу обряд этот обратился в истязание; удары все чаще бороздили тело
несчастной жертвы; сначала она только слабо охала, потом вздохи ее превратились
в вопль, длинные красные полосы выступали на белоснежном теле девушки, и на
левом плече показалась кровь... С самого начала церемонии во мне закипело
негодование, но тут я не выдержал, вскочил со своего места и рванул за дверь...
Городничий тоже встал.
— Что вы делаете, ваше
сиятельство? Помилуйте! Живыми отсюда не выйдем. Пойдемте скорее, а я уж
распорядился!..
И, наскоро напяливая на
себя шубу, он потащил меня к дверям уже другого выхода, на который нам указал,
уходя, калмык. Мы почти бегом прошли опять тот длинный двор и через пять минут
уже прискакали домой, откуда городничий тотчас отправил уже стоявших наготове
городовых и жандармов. Через несколько минут городовые и жандармы окружили дом
и захватили всех там находящихся, кроме главного старого раскольника, который
неизвестно каким путем скрылся; истязуемую девушку освободили — она едва
дышала; калмыка тоже выпустили на волю и в виде милости сослали его по этапу в
соседнюю губернию; но он недолго пользовался своей свободой — месяца два спустя
его нашли на окраине большой дороги с перерезанным горлом. Мне нечего, разумеется,
говорить, что тогда о теперешнем гласном суде не было и помина; следствия
длились годами и допросы совершались самым первобытным образом. Однако дело о
тверских раскольниках двинулось довольно скоро; я присутствовал на всех допросах
и однажды отличился на одном из них самым неприличным образом. Нас находилось
человек пять в довольно тесной комнате, в квартире забубённого городничего,
который, скажу между прочим, мастерски повел все это дело; к допросу поодиночке
приводили подсудимых; они, запуганные, лепетали какие-то несвязные слова. Но
вот в комнату ввели здоровенного русого детину, лет тридцати; его завитая
мелкими кольцами огромная голова с широким затылком, его лицо, красивое,
правильное, с нависшим белым лбом, даже его походка, твердая и тяжелая, — все
показывало в нем упрямство, стойкость необыкновенную. Я вгляделся в него и
вспомнил, что на происходившей церемонии он бил юную жертву с особенным
остервенением. Мне почему-то стало вдруг противно его лицо, густая рыжая
459
бородка, которую он самодовольно
поглаживал своей пухлой рукой с серебряными и золотыми кольцами на каждом
пальце, весь его спокойный вид.
— Да ты не очень-то ломайся!— нетерпеливо
вскрикнул я.— Что ты точно на свадьбу пришел.
Он глянул на меня и чуть
усмехнулся.
— Да чему ты смеешься, дурак? — уже с сердцем
спросил я его.
— Молод ты очень, барин, — насмешливо ответил
он.
Я вскочил с своего места
и вне себя от гнева замахнулся и дал ему пощечину... Он отступил от меня на
шаг и низко в пояс мне поклонился.
— Спасибо тебе, барин, — промолвил он своим ровным
голосом, и не насмешка, и даже не упрек мне послышался в нем, а только грусть.—
Спасибо тебе, что ты меня обидел понапрасну, нам в нашем уделе ко всему нужно
привыкать...
Много лет прошло с тех пор,
много раз приходилось мне укорять себя во многом, но никогда такою краской не
загорались мои щеки, как в ту минуту, и мне лучше бы хотелось провалиться
сквозь землю, чем стоять обидчиком перед этим мужиком, перед этим фанатиком,
перед этим варваром!
Следствие это в скором
времени перешло в другие руки, но я еще остался в Твери несколько месяцев57.
В это время со мною приключился случай, о котором я до сих пор не могу
вспомнить без смеха. В то время я сильно ухаживал за женою одного соседнего
помещика, очень хорошенькой женщиной; все мы, золотая тверская молодежь, за ней
волочились, но я пользовался тем преимуществом, что знал главных представителей
тогдашней русской литературы, к которым наш общий «предмет» имел особенное,
тем менее объяснимое влечение, что никто из деятелей русской словесности не был
ему лично знаком; однако всякий раз, что я подходил к моей красавице с
намерением и желанием завести нежный разговор, она опрокидывала на спинку
кресла свою прелестную головку и томным голосом говорила мне: «Ах, граф, говорите
мне о Пушкине!» Я в сотый раз с восторгом начинал говорить о великом поэте,
всегда и на всю жизнь мою представлявшемся мне чем-то вроде полубога, но
обыкновенно, истощив запас сведений об образе жизни, семье и работе Пушкина, я
потихоньку снова возвращался к вопросу, интересовавшему меня в это время, то
есть к разглагольствованиям о моей
«страстной» любви; но
460
красавица снова прерывала мои уверения
восклицаниями: «Ах, говорите мне о Гоголе (который начинал тогда входить в моду),
или о Жуковском, или о Полевом» и т. д. Таким образом прошло несколько месяцев,
прошла весна, наступило лето, и я начал тяготиться этой ролью трубадура
платонической любви, для которой, по своей натуре и тогдашним своим летам,
вовсе не был создан, как вдруг, возвратясь домой поздно вечером (в продолжение
которого я раза три и, признаться сказать, довольно нехотя принимался
рассказывать своей страсти о Мицкевиче, которого я отроду никогда не видел),—
итак, возвратясь домой, я нашел на своем письменном столе запечатанный конверт,
при виде которого во мне шевельнулось сердце... На нем не было почтового штемпеля...
«От кого письмо?» — спросил я своего верного Тита Ларионовича.
— Да вот то-то я не
знаю, ваше сиятельство, — ответил мне старый камердинер. — Принесла его
какая-то затрапезная девка, а кто она, эта девка, и сказать не захотела,
только, говорит, непременно, говорит, графу передайте — а девка, по всему
видно, дрянь девка, гулящая девка, уж на что и меня старого...— и он сердито
сплюнул в сторону и с подозрительным укором на меня посмотрел. Сердце еще
сильнее забилось у меня в груди... «Неужели она?» — подумал я, срывая бурого
цвета толстую сургучовую печать, на которой не было ни герба, ни даже буквы, и
я прочел следующие слова, написанные мелким некрасивым почерком:
«Да; я хочу, я согласна
погибнуть с вами, для вас; но куда уйти? на край земли? от всех этих людей?
Приходите завтра в девять часов вечера за город, в поле, теперь там так чудно
колосится рожь! Приготовьте коляску, лошадей, замаскированных людей и уедем,
умчимся далеко, далеко!!» Подписи, разумеется, не стояло. Но я знал,
чувствовал, что это она — она со своим романическим воображением все это
придумала. Я не спал всю ночь, строя в голове самые радужные планы. О коляске,
лошадях и замаскированных людях я не задумывался, во-первых, потому, что у меня
в кармане находилось всего 38 руб. ассигнациями, а во-вторых, потому, что, как
я ни был молод, я знал, что дело обойдется прекрасно без коляски и в
особенности без замаскированных людей. Следующий день я провел, как и следовало
ожидать, в большом волнении и часа за полтора раньше назначенного мне в письме
времени уже находился за городом.
461
Весь день был дождливый, пасмурный, но
так как дело происходило в первой половине июля месяца, то было еще,
разумеется, совершенно светло. Я стал осматриваться вокруг, желая разглядеть
то место, где «так чудно колосится рожь»; действительно, вдали я увидел
огромное поле, вплоть заросшее высокой рожью, которая широкими волнами
колыхалась под легким, но довольно свежим ветерком. Я направился туда, выбрал
на краю поля открытое место, откуда мне виднелась вся окрестность, сел на
камень и стал ждать. Понемногу начинало смеркаться; тучи еще ниже сгущались над
моей головой, по временам даже дождик накрапывал, мне становилось холодно,
скучно и даже страшно, тяжелая тишина воцарялась кругом, и только едва я мог
различать издали слабо мерцавшие городские огни. Я вставал, ходил по дороге,
поминутно смотрел на часы и внутренно посылал свою всегдашнюю доверчивость в
самые неприятные места: «И дернула меня нелегкая, — думал я, — поверить ей и
прийти сюда, я ее не дождусь; или она испугается темноты вечера, или просто
захотела она посмеяться надо мной». Я забыл сказать, что часа за два перед тем,
что я отправился за город, я, идя по улице, встретил свою «пассию»: она шла в
сопровождении одного своего старого родственника, очень мило меня
приветствовала и пролепетала мне что-то о Грече; в ту минуту я восторгался
внутренно ее самообладанием, но теперь оно показалось мне, с ее стороны, злой
насмешкой. В последний раз взглянув на часы, я с трудом мог разглядеть при
наступившей темноте, что стрелка показывала половину десятого; я уже досадливо
собирался шагать назад домой, как вдруг в направлении шлагбаума мне показались
два огненные пятна, довольно быстро приближавшиеся, и до меня донесся
дребезжащий и глухой стук колес; мало-помалу я начинал различать громоздкий облик
экипажа, но не двигался с места — я ждал, чтобы рыдван миновал меня, а так как
я стоял на дороге и опасался, чтобы сидящие в нем люди, паче чаяния, не узнали
меня, что повлекло бы к сильным сплетням, то собирался уже войти в рожь, очень
высокую в том месте, и на минуту скрыться от их глаз, как вдруг экипаж, не
доехав до меня шагов на триста, остановился; из него — я уже ясно теперь видел
— вылезло двое людей. Я не мог рассмотреть их, так как они были закутаны в
длинные плащи, были ли это мужчины или женщины, — и быстро пошли по дороге
вперед, ко мне; я, рассчитывая на то, что
462
в темноте они меня не заметят, стал
пробираться в рожь; но я не сделал и пяти шагов, как один из подходивших ко
мне людей закричал: «Граф Соллогуб! Где вы? Отзовитесь! мы вас ищем, мы за вами
приехали!» Я чуть не крикнул от изумления. Что это означало? они от нее? но,
может быть, воры они? Это тоже невероятно, или, может быть, муж?.. Во всяком
случае, мое любопытство осилило осторожность, и я, выбравшись из ржи, пошел им
навстречу; в их фигурах мне показалось что-то знакомое, но они так плотно были
закутаны в плащи, падавшие им до самых пят, что скорее походили на привидения,
чем на живых людей; на головах у обоих были надеты огромные капюшоны, а лица их
скрывали маски. «Вот оно, — подумал я, — коляска, лошади и эти замаскированные
люди, но что все это значит?..»
— Вы получили вчера письмо, приглашавшее вас
явиться сюда в девять часов вечера? — спросил один из интриговавших меня людей.
— Д-да,— ответил я нерешительно,— но каким образом
вам это известно?
— Особа, написавшая вам, сообразила,— продолжал
мой странный собеседник,— что вам было бы очень трудно в такое короткое время
все приготовить...
— Да... действительно...— ответил я все так же
нерешительно, невольно притом вспомнив о моих тридцати восьми рублях.
— Так-с, вот потому-то эта особа и прислала нас
за вами; пожалуйте, поедемте, вас ждут...
— Но позвольте...— начал я.
— Вы боитесь? — послышался мне из-за маски насмешливый
голос.
— Я нисколько не боюсь, но я вас совершенно не
знаю, и все это представляется очень необыкновенным; а впрочем, у меня лишнего
времени много... поедем.
Я махнул рукой и быстро
пошел по направлению к коляске; мы сели в экипаж, я один позади, мои спутники
на переднем месте. Когда рыдван, дребезжа старыми колесами, тронулся, сидевший
против меня незнакомец вынул из кармана большой фуляровый платок, винтообразно
сложил его и обратился ко мне с следующими словами.
— Извините меня, граф, но мне приходится попросить
у вас позволения завязать вам глаза!
463
Я засмеялся и подался
вперед, наклоняя голову; все это становилось очень забавно. Мы продолжали молча
путь и скоро въехали в город; я это почувствовал по нестерпимым толчкам того
подобия шоссе, по которому мы ехали. Коляска наша повернула влево, потом вправо
и наконец с грохотом въехала в какой-то двор. Мои спутники проворно из нее
выскочили и под руки, как престарелого архиерея, ввели меня на крыльцо; тут, в
передней, с меня сняли повязку и пригласили войти в гостиную; комната эта
показалась мне очень невзрачной; маленькая старомодная лампа скупо освещала
старую изодранную мебель, окна, не завешенные занавесками, были наглухо закрыты
почернелыми ставнями, на голых стенах также никакого убранства: вся эта
обстановка представлялась бедной и грязной. «Странное место для нежного свидания»,—
подумал я, осматриваясь; мне опять становилось и досадно на себя, и даже
совестно своей вечной оплошности; между тем мои спутники, вышедшие было из комнаты,
снова возвратились и подошли к столу; я с неприятным изумлением увидел, что у
каждого из них в руках находился пистолет.
— Милостивый государь,— проговорил один из них;
я сидел у стола и поднялся с своего места, признаюсь, с некоторою
поспешностью, я уже решительно не понимал, в чем дело,— мы вас привезли сюда не
для красных слов; или вы сейчас нам подпишите вексель в сто тысяч рублей ассигнациями,
или мы вынуждены будем прибегнуть вот к этим игрушкам...
И он небрежно повертел в
руке пистолет. Я в первую минуту, признаюсь, оторопел: встретить дуло пистолета
вместо ожидаемых прелестных уст довольно неприятно. Но я скоро пришел в себя и
с поднятыми кулаками бросился на говорившего человека.
— Негодяи! — вне себя закричал я,— так вот это
что?! Вы просто воры и разбойники! — и я все протягивал руки, силясь сорвать
маску с этого мерзавца; но он с помощью товарища оттолкнул меня и все так же спокойно
сказал:
— Перестаньте, не кричите и не ругайтесь, это
решительно ни к чему не ведет. Вы в нашей власти, и никто не придет к вам на
помощь. Лучше садитесь-ка да пишите вексель; мы знаем, что ваши родители богаты
и могут заплатить эту сумму.
— Да ведь не можете же вы так меня убить? Ведь
вы за это отвечать будете!
464
— Это уж наше дело,— услышал я невозмутимый
ответ.
Я бросился на стул и
закрыл себе лицо руками; в эту минуту я решительно не мог ничего сообразить;
вдруг над моим ухом раздался гомерический смех, я отнял руки от лица и увидел
перед собою обоих моих разбойников; они сняли маски, сбросили с головы
капюшоны, и я узнал в них двоих своих тверских товарищей, причем один из них
был также мой сослуживец.
— Ах! ты, дуралей, дуралей! — засмеялись они,—
мы знали, что ты доверчив, как ребенок, и мечтателен, как уездная барышня, но
все-таки сомневались, что ты поддашься на удочку.— И в двух словах они
рассказали, как, заметив, что г-жа N... со мною кокетничает и что я,
по-видимому, очень ею увлечен, они вздумали сыграть со мною эту штуку, придав
ей романтический оттенок, и этим возбудить мое любопытство. Они просто хотели
привезти меня на квартиру одного из наших товарищей, но дорогой, заметив, что я
остаюсь совершенно спокоен, им вдруг захотелось меня напугать, в чем они,
сознаюсь, до некоторой степени успели... Я их, как следовало ожидать,
порядочно обругал, а впрочем, от души сам смеялся своей глупости. Мы все
отправились ужинать и осушили за здоровье красавицы, вероятно, в это время
почивавшей безмятежным сном, несколько добрых бутылок вина.
Таких «пассажей», как
приведенный мною случай, я могу насчитать десятки в моей жизни, но едва ли не
самым смешным и самым непредвиденным из них был следующий. Мне приходится,
как я уже это делал не однажды, отступить вперед, но на этот раз на несколько
десятков лет. Я был с женою на водах в Германии, и вокруг нее, как всегда,
увивалось сонмище поклонников; я к этому так привык, что не обращал уже на них
никакого внимания, оставляя только за собою право выпроваживать тех из них,
которые мне уже слишком наскучают. Так как моя жена почти на сорок лет меня
моложе, то, разумеется, очень часто ее принимают за мою дочь. Надо сказать,
что, где бы я ни был, ко мне каждое утро являются русские или иностранные собраты
из той категории, что французы обзывают des fruits
secs *, или промотавшиеся соотчичи, или просто разного
рода авантюристы, чающие какой-нибудь
добычи. С свойственной мне
доверчи-
_____________
* Бездарность, неудачник (буквально: сушеные фрукты) (фр.).— Ред.
465
востью, я часто попадался с этими людьми
впросак или зарывался обещаниями, которых потом не мог сдержать, наживал себе,
как всегда, сотни врагов и т. д. Но со дня моей второй женитьбы многое в моей
жизни изменилось. Жена моя одарена редким умом и необыкновенной, часто
беспощадной, прозорливостью узнавать людей; она открыла мне глаза насчет
многих моих «друзей» и всегда вовремя останавливала меня от какой-нибудь
глупости. Итак, мы были в Германии на водах, и однажды утром, отпив свои три
стакана, я вернулся домой и, закурив сигару, погрузился в чтение утренних
газет; камердинер вошел в комнату и подал мне визитную карточку.
— Что
такое? — спросила из-за двери
моя жена.
— Не знаю, господин какой-то просит меня
принять его,— ответил я.
— Ты о нем слышал? — спросила опять жена.
— Понятия о нем не имею.
— И ты его примешь?
— Да, скуки ради; кто знает, он, может быть,
работает по тюремному вопросу... 58
— Хорошо, я одеваюсь, не могу прийти, но оставь
дверь открытой, я хочу слышать,—
сказала мне жена.
Через минуту ко мне
вошел молодой человек, лет двадцати шести, статный и красивый; он казался не
только смущен, но имел вид растерянный, я встал ему навстречу.
— Простите меня, граф,— начал он несмелым голосом,—
что, не будучи вам представленным...
— Сделайте одолжение... садитесь,— ответил я
ему и сам сел на свое место.
— Простите в особенности мою смелость,— все так
же смущенно продолжал молодой человек; он правильно объяснялся по-французски,
хотя с сильным английским акцентом,— но дело идет о счастье всей моей жизни;
моя семья пользуется в Англии большим уважением, у моих родителей значительное
состояние, я сам уже владею довольно большим лично мне принадлежащим имуществом,
мне двадцать семь лет, я окончил свое воспитание в
одном из лучших
немецких университетов...
— Но, позвольте,— перебил я его,— я не вижу, к
чему, собственно, вы все это
изволите мне говорить?
— Я страстно влюблен в вашу дочь и имею честь
просить у вас ее руки! — ответил мне юноша.
За дверью мне послышался
хохот жены, и я сам едва удерживал улыбку...
466
— Мне очень жаль, что я должен вам ответить
отказом, милостивый государь,— проговорил я, вставая.
— Но вы можете навести обо мне справки в английском
посольстве, в Париже, в Англии, везде! — отчаянно лепетал молодой человек.
— Не в том дело,— все так же удерживаясь от смеха,
ответил я,— но особа, к которой вы сватаетесь,— моя жена!! Вы видите, что...
Но англичанин не дал мне
договорить; как ошпаренный, он отскочил от меня и опрометью, даже не простившись
со мною, выскочил из комнаты. По всему вероятию, он уехал в тот же день, так
как потом мы его уже более не встречали.
V
Мое возвращение в Петербург.— Отношения к Пушкину.— Ложное положение Пушкина в петербургском обществе.— Дантес.— Подметные письма.— Я предлагаю себя Пушкину в секунданты.— Поручение Пушкина мне условиться относительно дуэли с д'Аршиаком.— Мое объяснение с д'Аршиаком.— Отказ Пушкина от дуэли вследствие решения Дантеса жениться на его свояченице.— Мой отъезд в Харьков.— Кончина Пушкина.— Встреча с Дантесом.— Лермонтов.— Гоголь и мои отношения к нему.— Последнее свидание с ним в 1850 году.— Параллель между Пушкиным и Гоголем.— Моя служба в Харькове.— Граф А. Г. Строганов.— Григорий Строганов.— Легендарная попойка.— Характеристика графа А. Г. Строганова.— Княгиня Кочубей.— Образ ее жизни в Диканьке.— Комическая сцена в церкви.— Граф Головкин.— Его волокитство.— Анекдоты о Потемкине.
Я оставался в Твери до
осени1 , потом, по желанию матушки, ездил в Никольское, откуда
поехал в Петербург, где мне пришлось быть и свидетелем, и актером драмы,
окончившейся смертью великого Пушкина. Я уже говорил, что мы с Пушкиным были в
очень дружеских отношениях и что он особенно ко мне благоволил. Он поощрял мои
первые литературные опыты, давал мне советы, читал свои стихи и был чрезвычайно
ко мне благосклонен, несмотря на разность наших лет. Почти каждый день ходили
мы гулять по толкучему рынку, покупали там сайки, потом, возвращаясь по
Невскому проспекту, предлагали эти сайки светским разряженным щеголям, которые
бегали от нас с ужасом. Вечером мы встречались у Карамзиных, у Вяземских, у
князя Одоевского и на светских балах. Не могу простить себе, что не записывал
каждый день, что от него слышал. Отношения его к Дантесу были уже весьма
недружелюбные. Однажды, на вечере у кня-
467
зя Вяземского, он вдруг сказал, что
Дантес носит перстень с изображением обезьяны. Дантес был тогда легитимистом
и носил на руке портрет Генриха V.
— Посмотрите на эти
черты — воскликнул тотчас Дантес,— похожи ли они на господина Пушкина?
Размен невежливостей
остался без последствия. Пушкин говорил отрывисто и едко. Скажет, бывало,
колкую эпиграмму и вдруг зальется звонким, добродушным, детским смехом,
выказывая два ряда белых, арабских зубов. Об этом времени можно бы было еще
припомнить много анекдотов, острот и шуток. В сущности, Пушкин был до крайности
несчастлив, и главное его несчастие заключалось в том, что он жил в Петербурге
и жил светской жизнью, его убившей. Пушкин находился в среде, над которой не
мог не чувствовать своего превосходства, а между тем в то же время чувствовал
себя почти постоянно униженным и по достатку, и по значению в этой аристократической
сфере, к которой он имел, как я сказал выше, какое-то непостижимое
пристрастие. Наше общество так еще устроено, что величайший художник без чина
становится в официальном мире ниже последнего писаря. Когда при разъездах
кричали: «Карету Пушкина!» — «Какого Пушкина?» — «Сочинителя!» — Пушкин обижался,
конечно, не за название, а за то пренебрежение, которое оказывалось к названию.
За это и он оказывал наружное будто бы пренебрежение к некоторым светским
условиям: не следовал моде и ездил на балы в черном галстухе, в двубортном
жилете, с откидными, не накрахмаленными воротниками, подражая, быть может,
невольно байроновскому джентльменству; прочим же условиям он подчинялся. Жена
его была красавица, украшение всех собраний и, следовательно, предмет зависти
всех ее сверстниц. Для того чтоб приглашать ее на балы, Пушкин пожалован был
камер-юнкером2. Певец свободы, наряженный в придворный мундир, для
сопутствования жене-красавице, играл роль жалкую, едва ли не смешную. Пушкин
был не Пушкин, а царедворец и муж. Это он чувствовал глубоко. К тому же
светская жизнь требовала значительных издержек, на которые у Пушкина часто недоставало
средств. Эти средства он хотел пополнять игрою, но постоянно проигрывал, как
все люди, нуждающиеся в выигрыше. Наконец, он имел много литературных врагов,
которые не давали ему покоя и уязвляли его раздражительное самолюбие,
провозглашая с свойственной этим господам самоуверенностью, что Пушкин осла-
468
бел, исписался, что было совершенная
ложь, но ложь все-таки обидная. Пушкин возражал с свойственной ему
сокрушительной едкостью, но не умел приобрести необходимого для писателя
равнодушия к печатным оскорблениям. Журнал его, «Современник», шел плохо.
Пушкин не был рожден журналистом. В свете его не любили, потому что боялись
его эпиграмм, на которые он не скупился, и за них он нажил себе в целых
семействах, в целых партиях врагов непримиримых. В семействе он был счастлив,
насколько может быть счастлив поэт, не рожденный для семейной жизни. Он обожал
жену, гордился ее красотой и был в ней вполне уверен. Он ревновал к ней не
потому, чтобы в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы,
страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Эта боязнь была
причиной его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего *. Он
вступался не за обиду, которой не было, а боялся огласки, боялся молвы и видел
в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его настоящую честь, а посягателя
на его имя, и этого он не перенес.
Я жил тогда в Большой
Морской, у тетки моей, Васильчиковой4. В первых числах ноября она
велела однажды утром меня позвать к себе и сказала:
— Представь себе, какая странность! Я получила
сегодня пакет на мое имя5, распечатала и нашла в нем другое
запечатанное письмо, с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим
делать?
Говоря так, она вручила
мне письмо, на котором было действительно написано кривым, лакейским почерком: «Александру
Сергеичу Пушкину». Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме
что-нибудь написано о моей, прежней личной истории с Пушкиным6, что,
следовательно, уничтожить я его не должен, а распечатать не вправе. Затем я
отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною
гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете,
распечатал конверт и тотчас сказал мне:
— Я уж знаю, что такое; я такое письмо получил
сегодня же от
Елис(аветы) Мих(айловны) Хитро-
______________
* Далее в РА: Когда он меня вызывал3, он высказал всю свою мысль: «Имя, вами носимое, общество, вами посещаемое, принуждают меня просить сатисфакции». Следовательно — Сост. (Здесь и в дальнейшем цит. по.: Из воспоминаний графа В. А. Соллогуба//Русский архив. 1865. № 5/6. Стб. 754—772.)
469
вой: это мерзость против жены моей.
Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если
кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера
вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее
не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитровой.
Тут он прочитал мне
письмо, вполне сообразное с его словами. В сочинении присланного ему всем
известного диплома он подозревал одну даму8, которую мне и назвал.
Тут он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить все
дело без внимания. Только две недели спустя узнал я, что в этот же день он
послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу, усыновленному, как известно,
голландским посланником бароном Геккерном. Я продолжал затем гулять, по
обыкновению, с Пушкиным и не замечал в нем особой перемены. Однажды спросил я
его только, не дознался ли он, кто сочинил подметные письма. Точно такие же
письма были получены всеми членами тесного карамзинского кружка, но истреблены
ими тотчас по прочтении9. Пушкин отвечал мне, что не знает, но
подозревает одного человека. «S'il vous faut un troisième, ou un second,— сказал я ему,— disposez de moi»
*. Эти слова сильно тронули Пушкина, и он
мне сказал тут несколько таких лестных слов, что я не смею их повторить; но
слова эти остались отраднейшим воспоминанием моей литературной жизни. Сколько
раз впоследствии, когда имя мое, более чем я сам, подвергалось насмешкам и
ругательствам журналистов, доходившим иногда до клеветы, я смирял свою
минутную досаду повторением слов, сказанных мне главою русских писателей, как
бы в предвидении, что и для моей скромной доли немало нужно будет твердости,
чтоб выдержать многие непонятные, печатанные на авось и незаслуженные
оскорбления. Порадовав меня своим отзывом, Пушкин прибавил:
— Дуэли никакой не
будет; но я, может быть, попрошу вас быть свидетелем одного объяснения, при
котором присутствие светского человека (опять-таки светского человека) мне
желательно, для надлежащего заявления, в случае надобности.
Все это было говорено
по-французски. Мы зашли к оружейнику. Пушкин приценивался к пистолетам, но не
______________
* «Если вам нужен третий или второй (секундант), располагайте мною». Непереводимый каламбур (фр.).— Ред.
470
купил, по неимению денег. После того мы
заходили еще в лавку к Смирдину, где Пушкин написал записку Кукольнику,
кажется, с требованием денег10. Я между тем оставался у дверей и
импровизировал эпиграмму:
Коль ты к Смирдину войдешь,
Ничего там не найдешь,
Ничего ты там не купишь,
Лишь Сенковского толкнешь.
Эти четыре стиха я
сказал выходящему Александру Сергеевичу, который с необыкновенною живостью
заключил:
Иль в Б(улгарина) наступишь 11.
Я был совершенно покоен,
таким образом, насчет последствий писем, но через несколько дней должен был
разувериться. У Карамзиных праздновался день рождения старшего сына. Я сидел
за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся
ко мне и сказал скороговоркой:
— Ступайте завтра к
д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее,
тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.
Потом он продолжал
шутить и разговаривать, как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать
не осмелился 12. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая
возражений.
Вечером я поехал на
большой раут к австрийскому посланнику графу Фикельмону. На рауте все дамы были
в трауре, по случаю смерти Карла X 13. Одна
Катерина Николаевна Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной (которой на
рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С нею любезничал
Дантес-Гек-керн.
Пушкин приехал поздно,
казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом и,
как узнал я потом, самому Дантесу сказал несколько более чем грубых слов14.
С д'Аршиаком, статным молодым секретарем французского посольства, мы выразительно
переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и
спросил его, что он за человек. «Я человек честный,— отвечал он,— и надеюсь
скоро это доказать» *. Затем он стал объяснять, что не понимает,
_____________
* Далег в изд. Модзалевского: Разговор наш продолжался долго. Он говорил, что чувствует, что убьет Пушкина, а что с ним могут (продолжение сноски на стр. 472 – Д.Т.)
471
чего от него Пушкин хочет; что он
поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден; но никаких ссор и
скандалов не желает *. На другой день ** погода была страшная — снег, метель. Я
поехал сперва к отцу моему, жившему на Мойке, потом к Пушкину, который повторил
мне, что я имею только условиться насчет материальной стороны самого
беспощадного поединка, и наконец с замирающим сердцем отправился к д'Аршиаку.
Каково же было мое удивление, когда с первых слов д'Аршиак объявил мне, что он
всю ночь не спал, что он хотя не русский, но очень понимает, какое значение
имеет Пушкин для русских, и что наша обязанность сперва просмотреть все
документы, относящиеся до порученного нам дела. Затем он мне показал:
____________
делать, чтó хотят: на Кавказ, в крепость — куда угодно. Я заговорил о жене его.
— Моn cher, c'est une mijaurée. (Мой милый, это жеманница.— Ред.)
Впрочем, об дуэли он не хотел говорить.
— J'ai chargé de tout d'Archiac, je vous enverrai d'Ar(chiac), ou mon р<èге>. (Я все поручил д'Аршиаку, я пришлю к вам д'Аршиака или моего отца.— Ред.)
С д'Аршиаком я не был знаком. Мы поглядели друг на друга. После я узнал, что П<ушкин> подошел к нему на лестнице и сказал: «Vous autres français,— vous êtes três aimables. Vous savez tous le Latin, mais quand vous vous battez, vous vous mettez à 30 pas et vous tirez au but. Nous autres Russes — plus un duel est sans... (пропуск в рукописи) et plus il doit être féroce». (Вы, французы, вы очень любезны. Все вы знаете латынь, но когда вы деретесь на дуэли, вы становитесь в 30 шагах и стреляете в цель. Мы же, русские,— чем поединок без... тем он должен быть более жестоким.— Ред.)— Сост. (Здесь и в дальнейшем цит. по: Соллогуб В. Нечто о Пушкине//М о д з а л е вский Б. Л. Пушкин. [Л.], 1929. С. 374—381).
* Далее в РА: Ночь я, сколько мне помнится, не
мог заснуть: я понимал, какая лежала на мне ответственность перед всей Россией.
Тут уже было не то, что история со мной. Со мной я за Пушкина не боялся. Ни у
одного русского рука на него бы не поднялась; но французу русской славы жалеть
было нечего.— Сост.
** Далее в изд. Модзалевского: — это было во
вторник 17 ноября,— я поехал сперва к Дантесу. Он ссылался во всем на
д'Аршиака. Наконец сказал: «Vous ne voulez done pas
comprendre que j'épouse Catherine. P<ouchkine> reprend ses
provocations, mais je ne veux pas avoir l'air de me marier pour éviter
un duel. D'ailleurs je ne veux pas qu'il soit prononcé un nom de femme
dans tout cela. Voilà un an que le vieux (Heckeren) ne veut pas me
permettre de me marier». (Вы, кажется, не хотите понять, что я женюсь на
Катрин. П<ушкин> берет назад свой вызов, но я не хочу выглядеть так, как
будто женюсь, чтобы избежать поединка. Причем я не хочу, чтобы во всем этом
деле было произнесено имя женщины. Вот уже год, как старик (Геккерн) не хочет
позволить мне жениться.— Ред.) (Продолжение сноски на
стр.473 – Д.Т.)
472
1) Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина.
2) Вызов Пушкина Дантесу после получения
диплома.
3) Записку посланника барона Геккерна, в
которой он просит, чтоб поединок был отложен на две недели.
4) Собственноручную записку Пушкина, в которой
он объявлял, что берет свой вызов назад, на основании слухов, что г. Дантес
женится на его невестке К. Н. Гончаровой.
Я стоял пораженный, как
будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал15, ничего
не ведал и только тут понял причину вчерашнего белого платья, причину
двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить
Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении
глупого диплома от безымянного негодяя, Пушкин обратился к Дантесу, потому что
последний, танцуя часто с Н. Н., был поводом к мерзкой шутке. Самый день вызова
неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот
понимает, что не только в случае кровной обиды, но что даже при первом
подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному богу известно, что
он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом
свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице
Дантеса искал или смерти, или расправы с целым светским обществом. Я твердо
убежден, что если бы С. А. Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влиянию
его на Пушкина, один мог бы удержать его. Прочие были не в силах.
— Вот положение дела,— сказал д'Аршиак.— Вчера
кончился двухнедельный срок, и я был у г. Пушкина с извещением, что мой друг
Дантес готов к его услугам
_____________
Я поехал к Пуш<кин>у. Он был в ужасном порыве страсти. «Dantes est un misérable. Je lui ai dit hierjean-f...» (Дантес негодяй. Я сказал ему вчера... (грубое ругательство).— Ред.),— говорил он.— Вот что. Поезжайте к д'Аршиаку и устройте с ним le materiel du duel (условия дуэли). Как секунданту должен я вам сказать причину дуэли. В обществе говорят, что Д<антес>ухаживает за моей женой. Иные говорят, что он ей нравится, другие, что нет. Все равно — я не хочу, чтобы их имена были вместе. Получив письмо анонимное, я его вызвал. Геккерн просил отсрочки на две недели. Срок кончен, д'Аршиак был у меня. Ступайте к нему».
— Дантес,— сказал я,— не хочет, чтоб имена женщин в этом деле называли.
— Как! — закричал П<ушкин>.— А для чего же это все? — И пошел, и пошел.— Не хотите быть моим секундантом? Я возьму другого.— Сост.
473
Вы понимаете, что Дантес желает жениться,
но не может жениться иначе, как если г. Пушкин откажется просто от своего
вызова без всякого объяснения, не упоминая о городских слухах. Г-н Дантес не
может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться и женился
во избежание поединка. Уговорите г. Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я
вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастие.
Этот д'Аршиак был
необыкновенно симпатичной личностью, и сам скоро умер насильственною смертью
на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность
дела; мне предлагали самый блистательный исход, то, что я и требовать, и
ожидать бы никак не смел, а между тем я не имел поручения вести переговоры.
Потолковав с д'Аршиаком, мы решились съехаться в три часа у самого Дантеса. Тут
возобновились те же предложения, но в разговорах Дантес не участвовал, все
предоставив секунданту. Никогда в жизнь свою я не ломал так головы. Наконец,
потребовав бумаги, я написал по-французски Пушкину следующую записку:
«Согласно вашему
желанию, я условился насчет материальной стороны поединка. Он назначен 21
ноября, в 8 часов утра, на Парголовской дороге, на 10 шагов барьера. Впрочем,
из разговоров узнал я, что г. Дантес женится на вашей свояченице, если вы
только признаете, что он вел себя в настоящем деле как честный человек.
Г-н д'Аршиак и я служим вам порукой, что свадьба состоится; именем вашего
семейства умоляю вас согласиться» и пр.
Точных слов я не помню,
но содержание письма верно17. Очень мне памятно число 21 ноября,
потому что 20-го было рождение моего отца, и я не хотел ознаменовать этот день
кровавой сценой. Д'Аршиак прочитал внимательно записку; но не показал ее
Дантесу, несмотря на его требование, а передал мне и сказал:
— Я согласен. Пошлите.
Я позвал своего кучера,
отдал ему в руки записку и приказал везти на Мойку, туда, где я был утром.
Кучер ошибся и отвез записку к отцу моему, который жил тоже на Мойке и у
которого я тоже был утром. Отец мой записки не распечатал, но, узнав мой почерк
и очень встревоженный, выглядел условия о поединке. Однако он отправил кучера к
Пушкину, тогда как мы около двух часов оставались в мучительном ожидании.
Наконец ответ
474
был привезен. Он был в общем смысле
следующего содержания: «Прошу гг. секундантов считать мой вызов
недействительным, так как по городским слухам (par le bruit public) я
узнал, что г. Дантес женится на моей свояченице. Впрочем, я готов признать, что
в настоящем деле он вел себя честным человеком» 18.
— Этого достаточно,— сказал д'Аршиак, ответа
Дантесу не показал и поздравил его женихом. Тогда Дантес обратился ко мне со
словами:
— Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его,
что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как
братья.
Поздравив, с своей
стороны, Дантеса, я предложил д'Аршиаку лично повторить эти слова Пушкину и
ехать со мной. Д'Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом 19.
Он вышел к нам несколько бледный и выслушал благодарность, переданную ему
д'Ар-шиаком.
— С моей стороны,— продолжал я,— я позволил себе
обещать, что вы будете обходиться с своим зятем как с знакомым.
— Напрасно,— воскликнул запальчиво Пушкин.—
Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего
общего быть не может.
Мы грустно переглянулись
с д'Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился.
— Впрочем,— добавил он,— я признал и готов признавать,
что г. Дантес действовал как честный человек.
— Больше мне и не нужно,— подхватил д'Аршиак и
поспешно вышел из комнаты.
Вечером на бале С. В.
Салтыкова свадьба была объявлена, но Пушкин Дантесу не кланялся. Он сердился
на меня, что, несмотря на его приказание, я вступил в переговоры. Свадьбе он
не верил.
— У него, кажется, грудь болит,— говорил он,—
того гляди уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот
у вас тросточка. У меня бабья страсть к этим игрушкам. Проиграйте мне ее.
— А вы проиграете мне все ваши сочинения?
— Хорошо.— (Он был в это время как-то желчно
весел).
— Послушайте,— сказал он мне через несколько
дней,— вы были более секундантом Дантеса, чем моим; однако я не хочу ничего
делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.
475
Он запер дверь и сказал:
«Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено... Вы мне
теперь старичка подавайте».
Тут он прочитал мне всем
известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились
кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно
африканского происхождения. Что мог я возразить против такой сокрушительной
страсти? Я промолчал невольно, и так как это было в субботу (приемный день кн.
Одоевского), то поехал к кн. Одоевскому. Там я нашел Жуковского и рассказал ему
про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма.
Действительно, это ему удалось: через несколько дней он объявил мне у Карамзиных,
что дело он уладил и письмо послано не будет. Пушкин точно не отсылал письма,
но сберег его у себя на всякий случай20.
В начале декабря я был
командирован в Харьков к гр. А. Г. Строганову и выехал совершенно успокоенный в
Москву. В Москве я заболел и пролежал два месяца. Перед отъездом я пошел
проститься с д'Аршиаком, который показал мне несколько печатных бланков с
разными шутовскими дипломами на разные нелепые звания. Он рассказал мне, что
венское общество целую зиму забавлялось рассылкою подобных мистификаций. Тут
находился тоже печатный образец диплома, посланного Пушкину. Таким образом,
гнусный шутник, причинивший его смерть, не выдумал даже своей шутки, а получил
образец от какого-то члена дипломатического корпуса и списал. Кто был виновным,
осталось тогда еще тайной непроницаемой21. После моего отъезда
Дантес женился и был хорошим мужем и теперь, по кончине жены, весьма нежный
отец. Он пожертвовал собой, чтоб избегнуть поединка. В этом нет сомнения; но
как человек ветреный, он и после свадьбы, встречаясь на балах с Натальей Николаевной,
подходил к ней и балагурил с несколько казарменной непринужденностью. Взрыв
был неминуем и произошел, несомненно, от площадного каламбура. На бале у гр.
Воронцова22 , женатый уже, Дантес спросил Наталью Николаевну,
довольна ли она мозольным оператором, присланным ей его женой.
— Le pédicure prétend,— прибавил он,— que votre cor est plus beau que celui de ma femme*.
____________
*Мозольщик уверяет, что у вас мозоль лучше, чем у моей жены. Игра французскими словами: cor — мозоль и corps — тело.— Ред.
476
Пушкин об этом узнал. В
письме его к посланнику Геккерну есть намек на этот каламбур. Письмо, впрочем,
было то же самое, которое он мне читал за два месяца,— многие места я узнал;
только прежнее было, если не ошибаюсь, длиннее и, как оно ни покажется
невероятным, еще оскорбительнее23.
29 января следующего
(1837) года Пушкина не стало. Вся грамотная Россия содрогнулась от великой
утраты. Я понял, что Пушкин не выдержал и послал письмо к старику Геккерну;
понял, почему, боясь новых примирителей, он выбрал себе секунданта почти уже
на месте поединка; я понял тоже, что так было угодно провидению, чтоб Пушкин
погиб, и что он сам увлекался к смерти силою почти сверхъестественною и, так
сказать, осязательною. Двадцать пять лет спустя я встретился в Париже с
Дантесом-Геккерном, нынешним французским сенатором. Он спросил меня: «Вы ли
это были?» Я отвечал: «Тот самый».— «Знаете ли,— продолжал он,— когда
фельдъегерь довез меня до границы, он вручил мне от государя запечатанный
пакет с документами моей несчастной истории. Этот пакет у меня в столе лежит и
теперь запечатанный. Я не имел духа его распечатать».
Итак, документы,
поясняющие смерть Пушкина, целы и находятся в Париже. В их числе должен быть
диплом, написанный поддельной рукою. Стоит только экспертам исследовать почерк,
и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему
русскому народу 24. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его
отыщет и назовет не достоверная догадка, а божие правосудие!
Смерть Пушкина
возвестила России о появлении нового поэта — Лермонтова25
. С Лермонтовым я сблизился у Карамзиных и был в одно время с ним
сотрудником «Отечественных записок». Светское его значение я изобразил под
именем Леонина в моей повести «Большой свет», написанной по заказу
великой княгини Марии Николаевны26. Вообще, все, что я писал, было
по случаю, по заказу — для бенефисов, для альбомов и т. п. «Тарантас» был
написан текстом к рисункам князя Гагарина27, «Аптекарша» — подарком
Смирдину28. Я всегда считал и считаю себя не литератором ex professo
*, а любителем, прикомандированным к русской литературе по поводу дружеских
сношений. Впрочем, и Лермонтов, несмотря на
______________
* Профессионалом (лат.).— Ред.
477
громадное его дарование, почитал себя не
чем иным, как любителем, и, так сказать, шалил литературой. Смерть Лермонтова,
по моему убеждению, была не меньшею утратою для русской словесности, чем
смерть Пушкина и Гоголя *. В нем выказывались с каждым днем новые залоги
необыкновенной будущности: чувство становилось глубже, форма яснее, пластичнее,
язык самобытнее. Он рос по часам, начал учиться, сравнивать. В нем следует
оплакивать не столько того, которого мы знаем, сколько того, которого мы могли
бы знать. Последнее наше свидание мне очень памятно. Это было в 1841 году: он
уезжал на Кавказ и приехал ко мне проститься. «Однако ж,— сказал он мне,— я
чувствую, что во мне действительно есть талант. Я думаю серьезно посвятить
себя литературе. Вернусь с Кавказа, выйду в отставку, и тогда давай вместе
издавать журнал» 29. Он уехал в ночь. Вскоре он был убит 30,
а я поехал за границу, где жил целый год с Гоголем, сперва в Баден-Бадене,
потом в Ницце31. Талант Гоголя в то время осмыслился, окрепнул, но
прежняя струя творчества уже не била в нем с привычною живостью. Прежде гений
руководил им, тогда он уже хотел руководить гением. Прежде ему невольно
писалось, потом он хотел писать и, как Гете, смешал свою личность с независимым
от его личности вдохновением. Он постоянно мне говорил: «Пишите, поставьте
себе за правило хоть два часа в день сидеть за письменным столом и принуждайте
себя писать».— «Да что же делать,— возражал я,— если не пишется!»— «Ничего...
возьмите перо и пишите: сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не
пишется, сегодня мне что-то не пишется и так далее, наконец надоест и
напишется». Сам же он так писал и был всегда недоволен, потому что ожидал от
себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий светлый ум постепенно
туманился в порывах к недостижимой цели. Как тревожны были мои отношения к
Пушкину, так же покойны были отношения мои к Гоголю. Он чуждался и бегал света
и, кажется, однажды во всю жизнь свою надел черный фрак, и то чужой, когда
великая княгиня Мария Николаевна пригласила его в Риме к себе. Застенчивость
Гоголя простиралась до странности. Он не робел перед посторонними, а тяготился
ими. Как только являлся гость, Гоголь исчезал из комнаты. Впрочем, он иногда
еще
_____________
* В РА: Смерть Лермонтова, по моему убеждению, была большею утратою для рос (сийской) словесности.— Сост.
478
бывал весел, читал по вечерам свои
произведения, всегда прежние, и представлял, между прочим, в лицах своих
нежинских учителей с такой комической силой, что присутствующие надрывались со
смеха. Но жизнь его была суровая и печальная. По утрам он читал Иоанна Златоуста,
потом писал и рвал все написанное, ходил очень много, был иногда прост до
величия, иногда причудлив до ребячества. Я сохранил от этого времени много
писем и документов, любопытных для определения его психической болезни. Гоголя
я видел в последний раз в Москве в 1850 году, когда я ехал на Кавказ. Он пришел
со мной проститься и начал говорить так сбивчиво и так отвлеченно, так неясно,
что я ужаснулся, смешался и сказал ему что-то про самобытность Москвы. Тут лицо
Гоголя прояснилось, искра прежнего веселья сверкнула в его глазах, и он
рассказал мне по-гоголевски один в высшей степени забавный и типичный анекдот,
которым, к сожалению, я с моими читательницами поделиться не могу. Но тотчас же
после анекдота он снова опечалился, запутался в несвязной речи, и я понял, что
он погиб. Он страдал долго, страдал душевно, от своей неловкости, от своего
мнимого безобразия, от своей застенчивости, от безнадежной любви, от своего
бессилия перед ожиданиями русской грамотной публики, избравшей его своим
кумиром. Он углублялся в самого себя, искал в религии спокойствия и не всегда
находил; он изнемогал под силой своего призвания, принявшего в его глазах
размеры громадные, томился тем, что не причастен к радостям, всем доступным, и,
изнывая между болезненным смирением и болезненной, не свойственной ему по
природе гордостью, умер от борьбы внутренней так, как Пушкин умер от борьбы
внешней. Оба шли разными путями, но оба пришли к одной цели, конечному
душевному сокрушению и к преждевременной смерти. Пушкин не выдержал своего
мнимого унижения, Гоголь не выдержал своего настоящего величия. Пушкин не
устоял против своих врагов, Гоголь не устоял против своих поклонников. Оба не
были подготовлены современным им общественным духовным развитием к твердой стойкости
перед жизненными искушениями. Оба не нашли вокруг себя настоящей точки опоры,
общего трезвого взгляда на отношение искусства к жизни и жизни к истине.
Настоящим художникам нет еще места, нет еще обширной сферы в русской жизни. И
Пушкин, и Гоголь, и Лермонтов, и Глинка, и Брюллов были жертвами этой горькой
истины. Там, где жизнь еще ищет своих требо-
479
ваний, там искусству неловко, там
художник становится мучеником других и самого себя.
После кончины почти всех
моих учителей, товарищей и приятелей я отошел от литературного поприща, как
покидают дом, некогда оживленный любимыми собеседниками и вдруг опустошенный
рукою всесокрушающей смерти. Я отошел в сторону, но унес с собой свои воспоминания,
и уже привычную любовь к русскому слову, и твердую уверенность в его прекрасной
будущности. Светильник, зажженный великими людьми, не может угаснуть. Его
обережет народный здравый смысл. Его оживят новые таланты. Дай бог, чтобы они
не были новыми жертвами; дай бог, чтоб истинное просвещение не оставалось
утонченною потребностью некоторых личностей, а разлилось потоком по всему
нашему отечеству.
Я уже сказал, что в
декабре 1836 года уехал в Харьков, где назначен был состоять чиновником особых
поручений при генерал-губернаторе графе Строганове. Граф Александр Григорьевич
Строганов, мой новый начальник, хотя не одаренный способностями государственными,
был, однако же, человек недюжинный 32 ... Он играл видную роль по
своей служебной карьере, и потому я подробно поговорю о нем. По рождению,
связям и воспитанию он принадлежал к самому знатному петербургскому кругу. С
женою своей, рожденною княжною Кочубей 33, он имел трех детей 34:
двух дочерей — одна из них, Марианна, олицетворяла собой красоту, грацию,
женственность — и сына Григория Александровича; его дочери обе умерли молодыми
девушками, зато сыну удалось порядочно нашуметь на своем веку35. Я
всегда находился с Григорием Строгановым в самых дружеских отношениях и могу
сказать, что редко на своем веку встречал человека такого благородного и
доброго. Он представлял собою олицетворение того, что французы называют un viveur *,
но в самом изящном смысле. Всегда готовый волочиться за женщинами и кутить, он
в то же время всегда был готов оказать услугу товарищу, помочь бедняку, утешить
страждущего... В России трудно кого-нибудь удивить способностью осушить
почтенное количество бутылок, но едва ли кто-нибудь мог в этом случае
перещеголять Григория Строганова. Его попойки сделались в России легендарными;
опишу одну из них, рассказанную мне самим Григорием Александровичем. Будучи
________________
* Прожигатель жизни (фр.).— Ред.
480
еще молодым человеком, по делам службы
Строганов отправился в прибалтийские провинции и приехал — уже не помню теперь
хорошенько — в Ревель или Ригу,— словом, в большой город, где члены тамошнего
клуба устроили ему обед. Как только Строганов вошел в залу, члены встретили его
самым радушным образом и повели в столовую, где усадили, разумеется, на первое
место и стали его угощать.
— Любезный граф,— обратился к Строганову председатель
пирушки,— мы знаем, что в России никто так богатырски не пьет, как вы, и
потому мы предлагаем вам выпить с каждым из нас по бокалу за ваше здоровье; нас
семнадцать человек, следственно...
— С удовольствием,— невозмутимо ответил Григорий
Александрович; он знал, что против него между его хозяевами произошло нечто
вроде маленького заговора с целью его напоить, и потому приготовился к бою,— с
удовольствием, я готов с каждым из вас выпить по бокалу шампанского.
Он встал. Все поднялись
за ним. Строганов чокался с каждым из своих «сотрапезников» и до дна осушал
свой бокал; стоявший позади его официант немедленно снова наполнял его бокал, и
Строганов снова чокался. Когда этот обряд окончился, все уселись на свои места
и принялись обедать.
— Господа,— в свою очередь, заговорил
Строганов; он был, что называется, «как ни в чем не бывало»,— я исполнил ваше
желание; теперь позвольте мне сделать вам маленькое предложение.
— Согласны! заранее согласны,— загудели расходившиеся
бароны.
— Я выпил, как вы изволили это видеть,
семнадцать бокалов, теперь я предлагаю следующее: каждый из нас должен выпить
по семнадцати бутылок шампанского!..
Бароны несколько
опешили, но согласились; разумеется, за третьей бутылкой половина из них уже
лежала под столом; остальные же, если и бормотали что-то еще о «привилегиях»,
но так бестолково, что Строганов махнул на них, что называется, рукой, надел
фуражку и ушел.
Начальник мой, Александр
Григорьевич, отличался, как и брат его, известный всему Петербургу граф Сергей
Григорьевич Строганов, сухим и даже резким видом, в душе же он был человек и
добрый, и благонамеренный,
481
хотя не отличался тою
благотворительностью, какою славился в Петербурге его брат Сергей Григорьевич;
между мной и графом Строгановым существовали странные отношения; утром, когда
я являлся к нему по службе, он сидел у своего письменного стола и принимал меня
чисто по-начальнически, он никогда не подавал мне руки, и я стоя докладывал ему
о возложенных на меня им поручениях или выслушивал его приказания; затем я
откланивался и уходил; но по возвращении домой человек докладывал мне, что от
генерал-губернатора приходил курьер с приглашением на обед. Когда я являлся на
приглашение, я точно встречал совершенно другого человека; с ласковой улыбкой
на совершенно изменившемся лице, с протянутой рукой, Строганов шел мне
навстречу, не только любезно, но, можно сказать, товарищески разговаривая со
мною обо всем; после обеда, куря, мы вдвоем играли на биллиарде часов до
одиннадцати вечера; затем я уходил, но на следующий день утром опять заставал
своего начальника таким же ледянисто-сухим, как всегда. Эти отношения,
во-первых, обрисовывают характер Строганова, во-вторых, дают понятие о
существовавших тогда отношениях между начальниками и подчиненными. Во время
исполнения служебных обязанностей начальник всегда оставался холоден, но если
подчиненный принадлежал к одному с ним обществу, то в обыденной жизни он становился
любезнее, разумеется, не в такой резкой форме, как это делал Строганов. Лето
семья Строгановых проживала в Диканьке 36 (я уже сказал выше, что
граф был женат на княжне Кочубей), и я часто туда езжал. Я не стану описывать
Диканьку, ее знаменитый дворец, парк и так далее; обо всем этом столько раз
было говорено; но опишу обыденную в ней жизнь, какою я ее тогда видел.
Состоянием старуха княгиня Кочубей владела таким огромным, что даже по ее
кончине каждый из ее четырех сыновей еще оказался очень богатым человеком. Мы
находились не то чтобы в родстве, а в свойстве с Кочубеями, так как моя родная
тетка, сестра моей матери, была замужем за родным братом княгини Кочубей —
Васильчиковым. Этим и объясняется, что старуха княгиня всегда относилась ко мне
благосклонно — другого выражения я употребить не могу, так как княгиня Кочубей
держалась царицей; впрочем, не она одна — в те времена многие из знатных дам
новопожалованных родов (так как уж и тогда настоящие, древние, княжеские и
боярские русские роды почти все обеднели и размножились) любили у себя
482
в поместьях, как говорят французы, jouer à
la reine*.
На эктениях37 вслед за императорской фамилией и именем местного
архиерея священник молился за княгиню со чадами и об опочившем князе. По этому
поводу я однажды был свидетелем смешной, но несколько безобразной сцены;
священник во время обедни, на эктении, ошибся и вместо того, чтобы помолиться
«о здравии» княгини Кочубей, он помянул ее «за упокой». Она, разумеется, как
всегда, находилась в церкви, и можно себе представить, какое неприятное
впечатление эта ошибка произвела на женщину уже старую и необыкновенно чванную.
Что же касается Строганова, то он просто рассвирепел. Едва обедня кончилась, он
вбежал в алтарь и бросился на священника; этот обмер от страха и выбежал в
боковую дверь вон из церкви; Строганов схватил стоявшую в углу трость
священника и бросился его догонять. Никогда мне не забыть, как священник,
подбирая рукой полы своей добротной шелковой рясы, отчаянно перескакивал клумбы
и плетни, а за ним Строганов в генеральском мундире гнался, потрясая тростью и
приговаривая: «Не уйдешь, такой-сякой, не уйдешь».
На приемах, обедах и
даже тогда, когда, кроме семьи и домочадцев, никого не было,— правда, это
случалось очень редко,— все в ожидании княгини собирались в одну из гостиных, и
только за несколько минут она появлялась в сопровождении двух-трех приживалок; это
несколько смахивало на выход, но не казалось смешным, во-первых, потому, что
княгиня Кочубей действительно выглядывала настоящей барыней, во-вторых, потому,
что роскошь Диканьки этому соответствовала.
В Харькове я часто бывал
у графа Головкина, женатого на родной сестре моей бабки графини Соллогуб-Нарышкиной
38. Я ему доводился внучатным племянником, и он всегда необыкновенно
ласково со мною обращался. Он изображал собою воплощение типа больших бар XVIII столетия. Большого роста, тучный, с огромным гладко
выбритым лицом и густыми седыми волосами, зачесанными по моде императрицы
Екатерины II, он всегда был одет изысканно,
хотя по-старинному, носил чулки и башмаки с необыкновенно красивыми пряжками;
когда он входил в комнату, покачиваясь и опираясь на трость с драгоценным
набалдашником, то распространял очень сильный и приятный запах «Bouquet à
la Maréchale» 39,
____________
* Играть в королеву (фр.).— Ред.
483
коим были пропитаны все его одежды; к
каждому из своих гостей (он почти ни у кого не бывал), по-старинному, он
обращался с любезным приветствием; во всем он соблюдал обычаи прошлого и даже
волочился за женщинами, вероятно, впрочем, безобидно, так как в ту пору (1837
г.) ему уже минуло за семьдесят. Во время моего пребывания в Харькове
предметом его старческой страсти была жена губернского архитектора, хорошенькая
г-жа Меновская. Ежедневно она перед обедом держалась с прочими гостями в
приемной в ожидании выхода хозяина; когда в дверях показывалась высокая фигура
Головкина, Меновская первая подходила к нему и, грациозно перед ним приседая,
подавала ему табакерку, наполненную тончайшим испанским табаком; старик нежно
принимал из прекрасных рук свою табакерку. Щеголевато, как истый маркиз двора
Людовика XV, концами пальцев подносил к
своему благородному носу щепотку табаку, с наслаждением ее втягивал, ногтями
встряхивал пылинки табаку, упавшие на кружева жабо, потом обращался к красивой
польке и, влюбленно на нее глядя, ежедневно произносил одну и ту же фразу: «Trop gracieuse,
chère madame, et de plus en plus jolle!» *
От Головкина я слышал
много интересных рассказов о выдающихся личностях конца прошлого века и в
особенности о Потемкине, которого он хорошо помнил и близко знал. Между
прочим, он мне рассказал следующее явление из жизни знаменитого светлейшего,
кажется, малоизвестное. Во время второго турецкого похода Потемкин, который,
как известно, очень любил женщин, влюбился в жену одного из своих приближенных
офицеров, княгиню Долгорукую40. При его тогдашнем могуществе,
громадном богатстве и, кроме всего этого, его обаятельной личности, он только
затруднялся тем, что французы называют l'embarras
du choix **,
но на этот раз он встретил отпор не предвиденный; княгиня Долгорукая гордо
отвергла искания великолепного князя Тавриды, потому что горячо любила своего
мужа. Как и следовало ожидать, сопротивление еще более разожгло страсть
Потемкина; все было пущено в ход, чтобы ослепить, затуманить, очаровать молодую
красавицу, но напрасно: она по-прежнему оставалась непреклонна. Однажды,
объезжая пози-
_____________
*Слишком грациозна, дорогая сударыня, и все хорошеет и хорошеет (фр.). — Ред.
** Затруднение из-за большого выбора (фр.).— Ред.
484
ции войск вокруг осаждаемого Очакова,
Потемкин завидел издали любимый облик и подскакал к княгине Долгорукой.
Молодая женщина, как всегда, обошлась с ним с холодной почтительностью и нехотя
отвечала на любезности князя.
— Дайте мне понюхать этот цветок,— промолвил
князь, указывая на подснежник, приколотый к мантилье княгини Долгорукой.
Та нехотя подала ему цветок;
но в то время, как Потемкин, перегнувшись на седле, протягивал руку, лошадь
его рванула, и подснежник упал в грязь...
— Вы мне позволите,
княгиня, возвратить вам такой же цветок? — спросил фельдмаршал.
— Д-да,— нерешительно ответила княгиня.
Потемкин ей поклонился,
поднял лошадь в галоп и поскакал домой. Через час после этого фельдъегерь мчался
в Петербург с личным поручением от фельдмаршала. Как известно, Потемкин и жил,
и воевал царем; на войне его сопровождал обоз в сотни телег, вмещавших в себе
изысканные яства, тончайшие вина, драгоценную золотую и серебряную утварь,
ковры, восточные ткани и т. п. Между прочими его затеями он приказал почти под
стенами осаждаемого города вырыть нечто вроде подземного дворца с огромной
галереей, могущей вместить в себе вереницу столов человек на сто. К
назначенному дню все оказалось готовым; подземный чертог сиял позолотой и рдел
роскошными тканями; с утра князь разослал приглашения на пир, но место пира
оставалось неизвестным почти для всех, и только некоторые посвященные знали о
великолепных приготовлениях. Кроме пышной обстановки, всюду окружавшей
светлейшего, его всюду сопровождала многочисленная свита, составленная не
только из лиц, находившихся при нем на службе, но и их жен, и даже дам и
кавалеров вовсе ему чужих, и потому, не в ущерб победам, празднества сменялись
празднествами. Но этот пир превзошел великолепием и оригинальностью все
предшествовавшие. Когда очарованные гости при пушечной пальбе вошли или,
скорее, опустились в подземное царство, Потемкин их встретил со своею обычною
приветливостью, но казался озабоченным. За ужином княгиня Долгорукая сидела
напротив хозяина. Казалось, ее красота еще никогда не была так обаятельна, и
светлейший не сводил с нее глаз, но тем не менее беспокойство его и нетерпение
возрастали с каждой минутой. Но вот к нему приблизился один из дворецких и,
почтительно нагибаясь
485
к уху князя, прошептал несколько слов;
лицо Потемкина просветлело.
— А! наконец! — вскрикнул он.— Я жду его с
утра; введите его сюда!
Через минуту в галерею
весь запыленный от долгой дороги вошел фельдъегерь и подал Потемкину маленький
бирюзового цвета экран41; князь раскрыл его и вынул из него
удивительной работы бриллиантовый подснежник...
— Княгиня,— через стол подавая княгине Долгорукой
снова уложенный им в экран подснежник, сказал Потемкин,— месяц тому назад вы
позволили мне возвратить вам нечаянно уроненный мною в грязь ваш цветок... смею
ли я надеяться, что этот может заменить тот?..
Княгиня Долгорукая взяла
экран из рук Потемкина, полюбовалась игрой баснословных камней, потом, возвращая
светлейшему экран, проговорила своим сдержанным голосом:
— Князь, я согласилась от вас принять такой же
цветок, как был мой, а не драгоценный подарок; благодарю вас за вашу обычную
ко мне любезность, но принять эту вещь я не могу!..
Потемкин изменился в
лице и, с свойственною ему горячностью, бросил под стол, растоптал каблуком,
вдребезги уничтожил злополучный подснежник...
Присутствующим стало «не
по себе», князь во гневе был тяжел; но Потемкин с обычным своим умом взял на
себя свойственный ему вид и с улыбкой насилованной, но все-таки улыбкой
обратился к княгине Долгорукой, выражая только сожаление, что труды
петербургских ювелиров и несколько тысяч верст, проскаченных в ее честь, не
заслужили ее внимания. Пир долго еще продолжался, но с этого вечера светлейший
перестал ухаживать за княгиней Долгорукой: гордый любимец великой царицы не
простил ей ее урока.
Граф Головкин также
любил рассказывать о бале, данном Потемкиным в честь императрицы Екатерины в
Таврическом дворце 42 . Разумеется, все, что могла придумать самая
роскошная и пышная фантазия с тем особенным тонким вкусом, каким отличались
празднества при дворах в конце XVIII века,
украшало дворец и примыкавшие к нему сады. Когда императрица, еще тогда прекрасная,
прибыла на бал, Потемкин встретил ее на
коле-
486
нях, за ним на подушке из голубого атласа
паж держал его шляпу — она до того была разукрашена бриллиантами, что в руках
нести князю ее было тяжело.
VI
Мое назначение камер-юнкером.— Герцог Максимилиан Лейхтенбергский.— Великая княгиня Мария Николаевна.— Царские вечера в Аничковом дворце.— Оригинальная игра в карты.— Царская семья.— Шалости великого князя Константина Николаевича.— Придворные балы.— Бал у графа Воронцова-Дашкова.— Лермонтов.— Его ссылка на Кавказ.— Некоторые подробности для его характеристики.— Тесть и теща мои.— Образ их жизни.— Моя первая жена.— Успех моего «Тарантаса».— Советы Гоголя.— Первое представление моей пьесы «Петербургское цветобесие».— Неудовольствие цесаревича Александра Николаевича.— Мнение императора Николая Павловича о моем «Тарантасе».— Мои вечеринки.— Граф Д. Н. Блудов.— Ф. И. Тютчев.— Знакомство с Ф. М. Достоевским.— Интерес, возбуждающийся в высшем обществе моими вечеринками.— Граф Фредро.— Пианист Леви.— Вечер в Мраморном дворце, в честь королевы нидерландской.— Моя пьеса «A propos» и ее успех.— Праздники в Петергофе.
Служба моя в Харькове
ознаменовалась тем, что я был произведен в следующий чин и получил звание
камер-юнкера1; впрочем, я широко пользовался отпусками, и зимою
большею частью жил в Петербурге. Я уже сказал, что время от турецкой кампании
1828 года до крымской войны было едва ли не самой блестящей эпохой светской
петербургской жизни. При дворце празднества сменялись празднествами.
Во-первых, состоялось бракосочетание великой княжны Марии Николаевны с герцогом
Максимилианом Лейхтенбергским2. Герцог Лейхтенбергский был не только
одним из красивейших мужчин в Европе, но также одним из просвещенных и
образованнейших принцев. Он всегда относился ко мне с самою благосклонною
дружбой, и я могу сказать, что мне не приходилось встретить человека с таким
обширным и тонким чутьем всего благородного и прекрасного. Супруга герцога
Лейхтенбергского великая княжна Мария Николаевна хотя гораздо ниже ростом, чем
августейшая ее сестра, ныне королева Виртембергская, была тем не менее красоты
замечательной. Она более всех детей походила лицом на своего царственного
родителя Николая Павловича. Одаренная умом замечательным и необыкновенно
тонким пониманием в живописи и скульптуре, она много содействовала процветанию
родного искусства3. В ее роскошном дворце строгий этикет соблюдался
только
487
во время балов и официальных приемов; в
остальное же время великая княгиня являлась скорее радушной хозяйкой,
остроумной и благосклонной, в среде лиц, наиболее ей приближенных, а также
талантливых артистов, всегда имевших к ней доступ и находивших в ней просвещенную
покровительницу. Затем наступило бракосочетание великой княжны Ольги
Николаевны, отпразднованное еще с большею пышностью, так как великая княжна
вступала в брак с наследником престола Виртембергского; впрочем, брак этот
состоялся гораздо позднее 4. Как известно, после пожара Зимнего
дворца 5 государь Николай Павлович переселился, пока дворец отстроивался
снова, в Аничковский дворец. Когда не было балов или официальных приемов, к
вечернему чаю императрицы приглашались некоторые сановники и выдающиеся лица
петербургского большого света. Государь, обменявшись благосклонными словами с
каждым из присутствующих, садился за карты; но иногда устроивалось следующее
развлечение, которое государь особенно любил и принимал в нем участие как
главное действующее лицо. Из английского магазина во дворец требовались разного
рода вещи: золотые и серебряные изделия, статуетки, малахитовые чернильницы,
разнородные веера, пряжки и т. д. Все эти вещи размещались камер-лакеями на
нескольких столах в зале, примыкавшей к гостиной императрицы. После чая
государь переходил туда и садился перед небольшим столиком, на котором лежала
игра карт. Надо сказать, что под каждой из названных мною выше вещей вместо
номера лежало название карты: двойка бубен,
или десятка треф, или валет
червей и проч.
— Господа,— обращался к окружавшим его столик
царедворцам государь,— кто из вас желает купить у меня девятку червей?..
Славная карточка.
— Я!., я!., я!..— слышались отовсюду возгласы
царедворцев.
— А что дадите? — добродушно спрашивал, улыбаясь,
государь.
— Двести рублей,— картавя, басил граф Михаил
Юрьевич Виельгорский. Он в этих случаях всегда являлся «запевалой», если можно
так выразиться. Иногда завязывался между гостями спор, они друг другу не уступали
карты, все набавляя высшую и высшую цену; или же иногда сам государь не
соглашался, находя цену недостаточною, что его всегда очень забавляло. Когда
все карты были распроданы, государь вставал и в сопровож-
488
дении одного из дежурных подходил к
столам, на которых были размещены вещи; дежурный камер-юнкер или флигель-адъютант
называл имена карт, обозначавших вещи, а государь сам лично вручал их
выигравшим. Из денег, вырученных за проданные карты, выплачивались вещи, взятые
из английского магазина; остальные — обыкновенно очень порядочная сумма —
раздавались петербургским бедным; таким образом от развлечения великих мира
сего богатые крохи доставались беднякам.
Я уже сказал, что
государь каждый вечер играл в карты; партию его составляли приближенные ему
сановники или особенно отличаемые им дипломаты. Государь, как известно, был
очень нежный отец и любил, чтобы августейшие его дети окружали его вечером;
цесаревич, тогда уже замечательно красивый юноша, великие княжны Ольга
Николаевна и Мария Николаевна и великий князь Константин Николаевич; младшие
дети их величеств, еще младенцы, оставались во внутренних апартаментах. Великий
князь Константин Николаевич всегда отличался большим умом и замечательными
способностями, но был нрава очень резвого и любил всякого рода детские шалости.
Однажды вечером, после того как государь, отпив чай и обойдя, по обыкновению,
всех присутствующих с милостивым словом, сел за карточный стол, к другому
такому же столу, невдалеке стоявшему, подошли четверо из приглашенных государя,
намереваясь также вступить в бой. В ту минуту, что они, отодвинув стулья,
собирались сесть за стол, великий князь Константин Николаевич, тогда еще отрок,
проворно подбежал и выдернул стул, на который собирался сесть Иван Матвеевич
Толстой (впоследствии граф и министр почт). Толстой грузно упал на ковер и,
огорошенный этим падением, поднялся с помощью Михаила Юрьевича Виельгорского;
великий князь, смеясь, выбежал из комнаты, но государь заметил это маленькое
происшествие; он положил на стол свои карты и, обращаясь к императрице,
сидевшей невдалеке:
— Madame, levez-vous! * —
произнес он, возвышая голос для того, чтобы все присутствующие могли расслышать
то, что он говорил. Императрица поднялась.
— Allons demander pardon à
Иван Матвеевич d'avoir si mal
élevé notre fils!.. **
_____________
* Встаньте, сударыня! (фр.) — Ред.
** Попросим прощения... за то, что так плохо воспитали нашего сына!., (фр-) — Ред.
489
Великому князю,
разумеется, попеняли за эту шалость, но Иван Матвеевич был гораздо более его
смущен всем этим. Балы при дворе императора Николая Павловича отличались не
только свойственной русскому двору пышностью, но и большим оживлением.
Императрица, еще прекрасная, участвовала в танцах, потом стали появляться
красавицы великие княжны и за ними легион хорошеньких фрейлин и красивых
молодых женщин. Тогдашний большой свет, несмотря на свою замкнутость, умел и
любил веселиться: на него еще не пахнуло ни английской деревянностью, ни
французской распущенностью; правда, мы и тогда перенимали, по нашей привычке,
многое у соседей-европейцев, но все щегольское, красивое, тонкое. Теперь часто,
глядя на худосочную нынешнюю петербургскую молодежь, я не могу себе представить,
что это — преемники красавцев Барятинских, Васильчиковых, Исаковых и других.
Сколько в них было, кроме красоты, жизни, огня, молодости, задушевности,
веселости; не впадая в обычную всем старикам слабость находить, что все
существовавшее в наше время было лучше, и отдавая справедливость тому, что во
многом теперешние люди толковее нас, нельзя не сказать, однако, что в нас
самые недостатки даже извинялись тем, что мы умели быть молодыми. А женщины?
Кто из старожилов может говорить без восторга о графине Воронцовой-Дашковой,
графине Мусиной-Пушкиной, Авроре Карловне Демидовой, княжнах Трубецких,
Барятинских, жене Пушкина?.. Нет сомнения, что и теперь в Петербурге есть
много прелестных и красивых женщин, но между ними так много замешалось других,
от которых как-то тянет меняльной лавочкой или лабазным товаром, что их
присутствие как-то невольно отзывается на самых «чистокровных».
Самыми блестящими после
балов придворных были, разумеется, празднества, даваемые графом Иваном Воронцовым-Дашковым.
Один из этих балов остался мне особенно памятным. Несколько дней перед этим
балом Лермонтов был осужден на ссылку на Кавказ. Лермонтов, с которым я
находился сыздавна в самых товарищеских отношениях, хотя и происходил от
хорошей русской дворянской семьи, не принадлежал, однако, по рождению к
квинтэссенции петербургского общества, но он его любил, бредил им, хотя и
подсмеивался над ним, как все мы, грешные... К тому же в то время он страстно
был влюблен в графиню Мусину-Пушкину 6 и следовал за нею всюду
490
как тень. Я знал, что он, как все люди,
живущие воображением, и в особенности в то время, жаждал ссылки, притеснений,
страданий, что, впрочем, не мешало ему веселиться и танцевать до упаду на всех
балах; но я все-таки несколько удивился, застав его таким беззаботно веселым
почти накануне его отъезда на Кавказ; вся его будущность поколебалась от этой
ссылки, а он как ни в чем не бывало кружился в вальсе. Раздосадованный, я
подошел к нему.
— Да что ты тут делаешь! — закричал я на него.—
Убирайся ты отсюда, Лермонтов, того и гляди тебя арестуют! Посмотри, как
грозно глядит на тебя великий князь Михаил Павлович!
— Не арестуют у меня! — щурясь сквозь свой лорнет,
вскользь проговорил граф Иван, проходя мимо нас7.
В продолжение всего
вечера я наблюдал за Лермонтовым. Им обуяла какая-то лихорадочная веселость;
но по временам что-то странное точно скользило на его лице; после ужина он
подошел ко мне.
— Соллогуб, ты куда поедешь отсюда? — спросил
он меня.
— Куда?.. домой, брат, помилуй — половина
четвертого!
— Я пойду к тебе, я хочу с тобой поговорить!..
Нет, лучше здесь... Послушай, скажи мне правду? Слышишь — правду?.. Как добрый
товарищ, как честный человек... Есть у меня талант или нет?.. говори правду!..
— Помилуй, Лермонтов! — закричал я вне себя,—
как ты смеешь меня об этом спрашивать! — человек, который, как ты, написал...
— Хорошо,— перебил он меня.— Ну, так слушай:
государь милостив; когда я вернусь, я, вероятно, застану тебя женатым, ты остепенишься,
образумишься, я тоже, и мы вместе с тобою станем издавать толстый журнал.
Я, разумеется, на все
соглашался, но тайное скорбное предчувствие как-то ныло во мне. На другой день
я ранее обыкновенного отправился вечером к Карамзиным 8. У них
каждый вечер собирался кружок, состоявший из цвета тогдашнего литературного и
художественного мира. Глинка, Брюллов, Даргомыжский, словом, что носило
известное в России имя в искусстве, прилежно посещало этот радушный, милый,
высокоэстетический дом. Едва я взошел в этот вечер в гостиную Карамзиных,
Софья Карамзина стремительно бросилась ко мне навстречу, схватила мои обе руки
и сказала мне взволнованным голосом:
491
— Ах, Владимир, послушайте, что Лермонтов написал,
какая это прелесть! Заставьте сейчас его сказать вам эти стихи!
Лермонтов сидел у
чайного стола; вчерашняя веселость с него «соскочила», он показался мне
бледнее и задумчивее обыкновенного. Я подошел к нему и выразил ему мое желание,
мое нетерпение услышать тотчас вновь сочиненные им стихи.
Он нехотя поднялся со
своего стула.
— Да я давно написал эту
вещь,— проговорил он и подошел к окну.
Софья Карамзина, я и еще
двое-трое из гостей окружили его; он оглянул нас всех беглым взглядом, потом
точно задумался и медленно начал:
На воздушном океане
Без руля и без ветрил
Тихо плавают в тумане...
И так далее. Когда он
кончил, слезы потекли по его щекам *, а мы, очарованные этим едва ли не самым
поэтическим его произведением и редкой музыкальностью созвучий, стали горячо
его хвалить.
— C'est du Pouchkine cela **,— сказал кто-то из присутствующих.
— Non, c'est du Лермонтов, се qui vaudra
son Pouchkine!*** — вскричал я.
Лермонтов покачал
головой.
— Нет, брат, далеко мне до Александра Сергеевича,—
сказал он, грустно улыбнувшись,— да и времени работать мало остается; убьют
меня, Владимир!
Предчувствие Лермонтова
сбылось: в Петербург он больше не вернулся9; но не от черкесской
пули умер гени-
_____________
* У Висковатова: «Друзья и приятели собрались в квартире Карамзиных проститься с юным другом своим, и тут, растроганный вниманием к себе и непритворною любовью избранного кружка, поэт, стоя в окне и глядя на тучи, которые ползли над Летним садом и Невою, написал стихотворение «Тучки небесные, вечные странники!..». Софья Карамзина и несколько человек гостей окружили поэта и просили прочесть только что набросанное стихотворение. Он оглянул всех грустным взглядом выразительных глаз своих и прочел его. Когда он кончил, глаза были влажные от слез».— Сост. (Цит. по: В и с к о в а т о в П. А. Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1987. С. 300.)
** Это же из Пушкина! — Ред.
*** Нет, это из Лермонтова, что стоит твоего Пушкина. — Ред.
492
альныи юноша, и на русское имя кровавым
пятном легла его смерть.
Две девушки в то время
занимали мое воображение: княжна Мария Ивановна Барятинская и графиня Софья
Михайловна Виельгорская; княжна Барятинская вышла замуж за князя Михаила
Кочубея*, я женился на графине Виельгорской. Впрочем, с женитьбой мой образ
жизни мало изменился; я, каюсь, не родился домоседом и часто злоупотреблял
слабостью, свойственной всем пишущим людям, шататься всюду и везде. Теща моя,
графиня Луиза Карловна, как это было известно всему Петербургу, сильно ко мне
не благоволила, но, так как я не обращал внимания на ее замечания, она поручила
своему добрейшему мужу, моему тестю, сделать мне выговор по случаю моих
поздних возвращений домой. Это обстоятельство несколько затрудняло Михаила
Юрьевича, так как он сам, несмотря на свои почтенные лета, широко пользовался
всякого рода приятными развлечениями. Тем не менее граф Виельгорский вошел ко
мне однажды в кабинет и, насупившись, сказал мне недовольным голосом:
— Послушай, однако, Владимир, это ни на что не
похоже! Тебя целыми вечерами до поздней ночи не бывает дома. Ну, вчера,
например, в котором часу ты вернулся домой?..
— Да за полчаса, я думаю, до вашего
возвращения, Михаил Юрьевич,— ответил я ему, невольно усмехнувшись.
Он прикусил губы и
ничего мне на это не ответил, но уже с тех пор никогда более не делал мне никакого
рода замечаний. Я должен сказать, что редко кого в жизни так горячо любил, как
графа Михаила Юрьевича Виельгорского, и в начале нашего знакомства (я говорю о
своих взрослых летах, так как в детстве я часто его видел) он прежде всех и
более всех меня к себе привязал. В их доме приемы разделялись на две совершенно
по себе различные стороны. Приемы графини Луизы Карловны отличались самой
изысканной светскостью и соединяли в ее роскошных покоях цвет придворного и
большого света; у графа же Михаила Юрьевича раза два, три в неделю собирались
не только известные писатели, музыканты и живописцы, но также и актеры, и
начинающие карьеру газетчики (что в те времена было нелегкой задачей), и да-
_____________
* Она вскоре умерла, и князь Кочубей женился на дочери известного французского актера Брессана.
493
же просто всякого рода неизвестные
людишки, которыми Виельгорский как истый барин никогда не брезгал 10.
Все эти господа приходили на собственный Виельгорского подъезд (на Михайловской
площади, дом, ныне принадлежащий кондитеру Кочкурову)11, и графиня
Виельгорская не только не знала об их присутствии в ее доме, но даже не ведала
о существовании многих из них. Часто Виельгорский на короткое время покидал
своих гостей, уезжал во дворец или на какой-нибудь прием одного из посланников
или министров, но скоро возвращался, снимал свой мундир, звезды, с особенным
удовольствием облекался в бархатный, довольно потертый сюртук и принимался
играть на биллиарде с каким-нибудь затрапезным Самсоновым. Но этот образ жизни
— или, скорее, резкость приемов — родителей моей жены несколько изменился со
дня нашей свадьбы. Я уже сказал, что мы жили у них же в доме, на особенной, для
нас ими отделанной квартире. Мы с женою завтракали и обедали у Виельгорских; в
остальное же время сохраняли совершенную независимость в нашем образе жизни,
много принимали у себя, и эти два элемента — светский и артистический — у нас
соединялись в одно целое, в то время редкое и особенно привлекательное. Жена
моя, хотя сызмала жила в свете, не любила его; все ее время поглощала ее
беззаветная, болезненная любовь к детям, имевшая, увы, горькие последствия12.
Я всячески старался развлекать ее воображение, для которого мир замыкался там,
где речь не шла о пеленках и касторовом масле, тем более что она и понимала, и
ценила искусства и сама была одарена редкими музыкальными способностями и
прекрасно также рисовала. По возвращении нашем из заграничного путешествия и
появлении имевшего всего более успеха моего сочинения «Тарантас»13,
мое литературное положение выдвинулось на первый план; я сделался модным, едва
ли не самым модным в России писателем. Надо сказать, что тогда (я говорю о
второй половине сороковых годов), за исключением гениального Гоголя, в
котором, впрочем, за исключением небольшого круга посвященных, большинство
публики еще не ценило достойно его огромного таланта, и Марлинского, бывшего в
большой моде14, в русской литературе не было особенно талантливых
писателей. Гончаров, Тургенев, Достоевский, Некрасов только начинали свое
впоследствии блистательное поприще; гигант русского романа Лев Толстой был еще
отроком, а его соименник, Алексей Толстой,
блестящим гвардейским
494
офицером, и никто тогда не мог в нем
предвидеть вдохновенного творца «Иоанна Грозного» 15. Григорович уже
кое-что пописывал, но еще мало был известен и только позже вошел в большую
моду. Итак, мой «Тарантас» имел успех, до тех пор неслыханный в книжном деле, и
имя мое стало популярно в России. Не могу не сознаться, что этот громовый
успех имел на мою будущую литературную деятельность самое пагубное влияние. Я
стал работать небрежно, увлекаться темой дня или, что всего хуже, лениться.
Сколько раз Гоголь сердито укорял меня в моей лени!
— Да не пишется что-то,— говорил я.
— А вы все-таки пишите,— отвечал он мне тем
особенным своим добродушно-насмешливым тоном, который он принимал часто,
говоря с близкими ему людьми,— все-таки пишите; возьмите хорошенькое перышко,
хорошенько его очините, положите перед собою лист бумаги и начните таким
образом: «Мне сегодня что-то не пишется». Напишите это много раз сряду, и
вдруг вам придет хорошая мысль в голову! за ней другая, третья, ведь иначе
никто не пишет, и люди, обуреваемые постоянным вдохновением, редки, Владимир
Александрович!16
Но я, увы, не совсем
послушался Гоголя, и в этот период времени, то есть от 1845 года до начала
пятидесятых годов, написал множество теперь уже совершенно забытых и, впрочем,
плохих сочинений17. Некоторые из них, и в особенности театральные
пьесы, пользовались хотя временным, но большим успехом; иные из них, как, например,
«Букеты, или Петербургское цветобесие», навлекли на себя после большого успеха
громы российской цензуры18. Я живо припоминаю первое представление
этой пьесы. Государь Николай Павлович находился в Италии, но цесаревич
Александр Николаевич присутствовал на представлении и очень остался недоволен;
повстречавшись со мною, цесаревич резко выразил мне свое удивление в том, «что
камер-юнкер граф Соллогуб может писать сочинения с таким вредным направлением»19.
Я, разумеется, согнулся в три погибели и промолчал, но в душе не мог не
подумать, что эта совершенно невинная шутка-водевиль не заслуживала
августейшего гнева. Я должен при этом сказать, что этот случай выговора мне
цесаревичем был единственный во всей моей жизни, и потом, и всегда, будучи
императором, он обходился со мною с особенным благоволением. Государь Николай
Павлович пишущих людей вообще недолюбли-
495
вал, но мои сочинения
все читал и относился к ним благосклонно; раз только, глянув на меня тем особенным
взглядом, от которого самому храброму и уверенному в себе человеку становилось
жутко, он сказал мне, «что советует, когда мне еще вздумается описывать губернаторш,
не выводить представленного мною типа в «Тарантасе», который ему сильно не
нравится!»20. Теперь это кажется тем более странным, что мои собраты
шестидесятых годов выдавали и выдают меня до сих пор за ярого крепостника и
консерватора!..
Я уже сказал выше, что у
меня по вечерам собирались самые разнородные гости; в комнате, находившейся за
моим кабинетом и прозванной мною «зверинцем», так как в ней помещались люди, не
решавшиеся не только сидеть в гостиной, но даже входить в мой кабинет, куда,
однако, дамы редко заглядывали,— в этой комнате часто можно было видеть сидящих
рядом на низеньком диванчике председателя Государственного совета графа
Блудова и г. Сахарова, одного из умнейших и ученейших в России людей, но
постоянно летом и зимой облеченного в длиннополый сюртук горохового цвета с
небрежно повязанным на шее галстухом, что для модных гостиных являлось не
совсем удобным 21. Граф Блудов был одним из выдающихся людей
царствований императоров Александра I и
Николая I; человек обширного ума и непреклонных убеждений,
патриот самой высокой степени, преданный престолу, то есть России, родине, он
имел то редкое в те времена преимущество над современными ему сановниками, что
и понимал, и видел пользу прогресса, но прогресса постепенного. Слабой
стороной графа Блудова был его характер, раздражительный и желчный; известный
остряк и поэт Федор Иванович Тютчев говорил про него: «Il faut avouer que le comte Bloudow est le modèle des chrétiens: personne
comme lui ne pratique l'oubli des injures... qu'il a fait lui-même!»*. И
действительно, бывало, в минуту вспыльчивости граф Блудов разнесет так, что хоть
святых вон выноси, а потом, глядь, уже все позабыл и с ласковою улыбкою снова с
вами заговаривает. После графа Блудова осталось трое детей : старшая дочь, камер-фрейлина
графиня Антуанета Дмитриевна, известная всему Петербургу своею- набожностью,
благотворитель-
____________
* Следует признать, что граф Блудов — образцовый христианин: никто не умеет, как он, забыть оскорбления... нанесенные им самим! (фр.) — Ред.
496
ностью и ярым славянофильством; граф
Вадим Блудов, человек очень милый и умный, но наследовавший до некоторой
степени раздражительность отца, и, наконец, другой брат Андрей, уже много лет
российский посланник при бельгийском дворе. Я назвал только что Федора
Ивановича Тютчева; он был одним из усерднейших посетителей моих вечеров; он сидел
в гостиной на диване, окруженный очарованными слушателями и слушательницами.
Много мне случалось на моем веку разговаривать и слушать знаменитых
рассказчиков, но ни один из них не производил на меня такого чарующего
впечатления, как Тютчев. Остроумные, нежные, колкие, добрые слова, точно
жемчужины, небрежно скатывались с его уст. Он был едва ли не самым светским
человеком в России, но светским в полном значении этого слова. Ему были нужны,
как воздух, каждый вечер яркий свет люстр и ламп, веселое шуршанье дорогих
женских платьев, говор и смех хорошеньких женщин. Между тем его наружность
очень не соответствовала его вкусам; он собою был дурен, небрежно одет, неуклюж
и рассеян; но все, все это исчезало, когда он начинал говорить, рассказывать;
все мгновенно умолкали, и во всей комнате только и слышался голос Тютчева; я
думаю, что главной прелестью Тютчева в этом случае было то, что рассказы его и
замечания coulaient de source *,
как говорят французы; в них не было ничего приготовленного, выученного, придуманного.
Соперник его по салонным успехам, князь Вяземский хотя обладал редкой
привлекательностью, но никогда не славился этой простотой обаятельности,
которой отличался ум Тютчева. У меня в то время собирались все тузы русской
литературы. Я уже называл Тютчева, Вяземского и Гоголя; кроме них, часто
посещали меня добрейший и всеми любимый князь Одоевский, Некрасов, Панаев, которого
повести были в большой моде в то время, Бенедиктов, Писемский. Изредка в
«зверинце» появлялась высокая фигура молодого Тургенева; сухопарый и юркий Григорович
был у нас в доме как свой, также и Болеслав Маркевич. Один, всего один раз мне
удалось затащить к себе Достоевского. Вот как я с ним познакомился. В 1845 или
1846 году я прочел в одном из тогдашних изданий повесть, озаглавленную «Бедные
люди» 23. Такой оригинальный талант сказывался в ней, такая простота
и сила, что повесть эта привела меня в восторг24.
_____________
* Шли легко, без задержки (фр.).— Ред.
497
Прочитавши ее, я тотчас же отправился к
издателю журнала, кажется Андрею Александровичу Краевскому, осведомиться об
авторе; он назвал мне Достоевского и дал мне его адрес. Я сейчас же к нему
поехал и нашел в маленькой квартире на одной из отдаленных петербургских улиц,
кажется на Песках26, молодого человека, бледного и болезненного на
вид. На нем был одет довольно поношенный домашний сюртук с необыкновенно
короткими, точно не на него сшитыми рукавами. Когда я себя назвал и выразил ему
в восторженных словах то глубокое и вместе с тем удивленное впечатление, которое
на меня произвела его повесть, так мало походившая на все, что в то время
писалось, он сконфузился, смешался и подал мне единственное находившееся в
комнате старенькое, старомодное кресло. Я сел, и мы разговорились; правду
сказать, говорил больше я — этим я всегда грешил. Достоевский скромно отвечал
на мои вопросы, скромно и даже уклончиво. Я тотчас увидел, что это натура
застенчивая, сдержанная и самолюбивая, но в высшей степени талантливая и
симпатичная. Просидев у него минут двадцать, я поднялся и пригласил его поехать
ко мне запросто пообедать.
Достоевский просто
испугался.
— Нет, граф, простите меня,— промолвил он
растерянно, потирая одну об другую свои руки,— но, право, я в большом свете
отроду не бывал и не могу никак решиться...
— Да кто вам говорит о большом свете, любезнейший
Федор Михайлович,— мы с женой действительно принадлежим к большому свету, ездим
туда, но к себе его не пускаем!
Достоевский рассмеялся,
но остался непреклонным, и только месяца два спустя решился однажды появиться в
моем «зверинце» 27. Но скоро наступил 1848 год, он оказался
замешанным в деле Петрашевского и был сослан в Сибирь, в каторжные работы.
Остальное читатели уже знают.
Я уже сказал, что кроме
моих собратьев и других артистов у меня бывало на вечерах множество людей
сановных, придворных и светских; их привлекало, во-первых, то, что они могли
вблизи посмотреть на это в те времена диковинное явление «русских литераторов»,
им, по их воспитанию на иностранный лад, совершенно чуждое, но в особенности
потому, что я устроил эти вечера единственно ввиду того, чтобы собирать у себя
именно этих
498
писателей, живописцев, музыкантов,
издателей тогдашних газет и журналов, и вообще людей, близко связанных и с
родным, и с иностранным искусством, и потому нисколько не желал, чтобы люди
чисто светские бывали на этих вечерах. Этого, разумеется, было достаточно,
чтобы «весь Петербург» стремился ко мне. Теперь мне часто становится смешно,
когда я вспоминаю все ухищрения, употребляемые в то время некоторыми
дипломатами, убеленными сединами сановниками, словом, цветом тогдашнего
петербургского общества, чтобы попасть ко мне. О женщинах нечего и говорить; с
утра до вечера я получал раздушенные записки почти всегда следующего содержания:
«Милейший граф, я так много наслышалась о ваших прелестных вечерах, что
чрезвычайно интересуюсь и желаю побывать на одном из них! Прошу, умоляю вас,
если это нужно, назначить мне день, в который я могу приехать к вам и увидеть
вблизи всех этих знаменитых и любопытных для меня людей. Надеюсь и т. д.» Но
женщинам самым милым и высокопоставленным мне приходилось наотрез отказывать,
так как их появление привело бы в бегство не только мой милый зверинец, но и
многих посетителей кабинета. Только четыре женщины, разумеется, исключая родных
и Карамзиных, допускались на мои скромные сборища, а именно: графиня
Ростопчина, известная писательница, графиня Александра Кирилловна
Воронцова-Дашкова, графиня Мусина-Пушкина и Аврора Карловна Демидова 29.
Надо сказать, что все они держались так просто и мило, что нисколько не смущали
моих гостей. Между нами было условлено, что туалеты на них будут самые
скромные; они этому, правда нехотя, подчинялись, и раз только Аврора Карловна
Демидова, которой, едучи на какой-то бал, вздумалось завернуть к нам по дороге,
вошла в гостиную в бальном платье. Правда, платье было темное, бархатное,
одноцветное, но на обнаженной шее сиял баснословный демидовский бриллиант,
стоивший, кажется, более миллиона рублей ассигнациями.
— Аврора Карловна, что вы это надели,
помилуйте! Да они все разбегутся при виде вас! — идя ей навстречу, смеясь,
закричал я, указывая на ее бриллиант.
— Ах, это правда! — с таким же смехом ответила
мне Демидова и, поспешно отстегнув с шеи свое ожерелье, положила его в карман.
Ровно в полночь у меня в
столовой подавался ужин, состоявший из одного кушанья, какого-нибудь
гомери-
499
ческих размеров ростбифа или двух-трех
зажаренных индеек; они запивались простым красным столовым вином. Гости мои,
наговорившись досыта, кушали с большим аппетитом. После ужина все разъезжались
до следующего вечера. Упоминая некоторые из имен лиц, посещавших мои вечера, я
забыл назвать двух моих близких приятелей: известного всему Петербургу
комического писателя польского происхождения графа Фредро, и не менее его
любимого всеми пьяниста Лéви, одно имя которого объясняет его
происхождение. Граф Фредро имел редко талантливую натуру и поражал своим
блестящим остроумием, но грешил тем же, чем и я, то есть на пустяки дня и моды
тратил свое дарование 30. Он был одним из любимейших завсегдатаев
Михайловского дворца, где, поощряемые редкою благосклонностью и замечательным
государственным умом августейшей хозяйки, собирались все выдающиеся люди
прошлого царствования. После мятежа 1863 года32 он некоторое время
проживал за границею33, большею частью в Париже, где вращался много
в кругу своих соотечественников. Он затащил в него и находившегося в то время в
Париже нашего общего приятеля Лéви; но этот шут Лéви, как всегда,
не воздержался напроказничать. Однажды, в доме одного из самых ярых польских
патриотов, его попросили что-нибудь сыграть. Он сел за фортепиано и с обычным
своим талантом исполнил две шопеновские вещи; потом грянул «Еще Польша не
сгинела», но в то время, что левой рукой он «валял» куплеты «К отчизне»,—
правой на высоких нотах он отчетливо наигрывал одну из любимейших и задушевных
русских песен. Паны расходились.
— Что это? Что это вы
делаете? — гневно обратился к нему хозяин.— Как теперь, в такое тяжелое для нас
время, вы в моем доме играете популярные русские песни и соединяете их...
— Это чтобы дать вам
понятие о родстве славянских мелодий,— вкрадчиво улыбаясь, возразил Лéви.
Живой, как огонь,
вертлявый, маленький и безобразный лицом, Лéви пользовался, однако,
большими успехами у женщин, и если он, как Шопен, не умер на руках двадцати
очарованных им женщин34 , то единственно потому, что он еще жив до
сих пор. Хотя его нельзя по таланту сравнивать с полубогами фортепианного искусства,
как Антон Рубинштейн и Лист, он все-таки может считаться одним из первоклассных
европейских пьянистов; но я полагаю, что ни один из самых знаменитых его
500
собратов не может с такою легкостью и
оригинальностью перемешивать на своем инструменте самые разнородные мелодии,
придавая им, однако, что-то схожее между собою, чуть ли не родственное.
Я сказал уже выше, что
от появления в свет «Тарантаса» я увлекался вопросами дня и, если можно так
выразиться, «поставлял» ко двору и модным гостиным разные пьесы и à propos 35 в стихах и прозе, теперь не только всеми, но даже
мною забытые... Одна из таких импровизаций осталась мне особенно памятна. Дело
было тотчас по окончании Крымской кампании. Королева нидерландская Анна
Павловна прибыла в Петербург для свидания с своим царственным племянником 36
. По этому случаю при дворе и у великой княгини приготовлялись самые
великолепные празднества.
Особенно много в
Петербурге говорилось о предполагаемом приеме в Мраморном дворце у великого
князя Константина Николаевича. Накануне этого праздника, утром, один из
адъютантов великого князя приехал ко мне от имени великой княгини Александры
Иосифовны с приглашением тотчас явиться к ее высочеству. Я поспешил в
Мраморный дворец. Великая княгиня меня сейчас же приняла.
— Любезный граф,— сказала мне великая княгиня
с обычной своей благосклонностью,— вы должны нас выручить. Вот в чем дело. Вы
знаете, что назавтра у нас назначено празднество в честь королевы
нидерландской. Государь и императрица уже извещены об этом, а между тем у нас
еще ничего не готово... все, что мы придумали, нам не удается...
— Я, как всегда, в полном распоряжении вашего
высочества,— ответил я,— но мне приходится сожалеть о том, что осталось до
праздника так мало времени...
— Это уже ваше дело,— смеясь, прервала меня
великая княгиня,— je vous donne carte blanche, mais faites vite et surtout faites bien!.. *
Я откланялся и прямо из
Мраморного дворца отправился к Вере Самойловой. Петербургские старожилы еще
помнят эту прелестную и высокоталантливую артистку, сестру знаменитого русского
актера Василия Васильевича Самойлова. В двух словах я ей объяснил, в чем дело,
и рассказал ей о пьесе-экспромте, зарождавшейся у меня в
_____________
* Даю Вам полную свободу действий, но делайте быстро и, что особенно важно,— хорошо!., (фр.) — Ред.
501
голове. Она, разумеется, обещала мне свое
содействие. В следующий вечер, как на грех, она играла на Александрийской
сцене 37; тем не менее, зная ее необычайную память и понятливость,
я, уже несколько успокоенный, поехал к себе домой и принялся за работу. По
мере того что я исписывал несколько листов, я посылал их к Вере Васильевне с
простыми помарками, как ей одеться, войти на сцену и т. д. Разумеется, в пьесе
действующих лиц было только двое — Самойлова и я; на содействие других в такое
короткое время нечего было рассчитывать — они бы все перепутали.
В тот же вечер, то есть
накануне представления, мне пришлось на несколько часов оторваться от работы,
так как великая княгиня пожелала, чтобы я присутствовал на генеральной
репетиции живых картин в Мраморном дворце. Около полуночи я опять вернулся
домой и снова засел за работу. Утром, часов около десяти, я послал к Самойловой
последние страницы оконченной мною импровизации, а сам как сноп свалился на
диван и проспал мертвым сном несколько часов. Затем я оделся и поехал в
Мраморный дворец. Приняв последние приказания от великой княгини и сделав, с
своей стороны, разные распоряжения насчет предстоящего представления, я
отправился в отведенную мне комнату и стал гримироваться и одеваться.
Несколько времени спустя кто-то постучался ко мне в дверь.
— Кто там еще? — раздраженно крикнул я; от усиленной
работы, суеты, шума, разговоров у меня начинала ходить кругом голова.
— Я,— ответил мне веселый голос; дверь
отворилась, и в комнату вошла Самойлова.
Я вскочил со стула и
отступил в восторге на шаг. Как она все поняла, эта несравненная артистка!..
Все: одежда, прическа, гримировка,— все не только соответствовало идеалу ее
роли — оно превосходило этот идеал! И как хороша была она в этом кокошнике, в
этом полурусском, полумифическом наряде.
— Роль вы знаете? — спросил я ее, оканчивая
гримироваться и одеваться.
— Знаю и свою, и вашу, потому что вы, нервный
человек, вероятно, уже все перезабыли!..
Нас пришли уведомить,
что пора начинать. Читатели не забыли, что праздник был устроен в честь
нидерландской королевы, и потому нужно было, разумеется, в моей наскоро
скомканной пьесе упомянуть о Голландии,
502
Саардаме38, Петре Великом и
русском флоте, так как пьеса игралась у генерал-адмирала русского флота39.
Я изобразил старого русского моряка (я исполнял эту роль), к которому является
гений России, и в длинном монологе, потом превратившемся в диалог между двумя
действующими лицами, рассказывается славная история великого преобразователя и
русского флота; затем хоры и живая картина.
Пьеса оказалась, я
должен в этом сознаться, прескверной, хотя успех имела большой, но разыграли
мы ее, скромность в сторону, превосходно; впрочем, я всегда играл свои пьесы
лучше, чем их писал. Но в этом случае это был настоящий tour de force *, так как мы не только не
репетировали своих ролей, но даже ни разу не прочли вместе пьесы. Между тем
каждую минуту зрители прерывали нас аплодисментами, и какие зрители! —
государь, императрица, королева нидерландская, августейшие хозяева, все
великие князья и великие княгини, иностранные принцы, находившиеся тогда в
Петербурге, и цвет большого петербургского света.
По окончании
представления государь соизволил меня поздравить с успехом и сам подвел меня к
королеве Анне Павловне. По-русски, чисто карамзинским слогом начала столетия
королева благосклонно выразила мне удовольствие, доставленное ей только что
прослушанной пьесой, потом, переменив разговор, уже по-французски, королева
сказала мне, что живо помнит моего отца, который в детстве разделял ее игры и
игры ее августейших братьев и сестер.
Во все время пребывания
королевы праздники сменялись праздниками; один из них выдался особенно оригинальным.
Не помню теперь, где он происходил — в Петербурге или в Петергофе, но помню
наверное, что в большом парке была устроена настоящая голландская kermesse **; красивейшие и знатнейшие петербургские дамы
сидели за щегольскими лавочками и продавали всякую дрянь в них, но, правда, на
вес золота. Самою изящною из них была лавочка великой княгини Марии Николаевны.
Великая княгиня облеклась в голландский костюм по этому случаю, и прическа ее,
и головной убор, чисто голландские, sentaient le terroir ***, по французскому
____________
* Подвиг (фр.).— Ред.
** Ярмарка с народными увеселениями (во Фландрии) (фр.).— Ред.
*** Носили отпечаток местного колорита (фр.).— Ред.
503
выражению. Этот головной убор
необыкновенно шел к пластически правильным и красивым чертам великой княгини.
VII
Князь М. С. Воронцов.— Его утренние служебные приемы.— Анекдот о нем.— Его характеристика.— Доктор Андреевский.— Князь Эристов.— Личная храбрость Воронцова и его обращение с солдатами.— Княгиня Е. К. Воронцова.— Марья Васильевна Столыпина.— Женитьба молодого Воронцова.— Тифлис пятидесятых годов.— Н. В. Ханыков.— Рассказ И. С. Тургенева об его обеде с Жемчужниковым в одном из лондонских клубов.— Приближенные князя Воронцова.— Тогдашнее тифлисское общество.— Празднество в Кутаисе по случаю приезда императора Александра Николаевича.— Стихи, написанные мною по этому случаю, и произведенный ими эффект.— Дружеские проводы при моем отъезде с Кавказа.— Воспоминание о Крымской кампании.
В начале 1850 года я
довольно серьезно заболел, и доктора советовали мне ехать за границу пить
богемские воды; но меня привлекало другое — меня уже давно тянуло на Кавказ.
Мне хотелось взглянуть на этот, по рассказам и описаниям, чудный край, с
каждым годом все более и более нами приобретаемый1. Я должен
сказать, что личность наместника кавказского, князя Михаила Семеновича
Воронцова, много способствовала этому желанию посетить вверенный его
управлению край 2. Я имел случай в Риме, в начале сороковых годов,
видеться с Воронцовым в продолжение целого месяца почти ежедневно, и могу
сказать, что и тогда, и впоследствии, когда служебные и дружественные
отношения в течение нескольких лет сблизили нас окончательно, он оставил во мне
навсегда впечатление одного из замечательных людей своего времени. Он обладал
в высшей степени тремя очень редкими между русскими людьми качествами;
необыкновенной настойчивостью, непреклонной твердостью убеждений и самой
утонченной вежливостью. Правда, вежливость эта подчас становилась почти
оскорбительна, так как она безразлично относилась ко всем; мне часто случалось
присутствовать на служебных приемах Воронцова и немало тогда удивляться тому,
что он с тою же самой приветливой и только чуть-чуть саркастической улыбкой на
тонких губах подавал руку заслуженному генералу с грудью, увешанной звездами и
орденами, и тут же протягивал эту руку какому-нибудь гречонку из Таганрога или
Одессы, беззаботно торгующему маслинами. Особенно памятным мне представляется
следующий случай.
504
Дело было перед самым
началом Крымской кампании. На юге России, в Крыму и на Кавказе, шныряли разные
неблаговидные личности — шпионы, о появлении которых почти ежедневно доносили
Воронцову. Я уже сказал, что часто из любопытства скорее, чем по службе, я присутствовал
на утренних служебных приемах Воронцова и потому в одно прекрасное утро
находился в приемной зале. Едва наместник вошел в комнату, к нему с воплями и
восклицаниями на смешанном полурусском-полутатарском языке бросился в ноги,
опережая всех, еще довольно молодой татарин, умоляя его о пощаде. Жалко было
смотреть на несчастного: страх, ужас совершенно изуродовали красивые и
довольно тонкие черты его лица; он весь трясся как в лихорадке, и посиневшие
губы его так пересохли, что он едва мог произносить слова.
— Мм... мм... что такое, мой любезный? Да успокойтесь...
встаньте... Что такое? в чем дело? — с своей неизменной улыбкой и «протягивая
ему руку» спросил Воронцов.
Татарин приподнялся и,
все продолжая дрожать и задыхаться, объяснил, что его заподозревают в
шпионстве. Воронцов еще приветливее ему улыбнулся и сказал, что он ему обещает
сейчас же приказать навести справки, чтобы он успокоился, что все объяснится к
лучшему для него. Затем, обойдя кружок представлявшихся ему в тот день военных
и просителей, он возвратился к себе в кабинет и принялся за бумаги.
— Ваше сиятельство, что прикажете насчет этого
татарина? — спросил наместника дежурный адъютант, присутствовавший при
вышеописанной сцене.
— А, этот татарин?.. Он очень вредный, по
докладам, шпион... поступить с ним по обыкновению, повесить его...— все не
переставая улыбаться, возразил Воронцов.
Чем объяснить это вечно
улыбающееся самообладание? Презрительностью ли большого барина, считающего,
что все, что его окружает, ниже его, и потому равно относящегося ко всем? Но
Воронцов был слишком умен и человечен, чтобы поддаваться близорукой спеси, свойственной
ограниченным людям знатного происхождения. Я скорее полагаю, что им руководила
высокогосударственная задача того, что людьми управлять даже тогда, когда их
приходится вешать, следует не запугивая их. На характере Воронцова его
воспитание в Англии оставило следы неизгладимые. Он олицетворял собою методичность
во всем и любил, почти требовал, чтобы все
505
его окружающие ей подчинялись. В Одессе,
Тифлисе, Боржоме, Алупке, Петербурге и за границей он вставал, работал, ездил
верхом и обедал в одни и те же часы. Даже анекдоты за картами он рассказывал
одни и те же, и все с учтивой улыбкой в сотый раз их выслушивали, до того он
умел в среде своих приближенных вселить чувство уважения и привязанности.
Любимой игрой его была теперь уже всеми забытая игра в ломбер (l'ombre). Воронцов
сам приглашал из среды своих гостей лиц, с которыми желал играть в карты в тот
вечер. В первое время пребывания моего в Тифлисе я каждый вечер составлял
партию Воронцова, но однажды, прискучившись торжественностью игры и одними и
теми же рассказываемыми стариком наместником анекдотами, я несколько раздраженно
стал кидать свои карты. Воронцов тотчас это заметил.
— Любезный граф,—
обратился он ко мне с своей неизменной улыбкой, спокойно складывая на стол свои
карты,— если вам скучно играть с нами, зачем же вы играете?
Я смешался и стал извиняться;
Воронцов продолжал улыбаться.
Мы, как ни в чем не
бывало, докончили партию. Воронцов по-прежнему остался ко мне приветливым, но
уже никогда более не приглашал меня играть с собою в ломбер. Раз только я
видел Воронцова изменившим своей, можно сказать, беспощадной вежливости; он
оказался впоследствии очень больным. Вот как это случилось. При Воронцове много
лет находился известный всему Кавказу доктор Андреевский3. Человек
в высшей степени грубый, нахальный и даже не безукоризненно честный, он тем не
менее сумел понравиться Воронцову и в короткое время приобрел над ним
замечательное, почти всесильное влияние. Странно объяснить себе, как человек,
совершенно противоречивший воронцовским понятиям, правилам, стремлениям,
привычкам, мог взять над ним такую силу? Надо сказать, что если личность
Андреевского грешила многим, зато доктором он был отличным и диагностом
замечательным, и являлся старому наместнику существом, от которого зависела
его жизнь или смерть — смерть, этот неотвязный и ужасающий призрак старых
людей... Этим и объясняется для многих непостижимое влияние Андреевского на
Воронцова. Итак, однажды за обедом случилось следующее обстоятельство; надо сказать, что Воронцов никогда не завтракал и потому за
506
обедом ел первые два-три кушанья не
только с аппетитом, но почти с жадностью. После супа подали одну из тех
превосходных рыб, какими славится Кавказ. Воронцов положил себе на тарелку
огромный кусок рыбы, съел все спешно и жадно, потом, через стол протягивая к Андреевскому
свою тарелку, на которой лежала часть остова съеденной им порции, проговорил
совершенно спокойно:
— Чудесная рыба! Хотите попробовать?
Андреевский побледнел, но не от гнева, а от испуга; он мгновенно понял, что
такой человек, как Воронцов, не мог быть в своем уме, для того чтобы сделать
кому бы то ни было подобную невежливость. Не желая пугать княгиню Воронцову, с
смущением глядевшую на эту ей непонятную сцену, Андреевский обернулся к
стоявшему позади его дворецкому и быстрым шепотом приказал ему как можно скорее
подавать обед, так как князь очень болен. С этой минуты Андреевский не сводил с
Воронцова глаз; старик остался спокоен во все время обеда, но совершенно
изменился в лице и почти ничего не говорил; от стола его уже повели под руки, и
он опасно заболел, хотя скоро оправился, но уже заметно начал хилеть.
В начале Крымской
кампании, чувствуя себя совершенно больным, Воронцов стал просить государя
позволить ему на короткое время оставить свой пост, чтобы отдохнуть, собраться
с новыми силами. Слух об этом скоро разнесся по Тифлису; один из старейших и
заслуженных грузинских генералов, князь Эристов, в мундире и орденах явился на
следующий день на прием к Воронцову.
— Правда это, князь? — гневно вопросил он
главнокомандующего,— правда это, что ты покидаешь нас теперь? 4
— Да... Да, любезный князь,— улыбаясь и пожимая
ему руки, ответил Воронцов,— я стар, болен, не надеюсь на себя... боюсь
умереть...
— Ну, так и умри, и умри! — закричал на него
Эристов,— и умри! но ты русский солдат и не можешь во время войны оставлять
свой пост!
Воронцов был
действительно русским солдатом, и таким, каких дай бог много! Я отроду не
встречал такой холодной и беззаботной храбрости5. Сколько раз мне
случалось видеть Воронцова в схватках с горцами. Всюду впереди, он отдавал
приказания, шутил, улыбался и нюхал табак, точно у себя в кабинете. Особенно
поразил он меня однажды, когда после незначительной перестрелки
507
у нас с горцами завязалось жаркое дело;
неприятель несколько раз окружал нас, мы чуть было не попали в плен, потеряли
много людей и наконец под вечер, изнуренные, грязные, пробыв целый день под
градом пуль, возвращались в главную квартиру; по дороге ежеминутно свистели
пули рассыпавшегося в кустарниках неприятеля. Все, насторожившись,
переглядывались и осматривались, один Воронцов спокойно ехал на своей
измученной и еле передвигавшей ноги лошади. Надо заметить, что ему тогда уже
минуло за семьдесят лет, в тот день он, как и мы, ничего не ел, не слезал с
лошади и все время находился на самом опасном месте. Уже совсем подъезжая к
квартире, он обернулся, рукой подозвал меня к себе, вынул из кармана
табакерку, понюхал и с своей вечной улыбкой сказал мне:
— А я расскажу Булке
(Булкой мы звали мою старшую дочь, Елисавету Владимировну Сабурову. Воронцов
ее очень любил. Ей тогда было лет пять), а я расскажу Булке, в какой мы нынче с
вами были передряге, любезный граф!.. 6
Никто лучше Воронцова не
знал русского солдата, никто выше не ценил его беззаветной храбрости, терпеливой
выносливости, веры в провидение и смирения; но у него была слабость думать,
что русского солдата нужно постоянно веселить; иногда мы, служащие при
Воронцове, проклинали это убеждение, так как после горячего ли дела или
утомительного перехода, едва разоруженные солдаты зажигали костры, чтоб варить
кашу, Воронцов требовал, чтобы песенники начинали петь. Вплоть до самой
глубокой ночи, пока последний солдат, изнуренный трудовым днем, не засыпал, в
лагере раздавались звуки какой-нибудь гнусной балалайки, наигрывавшей
Ваньку-Таньку, а Воронцов у себя в палатке блаженно улыбался. «Солдат — тот же
ребенок, его нужно постоянно веселить! — повторял он.— И потом, эти песенники,
балалайки — что за чудесная музыка!..»
Жена Воронцова, графиня,
потом светлейшая княгиня Елисавета Ксаверьевна, рожденная графиня Браницкая,
приходилась по своей матери, рожденной Энгельгардт, внучатной племянницей князю
Потемкину, знаменитому светлейшему. Она принесла своему мужу огромное
состояние; Воронцов хотя сам по себе был чрезвычайно богат, но несколько
расстроил свое состояние, заплатив, после 1815 года, более полутора миллиона
рублей ассигнациями долгов за офицеров оккупационного корпуса, ко-
508
торым он командовал в Мобёже. Небольшого
роста, тучная, с чертами несколько крупными и неправильными, княгиня Елисавета
Ксаверьевна была тем не менее одной из привлекательнейших женщин своего
времени. Все ее существо было проникнуто такою мягкою, очаровательною,
женственною грацией, такою приветливостью, таким неукоснительным щегольством,
что легко себе объяснить, как такие люди, как Пушкин, герой 1812 года Раевский
и многие, многие другие, без памяти влюблялись в княгиню Воронцову.
В 1852 году*
единственный сын Воронцовых, Семен Михайлович, командовавший в то время
Кабардинским полком, женился на
Марье Васильевне Столыпиной.
Называя модных
петербургских женщин сороковых годов, я забыл упомянуть о Марье Васильевне
Столыпиной; по своей дружбе с великой княгиней Марией Николаевной она играла
видную роль в петербургском большом свете и была олицетворением того, что в те
времена называлось львицей. Ее несколько мужественная красота была тем не менее
очень эффектна. Как все ее современницы, Марья Васильевна Столыпина подражала
графине Александре Кирилловне Воронцовой-Дашковой, но не имела ни чарующей
грации Воронцовой-Дашковой, ни ее тонкого ума. Во всей ее особе проглядывало
что-то топорное и резкое, до того резкое, что невольно, слушая ее, приходилось
удивляться, как женщина, прожившая весь свой век в большом свете и
принадлежавшая к нему и по рождению, и по воспитанию, так бесцеремонно относилась
ко всем обычаям и приемам этого большого света. Женитьба Семена Воронцова на
вдове Алексея Столыпина, разумеется, не могла соответствовать желаниям стариков
Воронцовых. Тем не менее, раз эта свадьба была решена, князь и княгиня Воронцовы
со свойственным им обоим тактом ont fait bonne mine au mauvais jeu ** и приняли
в Алупке, где состоялась эта свадьба, свою будущую невестку ласково и
родственно. Нельзя сказать, чтобы Марья Васильевна отвечала им тем же. В
отношении родителей своего мужа она держалась грубо, подсмеивалась над их
будто бы провинциальностью (!) и всячески давала им чувствовать, что она
русского древнего рода, княжна Трубецкая, чуть ли не сделала, по французскому
выражению, une mésaillance ***,
выйдя замуж за ново-
____________
* 1851 году.— Сост.
** Сделали хорошую мину при плохой игре (фр.).— Ред.
*** Неравный брак (фр.).— Ред.
509
пожалованного князя,— при этом совершенно
забывая, впрочем, что матушка ее была скромно рожденная Вейс7. На
Кавказе, куда мы все возвратились после свадьбы, Марья Васильевна устроила свою
жизнь совершенно особняком от Воронцовых, что очень огорчало стариков. Вместо
их патриархального простого обихода, несмотря на роскошь, их окружающую, в ее
доме водворилось вседневное чаепитие, усиленное курение папиросок и тот фамильярный
и несколько насмешливый тон, каким щеголяют некоторые петербургские женщины.
Тифлис начала пятидесятых годов вовсе не походил на Тифлис теперешний; все в
нем дышало Востоком, восточной негой, восточной ленью, широким восточным
гостеприимством и, греха таить нечего, восточной нечистотой. Но такая чудная
природа окружала его, такое лучезарное солнце освещало его самые сокровенные и
некрасивые уголки, что в нем весело жилось и дышалось легко.
Князь Михаил Семенович
обладал драгоценным для государственного человека даром окружать себя людьми
если не всегда замечательными, то способными, трудящимися и добросовестными,
что во времена николаевские, когда всякий служащий человек считал казенное
имущество чуть ли не собственным достоянием, являлось большою редкостью. Я не
говорю, разумеется, о военных людях, которые, за исключением нескольких
скорбных явлений, всегда представляли собою образцы храбрости и чести, но о
чинах гражданских, сильно понагревших себе руки в предпоследние два
царствования.
Из людей, окружавших
Воронцова, самым замечательным был Николай Владимирович Ханыков. Человек ума
самого обширного и самого светлого, первоклассный ориенталист и ученый, он
принес своими расследованиями большую пользу нарождающемуся краю8 и
впоследствии приобрел своими трудами европейскую известность. Несмотря на свою
огромную, несколько слонообразную толщину, Ханыков был одним из приятнейших
собеседников, каких я встречал; он обладал также редким даром рассказывать
самые смешные вещи, сохраняя при этом самый серьезный, почти суровый вид.
После моей второй
женитьбы я поселился с женою в Париже, где у нас почти ежедневно к обеду или
вечером собирался довольно обширный кружок русских и иностранцев-приятелей.
Ханыков, Тургенев, Григорович, когда он бывал в Париже, были нашими усердными
завсегдатаями. Однажды вечером за чайным столом разговор, как
510
почти всегда, шел о России, о ее недугах,
о ее темных сторонах... «Все это так,— заметил Тургенев, только что
прочитавший нам один из своих прелестнейших рассказцев, долженствовавший войти
в небольшой томик, который он намеревался озаглавить «Стихотворения в прозе»,—
все это так, но я повторяю вам то, что только что вам прочел, я не могу
отчаиваться о народе, который говорит
на таком богатом,
сильном и звучном
языке!..»9
— Нам-то он действительно кажется красивым и
звучным, Иван Сергеевич,— спокойно перебил Тургенева Ханыков,— а подите-ка,
иностранное и в особенности южное ухо он режет как ножом. Всякий раз, как при
мне речь заходит о звучности нашего языка, вспоминаю я вот какое
обстоятельство: осенью, лет пятнадцать тому назад, я находился в Петербурге и
как-то, часу во втором дня, шел по одной из больших улиц, выходящих на Невский
проспект; погода, по обыкновению, стояла прескверная, и я, закутываясь в пальто
от резкого ветра, спешил домой, как вдруг стук колес экипажа и раздающиеся из
него крики привлекли мое внимание — я поднял голову и увидал едущие мне
навстречу извозчичьи дрожки; на дрожках сидел господин и во все горло, сильно
размахивая руками, орал: «Четырнадцать! четырнадцать!» В господине этом я
признал знакомого мне итальянца и, заподозрив какое-нибудь недоразумение,
подошел к дрожкам. Завидев меня, мой знакомец соскочил с дрожек и бросился ко
мне. «Представьте себе, что за негодяй этот извозчик! — начал он жаловаться
мне.— Вот два часа, что он возит меня по городу, издевается надо мною! Я, как
вы знаете, ни слова не знаю по-русски, но, к счастью, сегодня при мне мой
коридорный несколько раз произнес слово «четырнадцать»; я тотчас же догадался,
что такое чудовищное созвучие должно обозначать страшное ругательство и,
раздосадованный, принялся кричать это слово, а он, извозчик,— что бы вы
думали? — смеется и на каждой улице останавливается и указывает мне на дом, и
ухмыляется, точно спрашивая меня, тут ли, дескать?!» Я, разумеется, тотчас же
объяснил итальянцу, что он ошибается, что слово «четырнадцать» вовсе не
обозначает ругательства, а число «quatorze»,
«quatordici». Он, весьма добрый малый, от души расхохотался. И мы
все, разумеется, рассмеялись.
— Все это так,— в свою очередь заметил
Тургенев,— но я, грешный человек, каюсь, что хотя и живу в Европе, и люблю ее,
и удивляюсь ей, и сочувствую, но люблю по-
511
баловать себя иногда русским словцом. Никогда
не забуду я маленького происшествия, случившегося со мною по этому поводу в
Лондоне. Знакомец мой Жемчужников пригласил меня с ним пообедать. Как известно,
в Лондоне не только холостяки, но часто и женатые люди, не имея достаточно
щегольской обстановки или просто не желая стеснять свою семью, приглашают своих
приятелей отобедать с ними в их клубе. Итак, Жемчужников пригласил меня в один
из высокотонных клубов, где он числился членом. В каждом из таких клубов
имеется особая столовая, называемая «столовая для гостей». В назначенный час
мы оба с Жемчужниковым во фраках и белых галстухах (иначе нас бы не впустили,
так как в этих заведениях, как и вообще, впрочем, в Лондоне, этикет соблюдается
самый строгий) уселись у небольшого приготовленного для нас столика в столовой
для гостей. Уже с передней меня обдало холодом подавляющей торжественности этого
дома. Едва мы с Жемчужниковым уселись, как вокруг нас принялись
священнодействовать — другого слова я употребить не могу — три дворецких,
гораздо более, разумеется, походивших на членов палаты лордов, чем на
дворецких.
— Я вас должен
предупредить, любезный Иван Сергеевич,— сказал мне Жемчужников, разворачивая
свою салфетку,— что вам подадут обед дня, я же, увы, буду, как всегда, есть
свои бараньи котлеты, так как желудок мой уже ничего более варить не может!
Так и случилось. Один из
важных дворецких, бесшумно двигаясь на гуттаперчевых подошвах своих лакированных
башмаков, внес в столовую серебряную суповую чашу и передал ее другому; этот
другой, в свою очередь, подал ее третьему, и уже этот третий — самый важный —
поставил ее передо мной. Затем с тем же церемониалом появилось под серебряным
колпаком серебряное же блюдо, и нет слов на человеческом языке, чтобы
выразить, с какою торжественностью самый важный дворецкий поставил его перед
Жемчужниковым и какими-то особенными носовыми звуками произнес: «First cotlett» *.
Жемчужников ткнул вилкой
в одинокую котлетку, лежавшую на блюде, и принялся ее кушать. Затем мне подали
рыбу, а Жемчужникову на втором блюде и под таким же колпаком — опять баранью
котлету, и дворецкий так же величественно произнес:
«second cotlett» **.
____________
* Первая котлета (англ. cutlet).— Ред.
**Вторая котлета (англ.).— Ред.
512
Я чувствовал, что у меня по спине начинают
ходить мурашки; эта роскошная зала, мрачная, несмотря на большое освещение,
эти люди, точно деревянные тени, снующие вокруг нас, весь этот обиход начинал
выводить меня из терпения. К тому же в зале, кроме нас, обедало всего два
каких-то джентльмена, имевших вид еще более одеревенелый, если возможно, чем
все нас окружавшее; так что когда после рыбы передо мной появился кровяной
ростбиф, а Жемчужникову опять преподнесли новую котлету, о которой дворецкий
возвестил: «third cotlett» *, мною вдруг обуяло какое-то исступление: что есть
мочи я ударил об стол кулаком и принялся как сумасшедший кричать: «Редька!
Тыква! Кобыла! Репа! Баба! Каша! Каша!» «Иван Сергеевич? Что с вами? Что это
вы?!» — с испугом воскликнул Жемчужников. Он подумал, что я лишился рассудка.
«Мочи моей нет! — ответил ему я,— душит меня здесь, душит!.. Я должен себя
русскими словами успокоить!» Я подумал, что меня выгонят, но меня не выгнали;
только Жемчужникову моя выходка сильно не понравилась, и на оледенелых лицах
слуг появилось выражение какого-то сумрачного удивления. Джентльмены моего
пассажа не заметили, они уже молча занимались джином.
Кто близко знал
Тургенева, его неисчерпаемое добродушие, его терпение, его безукоризненную
благовоспитанность, тот не может себе вообразить его «бившим стекла», и мы
много все смеялись его рассказу 10.
Но я, как всегда,
отвлекся от Кавказа. Итак, при Воронцове, кроме Ханыкова, находились два ученые
инженера братья Иваницкие, из которых одного называли «серебряный», а другого
«золотой». Бартоломей, Иван Федорович Золотарев, Аполлон Скальковский, князь
Голицын, князь Гагарин и многие, многие другие — все по мере своих сил и
способностей, поощряемые начальником, понимающим дело (что, увы, не
всегда случается), работали на пользу чудного края. С своей стороны, войско
творило чудеса. Мне много раз случалось уже и говорить, и писать, что если есть
в мире что-нибудь выше русского солдата, это — солдат-кавказец: как он весело
идет на бой, отважно дерется, просто умирает! Но при Воронцове, кроме этого
всегда необычайного духа в русском войске, царила также, если можно так
выразиться, всеобщая семейственность. От самого обнищавшего ту-
____________
* Третья котлета (англ.).— Ред.
513
земца до горделивой княгини, ведущей свой
род от царя Давида, все невольно покорялись воронцовской обаятельности и
умению приласкать и покорять людей. Он понимал русофикацию не в грубом
насилии, а в ее настоящей силе. Общество русское, хотя тогда еще небольшое,
было тем не менее в Тифлисе избранное; общество туземное, как я уже сказал
выше, с каждым днем все более и более примыкало к нему. В последний раз, когда
я был на Кавказе, я не узнал его. Без сомнения, страна во многом выиграла.
Августейший наместник великий князь Михаил Николаевич, стоя так близко к трону,
мог более чем кто-нибудь другой способствовать развитию благосостояния
вверенного его управлению края, но той задушевности, того простодушия, того
яркого восточного колорита, что было при Воронцове, я уже не нашел. В крае — я
позволю себе так выразиться — уже завоняло Петербургом. Одна высокопоставленная
особа попросила меня написать что-нибудь в ее альбом. С моей обычной
оплошностью и под впечатлением того, что мне казалось, я настрочил следующее
четверостишие:
Не смею выразить я вслух,
Но мир войны не заменяет;
Здесь прежде был свободы дух,
Теперь... чиновником воняет...
Тем не менее я должен
сказать, что этот последний раз, когда я был на Кавказе, в 1871 году, оставил
во мне воспоминания неизгладимые. В тот год государь, в сопровождении своих
августейших сыновей: наследника цесаревича и великого князя Владимира
Александровича — посетил Кавказ. Разумеется, по этому случаю во всем крае
устроивались празднества и увеселения. Когда я приехал в Кутаис, жена тамошнего
военного губернатора графиня Левашева, рожденная графиня Панина, обратилась ко
мне с просьбою устроить в Кутаисе торжественный праздник в честь царственного
гостя. У меня тотчас же родилась мысль возобновить в малом виде то, что я видел
в Каире в 1869 году по случаю открытия Суэцкого канала в честь императрицы
Евгении и императора Франца Иосифа австрийского, придав празднику местный
колорит,— джигитовку, лезгинку, русские хороводы и т. д. К назначенному дню все
оказалось готовым и обещало быть интересным, но проливной дождь, увы, помешал
осуществлению этих приготовлений; зато вторая часть праздника,
т(о) е(сть) живые
картины и бал,
514
вполне удалась. К этому случаю я, как
всегда, должен был написать стихи; мне не удалось прочесть их, как
предполагалось, государю в присутствии ликующего народа; но, узнав от графа А.
В. Адлерберга о том, что я написал стихотворение, государь с своей обычной
благосклонностью позвал меня в одну из примыкавших к танцевальной зале
гостиных и в присутствии двух-трех приближенных заставил меня прочесть стихи.
Вот они. Сколько помнится, они нигде не были напечатаны:
С времен, давным-давно отжитых,
Преданьям Иверской земли,
От наших предков знаменитых,
Одно мы слово сберегли;
В нем нашей удали начало,
Преданье счастья и беды,
Оно всегда у нас звучало:
Аллаверды!..
Аллаверды — «господь с тобою»,
Вот слову смысл, и с ним не раз
Готовился отважно к бою
Войной взволнованный Кавказ;
Ходили все мы к схваткам новым,
Не дожидаясь череды.
Хвала умершим... а здоровым —
Аллаверды!
Когда, досуг кавказский теша,
Простор давая бурдюкам,
В кружке усердном азарпеша12
Гуляет звонко по рукам,
Неугомонно ходит чаша
И вплоть до утренней звезды
Несется голос тулумбаша 13:
Аллаверды!
Одной природой мы богаты,
[Но как и в прежние века]
У нас под тенью каждой хаты
Есть уголок для кунака 14,
Нам каждый гость дарован богом.
Какой бы ни был он среды.
Хотя бы в рубище убогом...
Аллаверды! мой друг,—
Аллаверды!..
Но если гость — отец державный,—
Земному солнцу кто не рад!—
Подымутся на пир заздравный
Эльбрус, Казбек и Арарат
И грохнет дружно всем Кавказом
На все наречья, все лады
Одной душой, единым разом —
Аллаверды!
515
Ты осенил нас благодатью,
Детей и жен ты наших спас,
Ты помнил и меньшую братью,
Ты к просвещенью двинул нас,—
Благословен же будь судьбою,
Тобой мы сильны и горды,
Великий царь, господь с тобою!
Аллаверды! 15
Эти стихи хотя и грешили
во многом по форме, но так соответствовали существовавшему восторженному настроению
в отношении государя, что в Тифлисе, после повторения уже на театре
представленных в первый раз в Кутаисе живых картин и даже уже после отъезда
государя, прочтенные в заключение представления в присутствии великого князя
Михаила Николаевича16, они доставили мне едва ли не величайшую
овацию, какой я был героем. Без сердечной благодарности, без трогательного
умиления не могу вспомнить поздравления искренних моих старых сослуживцев,
моих дорогих товарищей. Надо сказать, что если я всегда беззаветно любил
Кавказ, мне там отвечали такой же дружбой, и я этим тем более дорожил, что в
жизни я был мало в этом случае избалован взаимностью и что часто люди, которых
я более всего любил, менее других отвечали мне тем же. В этом, 1871 году, за
несколько дней до моего отъезда из Тифлиса, мои прежние сослуживцы-воронцовцы
устроили в мою честь ужин. Ужин этот отпраздновался, как водится везде, и в
особенности на Кавказе, самым радушным образом и с такою задушевностью, точно
мои старые друзья чувствовали, что мы все там собрались вместе в последний
раз. В средине ужина старейший из наших собеседников, заслуженный князь
Орбелиани, поднял бокал за мое здоровье, прибавив по этому поводу несколько
очень лестных для меня слов.
— Нет, друзья мои, нет,
дорогие мои товарищи! — ответил я, вставая,— ничего я здесь не сделал; вы счастливее
меня, вы работали для края, вы, если я могу так выразиться, везли в корню, а я
скакал на пристяжке! — Эта шутка была тем не менее горькой истиной всей моей
жизни. Я имел слабость всегда воображать, что в России можно служить, не
переставая писать, на деле же оказалось, что я не исполнил ни того, ни
другого. Собраты мои, литераторы, говорили: «Помилуйте, какой же он писатель?
Он царедворец, он чиновник...» В то же время мои начальники и сослуживцы не
допускали мысли смотреть серьезно на человека, пишущего комедии и повести.
516
Зиму Воронцовы
проводили, разумеется, в Тифлисе, на лето переселялись в Боржом, осенью
проживали в воздвигнутой князем Михаилом Семеновичем царственной Алупке. За
ними всюду следовал их маленький дворик; но в Алупке к обществу кавказскому
еще присоединялось несколько одесситов: г-жа Полянская, которая, никогда не
бывши красивой, исполняла всю свою жизнь роль хорошенькой женщины, ученый
южанин Мурзакевич, сын разбогатевшего одесского негоцианта Григорий Григорьевич
Маразли, один из самых любезных и благовоспитанных людей, каких я встречал,
семейство Фонтон, Голицыны и другие.
С первым выстрелом
Крымской войны я перевез свою семью обратно в Россию, а сам опять возвратился
на Кавказ17. Но блестящим образом начавшаяся кампания тяжело
кончилась для России18. Сто раз, я думаю, в жизни мне приходилось
упоминать, писавши о Крымской войне, и всякий раз я не могу себя преодолеть,
чтобы не высказать того восторженного впечатления, какое вселили в родине
неизгладимо навеки подвиги кавказской армии и севастопольских героев. В 1877
году я близко видел войну еще более кровопролитную и еще менее нужную19.
Наши войска, как всегда, и тут совершали чудеса, мы вышли победителями, но того
воспоминания, отрадного и гордого, какое осталось после падения Севастополя, я
не встречал ни в ком; правда, Берлинский трактат этому много содействовал, да и
«добрый» сосед наш, Германия, тогда нами не помыкал, а, напротив, в нас
заискивал.
VIII
Воцарение императора Александра Николаевича.— Коронация.— Герцог де Морни.— Поездка моя за границу для осмотра иностранных театров по поручению министра двора.— Знакомство с Россини.— Завтрак у него.— Г-жа Фодор-Менвиелль.— Необычайный концерт.— Свидание с Александром Дюма-отцом.— Его обеды и собиравшееся на них общество.— Александр Дюма-сын и его отношения к отцу.— Вечера русской княгини.— Жорж Занд.— Ее связь с Жюлем Сандо.— Фредерик Леметр.— Генрих Мюржер.— Парижская гризетка того времени,— «Jardip Bullier» *.— Эдмонд Абу.— Принцесса Матильда.— Г-жа Калерджи.— Баденские сезоны.— Мейербер.— Анекдот про Вольтера и Пирона.— Знакомство со Скрибом.— Обер. Анекдоты про него.
С воцарением императора
Александра II точно чем-то светлым повеяло на
Россию. В обществе и даже в народе
_____________
* Сад Бюлье (фр.).— Ред.
517
стали громко говорить о великих
преобразованиях, завещанных императором Николаем своему преемнику. Молодой
император в воображении народном представлялся полубогом, от которого ожидались
милость и свет1. Коронация их величеств, императора Александра Николаевича
и императрицы Марии Александровны, состоялась в Москве 26 августа 1856 года с
обычным церемониалом и пышностью. Я должен был нести на ней двойную службу:
придворную, в качестве камергера, и потом, на меня была также возложена
обязанность описать, как историограф, торжество коронации. Но семейный траур
помешал мне официально присутствовать на церемонии: тесть мой граф Виельгорский
скончался накануне дня коронации2 . О празднествах придворных,
данных в то время в Москве, трудно сказать что-нибудь новое: они, как всегда,
своим великолепием и изяществом превосходили все, что может представить себе
воображение. Но и чрезвычайные послы, аккредитованные для этого торжества
европейскими дворами, соперничали между собою роскошью баснословной. Особенно
между ними отличался чрезвычайный посол от французского двора, побочный брат
императора Наполеона III, герцог де
Морни, впрочем, кажется, бывший в то время еще графом 3. Человек
ума самого обширного и самого тонкого, обладавший самой изящной, безукоризненной
светскостью, редким самообладанием и мерой во всем, де Морни был, без сомнения,
замечательнейшим из людей, окружавших императора Наполеона III. Проживая во время изгнания последнего (известно,
что принц Людовик Наполеон, впоследствии император, после двойного неудачного
восстания был заточен в крепость — из которой, впрочем, бежал — и изгнан из
Франции) 4 в Париже, де Морни с другими приверженцами принца —
Персиньи, Клери и т. д. — осторожно подготовлял новое возвращение принца,
состоявшееся в 1848 году и имевшее, как известно, самые блестящие для принца и
его друзей последствия. Авантюрист по случаю, государственный человек по
призванию, де Морни во все время, что находился влиятельнейшим лицом наполеоновского
правительства, служил если не всегда добросовестно, то всегда усердно своему
государю.
Никто лучше его не знал
людских слабостей, никто ловче его ими не пользовался. Во Франции уже создалось
поверье, что с его смертью, последовавшей в 1864 году *,
_____________
* 1865 году.— Сост.
518
звезда царствования Наполеона III стала блекнуть. Его посольство на коронации
императора Александра Николаевича имело также большое влияние и на его судьбу;
так, вскоре после коронации он женился на русской княжне Трубецкой, родной
племяннице княгини Марии Васильевны Воронцовой 5.
По окончании коронации
министр императорского двора граф Владимир Федорович Адлерберг, желая ввести
некоторые изменения и реформы в управление императорских театров, возложил на
меня поручение осмотреть и ознакомиться с управлениями больших иностранных
театров в Вене, Лондоне, Берлине и Париже. Я сперва отправился в Париж 6
и, прежде чем начать изучать театральное управление, решил, что сперва мне нужно
познакомиться с главными в них деятелями, т<о> е<сть>
драматическими писателями и композиторами, A tout seigneur tout honneur * — я начал с Россини 7.
Уже того было достаточно, что я — зять графа Виельгорского, с которым Россини в
продолжение всей жизни находился в особенной дружбе, чтобы он меня принял, что
называется, с распростертыми объятиями. Меня совершенно очаровал его
блестящий ум и редкая в таком старике, несколько подтрунивающая над всеми,
веселость; память его тогда замечательно сохранилась.
— Любезный граф,— обратился ко мне Россини, когда
я, просидев около часу, встал и начал с ним прощаться,— скажите мне, любите ли
вы макароны?
— Да, очень люблю,— ответил я, несколько озадаченный
этим вопросом à brûle-pour point **.
— Ну, так приезжайте завтра со мной пообедать;
я вас попотчую такими макаронами, каких вы отроду не едали; я приготовляю их
сам, и потом вы послушаете пение такой певицы, каких более нет в Европе...
Я, разумеется, с
благодарностью принял приглашение и с нетерпением стал дожидаться будущего
вечера. Если мысль покушать макарон, приправленных знаменитой рукой,
начертавшей бессмертные страницы «Вильгельма Телля» и «Севильского цирюльника»,
льстила моему самолюбию, любопытство мое было сильно затронуто обещанием
маэстро дать мне возможность послушать пение какой-то неведомой мною певицы.
За несколько минут до назначенного мне хозяином часа, я звонил уже у
_____________
* По месту и почет (фр.).— Ред.
** В упор (фр.).— Ред.
519
его крыльца. Я нашел Россини, как и
накануне, живым, любезным, улыбающимся. На нем был надет просторный черный
фрак, а шею его плотно обхватывал старомодный, белый жабо с огромным бантом.
Лицом, походкой, ростом он необыкновенно походил на моего тестя — своего друга
графа Виельгорского; даже его рыжеватый парик казался мне точно снятым с головы
Виельгорского. Поздоровавшись со мною, Россини подвел меня к дивану, с
которого навстречу мне привстало самое фантастическое существо. То была
старушка лет за семьдесят 8, в розовом шелковом платье и с букетом
свежих роз, приколотых к ее полуобнаженной, шафранного цвета, совершенно
высохшей груди. С своим сильно набеленным и нарумяненным лицом, густо
наведенными сурьмою бровями и седыми в крутые завитки причесанными волосами
старушка необычайно походила на старинную саксонскую или севрскую статуетку.
— Madame Fodor-Mainvielle! — торжественно провозгласил Россини, почтительно
наклоняя голову перед старушкой.— C'est tout dire, n'est-ce pas? *
Я поклонился, согнулся,
уничтожился, но, греха таить нечего, сильно разочаровался...
Я знал, что г-жа
Фодор-Менвиелль была знаменитейшею европейской певицей, но... в начале
нынешнего столетия, чуть ли даже не в конце прошлого9. Я с ужасом
себя мысленно спросил, неужели эта старая развалина станет петь?.. Сначала мы
пообедали, и пообедали прекрасно, макароны оказались действительно восхитительными,
и Россини с большим удовольствием выслушивал мои искренние похвалы; в эту
минуту, я уверен, он гораздо более гордился удавшимся им самим сваренным
блюдом, чем увертюрой оперы «Семирамида». Кофе мы пили в гостиной, но курить
г-жа Фодор мне не разрешила; по старой памяти, она терпеть не могла табачного
дыма. Но приятным разговором мы после обеда занимались недолго; Россини встал
и, весело подмигнув устарелой певице, промолвил:
— Eh bien, ma petite, au piano
**.
Надо заметить, что,
несмотря на то, что г-жа Фодор-Менвиелль была чуть ли не старше самого Россини
годами, он говорил ей «ты» и обращался с нею как с молодень-
_____________
* Этим все сказано, не так ли? (фр.) — Ред.
** Ну, крошка, к роялю (фр.).— Ред.
520
кой девочкой. Розовая развалина жеманно
встала и подошла к роялю.
— Du Chérubini n'est-ce
pas? * — как-то сообщнически ей кивая,
вопросил ее престарелый маэстро.
— Mais non, mais non **, ваше
что-нибудь, ваше,— любезно отвечала певица, обмахиваясь веером.
Но Россини таки настоял
на своем и проиграл ритурнель одной из известнейших шерюбиниевских арий. Я
уселся в кресло против рояля и не сводил глаз с них обоих все время, что она
пела. Пением, собственно, нельзя и назвать те звуки, что она, силясь, издавала,
а скорее дребезжанием разбитой арфы, хотя метода петь, несмотря на
карикатурность приемов, осталась замечательной. Глядя на эти два существа с
таким лучезарным прошедшим: он — воплощение гениального творчества, она — покорявшая
всех силой своего громадного таланта,— мне становилось и страшно, и смешно, но
в особенности умилительно. Какая беззаветная любовь к искусству в этих людях!
Стоило только затронуть эту струну, дрожавшую в них так звонко всю жизнь или,
скорее, бывшую настоящей жизнью их жизни, и они точно перерождались, молодели
и почтительно и любовно служили ей.
Я не мог отвести глаз от
одеревенелых пальцев Россини, который старательно выделывал на клавишах трудный
аккомпанемент. С своей стороны, г-жа Fodor
прилагала все свои силы, не прощая себе ни одной трели, ни одной фиоритуры. И
они делали все это вовсе не для меня, совершенно чуждого им человека, а потому,
что в плоть и кровь им вошла любовь к искусству, уважение и обожание к нему.
Изредка Россини прерывал устарелую певицу восклицаниями: «très bien, ma petite! divinement rendue cette délicieuse phrase! quelle grâce charmante,
quelle morbidezza!
est-il enlevé ce la-bémol?» *** Я
поздно уехал от знаменитого маэстро и на всю жизнь вынес от проведенного там
вечера неизгладимое впечатление.
На следующий после того
день я пошел к Александру Дюма (отцу). В продолжение нескольких десятков лет
Дюма возбуждал не только в своей родине, во Франции, но и во всей Европе
всеобщее любопытство и удивление,
_____________
* Керубини, не так ли? (фр.) — Ред.
** Нет, нет... (фр.) — Ред.
*** Прекрасно, моя малютка! Божественно исполнена эта дивная фраза! Какая очаровательная грация, какая (фр.) нежность! (ит.) Разве не восхитительно это ля-бемоль! (фр.)—Ред.
521
во-первых, своими сочинениями, бывшими в
необыкновенной моде, во-вторых, своим блистательным остроумием, оригинальными
выходками, безумными издержками и в особенности своей неистощимой добротой.
Годами он жил окруженный неслыханной, чисто восточной роскошью и с этим вместе
часто не имел двадцати франков у себя в кармане.
В то время он проживал в
своем доме, rue Amsterdam, но чуть ли не накануне кредиторы вынесли из него всю
мебель. На мой звонок у крыльца мне отворила служанка и ввела меня в совершенно
пустую переднюю. Осведомившись, дома ли Дюма, я себя назвал и попросил служанку
доложить обо мне писателю.
— Взойдите, любезный
граф,— закричал с верха лестницы звучный, густой голос,— мне так много наговорили
о вас дурного, что я уже заранее вас полюбил! (Entrez, mon cher comte, on
m'a dit tant de mal de vous que je vous aime déjà!)
Я поднялся по красивой,
но довольно дурно выметенной лестнице на второй этаж. Вбитые в стене и вокруг
окон крупные гвозди свидетельствовали об украшавших перед тем помещение
картинах и занавесках. Навстречу мне из комнаты, служившей ему кабинетом, вышел
Дюма. Весь его костюм состоял из длинной ночной белой холстяной рубахи с широко
прорезанным воротом, носков и вышитых гарусом туфель. Он дружелюбно меня приветствовал
и усадил в одно из четырех уцелевших кресел, украшавших его кабинет, а сам сел
на свое место у письменного стола, заваленного кипою исписанных особенно
большого формата белых листов. Мы разговорились. Дюма замечательно говорил и в
особенности рассказывал. Наружность его совершенно соответствовала и его
таланту, и его нраву. Ростом очень высокий, довольно тучный, с толстой бычачьей
шеей, лицо его неправильное и некрасивое, с крупными и несколько плоскими
чертами, было тем не менее особенно привлекательно. Небольшие глаза искрились
тонким остроумием, но... глубины в них искать не следовало. Так как у нас было
много общих интересов, множество общих знакомых и даже характерами мы во
многом сходились с Дюма, то мы скоро подружились и стали видеться очень часто.
Дюма очень любил принимать и в особенности задавать хорошие обеды. Иногда эти
обеды давались в самой роскошной обстановке, иногда случалось и так, что
одному из гостей недоставало стула но
белье столовое, серебро, посуда,
522
стекло отличались безукоризненностью.
Дюма очень гордился своим умением превосходно приготовлять разные тонкие
кушанья, и почти за каждым из таких обедов подавались два-три блюда,
изготовленные самим хозяином. Гости к этим кухонным торжествам собирались самые
разношерстные; добродушие и гостеприимство Дюма вошли в пословицу, но надо
также признаться, что к этим качествам его примешивалась такая беззаботность и
нравственная неряшливость, что в доме у него в сообществе с людьми самыми
знаменитыми и самыми почтенными случалось почти всегда встретить личностей
очень темных и недоброкачественных. Так, например, рядом с одним из таких
талантливых и остроумнейших французских писателей того времени, как Генрихом
Монье (Henri Monnier),
создавшим бессмертный тип Прюдом-ма10, можно было улицезреть
начинавшего в это время свою карьеру весьма гаденького жиденка Альберта Вольфа;
правда, теперь он оперился и даже очень, но прежде выглядывал очень мизерно11.
Часто сидящим подле прелестнейшего поэта Генриха Мюржера, автора известной
комедии «La vie de Boheme» *l2,
случалось видеть какого-нибудь прогоревшего биржевика с грязным прошедшим и
темноватым будущим; тут вертелись и разные искательницы приключений, и
устарелые провинциальные актрисы, хотя тут появлялись также и талантливые
писательницы и даже светские женщины, интересующиеся на «это все» посмотреть.
Тем не менее эти сборища являлись в высшей степени интересными; точно ракеты,
вспыхивали остроумные замечания, колкие словечки, веселые шутки, но и также
тонкие наблюдения, глубокое знание жизни и строгая оценка искусства. Сын Дюма, Alexandre Dumas-fils, уже, с своей стороны, заслужил тогда известность
своим романом «La Dame aux camélias»**, наделавшим в свое время много шума. Наружностью
он много напоминал отца, но нравственно ни в чем не походил на него. Сдержанный
до скрытности, осторожный и серьезный, он рано понял, что в наше время ловко
поднесенная публике литература является отличным способом наживать большие
деньги. К отцу своему в то время, что я его знал, он относился почти что
враждебно: он не мог ему простить, во-первых, нажитые и прожитые им миллионы,
во-вторых, незаконность своего рождения, хотя отец усы-
_______________
* «Жизнь богемы» (фр.).— Ред.
* «Дама с камелиями» (фр.).— Ред.
523
новил его еще с его детства. Он холодно
обращался с лизоблюдами отца, насмешливо отзывался обо всем его обиходе, что не
мешало ему, однако, просиживая у отца, постоянно иметь маленькую книжечку в
кармане, в которую он тщательно вписывал каждое меткое слово, каждое удачное замечание.
С своей стороны,
напротив, Дюма очень любил своего сына и только иногда, увлекаясь своей
привычкой* острить, подшучивал и над сыном. Сам сын его мне рассказывал, что,
идучи однажды по улице с отцом, он напомнил ему, что они забыли побывать с ним
у нотариуса по одному очень нужному делу.
— C'est vrai, comme nous sommes
bêtes! (Это правда, как мы глупы!)
— воскликнул Дюма.
— Parlez en singulier! (Говорите в единственном числе!) — заметил ему сын.
— C'est vrai, comme tu est bête!
(Это правда, как ты глуп!)
В то время Дюма-сын был
высокий, статный юноша, самоуверенный и смелый. Как и отец его, он пользовался
большими успехами у женщин, с тою только разницею, что отец, с свойственной ему
невоздержностью языка, всем рассказывал о своих «победах», сын довольствовался
только компрометировать отличавших его дам, но никогда не говорил о своих
успехах. Наши прелестные соотечественницы, российские дамы, особенно
благоволили к обоим Дюма. В то время, когда я познакомился с Дюма, он усердно
посещал салон одной русской княгини и, как кажется, пользовался ее
благорасположением вполнеl3. Дама эта имела слабость, впрочем привычную многим
русским барыням, проживавшим за границей, собирать у себя разного рода
знаменитостей; правда, как это часто случается, между этими знаменитостями
часто попадались люди, вовсе не заслуживавшие этого величания, и вообще
сборища эти носили как-то смешанный отпечаток
литературно-художественно-светский, утомительно отзывавшийся на присутствующих.
Я, греха таить нечего, чрезвычайно тяготился этими вечерами, и хотя сыздавна,
еще с Петербурга, находился в самых дружественных отношениях с хозяйкой,
избегал посещать их; но иногда все-таки приходилось туда появляться на
час-другой. Однажды мы условились с Дюма туда отправиться, но перед самым
вечером у меня сильно разболелась голова, и я, написав княгине записку,
наполненную извинениями и сожалениями,
улегся в постель и принялся
525
читать только что появившийся тогда едва
ли не лучший роман Edmond'a About «Germaine». Как всегда, я увлекся чтением, и было уже сильно за
полночь, как в передней у меня раздался неожиданно звонок.
Человек мой поспешил
отворить, и тотчас же, без доклада, в комнату ко мне явился Дюма, во фраке,
белом галстухе и с белой гвоздикой в бутоньерке фрака.
— Eh bien? Il parait que vous êtes
malade? j' ai vu de la lumière a vos fenêtres et je suis monté.
Je viens vous demander un verre de votre divin Kümmell *.
— Mais certainement, mon cher Dumas **,— ответил я и приказал
своему человеку подать рюмку и бутылку Ekau ОО.
— Ну, как же вы провели ваш вечер? — спросил я
талантливого писателя, в то время как он почтительно подносил к
своим губам рюмку
остзейского напитка.
— Ma foi, mon cher comte,— ответил он мне со своим обычным добродушием — si je n'y avais
pas été, je m'y serai
bien ennuyé!
***
Несколько дней после
этого я отправился, утром, часов в одиннадцать, к Дюма, с целью потащить его с
собою позавтракать в Maison
D'or у Вердие l 4. Поднимаясь на его
лестнице, я повстречал уже немолодую женщину, просто и даже небрежно одетую в
темное платье и длинный старомодный плащ. Ее глаза, все лицо, необыкновенно
выразительное и странное, поразили меня, точно припомнили что-то виденное уже
мною, знакомое...
— Кто эта дама, что только что вышла от вас? —
спросил я Дюма, входя в его кабинет.
— Это Жорж Занд, да разве вы ее не знаете? —
ответил мне Дюма.
— Жорж Занд! — вскрикнул я.— Ах, пошлите за
ней, верните ее, побежимте за ней, я хочу ее видеть, познакомиться с нею!..
— Полноте, чего вы испугались? — с спокойной
улыбкой прервал мои восклицания Дюма.— Она такая же баба, как и все остальные.
— Как, Дюма, вы, такой артист, как вы можете
так
_____________
* Ну? Казалось, что вы больны? Я увидел свет в ваших окнах и поднялся к вам. Я хочу попросить у вас стаканчик вашего божественного кюммеля (фр.).—Ред.
** Ну конечно, мой дорогой Дюма (фр.).— Ред.
*** Право слово, дорогой граф, если бы меня там не было, мне было бы очень скучно (фр.).— Ред.
525
небрежно говорить о такой талантливой и
замечательной женщине? — с негодованием воскликнул я.
— Талантливая женщина, без сомнения,— сказал
Дюма,— но по характеру, и привычкам, и воззрениям все-таки баба! Да вы еще сто
раз успеете с нею познакомиться, она сейчас уезжает к себе в замок, в Nohant.
Но это был единственный
раз, что мне случилось видеть гениальную писательницу, и уже никогда более мне
не удалось с нею встретиться. Дюма-отец, правда недолго, как и Флобер,
пользовался благосклонностью знаменитой писательницы, но эти «вспышки» не
оставили в жизни обоих их того глубокого, неизгладимого впечатления, какое
имела связь с нею на жизнь Жюля Сандоl5 и в
особенности Шопена и Альфреда Мюссе. Несколько раз мне приходилось от людей,
близко знавших Мюссе, слышать, что он никогда не мог утешиться от измены Жорж
Занд.
Между Мюссе и Жорж Занд
в продолжение нескольких лет продолжалась переписка, неоценимое литературное
сокровище, еще заживо отданное Жорж Занд Александру Дюма-сыну, которого она
матерински любила. Сколько мне известно, Дюма-сын при жизни своей не напечатает
этих писем, отданных ему, однако, Жорж Занд в полную собственность и за
которые, без сомнения, парижские издатели заплатили бы сумасшедшие деньги 16.
Я слышал также, что
много лет после происшедшего между ними разрыва Жорж Занд и Жюль Сандо встретились
в приемной одного из многочисленных министров изящных искусств, перебывавших за
последние 25 лет во Франции. Они просидели около часа почти бок о бок и... не
узнали друг друга!..
— Кто этот старик, которого пропустили прежде
меня к министру? — недовольным голосом спросила Жорж Занд huissier *.
— C'est m-r Jules Sandeau de
l'Académie Française **,— ответил тот ей.
— Ah! —
равнодушно заметила она,— il a bien vieilli ***
— Кто эта старуха, что сидела подле меня? — в
свою очередь спросил Сандо.
____________
* Привратник (фр.).— Ред.
* Это мсье Жюль Сандо, член Французской Академии (фр.).— Ред.
*** Ах, он очень состарился (фр.).— Ред.
526
— C'est m-me George Sand *,— почтительно ответил ему huissier.
Мне говорили также, что
они встретились у Camille'я Doucet и что тот, позабыв об их в свое время наделавшей
много шума связи или желая подать вид, что он ничего не знает об этом,
представил их друг другу.
— Мы уже знакомы сыздавна,— равнодушно проговорила
Жорж Занд, протягивая руку своему бывшему любовнику.
— Да,— ответил также Сандо,— но мы давно не
встречались!..
Почти каждую неделю я
обедал или у Дюма, или с ним вдвоем в Mai son Dorée у известного и
всеми русскими любимого Вердие. Там к нам присоединялись иногда не особенно
талантливый, но очень остроумный и любезный французский писатель Monselet, Xavier
Marmier, теперь, впрочем, уже давно, член французской
академии, составивший себе известность переводами «Северных повестей», «Contes du Nord», в том числе и моих «Истории
двух калош», «Аптекарши»17 и др. Иногда, но уже на улице, когда мы
у Тортони 18, после плотного обеда, усаживались на так называемой террасе
пить кофе, к нам присоединялся знаменитый французский актер Фредерик Леметр;
тогда, т<о> е<сть> в конце пятидесятых годов, он еще был во всей
своей славе, хотя уже был далеко не молод и, кроме того, имел привычку, правда
свойственную многим талантливым актерам, напиваться. Он представлял собою,
несмотря на действительно громадный талант, и ту особенную способность
увлекать до восторга, до неистовства, если можно так выразиться, что дается
немногим артистам,— воплощение типа, что французы называют un cabotin
**. Самонадеянный, хвастливый, вечно говорящий о себе самом, задорный и
капризный, он как собеседник был невыносим, но, раз на сцене, он действительно
перерождался. Конечно, теперь метода играть драмы и комедии во многом
изменилась и упростилась, и, конечно, к лучшему, но я не встречал такого
благородства приемов, такого драматизма в выражении лица, такой изысканности в
движениях. Я уже сказал, что оба Дюма любили женщин, и должен прибавить, что,
благодаря существующему во всем их обиходе «цыганству», случалось часто, что
«пассия» отца переходила потом во владе-
____________
* Это мадам Жорж Санд (фр.).— Ред.
** Комедиант (фр.).— Ред.
527
ние сына, что делалось не только заведомо
для Дюма-отца, но даже согласно его советам и желаниям. Дюма также терпеть не
мог надевать новых сапог, и сын его обязывался первые два, три раза обувать
вновь сшитые сапоги.
— Послушай, однако,— с неудовольствием заметил
отцу Дюма-сын,— мне надоело разнашивать твои новые сапоги и ублажать твоих
старых любовниц.
— Какой ты дурак! — смеясь, ответил ему Дюма,—
это только доказывает, что нога у тебя гораздо меньше моей, а сложение
крепче!..
В этом последнем случае
он выразился иначе, но «настоящие» слова его неблагоупотребительны для печати.
У Дюма я познакомился и позднее, т<о> е<сть> в начале шестидесятых
годов, близко сошелся с одним из прелестнейших по характеру и таланту людей, каких
я встречал,— с Генрихом Мюржером. Henri Murger19. Сын привратника concierge'a одной из
небольших улиц старого Парижа, он и по натуре своей, чувствованиям и
инстинктам являлся едва ли не величайшим аристократом, какого я видел в моей
уже долгой жизни. Он точно носил в себе какой-то неземной идеал, какое-то
непобедимое стремление ко всему высокому и великому. Всю жизнь свою он горько
терпел от бедности, а между тем точно рожден был для самой баснословной
роскоши.
В продолжение более
полугода я приглашал его с собою ужинать у Вердие, и, каюсь, вовсе не потому,
чтобы оказать ему некоторого рода услугу, а потому, что беседа с ним мне всегда
являлась особенно привлекательной; я знал, что он почти ежедневно обедает у
одного молочника в Латинском квартале и не избалован едой, а между тем, когда
мы усаживались за одним из столов раззолоченных по «всем швам» зал Mai son Dorée, заказывая ужин, я всегда стеснялся, не находя
никогда ничего достойным быть поданным Мюржеру... Многие скептики, конечно, почтут
это мое чувство глупостью, но люди с сердцем и воображением, которым случалось
бывать в таком положении, поймут меня... В женщинах этот врожденный
аристократизм гораздо чаще встречается; среди мужчин он очень редок, и мне
много раз, в особенности на родине, случалось встречать людей, дослужившихся и
стоявших иерархически очень высоко, но которым так и хотелось сказать:
— Эй, брат, сними с меня
галоши или подай мне шинель!
528
Мюржер первый познакомил
меня с Парижем оригинальным, le Paris excentrique,
о котором до того времени я не имел понятия. Однажды в «Closerie desLilas»
*, впоследствии «Jardin Bullier» 20,
Мюржер спросил меня:
— Хотите познакомиться с
одной из гризеток, послуживших мне для типа моей Мими Пенсон (Mimi Pinson —
героиня известной его комедии «La vie de Bohème»).
Я с любопытством
согласился.
Тип польдекоковских
гризеток уже тогда начинал исчезать, но все-таки в Латинском квартале они еще
процветали. Это были, как известно, белошвейки, мага-зинщицы, модистки,
цветочницы — словом, девушки, принадлежащие к рабочему люду, но все имели они
любовников, только у них любовь или просто привязанность играла
первенствующую роль, а вопрос денежный, к какому бы классу ни принадлежал
любимый человек, или вовсе не существовал, или занимал совершенно второстепенное
место в виде обедов, прогулок, мелких подарков и т. д. В этом они совершенно
отличались от тогдашних лореток, превратившихся потом в кокоток, у которых
звонкая монета в наибольшем количестве является первым условием. Девушка,
которую Мюржер подвел к нашему столу, олицетворяла собою тип настоящей гризетки,
но уже гризетки-щеголихи. Среднего роста, прекрасно сложенная, ловкая и
грациозная; ее живое, миловидное лицо поражало своею яркою, молодою свежестью.
Небольшие черные глаза блестели умом и веселостью, довольно большой рот почти
постоянно улыбался, выказывая неправильные, но белые, здоровые зубы. На ней
было надето темное шелковое платье и обшитый кружевами передник; на голове ее,
артистически причесанной, на самой маковке чуть держался тюлевый чепчик, убранный
яркими цветами, а в ушах — в те времена роскошь неслыханная — блестели два
небольшие бриллиантика. Она, не чинясь, подсела к нашему столу, мы скоро
разговорились и близко познакомились. Надо сказать, что в то время я у Bullier был до некоторой степени свой человек; приходил я
почти всегда туда с Мюржером — его там боготворили,— познакомился со всеми там
бывавшими студентами и приобрел себе там много приятелей.
За последние 25 лет
Париж, как и вся Европа, во
_____________
* Сиреневый хуторок (фр.).— Ред.
529
многом изменился, но в то время, т<о>
е<сть> в конце пятидесятых годов, в нем еще было много оригинальных
уголков; одним из самых оригинальных являлся, разумеется, «Jardin Bullier»;
большая часть посетителей состояла из студентов; они являлись туда первыми и
уходили последними. Наряды на них отличались более чем оригинальностью;
какие-то допотопного фасона плисовые куртки, высокие сапоги, необычайного
фасона венгерки; летом иные являлись в пуховых и даже меховых шапках, зимой в
соломенных шляпах; иные из них, хотя далеко уже не молодые, сохранили весь пыл
и все восторги молодости. Стоило только произнести при них слова «свобода»,
«родина», «любовь» — и точно порох вспыхивали их бурные страстные речи, не
всегда, может быть, верные суждения, но искренние и убежденные. Несколько лет
спустя я опять вернулся в Париж и в тот же вечер отправился в «Closerie des Lilas». Я нашел почти всех своих
знакомцев за теми же столиками и почти в тех же нарядах.
— А что поделывает Joséphine? — спросил
я одного из них, который в тот год блистательно выдержал экзамен на медика,
имел уже порядочную практику, но, по старой памяти, почти каждый вечер приходил
провести час-другой с прежними приятелями. Я говорил о гризетке, с которой
меня познакомил Мюржер.
— Joséphine? — равнодушно ответил он мне; сколько я припоминал,
он в то время был в числе ее ревностных и счастливых поклонников,— она на днях
умерла от чахотки, и я вчера вскрывал ее очень интересное и богатое тело!..
Меня так и обдало ужасом
действительности жизни, постоянно встречаемой.
— Неужели?! — вскрикнул я.— Эта молодая, красивая,
цветущая Жозефина — она умерла?
— Э,— спокойно возразил мне мой собеседник,—
посмотрите, вот вокруг сколько их ходит, таких же цветущих, и молодых, и
красивых!
После обоих Дюма и
Мюржера, я более всех сошелся с Edmond
About; недаром его прозвали внуком Вольтера, он поражал
всякого своим блестящим остроумием, своею находчивостью, своим неистощимым и
всегда интересным разговором. В то время, т<о> е<сть> в начале
шестидесятых годов, он находился в особенной милости у императора Наполеона III, корректировал написанную императором историю Юлия
Цезаря 22 и вообще в Тюиль-
530
рийском дворце, у влиятельных лиц
бонапартийской партии и, в особенности, у принцессы Матильды пользовался
необычайным благоволением. Ей, принцессе, обязан он во многом своей
литературной известностью и той модой, в какой стояли его романы в продолжение
лет десяти, романы, хорошо написанные, интересные, но не отличающиеся ни
глубиной, ни даже особенным талантом. У About, несмотря на весь его ум, был недостаток, обычный
многим французам, а именно — забываться до фамильярности. У принцессы Матильды
на него смотрели как на баловня, un enfant gâté, и многое ему сходило с рук, но тем не менее
он однажды уже слишком зарвался и, как водится, прогорел. Принцесса Матильда —
женщина замечательного ума; она своею обаятельною приветливостью и самым
тонким пониманием искусства, живописи, ваяния, литературы приобрела себе и
сохранила даже после падения империи множество преданнейших друзей. Все, что
носило известное имя в последние тридцать лет, усердно посещало ее салон 23.
Насколько императрица Евгения отличалась поверхностностью своего ума, своим
легкомыслием, средневековым ханжеством и отсутствием всякого художнического
чувства, настолько принцесса Матильда привлекала своим светлым умом, ясным и современным
пониманием вещей и отзывчивостью на все благородное и прекрасное. Но как в
бриллиантах самой чистой воды есть непременно пятнышко, так и у принцессы был
недостаток, ставимый ей в укор, разумеется заочно, самыми ее верными друзьями,
а именно — ее необыкновенное мягкосердечие в отношении некоторых красивых
мужчин. В продолжение многих лет граф Ньюверкерке пользовался ее
благосклонностью вполне и имел на нее большое влияние. Все об этом знали, но
никто, разумеется, в ее присутствии не дерзал даже об этом намекнуть. Однажды
Ньюверкерке, входивший к принцессе без доклада, застал у нее в гостиной
Эдмонда Абу; он стоял спиной к камину, курил сигару и очень бесцеремонно
рассказывал принцессе какой-то скоромный анекдот. Оскорбился ли Ньюверкерке
этим обхождением About с принцессой или просто
находился в дурном расположении духа, но на приветствие принцессы он ответил сухо
и немедленно уселся в угол.
— Allons, allons, vilain jaloux! *
— с ласковым укором проговорил About, бросая в
камин свою сигару.
____________
* Ну, ну, гадкий ревнивец! (фр.) — Ред.
531
Принцесса Матильда
мгновенно встала, позвонила и приказала вошедшему слуге «проводить господина
Абу в переднюю»; другими словами, Абу выгнали и выгнали оскорбительно, как
нахала.
Нет сомнения, что этот
поступок во многом содействовал совершенному изменению политических воззрений
Абу; из преданного бонапартиста он превратился в ярого республиканца; но
остался по-прежнему утонченно-светским человеком, любезным собеседником и
остроумнейшим рассказчиком.
Один маленький случай,
приключившийся в Бадене, дает понятие и о характере Абу, и о французском
характере вообще, в котором, несмотря на легкомыслие, тщеславность и эгоизм,
так много добродушия. В 1861 году, в сентябре, я был в Бадене, Абу также туда
приехал, мы с ним виделись постоянно, чуть ли даже не жили на одной квартире.
Так как в то время он был в большой моде, то все мои знакомые дамы, и в
особенности соотечественницы, наперерыв просили меня знакомить с ними Абу. Идя
однажды утром по Лихтентальской аллее вдвоем с Абу, мы повстречали г-жу
Калерджи, прелестную женщину и превосходную музыкантшу (одну из тысячи трех,
на руках которых умер Шопен) 24; я подумал, что доставлю ей
удовольствие, познакомив ее с Абу, и потому подошел к ней и представил ей моего
приятеля: к моему крайнему изумлению, г-жа Калерджи едва ответила на мое
приветствие, а Абу даже вовсе не поклонилась и, повернувшись спиною к нам,
пошла дальше. Меня эта выходка тем более озадачила, что я знал г-жу Калерджи
за женщину умную и благовоспитанную и притом сыздавна уже находился с нею в
самых дружественных отношениях; я покинул Абу, совершенно озадаченного этой
грубостью, посреди аллеи
и побежал за madame Калерджи.
— Что это? помилуйте! за что вы так обошлись с
Абу? — спросил ее я.
— Как, да разве вы не знаете? — почти закричала
она мне в ответ.— В последнем своем романе он в самом гнусном виде вывел одну
из самых близких моих родственниц, и это заведомо всем! 25
Я извинился незнанием
этого обстоятельства и возвратился к Абу. В двух словах я объяснил ему причину
гнева г-жи Калерджи.
— Comment elle m'en veut encore,—
изумленно воскликнул About — mais il у a au moins deux
ans que j'ai êcrit le livre! ah! vous etes rancuneux vous autres
slaves!.. *
__________
* Как, она все еще на меня сердится (...) а ведь я написал книгу по крайней мере два года назад! А вы, славяне, злопамятны! (фр.)— Ред.
532
От начала сороковых
годов до прусско-французской войны 1870 года Баден, как известно, был самым
модным в Европе летним сборищем. Все общеевропейские знаменитости обоего пола,
к какому бы разряду они ни принадлежали, начиная Мейербером и кончая
знаменитой французской кокоткой (впрочем, чистокровной англичанкой родом)
Корой Перл, стекались туда послушать музыку перед конверсацион-залом, а
вечером себя показать и на других посмотреть в игорном доме, что считалось
последним словом тогдашнего шика.
Наши соотечественники,
как и всегда впрочем, особенно отличались. Нарышкинские выигрыши и проигрыши,
демидовские попойки, празднества княгини Суворовой оставили в летописях
баденских сезонов незабвенные воспоминания. Тургенев очень зло, но очень верно
изобразил российские нравы в Бадене, где злословие и пустословие играли
первенствующую роль27. Странное дело, почему за границей русские
никак не могут ужиться между собой; стоит женщине быть красивее или умнее
других, стоит мужчине чем-нибудь выделяться из общей массы, чтобы соотчичи
всеобщим, так сказать, кагалом накидывались на них и нравственно разбирали их,
что называется, на куски. В Бадене я познакомился с Мейербером; он совершенно
очаровал меня своим остроумием и любезностью. Поощренный его простотой и тою
особенностью скорого знакомства, какая обыкновенно является на водах и купаньях,
я сказал ему, что меня всегда удивляло, как такие два необычайные таланты, как
он и Россини, не могут между собою ужиться. Как известно, между ними
существовала всю жизнь большая вражда28. Мейербер прищурился, потом
усмехнулся и весело
ответил мне:
— Любезный граф, мы с Россини много поострили
насчет друг друга, но я всегда сожалел, что мне не удалось отпустить такого
гениального bon mot*, какое сказал Pi-ron насчет
Вольтера.
— А что он сказал? — полюбопытствовал я.
— Как, вы разве не слышали?
— Каюсь, теперь ничего не припомню.
— Вам известно, что
Вольтер и один из остроумнейших стихотворцев восемнадцатого века. Пирон
бесконечно
____________
* Острота (фр.).— Ред.
533
ненавидели друг друга. Одна их общая
приятельница, чуть ли не маркиза Дюдеван, убедила, после многих усилий,
Вольтера пообедать у нее вместе с Пироном. «Хорошо,— согласился наконец
Вольтер,— но с тем только, чтобы этот шалопай (le polisson
de Piron)
обязался, что в течение всего обеда он произнесет всего четыре слова». Пирон
согласился, и обед состоялся. Недруги уселись: один по правую руку хозяйки,
другой — по левую. Вольтер торжествовал и говорил без умолку; Пирон упорно
молчал. В конце обеда подали блюдо, наполненное великолепными раками; Вольтер с
жадностью принялся их есть.
«Я истребил столько же
раков, сколько Давид убил филистимлян,— проговорил, обращаясь к хозяйке, Вольтер».—
«Такою же челюстью (avec la même mâchoire)», не поднимая глаз с своей тарелки, произнес Пирон.
(Известно, что, по библейскому сказанию, Давид сражался с филистимлянами, имея
орудием «ослиную челюсть»)29 . Пирон, как видите, сдержал слово, но
этими четырьмя словами зарезал, что называется, Вольтера.
Мы оба рассмеялись, но я
уже более, разумеется, не заговаривал с Мейербером о Россини. В то время, когда
я с ним познакомился, он писал «Африканку», это последнее свое сочинение, это
излюбленное свое дитя, которое ему не суждено было видеть представленным на сцене30.
Он сильно озабочивался
затруднением найти хорошего тенора.
— Les bons chanteurs sen vont, mon cher comte,— часто говорил он мне,
прогуливаясь по очаровательным окрестностям Бадена,— le grand
Chérubini
n'est plus *; правда, есть Ниман и Тамберлик, но Ниман немец, а
вы, иностранцы, не можете себе даже представить, до чего строптива парижская
публика; она скорее простит фальшивую ноту, неправильно понятую роль, чем
плохо выговоренное б или к. Тамберлик, правда, хорошо выговаривает
французский язык, но он не по моей роли (il n'a pas le tempérament
de mon rôle), и потом, согласится ли он?.. Нет, я хочу что-нибудь
новое найти, молодой голос, молодые силы, все это по-своему отделать и
переделать... Une voix inédite, chaude, jeune, vibrante
et passionnée!..**
Два или три раза в тот
сезон он приглашал меня в Ба-
____________
* Хорошие певцы уходят, дорогой граф (...) больше нет великого Керубини (фр.).— (Правильно: Рубини).— Ред.
**Невыразимый, теплый, молодой, вибрирующий и страстный голос! (фр.)—Ред.
534
дене и однажды в Висбадене послушать
какой-нибудь новый голос, и всякий раз он задумчиво покачивал головой,
поглядывая на меня: не то, дескать, совсем не то... Еще в первую мою поездку в
Париж, т<о> е<сть> в первую после коронации, так как я уже до того
несколько раз бывал в Париже, я познакомился с известным французским
драматическим писателем Скрибом. Это чуть ли не первый писатель, наживший себе
литературным трудом громадное состояние. Его современника, гениального
Бальзака, всю жизнь одолевали кредиторы. Скриб жил в роскошной квартире,
держался полубогом и в то время занимал во французской литературе одно из
первенствующих мест. Его пьесы (он, кажется, в течение своей жизни написал их
более тысячи,— разумеется, иные в сотрудничестве), большею частью лишенные всякого
таланта, имели, однако же, успех, приносили директорам театров доход и
нравились публике, а большего, как известно, ничего не требуется. Меня, однако,
Скриб принял любезно и скоро со мной разговорился.
— Мы сегодня увидимся в театре, вероятно, еще,—
сказал я, прощаясь с ним. Давали именно, кажется, в Théâtre du Gymnase одну из его последних пьес. Скриб усмехнулся.
— Я никогда не бываю в театре,— ответил он мне,
провожая меня.
— Как?! — вскрикнул я.— Вы, monsieur Scribe,
вы никогда не бываете в театре? Но это невероятно?!
— Это совершенно верно,— возразил мне Скриб,— т<о>
е<сть> никогда относительно; я
почти всегда присутствую на первых представлениях пьес моих собратов и иногда
на первых представлениях моих собственных пьес, но это случается реже; для
собственного же моего удовольствия я в театр не хожу, cela serait
enfantin *.
Мне нечего прибавлять,
как меня удивило подобное profession de foi ** в устах человека, нажившего себе театром миллионы.
В то же время я имел
случай познакомиться с Обером. Дюма-отец называл его le Scribe
de la musique ***. Действительно, он
произвел на свет большое количество опер, между которыми многие не отличаются
музыкальными достоинствами, но тем не менее Обер занимал видное
____________
* Это было ребячеством (фр.).— Ред.
** Символ веры (фр.).— Ред.
*** Скриб музыки (фр.).— Ред.
535
место во французской консерватории, где
он председательствовал 31 и был очень популярен в Париже и во
Франции. Много этому способствовал, разумеется, его живой характер и
замечательно меткий и острый ум. Один из приятелей, не видавший его чуть ли не
более сорока лет, приехав в Париж из провинции, отправился навестить Обера.
— Oui, certainement,— начал после первых приветствий приятель, который,
как это часто, впрочем, случается в жизни, не «переваривал», что он остался
никому не известным провинциалом, тогда как Обер приобрел европейскую
известность.— Certainement vous voilà un homme célèbre, cela
n'empêche pas que vous êtes vieux *.
— Ma foi, mon cher ami,— ответил ему Обер,— c'est la seule maniere de vivre longtemps!.. **
Обер, как почти все
люди, одаренные воображением, был яростным поклонником прелестного пола; об
этой его слабости в оное время в Париже ходило множество анекдотов; один из
них, хотя и очень скоромный, но из наиболее смешных, я позволю себе рассказать
читателям.
В числе начинающих
оперных танцовщиц из тех, что называют в Париже des marcheuses ***,
Обер отличил одну прелестную блондинку, молоденькую девушку лет семнадцати. По
собранным им сведениям он узнал, что, по остроумному выражению Дюма-сына,
«капитал ее еще не был тронут». Тем не менее, хотя уже будучи зрелых лет,
именно потому, что будучи зрелых лет, Обер захотел во что бы то ни стало
достигнуть своих целей — обладать молодой девушкой. Прелестная блондинка
находилась под нежной опекой своей маменьки, женщины лет под сорок, но еще
красивой, стройной и привлекательной. Обер, не теряя времени, с ней
познакомился и бесцеремонно завел речь об интересующем его предмете. Сначала,
как и следовало ожидать, любящая мать с негодованием отвергла предложение
Обера, потом мало-помалу она стала сговорчивее и наконец с нервными рыданиями
объявила Оберу, что она уговорила-таки свою дочь, что, увы! бедность, забота о
будущности своей дочери заставили ее согласиться с этой ужасной крайностью, но
что она надеется на великодушие и скромность г. Обера и на
_____________
* Да, конечно (...) конечно, вот вы знаменитый человек, но это не мешает вам быть старым (фр.).— Ред.
** Право же, дорогой друг (...) это единственный способ жить долго!.. (фр.) — Ред.
*** Статистки (фр.).— Ред.
536
то что в будущем, когда «каприз» к ее
дочери пройдет, он навсегда останется ее покровителем. Влюбленный старик на
все соглашался и только спрашивал об одном: когда же наконец ему удастся
«увенчать свое пламя». После долгих переговоров решили, что Обер придет на
следующий день, но не ранее восьми часов вечера. Сказано — сделано. На
следующий вечер около восьми часов Обер дрожащей рукой звонил у дверей своего
предмета. Ему отворила сама маменька и таинственно ввела его в гостиную.
— Вы понимаете, что я отпустила бонну на целый
вечер: il faut toujours se défier des domestiques*. Подождите меня
здесь, или нет, впрочем... я не в силах буду... а просто, когда вы услышите за
соседней дверью звон колокольчика, вы толкните вот эту дверь, vous pousserez cette
porte **, и войдите...
И растроганная маменька
пошла к двери, ведущей в глубь квартиры.
— Ах, да! еще одно условие,— останавливаясь у
дверей, проговорила заботливая мать,— в комнате, там... вы понимаете?.. будет
совершенно темно, но вы должны сами рассудить, как тяжело... il faut ménager la pudeur de cette pauvre enfant!..
***
Обер на все эти речи
кивал нетерпеливо головой. Вслед за уходом матери в полуосвещенной гостиной
мелькнул из двери в дверь соблазнительно стройный образ молодой обреченной на
жертву девственницы. Наконец после довольно долгого ожидания, раздался желанный
звонок... Обер бросился к дверям...
Надо сказать, что утром
того дня он отсчитал доверенному от матери лицу крупный условленный между ними
куш. В комнате, куда вошел Обер, было действительно так темно, что он ощупью
едва мог подвигаться. Но страсть пылала в нем так сильно, что он не обращал на
это внимания; часа два спустя, он так же ощупью стал собираться выйти из
святилища; молодая девушка сдержала все то, что обещало ее пленительное тело,
но внутренно Обер удивлялся только одному, что ему так легко досталась
победа... Но случайность, это зло, разрушающее самые хитростно придуманные
проделки, и тут сослужила свою службу; Обер уже подходил осторож-
___________
* Нужно всегда остерегаться прислуги (фр.).— Ред.
** Вы толкнете эту дверь (фр-)-— Ред.
*** Нужно пощадить целомудрие бедного ребенка (фр.).— Ред.
537
но к дверям, как темно-синий, из густой
шелковой материи чехол, затягивавший плотно висевший посредине потолка ночник,
свалился; яркий свет разом осветил до того погруженную в мрак комнату; Обер
невольно обернулся назад, и его удивленным, неприятно удивленным взорам
представилась следующая картина: в белоснежных простынях только что покинутой
им кровати, грациозно раскинув руки, лежала не дочка, а маменька своей
собственной особой... После резкого объяснения, в котором Обер как умный
человек чувствовал всю неловкость своего положения, он удалился, полагая, что
всего лучше не разглашать таких плачевных авантюр, но тем не менее в скором
времени многие узнали об этой одной из его многочисленных любовных неудач.
IX
Мое переселение в Дерпт.— Дерптское общество.— Моя вторичная поездка на Кавказ.— Фельдмаршал А. И. Барятинский.— Его предложение мне.— Наше путешествие.— Мое разочарование.— Разлад с Барятинским и мой отъезд из Тифлиса.— Анекдот о канцлере князе А. М. Горчакове.— Баронесса Ю. П. Вревская.— Ее кончина.— Пророчество о болгарах.— Моя поездка в Париж.— Русский посол во Франции граф Киселев.— Бал в Тюильрийском дворце.— Представление императору Наполеону и императрице Евгении.— Грубость камер-лакеев.— Приключение с Лазаревым.— Знакомство с Галеви.— Изобретатель метода хорального пения Шеве.— Его неудачная поездка в Петербург.— Моя брошюра «Les musiciens contre la musique»*.— Мое возвращение в Россию.
Еще после моей первой
поездки в Париж после коронации я решил поселиться с женою и детьми в Дерпте.
Мои родители и родители жены моей в то время уже умерли; многие друзья или
добрые знакомые или умерли, или разъехались, и ничто особенно не удерживало нас
в Петербурге. Для воспитания детей и жизни семейной Дерпт представлялся мне
удобнейшим местом, так как его сравнительная близость от Петербурга давала мне
возможность по делам или по службе часто бывать в столице.
Первые годы нашего
пребывания в Дерпте были едва ли не самые счастливые годы моего первого брака.
Пока жена моя гостила с детьми в окрестностях, я в Дерпте купил и совершенно
заново перестроил и отделал довольно обширный дом, с большим примыкавшим к
нему местом, где потом, по моему плану, мы развели хорошенький
____________
* «Музыканты против музыки» (фр.).— Ред.
538
сад. Дом этот, в котором моя первая жена
жила много лет и где она скончалась, принадлежит теперь моей дочери Сабуровой.
Общество дерптское в то время мало изменилось с тридцатых годов, как я покинул
Дерпт, и сохранило свою патриархальную семейственность; но зато университет
или, скорее, направление в университете совершенно изменилось. Довольно
значительный кружок русских студентов внес в него зачинающееся зерно нигилизма
— нигилизма, еще не имевшего, впрочем, этого названия, так как знаменитый
роман Тургенева «Отцы и дети» появился только года три после нашего переселения
в Дерпт1. Надо сказать, что немецкие головы, более тугие к
понятливости, но зато часто также и более рассудительные, холодно отнеслись к
новому учению, зато русская молодежь и в особенности русские барыни, с
свойственной им впечатлительностью, яростно примкнули к новому учению2.
Я в Дерпте, как и везде, впрочем, имел глупость широко раскрыть двери своего
дома3 для всех; но тут это не повлекло за собой столько неприятностей,
как в Петербурге и на Кавказе.
Но, говоря о моем
основании в Дерпте, я забыл сказать, что в промежуток этого времени я вторично
побывал на Кавказе. Вот как это случилось.
По заключении Парижского
мира 4 и по смерти фельдмаршала кн(язя) Воронцова государь вверил
командование кавказской армиею князю Александру Ивановичу Барятинскому5.
Я уже имел случай, описывая петербургские салоны сороковых годов, сказать, что
Барятинские, по знатности своего рода и своему богатству, занимали одно из
первенствующих мест в большом петербургском свете. Я должен прибавить, что
князь Александр Иванович Барятинский, старший в роде и наследник богатого
майората (который он, впрочем, передал своему второму брату Владимиру), был
одним из выдающихся и способнейших любимцев молодого императора. Все четыре
брата Барятинские были красивы 6, но, разумеется, красивее и виднее
всех все-таки был князь Александр. Кроме того, он имел очень тонкий и все разумеющий
ум, большое изящество в приемах и мягкость (когда хотел, впрочем) в обращении,
редкую способность угадывать или, скорее, взвешивать людей и несколько
поверхностную, но тем не менее довольно обширную начитанность. Храбрость его не
имела границ; спокойная, самоуверенная и смиренная вместе — это была чисто
русская беззаветная храбрость, храбрость русско-
539
го солдата. Но с этими замечательными способностями
у Барятинского были также недостатки. Как все Барятинские, он почитал себя
испеченным из какого-то особенного, высокопробного, никому не доступного
теста. Его высокомерие, доходившее до наивности, не имело границ. Еще будучи
очень молодым человеком, Барятинский был избалован светскими успехами и всем
тем, чем щедро награждает расходившаяся природа своих любимцев. Но все это
Барятинский считал еще для себя недостаточным; он мечтал не только о
фельдмаршальстве, которого достиг по покорении Кавказа,— он хотел быть
генералиссимусом всероссийских войск, как достославный Суворов. Это высочайшего
отличия ему не удалось получить, и вообще по покорении Кавказа звезда его, до
того сиявшая солнцем, несколько поблекла, хотя лично государь сохранил к нему
свое благоволение и даже в конце шестидесятых годов посетил его в пожалованном
ему для жительства казенном местечке Скерневицах 7. При таком нраве
и при таких стремлениях, понятно, что, вступив в командование Кавказским краем
и кавказской армией, Барятинский пожелал придать своему путешествию и
вступлению в вверенный его управлению край всевозможную торжественность8.
Свидевшись как-то со
мною перед своим отбытием в Тифлис, Барятинский спросил меня, не пожелаю ли я
снова вернуться в край, оставивший во мне неизгладимые впечатления и
воспоминания 9; с обычным ему умением он начертал мне очень
заманчивую картину деятельности, совершенно соответствовавшей и моим вкусам, и
моему умению: поощрение местной литературы, распространение русской
словесности, устройство театров в значительных городах, учреждение школ
музыки, пения, рисования в Тифлисе — словом, нечто вроде маленького министерства
изящных искусств, в котором я долженствовал исполнять лестную роль хозяина и
господина. Не имея в то время определенного занятия в министерстве внутренних
дел, где я состоял, я с удовольствием принял предложение князя Барятинского,
имея, во-первых, в виду то, что я могу быть полезен, во-вторых, радуясь снова
увидеть край, особенно мною любимый. Кроме блестящей и многочисленной свиты
военной, наше путешествие или, скорее, шествие по воде и суше украшали две
очаровательные молоденькие женщины: княгиня Анастасия Гагарина, рожденная
графиня Стенбок, сохранившая, впрочем, и по сию пору свою замечательную
красоту, и княгиня Зейн-
540
Витгенштейн, жена моего приятеля князя
Эмиля, скоро, впрочем, увы! скошенная смертью в раннем расцвете своей
обворожительной красоты.
При таких условиях и
прекрасной вместе с тем погоде все находились в отличном расположении духа и
широко пользовались всеми окружавшими нас прихотливыми удобствами. Не сатрапом,
а маленьким царьком плыл Барятинский по Волге. В каждом прибрежном городе ему
устроивались торжественные встречи, он произносил спичи, немножко ломался,
немножко дурачился, но все это выходило кстати и привлекало к нему людей. Въезд
в Тифлис тоже состоялся с особенною торжественностью, хотя и имел свою
несколько смешную сторону. Первое время моего приезда в Тифлис, обрадованный
встречей с дорогими друзьями, еще весь под впечатлением только что
совершенного путешествия, я не обеспокоивался о моей настоящей задаче, т<о>
е<сть> службе, но мало-помалу, мое положение выяснялось для меня очень
неприятно. Тут случилось то, что случалось часто со мною в жизни; по
остроумному выражению Эдмонда Абу: «Мне все обещали, я все принял, мне ничего
не дали!..» * Вместо деятельного труда, условленного между мною и Барятинским,
оказалось, что мои занятия состояли в устройстве праздников в честь
главнокомандующего, импровизации стихов и водевилей. С этим, разумеется, я
согласиться не мог. С Барятинским, неизмеримо, конечно, опередившим меня по
службе,— по светским условиям, детским воспоминаниям и товарищеским отношениям
мы были равны, и разыгрывать роль обер-гофмаршала его дворика вовсе не входило
в мои планы. По этому поводу между нами произошло довольно резкое объяснение;
Барятинский с сердцем сказал мне, что я вечно «тороплюсь» и что у меня
прескверный характер и что я никогда ни с кем не уживаюсь! Затем мы холодно
распростились, и я уехал из Тифлиса в Петербург11. Я должен сказать,
что эта черная кошка, пробежавшая между мной и Баря-
___________
* Когда, еще перед началом франко-прусской10 войны, Абу открыто перешел в лагерь республиканцев, его новые собраты сулили ему всякого рода успехи и блестящую политическую карьеру, в которой пост министра или посла занимал первое место; но время шло, республика укоренилась во Франции, а между тем, хотя Абу пользовался, будучи редактором-издателем газеты «XIX-ème Siècle», большим влиянием, обещания друзей оставались обещаниями, и он не получал никакого назначения. Раздосадованный этим, в одной передовой статье своей газеты он напечатал следующее: «On m'a tout promis, j'ai tout accepté, on ne m'a rien donneix.»
541
тинским, не оставила никаких следов, и с
первой же нашей встречи после этого наши дружеские отношения возобновились
по-прежнему. Я уже сказал, что высокомерие Барятинского — более чем
высокомерие, чванливость — не имело границ; в другом человеке, имевшем более обширное
влияние не только на дела русские, но и на политику всего мира и занимавшем
еще большее положение в свете, чем Барятинский,— в канцлере князе Александре
Михайловиче Горчакове это чувство было развито до мелочности, до последних
пределов. Однажды, во время последней Турецкой войны 12, в
Бухаресте, я зашел к нему вечером; разговор коснулся бывшей в течение дня духовной
процессии, причем канцлер заметил, «то митрополит приказал шествию пройти мимо
дома, занимаемого князем, и остановить на время перед ним раку, вмещавшую в
себе мощи блаженного Димитрия.
— Ваша светлость! —
невольно вскрикнул я.— Так уж не вы
к мощам, а мощи
к вам прикладываются!..
Еще в первые годы моего
пребывания на Кавказе я имел случай познакомиться с женщиной, которой остался
почитателем и другом в течение всей ее, увы! короткой жизни. Баронесса Юлия
Петровна Вревская, дочь храброго генерала Варпаховского и жена, а потом вдова,
еще более известного на Кавказе генерала барона Вревского, считалась почти в
продолжение двадцати лет одной из первых петербургских красавиц; я не могу
сказать, чтобы Юлия Петровна, хотя и была очень хороша, вполне удовлетворяла
своею наружностью эту лестную репутацию; сестра ее, Наталья Петровна, античною
правильностью своего красивого лица гораздо более заслуживала это назначение,
но я во всю свою жизнь не встречал такой пленительной женщины. Пленительной не
только своею наружностью, но своею женственностью, грацией, бесконечной
приветливостью и бесконечной добротой. Многим она напоминала мне женщин
александровских времен, этой высшей школы вкуса, утонченной вежливости и
приветливости, и, бывало, слушая ее часто незатейливые, но всегда милые речи, я
думал, как бы желательно было в нашем свете побольше таких женщин и поменьше
других... Никогда эта женщина не сказала ни о ком ничего дурного и у себя не
позволяла никому злословить, а, напротив, всегда и в каждом старалась выдвинуть
его хорошие стороны13 . Многие мужчины за ней ухаживали, много
женщин ей завидовало, но молва никогда не дерзнула укорить ее
в чем-нибудь, и
самые злонамеренные люди
542
склоняли перед нею
голову. Всю жизнь свою она жертвовала собою для родных, для чужих, для всех, и
умерла мученическою смертью там, далеко, в Болгарии, где погибло столько
молодых сил, где пролито столько русской крови и русских слез бесполезно.
Народы, как люди, не прощают оказанных им благодеяний, и рано или поздно мы
встретим в болгарах, спасенных нами, черную неблагодарность. Мир твоему праху,
милое, чистое создание, оставившее во всех, знавших тебя, самое светлое
воспоминание! 14
По возвращению моем с
Кавказа, я из Петербурга опять отправился за границу и начал с Парижа. На другой
же день после моего приезда я был приглашен обедать в русское посольство.
Высокий и, после Крымской войны, щекотливый пост русского посла при Французской
империи занимал в то время граф Киселев 15. Он не только слыл
тонким дипломатом, он был одним из последних представителей широкого русского
барства. Как все проходимцы, Наполеон III любил унижать побежденных, но Киселев сумел себя так
поставить, что занял при его дворе первенствующее положение. Императрица
Евгения особенно отличала его, и на официальных обедах он почти всегда
пользовался высокой в то время честью сидеть по правую руку императрицы.
— Вы на балах в Тюильрийском дворце бывали,
граф? — спросил меня Киселев, когда речь у него за обедом зашла о придворном
бале, назначенном на следующий день.
— При этой династии еще не бывал; я, помнится,
в сороковых годах был на одном «смешанном», как их тогда называли,
бале у короля
Людовика Филиппа.
— Я не обещаю вам, что завтрашний бал будет
менее смешанным,— с своей тонкой улыбкой заметил мне наш посол,— но все-таки
интересно посмотреть, и, притом, вы увидите вблизи императрицу Евгению, она еще
очень хороша.
На другой день я получил
приглашение и вечером, облекшись в мундир, отправился во дворец. На главной
лестнице и у входов стояли, вытянувшись в струнку, знаменитые les cent gardes*16; они имели,
правда, вид таинственный и эффектный, но на всем остальном лежал отпечаток,
отчасти напоминающий толкучий рынок. В отдельной зале собрали человек
пятнадцать мужчин и
____________
* Сто гвардейцев (фр.).-Ред.
543
несколько дам с целью представить нас
императорской чете. Мы ждали недолго, широкие двери раскрылись, два cent garde'a стали по обеим сторонам их, и, предшествуемый
несколькими придворными чинами, вошел в залу император, ведя под руку свою
супругу. Дежурный камергер, идя несколько впереди, называл императорской чете
каждого из нас; мы низко кланялись, император чуть склонял свою утомленную
голову, императрица Евгения слегка приседала. Они обошли весь наш полукруг и
проследовали в другие залы, битком наполненные приглашенными, не сказав ни
одному из нас ни единого слова. Я невольно переглянулся с несколькими
находившимися тут русскими; для нас, привыкших к царственной представительности
русских государей и знавших, что все те, кто имеют счастье им представляться,
всегда слышат от них благосклонно приветливое слово, это безмолвное шествие
показалось очень удивительным. Но в тот вечер мне пришлось еще удивляться.
Наскучившись снованием из залы в залу незнакомой мне толпы, я захотел уехать,
но, как всегда, сбился, запутался в нескончаемых залах и очутился у запертых
дверей, ведущих, мне почему-то казалось, к выходу; я взялся за замок,
намереваясь открыть дверь.
— On ne passe pas! * — грубо закричал на меня подбежавший камер-лакей.
— Что это — внутренние апартаменты? — спросил
я.
— Нет, это столовая,— был мне ответ.
— Столовая их величеств?
— Столовая для гостей, только вас еще туда не
велено пускать; vous avez le temps d'attendre
vous autres!
**
Взорванный этой
грубостью, этим лакейским нахальством, я невольно сказал, что нельзя
поздравить императора ни за его гостей, ни, в особенности, за его прислугу.
— Comment? Vous vous permettez
d'insulter l'empere-ur?! Attendez, je men vais vous faire arrêter! ***
К счастью, один из
секретарей нашего посольства, как-то нечаянно проходивший по зале, вывел меня
из этого глупого положения, и я удалился из Тюильрийского дворца с обещанием внутренно
себе никогда тут более не появляться. Эта стычка с лакеем напоминает мне один
очень забавный случай, приключившийся с одним из моих
___________
* Сюда нельзя! (фр.) — Ред.
**Вы-то можете и подождать! (фр.) — Ред.
***Как? Вы позволяете себе оскорблять императора? Дождетесь, что я велю вас арестовать! (фр.)—Ред.
544
родственников по первой жене Лазаревым.
Армянин родом, человек очень богатый и чванный, он женился на племяннице моей
тещи, графини Виельгорской, принцессе Бирон. Когда он находился в Париже, с ним
тоже приключилась какая-то, уже теперь в точности не припомню, комическая
история, по случаю которой его потащили в часть, к commissaire de police *. Когда он себя назвал и
объявил свой чин и фамилию, с ним тотчас все стали почтительнее.
— Вот видите, monsieur,— мягко сказал ему частный пристав,— вы так близко
стоите к русскому императору (?!), что мы не посмеем более вас беспокоить, так
как наш государь Наполеон III находится в
очень дружественных отношениях с вашим царем.
— Как! — неистово крикнул на него Лазарев.— Вы
смешиваете вашего шалопая, вашего проходимца, авантюриста, карбонария с русским
императором, с моим царем, с божиим
помазанником?! Да как
вы смеете! Да я не позволю!..
Дело начинало принимать
для Лазарева прескверный оборот: ему уже угрожала не полиция, а тюрьма, куда
его немедленно и посадили по обвинению в оскорблении величества. Официальные
особы и служащие, хотя, может быть, в глубине души своей и не особенно чтили
империю Наполеона III 17, но
обязывались это не показывать всячески. Мне нечего прибавлять, что дело это
очень скоро выяснилось, что Лазарева освободили и даже, кажется, благодаря
вмешательству нашего посольства, чуть ли не извинились перед ним.
Желая ближе ознакомиться
с устройством Большой оперы в Париже, ввиду некоторых изменений в управлении
нашей Большой и Итальянской оперы, я познакомился с Halevy (Галеви), известным композитором оперы «Жидовка» («La Juive»). He имея ни ума, ни таланта Мейербера, Галеви тем не
менее пользовался в среде композиторов и артистов большим влиянием. Покровительствуемый
Ротшильдами 18 Галеви душил немилосердно все, что носило отпечаток
нововведения и оригинальности19. Однажды за обедом у княгини
Елисаветы Эсперовны Трубецкой (она жила тогда в Сен-Жермен-ском предместье, и в
ее гостиной собирались почти все известные и талантливые люди в Париже)
разговор зашел о некоем г-не Шёве, усовершенствовавшем цифир-
_____________
* Комиссар полиции (фр.).— Ред.
545
ную методу для
хорального пения; меня заинтересовала не только художественная сторона этого
дела, во мне вызвала и любопытство, и уважение самая личность Шёве; человек уже
лет очень пожилых и до крайности бедный, он, окончив свою службу (он занимал
какую-то маленькую казенную должность), ежедневно проходил пешком почти от
конца в конец Париж и, придя в Латинский квартал в скромную залу, арендованную
для этого, бесплатно обучал по изобретенной им методе пению несколько сот
молодых людей, принадлежавших ко всем классам общества. Популярностью он
пользовался огромной, но полубоги музыкального мира всячески ему противодействовали.
Я с ним познакомился и, списавшись предварительно с влиятельными по этому
отделу лицами, пригласил его приехать в Петербург. Он меня послушался, но я
вскоре сильно раскаялся в том, что совершенно напрасно побеспокоил бедного
старика. В Петербурге рутинерство по этой части еще превосходит французское,
и, раздосадованный неудачей, после отъезда Шёве из Петербурга, я уехал в
Дерпт, где и написал, в свое время наделавшую много шума в Париже, брошюру «Les musi-ciens contre la musique» *21. Брошюра эта навлекла на меня, как и
следовало ожидать, громы французского музыкального мира и некоторых критиков;
один из них до того разошелся, что по смерти Галеви, вскоре затем последовавшей,
написал, что «содержание гнусного памфлета одного иностранного писателя много
повлияло на его шаткое здоровье» 22 .
Собрав много сведений по
театральному делу, я поехал в Петербург, но, убедившись, что пока из этого
ничего не выйдет, снова вернулся в Дерпт и занялся изучением всегда
интересовавшего меня тюремного вопроса, тоже впоследствии влившего немало
горечи в мою жизнь 23.
ПРИЛОЖЕНИЯ
ИЗ
ВОСПОМИНАНИЙ
Если есть звание, на
которое я могу заявить некоторое право, то это, конечно, звание любителя
российской словесности. Собственно писателем, в строгом объеме и требовании
слова, я никогда не был и никогда себя не признавал. Быть писателем у нас
слишком трудно... или уж слишком легко. Иначе оно и не может определиться там,
где первые условия искусства подлежат еще спорам, там, где критика колеблется
еще между философскими воззрениями и дешевой удалью, там, где жизнь еще не
установилась и не указала прочного места для своих духовных представителей. Я
близко видел великих наших художников, я видел их страдания; я имел случай
убедиться на опыте, что чем сильнее в них было дарование, тем горестнее терпели
они от разлада с современным им обществом. Я не амбра, говорил персидский поэт,
но я долго жил подле амбры: этими словами могут определиться мои отношения к
российской словесности. Я сам не художник, но я долго жил подле великих
художников; от них я и полюбил искусство, и слабые мои опыты были не что иное,
как минутное отражение моих знакомств. Немногим даруется радость и скорбь
истинных призваний; но каждому дано сердце, каждому открыта любовь, каждый в
любви находит свое стремление. Мое стремление всегда было любить российскую
словесность, и не только любить ее, но и уважать ее призвание, радоваться ее
успехам, горевать об ее отступлениях, об ее ошибках, об ее болезнях.
547
Сегодня, по случаю моего
новоселья в обществе, удостоившем меня своим выбором1, я решился, на
правах новопришельца и, так сказать, именинника, рассказать, по старческому
обычаю, кое-что из моих воспоминаний, конечно, не с тем, чтобы докучать собранию
самохвальством, а потому, что с моим прошедшим связаны некоторые малоизвестные
подробности о личностях, драгоценных всем ревнителям нашего отечественного
слова. Собрание извинит меня благосклонно, если, говоря о них, я поневоле буду
принужден в течение следующего рассказа упоминать и о себе...
В моей жизни три дома
играли важную роль. Дом Олениных, дом Карамзиных, дом гр(афов) Виельгорских. В
первом я начал уважать искусство, во втором начал его любить, в третьем начал
его понимать. С тех пор как я себя помню, я помню себя в доме Олениных, с которыми
мы считались в родстве 2. Родством, даже отдаленным, в старину
дорожили. Оленин был строгим классиком и добродушным меценатом; у него я играл
с Крылочкой, как назывался в доме И. А. Крылов; у него я глядел с
некоторым страхом на величавого, одноокого Гнедича; у него я в первый раз видел
Пушкина, влюбленного в дочь Оленина и написавшего для нее, как известно,
несколько стихотворений 3. Мне очень памятно, с каким благоговением
смотрел я на современных известных писателей и как умиленно взирал я на бархатные
сапоги старичка Нелединского-Мелецкого. Только здесь недавно узнал я, что эти
сапоги были не что иное, как хитрость. У Нелединского подагры никогда не бывало,
но он себе ее придумал, чтоб не надевать при дворе длинных чулков. Нелединский
был чрезвычайно любезен и остроумен, и он-то однажды на вопрос, умна ли такая
дама, отвечал серьезно: «Не знаю, я говорил с ней только по-французски» 4.
Живо помню я тоже Грибоедова и помню, как изумлялся, когда он садился за
фортепьяно, что такой человек мог еще быть музыкантом. Из этой первой эпохи
моего детского литературного любительства я вынес оставшееся мне на всю жизнь
чувство уважения к чужим заслугам, к авторитетам и к классикам. Затем наступила
более сознательная пора юности: пятнадцати лет я был студентом Дерптского
университета и, под влиянием студентских песен и бойкого языковского стиха,
начал кое-что писать, сперва весьма неудачно, потом немного получше. В Дерпте я
был принят, как родной, в семействе Карамзиных 5.
548
Знакомство с Карамзиными было вторым
периодом моей душевной жизни, и снова, но уже отчетливо, с понятием о
словесности я слил все лучшие свои побуждения и наклонности. Карамзинский круг
был всегда приютом русской умственной деятельности и в то же время храмом
самого сердечного радушия. Гостей тут, собственно, не бывало; тут собирались
только друзья, родные по сердцу, образующие одну семью, над которой парила
всегда присущая обожаемая тень русского историографа. И в Дерпте, и потом в
Петербурге я был у Карамзиных каждый день. У них, в течение двадцати лет, я
сближался поочередно с другими душевными родственниками карам-зинского дома, с
Пушкиным, Жуковским, кн(язем) Вяземским, Тургеневыми, Боратынским, Лермонтовым
и многими другими. У них сблизился я и с покойным моим тестем гр(афом)
Мих(аилом) Юр(ьевичем) Виельгорским, принявшим меня в свой дом. Гр(аф)
Виельгорский прошел незамеченный в русской жизни, даже в обществе, в котором
он жил, он был оценен только немногими. Он не искал известности, уклонялся от
борьбы и, несмотря на то или, может быть, именно потому, был личностью
необыкновенной: философ, критик, лингвист, медик, теолог, герметик, почетный
член всех масонских лож, душа всех обществ, семьянин, эпикуреец, царедворец,
сановник, артист, музыкант, товарищ, судья, он был живой энциклопедией самых
глубоких познаний, образцом самых нежных чувств и самого игривого ума6.
У него, в кругу представителей всех знаний, я понял, что словесность не есть
попытка на авось, а тоже искусство или, правильнее, только часть одного
общего, единичного, в своих частях тождественного искусства, налагающего одни и
те же законы на все свои отрасли. Тогда я начал искать эти законы в чужих
творениях, и не нашел их в своих. Тогда я отказался от звания писателя, а
принял заблаговременно звание любителя, в том убеждении, что и любить — хорошее
дело, что и любить не всякому дано.
Изложив перед собранием
мою литературную исповедь и посильные права на диплом, коим ныне удостоен, я
позволю себе рассказать теперь про мои отношения к лицам, о которых много было
уже сказано и никогда не устается говорить. Смею надеяться, что собрание не
утомится моим рассказом.
В 1831 году летом я
приехал на вакации из Дерпта в
549
Павловск. В Павловске жила моя бабушка, и
с нею вместе покойная тетка моя Александра Ивановна Васильчикова, женщина
высокой добродетели, постоянно тогда озабоченная воспитанием своих детей. Один
из сыновей ее, ныне умерший, к сожалению, родился с поврежденным при рождении
черепом, так что умственные его способности остались навсегда в тумане. Все
средства истощались, чтоб помочь горю, но все было напрасно. Тетка придумала,
наконец, нанять учителя, который бы мог развивать, хотя несколько, мутную
понятливость бедного страдальца, показывая ему картинки и беседуя с ним целый
день. Такой учитель был найден, и когда я приехал в Павловск, тетка моя просила
меня познакомиться с ним и обласкать его, так как, по словам ее, он тоже был
охотником до русской словесности и, как ей сказывали, даже что-то пописывал.
Как теперь помню это знакомство. Мы вошли в детскую, где у письменного стола
сидел наставник с учеником и указывал ему на изображения разных животных,
подражая при том их блеянию, мычанию, хрюканию и т. д. «Вот это, душенька,
баран, понимаешь ли? баран — бе, бе... Вот это корова, знаешь, корова, му, му».
При этом учитель с каким-то особым оригинальным наслаждением упражнялся в звукоподражаниях.
Признаюсь, мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю
человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Я
поспешил выйти из комнаты, едва расслыхав слова тетки, представлявшей мне
учителя и назвавшей мне его по имени: Николай Васильевич Гоголь.
У покойницы моей
бабушки, как у всех тогдашних старушек, жили постоянно бедные дворянки,
компанионки, приживалки. Им-то по вечерам читал Гоголь свои первые
произведения. Вскоре после странного знакомства я шел однажды по коридору и
услышал, что кто-то читает в ближней комнате. Я вошел из любопытства и нашел
Гоголя посреди дамского, домашнего ареопага. Александра Николаевна вязала
чулок, Анна Антоновна хлопала глазами, Анна Николаевна, по обыкновению,
оправляла напомаженные виски. Их было еще две или три, если не ошибаюсь. Перед
ними сидел Гоголь и читал про украинскую ночь. «Знаете ли вы украинскую ночь?
Нет, вы не знаете украинской ночи!» Кто не слыхал читавшего Гоголя, тот не
знает вполне его произведений7. Он придавал им особый колорит своим
спокойствием, своим произношением, неуловимыми оттен-
550
ками насмешливости и комизма,
дрожавшими в его голосе и быстро пробегавшими по его оригинальному остроносому
лицу, в то время как серые маленькие его глаза добродушно улыбались, и он
встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами. Описывая украинскую ночь, он
как будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной
звездами выси, благоухания, душевного простора. Вдруг он остановился. «Да
гопак не так танцуется!» Приживалки вскрикнули: «Отчего не так?» Они подумали,
что Гоголь обращался к ним. Гоголь улыбнулся и продолжал монолог пьяного
мужика. Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен; мне хотелось взять его
на руки, вынести его на свежий воздух, на настоящее его место. «Майская ночь»
осталась для меня любимым гоголевским творением, быть может, оттого, что я ей
обязан тем, что из первых в России мог узнать и оценить этого гениального
человека. Карамзины жили тогда в Царском Селе, у них я часто видал Жуковского,
который сказал мне, что уже познакомился с Гоголем 8 и думает, как
бы освободить его от настоящего места. Пушкина я встретил в Царскосельском
парке. Он только что женился и гулял под ручку с женой, первой европейской
красавицей, как говорил он мне после. Он представил меня тут жене и на вопрос
мой, знает ли он Гоголя, отвечал, что еще не знает, но слышал о нем и желает с
ним познакомиться 9 .
После незабвенного для
меня чтения я, разумеется, сблизился с Гоголем и находился с того времени,
постоянно с ним в самых дружелюбных отношениях, но никогда не припоминал он о
нашем первом знакомстве: видно было, что, несмотря на всю его душевную простоту
(отпечаток возвышенной природы), он несколько совестился своего прежнего
звания толкователя картинок. Впрочем, он изредка посещал мою тетку и однажды
сделал ей такой странный визит, что нельзя о нем не упомянуть. Тетушка сидела у
себя с детьми в глубоком трауре, с плерезами10, по случаю недавней
кончины ее матери. Докладывают про Гоголя. «Просите». Входит Гоголь с постной
физиономией. Как обыкновенно бывает в подобных случаях, разговор начался о
бренности всего мирского. Должно быть, это надоело Гоголю: тогда он был еще
весел и в полном порыве своего юмористического вдохновения. Вдруг он начинает
предлинную и преплачевную историю про какого-то малороссийского помещика, у
которого умирал единственный, обожаемый
551
сын. Старик измучился, не отходил от
больного ни днем, ни ночью, по целым неделям, наконец утомился совершенно и
пошел прилечь в соседнюю комнату, отдав приказание, чтоб его тотчас разбудили,
если больному сделается хуже. Не успел он заснуть, как человек бежит. «Пожалуйте!»—
«Что, неужели хуже?» — «Какой хуже! Скончался совсем!» При этой развязке все
лица слушавших со вниманием рассказ вытянулись, раздались вздохи, общий
возглас и вопрос: «Ах боже мой! Ну что же бедный отец?» — «Да что ж ему делать,—
продолжал хладнокровно Гоголь, растопырил руки, пожал плечами, покачал головой,
да и свистнул: фю, фю». Громкий хохот детей заключил анекдот, а тетушка, с
полным на то правом, рассердилась на эту шутку, действительно в минуту общей
печали весьма неуместную. Трудно объяснить себе, зачем Гоголь, всегда кроткий и
застенчивый в обществе, решился на подобную выходку. Быть может, он вздумал
развеселить детей от господствовавшего в доме грустного настроения; быть может,
он, сам того не замечая, увлекся бившей в нем постоянно струей неодолимого
комизма. Впрочем, он очень любил это окончание едва внятным свистом и кончил
им свою комедию «Женитьба». Я помню, что он читал ее однажды у Жуковского в
одну из тех пятниц, когда собиралось общество (тогда немалочисленное) русских
литературных, ученых и артистических знаменитостей11 . При
последних словах: «Но когда жених выскочил в окно, то уже...» он скорчил такую
гримасу и так уморительно свистнул, что все слушатели покатились со смеху. При
представлении этот свист заменила, кажется, актриса Гусева словами: «так уж
просто мое почтение» 12, что всегда и говорится теперь. Но этот
конец далеко не так комичен и оригинален, как тот, который придуман был
Гоголем. Он не завершает пьесы и не довершает в зрителе, последней комической
чертой, общего впечатления после комедии, основанной на одном только юморе.
Пушкин познакомился с
Гоголем и рассказал ему про случай, бывший в г. Устюжне Новгородской губернии,
о каком-то проезжем господине, выдавшем себя за чиновника министерства и
обобравшем всех городских жителей. Кроме того, Пушкин, сам будучи в Оренбурге 13,
узнал, что о нем получена гр(афом) В. А. Перовским секретная бумага, в которой
последний предостерегался, чтоб был осторожен, так как история пугачевского
бунта
552
была только предлогом, а поездка Пушкина
имела целью обревизовать секретно действия оренбургских чиновников. На этих
двух данных задуман был «Ревизор», коего Пушкин называл себя всегда крестным
отцом14. Сюжет «Мертвых душ» тоже сообщен Пушкиным15.
«Никто,— говаривал он,— не умеет лучше Гоголя подметить всю пошлость русского
человека». Но у Гоголя были еще другие громадные достоинства, и мне кажется,
что Пушкин никогда в том вполне не убедился.
Во всяком случае, он не
ожидал, чтоб имя Гоголя стало подле, если не выше, его собственного имени.
Пушкин был великим художником, Гоголь — гением. Пушкин все подчинял условиям
пластики, эстетики, искусства; Гоголь ни к чему не готовился, не следовал
никаким правилам, никаким образцам, не знал ни грамматики, ни правописания. Он
был самобытен, самороден, и часто грешил против эстетического вкуса. Он
обогатил русскую словесность своей личностью, своими произведениями; но нельзя
сказать, чтоб школа, им порожденная, принесла пользу: напротив, она, за
отсутствием гения, принялась подражать недостаткам и утратила многие
необходимые условия настоящего искусства. Влияние Пушкина было во многом
благотворнее. Оно облагородило, усовершенствовало, гармонизировало русскую
речь, русский слог. Оно поддержало и поддерживает поныне художественные, вечные
законы простоты, соразмеренность формы, колорита, идеального понимания истины
и разборчивого изображения природы. Гоголь еще, вероятно, вырастет в мнении
русского народа, по созданным им живым типам, не уступающим типам мольеровским,
но школа его исчезнет. Пушкин утратит, может быть, еще более современной ему
свежести его произведений; но как образец, как художник, как пример и учитель
он будет оценен с каждым днем более и более и укажет еще русской словесности,
на каком пути, в силу каких правил она может развиваться, окрепнуть и принести
настоящую государственную пользу нашему народному образованию. Отличительным
свойством великих талантов бывает всегда уважение к настоящему или даже
мнимому превосходству. Гоголь благоговел перед Пушкиным, Пушкин перед
Жуковским. Я слышал однажды между последними следующий разговор. «Василий Андреевич,
как вы написали бы такое-то слово?» — «На что тебе?» (Надо заметить, что Пушкин
говорил Жуковскому вы, а
Жуковский Пушкину ты) 16.— «Мне
553
надобно знать,— отвечал Пушкин,— как бы
вы написали».— «Как бы написали, так и следует писать. Других правил не
нужно».
Жуковский был типом
душевной чистоты, идеального направления и самого светлого, тихого добродушия,
выражавшегося иногда весьма оригинально. Возвратившись из Англии 17,
где он восхищался зеленеющими тучными пастбищами, он говорил с восторгом: «Что
за край! Что за край! Вот так и хочется быть коровой, чтоб наслаждаться
жизнью». Когда сгорел Зимний дворец, половина, на которой жил Жуковский,
уцелела каким-то чудом 18. Жуковский был этим очень недоволен и,
возвратясь в свою комнату, обратился к ней с досадой: «Свинья, как же ты-то
смела не сгореть!» Жуковский был очень дружен с Плетневым, и по их протекции
Гоголь получил место при Петербургском университете, но, кажется, прочитал
только две лекции 19. Он издал тогда «Вечера на хуторе», «Арабески»,
«Миргород» и сделался уже известным. Впрочем, я тогда потерял его из виду и
сблизиться с ним мне суждено было уже после, за границей...
Прошло несколько лет. Из
дерптских студентов, двадцати лет, я поступил на службу и тогда же затеял
жениться 20, что мне не удалось, но послужило поводом к одной
странной истории, положившей основание моему сближению с Пушкиным. Я решился на
время оставить Петербург и просил какой-нибудь командировки по министерству
внутренних дел, где числился по департаменту духовных дел, директором которого
был Ф. Ф. Вигель. (Он на меня очень сердился за то, что я раз сказал, что ни
он, ни я никогда в департаменте не бываем.) Командировку мне дали: я был
назначен секретарем следственной комиссии, отправляемой в Ржев, Тверской
губернии, по случаю совершенного там раскольниками святотатства. Председателем
комиссии был назначен только что вернувшийся тогда из Иерусалима А. С. Н(оров)
21 . Он взял меня в свою коляску. Выехав из Царского Села, мы вышли для
предосторожности, чтоб спуститься под гору пешком, и тут А(брам) С(ергеевич)
обратился ко мне с вопросом:
— Вы знаете, как производятся следствия?
— Нет,— отвечал я,— не знаю; я служу недавно и
о следственных делах никакого понятия не имею.
— Да и я тоже,— сказал жалобно А(брам) С(ергеевич).—
Я ведь на вас надеялся.
554
— А я на вас, ваше
пр(евосходительст)во.
Вот как тогда
назначались следствия.
В Твери мы достали
собрание законов и сели учиться, после чего поехали в Ржев. Следствие продолжалось
долго и было, к удивлению, ведено исправно. Оно ознаменовалось разными
любопытными эпизодами, о которых здесь упоминать, впрочем, не место. Самым же
замечательным для меня было полученное мною от Андрея Карамзина письмо, в
котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина:
Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от
поединка не откажусь.
Для меня это было
совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных,
смотрел на него как на полубога и был только сильно им однажды озадачен, когда
спросил у него на Невском проспекте с некоторой развязностью, не проведем ли мы
вместе вечер у одного известного журналиста. «Я человек женатый,— отвечал мне
Пушкин,— и в такие дома ездить не могу» — и прошел далее 22. И вдруг
ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с
ним даже не виделся вовсе. Решительно нельзя было ничего тут понять, кроме
того, что Пушкин чем-то обиделся, о чем-то мне писал и что письмо его было
перехвачено. Следствие кончилось23. Я переехал в Тверь жить, где
был принят, как родной, в доме незабвенного для меня умного, радушного и
добродушного слепого старика А. М. Бакунина. Сын его Михаил, наделавший
впоследствии столько шума, скрывался у него тогда от артиллерийской службы и,
по страсти своей к побегам, вдруг ночью убежал таинственно от кроткого,
любящего его отца, который его вовсе не задерживал и послал ему в погоню шубу и
пирогов на дорогу. С Карамзиным я списался и узнал наконец в чем дело. Накануне
моего отъезда я был на вечере вместе с Нат(альей) Н(иколаевной) Пушкиной,
которая шутила над моей романической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить,
что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор
коснулся Ленского, очень милого и образованного поляка, танцевавшего тогда превосходно
мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой
задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора
целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится
Наталье Николаевне
555
(чего никогда не было) и что она забывает
о том, что она еще недавно замужем *. Наталья Николаевна, должно быть, сама
рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она
вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу.
Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне
было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. Получив это объяснение,
я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет
угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким и таким-то причинам 25.
Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С. А. Соболевскому: «Немножко
длинно, молодо, а, впрочем, хорошо». В то же время он написал мне по-французски
письмо следующего содержания: «М(илостивый) г(осу-дарь), Вы приняли на себя
напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили
себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носимое, и общество, вами
посещаемое, вынуждают меня требовать от вас сатисфакции за непристойность
вашего поведения. Извините меня, если я не могу приехать в Тверь прежде конца
настоящего месяца» и пр.26 Оригинал этого письма долго у меня
хранился, но потом кем-то у меня взят, едва ли не в Симбирске. Делать было
нечего; я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта,
привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я
твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь,
сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу,
на что один мой тогдашний приятель, ныне государственный сановник, навестивший
меня проездом через Тверь, отвечал, что до Твери дорога хорошая. Вероятно, гнев
Пушкина давно уже охладел, вероятно, он понимал неуместность поединка с
молодым человеком, почти ребенком, из самой пустой причины «во избежание какой-то
светской молвы». Наконец, от того же приятеля узнал я, что в Петербурге явился
новый француз, роялист Дантес, сильно
уже надоевший Пушки-
___________
* В изд. Модзалевского: В октябре месяце 1835 г., бывши с Н. Н. Пушкиной у Карамзиных, имел я причину быть недовольным разными ее колкостями, почему я и спросил у нее: «Y-a-t-il longtemps, Madame, que vous etes mariée?» (Давно ли вы замужем? — Ред.). Тут была Вяземская, впоследствии вышедшая за Валуева, и сестра ее 24, которые из этого вопроса сделали ужасную дерзость.— Сост.
556
ну *. С другой стороны, он, по особому
щегольству его привычек, не хотел уже отказаться от дела, им затеянного.
Весной я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно
отправиться в Витебск в распоряжение ген(ерал)-губернатора Дьякова27
. Я забыл сказать, что я заведовал в то время принадлежавшей моей матушке
тверской вотчиной. Перед отъездом в Витебск нужно было сделать несколько
распоряжений. Я и поехал в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин28.
На всякий случаи я оставил письмо, которое отвез ему мой секундант князь
Козловский29. Пушкин жалел, что не застал меня, извинялся и был
очень любезен и разговорчив с Козловским. На другой день он уехал в Москву. На
третий я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался. Первой моей
мыслью было, что он подумает, пожалуй, что я от него убежал. Тут мешкать было
нечего. Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в
Москву, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо к П. В. Нащокину, у
которого останавливался Пушкин30. В доме все еще спали. Я вошел в
гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел
ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые
взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я
отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Москву я только приехал и
хочу просить быть моим секундантом известного генерала князя Ф. Гагарина **.
Пушкин извинился, что заставил меня так долго дожидаться, и объявил, что его
секундант П. В. Нащокин.
Затем разговор несколько
оживился, и мы начали говорить об начатом им издании «Современника». «Первый
том был слишком хорош31,— сказал Пушкин.— Второй я постараюсь выпустить
поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами
пошла почти дружеская, до появления Нащокина. Павел Войно-
____________
* В изд. Модзалевского: В ту пору через Тверь проехал Валуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается сильно Дантес. Мы смеялись тому, что когда Пушкин будет стреляться со мной, жена будет кокетничать с своей стороны.— Сост.
** В изд. Модзалевского: Разговор завязался. Он меня спрашивал: кто мой секундант? У меня нет, говорил я. А так как дуель эта для вас важнее, чем для меня, потому что последствия у нас опаснее, чем самая драка, то я предлагаю вам выбрать и моего секунданта. Он не соглашался. Решили просить кн. Ф. Гагарина.— Сост.
557
вич явился, в свою очередь, заспанный, с
взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришел к
заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как
бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Павел
Войнович тотчас приступил к роли примирителя. Пушкин непременно хотел, чтоб я
перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое
светское значение и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если
оставит без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую
огласку*. Я, с своей стороны, объявлял, что извиняться перед ним ни под каким
видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были
перетолкованы превратно и сказаны в таком-то смысле **. Спор продолжался
довольно долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов Наталье
Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо,
которое Пушкин взял, и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно
весел и дружелюбен. Этому прошло тридцать лет: многое, конечно, я уже забыл, но
самое обстоятельство мне весьма памятно, потому что было основанием ближайших
впоследствии моих сношений с Пушкиным, и, кроме того, выказывает одну странную
сторону его характера, а именно его пристрастие к светской молве, к светским
отличиям, толкам и условиям.
Моя история с Пушкиным
может быть немаловажным материалом для будущего его биографа. Она служит
прологом к кровавой драме его кончины 32; она объясняет, как
развивались в нем чувства тревоги, томления, досады и бессилия против удушливой
светской сферы, которой он подчинялся. И тут, как и после, жена его была только
невинным предлогом, а не причиной его взрывочного возмущения против судьбы. И
несмотря на то, он дорожил своим великосветским положением.
«Il n'y a
_____________
* В изд. Модзалевского: «Неужели вы думаете, что мне весело стреляться,— говорил П(ушкин).— Да что делать? J'ai le malheur d'être un homme publique et vous savez que c'est pire que d'être une femme publique». (Я имею несчастье быть общественным человеком, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной.— Ред.) — Сост.
** В изд. Модэалевского: Враги мои натолковали
Пушкину, что я будто с тем намерением спросил жену, давно ли она замужем, чтобы
дать почувствовать, что рано иметь дурное поведение.— Сост.
558
qu'une seule bonne société,— говаривал он мне потом,— c'est la bonne» *.
Письмо же мое** Пушкин, кажется, изорвал, так как оно никогда не дошло по
своему адресу. Тотчас же после нашего объяснения я уехал в Витебск. К осени я
вернулся в Петербург*** и уже тогда коротко сблизился с Пушкиным.
ПЕРЕЖИТЫЕ
ДНИ
Рассказы
о себе по поводу других
ГЛАВА I
Меня часто спрашивают,
зачем я не писал своих записок, так как я имел случай видеть многое и многих.
Могу ответить, что было некогда, потому что самая жизнь занимала меня более,
чем ее оценка, потому что настоящее и будущее до сих пор одушевляли меня более,
чем прошедшее. Надо сказать и то, что события и люди меняются по самому ходу
времени. То, что прежде казалось не стоящим внимания, ныне возбуждает общий
интерес, и наоборот. Кто же в состоянии это предвидеть? Не мог же я, например,
внести в свою памятную книжку: «Сегодня я познакомился с Глинкой. Зовут его
Михаил Иванович. Роста он маленького. Музыкант хороший, но, по недостатку голоса,
поет с усилием; когда же ему удается выкрикнуть грудной la, бывает очень доволен и спрашивает: «А вы слышали, как я хватил?» Все это,
_____________
* Нет иного хорошего общества, кроме хорошего (фр.).— Ред.
** В изд. Модзалевского: Я написал следующее: «Madame. Certes je ne me serais attendu à avoir l'honneur d'être en correspondence vec vous. II ne s'agit de rien moins que dune malheureuse phrase rononcee par moi dans un accès de mauvaise humeur. La question que je vous [avais] adressée signifiait que l'espieglerie dune jeune fille ne convient pas à la dignite d'une reine de la société. J'ai été désespéré que l'on aye pu donner à ces paroles une acception indigne d'un homme d'honneur». (Мадам, уверяю Вас, я и не предполагал, что буду иметь честь состоять в переписке с Вами. Речь идет всего-навсего об одной несчастной фразе, которую я произнес в порыве дурного настроения. Вопрос, с которым я обратился к Вам, означал, что шалость молоденькой девушки не подобает царице общества. Я был в отчаянье от того, что можно было придать этим словам смысл, недостойный человека чести.— Ред.) — Сост.
*** В изд. Модзалевского: Возвратившись в
октябре 1836 г. в П(етер)бург, жил я у тетки Васильчиковой. Пушкин, увидав меня
у Вяз(емского), отвел в сторону и сказал: «Ne parlez pas a ma femme de la lettre». (He
говорите моей жене о письме.— Ред.) Она спросила меня своим волшебным
голосом извинения. Все было забыто.— Сост.
559
конечно, пока не занимательно, но это я
потому пишу, что Глинка сделается со временем знаменитостью и полубогом
русской музыки. Между тем знаменитости, пока не сделались знаменитостями, а
иногда и после того,— такие же люди, как и все прочие, с тою разницей, что в
них есть независимая от них случайность таланта, тогда как у других такой
случайности нет. Впрочем, бывают и такие лица, у которых нет случайности
таланта, но которые признают ее в себе и тем очень тешатся и чванятся. Бывают,
наконец, и такие лица, которые родятся с огромным талантом и не признают его
присутствия, быть может, от равнодушия, а всего вероятнее — от гордости и
горделивой взыскательности к самим себе. Таков был Соболевский. Если успею, я
поговорю когда-нибудь об этом замечательном человеке, но сегодня имя Глинки
попалось первое под мое перо. Я набросаю, что припомню, не столько о нем (так
как он был старше меня, и знакомство мое с ним было, когда я еще был отроком и
молодым человеком), сколько о тех впечатлениях, которые остались во мне от его
времени, личности и творчества. Читатель, конечно, извинит, если мне придется
вплести в мой рассказ много собственных воспоминаний. Человек никогда от себя
отделаться не может, что нашею доморощенною критикою всегда приводится в укор
относительно тех писателей, к которым она не благоволит. Впрочем, как ей
угодно. Я пишу не литературное произведение, а веду старческие россказни о
том, что было, так как в будущем ничего предвидеться уже не может.
Мне было 7 лет, когда
мой первый гувернер, m-r Lalanсе,
объявил мне, что мое первоначальное воспитание окончено. Я почти знал
французское правописание и переводил Корнелия Непота. Больше не требовалось.
Окончив таким образом мое воспитание, m-r Lalance
возвратился во Францию, откуда был выписан. Здоровье его не выносило суровости
климата. Я припоминаю о нем с особым удовольствием, быть может, потому, что он
был первый и вообще один из редких людей, когда-либо польстивших моему
самолюбию. Мне кажется, что он был и красив собою, и образован, и серьезен.
Быть может, оно так и было, но ему, вероятно, надоело возиться с ребятишками, и
он убежал восвояси.
Г-ну Lalance наследовал m-r Charrière. Об его педагогической заботливости я ничего не
помню, но помню, что во время его
гувернерства я присутствовал при
двух
560
событиях, весьма меня заинтересовавших:
петербургское наводнение и путешествие наше в деревню 1. Об них я
расскажу особо. Третье событие, едва ли не самое для меня важное, было — первый
мой дебют в драматическом искусстве.
Мать г. Charriere жила в Петербурге. Овдовев, она вышла замуж за г.
Брадта. Старики были весьма почтенные, ласковые к детям. Нас к ним часто водил
г. Charriere, и нам всегда там было весело. Кроме нашего гувернера,
у г-жи Брадт еще были две взрослые дочери: старшая — девица, а вторая замужем
за г. Ferry de Pigny. Последний был воспитателем
молодого Штерича, друга и покровителя Глинки. Позволяю себе отступление, чтобы
рассказать о первом домашнем спектакле, в котором я принял участие. Это было у
стариков Брадтов. Исполнялась трагедия «Аталия» Расина 2 — не помню,
целиком ли или отрывками. Г-н Шаррьер играл Жоада, его старшая сестра — Аталию,
г. Ферри де Пиньи — Абнера, Штерич — Захария, а я — Жоаса. Этот день решил
навсегда не совсем удачную мою наклонность к литературе. Я был глубоко
проникнут важностью совершаемого мною подвига. Штерич, будучи старше меня
несколькими годами, относился к делу менее почтительно. Он даже при входе на
сцену забыл снять шерстяные туфли в виде калош, оберегавшие от простуды его
тщедушные, тонко обутые ноги. Он заметил это, когда уже был на сцене, и стал
лягаться как лошадь, чтобы сшвырнуть с себя неклассическую принадлежность
костюма. Я не только удержался от смеха, но нашел такую выходку весьма
неуместною. С этой минуты я почувствовал в себе уважение к достоинству сцены.
Такое чутье превратилось потом в постоянное чувство, которому много пришлось
страдать не на одних любительских спектаклях. Первоначальное мое классическое
образование не научило меня многому, но породило во мне наклонность к изящному,
повсюду мне сопутствовавшую в течение всей моей жизни. Собственным своим
опытом я убедился, что первоначальное знакомство с классиками развивает
понятие о прекрасном и, следовательно, внушает требовательность в воззрениях
критики. Классическое образование и не должно, как мне кажется, иметь другой
цели. Я впоследствии вполне сознал, что ни ребенка, ни молодого, ни взрослого
человека не обучают: они сами обучаются, если имеют способности, охоту и
терпение. К обучению следует подгото-
561
вить только почву. Наука дается тем,
которые понимают оттенки, но наука, основанная на грубости, на отсутствии
критического чувства, приводит к полузнанию и к полупросвещению, то есть к
началам, дорого обходящимся и отдельным личностям, и всему обществу. При
последнем моем посещении Тифлиса, будучи уже стариком, я был вынужден сказать
несколько слов ученикам тамошней гимназии. Я изложил следующую мысль.
Классицизм обучает прекрасному, реализм — полезному. Но все прекрасное
полезно, и все полезное прекрасно. Мне кажется, что я не ошибался; но я могу
теперь добавить, что если начинать с полезного, то время усвоения прекрасного
пропадет, так как оно всего удобнее для молодого возраста, когда прививаются не
столько удобо-проходящие познания, сколько уже навсегда остающиеся инстинкты и
убеждения. Одно прекрасное доведет только до пустоты; одно полезное доведет
только до грубости. Сочетание прекрасного и полезного — вот, как мне кажется,
цель воспитания, а впрочем, все это будь сказано мимоходом.
Не могу умолчать еще об
одном эпизоде, довольно своеобразном. Лет сорок спустя после памятного для меня
спектакля, я был в Париже и случайно напал на объявление, что в такой-то зале
близ Латинского квартала г. Ferry
de Pigny
будет читать лекцию о Гоголе3. Проснулись воспоминания детства. Я
отправился на лекцию в надежде встретить прежнего Абнера и действительно не
ошибся. Это был он, состарившийся, но еще бодрый и любознательный. Лекция
свидетельствовала об особом изучении нашего великого писателя и возбудила
интерес. После лекции произошло возобновление знакомства. На мой вопрос, когда
умер Шаррьер, я был обрадован известием, что он живехонек и нанимает квартиру в
улице Риволи. Название улицы свидетельствовало некоторым образом, что
обстоятельства его жизни приняли оборот благоприятный, но я ошибся. Я нашел его
на чердаке одного из тех безобразно высоких домов, которые встречаются только в
Париже. В бедной комнатке, почти без мебели, валялись со всех сторон рукописи,
книги. Шаррьер был тот же длинный, сухой холостяк, но лицо его носило сильный
отпечаток старости, труда и бедности. После первых объяснительных слов
неожиданного свидания, расспросив меня о моем житье-бытье, Шаррьер начал мне
сообщать о своих занятиях, планах и надеждах. Он трудился над разработкою
562
материалов по сношениям пап с французским
правительством. Этим он содержал себя. Имя его было уже несколько известно 4,
и он смел думать, что со временем будет избран членом института — de l'Institut de France5. Он был честолюбив. Странно было слушать этого семидесятилетнего
ребенка, этого развалившегося, едва прикрытого скелета, мечтавшего о славе
посреди печальной его обстановки. Вдруг он вышел в другую комнату и вернулся,
ведя за руку девушку, по-видимому, бедную и далеко не красавицу. «Позвольте,—
сказал он,— представить вам молодую артистку, которая должна затемнить
Рашель. Я знаю по газетам, что вы занимаетесь театром. Выслушайте сперва, а
потом вы уж сами отрекомендуете мою питомицу директору Французской комедии».
Девушка стала тотчас в позитуру и начала декламировать тирады из Корнеля и
Расина. Увы! с Рашелью сходства не было 6, но меня тронуло то
неумирающее чувство молодости, которым благословляются натуры эстетические,
сроднившиеся с поклонением изящному. Случай меня свел после сорока лет с двумя
стариками, дошедшими до рубежа жизни. Один восхищался во Франции Гоголем и
посвящал ему свои последние годы; другой чуть ли не на одре смерти жил
ожиданием громкой славы и тешился сладкозвучными расиновскими стихами, потирая
руки от восторга, даже при посредственном исполнении. И Абнер, и Жоад остались
верными самим себе; но кто же создал им это искусственное счастье, эту искусственную
молодость, которая реализму, конечно, не была бы по плечу? Они нашли их в своем
классическом образовании, которое вынесло их сердце через всю жизнь, иногда и
незавидную, на крыльях фантазии и отрешения от житейских условий. «Это глупо»,—
скажут нигилисты. «Это свято»,— скажу я.
Г. Шаррьер оставался,
впрочем, недолго у нас гувернером. Надо полагать, что его в Париж заманила жажда
славы. Место его занял m-r Masson,
natif de Montbeliard *7. Masson был нашим третьим и последним гувернером и совершенным типом
французского гувернера. Во-первых, он беспрестанно нас наказывал и зачастую
бил; во-вторых, в неклассные часы он пел во все горло более или менее
остроумные chansons из Сlé du Caveau **8 и был падок
на горничных. Образование у него
____________
* Уроженец Монбельяра (фр.).— Ред.
** Песни из «С1é du Caveau» («Ключ от погреба») (фр.).— Ред.
563
было какое-то деревянное, съежившееся в
самую узкую рамку, но то, что он знал, он знал хорошо. Об учености немецкой и
английской он не ведал ни единого слова. О Канте и Гегеле он не слыхивал, о
Шекспире относился презрительно, ставя его ниже Кребильона и Дюсиза. Зато он
заставил нас читать от доски до доски курс литературы Лагарпа9, даже
толстую Grammaire des grammaires Girault-Duvivier*10
и всех французских классиков наперечет, причем мы упражнялись в риторических
тропах. Я даже отличился в сочинении коротенькой проповеди и в этот день не
был даже, как кажется, наказан. Самые же наказания были весьма странные. При
малейшей провинности нам воспрещалось употребление соли за обедом, при большей
вине мы должны были довольствоваться тремя блюдами; а так как мы жили вместе с
бабушкой Архаровой и сидели у нее за хлебосольною старорусскою трапезой, куда
многие съезжались без зова,— мы терпели публичный стыд, переминались на стульях
и ожесточались в душе. Все это пошло мне впоследствии впрок при изучении теории
о наказаниях, убедив, что постоянно повторяющиеся мелкие притеснения не
исправляют, а доводят до бешенства. Побои совершались келейно. Драматические
мои способности между тем развивались. Был устроен сюрпризом для бабушки
детский спектакль, к которому явился по зову известный поэт
Нелединский-Мелецкий. Он был человек маленького роста, толстенький и весьма
остроумный. На спектакль наш он отозвался, что подобные представления приятны
только для родительских сердец, что меня очень обидело. Он очень любил
покушать. Помню, что когда к столу готовился суп с рубцами, бабушка всегда отдавала
дворецкому Дмитрию Степановичу, горделиво державшему голову над белым галстухом
и жабо, следующее приказание: «Пошли сказать Юрию Александровичу, что старуха
Архарова просит его на рубцы» 11 . И Юрий Александрович всегда являлся, круглый и веселый,
переваливаясь с ноги на ногу, в звездах и в бархатных сапогах, которые он был
принужден носить, как говорил он, от мучившей его подагры. Но впоследствии я
узнал, от его дочери Софьи Юрьевны Самариной, что подагры у него никогда не
было; он ее придумал, чтобы не надевать длинных чулок и короткого исподнего
платья, когда облекался в мундир. При дворе импера-
____________
* Грамматика грамматик Жиро-Дювивье (фр.).— Ред.
564
трицы Марии Федоровны этикет соблюдался
строго. По службе Юрий Александрович часто являлся к ее величеству и во
внимание к его болезни получил разрешение носить бархатные сапоги. Вообще,
сколько мне помнится, он обладал тонким юмором, и когда он смеялся, мне
становилось весело. Г-на Массона я чистосердечно ненавидел и мог отомстить ему
только однажды. Он же сам выдумал сыграть со мной на домашнем театре у графа
Блудова сцену из мольеровского «Амфитриона». Эта пьеса — самая
неблагопристойная во всем мольеровском репертуаре, и выбор при данных
обстоятельствах мог считаться вполне диковинным. Созия, слуга Амфитриона,
возвращается домой в то время, когда Юпитер беседует с Алкменою. Меркурий,
спутник Зевеса в его любовных похождениях, превращается в другого Созию, чтобы
не впустить настоящего в дом. Сцена весьма забавна и мастерски написана. Она
кончается тем, что фальшивый Созия вооружается палкой и дубасит настоящего. Я
играл, к счастию, Меркурия и так отколотил своего наставника, что он мне
заметил потом с досадой, что я играл хорошо, но бил уж слишком крепко.
Однако я хотел говорить
про Глинку, а рассказ мой занесся в даль и рассыпчатость воспоминаний.
Я упомянул о Штериче. Он
был единственным сыном милой и почтенной Серафимы Ивановны, которую вижу как
живую, с гладкими приглаженными седыми волосами, с открытым, кругло выдающимся
лбом, с римским тонким носом и большими выразительными глазами. Она души не
чаяла в сыне, красивом молодом человеке, прекрасно игравшем на фортепьянах. Как
выше сказано, он подружился с Глинкой, которого Серафима Ивановна уже за это
одно любила и принимала как родного. Штерич к нам благоволил, что льстило
нашему детскому самолюбию; но нам не позволяли часто ходить к нему, так как он
уже был большой. Зато мы часто видели приятеля и Штерича, и Глинки, нашего
двоюродного брата князя Сергия Голицына, известного под именем Фирса. Он играл
замечательную роль в тогдашней петербургской молодежи. Роста и сложения
атлетического, веселости неистощимой, куплетист, певец, рассказчик, балагур,—
куда он только ни являлся, начинался смех, и он становился душою общества,
причем постоянное дергание его лица придавало его физиономии особый комизм.
Про свое прозвище Фирсом он рассказывал следующий анекдот. В Петербурге жило в
старые годы
565
богатое и уважаемое семейство графа
Чернышева. Единственный сын служил в гвардии, как весь цвет тогдашней
петербургской молодежи, но имел впоследствии несчастие увлечься в заговор 14
декабря и был сослан в Сибирь12. В то время, о котором говорится, он
был еще в числе самых завидных женихов, а сестры его, молодые девушки, пленяли
всех красотою, умом, любезностью и некоторою оригинальностью. Дом славился
аристократическим радушием и гостеприимством. Голицына принимали там с большим
удовольствием — как и везде, впрочем,— и только он являлся, начинались шутки и
оживление.
— Ну-с, однажды,
вообразите,— рассказывал он впоследствии,— mon cher,— причем
ударял всегда на слове mon,— приезжаю я
однажды к Чернышевым. Вхожу. Графинюшки бегут ко мне навстречу: «Здравствуйте,
Фирс! Как здоровье ваше, Фирс! Что это вы, Фирс, так давно не были у нас? Где
это вы, Фирс, пропадали?» Чего? А?.. Как вам покажется, mon cher,— и
лицо его дергало к правому плечу.— Я до смерти перепугался. «Помилуйте,—
говорю,— что это за прозвание?.. К чему? Оно мне останется. Вы меня шутом
делаете. Я офицер, молодой человек, хочу карьеру сделать, хочу жениться и —
вдруг Фирс». А барышни смеются: «Все это правда, да мы не виноваты, что вы
Фирс».— «Не хочу я быть Фирсом. Я пойду жаловаться графине».— «Ступайте к
маменьке, и она вам скажет, что вы Фирс».— «Чего?..» Что бишь я говорил... Да!
Ну, mon cher, иду
к графине. «Не погубите молодого человека... Вот как дело».— «Знаю,— говорит
она,— дочери мне говорили, но они правы. Вы действительно Фирс». Фу ты, боже
мой! Нечего делать, иду к графу. Он мужчина, человек опытный. «Ваше
сиятельство, извините, что я позволяю себе вас беспокоить. На меня навязывают
кличку, которая может расстроить мое положение на службе и в свете».— «Слышал,—
отвечает мне серьезно граф.— Это обстоятельство весьма неприятно — я об нем
много думал. Ну что же тут прикажете делать, любезный князь! Вы сами в том
виноваты, что вы действительно Фирс». А! каково, mon cher? Я опять
бегу к графинюшкам. «Да ради бога, растолкуйте наконец, что же это все
значит?..» А они смеются и приносят книгу, об которой я никогда и не слыхивал:
«Толкователь имен». «Читайте сами, что обозначает имя Фирс». Читаю... Фирс — человек рассеянный
и в беспорядок
566
приводящий. Меня как громом всего обдало.
Покаялся. Действительно, я Фирс. Есть Голицын рябчик, других Голицыных называют
куликами. Я буду Голицын Фирс 13. Так прозвание и осталось. Только, mon cher, вот
что скверно. Делал я турецкую кампанию14 (он служил сперва в
гвардейской конной артиллерии, а потом адъютантом), вел себя хорошо, получал
кресты, а смотрю — что бишь я говорил?— да, на службе мне не везет. Всем чины,
всем повышения, всем места, а меня все мимо, все мимо. А? Приятно, mon cher?
Жду-жду... все ничего. Одно попрошу — откажут. Другое попрошу — откажут. Граф
Бенкендорф был, однако, со мною всегда любезен. Я решился с ним объясниться.
Как-то на бале вышел случай. «Смею спросить, ваше сиятельство, отчего такая
опала?..» На этот раз граф отвечал мне сухо французскою пословицею: «Как
постель постелешь, так и спать ложись».— «Какая постель — не понимаю...» —
«Нет, извините, очень хорошо понимаете». Затем граф нагнулся к моему уху и
сказал строго: «Зачем вы Фирс?» А! Чего, mon cher? Зачем я Фирс?
«Ваше сиятельство, да это шутка... Книга... Толкователь».— «Вы в книгу и
взгляните... в календарь...» и повернулся ко мне спиной. Какой календарь, mon cher?.. Я
бегом домой. Человек встречает. «Ваше сиятельство, письмо!» — «Подай календарь».—
«Гости были...» — «Календарь!..» — «Завтра вы дежурный».— «Календарь,
календарь, говорят тебе, календарь!» Подали календарь. Я начинаю искать имя
Фирса. Смотрю — январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль, август,
сентябрь, октябрь, ноябрь. Нет... Декабрь, 1 — нет, 5 — нет, 10 — нет, 12, 13,
14 — книга повалилась на пол. 14 декабря празднуется Фирс. Mon cher,
пропал человек. Жениться-то я женился, а служить более не посмел: вышел в
отставку 15.
Вся эта история, которую
он рассказывал, как все, что он говорил, с неподражаемым юмором, была, конечно,
значительно прикрашена, а быть может, и просто импровизирована, но она
обрисовывает человека и объясняет то влияние, которое он имел даже одною своею
любезностью на своих товарищей и на все светское общество. В сущности, Фирс
человек был серьезный, хороший муж, обожаемый отец, хозяин, ни в какие
крайности не вдавался, но сохранил до конца жизни неизмененную годами свою
веселость и обворожительность. После женитьбы на графине Езерской он поселился
в окрестностях Варшавы, и лучшим его надгроб-
567
ным словом может служить то, что в
трудные политические времена он умел снискать дружеское расположение поляков,
сохранив нетронутыми все свои дружеские сношения с русскими. Этот человек
действительно имел какую-то притягательную силу, какой-то дар обаяния. Около
него всегда собирался кружок молодых людей, избравших его своим коноводом.
Так, например, под его руководством устроен был сюрприз канцлеру князю Кочубею
на даче канцлера, ныне запасный дворец в Царском Селе. Действующие лица должны
были импровизировать, но запутались. Фирс понадеялся на Ferry de Pigny и обратно. Дело было
несколько спасено исполнением музыкальных пьес и, если я очень не ошибаюсь,
игрою на фортепьянах Глинки. То, что я положительно помню, это то, что у
бабушки моей Архаровой состоялся однажды вечер весьма оригинальный. К ней
назвались ряженые; поводом тому послужило, конечно, не столько желание сделать
удовольствие почтенной старушке, сколько присутствие в доме моей двоюродной
сестры, Натальи Соллогуб, молодой девушки редкой красоты. Она была невестой
уполномоченного на Кавказе для заключения мира с персиянами А. М. Обрескова,
который в то время находился по служебным дипломатическим делам при генерале
Паскевиче. По совершении мира графу Паскевичу-Эриванскому был пожалован
миллион, Обрескову — 300 тысяч16. Помню, как он возвратился и
подарил своей невесте полученные им от шаха шали и другие драгоценности. Он был
очень дружен с Грибоедовым, который к нам часто ездил. Я как теперь вижу его
умное остроносое лицо, в очках. Я его помню с зеленою лентою ордена Льва и
Солнца на шее, на который я смотрел с благоговением, не подозревая, что сам
удостоюсь когда-нибудь такого же знака отличия и никакого благоговения к нему
питать не буду. Лучшим воспоминанием осталось, что Грибоедов превосходно играл
на фортепьянах и, кажется, импровизировал. Я слушал его с большим вниманием,
так как до старости страстно любил музыку. В разговоре он был резок, насмешлив
и остроумен. Скоро затем он уехал и женился на княжне Нине Александровне
Чавчавадзе, сестре княгини Дадьян 17. Прах Грибоедова был перевезен,
после его трагической и гордой кончины, в Тифлис, где и покоится в особом гроте
на горе у церкви св. Давида 18. Памятник изображает бронзовую
плачущую женщину, у ног которой лежит открытая книга с надписью. Набожные
грузинки
568
усердно прикладываются к книге, принимая
ее за евангелие. Но русская надпись, как я сам удостоверился, гласит: «Горе от
ума», диковинно обратившееся в предмет религиозного поклонения.
Обращаюсь к святочному
вечеру.
В назначенный час
бабушка сидела, по обыкновению, окруженная своим семейством, приживалками и
близкими приятелями, как вдруг ввалилась в столовую целая ватага
замаскированных мужчин. Заиграл оркестр. Все заняли определенные места. Исполнялась
шарада в действии — charade en action,—
что составляло вряд ли не последнее слово современной изящной новизны.
Распоряжался Фирс. В числе масок суетился меньший всех ростом Глинка. Словом
шарады было избрано délire *. Посадили
алжирского дея на подушки и начали его увеселять. Глинка играл, кажется,
моцартовскую сонату, но на самых дрянных фортепьянишках, которых мне привелось
слышать бренчание. О других нумерах я забыл. Потом Владимир Соломирский, в
древнегреческом костюме, с лирой в руках, продекламировал с другим греком
какую-то классическую сцену. Наконец, князь Василий Голицын, неизвестно почему
прозванный рябчиком, пропел с оркестром известную арию Верстовского: «Когда
легковерен и молод я был» 19. Он пел с большим выражением, и когда
он выхватил из-за пояса кинжал и крикнул: «Не взвидел я света, булат зазвенел,—
прервать поцелуя злодей не успел»,— мне даже стало страшно. Голицын был
меценат, тип, на Руси более не существующий, и положил огромные деньги на
устройство и украшение художественными предметами своего дома — увы,—
обращенного ныне в Орфеум как бы в насмешку над судьбами искусства20.
Вечер окончился танцами и общим оживлением. Странствующая труппа подвизалась,
впрочем, не у одной Архаровой, а еще у другой старой и почитаемой дамы, княгини
Натальи Петровны Голицыной, известной под именем la princesse Moustache **. Она была матерью
московского генерал-губернатора светлейшего князя Дмитрия Владимировича,
баронессы Софьи Владимировны Строгановой и Екатерины Владимировны Апраксиной.
Дети ее несмотря на преклонные уже лета и высокое положение в свете относились
к ней не только с крайнею почтительностью,
____________
*Бред, горячка, исступление (фр.).-Ред.
**Княгиня Мусташ (от фр. moustache — усы).— Ред.
569
но чуть ли не подобострастно. В городе
она властвовала какою-то всеми признанною безусловною властью. После
представления ко двору каждую молодую девушку везли к ней на поклон;
гвардейский офицер, только надевший эполеты, являлся к ней, как к
главнокомандующему. Один только шалун, прелестно рисовавший карикатуры на все
общество, ее родственник граф St.-Priest, окончивший свою жизнь самоубийством, как и товарищ
его граф Лаваль21, выходил из повиновения и даже послал ей, как
говорили тогда, на новый год пару бритв, намекая на ее усы. У Голицыной, где я,
впрочем, никогда не был, все было, как я слышал, торжественнее и пышнее, чем у
Архаровой; но у последней было более простоты, радушия и сердечности. В
Петербурге имела тогда еще большое влияние одна весьма оригинальная и
остроумная старушка, Наталья Кирилловна Загряжская. Пушкин был от нее в
восторге и рассказал об ней в печати несколько анекдотов22. Она жила
в нынешнем доме шефа жандармов, в комнатах, занимаемых Третьим отделением23.
В доме помещался председатель государственного совета, князь Виктор Павлович
Кочубей, жена коего, княгиня Мария Васильевна, была воспитана и выдана замуж
ее теткою Натальею Кирилловною; княгиня же была сестрою сенатора Алексея
Васильевича Васильчикова, женатого на Архаровой, сестре моей матери. По поводу
близких родственных сношений, нас часто водили — большею частью по утрам — к
Загряжской, и мы обыкновенно присутствовали при ее туалете, так как она
сохраняла обычай прошедшего столетия принимать визиты во время одевания. Для
нас, детей, она не церемонилась вовсе. Ничего фантастичнее я не видывал. Она
была маленького роста, кривобокая, с одним плечом выше другого. Глаза у нее
были большие, серо-голубые, с необыкновенным выражением проницательности и
остроумия; нос прямой, толстый и большой, с огромною бородавкой у щеки. На нее
надевали сперва рыжие букли; потом, сверх буклей, чепчик с оборкой; потом,
сверх чепчика, навязывали пестрый платок с торчащими на темени концами, как
носят креолки. Потом ее румянили и напяливали на уродливое туловище капот, с
бока проколотый, шею обвязывали широким галстухом. Тогда она выходила в
гостиную, ковыляя и опираясь на костыль. Впереди бежал ее любимый казачок,
Каркачок, а сзади шла, угрюмо насупившись, ее неизменная спутница-приживалка, Авдотья
Петровна, постоянно вязавшая
чулок и
570
изредка огрызавшаяся. Старушка чудила и
рассказывала про себя всякие диковинки. Тогда построили мост у Летнего сада.
«Теперь и возят меня около леса,— говорила она.— Я смерть боюсь, особенно
вечером. Ну, как из леса выскочат разбойники и на меня бросятся! На Авдотью
Петровну плоха надежда. Я вот что придумала; когда еду около леса, я сейчас
кладу пальцы в табакерку, на всякий случай. Если разбойник на меня кинется, я
ему глаза табаком засыплю». Однажды она слышала, что воры влезли ночью к
кому-то в окно. Начал ее разбирать страх, что и к ней такие гости пожалуют.
Ныне, конечно, никому в голову не придет опасаться, чтобы какой-нибудь мошенник
влез в окно Третьего отделения, но Наталья Кирилловна была одна, с Авдотьей
Петровной и с горничными. Вот она и приказала купить балалайку и отдать
дворнику, с тем чтобы он всю ночь ходил по тротуару, играл и пел. Так и
сделали. Мороз был трескучий. Дворник побренчал и ушел спать. Ночью Наталья
Кирилловна просыпается. Кругом все тихо. Звон, крик. Авдотья Петровна вбегает в
рубашке испуганная и взбешенная. «Что случилось?» — «Скажи, матушка, чтобы
Каркачок побежал на улицу и спросил, отчего дворник не веселится. Я хочу, чтобы
он веселился...» Она сама смеялась над своими капризами и рассказывала, что
даже покойный муж потерял однажды терпение и принес ей лист бумаги с
карандашом: «Нарисуй мне, матушка, как мне лежать в кровати, а то всего ногами
затолкала». При мне повторяли ее рассказ, что она мужа всегда уважала, но что
добродетель ее была однажды на волоске. На этот раз старушка была в особом
ударе, и присутствовавшие катались со смеху. Хроника времен Екатерины II, приятельница Потемкина и графа Сегюра, она была
живыми и оригинальными мемуарами интересной эпохи. В ее гостиной усердно
появлялись Блудов, Сперанский, Нессельроде, Жуковский, Пушкин и вообще главные
представители тогдашней интеллигенции. Самый способ ее приема был оригинальный.
Когда вошедший гость добирался до кресел, на которых она сидела у карточного
стола, она откидывалась боком к спине кресел, подымала голову и спрашивала:
«Каркачок, кто это такой?» Каркачок называл гостя по имени, и прием был
обыкновенно весьма радушный. Но однажды явился к ней вечером сановник, на
которого Наталья Кирилловна была сердита. Услыхав его имя, старушка крикнула,
несмотря на толпу гостей: «Кар-
571
качок, ступай к швейцару и скажи ему, что
он дурак. Ему велено не пускать ко мне этого господина». Сановник помялся и
вышел. Наталья Кирилловна была положительно силою и по благоволению двора, и по
значению князя Кочубея, и, наконец, по собственным достоинствам. Время было,
так сказать, авторитетное. Ныне, когда подрастающие дети считаются визитами с
родителями, странно вымолвить, что князь Голицын, бывши уже андреевским
кавалером, стоял перед своею матерью, как несовершеннолетний. Еще страннее
вообразить теперь, когда старухи исчезли из общества, чтобы старухи могли быть
когда-либо властью и орудовать общественным мнением. Невольно спрашиваешь тоже
себя: «Куда девалось прежнее уважение к науке, к литературе, к искусству? Куда
девались дома, где ученые, писатели, художники находили не подачку, как многие
думают теперь, а дань глубокого уважения, дружеской привязанности?» Князь
Михаил Семенович Воронцов в самых преклонных летах гордился тем, что его род
оценил и приютил Ломоносова. Когда я имел неосторожность отозваться, что, по
моему мнению, Ломоносов был гением, но плохим поэтом, незабвенный кавказский
наместник оскорбился не на шутку и, кажется, никогда не простил мне моей
святотатственной выходки. Направление, данное Екатериною II, долго у нас сохранялось. Библиотеки и музеи
существуют еще в домах Юсуповых, Мятлевых, Шереметевых, Белосельских и других.
Некоторые разбрелись на Апраксином дворе; но тем не менее уважение и любовь к
эстетическому составляют и поныне, хотя в меньшей степени, свойство высшего,
достаточного и образованного общественного слоя. Нет ничего нелепее и лживее,
как убеждение о родовом чванстве русской аристократии. Лучшим тому
доказательством служит то, что герцогом Монморанси, то есть представителем древнейшего
у нас дворянского рода, мог считаться чувствами высоко благородный, но жизнью
глубоко смиренный князь В. Ф. Одоевский,— между тем никто, и в особенности он
сам, никогда не подумал об аристократическом значении его имени иначе как в
шутку. Об Одоевском я надеюсь впоследствии поговорить подробно; скажу только,
что тем не менее он был истинный аристократ, потому что жил только для науки,
для искусства, для пользы и для друзей, то есть для всех порядочных и
интеллигентных людей, с которыми встречался. Простота и добродушие Одоевского
были бесконечны. Когда он
572
умер, Соболевский сказал: «Сорок лет
сряду я старался вывести этого человека из терпения, и ни разу мне не
удалось...» Таков был глава русского родового аристократизма. Если мы
обратимся к истории, мы найдем, что местничество относилось к месту, то есть к
чину, к старшинству, а не к племенным преданиям. В администрации мы находим
бесконечный список людей, достигших до государственных должностей из всех сословий
безразлично. Семинарист Сперанский был единственным гражданским
генерал-губернатором24. Ему же поручена была кодификация свода
законов, и император Николай I публично
возложил на него андреевскую ленту в государственном совете. Русское общество
можно упрекнуть в чиновнизме, в милитаризме и во многом другом, но в
аристократизме... Смешно даже подумать! Уж не назвать ли этим именем некоторую
надменность небольшого кружка, играющего в comme il faut * и неприступность, хотя он состоит из самых
разнородных элементов, смешивая давнишние имена со вчерашними и даже с
нынешними?
Аристократия как принцип
может играть важную роль в государственной жизни, что мы видим в Англии, но,
конечно, не как игрушка, требующая от России того, чего в ней нет. Однажды мне
пришла на язык довольно забавная шутка. «У нас,— сказал я,— князь Б. выдумал
аристократию, князь Долгоруков 25 ее описал, а теща моя поверила».
Определение и теперь, мне кажется, верно. Но что всякое государство должно
иметь свой высший общественный слой, основанный на заслугах, талантах и
достатке,— это не подлежит ни малейшему сомнению. Отрицание такой истины, или
нигилизм, образует тут государственную измену, основанную на бессмыслице. Все
отличия должны слиться в одну общую касту или, правильнее, в одно общее чувство
взаимной солидарности. Английский лорд, кроме своих, никого не признает.
Французский маркиз, придавленный и разоренный, не знается с людьми ничтожными —
les hommes de peu. У нас ничего подобного нет, а между тем и у нас
проявляется доморощенная и заимствованная у иностранцев вражда против какой-то
не чиновной, всякому доступной, а замкнутой аристократии, то есть против
признака. Когда у Россини спросили,
любит ли он немецкую музыку, он ответил,
что
_____________
* Здесь: светскость (фр.) — Ред.
573
он знает только два рода музыки — хорошую
и дурную. Можно сказать, что у нас существуют тоже только два рода людей —
образованные и необразованные. От этого я, по крайней мере, никогда не видал,
чтобы выборные по дарованию и таланту лица отталкивались от выборных по
богатству и рождению. Напротив того, я всегда видал, что вторые заискивали в
первых и гордились их знакомством. На моем веку Жуковский, Крылов, Карамзин,
Пушкин, Гоголь, Лермонтов — становились кумиром общественной высшей среды, как
только они оценивались по достоинству. О каждом из них я поговорю после
подробно. В настоящей моей импровизации, начатой без плана и программы и
постоянно торможенной обилием воспоминаний, я избрал главною темою Глинку и
хотел бы сказать о нем правду без преувеличения ни в хорошую, ни в дурную
сторону. У нас вообще беспристрастность в общественном мнении до сих пор не
установилась. Грановский говорил, что в русской голове нет места, куда бы могло
уложиться чувство меры. Теперь, когда мыслям дана свобода и страсти разгорелись,
такое свойство русской натуры стало еще ощутительнее. Для нее нет середины
между крайностями, то есть истины. Чрезмерный восторг сталкивается с чрезмерным
негодованием. «Такой-то — пошлый дурак, такой-то — архигений, такой-то —
гражданский герой, такой-то — негодяй, достойный виселицы». Настоящее поколение
вынесло торжественно из прошедшего на безусловный фетишизм только два имени —
Гоголя и Глинки, и действительно, не могло выбрать никого лучше, потому что оба
были бесспорными гениями, хотя не были вполне безукоризненны не только перед
человеческою слабостью, но и перед строгими требованиями искусства. Затем
сложилось убеждение, что оба рановременно погибли, как Пушкин и Лермонтов,
жертвами общественного равнодушия и необразованности своего времени. Тут уже
совершенная неправда. И Пушкин, и Гоголь, и Лермонтов, и Глинка, и Брюллов
играли в свою эпоху значительную роль, и если они не сделали того, что могли,
то винить следует не общество, всегда им сочувствовавшее, а их самих, потому
что они тоже были русские, как все прочие, и что в их голове тоже не вмещалось
чувство меры.
Я сказал, что Глинка еще
юношею попал в отборное общество петербургской молодежи, частью дорого поплатившейся, после
бессмысленного возмущения, за
574
свой святотатственный патриотизм 26.
Я думаю, что Глинка редко кого так любил, как Фирса Голицына. Даже когда
Глинка состарился, лицо его, обыкновенно пасмурное, освещалось при имени Фирса
доброю улыбкою, и глаза его искрились хорошею, нежною веселостью 27.
Сочиненная мною
проповедь принесла свои плоды. Было решено, что Массона следует отрешить от
должности, а меня — отправить в Дерпт. Покойный отец сам отвез меня в
ливонские Афины. Старший мой брат Лев уже поступил в школу гвардейских
подпрапорщиков, стоявшую на том месте, где ныне дворец великой княгини Марии
Николаевны28. Я могу заявить, хотя укорят меня снова в хвастливости,
что я действительно отличался хорошими способностями, но что я далеко не
оправдал ожиданий и что в этом виною был я сам, а уже, конечно, не общество,
которое вначале поощряло меня безмерно, в надежде несбывшихся благ. Впрочем, я
думаю, что каждый человек делает только то, на что призван и насколько его
хватит; что ничего другого не следует от него требовать, во-первых, чтобы не
разочароваться напрасно, во-вторых, чтобы не переходить от чрезмерной
снисходительности к чрезмерной взыскательности.
В эту эпоху моей жизни я
приезжал на вакантное время зимой в Петербург, где Архарова жила с моими
родителями, а летом в Павловск, где она жила с Васильчиковыми, у которых Гоголь
был некоторое время домашним дядькою умалишенного ребенка. В эти приезды я
познакомился и сблизился со многими замечательными лицами; но сближение мое с
Глинкою воспоследовало после, и вот по какому случаю. Я начинал кропать весьма
плохие стишонки, с большою натугою. Несколько более свободный пошиб достался
мне только при старости. Но во мне с молодых лет была способность к чутью
оперного драматизма. Глинка, как все, впрочем, композиторы, искал либреттиста.
Хорошее либретто — мечта каждого музыканта, и если Мендельсон не оставил оперы,
то это потому, что его мечта никогда не осуществилась. Не запомню я наверно,
но, кажется, Одоевский свел меня с Глинкой для сочинения оперы. Сюжет был уже
избран — «Жизнь за царя». К немалому моему удивлению, я узнал, что сценарио
было составлено и что даже музыка была большею частью написана, хотя без слов.
Глинка нуждался только в человеке,
который бы прибрал
слова к готовой
музыке.
575
Для либреттиста, хотя и неопытного,
задача была далеко не лестная. Мне и тогда казалось, и теперь кажется, что
«Жизнь за царя» может быть сюжетом прекрасным для музыкальной драмы, но что
сюжет уже был разработан Кавосом и что Глинке следовало написать что-нибудь
новое29; затем я думал, что понятие о царском имени, о царском
величии и спасении требовало большой осторожности, как сильный сценический
эффект, но стеснять постоянно это широкое понятие в узкую рамку крестьянского
обихода, но тянуть одну только великую идею в монотонных однообразных
повторениях, без вставочных эпизодов, без драматического движения — значило не
пособить музыканту, а связать его по рукам и ногам и принудить его к усилиям
чуть ли не сверхъестественной гениальности, что действительно и оправдалось.
Тем не менее я ставил себе за великую честь быть сотрудником человека, который
уже почитался надеждою русской музыки. О плане другой оперы Глинка ничего
слышать не хотел, а просил только подписывать под нотами слова. Я написал очень
плохо первые два хора, а потом арию Антониды, причем Глинка замечал: «Пишите,
что хотите, только чтоб под высокими нотами всегда было а или и ».
Эти наброски были у меня взяты впоследствии Одоевским, который отнес их в
Публичную библиотеку, где он служил. «Все, что до Глинки касается — интересно»,—
сказал он. Сотрудничество с Глинкой продолжалось, впрочем, недолго. Мы
разошлись по поводу второго действия. На мой вопрос, из чего оно будет
состоять, Глинка отвечал, что в нем будут польский, мазурка, краковяк и хор.
«Помилуйте,— заметил я,— да это не действие, а дивертисмент. Не лучше ли будет
вставить польские личности, придумать какое-нибудь движение, переплести его с
крестьянскими русскими нравами и затем заключить самоотвержением Сусанина и
спасением царя?..» Но Глинка только усмехнулся. Он был нетерпелив и упрям, не
допускал ни порицания, ни возражения, ни даже критики. «Ничего не изменю!» —
сказал он наотрез. «В таком случае,— отвечал я,— Михаил Иванович, я с истинным
огорчением должен отказаться от счастья быть вам полезным. Я не хочу, чтобы
мое имя произносилось подле вашего с упреком. Пускай другого бранят, а я —
слуга покорный» 30. Сколько раз мне пришлось потом радоваться —
когда отзывались при мне с неудовольствием о труде барона Розена, который ни в
чем
576
не был виноват31,— что я
отретировался вовремя. Теперь, кажется, пора вписывать правду не только во
всеобщую историю, но и в историю русского искусства. Я не вижу надобности
разбирать строго некоторые личности, а другие причислять чуть ли не к лику
святых, чтобы служить им какие-то восторженные молебны, без всякого
вмешательства критической оценки. Мне кажется, напротив, что от
беспристрастного взгляда самые достоинства избранных кумиров очертятся яснее и
выпуклее. О Петре Великом говорится же, что он был вспыльчив. Отчего же не
сказать, что Глинка был честолюбив и самолюбив до крайности и что этим и
объясняется многое в его жизни и музыкальной карьере? Он надеялся, что будет
взыскан какими-то особыми почестями и отличиями за первую свою оперу. В каждом
русском живет до некоторой степени Манилов, полагающий, что будет произведен в
генералы за то, что станет любить своего друга. Помню я, как однажды Пушкин шел
по Невскому проспекту с Соболевским. Я шел с ними, восхищаясь обоими. Вдруг за
Полицейским мостом заколыхался над коляской высокий султан. Ехал государь.
Пушкин и я повернули к краю тротуара, тут остановились и, сняв шляпы, выждали
проезда. Смотрим, Соболевский пропал. Он тогда только что вернулся из-за
границы 32 и носил бородку и усы цветом ярко-рыжие. Заметив
государя, он юркнул в какой-то магазин, точно в землю провалился. Помню живо.
Это было у Полицейского моста. Мы стоим, озираемся, ищем. Наконец видим,
Соболевский, с шляпой набекрень, в полуфраке изумрудного цвета, с пальцем,
задетым под мышкой за выемку жилета, догоняет нас, горд и величав, черту не
брат. Пушкин рассмеялся своим звонким детским смехом и покачал головою: «Что,
брат, бородка-то французская, а душонка-то все та же русская?» Эти слова
глубоко врезались в моей памяти. Сколько раз мне случалось встречать либералов,
вольнодумцев, нигилистов, порицателей, мнимо непонятых художников, у которых
душонка была все та же русская, то есть увлекавшаяся за пределы возможного,
пренебрегавшая самыми простыми правилами приличия и повиновения принятому
порядку, а между тем жаждавшая каких-то несбыточных у нас отличий и
исключительного положения в свете. Глинка искал вначале не столько идеала музыкального,
сколько какого-то возвышения для своей личности. По своей громадной
гениальности, он мог бы
577
стать во всемирном мнении выше Мейербера,
труженика-мозаиста, выше Верди, перемешавшего гениальность с пошлостью, словом
— выше весьма многих и наравне с остальными. Но он сам остановил свой полет,
сам затормозил свою карьеру. Он видел себя в музыке, а не музыку в себе.
Доказательством тому служит, что он не оставил ни симфоний, ни квартетов, ни
собственно концертных пьес. Он не готовился к сочинению оперы посредством
долгих изучений музыкально-драматических требований, как это делали Моцарт,
Бетховен, Вебер и Мендельсон, а начал прямо с конца, т<о> е<сть> с
того, что производит наибольший эффект и выдвигает не столько сочинение,
сколько сочинителя. Словом, он с первого шага принялся за подвиг слишком для
него трудный. Конечно, он его исполнил с изумительною гениальностью, но все же
исполнил труд местный, а не всемирный и не стал на ряду с Шекспиром, с Глуком
и другими верховными деятелями искусства. По этому поводу мне приходит на
память другое замечание Пушкина. Снова иду я с ним по Невскому проспекту.
Встречается Одоевский, этот добрейший, бескорыстнейший, чуть ли не святой
служитель всего изящного и полезного. Одоевский только что отпечатал тогда
свои пестрые сказки фантастического содержания и разослал экземпляры, в пестрой
обертке, своим приятелям. Соболевскому он надписал на экземпляре: «животу»,
так как он его так прозвал за гастрономические наклонности. Соболевский, с
напускным своим цинизмом, прибавил тотчас к слову «животу»: «для передачи» и
поставил книгу в позорное место, где стояли все наши сочинения. Само собою
разумеется, что экземпляр был поднесен и Пушкину. При встрече на Невском
Одоевскому очень хотелось узнать, прочитал ли Пушкин книгу и какого он об ней
мнения. Но Пушкин отделался общими местами: «читал... ничего... хорошо...» и
т. п. Видя, что от него ничего не добьешься, Одоевский прибавил только, что
писать фантастические сказки чрезвычайно трудно. Затем он поклонился и прошел.
Тут Пушкин снова рассмеялся своим звонким, можно сказать, зубастым смехом, так
как он выказывал тогда два ряда белых арабских зубов, и сказал: «Да если оно
так трудно, зачем же он их пишет? Кто его принуждает? Фантастические сказки
только тогда и хороши, когда писать их нетрудно» 34.
Если Глинке и не было
так трудно, при его воображе-
578
нии, даровитости и мелодичности, написать
оперу, то он, несомненно, взялся за труд, бывший ему еще не по силам, что не
составляло бы большой ошибки, если бы он не довольствовался двумя операми.
Сочинение оперы, имеющей сделаться достоянием всего образованного человечества,
не может довольствоваться одним музыкальным вдохновением. Тут еще требуются
условия общей художественной архитектоники, распределение красок и эффектов,
соображения сценической техники и, наконец, уверенность в вполне
удовлетворительных исполнителях. В этом отношении Мейербер был мастером. Он ничего
не оставлял необдуманным; но он дошел до того путем многих неудачных опытов.
Если бы он на них остановился, имя его было бы неизвестно.
Но он обладал тем
огромным достоинством, которого у Глинки не было,— то есть терпением.
Надо еще упомянуть об
одном странном свойстве русского характера. У иноземцев мы можем проследить,
как возникали таланты, как они вырабатывались усвоением критической к себе
строгости, как они росли, крепли и доходили до все более и более замечательных
произведений. У нас же, за редкими исключениями, русское дарование
высказывается обыкновенно разом с первого шага и потом или ослабевает, или
остается на одном уровне. Причина тому объясняется, во-первых, тем, что в
русском человеке более заносчивости, чем выдержки, во-вторых, тем, что карьера
художника у нас, собственно, до сего времени еще не карьера, а так себе —
случайность, чуть ли не что-то лишнее в государственном строе и потому не
отыскивающее себе прочного положения. Выдуманный Петром Великим чин имел целью
сгруппировать около правительственного средоточия всю деятельность
интеллигентных и просто грамотных людей. Кто не служил, тот был пария,
недоросль, сдаточный или подлежащий телесному наказанию. Никто не имел права быть
самим собой, и каждый вынуждался носить особую кличку, особый мундир, особый
знак подчинения административному началу. Для поэта, писателя, музыканта,
актера, для люда нечиновного — места в обществе никакого не указано. От этого
Державин, Жуковский, Дмитриев, Грибоедов, Гнедич, Крылов были чиновниками.
Пушкин был камер-юнкер. Лермонтов был офицер. Даже Глинка и Гоголь имели чины.
Но как самостоятельные деятели в области искусства они не пользовались
никаким официальным почетом, а предоставлялись
579
только мало определительному почету
общественному. Но и почет общественный в России не тот, что у иностранцев: он
ограничивается сочувствием только людей действительно образованных. Нет в
Англии крестьянина, который бы не гордился своим Шекспиром. Русский мужик
никогда и не слыхивал про Пушкина, Гоголя и Глинку. Затем в самой среде своей
русский художник не находит ни твердо сложившихся убеждений, ни
художественной признанной святыни. Захваленный одними, опозоренный другими, то
не зная, куда укрыться от похвал, то не зная, куда убежать от оскорблений,
направленных на него из собственного его лагеря, русский художник, как только
художник,— до сего времени еще не что иное, как общественный бобыль. Сверху он
не получает права гражданства, снизу его существование признается еще менее, в
своем кругу он мается по произволу неразвитой и большею частью пристрастной
критики. Если ему и отдадут справедливость, то когда уж его давно на свете не
будет, да и то еще, пожалуй, потревожат его прах, что мы тоже видели. Глинка
положительно погиб преждевременно от уязвленного самолюбия, не от среды
образованной, которая его воспитала, приютила и понимала, а от среды
официальной, от недостатка популярности и ее выгод и от неимения
удовлетворяющего почета даже среди мира художников. Предмет, которого я
коснулся, чрезвычайно важен, и читатель, конечно, простит мне, если я
распространюсь о нем несколько подробно. В моих воспоминаниях я нахожу один характеристический
случай. Это было в Париже. Я часто ходил по службе в новый Лувр в
государственное министерство (ministere d'État) к г. Camille
Doucet. Г-н Camille
Doucet дошел до звания члена Французской академии благодаря
двум томам комедий в стихах35, не то чтобы очень хороших, не то
чтобы очень плохих. Он был в то время начальником отделения театров (Chef de la Section des théâtres). Однажды подхожу я к двери его кабинета и уже за
дверью слышу шум, чуть ли не доходящий до крика. Вхожу и вижу, что Дусе и Гуно
стоят друг перед другом, оба красные как раки и говорящие разом, уже не слушая
друг друга. «Любезный граф,— кинулся ко мне Дусе,— рассудите нас. Вот в чем
дело. Я преклоняюсь перед талантом г. Гуно. Он — музыкант превосходный,
композитор, каких у нас мало. Но, представьте себе, он написал музы-
580
ку на комедию Мольера ,,Le Médecin malgré
lui"»*.— «Знаю,— отвечал я,— я ее слышал в St. Germain, в провинции,
и не понимаю, отчего в Париже она не исполняется».— «Оттого, что я никогда не
позволю, пока останусь на месте,— горячо воскликнул Дусе, обыкновенно тихий и
вежливый до крайности,— писать музыку на слова Мольера. Это святотатство.
Мольер такое у нас имя, такая у нас слава, что мы не должны взирать на него
иначе, как с благоговением».— «Да позвольте же,— возражал Гуно,— я ничего не
изменил. Текст Мольера читается большею частью без текста».— «Да какая же
музыка может быть лучше и для нас драгоценнее, как не музыка мольеровского
текста? — заголосил Дусе.— Смешивать эту музыку еще с другою музыкою, как бы
хороша она ни была, есть, повторяю я,— святотатство, и я его не допущу». Я
вмешался в разговор и старался доказать защитнику Мольера, что Моцарт написал
музыку на «Свадьбу Фигаро» Бомарше и оригинала не скомпрометировал, что Россини
тоже написал музыку на «Севильского цирюльника» того же Бомарше. Конечно,
Россини был освистан при первом представлении и до того перепугался, как я от
него самого слышал, что на второе не пошел, место же свое в оркестре, где он
сидел во французском кафтане как maestro
al cembalo**
с согласия директора передал другому. Сам же он запрятался в кровать, откуда
вытащила его торжественная овация, тогда как он боялся побоев. Но публика при
первом представлении вступилась вовсе не за Бомарше, о котором и не подумала.
Она вступилась за Пера (Раег), который уже написал прежде музыку на тот же сюжет37,
что доказывает, что придача музыки к знаменитым литературным сочинениям давно
уже допускается даже в виде повторения. Впрочем, Россини обессмертил Бомарше
еще более, чем Бомарше сам себя, и при исполнении «Севильского цирюльника»
иногда невольно спрашиваешь себя: не Россини ли написал слова, не Бомарше ли
написал музыку — так они оба равно блестящи и остроумны и так дружно слились
воедино. Наконец, «Отелло» 38 заимствован из Шекспира, «Лючия» 39
заимствована из Вальтер-Скотта, и так далее. Все мое красноречие осталось,
однако, безуспешно. Дусе
не поддался ни
на что, и
____________
*«Лекарь поневоле» (фр.).— Ред.
**Чембалист (ит.).— Ред.
581
кажется, что и поныне мольеровская
комедия с музыкою Гуно в Париже не исполняется 40. Прибавлю, что
хотя я вовсе не разделял мнения г-на нынешнего члена академии, но тем не менее
меня глубоко поразила его беспредельная любовь к своему отечественному гению. Я
говорил об этом обстоятельстве многим серьезным французам, и они отзывались,
что Дусе был совершенно прав, что искусство — своего рода религия, что оно
должно охраняться как святыня, иметь свой ковчег и строго отделять начала
освященные, неприкосновенные, образующие славу народную,— от гаерства и самонадеянности.
Ковчегом такой святыни
учрежден в Париже Institut de France,
институт для ученых, вместе с великими художниками в деле музыки, резца и
кисти. Каждый ученый, каждый музыкант, каждый скульптор, каждый живописец имеет
пред собою фельдмаршальский жезл. С молодых лет до глубокой старости (как
доказательством служит мой бедный Шаррьер) каждый подвижник на поприще науки и
искусства имеет пред собою открытую завидную цель. Не один мундир, вышитый
зелеными шелковыми пальмами, тут заманчив: заманчив почет, ему присущий.
Я видел в этих мундирах Обера
и Галеви (в качестве вечного секретаря) и при дворе, и на великосветских
собраниях. Они были наряду с сановниками, с министрами, с тем только
различием, что министры часто менялись, а их положение оставалось уже
неизменным. Точно такой же почет предоставляется и сорока бессмертным
французской Академии41. Выбор нового члена, его вступительная речь и
приемный ему ответ образуют немаловажные события, занимающие общество и прессу.
Чтобы попасть в Академию, нужно запастись не только литературными заслугами, но
и общественным уважением. Альфред Мюссе, бесспорно первый поэт Франции,
прошел туда с большим трудом. Дюма-отец, несмотря на свою гениальность и
написанные чуть ли не 1300 томов, никогда избран не был. От этого французская
литература разделилась на две отрасли — серьезную и легкую. Первая хранит
убеждения и приличие; вторая балаганствует по недостатку настоящего дарования.
Обеих литератур никто не смешивает, и понятно, что каждый даровитый человек
норовит попасть в первый разряд и подчиняется его верованиям и привычкам, что и
образует серьезную касту литераторов. В Академию
582
легкая литература никогда не попадает; я
подозреваю, что почтенный г. Дусе, долго домогавшийся академических кресел,
так неумолимо отстаивал неприкосновенность Мольера, чтобы заслужить
популярность и обратить на себя особое внимание своих будущих сочленов. Но,
кроме возможности доступа в высшие государственные учреждения отечественной
интеллигенции, большое значение имеет во Франции орден Почетного Легиона, на
который имеют право, по мере заслуг, литераторы, артисты и фабриканты. Можно
служить государству и принести ему даже большую пользу не на одних скамьях
канцелярий, не только в военном мундире — эта истина вполне осознана французами
и принесла большую пользу их словесности, искусству и промышленности. Надо
сказать, что люди, подвизающиеся постоянно перед публикой, не только точно
такие же люди, как и все другие,— что иногда забывается,— но даже более
впечатлительны и самолюбивы и в этом отношении отличаются какою-то женоподобною
слабостью. «Я — мужчина публичный,— говаривал Пушкин,— что гораздо хуже, чем
быть публичною женщиной» 42. К наружным украшениям, то есть к
орденам, падки все народы, не исключая англичан и американцев, хотя вопреки их
органическим законам. У Пушкина, Глинки и Гоголя не было ни одного ордена,
тогда как Лист ходит ныне в рясе, покрытой звездами, а все известные в Париже
писатели и артисты пришивают орденскую ленточку к петле своего пальто, сюртука
и чуть ли не жилета. Вид этой ленточки внушает общее уважение, хотя подчас и
трунят над нею, ради неискореняемой французской привычки все обращать в шутку.
Доказательством такого уважения я могу привести забавный случай, приключившийся
со мною. Семейство мое гостило в Poissy
43, на даче у одной богатой дамы. Я был приглашен к
обеду и к урочному часу взял у дебаркадера билет до Пуасси. До отъезда
оставалось несколько минут. От нечего делать я купил в находившейся тут книжной
лавочке какой-то роман Мери и начал читать; потом, когда я пересел в вагон и
поезд двинулся, я продолжал чтение и не заметил, что проехал мимо Poissy. Книга была интересная, и я зачитался. Еду-еду и не
слышу ожидаемого крика: «Poissy, deux minutes d'arrêt!*» Наконец это
меня удивило.
_____________
* Пуасси, остановка две минуты! (фр.) — Ред.
583
Поезд где-то остановился. Я высунулся из
окна и спросил кондуктора, скоро ли мы будем в Poissy. Кондуктор взглянул на меня, как на сумасшедшего.
«Помилуйте, да вот уже более двух часов, что мы Poissy проехали. Мы в Evreux, центре Нормандии». Можно себе представить мое
положение! К обеду меня ждут... Семейство мое беспокоится. Я до того на себя
рассердился, что, как обыкновенно в таких случаях бывает, начал бранить других
и вцепился в кондуктора. «С какого права везете вы меня даром? Я заплатил за
свое место только до Poissy. Ваша
обязанность была меня высадить или потребовать с меня дополнительную плату».—
«Это верно,— отвечал кондуктор.— Но мы были уверены, что вы сами заплатите; мы
не смели вас беспокоить, потому что вы носите на себе признаки чести, les insignes de I'honneur».
Действительно, в петлице моего сюртука пестрела орденская розетка. Ей я обязан,
что неожиданно провел целый день на родине г-жи Лафарж 44, о
которой слышал тут много рассказов. Обратный поезд в Париж проходил только в 9
часов вечера; достопримечательностей в Evreux не имеется, кроме известного нормандского сидра.
Обедал я за табльдотом, где председательствовал хозяин чистенькой, но скромной
гостиницы. Обед за два франка был буржуазный и едва ли не лучший, который я ел
в свою жизнь. Сидра я выпил только глоток, и по вкусу он показался мне,
несмотря на его славу, хуже нашего кваса. В Poissy я приехал, когда уже все спали, и насилу достучался.
Мери, которому я рассказал о том, что он причинил своим романом, был очень
доволен. Надеюсь поговорить о нем, когда речь дойдет до моих отношений с
французскими литераторами.
Скажу покуда, что в их
числе самым для меня симпатичным был Мюржер 45.
Мюржер был сыном
простого привратника, portier, а между
тем редко я встречал более аристократическую натуру. Никто более его не понимал
оттенков разговора, грациозности изображений, такта и приличия в житейском
обиходе.
Мечтательный,
задумчивый, ленивый до крайности, беззаботный до ребячества, роняющий, так
сказать, слова, поражающие глубиной или блестящие остроумием, он меня
совершенно очаровал. Мы часто с ним ужинали вдвоем, и я всегда жалел, что он не
писал того, что говорил. Однажды мне пришлось выезжать рано утром из Пари-
584
жа. «Не стоит спать ложиться,— заметил
накануне Мюржер.— Не могу предложить вам боярского угощения в дорогом
ресторане, но прошу вас принять скромный ужин в знакомом мне ресторане подле
Биржевой площади». Я, разумеется, согласился с радостью. Третьим собеседником
на ужине явился живописец-реалист Курбе, которого я только раз в жизни тут и
видел. Он и испортил все дело. У Мюржера была ленточка в петлице — у Курбе не
было. Он ее не удостоился по своей артистической ереси и по своим
ультрареспубликанским мнениям. Не знаю, пришел ли он пьяный или просто задыхался
от желчи, так как излишества в напитках за столом не было, но он стал
подтрунивать над Мюржером по поводу его ордена, заявляя, что не может понять,
как порядочный человек носит такую ничтожную балаболку, игрушку, выдуманную
кровожадными тиранами. Мюржер отвечал с умеренностью. «Я очень жалею, любезный
Курбе, что вы еще не имеете Почетного Легиона. Я сознаю, что вы вполне его
достойны, и уверен, что вы скоро его получите, но тем не менее я не могу
позволить, чтобы в моем присутствии позорили так отличие, которым я награжден
за мои слабые литературные заслуги. Я эту награду почитаю для себя за великую
честь; я горжусь ею, и мы могли бы, как кажется, прекратить этот неприятный для
меня разговор». Но Курбе не только не угомонился, а еще совершенно рассвирепел,
нарочно стараясь вывести Мюржера из терпения. Последний долго крепился, но
наконец не выдержал и кинулся к своему обидчику, чтобы его ударить. К счастью,
Курбе сидел на диване, защищаемом столом. Я бросился между спорящими и с
трудом восстановил спокойствие, впрочем, ненадолго. Несносный Курбе постоянно
возобновлял свои колкости насчет унижения перед сильными сего мира. Мюржер
снова мало-помалу терял терпение; я снова увещевал то одного, то другого. Уйти
было невозможно. На дворе разразилась страшная гроза. Оглушительные раскаты
грома и ослепительные вспышки молнии, так сказать, аккомпанировали разгару
человеческих страстей. Вещи мои уже были отправлены на дебаркадер железной
дороги, куда я наконец добрался утром. Мюржер, провожая меня, беспрестанно
извинялся и сожалел, что так глупо меня угостил. Курбе впоследствии разыграл
римлянина, отказавшись от креста, который ему был предложен незадолго перед
Седанским поражением 46. Он был одним из коноводов коммуны и служит
585
живым доказательством, до какой степени
безрассудства может довести опьянение демагогических страстей. По его настоянию
разрушена Вандомская колонна как памятник деспотизма47. С точки
зрения политической и социальной, это можно до некоторой степени объяснить; но
как можно объяснить грубый вандализм художника против произведения своего же
родного и близкого искусства? Не очевидно ли по этому факту, что призвание
Курбе с его реальным направлением было неискреннее, ходульное, что при
высокомерном стремлении прослыть основателем новой школы и первым живописцем
своего времени он служил не кумиру изящного, как обижаемый им Мюржер, а своему
вздорному самолюбию, своим мелким страстишкам, доведшим его до позорного суда и
до презрения не только благомыслящих сограждан, но даже и собственных
товарищей? Нельзя не отдать справедливости французам в одном: какие бы ни были
у них треволнения — политические, военные, уличные, радостные до фанфаронства,
скорбные до уныния — деятельность некоторых сословий продолжается невозмутимо:
так сильна их внутренняя организация. Так, например, магистратура исполняет
свое дело с холодною точностью, как бы ничего не было. Промышленность
отыскивает средства к наживе даже в напоминаниях о народной скорби. Сегодня
театры обращены в перевязочные пункты, завтра они снова играют, поют, пляшут,
возбуждают смех и слезы. Сегодня художник хватается за ружье, чтобы броситься
на врага внешнего или внутреннего,— завтра ружье уже в углу, и он перед
холстом, перед грудою мрамора, за фортепьянами, за рукописью. Впереди слава и
деньги, так как слава и деньги в Париже составляют одно и то же понятие.
Когда я был у Скриба, в
его обширном доме на rue Pigal, он мне показывал свою гостиную, украшенную стенными
фресками. Фрески изображали дома, где прошли главные моменты его жизни. «Вот
скромный домик, где я родился,— говорил Скриб,— вот театр Gymnase, где я стал известен, вот здание Академии, куда я
имел честь дойти». Состояние, нажитое Скрибом, оценивалось от двухсот до
трехсот тысяч франков годового дохода.
Старик Дюма начал свою
карьеру с десятью франками, заработал и протранжирил до 4 миллионов, а перед
смертью сказал, как говорят, сыну: «Я не понимаю, отчего меня укоряют в
мотовстве. Вот 20 франков, мне ныне принадлежащие. Стало быть,
я еще удвоил
586
свой первоначальный капитал». Так как в
деньгах главнейшая житейская сила, а в безденежье главнейшее житейское
бессилие — двойной авторитет гласно признанной заслуги и завидного достатка
определяют совершенно правильно отношения «дошедших», les arrives, между
собой и к начинающим. Между собою они титулуются cher confrère *, молодым они говорят mon jeune
ami **, а дебютанты называют их не иначе как maitre ***.
Сколько раз меня
разбирал внутренний смех, когда, после представления моей комедии48
и выпуска моей брошюры в защиту музыкального обучения по системе Galin-Paris-Chevé49, старики стали называть меня confrère, а молодые —
величать почтительным названием maître. Невольно приходило мне на память сравнение с
отзывами обо мне молодой русской прессы, которая дошла однажды до такого
негодования относительно моей
особы, что назвала
меня карабинерным ефрейтором 50.
Вывод всего сказанного
приводит к следующему. У нас между представителями либеральных искусств имеют
некоторое значение только члены Академии художеств: официальный их характер
открывает им путь к почестям, а специальность и титул способствуют обеспечению
их денежных интересов. Правами своими они пользуются беспрекословно, и нет
примера, чтобы мальчишка, растирающий краски, или каменщик, выкладывающий
стену, публично позорил своего профессора или архитектора. В музыке и
литературе — дело другое. Так как литературной и музыкальной карьеры у нас собственно
еще нет — писатель не пойдет далее своего письменного стола, музыкант — далее
одной театральной дирекции. Стар и мал перемешались в общем панибратстве. Тут
ни давность, ни известность, ни заслуга, ни молва — никакой гарантии не
представляют. Петербург был свидетелем факта, в других государствах немыслимого,
по случаю литературного юбилея князя П. А. Вяземского. В этот день, в жизни
каждого человека умилительный, почтенный и безопасный от обид, русская молодая
пресса выказала, до какой степени она может вести себя грубо и неприлично. Она
стала доказывать, что князь Вяземский был
всегда бездарностью,
______________
* Дорогой собрат (фр.).— Ред.
** Мой юный друг С фр.).— Ред.
*** Мэтр, учитель (фр.).— Ред.
587
никакой заслуги не оказал, никакой
благодарности не возбуждает: мнимое заблуждение открылось только спустя
пятьдесят лет — и в какой день, и с какою наглостью! Всего печальнее было
притом, что возражений и общего негодования не воспоследовало51 .
Литературная клевета у нас как будто не клевета, и самая литература — не
достояние народное, а мячик, которым люди играют бессознательно сколько душе
угодно. Что бы сказал г. Дусе, узнав, что у нас только всего одна драма —
«Борис Годунов» и что эту драму не только перекладывают на музыку, но еще
искажают и поют, перемешивая виршами собственного произведения бессмертный
пушкинский стих. В этом отношении погрешили, впрочем, и Глинка, и Даргомыжский52
не столько от неуважения к памяти Пушкина, сколько от привычки видеть общее
бесцеремонное обращение с образцами отечественной словесности. Иного и быть еще
не может. История русского искусства делится на две эпохи: от царя Алексея
Михайловича до императрицы Елисаветы Петровны, от императрицы Елисаветы до
нашего времени. В первой эпохе мы видим действительных скоморохов и потешный
приказ, во второй мы видим основание Академии художеств, русской Академии словесности
и начало русского театра, порученного кадетскому корпусу при понятном в то
время предпочтении иностранным труппам54. На этом мы и остановились.
Академия художеств принесла свои плоды, Академия словесности утратила свое
значение и независимость; театр остался монополиею придворного ведомства.
Между тем русский народ
стал народом. Прежде, благодаря крепостному праву, он был только большое стадо,
разделенное по племенам и загонам. Теперь, как пахнуло на него воздухом
свободы, не удерживаемой еще достаточно сильными узами просвещения и
воспитания, всем открылись карьеры, даже литературная и музыкальная, хотя
народная масса в них потребности еще не видит. В них, однако, уже преобладают
сильные приманки — заслужить известность, занять собой, потешить свое
самолюбие, играть видную роль и, наконец, добиться средств к существованию.
Такие стремления весьма понятны и даже желательны. Но они определились вне
всяких условий, требований и пределов. Различие между родами литературы
серьезным и легким ничем не очерчено. Сама литература не подлежит ни защите
общественного мнения и
отечественного
588
самолюбия, ни покровительству официальных
учреждений. По русскому свойству бояться только квартального — дело дошло до
анархии, никаких законов и преданий не признающей и смешивающей Баха с
Оффенбахом и Пушкина с Тряпичкиным.
Явились самопризванные
судьи, фантастические теории, ересь всеотрицания. Установилась та оппозиция
против кого-то и чего-то без всякого сознания против кого и чего. Слова приняты
за понятия. Творческая сила природы заменила бога, братско-взаимная любовь
людей заменила христианство, право на труд заменило артель, распределение
земельных участков заменило душевой надел. То же самое, что нам присуще, переиначено
на другие слова, как будто сущность дела от того изменилась. Наконец, что всего
непонятнее, все наши внутренние неурядицы, все наши увлечения, недобросовестные
поступки, наша неуживчивость, грубость — стали более или менее, открыто
приписывать вине правительства, как будто правительство не скорбит более всех
о них и не старается посильно постановить им преграду. Даже и понятия о
правительстве и администрации у нас перемешались — и никому не пришло в голову
выяснить, что правительство — высшая правящая сила, а что в администрации
участвуем мы сами и сплошь да рядом выказываем свое собственное бессилие.
Русская натура отличается жаждой неповиновения, ослушания, хотя бы самого
безрассудного, даже против собственных законов и интересов,— так, просто,
нраву не препятствуй,— а между тем сколько у нас было жертв запальчивости,
уныния и бесприютства. Многие попали даже в Сибирь, не понимая, как это
случилось и чего, собственно, они хотели. Тут произошли скорбные драмы,
печальные разочарования, поздние раскаяния и ожесточения.
Денег нет, почета нет,
таланта нет, образования нет, будущности нет, ничего нет, кроме русской жажды
самоуправства и самовластия,— как же совместить эти понятия с рабством перед
преданиями англичан, с поклонением народной славе французов, с усидчивым
трудолюбием немцев? Что же тут ожидать, кроме горя и ожесточения?
Встречаются, впрочем, люди с талантом и образованием, хотя недостаточно
приготовленные к борьбе с жизнью, по недостатку твердо установившейся внутренней
духовной почвы, и которые тоже не находят в обстановке, их
окружающей, ни желаемого
богатства, ни
589
завидного почета, ни определенной по их
достоинству будущности. Тут беспочвенность уже наружная, материальная, от
причин исторических и этнографических происходящая. Бывают, наконец, и гении —
и таков был Глинка,— которые, не находя ни в себе, ни вокруг себя достаточно
поддержки, изнемогают и останавливаются на полдороге, утомленные, скорбные,
вдвойне беспочвенные и проклинающие и свою судьбу, и свое бессилие. Не в таком
ли душевном настроении находился Глинка, когда, оставляя Петербург, он вышел у
заставы из повозки и плюнул на землю, его тогда в настоящем его значении еще не
признавшую55? Не то ли самое прочувствовал и Пушкин? И он не мог
пожаловаться на равнодушие образованного общества, и он не мог ужиться в
тесных рамках своего общественного положения. Родись Глинка не в России — имя
его гремело бы в потомстве. Родись он и в России, но веком прежде,— он был бы
часовой мастер, веком позже — он мог бы занять подобающее ему место. Но он
родился нечаянно искупительною жертвою переходного времени от мрака к свету. Он
был во главе целой касты недовольных и обиженных не равнодушием отборных
личностей, а историческою неумолимостью переживаемой эпохи.
Не знаю, ошибаюсь ли я,
но мне кажется, что многие, не имеющие еще у нас определительного положения в
свете, придумывают себе положение искусственное, самодельное. Лишенные
возможности по недостатку гениальности пробить себе дорогу в неизменных
пределах красоты и правды, тысячелетиями определенных пред вечным образцом
природы, и не имея прав гражданства в среде более скромной, по недостатку этой
среды, а между тем преследуемые честолюбием и нуждою,— они, так сказать,
принуждаются к некоторой уродливости, то по эксцентричности понятий в области
изящного, то по заблуждению относительно начал социальных и политических. Они
— порождение болезненное, случайное, с общею жизнью не связанное. Не виноваты
ни они сами, ни окружающие их условия; виновато время, в котором они родились.
То, что я рассказывал про французов, образовалось исторически. У нас история
еще не подоспела, хотя и торопится.
Придет время, когда
русский народ не только будет народом, как он ныне переродился, но еще народом
грамотным, готовым к просвещению. Тогда и искусство сделается потребностью
всего русского общества, и пред-
590
ставители искусства, получив свою
гражданскую оседлость, не маясь от одного горя к другому, от разочарования к
ошибке, от самонадеянности к ожесточенности,— установят между собою ту внутреннюю
иерархию, на самоуважении основанную, без которой прочная организация какого
бы то ни было сословия мыслима быть не может. Тогда и официальная поддержка
возникнет естественно, сама собою. Объявится уже близкая свобода театров, без
которой ни драматической литературы, ни музыки, ни соревнования между
сценическими деятелями, ни обеспечения материальных средств авторов и артистов
— не предвидится. И у нас возникнет свой Институт, возродится своя академия
словесности с почетными правами; и у нас будет специальный уважаемый знак
отличия для выборных по заслугам в областях литературы и творческих искусств, и
мы, наконец, дойдем в этом отношении до того, до чего дошли Германия и
Франция.
Здесь я должен несколько
приостановиться, чтобы оправдаться, по возможности, перед читателем за длинное
отступление. Я должен повторить, что я еще не пишу своих мемуаров, а припоминаю
кое-что из дней пережитых. Тут для меня, по крайней мере, представляет интерес
не часть анекдотическая — так как в важных событиях я никогда не играл никакой
резкой личной роли,— но то впечатление, которое мне осталось от пережитого, и
тот вывод, который я из него для себя извлек. Я не посвятил себя всецело
искусству по двум причинам: во-первых, потому, что не признавал в себе достаточно
таланта, во-вторых, потому, что в России столько дела, что человеку, которому
трудно писать, не следует, как выразился Пушкин об Одоевском, делаться
писателем56. И действительно, у нас еще надо месить глину для
кирпичей, а я бы стал принуждать себя к постоянным размышлениям о том, выйдет
ли замуж Наташа или Людмила за Владимира Вельского57. Сердечно сочувствую
и душевно завидую тем избранным, которые родятся с потребностью творчества:
они не столько живут в ней, сколько она живет в них. Мое призвание в литературе
могло быть только дилетантское, а дилетантизм в искусстве равняется бессилию.
Меня часто укоряют, что я загубил свою карьеру, что я мог бы сделаться или
государственным человеком, или замечательным писателем. Этому я положительно не
верю: я знал почти всех наших государственных людей, и участь многих не
591
внушала мне зависти, ни по их влиянию, ни
по их способностям. Я знал почти всех наших писателей и артистов, и хотя
некоторым завидовал, но не сознавал в себе достаточно силы, чтобы с ними
померяться. Я был светским человеком между литераторами и литератором между
светскими людьми, и от этого я навлекал на себя не раз негодование обоих
лагерей; но теперь, когда я отрывками переживаю прошлое, мне кажется, что, если
бы начинать снова, я сделал бы то же самое. Мне кажется, что и в скромной моей
доле я был тоже порождением своего времени, что к какой стороне я бы ни
примкнул, я ни одною бы не удовлетворился и снова бы начал служить некоторым
отдельным вопросам, которые не закрепят за мною громкого имени, но занимают
мое время и тешат мое воображение надеждою оставить по себе хоть малую,
посильную пользу. Лично я — враг всякого дилетантизма; по судьбе другой карьеры
я не встретил и не мог встретить. Но передо мною вились многие тропинки, я переходил
по ним, смотря по обстоятельствам, тогда как Глинка шел по одной широкой
дороге истинного гения. Но дорога была негладкая, цель была туманная. Он
остановился, изнемог и не дошел. Ничто не может служить лучшим тому доказательством,
как собственные его записки. Для людей, его не знавших, они показывают его в
странном свете. Тут не только не видно величавости гения, а скорее проглядывает
что-то узкое, одностороннее, недоконченное. Перечень его болезней и принимаемых
им лекарств, простое именование городов, через которые лежал его путь,
постоянная субъективность, неразборчивость любовных похождений — все это
скорее напоминает больного и избалованного ребенка, чем творца нашего
музыкального эпоса. Конечно, его привязанность к родителям, родным и друзьям
мила и трогательна, его любовь к птицам и детям обнаруживает в его душе родники
чистейшие, но затем вся жизнь его обнаруживает скорбь, свойство болезненности и
неудовлетворения. С одной стороны, он подавлен судьбою,— с другой, по реакции
естественной, он слишком верует в свою непогрешимость. «Нигде и ни в чем нет
отрады,— пишет он в своих письмах.— Домашние обстоятельства плохи. В
действительной жизни в моем отечестве я встречал одни горести и разочарования»58.
Между тем он посвящает свою первую оперу государю, который не любил музыки59:
тут явно, что Глинка понимал всю царственность своего подношения.
592
Вторую свою оперу Глинка уже скромно
посвятил старшему сыну директора императорских театров 60, чтобы
снискать, как сознается он, расположение дирекции. В этих двух посвящениях —
целая грустная биография. Глинка надеялся, что известный его хор «Славься»
будет официально принят народным гимном. В этом он видел большое торжество
своему самолюбию. Я живо помню это время. Между музыкантами состоялся необъявленный,
впрочем, публично конкурс. Граф Мих(аил) Юр(ьевич) Виельгорский тоже написал
музыку для народного верноподданнического возгласа. Государь избрал музыку А.
Ф. Львова, что для Глинки было чувствительным ударом. Нельзя отрицать, что
творение Глинки было несравненно выше творения Львова, но, по моему глубокому
убеждению, государь был прав. Хор Глинки выражает торжествование, славословие
восторга несколько высокомерное, так сказать, апофеоз русского чувства — знай
наших. В музыке Львова не видно вдохновенного порыва, но она выражает молитву,
то есть смирение человека перед богом. В оказанном предпочтении достоинство
собственно музыкальное в расчет, очевидно, не принято и не полагалось
исключительною целью. Государь не хотел, чтобы его превозносили, а чтобы за
него молились. Такое чувство было совершенно верное и христианское. Теперь
обычай согласовал возникшее тогда недоразумение. После народного гимна всегда,
на всех торжественных случаях уже следует славословие Глинки, так сказать,
дополняющее молитву. Впрочем, молитва была написана и Глинкою в квартете первой
его оперы — тут допущена им даже явная несообразность. Крестьянин благословляет
свою дочь замуж — и в эту минуту, где указание на русские свадебные обычаи так
естественно и необходимо, и старик отец, и невеста, и жених, и приемыш
забывают семейное событие и затягивают: «Боже, спаси царя». Самые пламенные
верноподданнические чувства не могут оправдать подобного отступления от
истины.
Дело объясняется только
тем, что Глинка хотел написать и молитвословие, и славословие не только с
целью, прямо до оперы относящеюся, но еще и ради честолюбивых личных замыслов.
Чувствуя в себе дарование необычайное, он, весьма понятно, мечтал и о каком-то
необычайном положении, которое между тем, при тогдашних обстоятельствах, было
немыслимо. Будь тогда консерватория, его
бы, конечно, выбрали дирек-
593
тором, а не репетитором. Но консерватории
не было — и Глинка был назначен капельмейстером придворной капеллы61
под дирекцией флигель-адъютанта полковника Львова, и иначе быть не могло, так
как звание директора — звание придворное, требующее особого чина и особого
положения, и тут стоило немало труда. Сын министра двора, князь Григорий
Петрович Волконский, музыкант и певец замечательный, графы Виельгорские,
занимавшие должности при дворе и оставившие по себе в музыкальном мире
прекрасную память как деятели-художники и меценаты, выхлопотали Глинке то
положение, которое могло вполне удовлетворить ожидания титулярного советника,
но, конечно, не соответствовало честолюбию творца русской музыки. И
действительно, странно подумать, что Глинка, уже написавший «Жизнь за царя»,
стоял на клиросе с камертоном, обучал певчих сольфеджам и ездил в Малороссию
переманивать архиерейских певчих62. Конечно, его принимали не как
простого регента, а с особым почетом и с личным уважением к его гению; но тем
не менее он не мог не чувствовать того пробела в общественных установлениях,
который не давал настоящего места его уже признанным заслугам. То же самое
прочувствовал и Пушкин. Пушкина я видел в мундире только однажды, на
петергофском празднике. Он ехал в придворной линейке, в придворной свите.
Известная его несколько потертая альмавива драпировалась по камер-юнкерскому
мундиру с галунами. Из-под трехугольной его шляпы лицо его казалось скорбным,
суровым и бледным 63. Его видели десятки тысяч народа не в славе
первого народного поэта, а в разряде начинающих царедворцев. Так и Глинка,
ставший официально на ряду с гоффурьерами и чуть ли не ниже некоторых из них,
чувствовал себя если не оскорбленным, то не на своем месте. Если по
обстоятельствам того времени он мог бы получить прямо назначение директора
капеллы, то он, может быть, был бы еще жив, во всяком случае не поссорился бы с
женою, не вдался бы в крайности, несовместные с его тщедушною, нервною и
болезненною натурою. Впрочем, и самое звание директора капеллы вряд ли
согласовалось бы с свойствами Глинки, рожденного для творчества, а не для
заботливости педагога и администратора. Ему нужно было значение, которого в
официальном строе не было. Жизнь Глинки разделяется собственно на два периода:
до звания капельмейстера и после
звания капельмейстера64.
594
В первом периоде преобладает надежда, во
втором — разочарование, и, как всегда бывает, в минуты скорби художник стал
выше, чем в минуты спокойствия. О таланте Глинки писали немало. Скажу только,
что он не был реформатор и начальник школы65. Как Пушкин был долго
под влиянием Байрона, так Глинка был долго под влиянием Беллини66;
конечно, он отбросил пошлость его говорка, именуемого речитативом, не заимствовал
ни узкой его фразеологии, ни скудости его оркестровки, но увлекся его
задушевностью и вдохновил ее собственным чувством — чувством вполне русским.
Мне кажется, что в глубине и искренности, задушевности и заключается главное
достоинство Глинки. Другая черта его дарования отыскивается в свободе и
благородстве его мотивов. Он, так сказать, барин и властелин божьею милостью
вылившейся из души его кантилены 67. Ничего вульгарного, грубого,
недоделанного, изысканного не отыщет в ней самый строгий критик. Такое
достоинство — врожденное и не приобретается никаким трудом. Если Глинка его
развил, то, быть может, тому послужило то обстоятельство, что он в молодости
находился в кружке эстетически развитом. Но зародыш такого достоинства
родится с человеком и образует ту небесную искру, именуемую гением, до которой
никакой труд не достигнет.
Даргомыжский был по роду
жизни, по труженичеству, по сосредоточенности более артист в некоторых
отношениях, чем Глинка, а между тем не мог с ним поравняться. Он не уступал ему
ни в теплоте, ни в познаниях, а нравственно он стоял даже выше; но он не
родился с божественною искрою. Имя Даргомыжского займет почтенное и почетное
место в нашей музыкальной летописи, но имя Глинки, обратившееся уже в национальную
гордость, вырастет еще более если не в международном сознании, то в сознании
русского развивающегося просвещения. Впрочем, если Глинка не упрочил за собою
всемирной известности, то виноват в том, конечно, он сам. К редким его качествам
следует еще причислить одно, которое я назову качеством ассимиляции. В его душе
звенела не одна только струна русская — он имел еще способность уловить и
передать задушевность других национальностей. Так, например, в танцах «Жизни за
царя» чувствуется более полонизма, чем в иной польской революции. В Испании
имя Глинки пользуется большою
популярностью; испанцы считают
его своим.
595
Итальянские кантилены Глинки могут
служить образцами для итальянцев. Он, так сказать, схватывал живьем духовное
племенное настроение из глубины народного родника и передавал это настроение в
форме изящной, оригинальной и закругленной. Глинка имел еще одно достоинство,
которое встречается редко в племенах славянских — племенах, отличающихся
женскими достоинствами и недостатками. Женщины никогда не бывают
архитекторами. Им недоступно усвоение начал симметрии и разнообразия в
единстве, которые так поразительны в природе, этом прототипе художественного
творчества. В каждом отдельном произведении Глинки верность соотносительности
составных частей могла бы, как кажется, определиться математически, чуть ли не
циркулем. Итак, задушевность, свобода, самобытность, благородство и прелесть
фантазии, точность рисунка, яркость колорита — вот, если я не ошибаюсь, черты
отличительные, так высоко ставящие Глинку в области искусства. К этим
естественным качествам он присовокупил техническое полное знание гармонии и
оркестровки и между тем пользовался этим знанием самостоятельно. Можно
сказать, что как композитор и музыкант он соединял в себе все потребные
условия, но что он не был драматургом и в этом отношении уподобился Моцарту и
Веберу, коих многие оперы не только не остались на сцене, не только не
сделались всемирно известными, но перешли даже в архивы и ценятся отрывками
только редкими знатоками. Скудость русского музыкального репертуара спасла
Глинку от этой участи — и оперы его высоко ценятся, несмотря на их
драматическую неудовлетворительность и даже некоторые промахи против логики. В
последних, впрочем, сознавался сам Глинка. Ф. М. Толстой, этот честный труженик
в области словесности, музыки и критики, этот неутомимый работник, который в
другую эпоху занял бы видное место в ареопаге знатоков и деятелей, приводит к
своей добросовестной и достоверной записке о Глинке следующие слова: «Зачем ты
не сказал,— обратился к нему Глинка,— что в русском стиле не следует вводить
итальянскую кабалету68, как, например, «Меня ты на Руси?». Возможно
ли, чтобы такой человек, как Сусанин, вздумал повторять слово в слово, только
квинтою ниже, наивные излияния сироты Вани? Зачем ты не указал на неуместность
кодыб9 в том же дуэте «На
великое нам дело,
только путь нам
596
укажи» — ведь от нее так и разит
итальянщиной». Глинка оживился и долго указывал на отступления, сделанные им в
«Жизни за царя» от коренного, рационального, по его выражению, русского
оперного стиля. «Нет, любезнейший,— сказал он в заключение,— так рецензий
писать не следует: взялся за критику, так и пиши правду-матку, а похвалой никого
не удивишь» 70.
Глинка сам хотел,
следовательно, чтобы о нем сказали правду, и, по собственному его отзыву,— в
видах предостережения для других русских композиторов. Иначе и нельзя было
ожидать от такой честной души, от такого прямого ума. Мне кажется, что
относительно кабалет он был не совсем к себе справедлив. Эта музыкальная
форма легко остается в слухе. Оперы пишутся не для одних контрапунктистов71,
а для впечатлительной публики, понимающей чутьем, а не знанием. Отречение
Глинки от итальянщины было только на словах. Он не изменил ей и в «Руслане».
Но подле него составилась у нас целая школа, поставившая себе целью писать
оперы не только без кабалет, но даже без мотивов или с мотивами иногда весьма
пошлыми.
По-моему, Глинка был бы
гораздо справедливее к себе, если бы он укорял себя за самый смысл дуэта.
Сусанин вовсе не кажется у него мужиком, а человеком, одержимым мономаниею
спасать царя, даже и в то время, когда царь вовсе в спасении не нуждается. Во
втором действии старый крестьянин возвращается домой. Так и ждешь, что он
потребует щей и каши, расспросит про свое хозяйство, приласкает свою
дочь-невесту, побалагурит со своим приемышем — ничуть не бывало. Начинается
следующий разговор: «Я буду служить царю. Ты будешь служить царю. Мы будем служить
царю»... Это неверно, нечеловечно, это — натянутая присяга, никем не требуемая
и никому в эту минуту не нужная. Поют не люди, а отвлеченные понятия. Сила
последующих эффектов, когда уже действительно приходится спасать царя, много
оттого страдает, и в общем колорите развивается монотония. Таким недостатком
ознаменовались у нас впоследствии творения даровитого стилиста и драматурга А.
Н. Островского, у которого действующие лица остаются неизменными в их
односторонних, почти бесподвижных типах, а развязка пьесы объясняется в 1-м
действии, иногда даже в 1-й сцене72. Островский боится французщины,
как Глинка боялся итальянщины, хотя до отречения никогда
не дошел, а в сущности и
597
французщина, и итальянщина имеют свои
хорошие стороны, конечно, не как окончательный образец, а как руководство к
усвоению многих эстетических правил, историческим развитием человечества
установленных. С одной же русопетчиной и безусловным ей поклонением искусство
не уйдет далеко. Надо, однако, заметить, что если Глинка был строг к себе,— он
не любил слушаться чужих советов и замечаний. Мне пришлось не раз
присутствовать при его разговорах с моим тестем, графом Мих(аилом) Юр(ьевичем)
Виельгорским, которому Глинка был много обязан, как он сам заявляет в письме,
находящемся ныне в моих руках 73. Виельгорский прошел почти
незамеченным в русской жизни, а между тем редкий человек мог быть одарен такими
многосторонними достоинствами, как он. Души чистой как кристалл, ума тонкого и
проницательного, учености изумительной, кабалист, богослов, филолог, математик,
доктор — он все изучил, все прочувствовал; вельможа и артист, светский человек
и семьянин, то простодушный, как ребенок, то ловкий, как дипломат, он умел
согласовать в себе самые непримиримые крайности и пользовался общею любовью.
Без него не было ни приятного обеда, ни интересного вечера. Редкий день
проходил для него без приглашения ко двору, но он любил проводить время и с артистами.
Придет, бывало, вечером из дворца в какое-нибудь скромное собрание музыкантов,
сбросит с себя свои доспехи и, окунув подбородок в огромный галстух, равнодушный
к съехавшему набок парику, начинает прения, в дыму сигарок, о музыкальных
вопросах. Натура его была в высшей степени благородная и эклектическая.
Музыкальное его образование было невероятное. Достаточно сказать, что однажды
в Париже Пер (Раег) принес в кружок своих приятелей-артистов только что им написанную
партицию на четыре голоса и полный оркестр. Присутствующие певцы и певицы
заявили желание тотчас попробовать квартет. Пер сел за фортепьяно, и чтение
началось. Но партия soprano оказалась слишком высокою
для голоса исполняющей партию певицы. Надо было переложить всю партицию в
другой тон. Пер, сочинивший пьесу, запутался и отказался. Виельгорский, тут
находившийся и многим вовсе неизвестный, предложил свои услуги и с листа, по
чужой партиции, аккомпанировал в другом тоне певшим до конца пьесы, причем
ошибся только два раза. Этот случай составил его репутацию. Россини,
на которого он был по-
598
хож по наружности и некоторым движениям,
писал при нем своего «Вильгельма Телля». По громадности своих познаний и
многосторонней своей опытности в жизни, науке и искусстве, он был тонкий
эстетик, глубокий философ и судья неоцененный, при неизменном доброжелательстве.
Глинку он любил и ценил высоко, но и журил иногда за некоторые неправильные, по
его мнению, нововведения.
Ему не нравилось,
например, что Глинка написал финал первого действия «Руслана» для трех басов и
контральто, то есть четвертого баса, причем теноры и дисканты проявляются
только в хоре. «Это глухо,— говорил он,— это противно требованиям звучности;
это портит великолепный финал, который при обыкновенных условиях мог произвести
эффект громаднейший». Еще более сердился он на то, что единственная партия
тенора в опере предоставлена столетнему старику. «C'est absurde*,— горячился он,—теноровый голос отличается мягкостью,
звучностью, нежностью. Это — голос любви, голос, следовательно, молодости.
Применять его к развалинам жизни противоестественно, совершенно не нужно».
Много интересных замечаний привелось мне слышать от незабвенного Михаила
Юрьевича. «В музыке,— говорил он,— не следует изыскивать постоянных
поразительных эффектов. Надо, чтобы внимание могло от времени до времени
отдохнуть, а то чересчур будет утомительно. Представьте себе человека, который
не спросит вас об здоровье, не поговорит об общих местах, а прямо и неотвязчиво
будет только выражаться изысканными фразами, глубокомысленными изречениями. От
такого человека вы будете сторониться, как бы он интересен ни был. Вы найдете
его утомительным». Так оправдывал он своего друга Россини. Он знал наизусть все
замечательные симфонии и партиции и, бывало, на оркестровых репетициях, если
кто в оркестре ошибется, то закричит: «Виолончель! Тут ошибка: у вас fa naturel,
а не fa dièze **». Он составил себе целую теорию музыкальных
верований и, между прочим, всегда протестовал против мелодий с изысканными и
дикими интервалами. «Лучшие мелодии,— утверждал он,— согласуются с естественною
последовательностью гаммы как мелодического первообраза». Глинка его слушал
почтительно, но с досадою. И тут он уступить ни в чем не хотел. Само собою
разу-
____________
* Это бессмыслица, абсурд... (фр.) — Ред.
** Фа, а не фа-диез (фр.) —Ред.
599
меется, что Михаил Юрьевич восставал постоянно
против построек опер Глинки. Мужик-царедворец далеко не удовлетворял критика.
В «Руслане» он не мог простить, что пять арий следуют одна за другой. «C'est absurde,— говорил он,— c'est un opéra manqué»
*. Это выражение сильно кольнуло Глинку. Он упоминает о нем в своих записках,
объясняя даже, что Виельгорский был движим соперничеством, чуть ли не завистью,
но это обвинение положительно опрометчиво и неверно 74.
Виельгорский стоял
духовно слишком высоко, чтобы быть доступным каким-либо мелочным чувствам
досады на чужие успехи. Напротив того, даже и в старости он восторгался ими как
юноша. Он любил душевно Глинку, был в восхищении от его гениальности, но хотел
для его же пользы указать ему на его некоторые промахи, и если не успел, то
тем не менее действовал с полною любовью к делу и, к сожалению, во всех своих
замечаниях остался прав. В том, что Виельгорский любил и уважал искусство, я
могу представить одно поразительное доказательство. В 1840 году я женился на
его дочери, и по случаю свадьбы устроен был в доме Кутузова (ныне Яковлева,
рядом с Михайловским театром) великолепный концерт при участии знаменитой
Пасты. Государь и весь двор присутствовали. Государь, как известно, не был
меломаном и остался в гостиной. Между гостиною и концертною залой двери были отворены
настежь. Музыка началась. Государь, величественный, как всегда, стоял посреди
гостиной и разговаривал, если не
ошибаюсь, с каким-то
посланником.
Разговор шел довольно
тихо, но звучный металлический голос государя все-таки был несколько слышен в
зале. Вдруг с ужасом вижу я, что Михаил Юрьевич идет себе чрез всю гостиную
прямо к дверям, берется за обе половинки и преспокойно их притворяет. Затем он
почтительно кланяется государю и извиняется, что он это сделал, «потому что
государь мешает слушать музыку». Немногие отважились бы на такой поступок.
Государь улыбнулся и
продолжал разговор; он любил и понимал Виельгорского и прощал ему его
эксцентричности. Но мне непонятно, как Глинка мог заподозрить широко-барскую
натуру лучшего ценителя его трудов в какой-то подловатой личной щепетильности.
В записках
____________
* Это асбурд... это неудавшаяся опера (фр.).— Ред.
600
встречаются места, действительно
возбуждающие досаду. Зачем укоряют они Ф. М. Толстого за постигшую его неприятность
относительно запрещения итальянцам исполнять оперы русских композиторов? 75
Еще менее понятно, что Глинка решился выразить, говоря об исполнении «Дон
Жуана», что хорошо спел свою партию только Артемовский, певец бездарный и
грубоголосый, вывезенный Глинкою из Малороссии, а что Рубини был
неудовлетворителен в арии «Ilmio
tesoro» *, которая между тем была последним словом
вокального искусства. Тут же отзывается Глинка с некоторым пренебрежением о
Моцарте. Все это далеко от истины и может объясниться только болезненным
состоянием здоровья и самолюбия, как и отзыв о Виельгорском.
Впрочем, записки были
написаны, очевидно, не для печати 76 и могут служить только
материалом для психологического этюда в известную эпоху нашей истории. Кроме
того, они еще могут служить источником искреннего соболезнования.
Действительно, много выстрадал душевно и физически этот человек. Он понимал
себе цену и не мог, по русскому свойству черескрайности, к тому же
раздраженному болезненным нервным организмом, угомониться в тесных пределах
окружавшей его действительности. И невольно снова сравниваешь: что бы это было,
если бы его опера ставилась в Париже. Во-первых, никакой директор не допустил
бы подобного либретто; во-вторых, к каждой партии был бы приспособлен лучший артист.
Для оперы исполнение — половина успеха. Всем известно, что четвертое действие
«Гугенотов»77 кончалось благословением кинжалом, что вполне заметно
при исполнении. Репетиции были в полном разгаре. Нурри, замечательно изучивший
сцену и придумавший балет «Сильфиды», разработанный впоследствии Теофилем Готье
и хореографом Тальони, вдруг понял, что после рассчитанного эффекта заговора,
фанатизма и проклятий может быть эффект еще более сильный и драматичный. В
голове его блеснула мысль о дуэте. Услыхав о том, Мейербер вскрикнул и убежал
домой. Его озарило вдохновение как молния. В три дня написал он знаменитую
сцену, быть может, свое лучшее, во всяком случае, свое самое задушевное произведение
и обязан был тем своему даровитому истолкователю. Для Глинки этого, конечно,
не могли бы сделать
_____________
* «Мое сокровище» (ит.).— Ред.
601
ни Шемаев, ни Леонов, ни Лоди 78.
Я видел вблизи, как ставятся большие оперы в Париже. Для декораций не
только пишут макеты или модели, но когда они уже написаны, то их ставят для
испытания и освещают. Если общий колорит не довольно гармоничен — или слишком
красноват, или слишком голубоват,— декорация бракуется, и все начинается снова.
То же самое внимание повторяется для костюмов, для аксессуаров, для
группировок, для танцев. Постановка тут доходит до размеров особой науки. Затем
успех выражается сотнями тысяч франков, Почетным Легионом разных степеней,
званием члена Института. Что же встретил Глинка? Равнодушную канцелярию,
разрозненных исполнителей, движимых бюрократическим порядком. Кто руководил
его европейски признанною опытностью и постоянно возбужденным участием? Велика
была у него вера в самого себя, что он решился на борьбу,— но с какими
пожертвованиями? Во-первых, он должен был отказаться от поспектакльных и, во-вторых,
кроме двух Петровых, вынесших оперу на плечах, рассчитывать на исполнение более
чем посредственное, при постановке чуть ли не балаганной. До сего времени въезд
в Москву царя Михаила Федоровича похож на кукольную комедию. Живые люди стоят к
нему спиной, а писанные — лицом. Вот где бы следовало вывести в эволюциях по
сцене процессию из Спасских ворот к Красному крыльцу в полном великолепии
археологической истины. Вот где хор «Славься» с колокольным звоном и пушечною
пальбою произвел бы эффект потрясающий — когда в воротах показывался бы сам
царь. Ничего этого не было — да и теперь еще нет. Но что всего хуже — это то,
что публика относилась к произведению не только без национального пристрастия и
сердечного радушия, а напротив того, с недоверчивостью и даже враждебностью 79.
Тут следует заявить об
одном печальном свойстве нашего народного характера — о недоброжелательности
друг к другу. В течение долгой моей карьеры я имел неоднократно случай
удостоверяться, как странно и неуместно выражается иногда это свойство.
Расскажу два случая, бывшие со мной. В парижском театре Gymnase исполнили однажды мою трехактную комедию 80.
Почему и как — объясню в другой раз. Директор театра Монтиньи все сделал — и,
по-моему, слишком много даже, исказив пьесу,— чтобы добиться успеха и сбора.
Все было
602
рассчитано. На последней репетиции он мне
сказал: «За успех второго акта я ручаюсь». Пьеса прошла неимоверно холодно. Ни
одно слово не возбудило впечатления. Партер безмолвствовал, и одни клакеры
вызвали в конце автора. Монтиньи только что не рвал на себе волосы. На другой
день я пришел поздно: не к чему было торопиться. Иду на сцену. Монтиньи
выбегает ко мне навстречу с сияющим лицом. «Загадка разгадана! — говорит он.— Я
уж думал, что я ничего не понимаю и не умею, и до того перепугался, что хотел
бросить театр. Но теперь все объяснилось. Сегодня — моя публика, а вчера все
были русские». Пьеса выдержала более тридцати представлений сряду, несмотря на
то, что уже наступали летние жары. Театр был всегда полон. Критика отнеслась к
произведению с похвалой8I, а в некоторых замечаниях осталась в пределах тонкой
вежливости и приличия. В Петербурге же газеты разбранили меня, здорово живешь,
не зная вовсе пьесы, а только потому, что русский писал по-французски, как
будто грех знать несколько языков 82. Какая-то французская актриса
вздумала в мое отсутствие выбрать в Петербурге именно эту пьесу в свой бенефис83.
Она полагала тем польстить самолюбию публики, познакомив ее с произведением ее
соотечественника. Само собой разумеется, что пьеса провалилась и что гг. фельетонисты
над нею потешались. Нечто подобное было и с моим собратом Ф. М. Толстым 84,
с тем различием, что Толстой до сих пор еще таким случаям удивляется, тогда как
я давно уже не удивляюсь. Мне кажется, что причина явления отыскивается в
долгом историческом рабстве, в желании и в свою очередь кого-нибудь
притеснить. Замечательно, что в хорошем обществе, то есть в европейски
цивилизованном, это чувство сглаживается. Не потому ли я не раз слышал от
Пушкина совет всегда держаться хорошего общества, и именно высшего. Вот его подлинные
слова: «Il n'y a
qu'une seule bonne société, c'est la bonne»* 85 . Но в
высшем обществе есть другая немощь, порожденная скукою постоянных бюрократических
соприкосновений. Жизнь официальная как будто влияет на частные отношения,
возбуждая равнодушие к своим и своему. Те из моих читателей, которые много
путешествовали за границей, согласятся со мной, что их всегда удивляло
пренебрежение к ним их
___________
* Нет иного хорошего общества, кроме хорошего (фр.).— Ред.
603
посольств, тогда как они видели, что
другие посольства неусыпно радели о своих соотечественниках.
Приведу бывший со мною
случай.
В начале сороковых годов
я отправился из Ниццы в Рим провести там страстную неделю. Поехал я с молодым
графом Champagny в дилижансе до Генуи по знаменитому карнизу (la corniche),
который показался мне последним выражением красоты природы, так как я не знал
еще Кавказа. В Генуе, на другой день после нашего приезда, мы отобедали и после
обеда сели на пароход. По этому поводу упомяну об оригинальном эпизоде. Во
время обеда Champagny выскочил из-за стола и
не мог даже выбежать в двери. С ним сделалась сильная рвота. Я испугался и
хотел послать за доктором; но он мне объяснил, что очень страдает от морской
качки и что одно ожидание вызвало припадок. Плавание совершилось благополучно.
Море было тихо. Champagny был бодр, весел и
здоров; но только он вышел на берег — с ним снова сделался сильный припадок
морской болезни от одной мысли, что бы он мог выстрадать. Рекомендую этот
случай врачам, изучающим нервные болезни вообще и морскую в особенности.
Высадка на берег совершилась, однако, с большими затруднениями. Когда пароход
остановился перед Чивита-Веккиа, к нам причалила лодка с прегрязными
полицейскими и таможенными чиновниками. При проверке паспортов оказалось, что
некоторые паспорты не были визированы в Генуе, месте отправления, а несколько
прежде. Мой паспорт был визирован в Ницце, за два дня до отплытия. То же самое
повторилось для многих других, спешивших, как и я, взглянуть на знаменитые
римские церемонии. Чиновники заявили, что новые правила очень строги, что они
ни в каком случае не могут впустить нас на берег. Мы возражали, что места наши
взяты только до Чивита-Веккиа, что капитан нас даром не повезет, что денег у
нас нет, что в море бросить нас нельзя и что затем мы готовы представить все
ручательства, что мы не заговорщики и не посягаем на престол святейшего отца.
После долгих переговоров решено было наконец, что в город нас впустят, но с
тем, чтобы оставаться под караулом и получить право следовать в Рим не иначе
как по требованию наших посольств. Всех нас пленных было человек десять, в том
числе один румяный прусский прапорщик, два сардинца и
прочие. Нас привели
в весьма не-
604
опрятную гостиницу и приставили к нам у
ворот часового с ружьем. Я просил позволения ехать от имени всех к губернатору,
что и было позволено. Для большего эффекта я надел свой камер-юнкерский мундир;
но в Италии никаким мундиром не удивишь. Губернатор, длинный monsignore в фиолетовых чулках, отозвался, что получил
инструкции точные и строгие, что он советует послать в Рим эстафету, но что он
разрешает нам прогуливаться по городу. Между тем страстная неделя начиналась.
Мы бросились писать все в свои посольства, на общий счет отправили эстафету и
стали дожидаться ее возвращения. На рейде стояла тогда наша шкуна «Вестник».
Капитан Бернард де Граве, мичманы князь Барятинский и Петерсон оказали мне
прием самый радушный. Я встретился в гостинице с возвращавшимся из Рима capitaine Montagnac,
commandant du vapeur à hélice «Napoléon»*. Он просил
меня доставить ему возможность взглянуть на русскую Шкуну. Капитан Бернард де
Граве согласился и принял гостя весьма радушно, но, по незнанию французского
языка, несмотря на французское имя, просил меня быть переводчиком. В
кают-компании подали, как водится, чай и портер. Завязался разговор. Русский
капитан любопытствовал знать подробности о винтовом судне, бывшем тогда
новинкою. «Спросите его,— обратился он ко мне,— сколько узлов ходит оно?»
Монтаньяк, высокий и красивый мужчина, отвечал небрежно: «В обыкновенное время
не менее шестнадцати узлов». По переводе ответа маленький, вспыльчивый и
черненький командир «Вестника» покраснел до ушей: «Скажите ему, что он врет! —
крикнул он.— Я сам капитан, я сам знаю, что насчет хода нельзя не приврать
немножко. Он может вздор молоть вам, так как вы нашего дела не смыслите, но
старому моряку — он не смей, он не смей». Насилу я его успокоил и увез
удивленного француза. Во время моего первого опыта в тюремном деле, хотя далеко
не строгом, я еще старался объяснить ученому и умному Champagny превосходство метрического стиха над силлабическим.
Я утверждал и утверждаю, что французы могут иметь метрический стих, как
русские, причем латинская просодия длинных и коротких слогов совершенно
излишня, а достаточно
руководствоваться ударениями (accent) на
_____________
* Капитан
Монтаньяк, командир винтового
судна «Наполеон» (фр.).-Ред.
605
слога. Champagny старался из всех сил: писал, кряхтел, подбирал слога,
а не мог понять механизма, который у нас поймет каждый гимназист. Он, изучивший
римскую историю не хуже его старшего брата, известного своим сочинением о
кесарях86, не мог совладать с безделицей. Впоследствии он прислал
мне даже целое послание по почте, хвастаясь, что оно метрическое, и в каждом
стихе были ошибки. Сколько раз мне ни приходилось объяснять даже известным
французским поэтам простой фортель87 метрического стихосложения, и
никогда ни один француз не мог его понять и усвоить, тогда как некоторые стихи
вразброд, особенно у Расина и Альфреда Мюссе, скандируются правильно. Но чутье
никогда не доходит до сознания. До сего времени не понимаю, как французы могут
быть музыкантами. Между тем эстафета вернулась. Ко всем моим товарищам по
заточению были ответы, обо всех были присланы предписания немедленного
пропуска. Мне только не было ответа, обо мне только не было предписания. В
первый раз я призадумался о неряшестве и безобразной лени русской натуры.
Всего страннее оказывалось то, что секретарь посольства, к которому я
обращался, был мой короткий приятель 88. Незадолго перед тем мы
вместе ухаживали за одною прелестною девушкой, промелькнувшею на московском
горизонте и вдруг угасшею в цвете юности и красоты. С этим секретарем мы дружно
фантазировали, поэтизировали, музыкальничали, пели — и ни малейшей размолвки
между нами никогда не было. И вдруг ему лень стало оказать другу помощь, к
которой он был обязан, по своему официальному положению, по поводу первого незнакомца.
Меня выпустили за поручительством француза Шампаньи, на что и теперь еще
досадую.
В Риме помянутый
секретарь даже не извинился. «Сам ты виноват,— сказал он,— что не знал закона,
а я был уверен, что кто-нибудь тебя захватит». На вопрос мой, могу ли я быть
представлен папе, он отвечал, что решительно невозможно; но перед отъездом из
вечного города я встретил прусского румяного прапорщика, который тоже уезжал и
был очень доволен своим пребыванием в Риме и особенно представлением папе,
милостиво с ним разговаривавшему. На мой вопрос, как он одолел препятствия, он
отозвался, что препятствий никаких не было. Дело устроило и чуть ли не
предложило ему его посольство. Историй подобного рода я мог рассказать бы
много.
606
Я их объясняю тем, что между русскими, по
недостатку цивилизации, нет еще внутренней общественной связи. На чужбине все
национальности держатся группами; одна русская блуждает врассыпную. Однажды я
проигрался в Баден-Бадене до последнего крейцера и не обратил на то особого
внимания, потому что находился в кругу богатых и приязненных соотечественников;
но как только я заикнулся о ссуде нескольких сот франков до высылки мне из
России денег — все лица вытянулись и отказ последовал за отказом. Меня
выручили из беды Антон Рубинштейн и одна моя милая близкая родственница, к
которым я вовсе не обращался, но которые сами предложили мне свои услуги,
узнав из сплетен и смеха русского населения в Бадене о моей невзгоде. Таким
образом, артист и женщина — вот еще в ком может встретиться у нас сочувствие. Я
знаю одного отставного генерала, который во время последней парижской осады
остался в городе, как в западне. Средства его истощились, но бывшие в Париже
русские наотрез ему отказали даже в ничтожной ссуде, и он мог бы умереть с
голода жертвою прусских завоеваний, если бы его не спас особый случай. Надо
сознаться, что русский эгоизм, иногда наивный и простодушный, тут уже принимает
размеры трагические. Мне известен один господин, швыряющий сотнями тысяч для
обманывающих его кокоток; ближайший его закадычный друг шел в долговую тюрьму
за ничтожную сумму — и шел с пистолетом в кармане.
На каждом шагу
встречаются люди, живущие на чужой счет, пройдохи, мошенники. С такими
господами нельзя не держать себя осторожно; но от этого заморозить себе душу
вряд ли извинительно. Служение одним чувственным инстинктам, одному сухому
эгоизму даже нерасчетливо, потому что нет человека, который в известный момент
не нуждался бы в других. Самая лень и ожесточенность чувственного
безразборчивого эгоизма — не что иное, как бесхарактерность. Бесхарактерностью
отличается собственно не русский народ, а полупросвещенная его часть, которая
в этом отношении перещеголяет все народы в мире.
Наш простой народ
бесхарактерен только в пьянстве, где — первое его знакомство с просвещением.
Кому из пожилых моих читателей не случалось видеть пьяниц, пьющих запоем? Что
может быть печальнее и отвратительнее? Едва блеснет в них луч рассудка — они
рвут
607
на себе волосы, плачут навзрыд,
проклинают свою слабость, клянутся страшными клятвами, что вчера они напились в
последний раз. Но завтра будет опять последний раз, а послезавтра опять
последний раз — и так до ранней гробовой доски. Сколько миллионов людей погибло
и гибнет еще у нас таким образом тягостью и наказанием для государства! В
высших классах начало запойное существует у нас не для одного вина, но и для
других видов опьянения. У одного — запой желчи, у другого — самообольщения, у
третьего — любостяжания, у четвертого — разврата, у пятого — чванства, у шестого
— праздности и пустячной жизни, у седьмого — властолюбия, у восьмого —
нигилизма, у девятого — формализма, и так далее. В русской натуре мнимо образованной,
— а что еще хуже — полуобразованной,— ничто не уравновешивается, все
переливается из одной крайности в другую.
Вывод наблюдений всей
моей жизни сводится к тому, что главное для нас бедствие, главное наше
бессилие, главное наше страшилище заключаются в полуобразовании, а спасение
наше — в образовании настоящем. Образованием врачуется запой, полуобразованием
он только разжигается. Об этом можно исписать целую книгу, даже несколько
книг. Но, в пределах настоящей вступительной статьи, я хотел поговорить только
о судьбах русского искусства по поводу едва ли не самого гениального его
представителя. И тут часть общественного мнения доходит ныне до некоторого
запоя. Для иных, кроме Глинки, нет музыки на свете. Он — альфа и омега, закон и
пророк. До него ничего не было, после него ничего не будет. В концерте можно
исполнять только «Камаринскую», «Арагонскую хоту», трио из «Жизни за царя» и
арию Ратмира. Даже музыка демагогическая признает Глинку безусловным кумиром,
хотя идет вразрез против его консервативных и аристократических убеждений,
ставивших выше всего мелодию и предоставлявших в опере первое место певцам и певицам.
Если в нашем полупросвещенном быту можно проследить начала взаимного
недоброжелательства, эгоизма, запоя и бесхарактерности, то и в наших восторгах
тоже нередко отражается полуобразованность. Пойдите в театр, и если на сцене
выкажется какой-нибудь грубый намек или непристойная сцена — будьте уверены,
что вы услышите не шиканье оскорбленного чувства приличия, а хохот и громкие
рукоплескания. Спуститесь
608
еще ниже. Ступайте в певучие кофейные 89
— там обнаженные женщины, бесстыдные взгляды, цинические песни и пляски
возбуждают бури энтузиазма и ураганы бисов. В исполнении француженок все это
еще до некоторой степени извиняется веселостью и, порой, не лишенным грации
шиком. Но, увы! туда же полезли и русские женщины, полуголые, неловкие и
сконфуженные. Русский человек искони веков не понимал русской женщины иначе
как стыдливою, целомудренною, набожною, домоседкою. Такое чувство глубоко
народное, и я вполне уверен, что нет русского человека, который бы мог смотреть
без омерзения, пока не привык, на кривлянье и публичный позор русских женщин,
тем более что все это натянуто, пошло, бездарно и фальшиво. Что у француженок
бывает забавно, у русских становится грязно. Маша напялила трико, Дуня, которая
не решилась бы ни за что на свете пуститься публично вприсядку, изображает, с
голою грудью и платьем значительно выше колен, непотребные движения мнимого
канкана, хоть ей самой стыдно и совестно: чего не сделаешь для куска хлеба, в
особенности, когда к этому хлебу присоединяются рукоплескания, вызовы, бриллианты,
букеты и даже лавровые венки от
любителей новых русских
баядерок?
Далее разврат вкуса и
разгар полупросвещения простираться, кажется, не могут. Тут создалась даже
целая литература шансонеток, возникшая от отсутствия частных и народных
театров.
В этой литературе проявляется
остроумие в следующем роде. Барин влюбился издали в разряженную кокотку; но
когда он подошел к ней — оказалось, что кокотка не что иное, как корова,
махающая хвостом. При этом публика смеется, рукоплещет, требует повторения.
Конечно, в нашей легкой литературе не все куплеты таковы, и встречаются люди
даровитые; но что меня всегда доводит до крайней досады, это то, что, со
стороны шумящей публики, оказывается равный прием и пошлому, и не пошлому, а
гаерству, и даровитости. Не доказывает ли эта неразборчивость вкуса, эта
черствость ума, эта неразвитость суждения, что готовые восхищаться всяким
вздором уже не могут, конечно, ни уяснить себе, ни усвоить понимания
прекрасного в его так трудно уловимых оттенках. Тут нельзя сказать, что нет
искусства для публики: скорее можно сказать, что нет публики для искусства.
Чувство, наименее развитое в нашем обществе,— это чувство критики. Сплошь да
рядом мы читаем
609
в оценках художественных произведений,
что такой-то играл или пел хорошо, такой-то скверно; а почему хорошо или дурно,
пускай догадывается сам читатель. Некоторые рецензенты отрицали даже
надобность искусства. Другие все подчиняли своим социальным или политическим
тенденциям, как будто искусство само по себе не образует особой стихии и может
служить чему-нибудь; в этом смысле много было и статей, и кликов, и оскорблений,
и восторгов. Не было только спокойствия, беспристрастия и трезвого
сравнительного изучения. Все это мы видели и частью еще видим в середине семидесятых
годов, когда заговорили словами, если не сущностью просвещения. Что же это
было в тридцатых годах, когда всякое заявление свободной мысли считалось
опасным? Можно сказать, что, когда Глинка представил свою первую оперу на суд
общественного мнения,— самого общественного мнения еще вовсе не было, так как
оно только теперь сознает свои права, хотя далеко еще не сознает своих
обязанностей. Я был при первом представлении. Оно прошло вяло. Петрову первую
(тогда Воробьеву) заменила вторая, спевшая неудовлетворительно прелестную
партию Вани90. Арии «Добрый * конь» написано тогда еще не было91.
Публика не знала, что думать, и глядела на знатоков. Фраза «Это песни наших
кучеров» была действительно сказана и, вероятно, повторена, потому что она была
сказана и мне 92. Говорил ее один министр, любивший оригинальничать;
но фраза не нашла отголоска. В первом действии трио возбудило громкие
рукоплескания. Польская интермедия удивила своею бессвязностью и прелестью
танцев. Собственно успеха не было. Успех обрисовался только впоследствии,
когда мотивы начали укладываться в памяти, когда Петрова-старшая начала
исполнять партию Вани и Глинка написал для нее известную арию «Бедный конь». Во
всю жизнь свою я не слыхал такого металлически-задушевного, если можно так
сказать, голоса. Когда она с сердечным воплем вскрикивала и всхлипывала: «Не
стоны родных, а крики врагов раздавались над ним»,— голос ее звенел таким
отчаянием, что на всех глазах навертывались слезы и между слушателями и
артисткой пробегал тот электрический ток, который составляет венец искусства.
Глинка с особою любовью относился к роли Вани, бессознатель-
____________
* Бедный.— Сост.
610
но понимая, что она останется
единственною человечною драматическою ролью, им созданною. Он сам требовал,
налегая всегда более на детали, чем на общую постройку, чтобы Ваня строгал
палочку, как видел он это в деревне, и об Ване говорил всегда с родительскою
нежностью, как об живом мальчике, а не о вымысле. И действительно, роль Вани —
роль живая, роль Сусанина, местами трогательная и драматичная,— тем не менее
отвлеченная; что же касается сценического значения Антониды и Сабинина, то
ролей собственно у них нет. Движения для них не придумано. О «Руслане» и
говорить нечего. Тут уже положительно нет ни одного лица, в котором публика
могла бы принять участие. Вторая опера Глинки далеко не имеет теплоты первой и
уже решительно не представляет никакого драматического интереса, хотя в
разработке технической, в знании оркестра — признается выше первого
произведения. Но именно по недостатку человечности она менее нравится и менее
выдерживает представлений, чем «Жизнь за царя». Можно сказать, что «Жизнь за
царя» — достояние народное, а «Руслан» — достояние русской музыки, на которой
будут учиться музыканты, тогда как и наши правнуки будут присутствовать при
представлениях «Жизни за царя». Граф Виельгорский был, следовательно, прав.
«Руслан» est un opéra manqué*.
Каждый отдельный нумер — перл, но ожерелья не выходит. Скажу еще, что я слушаю
«Жизнь за царя» уже около сорока лет и что, по моему мнению, в благодарной роли
Вани Петрова обрисовала мастерски партию в септюоре93 «Ах, не мне,
бедному», г-жа Оноре — арию «Бедный конь», а Лавровская — дуэт с Сусаниным.
Всем трем я обязан минутами истинного эстетического наслаждения. В статье,
преимущественно посвященной Глинке и его времени, грешно бы было не упомянуть о
его романсах. Тут не нужно драматических столкновений и борьбы различных
стихий, а, напротив, требуется единство впечатления, тонко, верно и задушевно
выраженное. По моему личному убеждению, тут Глинка доходит до высоты
недосягаемой. Тут каждый звук ласкает слух, шевелит душу и как будто сродни
каждому. Вот так и кажется, что сам бы непременно написал точно так же и что
иначе написать невозможно. Это и образует печать
гения. Глинка имел
свой
____________
* Это неудавшаяся опера (фр.).— Ред.
611
пошиб, не схожий с манерой Шуберта, хотя
не менее глубокий. Этот пошиб, чуждый всякой тривиальности, а между тем
дышащий правдою, поражает, кроме случаев подделок под иностранный стиль,
прелестью чисто русского, скромного и светлого вдохновения. Я, конечно, могу
ошибаться и не имею претензии быть непогрешительным, как римский папа, но мне
кажется, что Глинка был громаден в тесных рамках, но что в рамах широких он
оказался неудовлетворительным и что в этом виновата была не отсутствующая
гениальность, а эпоха, в которой он жил, так как она не дала ему ни должного
воспитания, ни твердого руководства, ни нравственной и материальной поддержки,
иначе он сделался бы достоянием не одной России, а всего человечества.
Этим я и заключу свой
отзыв о творческой деятельности Глинки; но мне остается высказать еще
несколько слов довольно щекотливых о нем самом, о конце его жизни, в видах
предостережения, как выразился он, для других композиторов и художников.
Когда Глинка сделался
капельмейстером и переехал в здание певческой капеллы, ему чуть ли не отведена
была директорская квартира. Так как Львов жил в собственном доме, он вздумал
открыть свой салон и назначил приемные дни. Тут он имел явным намерением
возвысить скромное значение своего места и подражать Одоевскому и Карамзиным.
Но у Одоевских и у Карамзиных господствовала совершенная простота. К ним собирались,
в известные дни (у Карамзиных даже ежедневно), люди, симпатизирующие между
собою и принадлежащие к одному отборному кружку. Каждый был тут дома,
непринужденно, уютно, зная кого встретит и в особенности кого не встретит.
Такие дома не импровизируются. Они награждаются за простоту, за радушие, за
долговременно внушаемое уважение.
В этикетных собраниях у
Глинки простоты никакой не чувствовалось. Хозяйка была миловидная, музыка исполнялась
прекрасно. Но все это казалось натянутым, ненужным. В обществе не было связи.
Сам Глинка казался в гостях. Я был на этих вечерах раза два94, но
соскучился и уехал к Карамзиным. Не знаю наверно, в то ли время я написал для
Глинки слова на его польский, который был исполнен оркестром и придворными
певчими по случаю патриотического концерта в зале дворянского собрания,
бывшего прежде там, где ныне находится Купеческий клуб. Партитура, если не
612
ошибаюсь, хранится в
архиве консерватории 95. Это был единственный случай, когда я
сотрудничал Глинке. Ему самому надоели его приемы. Семейные отношения
портились. Петербургская роскошь порождала возрастающие требования. Для Глинки
нужна была нянька, хозяйка, чуть ли не сиделка, как была незабвенная княгиня
Одоевская, этот тип доброты и преданности, а не светская жена. И тут он ошибся,
и тут он не имел удачи 96. Он стал бегать из дома, но не к
Одоевскому, не к Карамзиным, не к Жуковскому, не к Виельгорским, к которым он
редко являлся. И тут была его большая ошибка. Он сделался средоточием особого
кружка, заманившего его бесспорною прелестью, так живо описанной Мюржером в его
«Vie de Boheme» 97. В такой
жизни все нараспашку — и ум, и сердце, и талант, и платье. Пушкин очень боялся
этих кружков и однажды на мой вопрос, будет ли он вечером у одного ученого
литератора, жившего, впрочем, весьма сдержанно, язвительно отвечал, что он —
человек женатый и в такие дома более не ездит98. Если настоящие
строки попадутся на глаза молодого человека, вступающего на житейское поприще,
да не побрезгает он моим советом всегда остерегаться общества без дам, разумею
— порядочных. При них невольно надо держаться осторожно, вежливо, искать
изящества и приобретать правильные привычки. Уважением к женщине упрочивается
и самоуважение. В этом смысле англичане — великие учителя, хотя, быть может,
так же преувеличивают строгость к себе и к пользованию временем, как русские
преувеличивают неряшество привычек и расточительность времени. Во всяком
случае, первая крайность несравненно предпочтительнее второй. В Англии,
например, никто не смеет курить перед дамами. В России сами дамы курят без
устали, хотя многих из них загубила первая папироска. Впрочем, мужчины в Англии
умеют держаться между собою чинно. Я видел однажды в Лондоне, как четыре юнкера
пьянствовали четыре дня сряду. Они приглашали поочередно друг друга в столовую
отеля, где я жил, к обеду; в восемь часов вечера они приходили в черных фраках
и белых галстухах, одетые как на бал, и чинно садились на места, до самой
глубокой ночи выпивая бутылку за бутылкой. Конечно, и в семье не без урода —
между англичанами бывают буяны и кутилы; но английская распущенность никогда не
доходит до безобразия распущенности русской.
613
Я знал одного герцога,
напивавшегося почти каждый вечер. Между тем он всегда был изящен, аккуратен,
барин и магнат. При мало-мальски веселой жизни русский немедленно теряет
изящество. Об аккуратности и говорить нечего. Не знающие меры не могут
сродниться с аккуратностью. Кому не случалось иметь назначенное свидание с
представителями различных национальностей. Вот что я всегда замечал. Немец
придет за полчаса, англичанин придет минута в минуту, француз не придет, но
пришлет извинительное письмо, русский не придет и не извинится — и не потому,
что встретилось какое-нибудь препятствие, а так себе, просто потому, что его
снесло ветром куда-нибудь в другую сторону, где ему не было никакого дела. Если
он возьмет у вас почитать книгу — будьте уверены, что он ее никогда не
возвратит. И с деньгами бывает та же бесцеремонность. Слово «успею» многих
погубило. Многие из одной только лени потеряли состояние, счастье, честь и
жизнь. Вот почему богемская жизнь, то есть жизнь без меры, так опасна для
национальности, уже врожденно меры не понимающей. Конечно, в беседах и разгуле
художников бывает много привлекательного, так как артисты вечно молоды, хорошие
товарищи, пока самолюбие не задето, витают в сфере более идеальной, чем
обыкновенные люди, а потому более типичны и интересны. Многие у нас почитают
за особую себе честь быть угостителями разного рода знаменитостей, хотя в
искусстве далеко не компетентны. Многие у нас артисты от таких странных меценатов
спились окончательно. Сколько мне известно, Глинка никогда до оргий не
опускался: его натура была слишком эстетична, да и здоровье его было слишком
слабо. Я был, как кажется, только раз в избранном Глинкою кружке, куда повез
меня мой тесть, граф Михаил Юрьевич. Беседа шла очень чинно и, по отсутствию
дам и разгула, довольно скучно. Только после ужина она несколько оживилась.
Глинка выпил две или три рюмки шампанского и спел с необыкновенным выражением
«В крови горит огонь желанья» 99. Он казался утомленным, печальным
и больным. В то время Одоевский соорудил свой известный орган «Себастианон»,
который был поставлен в квартире, занимаемой Одоевским в здании Румянцевского
музея 100. Мне случалось тут встречать Глинку. Он садился за орган
и фантазировал задумчиво, плавно, величественно. Два-три человека слушали
благоговейно эту задушевную импровизацию, ко-
614
торой и Бетховен бы позавидовал. В то
время Глинка был, впрочем, под влиянием Глюка и хотел посвятить себя церковной
музыке101. Но время усидчивого труда миновалось. Одно из последних
его произведений было, если не ошибаюсь, «Песнь Маргариты» 102, где
уже выразилась задушевность немецкая, по тому дару ассимиляции который, как я
заметил выше, составлял его исключительное отличие в небольшой семье великих
музыкантов. Но к большому произведению он уже более способен не был. Его
убивала и жизнь чужая, и жизнь собственная. Как-то пришлось мне к нему заехать
по какому-то делу. Он испугал меня своим страдальческим видом и мрачным
цинизмом. С тех пор я его не видел. Он скончался, как известно, в Берлине 103.
Тело его покоится в Невской лавре. На погребение собралось человек тридцать, не
более. Когда гроб опускали в могилу, я стоял недалеко с Даргомыжским, который
сказал мне в эту минуту: «Посмотри, пожалуйста,— точно хоронят зажиточного
титулярного советника». Итак, последний долг, отданный Глинке на земле, был еще
последним оскорблением. Странную эпоху мы пережили: за
артисткой, исполнявшею роль
«Прекрасной Елены», шли десятки тысяч людей104; к отверстой
могиле Глинки собралась небольшая кучка его ближайших друзей и почитателей.
Вот где виден вполне уровень полупросвещения. Вот о чем нельзя не
призадуматься, и, дай бог, с пользою! Никакой фанатизм загулявшегося
черескрайнего восторга, никакое преувеличенное, позднее идолопоклонство не
извинят того момента, когда за монастырскою оградою безлюдно ложился навеки в
землю гений, не нашедший на родине ни места, ни правильной жизни, ни даже
сожаления.
Первая глава моих
рассказов окончена. Я хотел в этом предисловии коснуться борьбы искусства с
настоящею жизнью в нашем неустановившемся еще обществе. Главным мотивом я
избрал Глинку, который по своей специальности стоял выше всех, а потому и
выстрадал более всех. И в моей скромной незаметной доле борьба искусства с
жизнью имела тоже некоторое значение, и потому в моих рассказах, которые, в
сущности, не что иное, как автобиография,— мне показалось нужным установить,
так сказать, общую тональность дальнейших заметок. К увертюре моих записок я
позволю себе прибавить ноту, которая будет не итальянская, как упрекал себя
Глинка, а совершенно русская и, до неко-
615
торой степени, самим Глинкою
возбужденная. В нашей общественной жизни мы подчиняемся двум властям: власти
административно-наружной, нами правящей, и власти духовно-внутренней, которою
мы сами собою правим. Согласование этих двух властей и образует нашу жизненную
задачу. Главная точка их соприкосновения отыскивается, естественно, в
воспитании. Должна ли наша грамотность создавать полуграмотных почитателей
Бюхнера и Прудона или давать честный кусок хлеба неимущему, честный образ
мыслей человеку со средствами? Не поступает ли на очередь вопрос о людях, которые,
не находясь в официальных категориях, тем не менее могут принести большую
пользу или большой вред государству. Не знаю, ошибаюсь ли я, но мне кажется,
что если истребится все то, что способствует полупросвещению, то и день
просвещения скорее приблизится. Я бы желал для земледельцев воспитание
земледельческое, для ремесленников — ремесленное, для гимназий — классическое,
для университетов — всеобъемлющее. Я бы желал поощрения начал нравственных и
эстетических. Я бы принял энергические меры, во что бы ни стало, для
искоренения пьянства, я бы не допустил общественных удовольствий, похожих на
открытые дома терпимости, я бы дал права гражданства сословию художников и
писателей, чтобы осмыслить их существование, не ввергать их в злобу или
отчаяние, а убедить в той простой истине, что тот, кто честно служит
государству, в то же время служит государю. Относительно начал административных
я мог бы сказать многое, но это выскажется само собою, при дальнейших рассказах
из пережитого времени. Но если наружная обстановка много влияет на жизненные
условия, то внутренняя сила воли, то наше действие на нас самих — влияют
несравненно еще более. Покаемся чистосердечно, любезные мои читатели,
обратимся к нашим воспоминаниям, вникнем в глубину души нашей и спросим себя:
не пора ли нам истреблять в себе присущую каждому из нас татарщину, не пора ли
отказаться от привычки сваливать всякую вину на других и во всем извинять самих
себя, тогда как если бы мы сами исправились, то и другие не были бы виноваты?
Мы — класс мнимо цивилизованный, далеко отошли от нашего простонародья и ни к
чему еще не пришли. Нет народа, подобного народу русскому. Даже в его осадках,
с которыми я тоже
близко познакомился в
тюрьмах, я
616
находил с изумлением признаки величия,
простоты, прямодушия, терпения, справедливости, проницательности, нежности
чувств, твердости воли, смирения, коллективной честности, словом — такие
добродетели, которые для других народов были бы в диковинку. И мы —
руководители, наставники, старшие братья,— мы, запутавшиеся в тине
полупросвещения,— мы не отыскиваем дороги ни для нас, ни для тех, которые идут
за нами. Самообразование — вот, как кажется, наша строгая задача. Самоуважение
— вот наша цель.
Когда человек отжил для
себя, ему остается еще пожить для других. В этой суровой поэзии старости ни
счастья, ни приволья, конечно, уже быть не может, но может еще быть любовь
глубокая, любовь горячая к родине и ее желательным судьбам. Человек отживающий
получает право говорить. Он будет говорить, как чувствует. Ложь ни к чему уже
для него не послужит. И если он выскажется правдиво, по его разумению, и если
хоть одно его слово пойдет в пользу, то с него довольно, и больше от него не
требуется. Да оправдают эти слова мою решимость печатать мои рассказы.
ГЛАВА II
1813 года 8 августа
случилось на Фонтанке, у Симеонова моста, в доме Мижуева, происшествие,
наделавшее мне впоследствии много хлопот. Я явился на свет божий. Вскоре после
моего рождения было объявлено, что я умер. Меня постигла какая-то неумолимая
детская болезнь: я выдержал страшные судороги, потом успокоился, вытянулся и
окоченел. Холодный мой труп накрыли простыней и распорядились моим
погребением. Но приставленная ко мне нянька Настасья Федоровна начала меня
отогревать и отогрела каким-то чудом. Видно, что я на что-то был нужен. Долго
не мог я понять на что и часто себя спрашивал, не напрасно ли трудилась
Настасья Федоровна, так как жизнь моя была вообще неудачная, всегда до чего-то
приближалась и ничего не достигала. Только теперь я начал догадываться, на что
я был рожден: судьба вела меня разными окольными и утомительными путями к тому,
чтобы привести в порядок и систему начала правильного тюрьмоведения — начала, в
одиночку давно изобретенные и испытанные,
но никогда еще
в совокупности
617
не согласованные в последовательность
аксиом. Шестьдесят лет потребовалось, чтобы выработать из меня тюрьмоведа, и
теперь, когда я припоминаю все эпизоды моего прошедшего,— я уже могу наглядно
проследить, как все неожиданно, хотя логично, вело меня к этой конечной цели.
Я уже давно убедился, что в жизни ничего нет случайного, что провидение
действует с математическою точностью не только относительно судеб государства,
но и в участи каждой отдельной личности, как и вообще, впрочем, в целом строе
природы. Мне не раз случалось видеть провидение. Приведу доказательства.
Петербургские старожилы
помнят, что некогда в Петербурге действовало Общество посещения бедных. Оно
возникло следующим образом. Я получал каждый день прошения о подаянии, и весь
Петербург был наводнен подобными челобитиями. Мне пришла в голову мысль
исследовать, кто пишет эти письма и как существенно можно помочь действительно
нуждающимся. Тридцать лет тому назад начались мои опыты в социальных вопросах
и послужили зародышем того убеждения, к которому я теперь пришел, что
тюрьмоведение — наука преимущественно социальная и только относительно
нравственная, тогда как филантропы видели в ней преимущественно сторону
нравственную и не обращали внимания на социальную. В этом-то и заключаются все
ошибки пенитенциарных1 стремлений. Задумав, по стечению
обстоятельств, Общество посещения бедных, я передал о том Одоевскому, всегда
готовому на доброе и полезное дело. Вместе написали мы проект устава и показали
проект графу Мих(аилу) Юр(ьевичу) Виельгорскому, с которым я жил в одном доме.
Герцог Лейхтенбергский принял на себя попечительство над обществом 2.
Первоначальное число членов в двадцать шесть человек возросло скоро чуть ли не
до трехсот. В кассу было сперва положено двести шестьдесят рублей, а через
несколько лет она уже израсходовала около четырехсот тысяч. Основаны были разные
учреждения, из коих уцелела только максимилиановская лечебница. Бедных семейств
было посещено до двадцати шести тысяч, и многим из них были оказаны
действительно существенные пособия. Не подлежит никакому сомнению, что слепая
милостыня не что иное, как самый верный источник разврата и в тюрьмах, и для
ходящих на свободе. Но такое убеждение может привести благотворителей к
618
душевной черствости, которой тоже следует
крайне остерегаться. Таким образом, благотворительность образует науку тем
более трудную, что она должна согласовать порывы сердца с опытностью рассудка.
Общество в первые годы действовало горячо и старательно, и будь оно основано у
немцев или у англичан — оно бы отпраздновало уже свой двадцатипятилетний
юбилей. Но в русском характере почти вовсе нет выдержки на долгое время.
Мало-помалу горячность стала гаснуть, старательность — ослабевать. Явились
личные препирательства, возникли бюрократические формулы, общество обращалось
в самозванное ведомство. Однажды я возвратился в Петербург после долгой
отлучки и, как обыкновенно со мной бывает в таких случаях, с совершенно пустым
карманом и совершенно расстроенным от усталости здоровьем. Замечу мимоходом,
что, по странной несправедливости судьбы, я ненавижу переезды, сильно от них
страдаю — и почти постоянно нахожусь в дороге. Комитет общества, узнав, что я
вернулся и болен, постановил собраться у меня. Одоевский был отозван на вечер
к великой княгине Елене Павловне и не мог занять своего председательского
места, обещав, впрочем, приехать после заседания. Как старший после него, я
должен был председательствовать. Все члены явились и уселись по известному
порядку. Затем, по прочтении протокола, секретарь положил передо мной бумажку,
на которой были написаны две цифры: 15 и 175. На мой вопрос, что обозначают эти
цифры, он объяснил, что докладываться будет пятнадцать дел и что комитет не
вправе ассигновать по всем пятнадцати случаям заявляемой бедности более ста
семидесяти пяти рублей, или по одиннадцати рублей с копейками в сложности на
каждое дело. Товарищи мои присовокупили, что их принудило к такому распоряжению
состояние кассы, так как капитал общества значительно оскудел. «Помилуйте,—
воскликнул я,— да у нас никакого капитала никогда и не было, никогда и быть не
должно! Все, что мы получаем, не что иное, как проценты с капитала, именуемого
христианским милосердием. Наше призвание — передавать только эти проценты
разумно и основательно, чтобы не поддерживать разврата, не разжигать порока, а
действительно врачевать язвы настоящих злополучий! А когда не хватит у нас
денег, с неба свалятся новые. Разве вы забыли, как Одоевский горевал, что нам
не разрешалось, после первого аллегри 3 , принесшего нам тринадцать
ты-
619
сяч восемьсот рублей чистого барыша,
устроить еще другой. А я очень хорошо помню. Сидели мы в концертной зале
нашего дома на репетиции какого-то музыкального праздника. «Пропали мы,—
говорил Одоевский,— без аллегри!» — «Полно,— говорю я,— ты только дело делай,
а господь бог тебе такой аллегри сделает, какого ты и не ожидаешь». Одоевский
вынул из кармана повестку. «Прежде,— сказал он,— нам хоть из провинции деньги
присылали, а вот смотри, за всю неделю адресовано только двадцать пять рублей.
Вот и повестка». Я посмотрел на повестку, которая отличалась какою-то
подозрительною чертою. «Знаешь что, ступай-ка на почту,— начал я настаивать.—
Я тебе расскажу, что здесь будут играть». Одоевский отправился нехотя и через
полчаса вернулся с сияющим лицом. Из Сибири было прислано не двадцать пять
рублей, а двадцать пять тысяч рублей, от богача Кузнецова, прочитавшего в
газетах про нашу деятельность. Впоследствии он еще прислал двадцать две тысячи
рублей. Я сказал тогда Одоевскому: «Ну, вот, видишь ли, вот тебе и аллегри.
Дело не в деньгах, а в любви». Так и теперь, господа, если мы будем
рассчитывать копейки, а любви в нас не будет, так и хлопотать нам нечего».
Я должен сознаться, что
красноречие мое осталось без всякого успеха. Постановление комитета единогласно
было утверждено против моего протеста, и затем начался доклад. Как нарочно,
первое дело обусловливало копейка в копейку выдачу в сто семьдесят пять рублей.
За эту сумму можно было спасти целое семейство, за малую же подачку можно было
только раздразнить, так сказать, размазать его нищету. Я, разумеется, предложил
ассигновать все сто семьдесят пять рублей вечерового бюджета и снова потерпел
полное поражение. Тут я уже начал горячиться. «Отложите дело в сторону,—
сказал я секретарю.— Беру его на свою ответственность и деньги отдам».— «У
тебя свои лишние?» — спросил один из ближайших ко мне товарищей. Какие лишние?!
И самых необходимых у меня не было. Только я торжественно объявил, что не
позже, как на другой день, деньги найдутся и обещание будет исполнено, а затем
заседание скоро кончилось, и я пошел спать. Не помню наверно, в тот ли самый
вечер или в следующий в то время, когда я раздевался, камердинер подал мне
пакет, в котором, к неописанному моему изумлению, я нашел пятьсот рублей и
письмо следующего содержания:
620
«Желая ознаменовать
добрым делом благополучное в моем семействе событие, посылаю вам пятьсот рублей
с просьбою распорядиться деньгами по вашему усмотрению». Имя благотворителя я
забыл, но помню, что письмо было адресовано тверским помещиком. Сто семьдесят
пять рублей были употреблены согласно моему обещанию, а остальные триста
двадцать пять переданы комитету, где, когда заходила речь о сомнительных
денежных источниках, вошло в привычку заявлять, что такую-то издержку следует
отнести на тверской капитал. Тверской капитал обратился, таким образом, в
шутку, которую, вероятно, памятуют некоторые еще здравствующие лица, бывшие
членами прежнего комитета. Но я никогда не почитал и до сего времени не
почитаю тверского капитала шуткою.
Таких и подобных случаев
было в моей жизни много, и я мог бы составить свою биографию в виде объяснительной
записки, как и почему я был наведен на то, чем должен был завершить свое земное
поприще. Многое мне не удавалось, и я сетовал, удивлялся, отчего бы это, а
между тем дело объясняется просто тем, что не туда лежала дорога. Моя доля была
заговорить новым языком в теории и практике карательных учреждений, то есть
подготовить новый материал к будущим, вероятно, еще далеким применениям. Вот
для чего оттерла меня нянька Настасья Федоровна, когда в доме Мижуева меня
собирались хоронить. Не будь этого — меня бы и похоронили. Теперь я подвел итог
своей жизни и могу писать свои записки и говорить о себе равнодушно, как о
постороннем человеке, не ожидая и не требуя более ничего. Личности торопятся и
тревожатся. Начала устанавливаются веками и совершенствуются медленно. Далека
от меня мысль сравнить себя с Говардом, этим знаменитым противником английской
депортационной 4 системы; но для Англии потребовалось сто лет,
чтобы убедиться, что Говард был совершенно прав. Любопытным фактом моей жизни
было то, что, как только я попал на определенную мне колею, все неудачи и
препятствия, которые меня на нее натолкнули, исчезли мгновенно в новом моем
деле по предназначенному ему объему
(...)
Помню я, это было в
сороковом году, я был тогда женихом и жил в Ревеле, где был и Одоевский. Он и
621
стал уговаривать меня поехать с ним в
Гельсингфорс на университетский юбилей5. Как недавний рьяный
студент, я согласился, и мы поехали. В Гельсингфорсе мы познакомились с
знаменитым поэтом старцем Франценом, с Кастреном, с Рунебергом и другими замечательными
личностями шведской литературы. К обществу нашему присоединились Я. Грот и,
если не ошибаюсь, Плетнев; в Гельсингфорсе находился тоже Булгарин, но в
кружок наш он приглашен не был, за что, понятно, осерчал. В память юбилея
постановлено было нашим кружком издать общими силами двойной альманах,
по-русски и по-шведски, с тем чтоб шведские статьи были переведены на русский
язык и наоборот. Булгарин снова к участию приглашен не был, так как его,
преимущественно за дерзость (в теперешнее время он считался бы овечкой), везде
избегали. Альманах вышел, не помню, какое ему было название, помню только, что
я напечатал в нем действительно из рук вон плохую статью о литературной
совестливости или добросовестности, наверно сказать не могу6. Читатель
убедится только, что самая-то мысль давно уже засела у меня в душе. Как только
альманах появился, Булгарин, которому надо отдать справедливость, что он всегда
подписывал свое имя, когда дело шло о собственных именах, и ни в чью частную
жизнь не заглядывал, ни ошибочно, ни безошибочно, выпустил в «Пчелке» громовую
статью, в которой отделал и Одоевского, и меня, как называется, на все корки 7.
Помню я, что, по прочтении этой филиппики, мы сидели вечером с Одоевским, в
моем кабинете, несколько подгорюнившись и молча; Соболевский ходил по комнате,
вздернув, по обыкновению, голову и запустив палец в отверстие жилета под
мышкой. Вдруг он рассмеялся своим добродушно-циническим смехом. «Странный
народ,— сказал он,— легли спать в грязный чулан и удивляются, что их там
запачкали». Он сказал еще резче, но слова его остались мне навсегда памятными.
Итак, все мои чистые побуждения к служению изящному и полезному попадали в
грязный чулан. И с того времени как загрязнился еще этот чулан, как сперлись в
нем мефитические8 миазмы, как нуждается он, чтобы его подмели и вымыли,
чтобы открыли в нем окно, обсыпали персидским порошком и обкурили. Об этом не я
один свидетельствую(...)
622
Не желая рисоваться
перед кем бы то ни было на свете, а положа руку на сердце, в полном сознании
высказываемой правды, я могу заявить, что вся моя пройденная жизнь
конкретизируется в двух словах: красота, польза. Поклонение красоте,
служение пользе — вот та сфера, в которой я всегда вращался, часто с излишним
увлечением, часто наживая себе непримиримых врагов, иногда мне даже
неизвестных, но во всех общественных слоях; я не скажу, что я всегда был прав
в формах, хотя мне кажется, что я почти всегда был прав в отвлеченной сущности.
К тому же надо отделить и человеческую немощь, и порыв набегающей страсти, и ту
дремотную лень и истому в жизненной деятельности, к которой так склонны все
славянские племена. Никто не виноват, что он родился белокурым или
черноволосым. Точно так же никто не виноват, что он родился с натурой
объективною, а не субъективною. Мое же объективное свойство не только не
подавилось, а развилось от обстоятельств моей жизни. Об них я должен поговорить
несколько подробнее. Отец мой был человек светский, придворный и очень любил
искусства. Он имел хорошую картинную галерею, был даровитым актером на домашних
спектаклях и пел с большим вкусом. Еще молодым мальчиком я пел с ним дуэты. В
то же время нас возили по воскресеньям к Олениным, с которыми мы считались в
родстве. Президент Академии художеств и директор императорской библиотеки Оленин
принадлежал к исчезнувшему ныне типу начальников-хлебосолов. И в столичном
доме его, и на даче художники и литераторы принимались как члены его семьи.
Тут как старого ребенка баловали Крылочку, то есть Крылова. Тут высокопарствовал
ходячий гекзаметр Гнедич. Тут помню Лобанова, сочинителя забытых трагедий. Тут
я в первый раз увидал Пушкина, который был неравнодушен к второй дочери
хозяина, но не вмешивался в наши игры и всегда хранил в обществе некоторую
официальную серьезность, подобающую достоинству первого русского поэта. Тут
бывали Брюллов, Варнек, писавший портреты хозяев9, скульпторы, живописцы,
археологи. Я смотрел на них с благоговением, ловил каждое их слово, ставил их
себе в образец. Вообще, это начало благоговения было присуще всем деятелям
искусства той и даже позднейшей эпохи. Жуковский благоговел перед Державиным,
Пушкин перед Жуковским, Гоголь
перед Пушки-
623
ным. Потом явились фанатики Гоголя — но
этим и кончилось.
Вскоре было принято
правило, что надо благоговеть только перед самим собою. Большую симпатию внушали
тогда Боратынский, Дельвиг, Хомяков, Козлов, Языков, Подолинский. Я знал их
стихи наизусть, пятнадцати лет я попал в Дерпт и снова в область литературы и
музыки. Благодаря моему классическому воспитанию, я знал латинский язык
порядочно, французский до последней тонкости и весьма плохо русский. Русскому
языку я выучился в Дерпте, где нашел добрых товарищей в студентах
профессорского института и других, о которых, если успею, поговорю после
подробно. Жили мы в русском кружке. К старушке Протасовой наезжал Жуковский 10.
Вскоре в Дерпт переселились Карамзины, к которым наезжал кн(язь) П. А.
Вяземский. Дом Карамзиных, пока не разрушился, всегда оставался подворьем и
ковчегом русской литературы. С исчезновением дома исчезло и звено, связывавшее
крупных литературных деятелей.
В Дерпте я начал кропать
стихи11, вдохновляясь Языковым, которого память до сего времени
высоко чтится в ливонских Афинах и со временем, несомненно, возобновится в
уважении нашей будущей критики. В то же время я посещал усердно квартеты в доме
г. Липгардта, который выписал для своего удовольствия известного скрипача
Фердинанда Давида, виолончелиста Ц. Ромберга, замененного впоследствии Гроссом,
и других. Студенты в дом Липгардта не приглашались. Я составлял исключение
вместе с моим товарищем Ленцом, юристом и музыкантом, сделавшимся известным
своею монографиею о Бетховене 12. Я должен прибавить, что квартетам
придавало немало обаяния присутствие девяти дочерей хозяина. В Дерпте я много
занимался пением, участвовал в концертах, устраивал серенады 13.
Сдав экзамены, я отказался от ожидавшей меня карьеры по министерству
иностранных дел и решился послужить семейным и отечественным интересам. Я начал
ездить в Симбирск14, вглядываться в провинциальную и народную
жизнь, причем принялся писать повести. В то же время я сблизился с братьями
графами Виельгорскими и скоро с ними породнился и снова попал в стихию
беспрерывной музыки и служения всем видам искусства, затем кавказская
поэтическая природа, близость к
кн(язю) Воронцову, кочевая
жизнь,
624
литературные занятия, создание тифлисской
сцены, руководство газеты «Кавказ», биография Котляревского15,
история войны в Азиатской Турции, до сих пор неоконченная: вот те богатые
ощущениями воспоминания, которые остались от этого времени. Простившись с
Кавказом, к которому я, впрочем, два раза возвращался, я был командирован за
границу для изучения механизма управлений театров и консерваторий. И тут я снова
был тоже в мире изящном и имел возможность сблизиться с представителями
искусства. Притом постоянно слушая, смотря, читая, сравнивая и трудясь, я имел
случай изощрить до некоторой степени критический вкус. Затем и в области
общественно-полезного недостатка в практике не было. По службе я состоял
поочередно при тверском губернаторе графе Толстом, при белорусском генерал-губернаторе
Дьякове, при малороссийском генерал-губернаторе графе Строганове, при
канцелярии Государственного совета, при кавказских наместниках князе Воронцове
и князе Барятинском, при министре императорского двора графе Адлерберге I, при остзейских генерал-губернаторах князе Суворове и
бароне Ливене, при московских генерал-губернаторах Афросимове и князе
Долгорукове, при новороссийском генерал-губернаторе Коцебу и, наконец, ныне
состою при министерстве юстиции.
Вот краткий перечень
моего послужного списка. Вот та канва, по которой я должен выводить свою биографию
(...)
Если бы я не прошел
через горнило опыта,— если бы остался привинченным к какой-нибудь каморке, наконец,
если бы обладал тем громадным самолюбием, в котором меня упрекают, я, может
быть, и сделался бы нигилистом. Нигилисты бывают или дети, или люди ничего не
видавшие, или люди ослепленные высокомерием. Но мне выпала судьба иная, и
потому я чувствую к нигилизму глубокое отвращение как к отрицанию красоты и
пользы под личиной человечности. Мне уже не раз говорили, что некоторые мои
читатели и не только в рядах фельетонных требуют от меня одной сущности
рассказов без всякого вывода об их смысле, другими словами — мне разрешается
только забавлять публику, а вовсе не наводить ее к какому бы то ни было
умозаключению. Но в таком случае лучше бы было тре-
625
бовать от меня какого-нибудь дух
захватывающего романа. Если мои воспоминания могут представить какое-нибудь
значение, то не иначе как по их выводам, а вовсе не по занимательности
случавшихся со мной событий, так как таковых не было! Я кругом света не ездил,
в заговорах не участвовал, людскими судьбами не ворочал, я крупным деятелем не
был... я был свидетелем — но свидетелем во многих местах, а потому мог кое-что
сравнивать и мало-помалу выработывать себе убеждения (...)
КОММЕНТАРИИ
ПРИМЕЧАНИЯ
СПИСОК
УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ
Абрамович — Абрамович С. Л.
Пушкин в 1836 году. Л., 1984.
Андреевский — Из архива К. Э.
Андреевского: В 3 т. Одесса, 1913-1914.
Арнольд — Воспоминания Ю.
Арнольда. Вып. I—III. M., 1892—1893.
Бантыш-Каменский —
Словарь достопамятных людей русской земли, составленный Д. Бантыш-Каменским. М., 1836.
Благово —
Благово Д. Рассказы бабушки... СПб.,
1885.
Боборыкин —
Боборыкин П. Д. Воспоминания: В 2 т. [М.], 1965.
Булгарин —
Воспоминания Фаддея Булгарина.
Ч. I—VI. СПб., 1846—1849.
Вигель— Записки
Ф. Ф. Вигеля. Ч. I—VII. М., 1891—1893.
Висковатов — Висковатов П. А. М. Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1987.
Волконский — Записки С. Г. Волконского. СПб., 1902.
Воспоминания. 1887 — Воспоминания графа Владимира Александровича Соллогуба. СПб., 1887. Воспоминания. 1931— Соллогуб В. А. Воспоминания. М.; Л.: «Academia», 1931. Вяземский—ВяземскийП. А. Полное собрание сочинений: В 12 т. СПб., 1878—1896.
Вяземский. 1929 — Вяземский П.
Старая записная книжка. Л., 1929.
ГБЛ — Рукописный отдел Государственной библиотеки СССР им В. И. Ленина.
Герштейн — Герштейн Э. Судьба Лермонтова. 2-е изд., испр. и доп. М., 1986.
628
Глинка — Глинка М. Полное
собрание сочинений Т. 2-а. М., 1975.
Глинка в восп.— Глинка в воспоминаниях современников. М, 1955. ГМ— Голос минувшего.
Гоголь — Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: В 14 т. М., 1940—1952.
Гоголь в восп.— Гоголь в воспоминаниях современников. М., 1952.
Головин — ГоловинК. Мои воспоминания. Т. 1. СПб.; М., б/г.
ГПБ — Рукописный отдел Государственной публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина.
Греч — Греч Н. И. Записки о моей жизни. М.; Л., 1930.
Григорович — Григорович Д. В. Литературные воспоминания. М, 1961.
Достоевский — Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 1—29. Л., 1972—1986.
Жихарев — Жихарев С. П. Записки современника. М.; Л., 1955.
ЖМНП — Журнал министерства народного просвещения.
Записки — Записки М. И. Глинки. М.; Л.: «Academia», 1930.
ИВ — Исторический вестник.
Инсарский — Записки В. А. Инсарского. Ч. I—VI. СПб., 1888.
ИРЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР.
Карамзины— Пушкин в письмах Карамзиных 1836—1837 годов. М.; Л., 1960.
Комаровский — Записки графа Н. Е. Комаровского. М., 1912.
Лермонтов — Лермонтов М. Ю. Собрание сочинений: В 4 т. Л., 1979—1981.
Лермонтов в восп.— М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М., 1972.
Лит. приб. к РИ — Литературные прибавления к «Русскому инвалиду».
ЛН — Литературное наследство.
MB — Московский вестник.
М. вед.— Московские ведомости.
Мещерский — Воспоминания князя А. В. Мещерского. М., 1901.
Модзалевский — МодзалевскийБ. Л. Пушкин. [Л.], 1929.
Никитенко — НикитенкоА. В. Дневник: В 3 т. [Л.], 1955— 1956.
ОА — Остафьевский архив князей Вяземских.
ОЗ — Отечественные записки.
Панаев — Панаев И. И. Литературные воспоминания. М., 1950.
Панаева — Панаева А. Я. Воспоминания. М.. 1986.
Переписка — Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым: В 3 т. СПб., 1896.
Пушкин и совр. — Пушкин и его современники. Вып. 1—39, СПб., Л., 1903—1930.
629
Плетнев — Сочинения и переписка П. А. Плетнева: В 3 т. СПб., 1885.
ПС — Пушкин [Сочинения]: В 6 т./Под ред. С. А. Венгерова. СПб., Пг.: издание Брокгауза-Ефрона, 1907—1915.
Пушкин — Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. Л., 1977—1979.
Пушкин. Акад.— Пушкин. Полное собрание сочинений: В 16 т.
М.; Л., 1937—1949; Т. 17, 1959.
Пушкин в восп. — Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1974.
П ы л я е в — Пыляев М. И. Старое житье. СПб., 1892.
РА — Русский архив.
Разговоры П. — Разговоры Пушкина. Собрали С. Гессен и Л. Модзалевский. М., 1929.
Рассказы о П. — Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851 — 1860 годах. Л., 1925.
РВ — Русский вестник.
РМ — Русский мир.
PC — Русская старина.
Салтыков-Щедрин — Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений: В 20 т. М., 1965—1977.
Свербеев—Записки Д. Н. Свербеева. Т. 1. М., 1899.
СиН — Старина и Новизна.
Смирнова — Смирнова А. О. Записки, дневник, воспоминания, письма. М., 1929.
Совр.— Современник.
СП — Северная пчела.
СПб. вед.— Санкт-Петербургские ведомости.
Ст. годы — Старые годы.
Тургенев — Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем.: В 28 т. М.; Л., 1960—1968.
Тютчева — Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров. Дневник 1853—1855. [М.], 1928.
Хроника недавней старины — Хроника недавней старины. Из архива князя Оболенского-Нелединского-Мелецкого. СПб., 1876.
ЦГАОР — Центральный государственный архив Октябрьской революции.
ЦГВИА — Центральный государственный военно-исторический архив.
ЦГИА — Центральный государственный исторический архив СССР.
Шенрок — Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. Т. 1—4. М., 1892—1897.
Щеголев — Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. Исследование и материалы. М., 1987.
630
В настоящем томе публикуются широко известные прозаические произведения Соллогуба — повести «История двух калош», «Большой свет», «Аптекарша», «Тарантас» и более поздняя новелла «Метель» — одно из бесспорных и ярких доказательств высокого мастерства Соллогуба-беллетриста. Повести Соллогуба, впервые опубликованные в периодической печати, затем вошли в его сборник «На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни» (Т. 1, 2. СПб., 1841—1843; 2-е изд.: СПб., 1844—1845. Изд. А. Иванова); впоследствии составили первый и второй тома «Сочинений графа В. А. Соллогуба» (СПб., 1855. Изд. A. Смирдина-сына). В советское время неоднократно переиздавался «Тарантас» — и отдельными изданиями, и в составе сборников русских повестей первой половины XIX в.; в последних публиковались также «История двух калош» и «Собачка». В 1962—1983 гг. были изданы однотомники прозы Соллогуба: Соллогуб В. А. Повести и рассказы/Сост., вступ. ст., подгот. текста и примеч. Е. И. Кийко. М.; Л., 1962; Соллогуб В. А. Три повести/Сост., подгот. текста и примеч. Ал. Осповата. М., 1978; Соллогуб В. А. Избранная проза/Сост. B. А. Мильчиной, вступ. ст. и примеч. А. С. Немзера. М., 1983. В примечаниях учтены сведения, сообщенные комментаторами перечисленных выше изданий.
Воспоминания Соллогуба, публиковавшиеся в 1860—1880 гг. и в периодической печати, и отдельной книгой, были переизданы в 1931 г.: Соллогуб В. А. Воспоминания/Ред., предисл. и примеч. С. П. Шестерикова, вступ. ст. П. К. Губера. М.; Л., 1931. Сборник 1931 г. послужил источником текста мемуаров, публикуемых в настоящем издании, оно в основном следует редакторским решениям C. П. Шестерикова; здесь также представлен основной текст (публикация в 1886 г. в ИВ, повторенная в отдельном издании) и приложения: напечатанный в 1865 г. в РА доклад Соллогуба в Обществе любителей российской словесности о Пушкине, Гоголе, Лермонтове (та его часть, которая не вошла в основной текст) и рассказы «Пережитые дни», опубликованные в 1874 г. в газете РМ; последние печатаются с исключением ряда отрывков «немемуарного» характера (некоторые купюры, сделанные Шестериковым, в настоящем издании восстановлены).
Тексты проверены по первоисточникам; в ряде случаев в текст издания 1931 г. внесены поправки, которые специально не оговариваются.
Воспоминания Соллогуба о Пушкине, Гоголе, Лермонтове имеют несколько источников текста: публикации в ИВ (повторена в отдельном издании) и РА. Третьим источником текста (это касается только воспоминаний о Пушкине и Лермонтове) мы считаем устные рассказы Соллогуба, записанные П. В. Анненковым (напечатаны Б. Л. Модзалевским в его книге «Пушкин». [Л.], 1929) и П. А. Висковатовым (Висковатов П. А. Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и твор-
631
чество. М., 1987). Важнейшие разночтения приведены в подстрочных примечаниях.
В комментариях и указателе учтены материалы справочного аппарата, включенного в сборник 1931 г.; привлечены также материалы книги: Фокин Н. Н. Петербург пушкинского времени (рукопись, ИРЛИ).
Воспоминания Соллогуба о Пушкине были изданы еще раз —
в 1974 г. в составе сборника: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2
т. Т. 2. М, 1974. С. 294—312 (примеч. Я. Левкович). В настоящем издании этот
раздел прокомментирован наименее подробно, поскольку есть возможность отослать
читателя к распространенному комментарию Левкович и к книге С. Л. Абрамович
«Пушкин в 1836 году (предыстория последней дуэли)» (Л., 1984), в которой широко
используются и оцениваются записи Соллогуба о его знакомстве и общении с
Пушкиным.
ВОСПОМИНАНИЯ
Впервые: ИВ. 1886. № 1—6, 11—12. Отдельное издание: Воспоминания графа Владимира Александровича Соллогуба. СПб., 1887.
I. 1 Доходный дом у Симеоновского моста (ныне — мост Белинского) был построен в 1790-е гг. петрозаводским лесопромышленником
637
купцом Мижуевым. Соллогубы жили в корпусе, выходящем на набережную Фонтанки (ныне — Фонтанка, 26). Дом Мижуева (по Моховой) связан также с именами Н. М. Карамзина, П. А. Вяземского, Е. М. Хитрово.
2 См.: Письма, мысли и избранные творения принца де Линя. Т. 2. М., 1809. С. 49. О переселении в Россию многих знатных польских фамилий писал в своих воспоминаниях Ф. В. Булгарин, отмечая, что «браки русских с польками, а поляков с русскими девицами были особенно покровительствуемы государынею. Соллогуб (граф), князь Любомирский и князь Понинский женились на трех дочерях Л. А. Нарышкина» (Булгарин. Ч. I. С. 222—224).
3 Известный вельможа XVIII в. Л. А. Нарышкин был чрезвычайно популярен в петербургском обществе благодаря своему остроумию и общительности (см.: Исторические рассказы и анекдоты из жизни русских государей и замечательных людей XVIII и XIX столетий. СПб., 1885. С. 272—281).
4 Это был второй брак И. А. Соллогуба. Его первой женой была Мария Сапега, с которой он развелся в 1778 г.
5 А. М. Горчакова.
6 От громадного состояния Л. И. Соллогуба осталась лишь сумма, необходимая для приобретения в Симбирской губернии села Никольского; финансовые дела Л. И. Соллогуба были настолько плохи, что в 1826 г. он добровольно предложил свои услуги только что образованному «третьему отделению» в качестве секретного агента.
7 В ЦГВИА СССР сохранился послужной список И. П. Архарова, где указано, что 12 ноября 1796 г. И. П. Архаров был назначен московским военным губернатором и «гарнизонного имени своего полку шефом» (Ф. 489. Оп. 1. Д. 5581. Л. 1 об.— 2). (Впоследствии слово «архаровец» стало синонимом жестокости, грубого бесчинства.)
8 Ф. Ф. Кокошкин стоял во главе дирекции императорских театров в Москве в 1823—1831 гг. Перевод «Мизантропа» был опубликован в 1816 г.
9 «Умным циником» называл Посникова С. П. Жихарев (см.: Жихарев. С. 197).
10 М. И. Посникова была очень некрасива, и сама смеялась над своей наружностью; рассказывая, например, о своих приготовлениях к встрече с государем, она писала своей сводной сестре А. И. Архаровой: «...облеклась в капот скромно серого цвета, сузила, сколько могла, лице мое посредством чепчика» (РА. 1867. № 7. Стб. 1042-1043).
11 А. А. Краевский на протяжении почти пятидесяти лет был главой крупных журнальных предприятий; сотрудник MB (1828), помощник редактора ЖМНП (1834), редактор Лит. приб. к РИ (1837— 1839), издатель и редактор 03 (1839—1884), «Литературной газеты» (1840, 1844—1845), газет СПб. вед. (1852—1862) и «Голос» (1863—
638
1883). Сын внебрачной дочери екатерининского вельможи Н. П. Архарова, Краевский преодолел немало трудностей, прежде чем выбился в люди. Будучи студентом Московского университета, он давал уроки в частных домах; не оставил Краевский преподавательской деятельности и тогда, когда, закончив курс, поступил на государственную службу.
12 По воспоминаниям современников, Н. А. Самойлов, блестящий флигель-адъютант, красавец и богач, обладал необыкновенной ловкостью и силой. Ср. воспоминания о нем А. де Рибаса: «Кутила граф Самойлов, гроза всех увеселительных домов Одессы, ломавший для демонстрации своей феноменальной силы рессоры старомодных одесских дрожек и щедро плативший за все эти бесчинства звонкими рублями...» (Р ибас А. де. Старая Одесса. Одесса, 1913. С. 74. См. также с. 90).
13 К Н. Батюшков, хороший знакомый Кокошкиных, посвятил B. И. Кокошкиной элегию «На смерть супруги Ф. Ф. К<окошки>на» (1811). (См.: Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 241.)
14 Ср. воспоминания А. П. Милюкова, который в свои гимназические годы жил в доме Кокошкина на Никитском бульваре: «Надобно было видеть, какие совершались с ним каждый день овидиевские превращения. Утром, встав с постели, сидел он в своем кабинете, в большом вольтеровском кресле, желтый, как египетская мумия, с гладким безволосым черепом и ввалившимися щеками, и медленно пил свою чашку кофе. Казалось, этот уже полуживой старик сейчас рухнет на пол. Но вот приходит его камердинер Данило Иваныч, ставит на стол разные принадлежности старческого туалета — флакон с румянами и белилами, щеточки и кисточки, рыжеватый парик на деревянном болване и искусственную челюсть на серебряном блюдце. И начиналось превращение, какого не придумывал и певец «Метаморфоз». Пергаментное лицо мало-помалу белело и алело под косметической штукатуркой, голый череп прикрывался густыми завитыми кудрями, из-за натертых розовою помадою губ выглядывали прекрасные вставные зубы, и вся сгорбленная фигура выпрямлялась под туго затянутым корсетом» (М и л ю к о в А. Литературные встречи и знакомства. СПб., 1890. C. 4—5).
15 Геликон — гора, где, по представлениям греков, обитали музы.
16 Свою службу в Публичной библиотеке Гнедич начал в 1811 г. помощником библиотекаря; 26 апреля 1826 г. был назначен библиотекарем. Начиная с этого времени, он жил на казенной квартире, в доме, принадлежавшем библиотеке, на Невском проспекте против Гостиного двора (см.: Плетнев. Т. 2. С. 15).
17 Эпизод, рассказанный Соллогубом, не мог относиться ко времени переезда в дом Публичной библиотеки в 1826 г.: Гоголя в это время еще не было в Петербурге. Скорее всего, он датируется 1831 г.,
639
когда, закончив службу в библиотеке, Гнедич оставил казенную квартиру и переехал в дом Оливье на Пантелеймоновской улице (ныне — ул. Пестеля, 5). В это время и Гоголь, и Пушкин находились в Петербурге и уже были знакомы.
18 Е. А. Архарова, по отзывам современников, отличалась душевной добротой, принимала неизменное участие в судьбе близких ей людей. (См.: СП. 1836. 2 июня; Б л а г о в о. С. 338—339.)
19 С. И. Архарова вышла замуж за А. И. Соллогуба в 1809 г.
20 См. примеч. 7 к главе I.
21 По свидетельству дочери Архарова, А. И. Васильчиковой, Архаровы были сосланы не в Тулу, а в Тамбовскую губернию.
22 Ср. некролог Е. А. Архаровой: «До 1812 г. московский дом Архаровых, украшаясь гостеприимством, нередко в объеме своем представлял блестящее благородное собрание. Съезжались люди и большого, и среднего света; привет и ласка никого не обходили. Все знаменитые иностранцы спешили знакомиться с домом Архаровых» (СП. 1836. 2 июня). Следует добавить, что дом Архаровых был и одним из культурных центров старой Москвы: «Лучшие люди того времени — Карамзин, Дмитриев, граф Ф. В. Ростопчин и др.— были постоянными посетителями их дома, который зимою, каждое воскресенье, бывал открыт для многочисленных знакомых» (М. вед. 1855. 20 сент.).
23 Один из гостей Архаровых, С. П. Жихарев, так писал о посещении Иславского: «Был в Иславском у И. П. Архарова: веселый приют! Что за добрейшее семейство! радушно, приветливо, ласково, а о гостеприимстве нечего и толковать. Кокошкин снаряжает у них домашний спектакль — драму „Ненависть к людям и раскаяние"» (Жихарев. С. 214). См. также: Моск. альманах на 1826. С. 271—272.
24 Сын Л. А. Нарышкина, А. Л. Нарышкин унаследовал от своего отца замечательную находчивость, блестящее остроумие, способность к колким шуткам и каламбурам. «Острый Александр Львович Нарышкин» — называл его С. П. Жихарев (Ж и х а р е в. С. 481). О язвительном и живом уме Нарышкина говорил и его внешний облик: «крайне выразительное лицо (...) с тонким, несколько остроконечным носом, с кокетливо очерченными губами и с весьма умными и веселыми (...) глазами» (А р н о л ь д. Вып. 1. С. 64). Остроты, mots (словечки), каламбуры А. Л. Нарышкина собраны в издании: Исторические рассказы и анекдоты из жизни русских государей и замечательных людей XVIII и XIX столетий. СПб., 1885. С. 281—286.
25 Д. Л. Нарышкин был женат на одной из самых красивых женщин своего времени; ее красота была столь совершенной, что, как вспоминал Ф. Ф. Вигель, «она казалась неестественною, невозможною (...) в Петербурге, тогда изобиловавшем красавицами, она была гораздо лучше всех» (Вигель. Ч. IV. С. 69). М. А. Нарышкина известна как фаворитка Александра I, ее дочь Софья была дочерью Александра I
640
(см. с. 371 наст, изд.), имя ее мужа Д. Л. Нарышкина было названо в анонимном пасквиле, который 4 ноября 1836 г. получил Пушкин.
2 Аббат Доминик Карл Николь, инспектор иезуитской коллегии св. Варвары, в 1793 г. эмигрировал в Россию; будучи воспитателем детей в семье графа де Шуазеля, приобрел известность как превосходный педагог. В 1794 г. он основал в Петербурге пансион для детей высшей русской аристократии (см.: В и г е л ь. Ч. I. С. 139; Волконский. С. 3; Морошкин М. Иезуиты в России с царствования Екатерины II и до нашего времени. Ч. II. М., 1870. С. 113—115).
27 Ср. воспоминания Ф. В. Булгарина: «Граф Соллогуб (отец нынешнего) почитался в свое время первым танцором в обществах, играл превосходно на домашнем театре, пел очень хорошо и был вообще одним из блистательнейших молодых людей. Прекрасный характер и доброта душевная еще более возвышали его приятные дарования» (Булгарин. Ч. I. С. 234—235). См. также: Панаева. С. 93. Показательно упоминание Соллогуба в черновиках первой главы «Евгения Онегина» — «Гуляет вечный Соллогуб» (Пушки н. Акад. Т. 6. С. 227).
28 «Самым приветливым и ласковым человеком» называла А. И. Соллогуба Е. П. Янькова: «...войдет он в гостиную и никого не позабудет, всем найдет что сказать приятное, и старику, и ребенку, каждому улыбается, каждого приласкает» (Б л а го в о. С. 238).
29 С Натальей Львовной или с Надеждой Львовной Соллогуб.
30 О религиозности Соллогуба писал в своих воспоминаниях и хорошо знакомый с Архаровыми-Соллогубами В. М. Еропкин (РА. 1878. № 2. Стб. 175).
31 «Необыкновенный ум» С. И. Соллогуб, не ослабевший и в старости, отмечал Ф. Ф. Вигель (РА. 1911. № 1. Стб. 173).
32 «Жена его (Соллогуба.— Ред.), очень милая женщина, была малообщительная и имела какое-то пренебрежительное выражение лица, не очень к ней располагавшее» (Благово. С. 338).
33 Купеческий сын М. Н. Верещагин переписывал прокламации Наполеона; был обвинен Ростопчиным в измене и отдан на самосуд толпе. (См.: С в е р б е е в. Т. 1. С. 465.)
34 Инициатором пожара считался Ф. В. Ростопчин, хотя сам он от этого публично отрекался. Свидетель событий 1812 г. князь А. П. Оболенский писал: «...Я видел его в 1814 году в упадке духа, весьма озабоченного оправдать себя в зажигательстве» (Хроника недавней старины. С. 141).
35 Соллогубы отправились за границу в апреле 1819 г. См.: СПб. вед. 1819. 25 апр.
36 Ф. Л. Соллогуба.
37 Ошибка мемуариста: композитор — Луиза Анжелика Бертэн (она известна и как поэтесса); ее брат Луи Мари Арманд — журналист, редактор газеты «Journal des Debats».
641
38 Гиньоль — здесь: персонаж кукольного театра, французский Петрушка.
39 Grand Opera — парижский театр.
40 Герцог де Берри, второй сын графа д'Артуа (впоследствии короля Карла X), племянник Людовика XVIII. 13 февраля 1820 г. был убит купеческим сыном мастером-седельщиком Пьером Луи Лувелем, который объяснил свой поступок необходимостью уничтожить королевскую семью как «врагов свободы». Лувель нанес герцогу рану ножом, когда тот провожал жену из театра к экипажу.
41 Вероятно, такой портрет Лувеля с надписью: «Урок царям» Пушкин демонстрировал в театре в апреле 1820 г.
42 Прославленный оперный бас Луиджи Лаблаш был известен своей непомерной толщиной.
43 В 1820 г. вдовствующая герцогиня де Берри родила сына, которого легитимисты, сторонники Бурбонов, называли Генрихом V, хотя он и не царствовал. Более известен под именем графа Шамбор.
44 И. П. Архаров умер еще до отъезда Соллогубов за границу, в 1815 г.
45 Эта «неестественная самоуверенность» Соллогуба, переходившая нередко в дерзость и даже грубость, отмечена многими его современниками (см., например: Панаев. С. 273—274).
46 Вел. кн. Михаил Павлович был известен своей взыскательностью, крайним педантизмом и даже придирчивостью в отношении воинской службы: «Большинству современников казался человеком по преимуществу вспыльчивым, шероховатым, даже страшным» (РА. 1873. № 3. Стб. 0424,0425). См. также: Мещерский. С. 138— 139.
47 Этот двухэтажный особняк (современный адрес — Дворцовая набережная, 20, угол Запорожского переулка) принадлежал А. И. Соллогубу с 1810-х гг. до середины 1820-х гг.
48 И. С. Кочетов упомянут в дневнике Пушкина 1835 г.: «плут и сплетник» (Пушкин. Т. 8. С. 46—47).
49 Плетнев был приглашен домашним учителем к Соллогубам, вероятно, не позднее 1823 г., когда он, преподаватель Екатерининского и Патриотического институтов и военно-учебных заведений, завоевал известность как превосходный педагог. Литературное дарование и широкая образованность Плетнева обратили на себя внимание С. И. Соллогуб, которая нашла в нем интереснейшего собеседника. С. И. Соллогуб Плетнев адресовал «Письмо (...) о русских поэтах», 1824 (опубл. в «Северных цветах» на 1825 г.),— ответ на высказанные ему устно суждения адресата.
50 Речь идет о балладе Жуковского «Светлана» (1808—1812).
51 С 1826 г. Жуковский был воспитателем наследника престола Александра Николаевича (будущего Александра II).
642
52 Это подтверждает и сам Плетнев. См. его переписку с Я. К. Гротом, в которой множество упоминаний о В. А. Соллогубе и его семье (Переписка, по указателю).
53 Вспоминая о своем детстве, А. Д. Блудова писала о Соллогубе, с которым часто виделась летом в Павловске: «Он был тогда очень дурен собой, но самый остроумный, бойкий, забавный из всех наших приятелей, с которым никогда не бывало скучно, которого все наперерыв звали к себе на вечеринки, на балы, на гулянья и который все и всех умел оживлять и веселить» (РА. 1872. № 7—8. Стб. 1239).
54 Об одном из таких визитов см. в письме М. И. Посниковой к А. И. Архаровой от 10 января 1818 г. (РА. 1867. № 7. Стб. 1042— 1045).
55 Александр I следовал в этом обычаю всех петербуржцев каждый день прогуливаться пешком «по широким тротуарам набережной, ежедневно и обильно посыпаемым песком» (С в е р б е е в. Т. 1. С. 281). Д. Н. Свербеев несколько иначе описывает «le tour imperial»: «Император Александр имел (...) обыкновение ежедневно часу в первом делать свой круг прогулки, выходя из дворца на Адмиралтейский бульвар, потом шел по Английской набережной и по Фонтанке мимо Аничкова и других мостов к Прачешному и возвращался к себе по Дворцовой набережной. На такую прогулку, которая составляла по крайней мере верст 8, надобно было до 1—1½ часа времени» (там же. С. 280).
56 Соллогуб не совсем точно излагает события. Речь идет о московском съезде членов «Союза благоденствия», собравшихся в январе (не осенью) 1821 г. с целью внести изменения в устав общества и обсудить ряд вопросов, касающихся его устройства и программы действий. (См.: В о л к о н с к и й. С. 411—412.) Доносительная записка секретного агента М. К. Грибовского была представлена Александру I через И. В. Васильчикова весной 1821 г.
57 Этот рассказ Васильчикова записан в рабочей тетради Соллогуба (РО ГБЛ. Венев. 65. 12. Л. 4 об.—6, фр.).
58 В своем завещании А. А. Аракчеев назначил огромную сумму (она хранилась в Государственном банке.— И. Ч.) в награду «тому из российских писателей, который через сто лет от кончины в Бозе почивающего венценосца, т. е. в 1925 г., напишет на российском языке историю царствования императора (...) Александра I лучше всех, т. е. полнее, достовернее и красноречивее» (см.: Бантыш-Каменский. Ч. I. С. 383—384).
59 9 (21) мая 1815 г. был подписан манифест о присоединении к России Царства Польского, 13 (25) мая датируется воззвание Александра I к полякам о том, что в созданном Польском королевстве вводится конституция; 15 (27) ноября Александр I подписал польскую конституционную хартию, о чем было объявлено в манифесте от 12 (24) декабря. Однако на деле конституция в Польше постоянно
643
нарушалась, поскольку оказалась неудобной для русской самодержавной власти.
60 В первые годы царствования Александра I некоторые шаги в этом направлении были сделаны (указы 1801 и 1803 гг.); однако в дальнейшем к крестьянскому вопросу император больше не возвращался.
61Герметизм — религиозно-философское течение эпохи эллинизма и поздней античности. К «популярному герметизму» относятся трактаты по астрологии, алхимии, магии и оккультным наукам; содержание «ученого герметизма» составляют сочинения религиозно-философского характера.
62 Иллюминизм — мистическое учение, противопоставляющее разуму божественное «откровение», некое «озарение», или «иллюминацию».
63Пиетизм (лат. pi etas — благочестие) — направление в немецком протестантизме конца XVII — начала XVIII в., тяготеющее к традиционной философской мистике.
64 Влияние иезуитов в первые годы XIX в. было весьма ощутимым. Открывались специальные учебные заведения, в которых дети русской знати воспитывались в духе католицизма (пансион аббата Николя, иезуитский коллегиум патера Грубера в Петербурге, Ришельевский лицей в Одессе). На короткое время иезуитам удалось даже добиться учреждения особого учебного округа для своих школ в России с Полоцкой академией в качестве административного центра. Однако уже в 1815 г. иезуиты были удалены из обеих столиц, а в 1820 г. — и вообще из пределов империи; их школы были закрыты или преобразованы.
65 В связи с общим подъемом общественного движения в начале XIX в. при Александре I были восстановлены старые масонские ложи, которые перестали действовать при Екатерине II, и были открыты новые (1814—1819 гг.). В 1822 г. масонские ложи были внезапно закрыты. Главной причиной решения о запрещении деятельности масонов был страх правительства перед тайными обществами, рассадниками либеральных идей, ведущих к мятежу.
66 «Священный союз» Австрии, Пруссии и России был заключен в Париже 26 сентября 1815 г. после падения Наполеона. Выдвинутая религиозно настроенным Александром I идея «Священного союза» как братского союза народов, освященного именем Христа, в ее реальном воплощении оказалась орудием реакции, средством подавления революционных и национально-освободительных движений.
67 Ср.: «Этот человек был, в полном смысле, душою общества. Приятный в высшей степени, всегда веселый, остроумно-шутливый, он часто до слез заставлял смеяться самого серьезного человека». (PC. 1880. № 9. С. 24).
644
68 Князь Ф. С. Голицын был известен в свете как отчаянный шутник и любитель повеселиться. Его стихотворный автопортрет см.: Вяземский. Т. 8. С. 474.
69 Съезжая — помещение при полиции для арестованных.
70 О Д. А. Лукине см.: Письма морского офицера (1806—1809) П. И. Панафидина. С предисл. и примеч. Б. Л. Модзалевского. Пг., 1916. С. 111—121.
71 П. А. Вяземский эту проделку приписывает А. Д. Копьеву, автору комедий и целого ряда неизданных эпиграмм и экспромтов, замечая при этом, что известный в России «анекдот о косе» относят и к А. Н. Голицьшу (см.: Вяземский. 1929. С. 116. См. также: PC. 1880. № 11. С. 738).
72 Соллогуб имеет в виду Г. В. Геракова. Бездарный поэт, Гераков давал уроки в великосветских домах Петербурга (например, у Воронцовых), подчеркивая свою близость к столичной аристократии.
73 А. Б. Куракин был отправлен послом в Париж в 1808 г.
74 Необыкновенный оркестр Д. Л. Нарышкина пользовался огромной известностью (см.: Арнольд. Вып. 1. С. 59—61; Глинка в восп. С. 155). Ц (С) — нота до; Фис — фа-диез.
75 Речь идет о празднике, устроенном императрицей Марией Федоровной в честь дня рождения вел. кн. Марии Павловны, приехавшей в Петербург в феврале 1822 г.
76 Соллогуб ошибается: картина «Семейство Дария» принадлежит П. Миньяру («Великодушие Александра Македонского», 1689 г.); «Швеи» — Гвидо Рени (современное название — «Юность Марии», 1635—1640 гг.). См. об участниках этих «живых картин»: Ст. годы. 1913. № 7—9. С. 219, 221.
77 Перевод из Анакреона М. В. Ломоносова был «приспособлен» для придворного праздника Жуковским.
78 В альбоме, посвященном описанию праздника
(см. примеч. 79 к наст, главе), исполнение романса в лицах, о котором
рассказывает Соллогуб, соотносится с картиной неизвестного автора «Анакреон и
Амур», некогда хранившейся в Эрмитаже. (Ст. годы. 1913. № 7—9. С. 218.)
79 Représentation de la fêe, donnée par sa Majesté l'lmpératrice mère à son Altesse Impériale madame la Grande duchesse Marie Grande duchesse héréditaire de Saxe-Veimar Son auguste fille, lors de son séjour à Saint-Pétersbourg le 4 février 1822 vieux style, anniversaire de la naissance de Son Altesse Impériale. (Изображение праздника, данного ее величеством императрицей-матерью ее императорскому высочеству вел. кн. Марии, наследной вел. кн. Саксен-Веймарской, ее августейшей дочери, во время пребывания последней в С.-Петербурге 4 февраля (ст. ст.) 1822 г. в день рождения ее императорского высочества.) (Типография А. Плюшара. М., 1822.) Этот
645
альбом был выпущен в двух изданиях, с литографскими рисунками, и раздавался во время представления присутствовавшим на празднике.
80 Александр I умер 19 ноября 1825 г. в Таганроге. Известие о его смерти было получено в Петербурге 27 ноября.
81 Соллогуб допускает здесь неточность: письмо было написано Елизаветой Алексеевной Марии Федоровне.
82 5 марта 1826 г. гроб с телом императора был поставлен в Чесменскую дворцовую церковь, откуда на следующий день был перевезен в Казанский собор (там он находился в течение семи дней) и уже потом — в Петропавловскую церковь, где 13 марта было произведено отпевание и погребение.
II. 1 Шакат (Chahate)—восточный павильон.
2 В 1811 г. Мария Федоровна приобрела дачу на окраине парка, с тем чтобы иметь в своем распоряжении уединенный павильон, напоминавший Малый Трианон в Версале. В 1814 г. была закончена его отделка. Свое название Розовый павильон получил от посаженных вокруг многочисленных розовых кустов; изображения роз находились и на самом павильоне, и на мебели, и на фарфоровой посуде.
3 В 1823 г. И. А. Крылов некоторое время жил в Павловске, куда был приглашен императрицей Марией Федоровной для окончательного выздоровления и отдыха после поразившего его паралича. Басня «Василек», обращенная к Марии Федоровне, явилась выражением признательности Крылова императрице за ее заботу о нем. По свидетельству биографа Крылова П. А. Плетнева, она была записана «в одном из альбомов, которые в Розовом павильоне разложены были для удовольствия посетителей» (П л е т и е в. Т. 2. С. 93). Басня «Василек» опубликована впервые в СО в 1823 г. (Ч. 86. С. 226— 228) с пометой: «Павловск. Июня 15 дня 1823».
4 Приблизительно в то же время, что и Соллогуб, у М. С. Перекусихиной бывал Д. Н. Свербеев: «Как теперь гляжу я на эту милую старушку, скромную, но всегда опрятно одетую, низенькую ростом, худенькую...» (Свербеев. Т. 1. С. 243).
5 Е. И. Нелидова была близким другом и доверенным лицом императора Павла I. Влияние на него Нелидовой было чрезвычайно велико. Дружеские отношения связывали Нелидову и с Марией Федоровной, которую она защищала от нападок государя. Это последнее обстоятельство лишило Нелидову расположения Павла I. После смерти Павла I Нелидова летом обычно гостила в Павловске у Марии Федоровны.
6 А. Н. Шлейн (см. с. 354 наст. изд.).
7 Роман М. Н. Загоскина «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году», написанный в 1829 г., пользовался невероятной популяр-
646
ностью у читателей; по свидетельству Н. И. Греча, «его читали везде, и в гостиных, и в мастерских, в кругах простолюдинов и при высочайшем дворе...» (Греч. С. 704).
8 Е. А. Архарова скончалась 27 мая 1836 г., восьмидесяти одного года (см.: Карамзины. С. 60, 61).
9 Речь идет о П. А. Толстом, который получил андреевскую ленту вскоре после восшествия на престол Николая I в декабре 1825 г. (см.: Шильдер Н. К. Император Николай I, его жизнь и царствование. Т. 1. СПб., 1903. С. 325).
10 Антон Василий Онуфрий Соллогуб был дальним родственником А. И. Соллогуба.
11 Александру Юстину Северину и Просперу Яну Михаилу Адриану Соллогубам; их формулярные списки см.: ЦГИА. Ф. 1349. Оп. 3. № 2109.
12 Благородный пансион Императорского царскосельского лицея был открыт в 1814 г. Он должен был воспитывать будущих лицеистов, с тем чтобы уровень их подготовки был приблизительно одинаков: при первом приеме лицеистов выяснилось неравенство в их знаниях, что создавало значительные неудобства. Через каждые три года в Лицей направлялись двадцать пять лучших пансионеров. В июне 1829 г. пансион был закрыт.
13 А. П. Каверин, младший брат гусара П. П. Каверина, друга Пушкина, был сыном П. Н. Каверина; П. Н. Каверин был женат первым браком на побочной дочери брата Е. А. Архаровой, Анне Петровне.
14 Е. П. Самсонов — не родственник, но знакомый Архаровых, оставил весьма живописные, хотя и не во всем точные воспоминания об этом времени (РА. 1884. № 2. Стб. 425—426).
15 Отец К. А. Булгакова, московский почт-директор А. Я. Булгаков, отвез сына в пансион 15 декабря 1821 г. Курса Костя Булгаков не кончил и вернулся в Москву, причем, как вынужден был заметить его отец, он не слишком многому научился в этом знаменитом учебном заведении (см.: РА. 1901. № 11. Стб. 322). Гвардейский офицер, выпускник Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров (учился одновременно с Лермонтовым), К. Булгаков был широко известен «своими шалостями, артистическими талантами и остроумными выходками с великим князем Михаил Павловичем» (Панаев. С. 271—272)!
16 Н. М. Карамзин в течение многих лет (начиная с 1816 г.) жил с семьей летом в Царском Селе. Юные щеголи, возбуждавшие зависть Соллогуба,— Андрей и Александр Карамзины, в будущем товарищи писателя по Дерптскому университету.
17 Речь идет о Дмитрии и Александре, детях Н. М. и М. А. Лонгиновых. Их домашним учителем был Гоголь, который занимался с ними с начала 1831 г.
647
18 В своих воспоминаниях воспитанник Лицейского пансиона Н. С. Голицын упоминает о знаменитых праздниках в доме Ф. С. Голицына ([Голицын Н. С]. Благородный пансион Императорского царскосельского лицея. 1814—1829. СПб., 1869. С. 257—258).
19 К. Ф. Голицын умер в 1884 г.; его брат Борис — в 1898 г.
20 Александра умерла в 1841 г. в возрасте двадцати четырех лет.
21 Трагедия Жана Расина «Гофолия» («Athalie», поставлена в 1690 г., издана в 1691 г.; русский перевод — в 1784 г. под названием «Афалия»). Подробнее об этом см. с. 561 наст. изд.
22 Е. П. Штерич, по отзыву М. И. Глинки, «отличался редкими душевными качествами» (Записки. С. 88). Того же мнения был и А. В. Никитенко, который, будучи студентом Петербургского университета, поселился в 1826 г. у С. И. Штерич, с тем чтобы давать уроки ее сыну, который недавно начал службу на дипломатическом поприще: «Он благороден, добр, постигает все прекрасное и возвышенное» (Никитенко. Т. 1. С. 124).
23 16 марта 1833 г. Никитенко записал в дневнике: «Сегодня я провожал в могилу бедного Штерича. Он умер от лютой чахотки после шестимесячных страданий» (Никитенко. Т. 1. С. 127).
24 Чума была занесена в Москву во время русско-турецкой войны 1768—1774 гг.; эпидемия вызвала восстание жителей столицы в сентябре 1771 г., поводом к которому послужило исходившее от архиепископа Амвросия запрещение собираться, ввиду карантина, около «чудотворной» иконы у Варварских ворот.
25 2 ноября (н. ст.) 1755 г. произошло землетрясение в Лисабоне разрушившее две трети города (город отстроен заново в конце XVIII в.); в этот же день родилась Мария Антуанетта, жена Людовика XVI (с 1770 г.).
26 Н. П. Архаров в возрасте пятнадцати лет вступил в один из гвардейских полков и довольно быстро продвигался по службе; в 1761 г. был произведен в офицеры, в 1775 г. назначен московским обер-полицеймейстером, в 1777 г. произведен в генерал-майоры, а в 1782 г. получил должность московского губернатора. В 1784 г. он — генерал-губернатор тверского и новгородского наместничества. Павел I по восшествии на престол вызвал Н. П. Архарова в Петербург; в 1796 г. Архаров — генерал от инфантерии и петербургский генерал-губернатор, но уже через год он был отставлен от всех должностей и сослан в свое тамбовское поместье. Н. И. Греч в своих записках дал Н. П. Архарову весьма нелестную характеристику, которая гораздо более соответствует действительности (Греч. С. 148—149).
27 Один из источников биографии Н. П. Архарова, искусного «в преследовании преступников, отыскании воров и покраденного», содержит вариант рассказа, приведенного Соллогубом. См.: Бантыш-Каменский. С. 71.
28 См. примеч. 7 к главе I.
648
29 Титло — надстрочный знак над сокращенно написанным словом.
30 В 1828 г. К. Фредерици был уже тяжело болен. См.: Записки К. К. Мердера. PC. № 4—6. С. 499. Иосиф Виельгорский умер в июне 1839 г. в возрасте двадцати двух лет; последние годы жил в Италии, где лечился от туберкулеза. Гоголь присутствовал при его кончине; под впечатлением смерти Виельгорского написаны «Ночи на вилле» (1839).
31 Русско-турецкая война 1877—1878 гг.
32 По-видимому, С. М. Борисов, воспитанник Академии художеств с 1809 г., уволенный 16 сентября 1821 г. с аттестатом первой степени; специалист по батальной живописи.
33 От французского flexible — гибкий.
34 Поярок — шерсть ягненка.
35 Жану Батисту Пуадбару, французскому инженеру, долго работавшему в России, принадлежит ряд технических открытий.
36 Макарьевская ярмарка возникла при Макарьевском монастыре; считается началом нижегородской ярмарки. Упоминается в исторических документах, начиная с 1641 г., но, вероятно, существовала и до этого времени. В 1816 г. ярмарочные постройки сгорели; в 1817 г. ярмарка переведена в Нижний Новгород.
III. 1 И. Б. Твердышев и И. С. Мясников в 1744 г. получили дозволение построить в Уфимском уезде на реке Торе Воскресенский завод. Вскоре было построено еще четыре завода (компаньоном был и Я. Б. Твердышев). В 1758 г. за строительство заводов И. Б. Твердышев был исключен из податного сословия, произведен сразу в коллежские асессоры. Братья Твердышевы не оставили потомства. Мясников был женат на сестре Твердышевых Татьяне. Все огромное богатство Твердышевых — Мясниковых перешло к четырем дочерям последнего: Ирине (замужем за П. А. Бекетовым), Дарье (замужем за А. И. Пашковым), Аграфене (замужем за А. 3. Дурасовым), Екатерине (замужем за Г. В. Козицким). Дочери Козицких — Анна (в замужестве Белосельская-Белозерская) и Александра (в замужестве Лаваль).
2«Никольское славилось гостеприимством хозяина и разными барскими затеями на самую широкую ногу» (РВ. 1875. № 15. С. 181).
3 Лента ордена св. Андрея Первозванного была голубого цвета, ордена св. Александра — красного.
4 П. А. и М. А. Обресковых.
5 В. И. Григорович, родом из Малороссии, около тридцати лет служил в гусарах, получил чин майора. Выйдя в отставку, занимал место управляющего имениями графа Соллогуба; после женитьбы в 1820 г. продолжал служить, но предполагал вскоре оставить службу и купить собственное имение. Около 1826 г. он стал владельцем Дулебина Тульской губернии. Здесь В. И. Григороаич и умер в июне
649
1830 г. (см.: Юнкер Г. Детские годы Д. В. Григоровича по архиву Ивашевых. ГМ. 1919. № 1—4. С. 87—88).
6 Сидония Петровна, дочь Марии Петровны Ледантю от первого брака, была урожденная Вармо.
7 Мария Петровна Ледантю приехала в Россию в 1803 г.; в 1812 г. она переехала из Петербурга в Симбирск, где получила место гувернантки в семье генерала П. Н. Ивашева.
8 Камилла Ледантю в сентябре 1831 г. приехала в Петровский завод к В. П. Ивашеву; тогда же состоялась их свадьба. С 1836 г. Ивашевы жили на поселении в Туринске. К. П. Ивашева умерла в 1839 г.; муж пережил ее только на год; скончался скоропостижно в 1840 г. Трое малолетних детей (старшей дочери в 1840 г. было пять лет) находились на попечении Басаргина и Пущина. В 1841 г. мать К. П. Ивашевой увезла их из Сибири.
9 Характеристика семейства Кротковых содержится в воспоминаниях Д. В. Григоровича (Григорович. С. 24—25).
10 У С. Д. Татищевой и Н. А. Татищева был единственный сын Дмитрий (см.: Татищев С. С. Род Татищевых. СПб., 1900. С. 137—138, 159).
11 Сихей (Синхей) — муж основательницы Карфагена Дидоны, убитый из корыстолюбия ее братом, тирским царем Пигмалионом.
12 Каллироя — речная нимфа; дочь прародителя всех богов Океана или речного бога Ахелоя.
13 С. Д. Полторацкий, известный библиофил и библиограф, в начале 1860-х гг. вынужден был продать свою уникальную библиотеку. Последние два десятка лет прожил в очень стесненных денежных обстоятельствах.
14 О долгах Нарышкина упоминает Денис Давыдов в своей сатире «Сон» (1802): «Я думал, что весь свет совсем переменился: Вообрази — с долгом Н(арышки)н расплатился» (Давыдов Д. Стихотворения. Л., 1984. С. 51). Варианты рассказа (в них фигурировали не 36 000 рублей, а 36 или 25 рублей) см.: PC. 1902. № 1. С. 102; РА. 1869. № 12. Стб. 2037.
15 Дом на углу Итальянской улицы (ныне — улица Ракова, 35/3), в котором жили Соллогубы с середины 1820-х по середину 1830-х гг., получила в приданое в 1833 г. Е. И. Голубцова, жена вюртембергского посла в Петербурге князя Гогенлоэ-Кирхберга. Отсюда Соллогуб отправился в 1829 г. в Дерптский университет.
16 Соллогуб не мог видеться с вдовой А. М. Обрескова, так как Обресков умер в 1885 г. в Петербурге, пережив на три года автора воспоминаний.
17 В 1832—1834 гг. Н. Л. Соллогуб был увлечен Пушкин. Существует предположение, что Н. Л. Соллогуб посвящено стихотворение «К***» («Нет, нет, не должен я, не смею, не могу...») (1832).
650
18 Вера Соллогуб вышла замуж за П. И. Паншина, русского консула в Любеке; Елена Соллогуб — за В. В. Энгельгардта.
19 Екатерину Львовну Соллогуб.
20 А. М. Горчаков, лицейский товарищ Пушкина, дипломат, занимал высокие государственные посты: в 1856—1882 гг.— министр иностранных дел, с 1867 г.— канцлер.
21 Е. И. Голицына умерла 1 марта 1824 г. Г. Р. Державин посвятил ей стихотворение «Горы» (1799). О Е. И. Голицыной см.: Вигель. Ч. II. С. 76.
22 В. Г. Голицыну.
23 У Е. И. и Г. С. Голицыных было семь сыновей.
24 Императрица Александра Федоровна, до замужества (1817) принцесса Шарлотта Фридерика Луиза Вильгельмина, была дочерью прусского короля Фридриха Вильгельма III.
25 Т. Э. Шуазель вышла замуж за графа Альфреда де Моссион.
26 О происхождении светского прозвища С. Г. Голицына («Длинный Фирс») см. с. 566 наст. изд.
27 Е. М. Завадовская унаследовала совершенную красоту своей матери, графини А. Д. Толстой, воспетой Н. М. Карамзиным (см.: РА. 1882. № 1. Стб. 187—188). По единодушному признанию современников, ослепительная внешность Завадовской никого не могла оставить равнодушной: «...нет возможности передать неуловимую прелесть ее лица, гибкость стана, грацию и симпатичность, которыми была проникнута вся ее особа» (Записки П. Д. Селецкого. Ч. 1. Киев. 1884. С. 9). См. также свидетельства М. Ю. Виельгорского (РА. 1878. № 4. Стб. 451), А. Н. Карамзина (СиН. Кн. 17. С. 249, 251), И. И. Козлова (СиН. Кн. 11. С. 51, 52). Завадовской посвящали стихи Вяземский, Пушкин, Козлов. Она оставалась прекрасной и на склоне лет: «Я встретил и даже имел честь вести под руку в столовую и обратно в гостиную графиню Завадовскую, урожденную Влодек, бывшую из первых петербургских красавиц лет тридцать перед тем и все-таки мало изменившуюся в этом, 1860 году» (Записки графа М. Д. Бутурлина. РА. 1898. № 10. Стб. 201).
28 Имя Д. Ф. Фикельмон часто упоминается в переписке ее современников, характеризующих графиню как женщину исключительной красоты, редкого ума и обаяния (см.: ОА. Т. 2. С. 354—355). Очарование Д. Ф. Фикельмон испытали на себе Вяземский, Козлов, А. И. Тургенев, Пушкин; О. С. Павлищева находила, что красота Д. Ф. Фикельмон была нисколько не ниже красоты Н. Н. Пушкиной (см.: И з м а й л о в Н. В. Пушкин и Е. М. Хитрово/ /Письма Пушкина к Е. М. Хитрово. Л.. 1927. С. 154—155).
29 О Е. М. Хитрово см. с. 437—438 наст. изд.
30 С. А. Урусову Вяземский называл в числе первых петербургских красавиц (см.: Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 377—378).
651
31 По отзыву А. В. Мещерского, княгиня 3. И. Юсупова (урожд. Нарышкина), одна из «львиц» петербургского общества, «по своей красоте, богатству и положению в обществе считалась звездой первой величины» (Мещерский. С. 136).
32 О гувернере Соллогуба Массоне см. с. 563 наст. изд.
33 Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров была основана 9 мая 1823 г. В ней должны были получать образование не имевшие военной подготовки дворяне, поступившие в гвардию из университетов и пансионов. С 1825 г. она занимала дом на набережной Мойки у Синего моста, построенный в 1762—1768 гг. Ж. Б. Валленом-Деламотом. Когда в 1839—1844 гг. строился Мариинский дворец, А. И. Штакеншнейдер полностью ввел в здание дворца главный корпус школы, в правом крыле использовал фундамент и стены (левое крыло было построено заново). Внутри здание было подвергнуто коренной перестройке.
34 По окончании Школы гвардейских подпрапорщиков Л. А. Соллогуб 23 апреля 1829 г. вступил в службу в лейб-гвардии Измайловский полк подпрапорщиком; в 1831 г. произведен в прапорщики; 13 января 1835 г. уволен от службы за болезнью подпоручиком. 14 августа 1839 г. определен на службу в министерство иностранных дел; в 1841 г. отправлен курьером в Лондон. 23 декабря 1842 г. определен младшим секретарем посольства в Вене; в 1844 г.— коллежский асессор. 5 апреля 1846 г. по собственному желанию отозван в Россию, с оставлением в ведомстве министерства иностранных дел. См.: ЦГИА. Ф. 1349. Оп. 3. № 2109.
35 Л. А. Соллогуб умер в 1852 г. в возрасте сорока лет. См. воспоминания А. Д. Блудовой (РА. 1872. № 7—8. Стб. 1239).
36 Н. И. Пирогов и Ф. И. Иноземцев были учащимися Профессорского института, учрежденного в 1828 г. бывшим ректором Дерптского университета Г. Ф. Парротом, с тем чтобы готовить кадры для высших учебных заведений (см.: Арнольд. Вып. 1. С. 146—147). Окончившие институт в дальнейшем должны были занимать профессорские кафедры.
37 В 1832 г. на юридический факультет Дерптского университета поступили Андрей и Александр Карамзины (см.: Album Academicum der Kaiserlichen Universitet Dorpat. Dorpat, 1889. C. 223). Младший брат Владимир в 1836 г. поступил на юридический факультет Петербургского университета, который закончил в 1839 г.
38 И. Ф. Золотарев учился в Дерптском университете в 1831— 1836 гг., окончил кандидатом юридических наук; «был более или менее близко знаком со многими известными литераторами 30-х, 40-х и последующих годов» (ИВ. 1893. № 1. С. 35). Поклонялся Пушкину, располагал автографами поэта; в 1837—1838 гг. в Риме сблизился с Гоголем и оставил о нем воспоминания (см.: Шенрок. Т. 3.
652
С. 181-185). В 1850-х гг. был директором походной канцелярии М. С. Воронцова.
39 Н. М. Языков был студентом Дерптского университета в 1822-1829 гг. О его студенческих годах см.: PC. 1903. № 4. С. 143—153. Существует свидетельство Д. Н. Свербеева о кутежах Языкова и Н. Д. Киселева «с общим их приятелем-собутыльником графом Соллогубом» (С в е р б е е в. Т. 1. С. 268). С Языковым Соллогуб, вероятно, сблизился позднее, может быть, во время пребывания в Симбирске, который часто посещал; Языков жил в Симбирской губернии в 1832—1836 гг. См. стихотворение Языкова «В. А. Соллогубу» («Тебя — ты мне родня по месту воспитанья») (1841), где упоминается Симбирск. Соллогуб посвятил Языкову серенаду «Накинув плащ, с гитарой под полою» (1841).
40 Соллогуб был принят в доме ландрата Липгардта, который нередко устраивал у себя вечера с участием замечательных артистов — и профессионалов, и любителей; см. воспоминания товарища Соллогуба B. Ф. Ленца (РА. 1878. № 6. С. 266, 267). Русские студенты собирались по воскресеньям в гостеприимном доме директора Профессорского института В. М. Перевощикова, горячего поклонника литературы, почитателя поэзии Жуковского (А р и о л ь д. Вып. 1. С, 149), и у профессора хирургии И. Ф. Мойера. Превосходный пианист, любитель и знаток отечественной поэзии, Мойер с большой радостью приглашал к себе талантливую студенческую молодежь. У него бывали Даль, Пирогов, Витгенштейны, Карамзины, Соллогуб и т. д. См.: Лыгун Е. Забытые страницы романтической дружбы//Таллин. 1987. № 1. C. 114—115.
41 Англез — быстрый, живой танец, заменивший французский rigaudon; куранта — старинный французский танец; тампет — танец в несколько пар танцующих, стоящих в длинном ряду друг против друга.
42 История сестры И. Ф. Золотарева воспроизведена в «Неоконченных повестях» Соллогуба; повесть впервые опубликована в сборнике «На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Сочинение графа В. А. Соллогуба» (СПб., 1843. Ч. II).
43 И. Ф. Золотарев послужил прототипом одного из героев «Неоконченных повестей» — Федора; ср. в тексте повести: «Старшего брата звали Федором (...) играл целый день на скрипке (...) и три раза в неделю аккуратно бегал на почту узнавать, нет ли для него писем, хотя писем, сказать правду, он не получал никогда» (Соллогуб В. А. Избранная проза. М., 1983. С. 216).
44 В 1874 г. в газете «Русский мир» были напечатаны воспоминания Соллогуба «Пережитые дни. Рассказы о себе по поводу других». См. с. 559—626 наст. изд.
45 Эпизод, о котором идет речь, относится к лету 1831 г., которое Гоголь провел в Павловске в качестве гувернера в семействе Васильчиковых (Шенрок. Т. 1. С. 346 и далее).
653
46 Существует едва ли достоверный рассказ наблюдавшего больного сына Васильчикова доктора Н. К. Беркута о первом знакомстве Гоголя с Соллогубом. См.: ИВ. 1911. № 10. С. 85. Ср. рассказ А. А. Васильчиковой (РА. 1909. № 7. Стб. 540).
47 Гоголь и впоследствии поддерживал знакомство с Васильчиковыми, неоднократно бывал у них и в свое последнее пребывание в столице (см. сообщение П. И. Бартенева: М. вед. 1855. 20 сент.).
48 Точная дата знакомства Соллогуба с Пушкиным неизвестна. Здесь это декабрь 1831 г.— зима (рождественские праздники) после первой встречи Соллогуба с Гоголем, которая состоялась летом 1831 г.; большую часть декабря Пушкин провел в Москве и предполагал вернуться только к самым праздникам; в другом месте своих мемуаров (см. с. 551 наст, изд.) Соллогуб, предлагая читателю рассказ о летних вакациях 1831 г. в Павловске, упоминает о Пушкине как о человеке, ему уже ранее знакомом. Ср. также с. 548 наст. изд.
49 Пушкин был к этому времени уже хорошо знаком с отцом мемуариста; А. И. Соллогуб упомянут в черновой рукописи первой главы «Евгения Онегина», датированной 1823 г.
50 Здесь память изменяет мемуаристу. Как следует из рассказа самого Соллогуба, ему подарили скрипку в Париже в 1819—1820 гг., он начал подражать игре уличного певца, одетого в костюм времен Людовика XV и именовавшегося «Маркизом». Этот номер юный скрипач исполнял и по приезде в Петербург, не ранее осени 1820 г. Но в это время Пушкина уже не было в столице: 6 мая поэт отправился на юг.
51 X — лицо неустановленное.
52 В это время Пушкин жил на Галерной улице в пятиэтажном доходном доме тайной советницы Брискорн (современный адрес — Красная ул., 53); осенью 1831 г. он занял в бельэтаже квартиру в семь — девять комнат, прожил там до мая 1832 г.
53 Сенатор граф Д. П. Бутурлин был женат на дочери М. И. Комбурлея Е. М. Комбурлей; их дочь Анна была замужем за П. С. Строгановым.
54 Соллогуб пробыл в Дерптском университете с 1829 по 1834 г.; по свидетельству Ю. Арнольда, был «большой остряк и превосходный товарищ, но беззаботен и легкомыслен иногда до безалаберности» (Арнольд. Вып. 1. С. 146).
55 Соллогуб Действительно не писал пасквиля на М. Е. Салтыкова. Известно при этом, что причиной крайне неприязненного отношения Салтыкова к Соллогубу послужила прочитанная у Тургенева в Буживале в присутствии Салтыкова комедия, в которой, как писал Салтыков П. В. Анненкову, «действующим лицом является нигилист-вор» (Салтыков-Щедрин. Т. 18 (2). С. 218—219). См. об этом письмо Тургенева к Ю. П. Вревской от 5 (17) октября 1875 г. (Тургенев.
654
Письма. Т. 11. С. 139). Комедия Соллогуба не была опубликована, название ее неизвестно.
56 Вторым браком (с 1878 г., после смерти С. М. Соллогуб) Соллогуб был женат на В. К. Аркудинской. Эта женитьба на женщине не его круга, вульгарной и грубой, отдалила от него близких и заставила жить большей частью вне Петербурга, бывая в столице лишь наездами. К. Ф. Головин, встретившийся с Соллогубом в 1880 г. в Гамбурге, записал свои впечатления от этой встречи: «...Это не был уже тот веселый, брызжущий остроумием Соллогуб, которого я знал прежде. Место первой его жены, настоящего ангела кротости (...) заняла какая-то авантюристка...» (Головин. Т. 1. С. 388).
IV. 1 Генерал-адъютант А. И. Чернышев пытался присвоить майорат, законным наследником которого был декабрист 3. Г. Чернышев. Свет единодушно осудил его. Рассказ, приведенный Соллогубом, повторяет запись в дневнике С. С. Уварова (см.: Лунин М. С. Письма из Сибири. М, 1987. С. 295).
2 По всей вероятности, Соллогуб соединил в Н. Д. Кологривовой две оригинальные фигуры большого петербургского света — Прасковью Юрьевну Кологривову, жену отставного полковника П. А. Кологривова, известную своей бурной энергией (см.: В и г е л ь. Ч. IV. С. 70) и пользовавшуюся большим влиянием в административных кругах столицы (выведена Грибоедовым в «Горе от ума» под именем Татьяны Юрьевны), и Настасью Дмитриевну Офросимову, столь же влиятельную, что и Кологривова (см.: Вяземский. 1929. С. 151—152), и, по отзывам современников, «старуху пресамонравную и пресума-сбродную: требовала, чтобы все и знакомые, и незнакомые ей оказывали особый почет» (Благово. С. 188—189; см. также: Свербеев. Т. 1. С. 260—263). Н. Д. Офросимова изображена в «Горе от ума» под именем Хлестовой и в «Войне и мире» в образе М. Д. Ахросимовой. Характеристика Соллогуба в большей мере относится к Офросимовой.
3 Князь И. И. Барятинский, тайный советник, бывший в 1808— 1812 гг. чрезвычайным посланником и полномочным министром в Баварии, умер в 1830 г.; Соллогуб имеет в виду дом вдовы княгини М. Ф. Барятинской, урожд. Келлер, которая была «в свое время, по общим отзывам, великолепнейшею из дам большого света как по замечательной красоте своей, так и по роскоши, которою она окружала себя» (Инсарский. Ч. II. С. 323).
4 С. М. Виельгорской.
5 А. К. Воронцова-Дашкова приходилась Соллогубу троюродной сестрой (отец Воронцовой-Дашковой, урожд. Нарышкиной, К. А. Нарышкин и отец Соллогуба А. И. Соллогуб были двоюродными братьями).
655
6 Характеристика, данная Воронцовой-Дашковой Соллогубом, текстуально весьма близка посвященному графине известному стихотворению М. Ю. Лермонтова «К портрету» («Как мальчик кудрявый, резва...») (1840).
7 Ср. воспоминания Мещерского: «В петербургском обществе в подражание парижскому впервые тогда появились львицы, или так называемые дамы высшего круга, отличавшиеся в свете или своею роскошью, или своим положением, или своим умом, или своей красотой, или, наконец, всем этим совокупно, а главное — множеством своих поклонников (...) Графиня Воронцова, бесспорно, более всех заслуживала <...> наименования львицы (...) Она не имела соперниц» (Мещерский. С. 157).
8 Эту черту Б. Н. Юсупова отмечали современники (см., например: Мещерский. С. 137; ИВ. 1887. № 1. С. 77).
9 3. И. Юсупова вышла замуж за маркиза Шарля де Серр, графа де Шово.
10 Ср. записки Инсарского: «Граф Михаил Виельгорский, тесть С(оллогуба), был женат на какой-то свирепой барыне, урожденной Бирон, перед которой положительно трепетал весь дом, начиная с самого Виельгорского» (Инсарский. Ч. II. С. 300).
11 Аполлина (правильнее — Аполлинария) Михайловна Виельгорская, по отзыву Плетнева, «совершенство мысли и чувства» (Переписка. Т. 1. С. 308), в феврале 1843 г. вышла замуж за А. В. Веневитинова, брата поэта Д. В. Веневитинова, чиновника для особых поручений в канцелярии министерства внутренних дел, впоследствии сенатора. О нем и его взаимоотношениях с Соллогубом существует любопытное свидетельство Инсарского, относящееся к 1850-м гг.: «Между Веневитиновым и С(оллогубом) существовала страшная вражда (...) С(оллогубу) было невыносимо, что Веневитинов, при своем уме, поднимается по лестнице службы и общественного положения, а он, С(оллогуб), одаренный разнородными талантами, не только не поднимается, но постепенно падает» (Инсарский. Ч. II. С. 301).
12 Гоголь сблизился с младшей дочерью Виельгорских Анной после зимы 1843—1844 гг., которую писатель и семья Виельгорских провели в Ницце. 1844—1850 гг. — время оживленной переписки Гоголя с А. М. Виельгорской, привлекавшей писателя своей внутренней чистотой, высокой духовностью: «Это существо еще небеснее (если только уж возможно) и Софьи Михайловны» (Переписка. Т. 3. С. 32). По свидетельству, исходящему из семьи Виельгорских, в 1849—1850 гг. Гоголь делал предложение Анне Михайловне, но получил отказ: Л. К. Виельгорская считала этот брак невозможным по сословным соображениям (см.: Ш е н р о к. Т. 4. С. 738—742). А. М. Виельгорская стала женой князя Шаховского: «Третья дочь, болезненная, была за одним из князей Шаховских, Александром, и скоро умерла. С мужем ее.
656
служившим на Кавказе, я очень сблизился там, хотя нисколько не симпатизировал ему. Это был какой-то самодур, чрезвычайно самоуверенный, но нисколько не способный к делу» (Инсарский. Ч. II, С. 301).
13 Иосиф Михайлович Виельгорский (см. примеч. 30 к главе II) и Михаил Михайлович, который умер в 1855 г., в возрасте тридцати трех лет, в Крыму, во время войны, занимаясь, по поручению императрицы, благотворительными делами, относящимися к раненым и семействам убитых (см.: Инсарский. Ч. II. С. 300).
14 Екатерине Карловне, урожд. Бирон.
15 Венский конгресс европейских государств, который завершил войны с Наполеоном, продолжался с сентября 1814 г. по июнь 1815 г.
16 Помолвка С. М. Виельгорской с Соллогубом была объявлена 19 апреля 1840 г. 26 апреля М. Ю. Виельгорский писал Жуковскому: «Вероятно, тебе уже известно важное происшествие в моем семействе. Оно было так неожиданно, некоторым образом наперекор тайных моих желаний и предположений, что первую минуту не знал (и не мог) радоваться или жалеть» (РА. 1902. № 7. Стб. 445). См. об этом: Герштейн. С. 80—82.
17 Дочери Виельгорского входили в ближайшее окружение дочерей Николая I; Аполлинария была с детства дружна с великой княжной Марией Николаевной и любима ею (см.: Герштейн. С. 81).
13 Бракосочетание совершилось 13 ноября 1840 г. Отец В. Б. Баженов был царским духовником.
19 По воспоминаниям Ю. Арнольда, повесе Соллогубу доставляло особое удовольствие нарушать «китайский этикет в залах гордой его родни. В особенности приводил он этим в отчаяние матушку своей жены» (Арнольд. Вып. 1. С. 146).
20 Ср. воспоминания Н. Е. Комаровского: «...Обед (...) состоял из блюд самой утонченной гастрономии, в которой граф Виельгорский считался первостепенным знатоком» (Ко м а р о в с к и й. С. 47).
21 Этот же анекдот сообщает о Виельгорском и П. А. Вяземский (см.: Вяземский. 192 9. С. 157).
22 Вероятно, речь идет о графе Отто Брей-Штейнбурге, секретаре баварского посольства в Петербурге (с июля 1833 г.). В его воспоминаниях есть упоминания о братьях Виельгорских и «пасынке старшего из двух братьев, графе Соллогубе» (PC. 1902. № 1. С. 119).
23 М. Ю. Виельгорский был помолвлен с Е. Г. Строгановой, дочерью Г. А. и А. С. Строгановых, но свадьба эта расстроилась. 28 сентября 1820 г. А. И. Тургенев писал Вяземскому: «Здесь теперь один разговор: о болезни жениха Виельгорского. С тех пор как помолвка сделана и счастие, которого надежда одна животворила его, ему объявлено, он онемел, и несколько дней уже лекарства на него не действуют, и на него нашел род столбняка (...) между тем сегодня
657
уверяли меня, что ему отказали уже или по крайней мере положено отказать» (ОА. Т. 2. С. 77).
24 У М. И. Кутузова, женатого (с 27 апреля 1778 г.) на Е. И. Кутузовой, урожд. Бибиковой, был сын Николай, погибший в младенчестве, и пять дочерей: Прасковья (замужем за М. Ф. Толстым), Анна (жена Н. 3. Хитрово), Елизавета (замужем за графом Ф. И. Тизенгаузеном, затем Н. Ф. Хитрово), Екатерина (замужем за князем Н. Д. Кудашевым) и Дарья (замужем за Ф. П. Опочининым). Как оказывается, характеризуя семейство Кутузовых, Соллогуб допускает ряд неточностей.
25 Ср. отзыв П. И. Бартенева, который видел портрет Е. М. Хитрово у ее дочери, Е. Ф. Тизенгаузен: «...собою невзрачная, полная, жирная и походившая лицом на отца фельдмаршала (РА. 1911. № 10. С. 220).
26 Едва ли Ю. А. Нелединского-Мелецкого можно назвать «тогдашним модным литератором». К тому же в 1826 г., за два года до смерти, Нелединский-Мелецкий вышел в отставку и поселился у своей дочери в Калуге, так что он не мог бывать у Хитрово, которая вернулась из-за границы в Петербург лишь в 1826—1827 гг.— после смерти мужа, занимавшего дипломатический пост в Италии. О салоне Е. М. Хитрово см.: Вяземский. 192 9. С. 285—287.
27 Стихи ошибочно приписывались Пушкину, хотя по тону и соответствуют несколько ироническому отношению поэта к адресату, слишком эмоционально выражавшему свою восторженную любовь-поклонение. Существует рассказ А. М. Каратыгиной о том, что эпиграмму «Лиза в городе жила...», сложенную, по преданию, Пушкиным, Е. М. Хитрово услышала от С. А. Соболевского в момент отпевания Пушкина, около его гроба в Конюшенной церкви (PC. 1880. № 7. С. 572). Рассказ этот не представляется достоверным, тем более что Соболевского в 1837 г. не было в Петербурге.
28 Здесь память несколько изменяет Соллогубу: он хлопотал за Герцена (именно через Е. Ф. Тизенгаузен) в 1842 г., с тем чтобы освободить его от подневольного житья в Новгороде; хлопоты увенчались успехом, и Герцену был разрешен переезд в Москву.
29 Стихотворение, посвященное Е. М. Хитрово, датируется февралем— апрелем 1839 г. (см.: ЛН. Т. 58. С. 370); опубликовано в 03. 1841, Т. 14. Отд. III.
30 О салоне Карамзиных см.: Тютчева. С. 69—71; Панаев. С. 88; Кошелев А. И. Записки (1812—1883 годы). Berlin, 1884. С. 30; Мещерский. С. 152—154; Смирнова. С. 190—191. О семействе Карамзиных и его роли в культурной жизни Петербурга см.: Измайлов Н. В. Пушкин и семейство Карамзиных//К а р а м з и н ы. С. 11—48.
2Соллогуб был одним из постоянных посетителей вечеров у Вяземского; именно там он читал в октябре 1844 г. повесть «Тарантас»
658
(Переписка. Т. 2. С. 327; см. также: Никитенко. Т. 1. С. 426; Т. 3. С. 20).
32 О «субботах» Одоевского см.: Некролог В. Ф. Одоевского, написанный Соллогубом (Голос. 1869. № 72); П а н а е в. С. 28; Г е р ц е н. Т 9. С. 30; П о г о д и н М. Воспоминание о князе В. Ф. Одоевском//В память о князе В. Ф. Одоевском. М., 1869. С. 56—57; Арнольд. Вып. 2. С. 198—206; Григорович. С. 110—111; Л е н ц В. Приключения лифляндца в Петербурге//РА. 1878. № 4. Стб. 440—443.
33 Ср. воспоминания Инсарского: «На средине его стола всегда стояла целая батарея всевозможных соусов, собранных со всего земного шара, которые мы иначе не называли, как «ядами», до такой степени они были сильны» (Инсарский. Ч. II. С. 308; см. также: С. 307—310).
34 См. воспоминания Д. М. Погодина: «В самом конце сороковых годов Н. В. переехал от нас на Никитский бульвар, в бывший дом Талызиной, к графу А. П. Толстому (современный адрес — Суворовский бульвар, 7.— И. Ч.). Здесь он уже окончательно поддался тому мистическому направлению, которое, к прискорбию всей России, свело гениальнейшего человека в преждевременную могилу» (Гоголь в восп. С. 413).
35 См. вариант этого рассказа в записи Л. И. Арнольди (Гоголь в восп. С. 475).
36 А. Н. Демидов, состоявший одно время при русском посольстве в Риме, имел титул князя Сан-Донато, пожалованный ему королем Италии. Демидов владел огромным состоянием, унаследованным от отца, русского посланника во Флоренции (А. Н. Демидов и проживал почти постоянно близ Флоренции, на вилле Сан-Донато); для принадлежавшего ему собрания произведений искусства было заложено в 1833 г. в Петербурге специальное здание на Васильевском острове. Демидов покровительствовал ученым и художникам; свою картину «Последний день Помпеи» Брюллов написал по его заказу. В 1840 г. Демидов женился в Риме на родной племяннице Наполеона Матильде, графине де Монфор.
37 Стихи Лермонтова датируются 1839 г. Соллогуб неточен в передаче текста стихотворения. У Лермонтова:
Графиня Эмилия —
Белее, чем лилия...
О своей встрече с Лермонтовым и «столичной красавицей — белокурой графиней М<усиной>-П<ушкиной>» в доме княгини С. А. Шаховской вспоминал И. С. Тургенев (см.: Лермонтов в восп. С. 228).
38 См. об этом: Смирнова. С. 189.
39 В студенческие годы Павел Демидов имел репутацию повесы, человека крайне заносчивого и чванливого (Головин. Т. 1. С. 63— 64). После окончания университета П. П. Демидов был причислен к рус-
659
скому посольству в Вене, затем занимал ряд высоких административных постов в Киеве и Петербурге. Известен своей широкой и разнообразной благотворительной деятельностью. Во время русско-турецкой войны 1877—1878 гг. на свои средства организовал снабжение раненых всем необходимым. См.: ОрнатскаяТ. И. «Дым». О прототипе одного из персонажей//Тургеневский сборник. Т. 2. М.; Л., 1966. С. 174.
40 А. К. Демидова, овдовевшая в 1840 г., вышла замуж за А. Н. Карамзина в июле 1846 г. Этот брак вызвал множество толков в свете. 12 апреля 1846 г. Вяземский писал Жуковскому: «Знаешь ли, что Андрей Карамзин женится на Авроре Демидовой, вдове? В семействе очень довольны этим браком, потому что она хотя несколькими годами и постарее его, но во многих и во всех других отношениях она совершенно милая, добрая женщина и была и будет примерною женою. Зато весь город восстает против этой свадьбы и удивляется, как Демидова может решиться сойти с какого-то своего класса при дворе и, бывши тайною советницею, идти в поручицы?» (PC. 1902. № 10. С. 206). Брак Демидовой и Карамзина оказался несчастливым. См.: Инсарский. Ч. II. С. 291—292.
41 Э. К. Мусина-Пушкина скончалась от «тифуса» 30 ноября 1846 г. тридцати шести лет, проболев всего четыре дня (РА. 1896. № 3. Стб. 364).
42 Великая княгиня Елена Павловна в предреформенные годы принимала участие в обсуждении вопросов, связанных с предстоящей крестьянской реформой (К о м а р о в с к и й. С. 88).
43 См. примеч. 46 к главе I.
44 Петергофский праздник устраивался каждый год 1 июля, в день рождения императрицы Александры Федоровны.
45 Ср. запись в дневнике Пушкина от 28 февраля 1834 г.: «Третьего дня бал у гр. Шувалова (...) Великий князь говорил множество каламбуров: полиции много дела (такой распутной масленицы я не видывал)» (Пушкин. Т. 8. С. 29).
46 Любовь Ланжерона к каламбурам отмечает и Ф. Ф. Вигель (см.: Вигель. Ч. VII. С. 192; Ч. VII (приложение). С. 41).
47 Вторая жена Соллогуба В. К. Аркудинская приходилась Ланжерону «свойственницей»: сестра жены Ланжерона, Генриэтта, в первом браке была замужем за Аркудинским.
48 К. Я. Булгаков писал брату 6 июля 1831 г. по поводу смерти Ланжерона: «Граф Ланжерон третьего дня умер (...) Ему было под 80, говорят; верю: ведь он был с Лафаетом в Америке» (РА. 1903. № 12. Стб. 565).
49 Ланжерон вступил в русскую службу в 1790 г. в чине полковника. После Шведской кампании (1808—1809) он участвовал в войнах с Турцией— 1806—1812 и 1828—1829 гг., в Отечественной войне 1812г., особенно отличился при взятии Парижа.
660
50 Этот же анекдот см. в записках Вяземского (Вяземский. Т. 8. С. 56—57) и Смирновой (Смирнова-Россет А. О. Автобиография. М., 1931. С. 184—186). Увольнение Ланжерона было вызвано отмеченной Вяземским «нелюбовью его заниматься канцелярскими бумагами».
51 Соллогуб был пожалован в звание камер-юнкера двора его императорского величества 27 декабря 1839 г.
52 В октябре 1844 г. А. В. Никитенко предложил на рассмотрение цензурного комитета целый ряд «сомнительных мест» в повести Соллогуба «Тарантас» (ЦГИА. Ф. 777. Оп. 1. Xs 1771). Через десять лет после выхода первого издания «Тарантаса» (1845) цензура препятствовала включению повести в собрание сочинений Соллогуба, предпринятое в 1855 г.
53 Соллогуб окончил университет в 1834 г. с правом на степень действительного студента; на службу он вступил 19 января 1835 г. в министерство внутренних дел чиновником для особых поручений; 25 мая 1835 г. прикомандирован для донесений при департаменте духовных дел иностранных исповеданий. 3 января 1836 г. был направлен к тверскому гражданскому губернатору А. П. Толстому «для занятий по его усмотрению». (Формулярный список о службе (...) графа Соллогуба//ЦГИА. Ф. 469. Оп. 1. № 235.)
54 М. А. Бакунин, произведенный в 1833 г. в офицеры, получил в начале 1835 г. командировку в Тверь для того, чтобы закупить лошадей для артиллерийской бригады, в которой он служил. По приезде на родину Бакунин сказался больным и на службу больше не вернулся. В декабре 1835 г. он был уволен в отставку. Отец решил определить сына «к гражданским делам»; мечтавший о Московском университете М. А. Бакунин против собственного желания выполнил волю отца, однако вскоре неожиданно для всех уехал в Москву; его внезапный отъезд в семье именовался «бегством из Мекки в Медину» (см.: Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. М., 1915. С. 88—89; 139—142).
55 Речь идет о Ржеве, в котором «развитие раскола дошло до самой крайней степени (...) как по числу раскольников, так и по чрезвычайному их богатству, так и по их дерзкой самостоятельности» (Рапорт А. С. Норова//РО ГПБ. Ф. 531. № 39. Л. 11—11 об.).
56 Канаус — плотная шелковая ткань.
57 Соллогуб был откомандирован из Твери в апреле 1836 г.
58 О занятиях Соллогуба тюрьмоведением см.: Воспоминания. 1931. С. 504.
V. Впервые: РА. 1865. № 5—6. Стб. 754—772.
1 См. примеч. 57 к главе IV. 19 апреля Соллогуб был прикомандирован к генерал-адъютанту Дьякову, генерал-губернатору Витебскому,
661
Могилевскому и Смоленскому. В октябре 1836 г. Соллогуб возвратился в Петербург из этой командировки.
2 1 января 1834 г. Пушкин записал в дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры» (Пушкин. Т. 8. С. 27).
3 Пушкин вызывал Соллогуба на дуэль осенью 1835 г. (см. с 555— 559 наст. изд.).
4 Васильчиковы занимали дом № 54 по Б. Морской (Почтамптский пер., 5). Современный адрес дома (он перестроен) — ул. Герцена, 53, угол пер. Подбельского.
5 Пакет был получен 4 ноября.
6 См. примеч. 3 наст, главы.
7 Письмо не сохранилось.
8 Вероятно, М. Д. Нессельроде.
9 Пакеты, содержащие пасквиль, 4 ноября получили (помимо Васильчиковой и Хитрово) П. А. Вяземский, М. Ю. Виельгорский, К. О. Россет и Карамзины.
10 Письма (записки) Пушкина Кукольнику неизвестны.
11 По утверждению И. И. Панаева, эпиграмма (Панаев в своих воспоминаниях приводит ее в иной редакции) полностью принадлежит Пушкину. Свидетельство Панаева было принято за истину многими позднейшими пушкинистами (см. литературу по истории вопроса: ПС. Т. 6. С. 498; см. также: Рассказы о П. С. 86—87). Между тем нет никаких оснований не доверять В. А. Соллогубу. В последних изданиях сочинений Пушкина эпиграмма печатается как коллективное стихотворение Пушкина и Соллогуба.
12 Разговор Пушкина с Соллогубом произошел 16 ноября 1836 г. на дне рождения Е. А. Карамзиной (Соллогуб ошибается, называя сына Карамзиных Андрея: А. Карамзин родился 24 октября 1814 г.). Реакция Соллогуба, которого ранее Пушкин уверял, что дуэли не будет, вполне естественна. Соллогуб не подозревал, что те двенадцать дней, которые прошли с момента получения Пушкиным анонимного письма и до его разговора с поэтом у Карамзиных, были наполнены событиями, предполагавшими абсолютную реальность дуэли. (См.: Абрамович. С. 88—133.)
13 Французский король Карл X был свергнут Июльской революцией 1830 г. Умер 6 ноября (25 октября) 1836 г. от холеры. О придворном трауре см.: СП. 1836. 18 нояб.; Карамзины. С. 137, 138.
14 Вызывающее кокетство Е. Н. Гончаровой, ее наряд невесты, неуместный до официального объявления о помолвке (оно было сделано на следующий день, 17 ноября, на бале у С. В. Салтыкова) чрезвычайно раздражали Пушкина.
15 О женитьбе Дантеса на старшей Гончаровой в обществе ничего не было известно до официальной помолвки (см. примеч. 14 наст, главы).
662
16 Двухнедельная отсрочка истекала 18 ноября. Встреча Пушкина с д'Аршиаком, действительно состоявшаяся 16 ноября, не была связана с отсрочкой: в этот день д'Аршиак доставил Пушкину письмо Дантеса.
17 Точный текст записки Соллогуба см.: Пушкин. Акад. Т. XVI. С. 188.
18 См.: Пушкин. Т. X. С. 469, 691.
19 См. об этом воспоминания К. О. Россета (Пушкин в восп. Т. 2. С. 316).
20 См.: Пушкин. Т. X. С. 469—471, 691—692. Тогда же Пушкин написал еще одно письмо — А. X. Бенкендорфу, которое обнаруживало всю низость поведения и бесчестие Геккерна и Дантеса. Ни то, ни другое письмо не было отправлено: письмо к Геккерну Пушкин разорвал, и по сохранившимся клочкам через сто лет письмо было реконструировано. Письма эти комментировались пушкинистами многих поколений. Новейшую их интерпретацию см.: Щеголев. С. 482—483; Абрамович. С. 146—156.
21 В качестве авторов шутовского диплома, адресованного Пушкину, современники называли И. С. Гагарина и П. В. Долгорукова. Сам Пушкин был уверен, что письмо исходило от Геккернов. За отсутствием доказательств вопрос этот в настоящее время нельзя считать решенным. См. сводку материалов по этому вопросу: Пушкин в восп. Т. 2. С. 496—497; см. также: Щ е г о л е в. С. 548—549.
22 Соллогуб имеет в виду бал у И. И. Воронцова-Дашкова, который состоялся 23 января.
23 Ср. письмо Пушкина к Геккерну от 26 января 1837 г.: «Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры» (Пушкин. Т. 10. С. 484—485; 698). Письмо представляет собой переработку письма Геккерну от 21 ноября 1836 г. (см.: Пушкин. Письма последних лет. Л., 1969. С. 354— 357).
24 Такая экспертиза, произведенная в июне 1927 г. А. А, Сальковым, установила, что оскорбительные дипломы на имя Пушкина написаны князем П. В. Долгоруковым, в будущем известным генеалогом, эмигрировавшим во Францию. Впоследствии результат экспертизы был подвергнут сомнению (см.: Щ е г о л е в. С. 548—549). О дуэльной истории Пушкина существует устный рассказ Соллогуба, который слышал А. В. Никитенко; по-видимому, со слов Никитенко рассказ записал в свой дневник 23 февраля 1846 г. Н. И. Иваницкий. Эта запись свидетельствует о том, что Соллогуб хорошо понимал содержащийся в пасквиле намек на отношение царя к Н. Н. Пушкиной (см.: Щ е г о л е в. С. 546). Ср. запись П. И. Бартенева: «Отношение (царя) к жене Пушкина. Сам Пушкин говорил Нащокину, что (царь), как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон...» (Рассказы о П. С. 45).
663
25 В сознании современников, знакомых со стихотворением «Смерть поэта», явление Лермонтова-поэта неизменно связывалось с гибелью Пушкина. Ср. воспоминания Ю. К. Арнольда: «Из почвы, орошенной дорогою кровию Пушкина, вдруг вырос преемник могучей его лиры — Лермонтов!» (Арнольд. Вып. 2. С. 138).
26 Знакомство Соллогуба с Лермонтовым относится, по всей вероятности, к началу 1839 г. Их видели вместе у В. Ф. Одоевского, Виельгорских, Е. М. Хитрово; Соллогуб показывал стихи Лермонтова императрице Александре Федоровне. Лермонтов редактировал и переводил на французский язык стихи Соллогуба, обращенные к Хитрово. По-видимому, серединой 1839 г. можно датировать стихотворение «О, как прохладно и весело нам», написанное Соллогубом в соавторстве с Лермонтовым. В 1839—1841 гг. и Лермонтов, и Соллогуб сотрудничали в 03. 17 марта 1840 г. А. А. Краевский сообщал Г. Ф. Квитке-Основьяненке: «Некоторые благонамеренные литераторы, чтоб сохранить существование «Отеч(ественных) записок», журнала, по их словам, необходимого для пользы литературы, решились работать для него безденежно. Таковы: князь Одоевский, граф Соллогуб, Лермонтов, Панаев, Гребенка и др. (...) Авось как-нибудь удастся прожить этот тяжелый год и поддержать журнал с честию» (PC. 1900. № 5. С. 297). О Лермонтове и Соллогубе см.: 3а б о р о в а Р. Б. Неизвестное стихотворение Лермонтова и Соллогуба. ЛН. Т. 58. С. 369—372; Труды ГПБ. Т. 5 (8). Л., 1958. С. 190—199. О повести «Большой свет» см. с. 5—8 наст. изд.
27 Это утверждение Соллогуба не соответствует действительности: роль Г. Гагарина в создании «Тарантаса» Соллогубом явно преувеличена (см. об этом: Н е м з е р А. Владимир Соллогуб и его главная книга/ /Соллогуб В. А. Тарантас. Путевые впечатления. М., 1982. Об иллюстрациях Гагарина к «Тарантасу» см.: Савинов А. Лермонтов и художник Г. Г. Гагарин/ /ЛН. Т. 45—46. С. 462—465.
28 Рассказ «Аптекарша» был напечатан в издании: Русская беседа: Собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина. СПб., 1841. Кн. 2.
29 О планах Лермонтова относительно издания журнала вспоминал и А. А. Краевский (см.: Лермонтов в восп. С. 239).
30 Лермонтов был убит на дуэли с Н. С. Мартыновым 15 июля 1841 г.
31 Соллогубы уехали за границу в 1843 г. 21 мая 1843 г. Плетнев сообщал Гроту: «Вечером зашел к жене Соллогуба, которая с дочерью, мужем и свекровью едет через две недели за границу, где останется года полтора» (Переписка. Т. 2. С. 85).
Гораздо более соответствует действительности характеристика, данная А. Г. Строганову С. М. Соловьевым: «(Строганов) служил страшным примером, какие люди в России в царствование Николая I
664
могли достигать высших степеней служебной лествицы» (С о л о в ь е в С. М. Записки. [Пг., 1915]. С. 66).
33 Жена А. Г. Строганова — графиня Н. В. Кочубей, предмет юношеского увлечения Пушкина.
34 У Строгановых было шестеро детей.
35 Г. А. Строганов получил известность благодаря своему морганатическому браку с великой княгиней Марией Николаевной (см.: Шестериков С. П. Одна из воспетых Пушкиным//Пушкин. Статьи и материалы. Вып. 1. Одесса, 1925. С. 32—46).
36 Диканька, имение (село) в Полтавской губернии, принадлежала Кочубеям с 1689 г.
37 Эктения (ектения) — совокупность обращенных к богу молитв, которые читает священник при богослужении от имени верующих.
38 Граф Ю. А. Головкин был женат на Е. Л. Нарышкиной, сестра которой, Н. Л. Нарышкина, была женой графа И. А. Соллогуба.
39 Вероятно, речь идет о пудре a la Marechale (см.: Пыляев. С. 81).
40 Е. Ф. Долгорукова, жена князя В. В. Долгорукова, отличалась редкой красотой и была известна «твердостью правил».
41 Ларчик, шкатулка (от фр. ecrin).
42 Возможно, речь идет о празднике, устроенном в Таврическом дворце 28 апреля 1791 г. по случаю взятия Измаила (см.: РА. 1867. № 5 и 6. Стб. 674—694).
VI. 1 См. примеч. 51 к главе IV.
2 Великая княгиня Мария Николаевна вступила в брак с Максимилианом, герцогом Лейхтенбергским, в 1839 г.
3 После смерти мужа Мария Николаевна заняла место президента Академии художеств; впоследствии была председательницей Общества поощрения художеств.
4 Великая княгиня Ольга Николаевна 1 июля 1846 г. сочеталась браком с наследным принцем Вюртембергским, впоследствии королем Карлом I.
5 Пожар в Зимнем дворце возник в ночь с 17 на 18 декабря 1837 г. См. запись в дневнике А. В. Никитенко (Н и к и т е н к о. Т. 1. С. 202).
6 Э. К. Мусину-Пушкину. См. о ней примеч. 37 и 38 к главе IV. В своих воспоминаниях о Лермонтове Соллогуб смешивает события, относящиеся к 1840 и 1841 гг. Этот рассказ Соллогуба относится к тому балу у Воронцовых, о котором Лермонтов писал А. И. Бибикову в конце февраля 1841 г., когда последний раз приехал с Кавказа в Петербург в отпуск: «...Приехав сюда, в Петербург, на половине масленицы, я на другой же день отправился на бал к г(рафине) Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы
665
знал, где упасть, соломки бы подостлал» (Лермонтов. Т. 4. С. 424). Несколько иначе говорится об этом бале в написанной Висковатовым биографии Лермонтова. См.: Висковатов. С. 329—330.
8 Поскольку бальный эпизод у Воронцовых-Дашковых относится к 1841 г., то визит Соллогуба к Карамзиным должен быть датирован февралем 1841 г. Вместе с тем об этом же эпизоде Соллогуб рассказывал Висковатову, имея в виду прощальный вечер у Карамзиных в мае 1840 г., когда Лермонтов отправлялся в ссылку на Кавказ за дуэль с Э. де Барантом. Вариант, рассказанный Висковатову, более достоверен.
9 Существует записанный П. А. Висковатовым рассказ А. М. Веневитиновой о том, что перед своим отъездом на Кавказ Лермонтов после посещения известной гадалки А. Ф. Кирхгоф был «чрезвычайно грустен и говорил о близкой, ожидавшей его смерти» (см.: Висковатов. С. 332).
10 То же отмечал и Д. В. Григорович (Григорович. С. 113). О приемах у Виельгорских см.: Мещерский. С. 155—157.
11 Современный адрес дома — Площадь искусств, 5.
12 О вечерах Соллогуба см.: Переписка. Т. 1. С. 169, 188, 313; РА. 1877. № 8. С. 430; Соколов П. П. Воспоминания. Л., 1930. С. 92—93; 124—126.
13 Речь идет об отдельном издании «Тарантаса», осуществленном в 1845 г.
14 Наибольшая популярность А. А. Бестужева-Марлинского относится к 1830-м гг.
15 Во второй половине 1840-х г. (с декабря 1840 г.) А. К. Толстой служил во Втором отделении собственной его императорского величества канцелярии, занимаясь вопросами законодательства; в военную службу он вступил во время Крымской войны 1855— 1856 гг. — в 1855 г. майором в стрелковый полк. «Смерть Иоанна Грозного» (1866) — первая из пьес драматической трилогии Толстого, за ней следовали «Царь Федор Иоаннович» (1868) и «Царь Борис» (1870).
16 3 января 1846 г. Гоголь писал Соллогубу из Рима: «Я прочел ваш «Тарантас» еще с большим удовольствием в печати, чем прежде в рукописи. У вас все зреет вместе: и ум, и слог, и наблюдательность, и мысли. Вам нужно только не останавливаться и писать. Все будет у вас обдумываться, соображаться и устраиваться во время самого писания. Христа ради, не давайте заснуть вашей деятельности на этом поприще» (Гоголь. Т. 13. С. 28).
17 Соллогуб имеет в виду главным образом драматические сочинения — водевили 1845—1850 гг. Проза 1845—1846 гг., в пределах новой темы (рассказы из провинциальной жизни), разрабатывала прежние круг идей и систему образов.
666
18 В цензурных делах какие-либо указания на этот счет отсутствуют. Пьеса была представлена в цензуру 28 сентября 1845 г., а 22октября уже получила одобрение (см.: ЦГИА. Ф. 497. Оп. 1. Ед. хр. 10428; 10439; Ф. 780. Оп. 1. Ед. хр. 22).
19 Первое представление водевиля «Букеты, или Петербургское цветобесие» состоялось 7 ноября 1845 г. на сцене Александрийского театра. Выведенный в пьесе образ бедного чиновника, не сумевшего угодить своему начальнику и потому лишившегося места, ставил Соллогуба (хотя и чисто внешне) в один ряд с писателями гоголевской, «натуральной» школы, объявленной официальной критикой «вредным» направлением.
20 О повести в целом Николай I отзывался одобрительно. См. письмо А. О. Смирновой Гоголю от 19 июня 1845 г. (PC. 1890. № 6. С. 642).
21 «Одоевский втянул за собою к Соллогубу Краевского и Сахарова, которые странно выглядели в этой светской толпе»,— заметил Плетнев в письме к Гроту (Переписка. Т. 1. С. 208). См. также: Панаев. С. 89. Об одном из визитов к Соллогубу И. П. Сахаров упоминает в своих записках (см.: РА. 1873. № 6. Стб. 962).
22 У графа Блудова было четверо детей; Соллогуб забыл назвать дочь Лидию.
23 Роман «Бедные люди» был опубликован в изданном Н. А. Некрасовым «Петербургском сборнике», увидевшем свет 21 января 1846 г. Однако Соллогуб, видимо, познакомился с романом еще до его публикации — в 1845 г., так же как Григорович, Панаев, Некрасов, Белинский, Анненков и др. (см.: Достоевский. Т. 1. С. 465— 466). 16 ноября 1845 г. Достоевский сообщал брату об огромном впечатлении, которое «Бедные люди» произвели на Соллогуба (см.: Достоевский. Т. 28 (1). С. 115).
24 «Он (Соллогуб.— И. Ч.) был увлечен «Бедными людьми» Достоевского,— вспоминал Панаев,— и приставал ко всем нам: „Да кто это такой этот Достоевский? Бога ради, покажите его, познакомьте меня с ним!"» (Панаев. С. 132).
25 В ОЗ Краевского в 1846 г. были напечатаны «Двойник» и «Господин Прохарчин».
26 В конце 1845 г. Достоевский жил не в районе Песков (ныне — Смольнинский район), а на Владимирском проспекте, угол Графского переулка (современный адрес — Владимирский проспект, 11, угол ул. Марии Ульяновой).
27 1 февраля 1846 г. Достоевский писал брату: «Я, брат, пустился в высший свет» (Достоевский. Т. 28 (1). С. 117). О своих визитах к Соллогубу Достоевский упоминает в письме А. Е. Врангелю от 4 октября 1859 г. (там же. С. 344).
28 Достоевский познакомился с Петрашевским весной 1846 г.; посещал его собрания довольно регулярно с весны 1847 г. В апреле
667
1849 г. Достоевский в числе прочих участников кружка Петрашевского был арестован.
29 Чрезвычайно выразительный литературный портрет Е. П. Ростопчиной содержится в воспоминаниях А. В. Мещерского, относящихся к началу 1840-х гг. (Мещерский. С. 136). О А. К. Воронцовой-Дашковой, Э. К. Мусиной-Пушкиной, А. К. Демидовой см. примеч. 5—7, 37. 40 к главе IV.
30 Граф М. М. Фредро, художник-дилетант, служил в статс-секретариате Царства Польского в Варшаве, затем в Петербурге (см.: ЦГАОР. Ф. 695. Оп. 1. № 1, 2), однако служба, по-видимому, не слишком занимала его, и большой карьеры Фредро не сделал. Более всего он известен как завсегдатай литературно-музыкальных салонов Петербурга (см.: Григорович. С. 113). Фредро был очень дружен с семейством Виельгорских. Доверительные отношения связывали его с С. М. Соллогуб; см. ее письмо к Фредро от 1 (13) января 1869 г. из Висбадена: ЦГАОР. Ф. 695. Оп. 1. № 148.
31 По свидетельству Н. Е. Комаровского, «великая княгиня Елена Павловна очень благоволила к гр(афу) Фредро, и он постоянно устраивал у нее живые картины и ставил сочиненные им театральные пьесы, в которых участвовала молодежь как царской фамилии, так и всего избранного петербургского общества. Леви на этих вечерах заведовал музыкальною частью» (Комаровский. С. 87). Рукописи пьес Фредро хранятся в ЦГИА (Ф. 1076).
32 Речь идет о Польском восстании 1863—1864 гг.
33 В 1864 г. Фредро познакомился в Баден-Бадене с Тургеневым; принимал участие в музыкальных вечерах в доме П. Виардо, писал декорации и эскизы костюмов для оперетт Виардо, написанных на либретто Тургенева.
34 Ср. в «Дыме» Тургенева: «...княгиня Babette, та самая, у которой на руках умер Шопен (в Европе считают около тысячи дам, на руках которых он испустил дух)» (Т у р г е н е в. Т. 9. С. 147). У смертного одра Шопена находились его сестра Людвика и Дельфина Потоцкая.
35 Сочинения à propos — сочинения на случай, на злобу дня, приуроченные к какому-либо местному событию.
36 Королева нидерландская прибыла в Петербург 10 ноября 1855 г.— до окончания Крымской войны, завершившейся в 1856 г.; царственный племянник — великий князь Константин Николаевич.
37 В. В. Самойлова в это время уже покинула сцену; в 1853 г. она вышла замуж за офицера А. М. Мичурина; Николай не позволил Мичурину оставить службу, и Самойловой пришлось отказаться от артистической карьеры: жена гвардейца не могла играть на сцене. Необыкновенный талант В. Самойловой и ее старшей сестры Надежды Соллогуб воспел в стихах, прочитанных 4 марта 1851 г. на спектакле в Александрийском театре, данном в честь сестер Самойловых (см.: Петербургские полицейские ведомости. 1851. № 541).
668
38 Город в Голландии, славившийся в XVII в. кораблестроением. Здесь Петр I работал на верфи в 1697 г.
39 Николай I с детства предназначал своего второго сына Константина для морской службы; в 1855 г. Константин Николаевич, генерал-адмирал, был управляющим флотом и морским ведомством на правах министра.
VII. 1 Решение Соллогуба служить на Кавказе широко обсуждалось в свете. «Не знаешь ли ты, по какой причине граф Соллогуб переселился на Кавказ? — спрашивает Грот Плетнева.— Об этом я слышал разные толки» (Переписка. Т. III. С. 552). По словам Плетнева, «отъезд Соллогуба на Кавказ составляет некоторую тайну в семье Виельгорских. Полагают, что долги, возраставшие беспрестанно, заставили тестя желать поместить зятя куда-нибудь подалее от столицы» (там же. С. 553). Более определенно об этом рассказал в своих воспоминаниях Инсарский, знакомый Соллогуба по совместной работе в Обществе посещения бедных: «...я не предвидел возможности для него (Соллогуба.— И. Ч.) достигнуть каких-либо (...) успехов здесь, в Петербурге (...) где увлечения столичной жизни вечно должны сбивать его с толку; а потому я советовал ему причислиться к какому-нибудь из местных главных начальников, которые, из уважения к Виельгорским, готовы будут устроить для Соллогуба хорошее положение и открыть ему хорошую дорогу (...) Князь Воронцов изъявил любезную готовность пристроить его на Кавказе...» (Инсарский. Ч. II. С. 302—303). Переписка Воронцова с Соллогубом относительно кавказской службы писателя относится к июню — сентябрю 1850 г. (см.: ИРЛИ. P. III. On. 2. № 1713). Воронцов предлагал Соллогубу прибыть к месту службы в начале 1851 г. В феврале Соллогуб уже был в пути; из Воронежа он писал в Тифлис своему дерптскому приятелю И. Ф. Золотареву, который в это время служил при Воронцове.
2 Военная биография М. С. Воронцова началась в 1803 г., когда он был прикомандирован к кавказским войскам; в 1804 г. едва не погиб в перестрелке с горцами. Воронцов принимал участие в кампаниях 1806 и 1807 гг., в Отечественной войне 1812 г. В битве под Бородином был ранен; по излечении вернулся в строй, сражался под Лейпцигом, участвовал во взятии Парижа. В 1815—1818 гг. был командиром оккупационного корпуса во Франции; пользовался популярностью в среде своих подчиненных, имел репутацию либерала и прогрессиста. 7 мая 1823 г. получил должность новороссийского генерал-губернатора и полномочного наместника Бессарабской области. В 1844 г. был назначен главнокомандующим войск на Кавказе и наместником кавказским с неограниченными полномочиями.
3 Во время наместничества Воронцова на Кавказе в 1844—
669
1854 гг. доктор медицины Э. С. Андреевский состоял при нем в звании генерал-штаб-доктора: «На Кавказе и поныне, когда говорят — Воронцов, говорят и Андреевский, наоборот и о Андреевском нельзя упомянуть, чтобы не вспомнить Воронцова» (А ндреевский. Т. 3. С. 20).
4 11 ноября 1854 г. Андреевский записал в дневнике: «Утром разошлось известие о совершенном увольнении кн(язя) М(ихаила) С(еменовича) от должности наместника кавказского, главнокомандующего и генерал-губернатора (...) Орбелиановы, Эристовы, Мухранские не могут не соболезновать об увольнении князя, событии, которое должно отозваться в их Положении» (А н д р е е в с к и й. Т. 1. С. 121).
5 Ср. отзыв о Воронцове А. И. Барятинского: «...храбрость эта была истинно джентльменская, всегда спокойная, всегда ровная. Часто случалось, что во время сна главнокомандующего раздавалась тревога в самой главной квартире. Князь Воронцов просыпался, спокойно вынимал шашку и спокойно говорил: „Господа, будем защищаться"» (см.: И н с а р с к и й. Ч. I. С. 238—239).
6 Во время своей службы на Кавказе Воронцов действительно участвовал в военных экспедициях против горцев; он возглавлял войска, штурмовавшие резиденцию Шамиля — аул Дарго, крепости Гергебильи и Салты. Здесь, под Салтами, в 1847 г. он почти потерял зрение; в 1851 г. заболел кавказской лихорадкой, после чего здоровье его уже не восстановилось полностью. События, о которых рассказывает Соллогуб, относились к 1851—1852 гг.: Е. А. Сабурова родилась 18 марта 1847 г. В это время Воронцов вряд ли мог принимать участие в боевых действиях, поскольку уже был болен и слаб (см.: Андреевский. Т. 1. С. 37—51). «Булкой» дочь Соллогуба прозвал Гоголь.
7 М. В. Трубецкая была дочерью князя В. С. Трубецкого и С. А. Вейс, с 1816 г. кавалерственной дамы ордена св. Екатерины.
8 Н. В. Ханыков в январе 1845 г. по просьбе князя М. С. Воронцова был командирован в дипломатическую канцелярию главного управления в Закавказском крае. Результатом исследований Ханыковым этого края явился ряд статей и корреспонденции, напечатанных в трудах Академии наук и Археологического общества. О тифлисском окружении Воронцова см.: Воспоминания князя А. М. Дондукова-Корсакова (СиН. Кн. 6. С. 173—179).
9 «Русский язык» датируется июнем 1882 г. Цикл лирических фрагментов, в который входил и «Русский язык», Тургенев (в рукописи, предназначенной для BE) озаглавил по-латыни «Senilia» («Стариковское»); подзаголовок — «40 стихотворений в прозе».
10 Речь идет о Н. М. Жемчужникове, который в 1886 г., после появления в печати воспоминаний Соллогуба, выступил с опровержением рассказа мемуариста об эксцентрической выходке Тургенева за обедом в лондонском клубе (см.: Новости и Биржевая газета. 1886.
670
13 нояб.). Однако трудно представить себе, что рассказ, вызвавший возражения Жемчужникова, явился в полной мере вымыслом Соллогуба.
11 Осенью 1869 г. Соллогуб был командирован в Египет для того, чтобы принять участие в церемонии по поводу открытия Суэцкого канала. О празднике, посвященном этому событию, см.: Соллогуб В. А. Новый Египет. СПб., 1871. С. 116—128.
12 Чаша.
13 Распорядителя пира.
14 Друга.
15 Стихи в несколько иной редакции опубликованы в РА. 1909. Кн. 2. С. 512—513, с неверной датой «1850 г.».
16 Брат Александра II Михаил с 1862 г. был наместником на Кавказе и командующим кавказской армией.
17 Соллогубу вскоре пришлось покинуть Тифлис. Ушедшего в отставку Воронцова на Кавказе сменил Н. Н. Муравьев, который не захотел иметь в числе подчиненных «салонного баловня» и «колкого балагура». По воспоминаниям А. П. Берже, Муравьев, вступив в должность, стал знакомиться с каждым из чиновников. «(...) Графа В. А. Соллогуба он спросил: «Вы автор «Тарантаса?» — и, получив утвердительный ответ, продолжал: —Ну, так можете сесть в ваш тарантас и уехать». 15 марта [1855 г.] графа Соллогуба уже не было в Тифлисе» (PC. 1873. № 10. С. 603).
18 Крымская война 1853—1856 гг., начало которой было ознаменовано вступлением русских войск в Молдавию и Валахию, победами на Кавказе, уничтожением турецкого флота при Синопе, окончилась поражением для России, обусловленным экономической и военной отсталостью страны.
19 В русско-турецкой войне 1877—1878 гг. Соллогуб принимал участие как «историограф». См.: Письма С. П. Боткина из Болгарии 1877 г. СПб., 1893. С. 75—76. В результате поездки писателя на театр военных действий был написан «Дневник высочайшего пребывания императора Александра II за Дунаем в 1877 г.» (СПб., 1878).
20 Берлинский трактат, которым закончилась русско-турецкая война 1877—1878 гг., был подписан 1 (13) июля 1878 г.; он изменил условия Сан-Стефанского мирного договора в ущерб России и славянам Балканского полуострова. Инициаторами пересмотра ранее заключенного договора выступили Австро-Венгрия и Англия, боявшиеся усиления позиции России на Балканах.
VIII. 1 Александр II, слывший либералом, был вынужден в 1860—1870 гг. провести ряд буржуазных реформ (отмена крепостного права, земская, судебная, военная реформы и т. д.). По случаю коронации нового императора была дана амнистия декабристам и петрашевцам.
671
2 М. Ю. Виельгорский скончался 28 августа 1856 г.
3 Де Морни был сыном королевы Гортензии и ее шталмейстера генерала Флао, приходился единоутробным братом Наполеону III. Был усыновлен бездетным графом де Морни. В 1862 г. получил титул герцога.
4 Принц Луи Наполеон до 1848 г. находился в изгнании. В 1836 и 1840 гг. предпринимал попытки захватить власть; в 1840 г. был приговорен к пожизненному заключению в крепости Гам, откуда в 1846 г. бежал в Бельгию.
5 Шарль Огюст де Морни был чрезвычайным послом в России в 1856—1857 гг.; по поводу его женитьбы на княжне С. С. Трубецкой М. Ф, Калержи писала дочери: «На днях я обедала у Киселева в многочисленном русском обществе с придачею Морни и его супруги. Со времени брака Морни, шустрый и приятный авантюрист (...) носится с русскими барами, с которыми породнился, и надувается от самодовольствия, называя уменьшительными именами Радзвиллов, Воронцовых и Трубецких» (ИВ. 1910. № 9. С. 972).
6 Результатом этой поездки была развернутая докладная записка. См.: Б о б о р ы к и н. Т. 1. С. 166.
7 С 1855 г. Россини жил в Париже; его дом был одним из известнейших в столице музыкальных салонов.
8 В 1856 г. Жозефине Фодор-Менвьель было шестьдесят семь лет.
9 Знаменитая французская певица (сопрано), прославившаяся исполнением главных партий в операх Россини, Жозефина Фодор-Менвьель дебютировала в Петербурге в 1808 г. (по другим данным — в 1810 г.) партией Розы в опере В. Фьораванти «Деревенские певицы». В 1812 г. она оставила Россию; пела в Париже, в Вене, Неаполе, Стокгольме, Копенгагене, Лондоне. Покинула сцену в 1833 г. В 1850— 1860-е гг. посещала салон Россини, иногда принимала участие в его вокальных вечерах.
10 См.: Анри Монье. Народные сценки. 1830; Новые народные сценки. Т. 1—4. 1835—1839; Величие и падение г-на Жозефа Прюдома. 1852; Мемуары Жозефа Прюдома. Т. 1, 2. 1857. Жозеф Прюдом, учитель чистописания, явился олицетворением самодовольства и пошлости французского буржуа.
11 Альберт Вольф, в прошлом студент Боннского университета, рисовальщик и журналист, театральный хроникер, сотрудник «Аугсбургской газеты» и «Фигаро», в 1856 г. был секретарем А. Дюма. Впоследствии стал известен как драматург (1862—1866) и автор шеститомных «Воспоминаний парижанина» (1884—1888).
12 Анри Мюрже, член кружков столичной артистической богемы, пробовал писать стихи, романы, водевили; стал известен рассказами и фельетонами из жизни парижских людей искусства. В 1849 г. эти фельетоны Мюрже переделал в сотрудничестве с Т. Баррьером
672
в пьесу «Жизнь богемы», а в 1851 г.— объединил их в книге «Сцены из жизни богемы». По мотивам «Сцен...» написана опера Дж. Пуччини «Богема» (1896).
13 Возможно, речь идет о Е. Э. Трубецкой, хозяйке известного парижского салона. Сохранились адресованные ей письма и стихи Соллогуба (ИРЛИ. 35.2.8; 35.2.7).
14 «Maison Dor» (Maison Doree) — знаменитый ресторан в Париже на улице Лаффит, 1; построен в 1839 г.
15 Популярный беллетрист 1830—1850 гг. Жюль Сандо свой первый роман «Роз и Бланш» (1831) написал совместно с Ж. Санд; с именем писательницы связан и его псевдоним.
16 10 марта 1864 г. Ж. Санд передала переписку с А. Мюссе своему другу Э. Оканту с просьбой опубликовать после ее смерти; в том случае, если Окант не успел бы этого сделать, его должен был заменить А. Дюма-сын. Переписка была опубликована в 1904 г.: Correspondence de George Sand et d'Alfred de Musset. Publiée intégralement et pour la premiere fois d'après les documents originaux. Bruxelles, 1904.
17 Переводы на французский язык повестей
Соллогуба, выполненные К. Мармье, вошли в издания: Au bord de la Néva. Contes russes, traduits par X. Marmier. Paris, 1856; Les drames intimes.
Contes russes, traduits par X. Marmier. Paris, 1857; En chemin de fer.
Nouvelles lest et d'ouest, traduits par X. Marmier. Paris, 1864.
18 Старинное кафе в Париже. Кафе Тортони посещали главным образом политические деятели и литераторы.
19 См. примеч. 12 наст, главы.
20 Клозери де Лила — танцевальный зал (сад) в Париже, который посещала главным образом молодежь Латинского квартала. Сначала танцевали только летом. Бюллье открыл там увеселительное заведение, которое работало круглый год. Боборыкин вспоминал о парижских студентах, которые посещали «бал Бюллье, как кратко называли прежнюю „Closerie des Lilas"» (Боборыкин. Т. 1. С. 475).
21 Мими Пенсон — героиня одноименной новеллы А. Мюссе (опубл. в 1843 г.).
22 Histoire de Jules César. T. 1—2. Paris, 1865—1866.
23 Салон Матильды Бонапарт посещали, например, Мериме, Флобер, Тургенев.
24 См. примеч. 34 к главе VI.
25 О каком романе Абу идет речь — неясно.
26 Ее настоящее имя — Элиза Эмма Крауч; явилась прототипом Люси Стюарт в романе Э. Золя «Нана». Известна как автор мемуаров, изданных в 1886 г. (Memoires de Cora Pearl. Paris, 1886).
27 Портретность ряда персонажей «Дыма» была очевидна современникам, многие узнали себя в героях тургеневского романа. «Знаете ли, когда вышел «Дым»,— рассказывал Тургенев,— они, настоящие
673
генералы, так обиделись, что в один прекрасный вечер, в Английском клубе, совсем было собрались писать мне коллективное письмо, по которому исключали меня из своего общества. Никогда не прощу Соллогубу, что он отговорил их тогда от этого,— растолковав им, что это будет очень глупо» (см.: Тургеневский сборник. [Пг., 1914]. С. 91). О русских в Бадене см. воспоминания К. Головина (Головин. Т. 1. С. 359—360).
28 «Мейербер и Россини, два антипода, живут теперь в Париже»,— сообщала «Северная пчела», помещая на своих страницах анекдотическую историю о вражде двух великих композиторов (СП. 1860. № 6).
29 В библии говорится, что с филистимлянами сражался не Давид, а Самсон (Книга судей. 15.14—16).
30 Мейербер работал над оперой «Африканка» с перерывами более четверти века. Первый вариант либретто, написанного Скрибом, относится к 1837 г.; в 1853 г. был написан новый текст. «Г-н Мейербер уже лишился надежды видеть эту оперу на сцене»,— сообщалось в «Санкт-Петербургских ведомостях» в 1855 г. (СПб. вед. 1855. 15 нояб.). Первое представление оперы состоялось на сцене парижского Grand Opera в 1865 г., после смерти композитора.
31 С 1842 г. Ф. Обер был директором Парижской консерватории.
IX. 1 Роман Тургенева «Отцы и дети» был опубликован в 1862 г.
2 Свое негативное отношение к «новым людям» Соллогуб вполне выразил в поэме «Нигилист» (Утро. Литературный и политический сборник, издаваемый М. Погодиным. М., 1866. С. 59—84).
3 Соллогубы обосновались на мызе Карлово, на окраине Дерпта, где когда-то была постоянная летняя резиденция Булгариных. См.: Боборыкин. TV 1. С. 165. См. также: С. 166—167.
4 Парижский мир был заключен 18 марта 1856 г. Завершил Крымскую войну.
5 А. И. Барятинский был назначен командующим Отдельным кавказским корпусом и исполняющим должность наместника Кавказа 22 июля 1856 г.
6 У А. Барятинского было три брата: Анатолий, Владимир и Виктор. См. о них: Инсарский. Ч. I. С. 221.
7 Последние шестнадцать лет жизни, после отставки, полученной в декабре 1862 г., Барятинский почти совсем отошел от дел; жил долгое время за границей, затем переселился в свое имение Деревеньки Курской губернии; в 1870 г., будучи за границей, в Эмсе, виделся с Александром II; получил в пожизненное пользование имение Скерневицы близ Варшавы.
8 Ср. в записках Инсарского: «...приблизилось время отъезда князя из Москвы. Приготовления к этому отъезду, сколько помню, были хлопотливы и сложны, знаменуя, что князь желает сделать свое
674
путешествие на Кавказ грандиозным и величественным...» (Инсарский. Ч. II. С. 537).
9 Инсарский рассказывает об этом так: «...я встретил как-то в Павловске С(оллогуба) и (...) спросил его, что он намерен предпринять. С(оллогуб) отвечал: «Жду, когда князя Барятинского назначат кавказским наместником, и тогда буду просить взять меня с собою опять на Кавказ!» (...) Когда я передал ему (Барятинскому.— И. Ч.) слова С(оллогуба), заметно было, что они доставили князю большое удовольствие, и он заставлял меня несколько раз повторять эти слова. И действительно, когда он был назначен кавказским наместником, С(оллогуб) был одним из первых, кого завербовал князь в свою пышную свиту, с которой он открыл свое торжественное шествие на Кавказ» (Инсарский. Ч. II. С. 303—304).
10 Франко-прусская война началась в 1870 г.
11 По свидетельству К. А. Бороздина, «Соллогуб горел нетерпением получить какую-нибудь отдельную часть по управлению в самом Тифлисе или по крайней мере должность губернатора в одной из кавказских провинций; честолюбивая его жилка очень была затронута, а между тем Барятинскому это и в голову не приходило. (...) Бедный Соллогуб начал не на шутку томиться таким положением, насупился и стал хандрить...» (ИВ. 1889. № 6. С. 697). Более подробный рассказ о неудавшемся губернаторстве Соллогуба оставил Инсарский (И н с а р с к и й. Ч. II. С. 304—305).
12 Русско-турецкой войны 1877—1878 гг.
13 Вревская тепло отзывалась, например, о самом Соллогубе, возражая не симпатизировавшему ему Тургеневу. См.: Тургенев. Письма. Т. 12. Кн. 1. С. 91, 110.
14 Баронесса Ю. П. Вревская умерла от тифа 24 января (5 февраля) 1878 г. Похоронена в г. Бела. Тургенев посвятил памяти Вревской одно из стихотворений в прозе (1878). В Скобелевском парке г. Плевны в филиале Военно-исторического музея, где хранятся останки и личные вещи русских солдат, погибших за освобождение Болгарии, висит портрет Ю. П. Вревской.
15 Граф П. Д. Киселев был русским послом в Париже в 1856— 1862 гг.
16 Сто гвардейцев — утвержденный декретами 1856 и 1858 гг. отборный корпус французской армии, специально прикомандированный к особе государя.
17 Отношение русских дворян, так же как и французской аристократии, ко Второй империи и Наполеону III, провозгласившему себя в 1851 г. пожизненным президентом, а в 1852 г.— императором, было более чем прохладным. «Критики и насмешек было много»,— вспоминала дочь первого секретаря русского посольства в Париже А. Куракина, Е. А. Нарышкина. Русские не хотели представляться новому двору, действия которого носили характер «какого-то водевиль-
675
ного переодевания» (см.: Нарышкина Е. А. Мои воспоминания. СПб., 1906. С. 62).
18 Ротшильды — известная банкирская семья.
19 Ж. Ф. Э. Галеви в 1829—1845 гг. был директором вокальной части Grand Opera в Париже. Отзыв о нем Соллогуба крайне субъективен и несправедлив.
20 См. примеч. 13 к главе VIII.
21 О работе над брошюрой см. письма Соллогуба В. Ф. Одоевскому от апреля — июня 1860 г.: ГПБ. Ф. 539. Оп. 2. № 1009. Л. 31, 31 об., 32 об. Брошюра вышла в свет отдельным изданием в 1860 г. (Les musiciens contre la musique. Par le comte Sollogub. Saint-Pétersbourg, 1860 (Extrait du «Journal de Saint-Pétersbourg»)).
22 В 1857 г. Галеви опубликовал свой элементарный курс музыки «Уроки музыкального чтения». Метод Шёве Галеви считал глубоко ошибочным и печатно выступал против него. Брошюра Соллогуба не могла вызвать сочувствия Галеви.
23 См. примеч. 58 к главе IV.
ПРИЛОЖЕНИЯ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
Впервые: РА. 1865. № 5, 6. Стб. 735—754.
1 Соллогуб был избран в действительные члены Общества любителей российской словесности 28 марта 1865 г.
2 А. Н. Оленин по материнской линии состоял в родстве с Римскими-Корсаковыми. Бабушка Соллогуба, урожд. Римская-Корсакова, была двоюродной сестрой А. Н. Оленина.
3 О знакомстве Соллогуба с Пушкиным см. примеч. 48 к главе III. С именем А. Олениной связан пушкинский лирический цикл 1828 г.: «Ее глаза», «Увы! Язык любви болтливый...», «То Dawe, Esgr», «Ты и вы», «Не пой, красавица, при мне...», «Предчувствие», «Город пышный, город бедный...» и т. д.
4 Подобный анекдот записал о Пушкине Вяземский (см.: Разговоры П. С. 83).
5 Семейство Карамзиных переехало в Дерпт после смерти писателя, в 1826 г.; климатические условия в Дерпте были более благоприятны для тяжело больного сына Карамзина Николая. Н. Н. Карамзин скончался в 1833 г.
6 Этой характеристике, данной Соллогубом своему тестю, вполне соответствует поминальный стихотворный портрет Виельгорского, написанный Вяземским (В я з е м с к и й. Т. 12. С. 536—539).
7 Незаурядное актерское дарование Гоголя отмечали многие его
676
современники (см.: РА. 1865. № 7. Стб. 891—892. Гоголь в восп. С. 514).
8 По свидетельству П. А. Кулиша, Гоголь познакомился с Жуковским в конце 1830 г., сам представился ему, явившись с полученным от кого-то рекомендательным письмом. Жуковский начал деятельно опекать молодого писателя, в частности, обратился к Плетневу с просьбой позаботиться о нем (см.: Ш е н р о к. Т. 1. С. 292, 296).
9 Пушкин познакомился с Гоголем 20 мая 1831 г. на вечере у П. А. Плетнева.
10 Плерезы — белые нашивки на черном траурном платье.
11 У Жуковского собирались обычно по субботам. О чтении «Женитьбы» у Жуковского весной 1835 г. (в это время Гоголь закончил полную редакцию пьесы) сообщил в своих воспоминаниях и М. И. Глинка (см.: Записки. С. 153).
12 Текст был изменен самим Гоголем. См.: Гоголь в восп. С. 594—595.
13 Пушкин посетил Оренбург осенью 1833 г.; целью поездки были поиски материалов для «Истории Пугачева». С 18 по 20 сентября Пушкин жил в доме своего давнего знакомого, графа В. А. Перовского, в 1833 г. оренбургского военного губернатора.
14 П. И. Бартенев, публикуя воспоминания Соллогуба в РА, сделал здесь следующее примечание: «В одних неизданных записках о жизни Пушкина это рассказано следующим образом: „В поездку свою в Уральск, для собирания сведений о Пугачеве, в 1833 г., Пушкин был в Нижнем, где тогда губернатором был М(ихаил) П(етрович) Б(утурлин). Он прекрасно принял Пушкина, ухаживал за ним и вежливо проводил его. Из Нижнего Пушкин поехал прямо в Оренбург, где командовал его давнишний приятель, гр(аф) Василий Алексеевич Перовский. Пушкин у него и остановился. Раз они долго сидели вечером. Поздно утром Пушкина разбудил страшный хохот. Он видит: стоит Перовский, держит письмо в руках и заливается хохотом. Дело в том, что он получил письмо от Б(утурлина) из Нижнего, содержания такого: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами об Пугачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения об неисправностях. Вы знаете мое к вам расположение; я почел долгом вам посоветовать, чтоб вы были осторожнее, и пр.». Тогда Пушкину пришла идея написать комедию: Ревизор. Он сообщил после об этом Гоголю, рассказывал несколько раз другим и собирался сам что-то написать в этом роде. (Слышано от самого Пушкина.)"» (РА. 1865. № 5, 6. Стб. 744—745). Отзвуки сюжета «Ревизора» очевидны в плане неосуществленного произведения «Криспин приезжает в губернию» (П у ш к и н. Т. 6. С. 425).
15 Бартенев подтверждает это замечание Соллогуба (РА. 1865. № 5, 6. Стб. 745. Ср. свидетельство Гоголя: Г о г о л ь. Т. 8. С. 440).
677
16 Соллогуб ошибается: Пушкин говорил Жуковскому (так же как и Жуковский ему) «ты»; обращение к Жуковскому на «вы» находим только в лицейском письме к нему Пушкина (см.: Пушкин. Т. 10. С. 11).
17 В 1838 г. Жуковский сопровождал великого князя Александра Николаевича в его поездке по Европе; посетив Германию, Австрию, Швейцарию, Италию, Голландию, путешественники 21 апреля (3 мая) 1839 г. прибыли в Лондон; в июне вернулись в Петербург.
18 Жуковский жил в Шепелевском дворце. Дом сподвижника Петра I Д. А. Шепелева переделанный в 1775—1776 гг. Ю. М. Фельтеном, служил запасным дворцовым помещением до 1839 г. В октябре 1827 г. здесь, в комнатах верхнего этажа, поселился воспитатель наследника Жуковский.
19 По рекомендации Плетнева Гоголь в 1834 г. получил должность профессора всеобщей истории в Петербургском университете. Гоголь начал работать с увлечением, однако вскоре разочаровался в педагогической деятельности и в конце 1835 г. оставил университет. О содержании его лекций дают представление статьи писателя на исторические темы: «О средних веках» (вступительная лекция) и «Ал-Мамун» (лекция, прочитанная в присутствии Пушкина и Жуковского). См. об этом: Гоголь в восп. С. 83—86.
20 Соллогуб вступил на службу в министерство внутренних дел чиновником для особых поручений 19 января 1835 г. В это время он был увлечен Е. П. Мусиной-Пушкиной; см. крайне нелестный о ней отзыв С. Н. Карамзиной: Карамзины. С. 341. Мусина-Пушкина вышла замуж за князя С. В. Трубецкого. Сообщая об этом браке А. И. Тургеневу, Вяземский писал ему: «На этой Пушкиной должен был жениться Владимир Соллогуб» (ОА. Т. 4. С. 25).
21 Сохранилось выданное 17 октября 1835 г. «состоящему при министерстве внутренних дел для особых поручений губернскому секретарю графу Соллогубу» соответствующее предписание, подписанное министерством внутренних дел графом Д. Н. Блудовым: «По случаю назначения состоящего при министерстве внутренних дел г-на д(ействительного) с(татского) с(оветника) Норова Тверской губернии в г. Ржев по делам службы, я предлагаю Вашему сиятельству отправиться туда вместе с ним для исполнения его поручений» (ГПБ. Ф. 531. № 39. Л. 87). Комиссия под руководством А. С. Норова расследовала «Дело о богохульном поступке рядового Ржевской инвалидной команды Данилы Дьякова, совершенном им в ржевской Оковицкой церкви».
22 Ср. с. 427—428 наст. изд.
23 Рапорт Норова о результатах работы комиссии датирован 26 ноября 1835 г.
24 По-видимому, ошибка Соллогуба. Прасковья Вяземская умерла в марте 1835 г.; Надежде было 11 лет.
678
25 Нам известен лишь текст черновика этого письма, предположительно датируемого январем 1836 г. (см.: Пушкин. Акад. Т. 16. С. 78).
26 Беловой оригинал письма Пушкина, датированного первыми числами февраля 1836 г., не сохранился. См. о нем: Пушкин. Письма последних лет. Л., 1969. С. 124, 196, 290—291. Соллогуб ответил Пушкину, но ответ этот, вероятно, не был отослан (см. его текст: Пушкин. Акад. Т. 16. С. 89).
27 Предписание было получено 19 апреля 1836 г.
28 В Тверь Пушкин приехал вечером 1 мая 1836 г.: «1-го мая переночевал я в Твери, а 2-го ночью приехал сюда (в Москву.— И.Ч.)» (Пушкин. Т. 10. С. 448).
29 Текст этого письма см.: Пушкин. Акад. Т. 16. С. 110.
30 В свой приезд в Москву в мае 1836 г. Пушкин остановился на квартире у П. В. Нащокина, в доме Ивановой, у церкви св. Пимена (современный адрес — Воротниковский пер., 12).
31 Первый том «Современника» вышел в свет в начале апреля 1836 г.
32 Дуэльный эпизод 1835—1836 г. глубоко волновал друзей поэта. См., например, письмо Е. Н. Вревской брату, А. Н. Вульфу: «Пожалуйста, душа моя, если узнаешь, чем кончится пуш(кинская) история, уведоми меня сейчас; до сих пор мысль о ней меня будет все очень беспокоить» (Пушкин и совр. Вып. XIX—XX. С. 107).
ПЕРЕЖИТЫЕ ДНИ
Рассказы о себе по поводу других
Впервые: РМ. 1874. № 108, 112, 117, 119, 124, 126, 129, 133, 137, 140, 143, 201, 243, 250.
ГЛАВА I
1 Об этом см. на с. 374—376; 393—400 наст. изд.
2 Об этом эпизоде упоминается в тексте воспоминаний 1887 г. (см. главу II).
3 И. Ферри де Пиньи известен и как переводчик на французский язык «Мертвых душ» Гоголя.
4 Э. Шаррьер дебютировал в 1826 г. как лирический поэт; в 1820—1830 гг., живя в России, публиковал статьи о русской жизни и литературе в парижском журнале «Mercure de France». По возвращении на родину он неоднократно выступал в печати по вопросам истории, политики, дипломатии. В России печальную известность заслужил выполненный Шаррьером перевод на французский язык «За-
679
писок охотника» Тургенева (1854); во Франции это издание привлекло внимание к автору и вызвало множество откликов в прессе.
5 Институт Франции — основанное в 1795 г. главное научное учреждение Франции, объединяющее Французскую академию, Академию надписей и изящной словесности, Академию наук, Академию искусств и Академию моральных и политических наук.
6 С 1838 г. Рашель играла на сцене парижского театра «Comédie Franchise»; с ее именем связано возрождение классицистской трагедии.
7 Административный центр на канале Рона-Рейн, вблизи Безансона.
8 La clé du Caveau. Paris, s. d. Chez Janet et Cotelle éditeurs, M-ds de la musique du Roi.
9 «Курс литературы» (1799) — широко известный труд поэта и критика Ж. Ф. Лагарпа.
10 Charles-Pierre Girault-Duvivier. Grammaire des grammaires, Т. 1—2. Paris, 1811.
11 Ю. А. Нелединский-Мелецкий не был особенно разборчив в еде, но ел очень много и преимущественно простые русские кушанья. Об одном из обедов у Архаровой поэт сделал памятную запись: «...обедал я вчера у Архаровой, которая надселась, кричавши мне в ухо. Однако же, несмотря на то, звала и завтра на рубцы: у ней рубцы и потрох готовят как нигде!» (Хроника недавней старины. С. 240, 252).
12 3. Г. Чернышев, сын Г. И. и Е. П. Чернышевых, ротмистр лейб-гвардии гусарского полка, входил в Северное общество. Был осужден на каторжные работы; с апреля 1829 г. служил рядовым в Нижегородском драгунском полку.
13 Любопытные сведения на этот счет содержатся в воспоминаниях В. Ф. Ленца: «Многочисленный род князей Голицыных так разветвился, что в Петербурге все Голицыны носят различные прозвища: есть Голицыны-рябчики, Голицыны-кулики, и прозвища эти не имеют ничего оскорбительного. При разъезде из театра и везде собственные их лакеи выкрикивают карету Голицына-рябчика и т. д. Кроме того, были еще: Голицын-Фирс, Голицын-рыжий, Голицын-католик, Голицын-виолончелист. Между собою они редко в родстве» (РА. 1878. Кн. 2. С. 258).
14 Речь идет о русско-турецкой войне 1828—1829 гг.
15 Похожий рассказ содержится в воспоминаниях князя Н. С. Голицына (PC. 1881. № 3. С. 520—521).
16 Чиновник министерства иностранных дел А. М. Обресков был в 1827 г. командирован в распоряжение И. Ф. Паскевича; принимал участие в заключении Туркманчайского мирного договора 22 февраля 1828 г., ознаменовавшем окончание русско-иранской войны 1826—1828 гг.
17 Княгиня Е. А. Дадиани — младшая сестра Н. А. Грибоедовой.
680
18 После представления царю Туркманчайского трактата Грибоедов вновь отправился в Персию, с тем чтобы вести дела, касающиеся получения контрибуции и возвращения в Россию пленных. 30 января 1829 г. русская миссия была разгромлена; погибли все ее сотрудники, за исключением секретаря посольства И. С. Мальцева.
19 Романс А. Н. Верстовского «Черная шаль» на стихи Пушкина (1823, исп. 1824).
20 Это несоответствие прошлого и настоящего голицынского дома отмечал и автор известного путеводителя по Петербургу (М и х н е в и ч В. Петербург весь на ладони. СПб., 1874. С. 234).
21 Э. К. Сен-При, служивший в лейб-гусарах, стал известен благодаря своему искусству карикатуриста (см. о нем: Вяземский. Т. 8. С. 314). Причина его самоубийства осталась неизвестной (см. об этом: Рассказы о П. С. 44, 114—115). Конногвардеец В. И. Лаваль также покончил с собой без каких-либо явных поводов.
22 О встречах с Загряжской Пушкин сделал записи в 1833— 1835 гг. (4 декабря и 1 января (дневник) и 12 августа («Разговоры Н. К. Загряжской»)). По свидетельству Вяземского, «Пушкин заслушивался рассказов Натальи Кирилловны: он ловил при ней отголоски поколений и общества, которые уже сошли с лица земли» (Вяземский. 1929. С. 131).
23 Современный адрес дома — Фонтанка, 16.
24 Указом от 30 августа 1816 г. Сперанский был назначен пензенским гражданским губернатором; этот пост он занимал в течение трех лет.
25 Князю П. В. Долгорукову принадлежат генеалогические труды: «Российский родословный сборник» (1840—1842), «Российская родословная книга» (1855—1857) и др.
26 В. К. Кюхельбекер был гувернером Глинки и затем преподавателем в Благородном пансионе, где учился композитор. В конце 1825 г. Глинка встречался с некоторыми из своих пансионских товарищей, причастных к декабристскому движению (М. Н. Глебов, А. Я. Римский-Корсак).
27 О Голицыне-Фирсе Глинка неоднократно вспоминает в своих записках.
28 См. об этом примеч. 33 и 34 к главе III.
29 К. А. Кавосу принадлежит опера «Иван Сусанин», написанная на текст А. А. Шаховского. Созданная в 1815 г., она в течение долгого времени шла на сцене. Кавос при этом настойчиво рекомендовал оперу Глинки к постановке. См.: Глинка в восп. С. 171.
30 В письме Ф. М. Толстому от 20 декабря 1870 г. Соллогуб писал: «Глинка был человек непреклонный в убеждениях, и я сам это испытал, когда начал писать для него либретто к «Жизни за царя». Музыка у него была написана прежде слов. Я отказался от чести быть его сотрудником по поводу польского акта, на который он смотрел, по
681
моему убеждению, как на интермедию, тогда как я хотел ввести действие. Я его, разумеется, не переупрямил» (PC. 1871. № 4. С. 456).
31 Поэт Е. Ф. Розен был автором либретто оперы «Жизнь за царя» (см. об этом: Записки. С. 154, 156; Арнольд. Вып. 2. С. 182—184).
32 Из-за границы Соболевский возвратился 22 июля 1833 г. (см.: Пушкин и совр. Вып. XXXI—XXXII. С. 41).
33 «Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ» вышли в свет в Петербурге в 1833 г.
34 Подобный рассказ об этом же разговоре Пушкина с Одоевским опубликовал П. В. Долгоруков в журнале «Будущность» (Париж, 1860. № 1). Одоевский переписал статью Долгорукова в свой дневник, сопроводив почти каждую фразу возмущенным комментарием (см.: Щеголев. С. 425—426). Сообщения Долгорукова и Соллогуба подтверждает рассказ В. Ф. Ленца о его встрече с Пушкиным на вечере у Одоевского, по-видимому, зимой 1834 г. (РА. 1878. Кн. 1. С. 442). Пушкину действительно были чужды направление и стилистика фантастической прозы Одоевского, отличавшейся лирической патетикой, декламационностью, многословием и затрудненностью изложения.
35
D о u с е t Charles-Camille. Comédies en vers. Т. 1, 2. Paris, 1858.
36 На премьере «Севильского цирюльника» (1816) завистники и недоброжелатели Россини организовали провал оперы. Но уже следующий спектакль имел чрезвычайный успех.
37 До Россини оперу «Севильский цирюльник» (по комедии П. Бомарше) написал не Паер, а Д. Паизиелло в 1782 г. Во избежание путаницы опера Россини шла под названием «Альмавива, или Тщетная предосторожность».
38 «Отелло» — опера Д. Верди (1886).
39 Опера Г. Доницетти «Лючия ди Ламмермур» (1835).
40 Соллогуб ошибается: 15 января 1858 г. опера Гуно шла на сцене парижского «Théâtre-Lyrique»; ставилась она и в последующие годы.
41 Французская академия, основанная в 1635 г.,— объединение выдающихся деятелей культуры, науки,, политики; имеет постоянный состав — «сорок бессмертных».
42 Ср. с. 558 наст. изд.
43 Пуасси — городок близ Парижа в департаменте Сены и Уазы.
44 Мария Лафарж по обвинению в убийстве (отравлении) мужа была заключена в тюрьму; настаивала на своей невиновности. Лафарж родилась в Виллер-Элоне, департамент Эна.
45 См. о нем также в другой части воспоминаний Соллогуба, с. 528—530 наст. изд.
46 Около Седана во время франко-прусской войны 1870—1871 гг.
682
была разгромлена французская армия маршала М. К. Мак-Магона (1—2 сентября 1870 г.).
47 Г. Курбе, глава французской реалистической школы живописи, в 1871 г. примкнувший к Парижской коммуне, руководил разрушением Вандомской колонны. В 1875 г. колонна была восстановлена.
48 Речь идет, вероятно, о комедии «Preuve d'amitié» («Доказательство дружбы»), поставленной в Париже 21 мая 1859 г.
49 См. об этом с. 545—546 наст. изд.
50 Ожесточенным нападкам Соллогуб подвергался, например, со стороны стоявших на революционно-демократических позициях сотрудников журнала «Искра». См.: «Праздная суета. Стихотворение великосветского поэта графа Чужеземцева. (Перевод с французского)». (Искра. 1861. № 14).
51 Полемика вокруг празднования юбилея Вяземского была вызвана публикацией статей самого Соллогуба (СПб. вед. 1861. № 58) и Ф. М. Толстого (СП. 1861. № 55). См. о ней: Радуга. Пг., 1922. С. 201—203.
52 Новаторская опера М. П. Мусоргского «Борис Годунов» (1872) частью публики была встречена враждебно; вызвала ожесточенные споры критики; далее Соллогуб в качестве примера называет «Руслана и Людмилу» Глинки (1842) и «Русалку» А. С. Даргомыжского (1855).
53 Потешная палата была построена в 1613 г. при Михаиле Федоровиче; при ней содержались лица, предназначенные специально для царской потехи — шуты, скоморохи. В 1648 г. был издан царский указ против скоморохов, и деятельность потешной палаты прекратилась.
54 Начало русского театра связано с деятельностью А. П. Сумарокова в Сухопутном шляхетском кадетском корпусе.
55 То же в воспоминаниях сестры Глинки Л. И. Шестаковой (Записки. С. 402). Соллогуб точен и в определении причин тяжелого душевного состояния Глинки накануне его отъезда за границу. По словам самого композитора, которого служба ставила в зависимое положение придворного чиновника, с ним «всегда жестоко обращались в смысле нравственном» (Глинка в восп. С. 313, 314).
56 См. с. 578 наст. изд.
57 Вельский — типическая фамилия героя светской повести (см., например, повести М. Жуковой «Медальон» (1837), В. Бурманова «Фант» (1835)). Эту фамилию носит и один из персонажей рассказа Соллогуба «Сережа» (1838).
58 См. письмо Глинки к В. Ф. Ширкову от 20 декабря 1841 г. (Глинка. Т. 2-а. С. 161).
59 Глинка получил разрешение посвятить оперу Николаю I с помощью директора императорских театров А. М. Гедеонова (см. об этом: Записки. С. 176).
683
60 Вот как об этом писал сам Глинка: «...с лишком два года, как я коротко сошелся со старшим сыном Гедеонова, состоящим в должности театрального цензора и имеющим великое влияние на отца (...) В минуту откровенности он (сын) изъявил желание, чтобы я посвятил ему труд мой» (Глинка. Т. 2-а. С. 160—161). В печатных изданиях оперы «Руслан и Людмила» посвящение М. А. Гедеонову отсутствует, нет его и в сохранившихся рукописных фрагментах оперы.
61 Глинка был назначен капельмейстером Придворной певческой капеллы 1 января 1837 г. (см.: М. И. Глинка в Придворной капелле. СПб., 1892. С. 6). Предполагалось, что директором будет либо М. Ю. Виельгорский, либо князь Г. П. Волконский, что вполне соответствовало желанию Глинки. «Вышло, однако же, через несколько дней, что назначен был директором А. Ф. Львов, что несколько смутило меня»,— вспоминал Глинка, имея в виду свои сложные отношения с Львовым (см.: Записки. С. 181 —184).
62 Глинка был командирован в Малороссию в конце апреля 1838 г. По свидетельству друга Глинки Н. В. Кукольника, композитор, жизнь которого в это время была крайне осложнена рядом обстоятельств личного характера, с радостью оставил Петербург (см.: Записки. С. 468).
63 Ср. воспоминания В. Ленца: «Каждое 1 июля весь Петербург устремлялся в Петергоф, большой сад которого очаровательно иллюминовали в честь императрицы, и весь двор длинной вереницей линеек совершал процессию среди этого моря огней. На одном из этих диванов на колесах я увидел Пушкина, смотревшего угрюмо. Он только что получил звание камер-юнкера. Кроме членов двора, никто не имел права на место в линейках. Может быть, ему не нравилось это» (РА. 1878. Кн. I. С. 451—452). Пушкин не собирался быть на этом празднике. См. его письмо к Н. Н. Пушкиной от 30 июня 1834 г.: Пушкин. Т. 10. С. 386.
64 18 декабря 1839 г. Глинка был уволен от службы с чином коллежского асессора.
65 Иного мнения был В. Ф. Одоевский, горячий поклонник таланта М. И. Глинки. См.: Одоевский В. Ф. Статьи о М. И. Глинке. М., 1953. С. 14—15.
66 Во время своего пребывания в Италии Глинка сблизился с Беллини и даже написал несколько произведений на его темы. И все-таки суждение Соллогуба о серьезном влиянии Беллини на Глинку не следует считать справедливым; известно, что при всеобщем увлечении мелодиями Беллини Глинка относился к творчеству прославленного итальянского композитора весьма сдержанно (см., например, свидетельства на этот счет П. А. Степанова, А. Н. Серова: Глинка в восп. С. 79, 311).
67 Кантилена — плавная, певучая мелодия.
684
68 Кабалета — заключительный раздел арии или дуэта в итальянской опере и оратории, отличающийся нарастанием, ускорением темпа.
69 Кода — заключительная часть музыкальной пьесы, обобщающая предшествующее музыкальное развитие.
70 См.: Глинка в восп. С. 115—116.
71 Контрапунктисты — композиторы, развивающие в своих сочинениях принцип многоголосия.
72 Этот отзыв, так же как и высказывания об Островском в письме Соллогуба к С. А. Толстой от 19 февраля 1867 г. (Вестник Европы. 1908. № 1. С. 230), противоречит ранним суждениям Соллогуба об Островском; по свидетельству Боборыкина, Соллогуб «был первый петербургский литератор, у которого Островский прочел комедию «Свои люди — сочтемся». (...) Он искренно ценил его талант и значение как создателя бытового русского театра» (Боборыкин. Т. 1. С. 166). Возможно, в позднейшем отзыве проявилось неприятие Соллогубом-аристократом, к тому же к этому времени потерявшим популярность драматургом, новаторской по форме и по существу антидворянской драматургии Островского.
73 Это письмо не сохранилось.
74 «Граф же Виельгорский, когда заходила речь об моей опере,— писал Глинка,— всегда говорил: C'est un opéra manqué» (Записки. С. 281. См. также: С. 284).
75 В сезон 1848/49 г. по предписанию министра двора было запрещено ставить на итальянской сцене произведения русских композиторов. Глинка связывает это запрещение с неудачей, якобы постигшей итальянскую оперу Ф. М. Толстого «Birichino di Parigi» («Парижский плутишко») (Записки. С. 339). Сам Толстой утверждал, что опера была принята хорошо, чему свидетель Соллогуб, и что высочайшее повеление касалось только начинающих композиторов и ни в коем случае не могло относиться к широко известной опере «Жизнь за царя» (Глинка в восп. С. 112—113). В письме к Ф. М. Толстому Соллогуб подтверждает необъективность суждений Глинки об опере Толстого: «Относительно представления твоей оперы (...) в записках Глинки сказано не точно, а второпях и под влиянием досады...» (PC. 1871. № 4. С. 455).
76 Свои автобиографические записки Глинка написал по просьбе сестры, Л. И. Шестаковой, в 1854—1855 гг. Впервые воспоминания Глинки были опубликованы в 1870 г. в PC.
77 «Гугеноты» — опера Мейербера на либретто Э. Скриба (по «Хронике Карла IX» Мериме) (1835).
78 Ср., например, отзыв Ю. К. Арнольда об исполнении Леоновым партии Собинина: «...Собинин (...) его выходил довольно бледным, далеко не тем, каким Глинка желал его изобразить» (А р н о л ь д. Вып. 2. С. 127).
685
79 Постановка «Ивана Сусанина» действительно осуществлялась с большим трудом; театральная дирекция вначале вовсе отказалась ставить оперу, ссылаясь на отсутствие средств; репетиции проходили в не до конца отремонтированном театре, так что исполнители пели под аккомпанемент молотков; актеры пропускали репетиции и т. д. Что же касается отношения петербургской публики к опере Глинки, то оно отнюдь не было таким, как его изображает Соллогуб. Спектакль, первое представление которого состоялось 27 ноября 1836 г., имел чрезвычайный успех (см. воспоминания Арнольда, Панаевой, А. Я. Воробьевой, П. А. Степанова). Остался доволен спектаклем и сам Глинка (см.: Записки. С. 179—180).
80 Комедия «Preuve d'amitié» («Доказательство дружбы») была поставлена в Париже 21 мая 1859 г.
81 См.: Nord. 1859. 21 мая; Moniteur. 1859. 30 мая; Journal des Débats. 1859. 6 июня.
82 «...Один из известных и уже немолодых русских поэтов (...) граф Соллогуб — делается французским писателем (...) Разве этого вправе ожидать русская литература от своих даровитых писателей?» (СП. 1859. № 151).
83 26 сентября 1859 г. пьеса Соллогуба была поставлена в Театре-цирке в бенефис французской актрисы Поль-Эрнест. См. примеч.
84 75 наст, главы.
85 Ср. с. 559 наст. изд.
86 Речь идет о Ф. Ж. Шампаньи, писателе, члене Французской академии. Опубликовал ряд политических брошюр; известен как историк своим исследованием в трех частях: Césars, 1841—1843; Antonins, 1863; Césars du IIIе siècle, 1870.
87 Здесь: способ.
88 В начале 1840-х гг. секретарем русского посольства в Риме был П. И. Кривцов (с 1834 г.— первый секретарь).
89 Иначе кафе-шантан (от фр. chantant — поющий).
90 Ошибка мемуариста: партию Вани исполняла А. Я. Петрова; Петрова 2-я — первая исполнительница роли Вани в Москве.
91 Ария была написана для добавочной сцены Вани перед монастырем в конце августа 1837 г. (текст Н. В. Кукольника). Опера с дополнительной сценой шла в бенефис Петрова 18 октября 1837 г.
92 «Некоторые из аристократов,— писал Глинка,— говоря о моей опере, выразились с презрением: „C'est la musique des cochers"» (Это музыка кучеров {фр.).— И. Ч.) (Записки. С. 180).
93 Речь идет о трио с хором (карт. 1, действ. 5).
94 См.: Арнольд. Вып. 2. С."243—244.
95 Польский с хором («Велик наш бог») (1837) Глинка написал по просьбе смоленского дворянства для бала, который предполагалось дать по случаю приезда в Смоленск сына Николая I цесаревича Александра Николаевича, путешествовавшего по России со своим
686
воспитателем Жуковским. В рукописную партитуру вписаны два текста: текст, присланный из Смоленска, Глинка заменил другим, написанным Соллогубом. Партитура хранится в ГПБ. Купеческий клуб в Петербурге располагался на углу Невского проспекта и Екатерининского канала (ныне — канал Грибоедова). До 1839 г. в этом доме находилось Дворянское собрание.
96 Брак Глинки оказался несчастливым; уже вскоре после свадьбы обнаружилась полная противоположность натур молодых супругов и их жизненных устремлений (см.: Арнольд. Вып. 2. С. 227).
97 Речь идет о собраниях у Кукольника, не отличавшихся благопристойностью (см.: Арнольд. Вып. 2. С. 236—238; Панаев. С. 45—46; 51—53).
98 Ср. с. 427—428 наст. изд.
99 Романс на слова Пушкина (1839).
100 Ср. воспоминания Инсарского: «Это была огромнейшая машина (...) с несколькими рядами клавиатур, так что и под ногами даже были клавиши. В музыкальные дни, с начала вечера, запрятывался туда один из служителей, обязанный, в то время когда князь садился играть, раздувать или надувать эту машину, без чего, конечно, она не издавала никакого звука (...) В то время князь состоял помощником попечителя Императорской публичной библиотеки и Румянцевского музеума. В доме этого музеума, на Английской набережной, князь и жил, занимая вверху большую, но темную и какую-то нестройную квартиру» (И н с а р с к и й Ч. II. С. 318). Музейное собрание князя Н. П. Румянцева было передано после его смерти государству.
101 Увлечение Глинки духовной, древнецерковной музыкой относится к середине 1850 гг. В апреле 1856 г. композитор отправился в Берлин для изучения церковных тонов.
102 «Песнь Маргариты» (из «Фауста» Гете в переводе Губера) написана в 1848 г.
103 Глинка скончался 3 февраля 1857 г.
104 Соллогуб имеет в виду похороны опереточной артистки В. К. Лядовой, умершей 24 марта 1870 г.
ГЛАВА II
1 Пенитенциарный — относящийся к наказанию, главным образом уголовному.
2 Один из видных деятелей Общества В. А. Инсарский вспоминал: «Общество это возникло (...) вследствие частных разговоров в одном просвещенном кружке о постоянном распространении бедности в столице и о бесплодности безразличного пособия, делаемого тем, кто просит (...) Граф Соллогуб, в то время знаменитый лев, ухватился за эту идею и, едва ли не первый, предложил образовать общество
687
для разумного вспомоществования бедным людям (...) Явилось много желающих участвовать в обществе, а герцогу Лейхтенбергскому предложено было звание попечителя» (Инсарский. Ч. II. С. 273).
3 Первая лотерея-аллегри состоялась 3 января 1847 г. (о ней см.: Инсарский. Ч. II. С. 306).
4 Депортация — изгнание, высылка из государства в качестве меры уголовного или административного наказания. 14 мая 1847 г. Плетнев писал Гроту: «Теперь Соллогуб для Рунеберга род Говарда» (Переписка. Т. 3. С. 72).
5 Двухсотлетний юбилей Гельсингфорсского университета праздновался в 1840 г.
6 В «Альманахе в память двухсотлетнего юбилея императорского Александровского университета», изданном Я. Гротом (Гельсингфорс, 1842) была напечатана статья Соллогуба «О литературной совестливости» (посвящена И. Л. Рунебергу). В первом варианте она содержала ряд резких выпадов в адрес русских литераторов, которые затем были в значительной мере смягчены (см.: Переписка. Т. 1. С. 164, см. также с. 170, 171).
7 См.: СП. 1842. 30 янв.
8 Мефитический — зловонный.
9 А. Г. Варнеку принадлежат портреты А. Н. Оленина и его жены. Портрет А. Н. Оленина хранится в музее Академии художеств, портрет Е. М. Олениной до нас не дошел.
10 Е. А. Протасовой, матери горячо любимой Жуковским М. А. Мойер (урожд. Протасовой).
11 Тетрадь студенческих стихотворений Соллогуба находится в ГБЛ (ф. 622. 1. 31).
12 Lenz W de. Beethoven et ses trois styles. T. 1, 2. St-Pétersbourg, 1852.
13 Некоторые из этих «серенад» опубликованы, ряд текстов сохранился в рукописной тетради стихотворений Соллогуба (ИРЛИ), в том числе — серенада, обращенная к некоей Эмилии, предмету сердечной привязанности Соллогуба-студента. Ср. стихи Вяземского «К графу В. А. Соллогубу (В Дерпт)»: «Что делает, мой граф, красавица Эмилья?»
14 19 апреля 1838 г. коллежскому секретарю Соллогубу было поручено «сделать статистическое обозрение Симбирской губернии, описав ее производительные силы, предметы и ход промышленности и торговых оборотов»; вторая его командировка в Симбирск относится к 31 августа 1839 г. (ЦГИА. Ф. 409. Оп. 1. № 235).
15 Биография кавказского генерала П. С. Котляревского была опубликована в 1854 г. Отдельному изданию предшествовала газетная публикация (Кавказ. 1854. № 14—17, 19).
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ *
Абрамович Игнатий Акимович (1792—1856), генерал, в 1829— 1833 гг. адъютант И. Ф. Паскевича — 440, 441
Абу Эдмон Франсуа Валентин (1828—1885) — 517, 525, 530—532, 541, 673
Адлерберг Александр Владимирович, гр. (1818—1888), генерал-адъютант — 392, 515
Адлерберг Владимир Федорович, гр. (1791 —1884), генерал-майор — 519, 625
Александр I (1777—1825), рус. император с 1801 г. — 346, 361—366,
373, 375, 376, 409, 417, 419. 435, 448, 496, 640, 643, 644, 646
Александр Александрович (1845—1894), вел. кн., император Александр III с 1881 г.— 514
Александр Невский (1220—1263), вел. кн. владимирский с 1252 г.—216
Александр Николаевич (1818—1881), вел. кн., император Александр II с 1855 г. — 377, 391, 392, 435. 487, 489, 495, 501, 503, 504, 514— 519, 540, 642, 671, 674, 678, 686
Александра Иосифовна (1830—1911), вел. кн., жена вел. кн. Константина Николаевича — 501—503
Александр Фридрих Вильгельм, принц Вюртембергский (1804— 1881) —488, 665
Александра Федоровна (1798—1860), жена Николая I — 5, 414, 418— 420, 434, 436, 439, 489, 490, 633, 651, 660, 664
_______________
* В Указатель вошли имена исторических, культурных деятелей и современников, встречающиеся в прозе и мемуарах В. А. Соллогуба, аннотируемые лишь в том случае, если это необходимо для понимания текста. Ряд общеизвестных и эпизодически упоминаемых автором имен в Указатель не включены. Страницы вступительной статьи и комментариев выделены курсивом.
689
Алексей Михайлович (1629—1676), рус. царь с 1645 г.— 307, 588
Аллан-Депрео Луиз Розали (1809—1856), фр. актриса Михайловского театра в Петербурге— 118, 119, 143
Алопеус Федор Давыдович, гр., гвардейский гусар, впоследствии шталмейстер — 386
Амвросий (Зертис-Каменский Андрей Степанович; 1708—1771), архиепископ московский — 389
Анакреонт (Анакреон) (ок. 570—478 до н. э.), др.-греч. поэт-лирик — 373, 645
Андреевский Эраст Степанович (1809—1872) — 504, 506, 507, 670
Андрей Боголюбский (ок. 1111 —1174), кн. владимиро-суздальский с 1157 г. —216
Анна Павловна (1795—1865), дочь Павла I, королева нидерландская с 1840 г. —
487, 500, 502, 503, 668
Анненков Павел Васильевич (1812 или 1813—1887), критик,
биограф Пушкина — 15, 631, 654, 667
Апраксина, вероятно, Екатерина Александровна (1758—1832) — 411, 412
Апраксина Екатерина Владимировна (урожд. Голицына; 1768— 1854) — 569
Аракчеев Алексей Андреевич, гр. (1769—1834), генерал от артиллерии — 364, 366, 412, 643
Аркудинская Варвара Константиновна (ум. 1893)—465, 466, 510, 655, 660
Арнольд Юрий Карлович (1811 —1898), муз. критик — 654, 657,
664, 685, 686
Арманд Луи Мари (1801—1854) — 641
Артемовский — см. Гулак-Артемовский С. С.
Архаров Иван Петрович (1747—1815) — 347, 349—351, 358, 360,
377, 380, 384, 389, 390, 392, 395, 638, 640, 642
Архаров Николай Петрович (1742—1814) — 377, 390, 639,
648
Архарова А. И. — см. Васильчикова А. И.
Архарова
Екатерина Александровна (урожд.
Римская-Корсакова; 1755—1836) — 350, 351, 353, 358, 360, 361, 377—385,
388—391, 395, 410, 412, 421, 424, 425, 431, 550, 551, 564, 568—570, 575, 640,
647, 676, 680
Архаровы — 4, 18, 346, 350, 351, 354, 640,
647
Архарова С. И. — см. Соллогуб С. И.
Аршиак Огюст,
виконт де (1811—1851), атташе
фр. посольства в Петербурге — 467, 471, 472, 474—476, 663
Асенкова Варвара Николаевна (1817—1841), актриса— 119
Аспасия (Аспазия) (р. ок. 470 до н. э.), знаменитая греч. гетера, жена Перикла; была известна своей образованностью, умом; покровительствовала людям искусства — 55, 632
690
Афросимов (Офросимов) Михаил Александрович (1797—1868) — 625
Бажанов Василий Борисович (1800—1883), протопресвитер —
436, 657
Бакунин
Александр Михайлович (1768—1854),
отец М. А.
Бакунина — 454, 555, 661
Бакунин Михаил Александрович (1814—1876) — 431, 454,
555, 661
Баратынский (Боратынский) Евгений Абрамович (1800—1844) — 549, 624
Баррьер Теодор (1823—1877), фр. драматург — 672
Бартенев
Петр Иванович (1829—1912),
историк, библиограф — 16,658,
663, 677
Бартоломей Иван Алексеевич (1813—1870), археолог — 513
Барятинская Мария Ивановна, кн. (1818—1843), дочь кн. И. И. Барятинского — 490, 493
Барятинская Мария Федоровна, кн. (урожд. Келлер; 1792—1858) — 433, 655
Барятинская Ольга Ивановна, кн. (в замужестве Орлова-Давыдова; 1814—1876), дочь кн. И. И. Барятинского — 490
Барятинские — 17, 539, 540
Барятинский Александр Иванович, кн. (1815—1879),
поручик-кирасир, впоследствии
генерал-фельдмаршал — 346,
358, 538—542, 625, 670, 674, 675
Барятинский Анатолий Иванович, кн. (1820—1881) — 539, 674
Барятинский
Виктор Иванович, кн.
(1823—1904) — 539, 605, 674
Барятинский Владимир Иванович, кн. (1817—1875) — 539, 674
Барятинский Иван Иванович, кн. (1772—1830) — 433, 655
Башуцкий Александр Павлович (1801—1876), писатель, издатель —9, 362
Басаргин Николай Васильевич (1800—1861), декабрист — 650
Беггров Карл Петрович (Карл Иоахим) (1799—1875), рус. литограф, рисовальщик — 86
Бекетов Петр Афанасьевич (1734—1796),
полковник, дядюшка писателя И. И. Дмитриева — 649
Беллини Винченцо (1801—1835), ит. композитор— 193
(«беллиниевской»), 445 («беллиниевскую»), 595, 632, 636, 684
Белосельская-Белозерская Анна Григорьевна, кн. (урожд.
Козицкая; 1773—1846), мать Э. А. Белосельского-Белозерского —401, 649
Белосельская-Белозерская Елена Павловна, кн. (урожд. Бибикова; 1812—1888), падчерица А. X. Бенкендорфа — 433
Белосельский-Белозерский Эспер Александрович, кн. (1802—1846), генерал-майор, муж Е. П. Белосельской-Белоэерской — 433
Бенедиктов Владимир Григорьевич (1807—1873), поэт — 497
Бенкендорф Александр Христофорович, гр. (1783—1844), шеф жан-
691
дармов и начальник III Отделения имп.
канцелярии — 375, 567, 663
Беранже Пьер Жан (1780—1857), фр. поэт — 83 («беранжеровские»), 283
Бернард де Граве Иван Христофорович (р. 1805), капитан шхуны «Вестник» в 1843—1844 гг.— 605
Берри, герцогиня де — см. Мария Каролина Фердинанда Луиза, герцогиня Беррийская
Беррийский герцог — см. Шарль Фердинанд, герцог Беррийский
Бертэн Луиза Анжелика
(1805—1877), композитор, поэтесса — 641
Бестужев Андрей Васильевич (р. ок. 1792), симбирский помещик — 407
Бестужев Александр Александрович (псевд. Марлинский; 1797—1837) — 494, 666
Бетховен Людвиг ван (1770—1827) — 30, 32, 33, 39, 40, 52, 578, 615, 624
Бибиков Александр Иванович (ум. 1856), родственник М. Ю. Лермонтова — 665
Бирон Антуанетта (р. 1813), племянница Л. К. Виельгорской — 545
Блудов Андрей Дмитриевич (1817—1885)—497
Блудов Вадим Дмитриевич (1819—1902) —497
Блудов Дмитрий Николаевич (1785—1864) — 487, 496, 497, 557, 565, 571, 667, 678
Блудова Лидия Дмитриевна (1815—1882) — 667
Боборыкин Петр Дмитриевич (1836—1921), писатель, мемуарист — 15,19, 673, 685
Боголюбский — см. Андрей Боголюбский
Бомарше Пьер Огюстен (1732—1799), фр. драматург — 581, 682
Бонапарт Матильда Летиция Вильгельмина, принцесса (р. 1820), в 1840—1844 гг. жена А. Н. Демидова — 444, 517, 531, 532, 659, 673
Борисов Савелий Михайлович (р. 1800), художник — 393, 408, 649
Бороздин Корнилий Александрович (1828—1896), мемуарист — 675
Брадт, мать Э. Шаррьера — 387, 561
Брадт, муж матери Э. Шаррьера — 387, 561
Брей-Штейнбург Отто фон, гр. (1807 — после 1871), секретарь баварского посольства в Петербурге — 437 («баварский посланник»), 657
Бреммель (Бруммель) Джордж (1778—1840), англ. портной, законодатель мод — 352
Брессан Жан Батист Проспер (1815—1886), фр. актер; в 1838— 1845 гг. гастролировал в Петербурге — 493
Брессан Мария Евгения Алиса, дочь П. Брессана — 493
Брюллов Карл Павлович (1799—1852) — 479, 491, 574, 623, 659
Булгаков Александр Яковлевич (1781—1863), московский почт-директор— 647, 660 («брат»)
692
Булгаков Константин Александрович (1812—-1862) — 386, 647, 660
Булгаков Константин Яковлевич (1782—1835), петербургский почт-директор — 660
Булгарин Фаддей Венедиктович (1789—1859), писатель, журналист — 471, 622, 632, 638, 641, 674
Бутурлин Дмитрий Петрович, гр. (1790—1849), сенатор, военный историк — 428, 654
Бутурлин Михаил Петрович (1786—1860) —677
Бутурлин Петр Дмитриевич (1826—1877)—429
Бутурлина Анна Дмитриевна (в замужестве Строганова; ум. 1906) —
428, 654 Бутурлина Елизавета Михайловна (урожд. Комбурлей; 1805—
1859) — 428, 654
Бутурлины — 428, 437
Бюхнер Людвиг (1824—1899), нем. врач, философ — 616
Валуев Петр Александрович, гр. (1814-—1890), гос. деятель — 556 («приятель», «государственный сановник»), 557
Варламов Александр Егорович (1801—1848), рус. композитор — 219 («варламовские»)
Варнек Александр Григорьевич (1782—1843), художник-портретист — 623, 688
Варпаховский Петр Евдокимович (р. 1790), генерал-лейтенант, командующий резервной дивизией отдельного кавк. корпуса — 542
Васильчиков Алексей Васильевич (1776—1854), действ, тайный советник, сенатор — 350, 358, 482, 570, 654
Васильчиков Илларион Васильевич, кн. (1777—1847), генерал — 346, 363, 364, 643
Васильчикова Александра Ивановна (урожд. Архарова; 1795— 1855) — 350. 358. 361. 363, 384, 426, 431, 469, 482, 550, 551, 559, 570, 638. 640. 643, 662
Васильчиковы — 410, 424—426, 575, 653, 654, 662
Вейс — см. Трубецкая С. А.
Веневитинов Алексей Владимирович (1806—1872)—435, 656
Веневитинова А. М. — см. Виельгорская Аполлинария М.
Верещагин Михаил Николаевич (1789—1812) — 354, 641
Вигель Филипп Филиппович (1786—1856), чиновник, мемуарист — 554, 640, 641, 660
Виельгорская Анна Михайловна (в замужестве Шаховская; 1822—1861)—435, 436, 656
Виельгорская Аполлинария Михайловна (в замужестве
Веневитинова; 1818—1884) —435, 436,656, 657. 666
Виельгорская Екатерина Карловна, гр. (урожд. Бирон; ум. 1813) — 435 («сестра»), 657
Виельгорская Луиза Карловна, гр. (урожд. Бирон; 1791 —1853) —
693
431, 433, 435, 436, 442, 444, 487, 493, 494, 538, 545, 656, 657 («матушка» )
Виельгорская Софья Михайловна, гр. (в замужестве Соллогуб; 1820— 1878) — 5, 431, 433, 435, 436, 487, 493, 494, 498, 538, 539, 600, 655—657, 664, 668
Виельгорские — 17, 435, 436, 442, 494, 548, 594, 613, 624, 656, 664, 666, 668, 669
Виельгорский Иосиф Михайлович, гр. (1816—1839) — 392, 435, 649, 657
Виельгорский Матвей Юрьевич, гр. (1794—1866), виолончелист, муз. деятель — 437, 657, 684
Виельгорский Михаил Михайлович, гр. (1822—1855) — 435, 657
Виельгорский Михаил Юрьевич, гр. (1788—1856) — 365, 431, 433, 435—437, 487—489, 493, 494, 518—520, 538, 549, 593, 598—601, 611, 614, 618, 65/, 656, 657, 662, 669, 672, 676. 685
Висковатов
Павел Александрович (1842—1905), биограф
Лермонтова — 492, 632, 666
Витгенштейн Алексей Петрович — 653
Витгенштейн Николай Петрович (1811—1867)—653
Владимир Александрович (1847—1909), вел. кн., сын Александра II —514
Владимир II Мономах (1053—1125), вел. кн. киевский с 1113 г. — 216
Волконский Григорий Петрович, кн. (1808—1882), камергер, певец-любитель — 594, 684
Вольтер (Мари Франсуа Аруэ; 1694—1778) — 283, 347, 517, 530, 533, 534
Вольф Альберт (1835—1891), фр. публицист и драматург —
523, 672
Воробьева Анна Яковлевна (в замужестве Петрова;
1817—1901), певица — 610, 611, 686
Воронцов Михаил Илларионович, гр. (1714—1767), канцлер — 572 («его род»)
Воронцов Михаил Семенович, кн. (1782—1856)—414, 448—449,
504—508, 510, 513, 514, 517, 539, 572, 624, 625, 653, 669, 671
Воронцов Семен Михайлович (1823—1882) — 504 («молодой Воронцов»), 509
Воронцова Елизавета Ксаверьевна (урожд. Браницкая; 1792— 1880) — 504, 508, 509
Воронцова Мария Васильевна, кн. (урожд. Трубецкая; в первом браке Столыпина; 1819—1895) — 504, 509, 510, 519, 670
Воронцовы — 509, 510, 517, 645
Воронцов-Дашков Иван Илларионович, гр. (1790—1854), обер-церемониймейстер двора — 433, 476, 487, 490, 491, 663
Воронцова-Дашкова Александра Кирилловна, гр. (урожд. Нарышкина; 1818—1856) — 431, 433, 490, 499, 509, 655, 656, 665, 668
Воронцовы-Дашковы — 17, 433, 434, 665, 666
694
Врангель Александр Егорович (1833 — после 1912), дипломат, юрист, археолог — 667
Вревская Евпраксия Николаевна (урожд. Вульф; 1809—1883) — знакомая Пушкина — 679
Вревская Наталья Петровна (урожд. Варпаховская; 1835—1889) — сестра Ю. П. Вревской — 542
Вревская Юлия Петровна, баронесса (урожд. Варпаховская; 1837— 1878) * — 538, 542, 543, 654, 675
Вревский Ипполит Александрович, барон (1813—1858), генерал-лейтенант — 542
Всеволод III Большое Гнездо (1154—1212), вел. кн. владимирский — 216
Вюртембергский, принц — см. Александр Фридрих Вильгельм, принц Вюртембергский
Вяземская Мария Петровна (в замужестве Валуева; 1813—1849) — 556
Вяземская Надежда Петровна (1824—1840) —678
Вяземская Прасковья Петровна (1817—1835) —678
Вяземские — 467
Вяземский Петр Андреевич, кн. (1792—1878), поэт, критик — 431, 440, 468, 497, 549, 559, 587, 624, 638, 645, 651, 657, 658, 661—662, 676, 678, 681. 683, 688
Гагарин Григорий Григорьевич, кн. (1810—1893),
художник — 477, 513, 664
Гагарин, вероятно, Гагарин Григорий Иванович, кн. (1782—1837), дипломат, писатель — 361
Гагарин Иван Сергеевич, кн. (1814—1882)—663
Гагарин Федор Федорович, кн. (1786—1863), генерал-майор в отставке — 557
Гагарина Анастасия Александровна, кн. (урожд. Стенбок-Фермор; 1845—1891) —540
Галеви Жак Франсуа Фроманталь Эли (Элиас Леви;
1799—1862), фр. композитор — 538, 545, 546, 582, 676
Гамбс Генрих Даниэль (1765—1831), мебельный мастер — 92, 150
Гедеонов
Александр Михайлович (1791—1867) — 593 («директор имп. театров»), 683, 684
Гедеонов Михаил Александрович (1814—1850-е гг.) —593 («сын
директора имп. театров»), 684
Геккерн Луи Борхард де Беверваард, барон (.1791—1884)—470,
472, 473, 476, 477, 663
Генрих V — см. Шамбор Анри Шарль
______________
* Данные взяты из формулярного списка отца Вревской — П. Е. Варпаховского (ЦГВИА. Ф. 14720. Оп. 1. Д. 109).
695
Гераков Гавриил Васильевич (1775—1838), писатель — 370, 645
Герц Анри (Генрих) (1803—1888), фр. композитор, пианист, педагог — 35
Герцен Александр Иванович (1812—1870) —431, 439, 658
Глебов Михаил Николаевич (1804—1851), чиновник, член Северного общества, пансионский товарищ М. И. Глинки — 681
Глинка Мария Петровна (урожд. Иванова; р. 1817)—612 («хозяйка»), 687
Глинка Михаил Иванович (1804—1857) — 377, 387, 388, 479, 491, 559—561, 565, 568, 569, 574—580, 583, 588, 590, 592—602, 608, 610—616, 648, 677, 681, 683—687
Глюк Кристоф Виллибальд (1714—1787), австр. композитор — ^ 578, 615
Гнедич Николай Иванович (1784—1833), рус. поэт — 346, 349, 350, 548, 579, 623, 639, 640
Говард Джон (1726—1790), англ. тюрьмовед — 621, 688
Гогенлоэ-Кирхберг Христиан Людвиг Фридрих Генрих, кн. (1788— 1859), дипломат — 650
Гоголь Николай Васильевич (1809—1852) — 3—5, 9, 12, 16, 17, 19, 182, 349, 350, 401, 424—426, 431, 435, 438, 441—443, 454, 461, 467, 478, 479, 487, 494, 495, 497, 550—554, 562, 563, 574, 575, 579, 580, 583, 623, 624, 631, 639, 640, 647, 649, 652—654, 656, 666, 667, 670, 676—618
Голицын Александр Николаевич, кн. (1773—1844).— 346, 366, 368, 369, 380, 382, 393, 645
Голицын Борис Федорович (1819—1898) — 386, 648
Голицын Василий Петрович, кн. («Рябчик») (1800—1863), ротмистр, затем чиновник особых поручений по министерству финансов — 567, 569
Голицын Григорий Сергеевич, кн. (1779—1848), сенатор — 347, 400, 413, 414, 651
Голицын Давыд Федорович, кн. (1816—1855) —386
Голицын Дмитрий Владимирович, кн. (1771—1844) — 363, 364, 416, 417, 569, 572
Голицын Константин Федорович, кн. (1818—1884) —386, 648
Голицын Сергей Владимирович (1794—1861), командир центра Кавк. армии в 1840-х гг. — 513
Голицын Сергей Григорьевич, кн. («Фирс») (1803—1868),
отставной штабс-капитан, поэт-дилетант
— 400, 415—417, 565—569,
575, 651, 680, 681
Голицын Сергей Федорович, кн. (1812—1849) — 386
Голицын Федор Сергеевич, кн. (1781—1826) — 366, 373,
386, 645, 648
Голицын-Прозоровский Александр Федорович, кн. (1810—1898) — 373, 386
Голицына Александра Федоровна, кн. (1817—1841) — 386, 648
696
Голицына В. Г. — см. Шуазель-Гуффье В. Г.
Голицына Екатерина Ивановна, кн. {урожд. Соллогуб; 1784—1824), жена Г. С. Голицына — 413, 651
Голицына Наталья Петровна, кн. (урожд. гр. Чернышева; 1741 — 1837)—18, 569, 570
Голицына Татьяна Васильевна, кн. (урожд. Васильчикова; 1783— 1841), статс-дама, ордена св. Екатерины кавалерственная дама — 363 («моей сестры»)
Голицына Юлия Федоровна, кн. (в замужестве Куракина; 1814—1881) — 386
Головин
Константин Федорович (1843—1913), писатель,
историк, мемуарист — 16, 655, 674
Головкин Юрий Александрович, гр. (1762—1846), дипломат — 18,467, 483, 484, 665
Головкина Екатерина Львовна, гр. (урожд. Нарышкина; ум. 1820) — 483, 665
Голубцова
Екатерина Ивановна (в
замужестве Гогенлоэ; 1801—1840) — 650
Гончаров Иван Александрович (1812—1891) — 15, 16, 494
Гончарова Екатерина Николаевна
(в замужестве Дантес;
1809—1843) — 467
(«свояченица»), 471—475 («свояченица»), 476, 662
Гортензия де Богарнэ
(известна под именем королевы Гортензии), мать Наполеона III — 672
Горчаков
Александр Михайлович, кн.
(1798—1883) — 347 («канцлер»),
386, 400, 411, 413, 538, 542, 638, 651
Горчакова Анна Михайловна (р. 1792) — 347, 412, 413
Грановский Тимофей Николаевич (1813—1855), историк — 574
Гребенка Евгений Павлович (1812—1848),
укр. и рус. писатель —664
Греведон Пьер Луи (1782—1860), фр. живописец и литограф — 77
Грёз Жан Батист (1725—1805), фр. живописец — 372
Греч Николай Иванович
(1787—1867), писатель, журналист
— 463, 633, 647, 648
Грибовский Михаил Кириллович (р. 1786), библиотекарь Генерального штаба,
тайный правительственный агент; в
1823—1826 гг.симбирский вице-губернатор — 643
Грибоедов Александр Сергеевич (1795—1829) — 548, 568,
579, 681
Грибоедова Нина Александровна (урожд. Чавчавадзе; 1812—1857), жена А. С. Грибоедова — 568, 681
Григорович Василий Ильич (ум. 1830) — 400, 402, 403, 649
Григорович Дмитрий Васильевич (1822—1899) —15, 17, 402,
495, 497, 510, 650, 666, 667
Григорович Сидония Петровна (урожд. Вармо; 1799—1869) — 402, 403, 650
697
Гризи Джулия (1811—1869), ит. певица — 193, 635
Гросс Иоганн Вениамин (1809—1848), виолончелист, композитор — 624
Грот Яков Карлович (1812—1893), рус. филолог — 622, 643,
669, 688
Гулак-Артемовский Семен Степанович (1813—1873), певец, композитор, драматург — 601
Гуно Шарль (1818—1893), фр. композитор — 580—582, 682
Гусева Елена Ивановна (1793—1853), актриса — 552
Давид I (ум. 881 г.), груз, царь — 514
Давид Фердинанд (1810—1873), нем. скрипач, композитор — 624
Давыдов Денис Васильевич (1784—1839) —650
Дадиани
Екатерина Александровна (урожд.
Чавчавадзе; 1816—1882) — 568, 681
Даль Владимир Иванович (1801—1872),
писатель, этнограф — 653
Дантан Жан Пьер (1800—1869), фр. скульптор — 92 («дантановские»)
Дантес-Геккерн Жорж Шарль, барон (1812—1895) — 467—477,
556—557, 662, 663
Даргомыжский Александр Сергеевич (1813—1869)—491, 588, 595, 615, 683
Дельвиг Антон Антонович, барон (1798—1831), поэт — 386, 413, 624
Демидов
Анатолий Николаевич, кн.
Сан-Донато (1812—1870) — 444, 659
Демидов Павел Николаевич (1798—1840), владелец уральских заводов, меценат — 444, 446
Демидов Павел Павлович (1839—1885) — 446, 659, 660
Демидова Аврора Карловна (урожд. Шернваль; 1808—1902) —
431, 444—446 Демидовы — 17, 444, 445, 490, 499, 660, 668
Державин Гаврила Романович (1743—1816) — 579, 623, 651
Дмитриев Иван Иванович (1760—1837), рус. поэт—579, 640
Долгоруков Владимир Андреевич (1810—1891), генерал-адъютант, генерал от кавалерии, московский генерал-губернатор — 625
Долгоруков Василий Васильевич, кн. (1752—1812)—484, 665
Долгоруков
Петр Владимирович, кн.
(1816—1868)—573, 663, 681,
682
Долгорукова Екатерина Федоровна, кн. (1769—1849) —484, 485, 665
Достоевский Михаил Михайлович (1820—1864), писатель, брат Ф. М. Достоевского — 667
Достоевский Федор Михайлович (1821—1881) — 17, 487, 494, 497, 498, 667, 66S
Дурасов Алексей Зиновьевич, бригадир — 649
Дурасов Николай Алексеевич (1760—1818), сын А. 3. и А. Й. Дурасовых — 400, 402
698
Дусе Шарль Камилл (1812—1895), фр. драматург — 527, 580—583,
588, 682
Дьяков
Петр Николаевич (1788—1847)
генерал-адъютант, генерал от
кавалерии, сенатор — 557, 625, 661
Дюма Александр
(1802—1870) (Дюма-отец) —
517, 521—528, 530, 535, 582, 586, 672
Дюма Александр (1824—1895) (Дюма-сын) — 517, 523, 524, 526—528, 530, 536, 586, 673
Дюси (Дюсис) Жан Франсуа (1733—1816), фр. драматург — 564
Евгения (Эжени Мари де Монтихо; р. 1826), императрица, жена Наполеона III — 514, 531, 538, 543, 544
Езерская Мария Ивановна, гр. (1819—1881) — 567
Екатерина II Алексеевна (1729—1796), рус. императрица с 1762 г. — 346, 364, 369, 372, 378, 390, 483, 571, 572, 638, 644
Елена Павловна (1806—1873), вел. кн., жена вел. кн. Михаила Павловича — 413, 431, 446, 500, 619, 660, 668
Елизавета Алексеевна (1779—1826), императрица, жена Александра I — 373, 377, 646
Елизавета Михайловна — см. Кологривова Е. М.
Елизавета Петровна (1709—1761), рус. императрица с 1741 г.— 588
Ераков — см. Гераков Г. В.
Еропкин Василий Михайлович (1807—1890), генерал-майор, мемуарист — 641
Еропкина Софья Алексеевна (1754—1828) — 400, 410, 411
Жанен Жюль Габриель (1804—1874), фр. писатель, критик, журналист — 9
Жемчужников Николай Михайлович (1824—1909), чиновник, двоюродный брат А. К. Толстого — 504, 512, 513, 670, 671
Живокини Василий Игнатьевич (1805—1874), актер-комик — 349
Жид Казимир (1804—1868), фр. композитор — 633
Жихарев Степан Петрович (1788—1860), чиновник, театрал, мемуарист — 638, 640
Жуковский Василий Андреевич (1783—1852)—360, 438, 461, 476, 549, 551—554, 571, 574, 579, 613, 623, 624, 642, 645, 653, 657, 660, 677, 678, 687, 688
Завадовская Елена Михайловна, гр. (урожд. Влодек;
1807—1874) — 420, 651
Загоскин Михаил Николаевич (1789—1852), писатель — 646
Загряжская Наталья Кирилловна (урожд. Разумовская; 1747—1837), статс-дама — 570, 571, 572, 681
699
Загряжский Николай Александрович (1746—1821), камергер, обершенк двора его имп. величества — 571
Занд Ж. — см. Санд Ж.
Зейн (Сайн)-Витгенштейн-Берлебург Пульхерия Николаевна, кн. (урожд. Кантакузен; ум. 1866) — 540, 541
Зейн (Сайн)-Витгенштейн-Берлебург Эмилий Августович, кн. (1824—1878), генерал-адъютант — 541
Золотарев Иван Федорович (1812—1881) — 422—424, 513, 652,653, 669
Золотарев Федор Михайлович, московский нотариус, отец И. Ф. Золотарева — 423
Иваницкий Александр Борисович, генерал, горный инженер, член кавк. отделения Географического общества — 513
Иваницкий Евгений Борисович — 513
Иваницкий Николай Иванович (1816—1858), студент философ, факультета, журналист — 663
Ивашев Василий Петрович (1797—1840) — 400, 403, 650
Ивашев Петр Никифорович (1767—1838) — 403, 650
Ивашевы — 403
Иноземцев Федор Иванович (1802—1869) —422, 652
Инсарский Василий Антонович (1814—1882), чиновник, мемуарист 656, 669, 674. 675, 687
Иоанн Златоуст (между 345 и 347—407), константинопольский патриарх (398—404), идеолог восточно-христианской церкви, автор псалмов, проповедей, комментариев к Библии — 479
Иохим, каретный мастер в Петербурге—260 («иохимский»)
Каверин Алексей Павлович (ум. 1856), подполковник корпуса лесничих — 386, 647
Каверин Павел Никитич (1763—1853) —647
Каверин Петр Павлович (1794—1855) —647
Каверина Анна Петровна (ум. 1808) —647
Кавос Катерино Альбертович (1776—1840), композитор — 576, 681
Калержи (Калерджи) Мария Федоровна (урожд. Нессельроде; 1823—1874), пианистка, «великосветская львица» — 517, 532, 672
Калькбреннер Фридрих Вильгельм Михаэль (1785—1849), нем. пианист и композитор — 35
Карамзин Александр Николаевич (1815—1888) — 386, 647,
652, 653
Карамзин Андрей Николаевич (1814—1854) —4, 386,
422, 423, 446, 471, 555, 647, 651-653, 660, 662
Карамзин Владимир Николаевич (1819—1879) —422, 652
Карамзин Николай Михайлович (1766—1826) — 4, 350, 386, 440, 446 («историк»), 549 («историограф»), 574, 638, 640, 647, 651
700
Карамзин Николай Николаевич (ум. 1833) — 676
Карамзина Екатерина Андреевна (урожд. Колыванова; 1780—1851), жена Н. М. Карамзина — 440, 662
Карамзина Софья Николаевна (1802—1856) — 491, 492, 678
Карамзины — 4, 6, 17, 431, 440, 467, 471, 476, 477, 491, 492, 499, 548, 549, 551, 555, 556, 612, 613, 624, 658, 662, 666, 676
Каратыгина Александра Михайловна (урожд. Колосова; 1802—1880), актриса — 658
Карл X (1757—1836), фр. король (1824—1830)— 471, 642, 662
Кастрен Матвей Александр (1813—1852), фин. лингвист и этнограф — 622
Квитка-Основьяненко Григорий Федорович (Квитка; 1778—1843), укр. писатель — 664
Кельц Христиан, доктор — 393, 400, 403, 404
Керубини Луиджи (1760—1842), ит. композитор — 521
Киселев Николай Дмитриевич (1802—1869) — 653
Киселев Павел Дмитриевич, гр. (1788—1872) — 538, 543, 675
Клейнмихель Петр Андреевич, гр. (1793—1869), управляющий Департаментом военных поселений, главноуправляющий путями сообщения — 441
Козицкий Григорий Васильевич (ум. 1775), статс-секретарь Екатерины II, статский советник — 649
Козлов Иван Иванович (1779—1840), рус. поэт — 624, 651
Козлова М. Ф. — см. Кокошкина М. Ф.
Козловский Иван Дмитриевич, кн. (ум. не ранее 1857), костромской помещик, офицер-кавалерист полка, расквартированного в Твери — 557
Кок Поль Шарль де (1793—1871), фр. писатель — 9, 215, 636
Кокошкин Федор Федорович (1773—1838) — 346, 347, 349, 638— 640
Кокошкина Варвара Ивановна (урожд. Архарова; 1786—1811)
— 347, 349, 639
Кокошкина Мария Федоровна (в замужестве Козлова; р. 1811) — 24, 349
Кологривов Дмитрий Михайлович (1779—1830), гофмейстер — 346, 366, 368
Кологривов Михаил Алексеевич (1719—1788), отец Д. М. Кологривова — 366
Кологривов Петр Александрович (ум. после 1850) — 432, 655
Кологривова Елизавета Михайловна (1777—1845) — 369, 382
Кологривова Прасковья Юрьевна (урожд. Трубецкая; 1762—1846) — 655
Комбурлей Михаил Иванович (1761—1821) —654
Константин Николаевич (1827—1892), вел. кн. — 418, 487, 489, 490, 501, 503, 668, 669
701
Копьев Алексей Данилович (1767—1846), офицер Измайловского полка, драматург — 645
Корнелий Непот (ок. 100 до н. э.— после 32 до н. э.), рим. писатель, историк — 283, 394, 560
Котляревский Петр Степанович (1782—1851), кавк. генерал — 625, 688
Коттеи Мари Софи Ристо (1770—1807), фр. писательница—280, 635
Коцебу Павел Евстафьевич, гр. (1801 —1884), с 1862 г. новорос. и бессараб. генерал-губернатор и командующий войсками одесского военного округа — 625
Кочетов Иоаким Семенович (1789—1854) — 346, 360, 642
Кочубей Виктор Павлович, кн. (1768—1834), министр внутренних дел — 358, 483, 568, 570, 572
Кочубей Мария Васильевна, кн. (урожд. Васильчикова; 1779— 1844) — 358 («супруга В. П. Кочубея»), 482, 483, 570
Кочубей Михаил Викторович, кн. (1816—1874), корнет Кавалергардского полка, впоследствии церемониймейстер — 493
Кочубей Н. В. — см. Строганова Н. В.
Краевский Андрей Александрович (1810—1889)—348, 498, 638, 639, 664, 667
Крауч Э. Э. — см. Перл Кора
Кребийон Проспер Жолио де (1674—1762), фр. драматург — 564
Кривцов Павел Иванович (1806—1844)—686
Кротков Дмитрий Степанович, гвардии корнет, в отставке с 1794 г., помещик — 399, 404—408
Кротковы — 400, 404, 405, 407, 408, 650
Крылов Иван Андреевич (1768 или 1769—1844) — 378, 548, 574, 579, 623, 646
Кудашев Николай Данилович, кн. (1786—1813), генерал-майор — 658
Кукольник Нестор Васильевич (1809—1868), поэт, драматург — 471, 662, 684, 686, 687
Куракин Александр Борисович, кн. (1752—1818), дипломат — 370, 645
Куракин Алексей Борисович (1809—1872), муж Ю. Ф. Голицыной — 386, 675
Куракина Ю. Ф. — см. Голицына Ю. Ф.
Курбе Гюстав (1819—1877), фр. живописец — 585, 586, 683
Кутузов Михаил Илларионович, кн. (1745—1813) — 421, 437, 658
Кутузова Анна Михайловна (в замужестве Хитрово; 1782—1846) — 438,658
Кутузова Дарья Михайловна (в замужестве Опочинина; 1788— 1854) — 438, 658
Кутузова Екатерина Ильинична, кн. (урожд. Бибикова; 1754—1826), жена М. И. Кутузова — 658
702
Кутузова Екатерина Михайловна (в замужестве Кудашева; 1787— 1826) — 438, 658
Кутузова Елизавета Михайловна — см. Хитрово Е. М.
Кутузова Прасковья Михайловна (в замужестве Толстая; 1777— 1844) — 437 («старшая»), 658
Лаблаш Луиджи (1794—1858), ит. певец — 193, 357, 642
Лаваль Александра Григорьевна, гр. (урожд. Козицкая; 1772— 1850)—401, 649
Лаваль Владимир Иванович, гр. (1804—1825) — 570, 681
Лавровская Елизавета Андреевна (1845—1919), певица — 611
Лагарп Жан Франсуа де (1739—1803), фр. писатель, теоретик литературы — 564, 680
Лазарев Лазарь Якимович (1807—1871), генерал-майор, муж Антуанетты Бирон — 538, 545
Ламартин Альфонс (1790—1869), фр. писатель — 241
Ланжерон Александр Федорович, гр. (1763—1831) — 18, 431, 447— 450, 452, 453, 660, 661
Ланкастер Джозеф (1771—1838), лондонский учитель — 636
Лафайет Мари Жозеф (1757—1834), фр. политич. деятель — 448, 660
Лафарж Мари Фортюне (1816—1852) —584, 682
Левашев Владимир Васильевич (1834—1898), генерал-майор, кутаисский военный губернатор — 514
Левашева Ольга Викторовна (урожд. Панина; 1836—1904) — 514
Леви Шарль, пианист — 487, 500, 668
Ледантю Камилла Петровна (в замужестве Ивашева; 1803—1839) — 400, 403, 650
Леметр — см. Фредерик-Леметр
Ледантю Мари-Сесиль (Мария Петровна) (урожд. Вабль, по первому мужу Вармо; р. 1773) — 402, 403, 650
Лемуан-Моитиньи Адольф (1812—1880), директор театра «Gymnase» с 1844 г. — 602, 603
Ленский Адам Осипович (1799—1883), камергер, с 1832 г. чиновник в Департаменте дел Царства Польского — 555
Ленц Василий Федорович (Вильгельм; 1808—1883), чиновник, муз. критик, мемуарист — 624, 653, 680, 682, 684
Леонов Лев (Леон) Иванович (Шарпантье; 1813 или 1815 — ок. 1872), певец — 602, 685
Лермонтов Михаил Юрьевич (1814—1841) — 3, 5—7, 9, 16, 17, 376, 431, 440, 444, 467, 477—479, 487, 490—493, 549, 574, 579, 631, 633, 637 («лермонтовской»), 647, 656, 659, 664, 666
Лесаж Ален Рене (1668—1747), фр. писатель — 633
Ливен Вильгельм Карлович (ум. 1880), прибалтийский губернатор — 625
703
Ливен Шарлотта Карловна, кн. (урожд. Поссе; 1744—1828), воспитательница дочерей Павла I — 378
Линь Шарль Жозеф, принц де (1735—1814), бельгиец, состоял на фр., австр.
и рус. службе;
фельдмаршал, писатель —
346, 638
Липгардт Карл Готтхард (1778—1853), ландрат — 624, 653
Липгардт Карл Эдуард (1808—1891) — 422
Липгардт Отто Магнус (1812—1893) — 422
Лобанов Михаил Евстафьевич (1787—1846), драматург, переводчик — 623
Лоди (Лодий) Андрей Петрович (1812—1850-е гг.)—602
Ломоносов Михаил Васильевич (1711—1765) — 572, 645
Ломонд
Шарль Франсуа (1727—1794), аббат-педагог, профессор, грамматик — 283 («ломондовской»),
636
Лонгинов Александр Николаевич (р. 1815) — 386, 647
Лонгинов Дмитрий Николаевич (р. 1817) — 386, 647
Лонгинов Николай Михайлович (1775—1853), секретарь
императрицы Елизаветы Алексеевны — 386, 647
Лонгинова
Мария Александровна (урожд.
Крюкова; 1798—1888), жена Н. М.
Лонгинова — 386, 647
Луве де Кувре Жан Батист (1760—1797), фр. писатель — 635
Лувель Пьер Луи (1783—1820) — 356, 642
Луи Филипп (1773—1850), фр. король в 1830—1848 гг. — 543
Лукин Дмитрий Александрович (1770—1807) — 346, 367
(«зритель»), 368, 645
Львов Алексей Федорович (1798—1870), композитор, муз.
деятель — 593, 594, 612, 684
Любомирский Ксаверий, генерал-поручик — 346, 638
Людовик XIV (1638—1715), фр. король с 1643 г.— 283
Людовик XV (1710—1774), фр. король с 1715 г. — 283, 356, 370, 484
Людовик XVI (1754—1793), фр. король в
1774—1792 гг. — 648
Людовик XVIII (1755—1824), фр. король в 1814—1815 и
1815—1824 гг. — 346, 358, 642
Лядов Николай Григорьевич (ум. 1839), капельмейстер, скрипач — 103, 105
Лядова Вера Александровна (1839—1870), актриса балета, затем опереточная певица — 615, 687
Максимилиан Евгений Иосиф Наполеон, герцог Лейхтенбергский (1817—1852) —487, 618, 665, 688
Маразли Григорий Григорьевич (ум. 1907) — 517
Мария Александровна (1824—1880), рус. императрица, жена Александра И—501, 503, 518
Мария Антуанетта (1755—1793), жена Людовика XVI — 389, 648
Мария Владимировна (ум. 1625), царица, первая жена Михаила Федоровича — 253
704
Мария Николаевна (1819-1876), вел. кн. — 5, 370, 392, 418, 435, 477, 478, 487—490, 503, 509, 575, 633, 657, 665
Мария Павловна (1786—1859), вел. кн. — 346, 372, 645
Мария Федоровна (1759—1828), императрица, жена Павла I—373, 377, 378, 391, 392, 565, 645, 646
Мария Каролина Фердинанда Луиза, герцогиня Беррийская (1798— 1870) — 642
Маркевич Болеслав Михайлович (1822—1884), писатель — 497
Маркова Анна Ивановна — 411
Марлинский — см. Бестужев А. А.
Мармье Ксавье (1809—1892), фр. литератор — 527, 673
Мартынов Николай Соломонович (1815—1875), корнет Кавалергардского полка — 664
Массой, гувернер Соллогуба — 421, 563—565, 575, 652
Мейербер Джакомо (Якоб Либман Бер; 1791—1864), фр. композитор—517, 533—535, 545, 578, 579, 601, 674, 685
Мельгунов Петр Степанович (ок. 1805—1838), волжский фабрикант — 407
Мендельсон-Бартольди Якоб Людвиг Феликс (1809—1847), нем. композитор — 52, 53, 575, 578
Мердер Карл Карлович (1788—1834), генерал-адъютант, воспитатель вел. кн. Александра Николаевича — 392
Мердер Петр Карлович (р. 1819), генерал-адъютант, генерал от инфантерии — 392
Мери Жозеф (1798—1865), фр. писатель — 583, 584
Мещерский Александр Васильевич, кн. (1822—1900), с 1838 г. юнкер Оренбургского уланского полка, мемуарист — 652, 656, 668
Милло Клод Франсуа Ксавье (1726—1785), фр. историк — 283 («Милот»)
Милюков Александр Петрович (1816 или 1817—1897), историк литературы, педагог — 639
Михаил Николаевич (1832—1909), вел. кн. — 359, 514, 516, 671
Михаил Павлович (1798—1849), вел. кн. — 358, 431, 446, 447, 449, 491, 642, 647, 660 («вел. кн.»)
Михаил Федорович (1596—1645), рус. царь с 1613 г. — 253, 254, 307, 602, 683
Мойер Иван Филиппович (1786—1858)—653
Мойер Мария Андреевна (урожд. Протасова; 1793—1823) — 688
Монморанси Анн (1493—1567), герцог, маршал Франции, коннетабль — 572
Мономах — см. Владимир 11 Мономах
Монсле Шарль (1825—1888), фр. романист, критик — 527
Монтаньяк, фр. капитан — 605
Монтиньи — см. Лемуан-Монтиньи
Монье Анри (1799—1877), фр. писатель и художник — 523, 672
705
Морни Шарль Огюст Луи Жоэеф (1811—1865) — 517—519, 672
Моссион Альфред де, гр. —415, 65/
Мочалов Павел Степанович (1800—1848), актер — 349
Муравьев Николай Николаевич (1794—1866), генерал от инфантерии; наместник на Кавказе в 1854—1855 гг. — 671
Мурзакевич Николай Никифорович (1806—1883), историк, археолог, мемуарист — 517
Мусина-Пушкина Екатерина Петровна (в замужестве Трубецкая) — 678
Мусина-Пушкина Эмилия Карловна, гр. (урожд. Шернваль; 1810— 1846)— 431 («сестра»), 444—446, 490, 499, 659, 660, 665, 668
Мюзар Филипп (1793—1859), фр. музыкант, капельмейстер бальных оркестров — 193
Мюрже Анри (1822—1861), фр. поэт и прозаик — 517, 528—530, 584—586, 613, 672
Мюссе Альфред де (1810—1857), фр. поэт — 526, 582, 606, 673
Мясников Иван Семенович — 649
Мясникова Аграфена Ивановна (в замужестве Дурасова) — 649
Мясникова Дарья Ивановна (в замужестве Пашкова; р. 1735) —649
Мясникова Екатерина Ивановна (в замужестве Козицкая; 1746— 1833) — 649
Мясникова Ирина Ивановна (в замужестве Бекетова; 1743—1823) — 649
Наполеон I (Наполеон Бонапарт; 1769—1821) — 360, 363, 364, 448 («узурпатор»), 641, 644, 659
Наполеон III (Луи Наполеон Бонапарт; 1808—1873), фр. император в 1852—1870 гг. —518, 519, 530, 538, 543—545, 672, 675
Нарышкин Александр Львович (1760—1826), директор имп. театров—351, 400, 409, 410, 640, 650
Нарышкин Дмитрий Львович (1758—1838), обер-егермейстер двора — 346, 351, 370, 371, 640, 641, 645
Нарышкин Кирилл Александрович (1786—1838), обер-гофмаршал — 346, 370, 410, 655
Нарышкин Лев Александрович (1733—1799), камергер, отец А. Л. Нарышкина — 346, 351, 638, 640
Нарышкин Лев Александрович (1785—1846), генерал-лейтенант, сын А. Л. Нарышкина — 410
Нарышкина Елизавета Алексеевна (урожд. Куракина), дочь А. Б. и Ю. Ф. Куракиных — 675
Нарышкина Мария Антоновна, гр. (урожд. кн. Святопулк-Четвертинская; 1779—1854) — 351, 363, 370, 371, 640
Нарышкина Мария Яковлевна (урожд. Лобанова-Ростовская; 1789— 1854) —370
Нарышкина Наталья Кирилловна (1651—1694) — 351
706
Нарышкина Н. Л. — см. Соллогуб Н. Л.
Нарышкина Софья Дмитриевна (1808—1824) —346, 371, 640
Нарышкины — 18, 352, 449
Нащокин Павел Воинович
(1801—1854), поручик в отставке, близкий друг Пушкина — 557, 558, 663,
679
Некрасов Николай Алексеевич (1821—1877) — 12, 17, 431, 439, 494, 497, 667
Нелединский-Мелецкий Юрий Александрович (1752—1829),
поэт — 438, 548, 564, 565, 658, 680
Нелидова Екатерина Ивановна (1758—1839) — 378, 646
Нессельроде Карл Васильевич, гр. (1780—1862), дипломат, министр иностранных дел — 571
Нессельроде Мария Дмитриевна, гр. (урожд. Гурьева;
1786—1849), жена К. В. Нессельроде — 662
Никитенко Александр Васильевич (1804—1877),
критик, профессор рус, словесности, цензор — 15, 648, 661, 663, 665
Николай I (1796—1855), рус. император с 1825 г. — 391,
400—401, 417, 419, 420, 434, 436, 439, 440, 447, 487—491, 495, 496, 518, 577, 592,
593, 600, 647, 657, 667, 669, 683, 686
Николь Карл Доминик (1758—1835), аббат, педагог—351, 641,
644
Ниман Альберт (1831—1888), певец-тенор — 534
Норов
Абрам Сергеевич (1795—1869), литератор,
историк — 554, 661, 678
Нурри Адольф (1802—1839), фр. певец и композитор — 601
Ньеверкерке (Ньюверкерке) Альфред Эмилиан, гр. (1811—1892), фр. скульптор, директор нац. музеев — 531
Обер Франсуа (1782—1871), фр. композитор — 517,
535—538, 582, 634, 674
Оболенский Александр Петрович, кн. (1780—1855)—641
Обресков Александр Михайлович (1790-—1885), дипломат, сенатор — 413, 568, 650, 680
Обресков Михаил Алексеевич (1754—1842), сенатор — 402, 649
Обресков Петр Алексеевич (1752—1814), сенатор — 402, 649
Одоевская Ольга Степановна, кн. (урожд. Ланская; 1797—1872), жена В. Ф. Одоевского — 613
Одоевский
Владимир Федорович, кн.
(1803 или 1804—1869),
писатель, муз. критик —5, 15, 17, 360, 431, 441, 442, 467, 476,
497, 572, 575, 576, 578, 591, 612—614, 618—622, 659, 664, 667, 676, 682, 684
Озеров Владислав Александрович (1769—1816), драматург—349
Оленин
Алексей Николаевич (1763—1843), директор
Публичной библиотеки, президент Академии художеств — 548, 623, 676
Оленина Анна Алексеевна (в замужестве Андро де Ланжерон; 1808— 1888) —548, 623, 676
707
Оленина Елизавета Марковна (урожд. Полторацкая;
1768—1838) — 688
Оленины — 4, 548, 623
Олсуфьев, вероятно, Алексей Васильевич, гр., командир лейб-гв. Гродненского полка в 1865—1872 гг.—413
Ольга Николаевна (1822—1892), вел. кн., королева
Вюртембергская — 392, 418, 431, 435, 487—490, 633, 665
Онноре (Оноре) Ирина Ивановна (урожд. Пильсудская; 1838 — после 1917), певица —611
Опочинин
Федор Петрович (1779—1852), член
Гос. совета — 658
Орбелиани Григорий Дмитриевич (1800—1883), генерал-адъютант, генерал от инфантерии, тифлисский генерал-губернатор — 453
Орлов Алексей Федорович, гр. (1786—1861) — 431, 440, 441
Орлов-Денисов Петр Васильевич (1822—1860), светский знакомый Соллогуба — 328
Островский
Александр Николаевич (1823—1886) —15, 597,
685
Офросимова Настасья Дмитриевна (урожд. Лобкова; 1753—1826)
— 655
Оффенбах Жак (Якоб) (1819—1880), фр. композитор, основоположник классической оперетты — 589
Павел I (1754—1801), рус. император с
1796 г. — 350, 368, 369, 646, 648
Павлищева Ольга Сергеевна (урожд. Пушкина; 1797—1868), сестра А. С. Пушкина — 651
Павлов Николай Филиппович (1803—1864), писатель — 8
Паизиелло Джованни Грегорио (1740—1816), ит. композитор — 682
Панаев Иван Иванович
(1812—1862) —14, 17, 19, 431, 438,
439, 497, 662, 664, 667
Панаева (Головачёва) Авдотья Яковлевна (1820—1893)—431, 438, 439, 686
Паншин Платон Иванович, в 1848 г. поручик лейб-гв.
Кирасирского полка, впоследствии дипломат — 413, 651
Паррот Иоганн Фридрих Вильгельм (1791—1841), естествоиспытатель, ректор Дерптского университета (1831—1833) — 652
Паскевич Иван Федорович, гр. Эриванский; кн. Варшавский (1782— 1856), генерал-фельдмаршал, наместник Царства Польского — 440, 441, 568, 680
Паста Джудитта (1797 или 1798—1865 или 1867), ит. певица — 600
Паткуль Александр Владимирович (1817—1877), генерал-адъютант, генерал от инфантерии, член Военного совета — 392
Пашков Александр Ильич (1734—1788), коллежский асессор
— 649
Паэр Фернандо (1771—1839), ит. композитор — 598, 682 Пер — см. Паэр
708
Перевощиков Василий Матвеевич (1785—1851), писатель, историк литературы — 653
Перекусихина Мария Саввишна (1739—1824), статс-дама — 378, 646
Перл Кора (Эмма Элизабет Крауч; 1842—1886), известная куртизанка; была связана с рядом влиятельных лиц второй империи — 533, 673
Перовский Василий Алексеевич, гр. (1795—1857) — 552, 677
Петерсон Отто Александрович (р. 1823) — 605
Петрашевский Михаил Васильевич (Буташевич-Петрашевский; 1821 — 1866), революционер, утопический социалист — 498, 667, 668
Петров Осип Афанасьевич (1807—1878), певец — 686
Петрова Анфиса Н. (р. 1823), певица — 610, 686
Пирогов Николай Иванович (1810—1881) — 422, 652, 653
Пирон Алексис (1689—1773), фр. драматург, поэт — 517, 533, 534
Писарев Александр Иванович (1803—1828), драматург-водевилист — 349
Писемский Алексей Феофилактович (1821 —1881), писатель — 497
Платов Матвей Иванович, гр. с 1812 г. (1751—1818), генерал от кавалерии, герой Отечественной войны 1812 г. — 207
Плетнев Петр Александрович (1792—1865), поэт, критик — 346, 360, 554, 622, 642, 643, 646, 669, 677, 678, 688
Плещеева Наталья Федотовна (урожд. Веригина; 1768—1855), статс-дама, кавалерственная дама ордена св. Екатерины — 378
Погодин Дмитрий Михайлович (1836—1890), старший сын М. П. Погодина — 659
Погодин Михаил Петрович (1800—1875), писатель, историк — 674
Подолинский Андрей Иванович (1806—1886), рус. поэт — 624
Полевой Николай Алексеевич (1796—1846), писатель, журналист, критик — 349, 461
Полторацкий Сергей Дмитриевич (1803—1884), библиограф, библиофил — 409, 650
Поль Эрнест, фр. актриса — 603 («французская актриса»), 686
Посников Захар Николаевич (1765—1833), тайный советник, сенатор — 347, 393, 402, 638
Посников Иван Захарович (1816—1871) — 346—349, 351
Посникова Мария Ивановна (р. 1783) — 347, 349, 638, 643
Посниковы — 348, 393
Потемкин-Таврический Григорий Александрович, кн. (1739—1791), генерал-фельдмаршал —18, 307, 411, 467, 484—486, 508, 571
Потемкина Татьяна Борисовна (урожд. Голицына; 1797 или 1801— 1869), статс-дама, благотворительница — 366
Потоцкая Дельфина, гр. (урожд. Комар; 1807—1877), музыкант, друг Шопена — 668
Похвиснев Александр Львович, губернский секретарь, карачевский помещик — 409
709
Прево д'Экзиль Антуан Франсуа (1697—1763), фр. писатель —280
Протасова
Екатерина Афанасьевна (урожд.
Бунина; 1771—1848), сводная
сестра В. А. Жуковского — 624, 688
Прудон Пьер Жоэеф (1809—1865), фр. социалист — 616
Пуадбар Жан Батист (1762—1824), фр. инженер — 397
(«пуа-дебаровские»), 649
Пуччини Джакомо (1858—1924) — 673
Пушкин Александр Сергеевич (1799—1837) — 4, 9, 15—17,
19, 42, 338, 350, 360, 386, 401, 411, 424, 426—428, 431, 438, 460,
467—479, 492, 509, 548, 549,551—559, 570, 571, 574, 577—580, 583, 588—591, 394,
595, 603, 613, 623, 631, 637, 640—642, 647, 651, 652, 654, 658, 660, 662—665,
676—679, 681, 682, 684, 687
Пушкина Наталья Николаевна (урожд. Гончарова; 1812—1863) — 4, 428, 429, 468—473, 476, 490, 551, 555—559, 651, 663, 684
Пущин Иван Иванович (1798—1859), декабрист — 650
Раевский Александр Николаевич (1795—1868), полковник, камергер — 509
Разумовский Петр Кириллович, гр. (1751—1823), сенатор — 410
Расин Жан (1639—1699), фр. драматург — 282, 283, 347, 394, 396, 561,563,606,648
Рашель (Элиза Рашель Феликс; 1821—1858), фр. актриса — 563, 680
Реман Осип Осипович (1779—1831), врач — 361
Рени Гвидо (1575—1642), ит. художник — 645
Репнин (Репнин-Волконский) Василий Николаевич, кн. (1806— 1880) — 378
Римская-Корсакова Е. А. — см. Архарова Е. А.
Римский-Корсак Александр Яковлевич (р. 1804), пансионский товарищ М. И. Глинки, поэт — 681
Розен Егор Федорович, барон (1800—1860), поэт, драматург — 576, 682
Ричардсон Сэмюэл (1689—1761), англ. писатель — 634
Розен Федор Федорович (1808—1854), председатель комитета об иностранных поселенцах южного края России в 1849 г. — 386
Розновано М. Н. — см. Россето-Розновано
Ромберг Киприан (1807—1865), нем. виолончелист-композитор — 624
Россет Клементий Осипович (1811—1866), поручик, брат А. О. Смирновой — 662, 663
Россето-Розновано Мария Николаевна (в замужестве Соллогуб; 1815—1899)—413
Россини Джоаккино (1792—1868), ит. композитор — 517, 519—521, 533, 554, 573, 581, 598, 599, 672, 674, 682
710
Ростопчин Федор Васильевич, гр. (1763—1826) — 354, 640,
641
Ростопчина
Евдокия Петровна, гр.
(урожд. Сушкова; 1811—1858), писательница — 17, 499, 668
Рубини Джованни Баттиста (1795 или 1794—1854), ит. певец — 534, 601
Рубинштейн Антон Григорьевич (1829—1894) — 500, 607
Румянцев Николай Петрович, гр. (1754—1826), гос. деятель, дипломат — 687
Рунеберг Иоганн Людвиг
(1804—1877), швед.-фин. поэт —
622, 688
Рыбушкин Михаил Самсонович (1792—1849), адъюнкт-профессор росс, словесности, историк, литератор — 308, 637
Сабурова Е. В. — см. Соллогуб Е. В.
Салтыков
Михаил Евграфович (Салтыков-Щедрин; 1826—1889) — 401, 430, 431, 654
Салтыков
Сергей Васильевич (1777—1846), петербургский богач, библиофил — 475, 662
Салтыкова Софья Александровна (1806—1841) —371
Самарина Софья Юрьевна (урожд. Нелединская-Мелецкая; р. 1794) — 564
Самойлов Василий Васильевич (1813—1887) — 501
Самойлов Николай Александрович, гр. (ум. 1842) — 348, 639
Самойлова Вера Васильевна (1824—1880) — 501, 502, 668
Самойлова Надежда Васильевна (1818—1899)—668
Самсонов Александр Петрович (1811 —1882), генерал-лейтенант, военный губернатор Владимирской губернии — 386
Самсонов
Евгений Петрович (р.
1812), офицер Преображенского полка — 386, 647
Санд Жорж (Аврора Дюпен; 1804—1876) — 517, 525—527, 673
Сандо Леонар Сильвен Жюль (1811 —1883), фр. писатель — 517, 526, 527, 673
Сандунова Елизавета Семеновна (урожд. Федорова; 1777—1826) — 349
Сапега Александр — 346
Сапега Мария Александровна — 638
Сахаров Иван Петрович (1807—1863), этнограф, фольклорист — 496, 667
Свербеев Дмитрий Николаевич (1799—1876), дипломат, общественный деятель, мемуарист — 643, 646, 653
Свистунов Алексей Николаевич (1808—1872)—413
Сегюр Луи Филипп, гр. (1753—1830), фр. посланник в Петербурге, писатель — 571
Сен-При Эммануил Карлович (1806 — не поаднее 1828) — 570, 681
Сенковский Осип Иванович (1800—1858), писатель, журналист, востоковед — 471
711
Скальковский Аполлон Александрович (1808—1897), историк юга России — 513
Скриб Эжен (1791—1861), фр. драматург-водевилист — 408,
517, 535, 586, 674, 685
Скуратова Мария Алексеевна (в замужестве Соллогуб) — 413
Смирдин Александр Филиппович (1795—1857),
издатель и книгопродавец — 471, 477, 664
Смирнова Александра Осиповна (урожд. Россет;
1809—1882), фрейлина, приятельница Пушкина — 661, 667
Соболевский Сергей Александрович (1803—1870),
литератор, библиофил и библиограф — 6, 473, 556, 560, 573, 577, 578, 622, 658,
682
Соколов Петр Федорович (1791—1848), рус. живописец, мастер акварельного портрета — 224
Соллогуб Александр Иванович, гр. (1784—1843), отец В.
А. Соллогуба — 4, 346, 347, 351, 353—355, 357, 359, 367, 370, 375—377,
383, 3%, 400, 402—404, 408—410, 412, 416, 417, 420—422, 426, 427, 431, 472,
474, 503, 538, 575, 638, 640—642, 654, 655
Соллогуб
Александр Юстин Северин
(р. 1811), коллежский
асессор — 385, 647
Соллогуб Антон Василий Ануфрий (р. 1778) — 385
Соллогуб
Вера Львовна, гр.
(в замужестве Паншина)—413,
651
Соллогуб Екатерина, гр. (1811—1812)—354 («сестра»)
Соллогуб Екатерина Львовна, гр. (в замужестве Олсуфьева) — 413, 651
Соллогуб Елена Львовна, гр. (в замужестве Энгельгардт)
—413, 651
Соллогуб
Елизавета Владимировна, гр.
(в замужестве Сабурова; р. 1847), дочь В, А. Соллогуба —
508, 539, 670
Соллогуб Иван Антонович, гр. (ум. 1812) — 346, 347,
352, 638, 665
Соллогуб Лев Александрович, гр. (1812—1852)—354—356, 392, 408, 420, 421, 575, 652
Соллогуб Лев Иванович, гр. — 347, 400, 410, 412, 638
Соллогуб Лев Львович, гр. (1810—1872), генерал-майор —
413
Соллогуб Надежда Львовна, гр. (в замужестве Свистунова; 1815— 1903)— 413, 641, 650
Соллогуб Наталья Львовна, гр. (урожд. Нарышкина; ум. 1819) — 346, 347, 354, 355, 483, 665
Соллогуб
Наталья Львовна, гр.
(в замужестве Обрескова) — 412, 413, 568, 641
Соллогуб Николай Львович, гр. (р. 1819), ротмистр — 413
Соллогуб Проспер Ян
Михаил Адриан (р. 1810), капитан лейб-гв. Московского полка
(1844) —377, 385, 647
Соллогуб Софья Ивановна, гр. (урожд. Архарова; 1791—1854) — 347, 350, 351, 353—355, 359, 361—363, 369, 375, 376, 393, 409, 413, 415, 421, 422, 467, 482, 538, 570 («моей матери»), 640, 641, 642, 664
712
Соллогуб С. М. — см. Виельгорская С. М.
Соллогуб Федор Львович (1848—1890), художник-декоратор, поэт — 355, 641
Соломирский Владимир Дмитриевич (ум. 1884), камер-юнкер, чиновник — 569
Сперанский Михаил Михайлович, гр. (1772—1839), гос. деятель — 571, 573, 681
Степанов Петр Александрович (1805—1891), по профессии военный, художник-любитель — 684, 686
Столыпин Алексей Григорьевич (ок. 1805—1847), полковник, муж М. В. Столыпиной — 509
Столыпина М. В. — см. Воронцова М. В.
Стрекалов Степан Степанович (ум. 1893), камер-юнкер, статский советник, состоял при московском генерал-губернаторе — 386
Строганов Александр Григорьевич, гр. (1795—1891), генерал-майор с 1831 г. —411, 467, 476, 480—483, 625, 664
Строганов Григорий Александрович, гр. с 1826 г. (1770—1857), дипломат, член Гос. совета — 433, 657
Строганов Григорий Александрович, гр. (1824—1878), сын А. Г. Строганова — 467, 480, 481, 665
Строганов Павел Сергеевич, гр. (1823—1911), муж А. Д. Бутурлиной, дипломат — 428, 429, 654
Строганов Сергей Григорьевич, гр. (1794—1882), штаб-ротмистр Гусарского полка; генерал-майор с 1828 г.—411, 481, 482
Строганова Анна Сергеевна, гр. (урожд. Трубецкая; ум. 1824), первая жена Г. А. Строганова (старшего) — 657
Строганова Елена Григорьевна, гр. (1800—1832), дочь Г. А. и А. С. Строгановых — 437, 657
Строганова Марианна Александровна, гр. (1822—1839) —480
Строганова Наталья Викторовна, гр. (урожд. Кочубей; 1800—1854) — 467, 480, 482, 665
Строганова Софья Владимировна (урожд. княжна Голицына; 1775— 1845) — 569
Строганова Юлия Петровна, вторая жена Г. А. Строганова (старшего) — 433
Строгановы — 433
Ступин Александр Васильевич (1776—1861), художник — 637
Суворов Александр Аркадьевич, кн. (1804—1882), губернатор в Прибалтийском крае — 625
Суворов Александр Васильевич, гр. (1729 или 1730—1800)—299, 307, 540
Суворов Аркадий Александрович, кн. (1834—1893) — 430
Суворова Любовь Васильевна, кн. (урожд. Ярцева; 1811—1867), жеиа Ал. Арк. Суворова — 533
Суза А. — см. Souza A. M.
713
Сумароков Александр Петрович (1717—1777), писатель — 683
Сю Эжен (1804—1857), фр. писатель — 227, 636
Таль Эдуард (1808—1851) (либо Александр Эдуард; 1809—1837) — 422
Тальони Мария (1804—1884), ит. артистка балета — 76,
77, 95, 118, 119, 139, 140 («воздушная гостья»), 634
Тальони Филиппо (1777—1871), ит. артист, педагог,
балетмейстер —634, 636
Тамберлик Энрико (1820—1889), певец-тенор — 534
Татищев Дмитрий Николаевич — 650
Татищев Николай Александрович (1806 — после 1852), коллежский советник — 407, 650
Татищева Софья Дмитриевна — 407, 650
Твердышев Иван Борисович (ум. 1773) —400—402, 649
Твердышев Яков Борисович (ум. 1784)—649
Твердышева Татьяна Борисовна — 649
Тизенгаузен Екатерина Федоровна, гр. (ок.
1803—1888)—431, 437, 439, 658
Тизенгаузен
Фердинанд, гр. (Федор
Иванович; 1782—1805) — 437, 658
Тихон
Задонский (1724—1783), иерарх,
духовный писатель — 633
Толстая Анна Георгиевна (урожд. кн. Грузинская; 1798—1889) — 454
Толстая
Софья Андреевна (урожд.
Бахметева; 1825—-1895), жена А. К. Толстого — 685
Толстой
Алексей Константинович, гр.
(1817—1875)—494, 495, 666
Толстой
Александр Петрович, гр.
(1801—1867)—431, 442, 454, 625, 661
Толстой Иван Матвеевич, гр. (1806—1867),
обер-гофмаршал, министр почт и телеграфа — 489, 490
Толстой
Матвей Федорович (1772—1815), сенатор,
камергер — 437, 658
Толстой
Николай Александрович, гр.
(1761—1816), обер-гофмаршал —
359
Толстой Петр Александрович, гр. (1769—1844) — 384, 647
Толстой Феофил Матвеевич (1809—1881),
композитор-дилетант, муз. критик —596, 601, 603, 681, 683, 685
Тредиаковский Василий Кириллович (1703—1768), поэт —
370
Трубецкая
Елизавета Эсперовна, кн.
(урожд. Белосельская-Белозерская;
1830—1907) — 524, 545, 673
Трубецкая М. В.— см. Воронцова М. В.
Трубецкая Софья Алексеевна, кн. (урожд. Вейс; 1776—1850),— 510, 670
714
Трубецкая Софья Сергеевна, кн., племянница М. В. Столыпиной (Воронцовой), жена Морни — 519, 672
Трубецкой Василий Сергеевич (1776—1841), генерал-лейтенант, генерал от кавалерии — 670
Трубецкой Сергей Васильевич (1815—1859)—678
Тургенев Александр Иванович (1784—1845), общественный деятель, историк —549, 651, 657, 678
Тургенев Борис Петрович (1792 — до 1840), полковник, двоюродный брат А. И. Тургенева — 399
Тургенев Иван Сергеевич (1818—1883) — 15, 494,
497, 504, 510—513, 533, 539, 654, 659, 668, 670, 673—675, 680
Тютчев Федор Иванович (1803—1873) — 487, 496, 497
Уваров Сергий Семенович (1786—1855), министр народного просвещения — 655
Урусова Софья Александровна, кн. (в замужестве Радзивилл; 1806— 1889)— 421, 651
Фан ден Энден (ум. 1782), боннский органист — 30
Ферри де Пиньи Ипполит (1799—1880), преподаватель фр. литературы в Петербурге, переводчик; перевел на фр. яз. «Мертвые души» Гоголя — 387, 561—563 («один»), 568, 679
Фикельмон Дарья (Долли) Федоровна (Фердинандовна), гр. (урожд. Тиэенгауэен; 1804—1863) — 420, 437, 65/
Фикельмон Карл Людвиг, гр. (1777—1857), австр. посланник в Петербурге— 471
Фодор Менвьель Жозефина (1789—1870) — 517, 519 («певица»), 520, 521, 672
Франц Иосиф I (1830—1916), австр. император и король Венгрии с 1848 г.— 514
Франсен Франс Микаэль (1772—1847), фин.-швед, поэт — 622
Фредерик-Леметр (Антуан Луи Проспер Леметр; 1800—1876) — 517, 527
Фредерици (Фридерици) Ермолай Карлович (1779—1869), павловский комендант, генерал от инфантерии — 392
Фредерици (Фридерици) Карл Ермолаевич — 392, 649
Фредро Максимилиан Максимилианович, гр. (1820—1870) — 487, 500, 668
Ханыков Николай Владимирович (1822—1878) — 504, 510, 511, 513, 670
Хитрово Елизавета Михайловна (урожд.
Кутузова; 1783—1839) — 17, 421,
431, 437, 438, 440, 449, 469—470, 638, 651, 658, 662, 664
Хитрово Николай Захарович (1779—1826), генерал-майор, муж А. М. Хитрово — 438, 658
715
Хитрово Николай Федорович (1771 —1819), генерал-майор, муж Ел. М. Хитрово — 437, 658
Хомяков Алексей Степанович (1804—1860), литератор, философ-славянофил — 624
Чернышев Александр Иванович, гр. с 1826 г. (1785—1857), генерал-адъютант, военный министр — 431, 433, 655
Чернышев Григорий Иванович, гр. (1762—1831), отец 3. Г. Чернышева — 566, 680
Чернышев Захар Григорьевич, гр. (1797—1862), декабрист — 566 («сын»), 655, 680
Чернышева Елизавета Петровна, гр. (урожд. Квашнина-Самарина; 1773—1828)— 680
Шамбор Анри Шарль, герцог Бордо, гр. де (1820—1883)—358, 468, 642
Шампаньи Наполеон Мари, гр. (1806—1872), фр. политический деятель — 604—606
Шампаньи Франсуа Жозеф, гр. (1804—1882), фр. писатель, историк — 606, 686
Шарль Фердинанд, герцог Беррийский (1778—1820) — 346, 357, 642
Шаррьер Эрнест (1805—1870) — 386, 393, 408, 560—563, 582, 679
Шаховская Софья Алексеевна, кн. (урожд. гр. Мусина-Пушкина; 1792—1870-е гг.)— 659
Шаховской Александр Александрович, кн. (1777—1846), драматург, поэт, театр, деятель — 349, 370, 681
Шаховской Александр Иванович (р. 1822), генерал-лейтенант, член Общества поощрения художников — 435, 656, 657
Шёве Эмиль Жозеф Морис (1804—1864), морской медик, музыкант-любитель — 538, 545, 546, 676
Шемаев Василий Антонович (р. 1803) — 602
Шестакова Людмила Ивановна (урожд. Глинка; 1816—1906) — 683. 685
Ширков Валериан Федорович (1805—1856), поэт, либреттист, живописец-любитель — 683
Шлейн Александра Николаевна — 354, 379, 646
Шмидт Герман (1810—1845), придворный композитор, балетный дирижер в Берлине — 634
Шопен Людвика Марьянна (в замужестве Енджеевич; 1807— 1855)— 668
Шопен Фридерик (1810—1849) — 500, 526, 532, 668
Штерич Евгений (1809—1833), композитор-любитель — 377, 386— 388, 561, 565, 648
Штерич Серафима Ивановна (1778—1848) — 387, 565, 648
Шуазель Антоний Людвиг Октавий, гр. (1773—1840), пэр Франции, росс, камергер — 414, 641
716
Шуазель-Гуффье Варвара Григорьевна, виконтесса (урожд. Голицына; 1802—1873) — 413—415, 657
Шуазель-Гуффье Теофилия Эдуардовна (в замужестве гр. де Моссион)—415, 651
Шуазель-Гуффье Эдуард Октавиевич, виконт (1802—1830-е гг.), полковник лейб-гв. Гусарского полка — 413, 414
Шувалов Андрей Павлович (1816—1876), действ, статский советник, земский деятель— 411
Шувалов Андрей Петрович, гр. (1802—1873), церемониймейстер, камер-юнкер, впоследствии камергер — 371
Шувалов Григорий Петрович (1804 или 1807—1859 или 1861) штаб-ротмистр лейб-гв. Гусарского полка в 1828 г., впоследствии католический монах — 371
Шувалов Петр Павлович (1819—1900) — 411
Шувалова Софья Львовна (урожд. Нарышкина; ум. 1894), внучатая племянница Д. Л. Нарышкина, владелица нарышкинского особняка (Фонтанка, 21) — 371
Щепкин Михаил Семенович (1788—1863), актер — 349 Щепотьев Николай Александрович — 377, 395
Щепотьева Екатерина Александровна — 347, 351, 384 («первой его жене»)
Эккартсгаузен фон Карл
(1752—1803), нем. писатель-мистик
— 636
Эльслер Фанни (1810—1884), австр. балерина— 193
Энгельгардт Александра Васильевна (в замужестве Браницкая) — 508
Энгельгардт Василий Васильевич (1814—1868), лейб-гусар
с 1836 г., позднее генерал-майор — 413, 651
Эристов Георгий Евсеевнч, генерал от инфантерии, сенатор — 504, 507
Юсупов Борис Николаевич, кн. (1794—1849) — 431, 434, 656
Юсупов Николай Борисович, кн. (1750—1831), дипломат, сенатор, отец Б. Н. Юсупова — 434
Юсупова Зинаида Ивановна, кн. (урожд. Нарышкина;
1809—1893) — 421, 434, 652, 656
Юсуповы —17, 434
Языков Николай Михайлович (1803—1846), поэт — 422, 624,
634, 653
Яковлев Платон Степанович, гвардии штабс-капитан (1817), сотрудник Общества любителей российской словесности при Московском университете — 400, 412
Янькова Елизавета Петровна (урожд. Римская-Корсакова; 1768— 1861), мемуаристка, бабушка писателя Д. Д. Благово — 641
717
Bradt — см. Брадт
Champagny — см. Шампаньи Н. М.
Charrière
— см. Шаррьер
Cottin М. — см. Коттен Мари Софи Ристо
Doucet
— см. Дусе
Ferry
de Pigny — см. Ферри де
Пиньи
Genlis
Stéphanie Félicité (1746—1830), фр. писательница — 280
Lalance,
гувернер Соллогуба — 386, 560
Ledentu — см. Ледантю Мари Сесиль
Montagnac — см. Монтаньяк
Radcliffe Ann (1764—1823), англ. писательница — 280
Riccoboni Marie Jeanne (1714—1792), ит. актриса и писательница — 280
Souza-Botelho
Adèle Marie Emilie (1761—1836), фр. писательница — 280, 636
St.-Priest
— см. Сен-При
Staёl-Holstein Anne Louise Germaine de
(1766—1817), фр. писательница — 280
СОДЕРЖАНИЕ
И. Чистова. Беллетристика и
мемуары Владимира
Соллогуба…….. 3
ПОВЕСТИ
История двух
калош............................. 24
Большой
свет........................................ 67
Аптекарша............................................. 142
Тарантас................................................ 191
Метель.................................................... 328
ВОСПОМИНАНИЯ………………… 343
Приложения
Из воспоминаний............................... 547
Пережитые дни.
Рассказы о себе по
поводу других .... 559
Комментарии
Примечания........................................... 628
Список условных
сокращений.............
628
Именной
указатель................................ 689