Лео Яковлев

 

КОРРЕКТОР,

или

Молодые годы Ли Кранца

 

Роман

 

«Крок»

Харьков

1997

 

 

И сказал Господь Бог:

вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло.

Быт.3,22

 

Поистине, над всякой Судьбой есть Хранитель.

Коран, сура 86

«Идущий ночью», стих 4

 

Книга первая

ТЕСНЫЕ ВРАТА

 

Входите тесными вратами, потому

что широки врата и пространен

путь, ведущие в погибель, и многие

идут ими; потому что тесны врата

и узок путь, ведущие в жизнь, и

немногие находят их.

Мф. 7,13-14

 

I

 

Тот, кто еще читает Киплинга, вероятно, помнит, Аго речь в рассказе о Вратах Ста Печалей идет не о воротах в Зуквальном смысле слова, а о доме в одном из беднейших кварталов Калькутты, где находилась одноименная курильня опиума. Таким образом, дом этот был своего рода вратами в иной мир, возникавший в душах его посетителей после первой затяжки.

 

В этом качестве Вратами Ста Печатей можно считать и любойродильный дом, где очередной житель Земли после первого вздоха попадает в мир человеческих печалей, число которых в скорбной юдоли,именуемой жизнью, нередко превышает названную Киплингом весьмаскромную цифру.

В 1933 году, в первую пятницу ноября было дождливо и сыро. Лишь около 4-х часов дня в сером небе образовался просвет, и по мокрому и от этого тоже серому городу скользнул последний луч Солнца. Именно в этот момент в родильном отделении больницы имени Ленина, которую старожилы обычно именовали Александровской, у немолодой роженицы, наконец, «выдавили» ребенка.

Врач стоял в стороне, вытирая пот, роженица металась по лежаку, жадно хватая воздух открытым ртом — у нее оставалось одно легкое, а второе было «спущено» путем модной тогда варварской операции, совершавшейся для предотвращения развития открытой формы туберкулеза.

Взглянув на ребенка, врач сказал:

— Счастливый! В рубашке родился!

— Счастливый, что вообще родился, — проворчала сестра-акушерка.

Роженице дали кислород, и она заснула. Ко всеобщему удивлению, ребенок сразу перестал кричать и тоже заснул.

Ожидавшему в приемном покое отцу сказали, что роды окончились благополучно и что его жена и сын живы и почти здоровы. Делать ему было больше нечего, и он пошел домой.

 

II

 

Место, куда он пришел и куда вскоре ему предстояло привезти жену и сына, трудно было назвать домом. Это была одна комната на втором этаже двухэтажного дома без удобств. В нее попадали через коридор, в который выходило еще несколько дверей, а за ними жили другие люди. Чтобы не бегать ночью или зимой по каждой надобности в дворовый сортир, у всех жильцов второго этажа были ведра, что придавало жилью специфический запах.

Все эти обстоятельства несколько портили праздничное настроение счастливого отца, проживавшего в иные времена в огромной квартире в центре большого южного города. В этой квартире, занимавшей целый этаж, он, сколько себя помнил, имел отдельную комнату, заставленную игрушками, потом книгами на трех языках, рисовальными принадлежностями, учебниками и всем прочим, чем он, сын почетного потомствен­ного гражданина и богатого человека, владел, как ему казалось, по праву. По тому же самому праву, когда у его матери иссякло молоко, в доме появилась полногрудая немка-кормилица. По тому же самому праву он вместе с родителями и старшим братом каждое лето отправлялся в путешествие по Европе, побывал в Венеции, Копенгагене, Женеве и, конечно, неоднократно — в Нижней Саксонии, откуда происходила семья его отца. В том мире его звали Лео, Лео Кранц.

Потом власть захватили люди, не признававшие этого его права. Его отец был объявлен «буржуем». Правда, когда завод не смог обойтись без него, главного инженера, рабочие пригласили его обратно на роль своего директора. Но раз нарушенное продолжало расползаться, и вскоре его отец умер, а он, только что поступив в сельскохозяйственный тех­никум — единственное доступное ему как «лишенцу» учебное заведение, — стал хвататься за любую работу, чтобы хоть как-то обеспечить нежно любимую им мать.

Подобные ситуации уже многократно описаны в толстых и тонких романах, и не стоит тратить время и пространство этого повествования, чтобы еще раз поведать трогательную историю о ковре «хоросан» и ванне в кафеле из богатого, но безжалостно разбитого Судьбою детства. Отметим лишь, что в результате всей этой цепи несчастий и потерь он сменил свое звучное имя на более скромное — Лев и встретился с матерью своего будущего ребенка.

 

III

 

Жизнь же этой, уже перевалившей за свое тридцатилетие, спящей роженицы началась с появлением под дверью одной из квартир на первом этаже двухэтажного дома на знаменитой Молдаванке корзины с «младен­цем женского пола», как было отмечено в полицейском протоколе. За этой дверью жила огромная семья Исаака Бройтмана, общего количества детей которого никто точно не знал, поскольку старшие жили где-то в Бессарабии и, возможно, уже имели своих внуков, а никогда не видевшие их младшие резвились здесь же во дворе. Подобрав корзинку, Исаак сообщил жене, что Бог послал им еще одного ребенка, девочка остачась в семье, играя с появившейся на свет четырьмя месяцами позже их родной дочерью и еще одной девочкой, русской, приставшей к их семейному ковчегу год спустя

Некоторые соседи выражали сомнение в случайности этого происшествия, потому что оно совпало с тем, что ослабевший ногами Исаак, ранее руководивший бригадой грузчиков в бакалейной фирме Радаканаки, вдруг получил от хозяина в подарок «собственное дело» — кожевенную лавку, быстро освоил новую профессию и вскоре даже прославился тем, что, не пользуясь лекалом, кроил кожу с миллиметровой точностью.

Девочка же была не в масть — каштановая, с рыжим клоком волос, с зелеными глазами, и выглядела белой вороной среди черноволосого и черноглазого потомства Исаака. Но его семью и ее жизненный уклад она признала своими, считая себя в ней родной дочерью и, конечно, еврейкой. Имя, правда, дали ей неортодоксальное — Исана — в честь любившего ее больше, чем своих дочерей, Исаака.

Случайным или неслучайным было ее появление на Молдаванке, сейчас уже установить невозможно, тем более, что у «бакалейного короля» действительно был какой-то близкий молодой родственник, то ли сын, то ли любимый племянник, чьих незаконных детей иногда приходилось пристраивать. Да и существенного значения это не имеет, как и то, что дом, в котором прошли ее детство и юность, принадлежал отцу ее будущего мужа. Дом был не доходный, и этот добрый и богатый человек содержал его в благородных целях, предоставляя бесплатное жилье нескольким многодетным еврейским семьям.

До «окончательной» встречи Исаны и Лео их жизни пересеклись лишь однажды, когда она увидела его в детской художественной школе, но первые пробы показали, что рисовальщицы из нее не выйдет Она запомнила высокого черноволосого худенького мальчика лишь потому, что тот принадлежал к известной в городе семье Кранцев.

Крупный специалист по «жидовским козням» и осведомитель Победоносцева по еврейским делам за пределами империи Федор Михайлович Достоевский, описывая жизнь своего тезки Федора Павловича Карамазова, поведал о том, что тот провел несколько лет в Одессе, где познакомился со многими «жидами, жидками, жидишками и жиденятами», а под конец даже у евреев был принят. Так вот, если еврейское общество, окружавшее в детстве Исану, едва на «жидишек» вытягивало, то семья и круг общения Лео по достоевско-карамазовской номенклатуре, конечно, относилось к евреям, где подозрительный захудалый дворянчик вроде Федора Павловича и вовсе не был принят И поэтому, чтобы Лео и Исана могли встретиться и соединить свои жизни, пролетарская революция, о которой, по словам Картавого, «так долго говорили большевики», была просто необходима.

Но даже и после революции их путь друг к другу занял несколько лет, в течение которых Исана успела даже один раз «сходить» замуж. Мужем ее оказался сотрудник знаменитой одесской ЧК, что, однако, достатка в ее дом не принесло. Этот каратель, как правило, появлялся у нее после «дела» с компанией опьяневших от крови соратников, и начиналось «расслабление», превращавшееся в обыкновенное скотство. Пьянка сопровождалась смакованием подробностей допросов и убийств. Особенно возбуждалась от кровожадньх воспоминаний одна дама, любившая, как сообщил Исане ее супруг, отрезать, или, как она выражалась, «стричь» уши обреченных.

Исана все это терпела недолго и вскоре выставила на улицу и мужа, и всех его «товарищей».

Пришел НЭП. Бывшие партнеры Исаака по кожевенному делу, зная о его нынешнем бедственном положении, приняли Исану в свой круг, и стало легче. Работа Исаны спасла семью, вернее ее остатки, ибо «вихрь революции» уже разметал ее часть неизвестно куда. Исаак, считавший «новый порядок» пришедшим, как говорил Картавый, «всерьез и надолго», умер спокойно, рассказывая державшей его руку Исане, как Смерть поднимается от его охладевших ног к сердцу.

Общение с «товарищами» из ЧК породило у Исаны абсолютное и непоколебимое убеждение в том, что от носителей новой власти ничего хорошего ждать не приходится, и она с презрением относилась к «политически активным» евреям, возомнившим, что пришло время, когда они в этой стране будут на равных со своими обидчиками. НЭП уже шел на убыль, когда Лео в своих бесконечных поисках заработка где-то набрел на Исану, чувствовавшую себя после смерти Исаака очень одинокой. И они полюбили друг друга навсегда.

 

IV

 

Новую жилицу  в потускневшей, но еще сохранившей остатки былого великолепия, фамильной квартире Кранцев на Греческой встретили соответственно ее социальному статусу, но ощущение унижения к ней пришло не сразу. Сначала она, работая в кожевенной лавке и принося в дом больше, чем все прочие члены семьи вместе взятые, охотно занималась кухней, помня, что ее приняли к «самим» Кранцам. Потом разобралась, кто есть кто, и сделала мужу заявление, что она готова служить его матери и брату, которых она любит, но не этим «ленивым немцам» — жене брата Нине и ее отцу, жившему тут же.

В это время Лео уже заканчивал учебу, дела семьи пошли лучше, ибо в Питере стал «прилично» зарабатывать родной брат мамы Лизы, очень ее любивший Женя, избранный действительным членом Академии наук, и в Одессу стали регулярно поступать денежные переводы. Поэтому Лео без всяких угрызений совести принял назначение на работу в Мариуполь на должность окружного мелиоратора, куда отбыл вместе с Исаной..

Шел 1928-й год. Одесса осталась в прошлом. Как и все одесситы, Исана и Лео мечтали на склоне лет, заработав денег, вернуться в родной город, дожить там отмеренные Богом годы и умереть. Но Судьба решила иначе: лишь несколько кратких свиданий с Одессой — вот и все, чем одарило их будущее. Зато тяжкие испытания были уже на пороге.

Мариуполь им понравился своей тишиной (его великие стройки были еще впереди), почти одесским смешением народов и наречий, сердечностью человеческих отношений. Здесь они стали по-настоящему близки друг другу, ибо никто и ничто не отвлекаю их от любви. Но здесь и подстерегала их первая большая беда. Вероятно, дали себя знать многие часы и дни, проведенные Исаной в подвалах кожевенных лавок, их промозглая сырость, тяжкий труд. Мариупольский ветерок-сквознячок довершил свое дело и подарил чахотку.

Болезнь развивалась бурно. Полностью вышло из строя одно легкое и было поражено другое. Одесские светила развели руками. Оставалось одно: Крым, туберкулезный санаторий. И Лео несколько лет работает только ради того, чтобы Исана могла там жить постоянно. Меняются места работы. Он покидает Мариуполь, уйдя со своей пышной, но низкооплачиваемой должности, и принимается строить еврейские поселения вблизи Кривого Рога по заказу Агроджойта, щедро платившего евреям-производителям работ. Служит инженером на Штеровской электростанции и еще Бог знает где и в конце концов оказывается в Харькове.

Как только позволяли обстоятельства, Лео появлялся в Крыму. И сейчас, вернувшись из больницы и просматривая газету, он вспомнил не столько свое розовое детство и трудную юность, а свой предпоследний приезд в Крым в феврате этого длинного-длинного года.

 

V

 

Зимняя Алупка была пуста и чиста после недолгих, но обильных зимних дождей. Он остановился в гостинице с цветочным названием — то ли «Мимоза», то ли «Магнолия», и каждый день, кое-как позавтракав, отправлялся в сторону Сары, выходил на Зеленый мыс, где его ждала Исана. Они гуляли над уютным заливом и над Черными камнями вдоль берегового обрыва. Слух о приезде Лео дошел до врачей, и один из них, пригласив его для конфиденциального разговора, с прискорбием сообщил ему, что, по оценкам местного консилиума, Исане оставалось жить два-три месяца.

В тот день после обеда в санатории они встретились снова и пошли в дворцовый парк. Когда они не спеша брели по верхнему парку, стал накрапывать дождь. Лео предложил переждать, чтобы Исана не промокла. Пробежав поляну, они оказались под сенью вечнозеленого дерева. У его широкого ствола было совсем сухо. Простояв несколько минут, они почувствовали какой-то странный аромат, исходящий и от ветвей, и от ствола дерева, к которому прислонилась Исана.

— Боже, как легко дышится! — сказала она. — Словно болезнь ушла...

И добавила:

— Я буду приходить сюда каждый день.

 «Кедр ливанский» — прочитал Лео надпись на табличке, когда они покидали эту поляну после дождя В тот день Исана решила не возвращаться в санаторий и осталась в гостинице у Лео до утра. Она бьша горячей от жара, а не от страсти, и быстро устала от любви. Когда она заснула беспокойным сном, он вышел на террасу, с которой было видно море. Почему-то оно было светлее неба, и создавалось впечатление какого-то таинственного свечения, идущего из его глубин, из сердцевины морей — Лео вспомнил образ из книги Ионы.

Уезжал он с тяжелым чувством, и, когда через два месяца принесли телеграмму, он ожидал худшего. Но в телеграмме главный врач санатория извещал его о том, что он может не продлевать пребывание в нем своей жены в связи с ее излечением. Следом пришла телеграмма и от самой Исаны.

Он приехал за ней через неделю и, рассчитавшись с санаторием, предложил Исане пожить еще две недели в Ялте, но она попросила остаться в Алупке, чтобы проводить дни в цветущем весеннем парке графа Воронцова и, конечно, посещать кедр ливанский. Перед отъездом в неизвестный ей Харьков Исана повела Лео в лекционный зал санатория и показала ему рентгеноснимки легких, расположенные под надписью «Безнадежное состояние». На одном из снимков значилось: «больная И.К.».

— Это я, — сказала Исана.

Там к ним подошел ее лечащий врач и, отведя Лео в сторону, сказал ему:

— Ваша жена беременна, и я, на всякий случай, рекомендую ей воздержаться от родов.

Когда он рассказал об этом Исане, та заявила.

— Хватит слушать этих дураков! Неужели ты хочешь, чтобы я убила того, кто меня спас от них и от Смерти?!

И он прекратил разговоры на эту тему, решив еще раз довериться Судьбе.

 

VI

 

Еще год-два назад Лео думал о том, что когда Исана поправится, они некоторое время поживут в селе для укрепления ее здоровья Однако события на Украине принимали трагический оборот. В памяти Лео — а феноменальная память бьша достоянием рода, к которому принадлежала его мать, — всплывали раз прочитанные когда-то слова «И тогда Ирод, увидев, что обманули его мудрецы, впал в ярость и приказал убить всех младенцев в Вифлееме и в округе, кто был не старше двух лет».

Современный ирод, в отличие от Ирода Великого, медленной смертью истреблял на Украине младенцев обоего пола в мире и в материнском чреве вместе с родителями. Лео никак не мог отделаться от мысли, что цели обоих иродов — старого и нового — едины предотвратить рождение или оборвать жизнь человека или нескольких человек, несущих в себе потенциальную угрозу силам Зла, на которых основана власть иродов во все времена. Лео был крещен по лютеранскоьгу обряду и поэтому в годы ученья был освобожден от православного Закона Божьего, а Ветхий и Новый Заветы прочел однажды сам без пастыря. И сейчас, когда происходящее в мире вызывало в памяти евангельские и ветхозаветные картины, он очень жалел, что под рукой у него не было Библии, чтобы он мог еще раз вчитаться в вещие слова.

Все, кто мог, искали, как и Лео, спасения в больших городах, как некогда Иосиф и Мария в Египте. Городская жизнь тоже была не изобильной, но Исане повезло: по приезде из санатория она устроилась на Центральный телеграф. Город был тогда столицей Украины, и местные ироды уделяли большое внимание надежной связи с иродами московскими, а поэтому всех телеграфистов содержали на хорошем пайке. На этом пайке Исана быстро пошла на поправку, работа же на аппарате «Бодр» была не изнурительной, и врачи, под наблюдением которых она оказалась, констатировали нормальное развитие беременности.

Вспоминая теперь свой последний приезд в Алупку и эти почти счастливые харьковские месяцы, Лео вдруг ощутил чье-то благотворное вмешательство в их с Исаной жизнь: будто кто-то незаметно и неназойливо взял их под руки в беснующейся толпе и спокойно вывел на тихую улицу, залитую мягким светом весеннего Солнца. Но время было позднее, Лео решил додумать эту свою мысль потом. За оставшиеся ему восемь с половиною лет жизни Лео вернулся к ней лишь однажды, в мае 42-го, когда он командовал наведением переправы через Северский Донец для вырвавшихся, как и он, из харьковского котла двух-трех тысяч офицеров и солдат, но и тогда Лео не успел додумать ее до конца: случайный немецкий снаряд поставил точку в его размышлениях, завершив его пребывание на Земле.

 

VII

 

В положенный срок мать и младенец были выписаны из больницы, и детский крик огласил стены их тихой доселе комнаты. Впрочем, Исана считала, что крика было на удивление мало, но относила это за счет слабости ее дитяти.

Некоторое время у них с Лео шел спор об имени для ребенка. Это были годы свободного имятворчества, когда на свет Божий появлялись Марлены, Сталины и Сталены, Октябрины, Владилены, Кармали и прочие Энгельсины. Регистраторы, отбросив святцы, отряхнулись от старого мира и усердно записывали в метрические свидетельства любые звукосочетания. Поэтому просьба Лео и Исаны о присвоении ребенку имени «Ли» была с готовностью удовлетворена, ибо истолкована, как проявление интернационального духа и искреннего уважения к «сражавшемуся за свободу» Китаю и китайскому пролетариату. На самом же деле, они, чтобы никому не было обидно, взяли для имени своего малыша первые буквы своих имен. Так и появился на свете человек по имени Ли Кранц.

Исана, согласившаяся на такую, как она говорила, кличку только ради Лео, вскоре привыкла к этому необычному в их  местах имени и часто, вместo колыбельной, напевала песенку любимого ею Вертинского:

 

Где Вы теперь? Кто вам целует пальцы?

Куда ушел Ваш китайчонок Ли?

Вы, кажется, любили португальца,

А, может быть, с малайцем Вы ушли?

 

Голос у молодой Исаны был мелодичный, и маленький Ли засыпал скоро и крепко. Вообще у Лео возникало впечатление, что Ли свободно управляет своим состоянием. Лео, когда они оставались одни, поиграв с сыном немного, говорил ему: «А теперь поспи!» Ли закрывал глаза и через несколько минут засыпал так, что разбудить его было нелегко. Лео рассказал об этом Исане, но той хотелось, чтобы ее ребенок был «обычным», и она отмахнулась от этих наблюдений своего мужа.

Вторым предметом их семейного спора было: делать или не делать сыну обрезание. Исана, верная заветам человека, которого перед Богом она считала своим отцом, настаивала на выполнении обряда, но Лео ее увешал:

— Ребенку жить здесь, бывать в бане, возможно, служить в армии, зачем ему выделяться, быть предметом насмешек? А если он полюбит нееврейку?

Но Исана продолжала настаивать, и тогда Лео прибегал к последнему аргументу:

— В конце концов, он — сын христианина!

— Ну и что, — парировала Исана, — ваш Иисус тоже был обрезанным и ходил в синагогу!

Лео же был непреклонен. Он не рассказывал Исане, как в те времена, когда она странствовала по туберкулезным санаториям, он получал где-то в заднепровской глуши паспорт «гражданина СССР» нового образца, и пожилой делопроизводитель, явно из бывших чиновников не ниже десятого класса, рассматривая его метрическую выписку из одесской кирхи, говорил:

— А что же вы, батенька, все теперь в евреи подались? Вот у вас записано: «вероисповедание лютеранско-евангелическое»! Почему бы не написать правду, что вы немец?

— Но и среди евреев тоже были лютеране, — отвечал Лео, — и я — один из них.

— А батюшку вашего звали Якоб? Скажите, тут вот в километрах тридцати от нас есть местечко — Кранцевка по-местному, теперь, кажется, колхоз имени Розы Либкнехт и Карла Люксембург, а прежде оно именовалось «Кранценфельд» и принадлежало герру Якобу Кранцу, я его помню, и вы его мне чем-то напоминаете, так это не ваш папаша?

— Нет, нет, — поспешно отвечал Лео, только что освободившийся от клейма «лишенца», и мысленно поблагодарил Бога, что никогда не ездил с отцом в их имение.

— Ну, как хотите! — сокрушенно говорил регистратор, — но ваша Судьба сейчас у меня на кончике пера, и помните, что евреев еще будут бить, поскольку остальное человечество без такого острого развлечения, как без табака, водки и игр в карты и рулетку, просто не может существовать Собственно «евреи» — это даже не национальность, это — вроде профессии, профессии всеобщего «врага», и в этом качестве они нужны всем: они были нужны инквизиции и папам, они нужны христианам и мусульманам, они нужны были феодалам и не менее нужны буржуазии. Нет в мире такой управляемой кем-нибудь группы людей, объединенных любой идеей, которая бы отказалась от использования — для своего «спасения» — такого универсального, всем понятного врага, как еврей. Почему же вы думаете, что коммунисты-социалисты застрахованы от такой перспективы? Когда их дела пойдут плохо, они тоже станут бить евреев!

Последнюю часть своей речи ехидный старик произнес на великолепном «высоком» немецком, и Лео, для которого этот язык был вторым родным, машинально тоже ответил по-немецки:

— Ну что ж, Судьбу не выбирают!

Разговор этот он не мог забыть, и вот теперь хотел бы поправить Судьбу. В Исане же, в глубине ее души жила женщина Востока, и, исчерпав свои аргуменгы, она покорилась мужу. Так будущий «советский еврей» Ли Львович Кранц остался необрезанным, и этот незначительный факт его биографии все же сыграл в его жизни определенную роль. Хотя и не в том плане, как представлял себе Лео, а совсем наоборот.

 

VIII

 

Года два прошли в тяжких заботах. Ли болел всем, что было предусмотрено для его возраста учебником «Детские болезни», но тем не менее, рос и развивался нормально. Он был не очень подвижен и в меру криклив, и больше всего любил наблюдать за всем, что попадало в поле его зрения. Двор давал ему большой материал для наблюдений, а вот переулок, куда выходили оба окна их семейной комнаты, был как бы мертвой зоной. Дело в том, что жилой была в нем лишь одна сторона, а другая шла вдоль стены знаменитой в уголовном мире пересыльной тюрьмы, которую освобожденный пролетариат стыдливо называл «домом принудительных работ».

Таким образом, первым детским пейзажем маленького Ли, первым видом из первого в его жизни окна была тюремная ограда, увенчанная поверху крупным битым стеклом, торчащим из бетона, несколькими рядами колючей проволоки и сторожевыми вышками, расположенными через тридцать-пятьдесят метров.

Хоть этот переулок официально назывался Проезжим, проехать по нему было невозможно из-за бездорожья, да и ехать было некуда. Чужой или гулящий народ обычно его избегал: прогулки вдоль тюремной стены никому не приносили удовольствия, и, глядя в окно, Ли видел лишь изредка пробегавших собак и свободно перелетавших колючую проволоку воробьев и ворон И застывших в полусне часовых на вышках Вероятно, это невеселое зрелище осталось для него на всю жизнь определяющим признаком страны его обитания.

Несмотря на массу хлопот, связанных с появлением у них Ли, Лео продолжал по-прежнему ощущать все то же внешнее благотворное влияние на их повседневную жизнь. Открывались всё новые возможности, появлялись в его мире новые, надежные люди Почувствовав в руках «лишние» деньги (Лео весь свой заработок, кроме сущей мелочи, отдавал Исане, считая ее более практичной в житейских делах), Исана заявила:

— Ребенку пошел третий год, и у него должна быть отдельная комната. Нельзя, чтобы мальчик видел и слышат наши ночные дела!

— Ты права и действуй, как знаешь,— ответил Лео.

Вскоре был найден обмен с доплатой на втором этаже такого же двухэтажного дома на соседней — Еленинской улице, но во вдвое большей по площади комнате осталась одинокая женщина, желавшая сменить обстановку, и небольшая дотация ее устраивала, а остальные сбережения Исана потратила на устройство капитальной перегородки. Так у Ли появилась «своя» комната.

Их переезд совпал с довольно редким в этом предместье большого города развлечением — похоронами «по первому разряду», с пышным катафалком и гремящей медью Ли внимательно рассматривал процессию, а когда он с Исаной и Лео зашли в пустую и от этого огромную комнату «на три окна», Ли спросил, четко выговаривая недавно услышанное слово:

— А что такое — Смерть?

Лео спокойно объяснил ему, что все живое, прожив положенный срок, умирает, и человек — не исключение У Ли эта печальная информация возражений не вызвала, но когда он бегал по пустой комнате, то в одном из ее углов он остановился и сказал

— Вот здесь Смерть! — и, топнув ножкой, побежал дальше

Позже, познакомившись с новыми соседями, Лео и Исана узнали, что в том углу, где увидел или почувствовал Ли дух Смерти, стояло когда-то трюмо с большим зеркалом, перед которым застрелилась племянница бывшей хозяйки всего этого дома. Ей показалось, что ее муж — военный — ее бросил. Уже после ее похорон выяснилось, что отряд мужа был отрезан от дорог басмачами, и пришлось ему зимовагь в Алайских горах. Лео обратил внимание Исаны на особую чувствительность Ли, но она опять отмахнулась, поскольку все эти самоубийства, роковые стечения обстоятельств, парапсихология и прочие «отклонения» были для нее несусветной чушью, а Алайские горы — так же нереальны, как острова Тонга. Тем более, что она даже представить себе не могла, что через каких-нибудь пять-шесть лет она и Ли окажутся в предгорьях Алая, где уже без Лео будут бороться за свои жизни.

А пока, на удивление новым соседям, Ли в любую погоду, в любой мороз, укрытый шкурой белого медведя, привезенной Лео из командировки в Мурманск, спокойно спал днем во дворе: так Исана, помня о своей, чуть не ставшей смертельною для нее болезни, старалась закалить легкие маленького Ли.

 

Книга вторая

ПЕРВЫЕ ШАГИ  ПО  ЗЕМЛЕ

 

Кто может выйти, минуя дверь?

Конфуций

 

I

 

В двух комнатах новой квартиры на Еленинской расположились так: в первой, куда вела зашторенная дверь из общего коридора, была голландская печка, задняя кафельная стенка которой выходила во вторую комнату, обеденный стол, буфет с посудой, шкаф для верхних вещей и широкая тахта. Во второй комнате также стояла тахта, письменный стол с глубоким кожаным креслом, книжный шкаф и трюмо. Таким образом, вторая комната была кабинетом и детской, но наличие тахты позволяло оставлять Ли спать там, где он засыпал — то ли в первой, то ли во второй комнате, тем более, что шум ему не мешал.

В четыре года Ли стал интересоваться буквами. Отец показывал ему их по его просьбе на корешках стоявших в шкафу технических книг. Слогам его никто не учил, тем не менее он через месяц-другой, на удивление Лео, стал читать названия книг, а потом вдруг прекратились его просьбы «что-нибудь почитать» вслух. Но более всего поразило Лео то, что Ли сразу начал читать свои книжки «про себя», даже не шевеля губами. Первой прочитанной им книжкой были рассказы Киплинга о Рики-Тики-Тави и о слоненке. Не поверив Ли, отец попросил его пересказать содержание, но когда он заглянул в печатный текст, то увидел, что Ли, прочитав его два-три раза, теперь шпарил весь рассказ наизусть, не делая ни одного отступления. Лео понял, что Ли тоже досталась в наследство фамильная память и стал понемногу учить его немецкому. Вскоре тот освоил и латинскую азбуку. Таким образом, на пятом году своей жизни Ли Кранц уже был довольно серьезным человеком.

Однако отцовская занятость, трудные для человека с одним легким домашние хлопоты Исаны по хозяйству, поглощавшие все ее время, и манившие его яркие соблазны двора и улицы избавили Ли от такого несчастья, как перспектива стать «еврейским вундеркиндом» с испытаниями скрипкой и фортепьяно, тем более, что он от рождения не переносил ритмических звуков и движений и никогда не «отбивал такт». Правда, и тот путь, на который свернула его жизнь, лишь с очень большой натяжкой можно было назвать нормальным.

Уличное воспитание Ли началось, естественно, с национального вопроса. До его выхода на улицу в семье никто и никак не вспоминал при нем о таком понятии, как «нация» Исана свободно говорила на жаргоне восточноевропейских евреев — идиш, знала и напевала еврейские песни. Лео не знал еврейского, но свободно владел немецким и знал французский. Поэтому языком общения в семье был русский, которым совершенно чисто владели и Лео, и Исана, даже без того неистребимого одесского акцента, от которого многие одесситы, неевреи, не могли избавиться до конца своих дней. Ли был окружен русскими книгами и был белобрысым, светлоголовым ребенком. Ничто не выделяло его из среды сверстников, наоборот, дети украинцев, также предстаатенные в этом предместье, отличались более яркими, экзотическими красками и смуглостью кожи. В своем представлении Ли был русским, однако улица довольно быстро изменила его взгляды. Дело в том, что предместье в весьма заевреенном тогда Харькове пользовалось дурной славой. Евреи в нем еще расселялись в новых домах по пересекавшей его одной из главных магистралей города — Екатеринославской улице, избегая периферийных участков, и Лео, Исана и Ли были единственной еврейской семьей на довольно длинной  и, если не считать двух домов, одноэтажной улице. Поэтому выход Ли «в люди» не остался незамеченным, и ему сразу же разъяснили, что люди здесь есть трех сортов: высококачественные русские, терпимые — украинцы и совсем ничтожные и вредные, конечно, евреи.

— Почему мы — еврейцы и почему мы — плохие? — задал Ли уже дома обычный в этой стране вопрос, который миллионы еврейских детей задавали своим родителям. Ему, естественно, рассказали, что евреи -такие же люди, как и все прочие. Чем, например, плох его отец, всеми уважаемый инженер. Лео посчитал тему исчерпанной,  но в его отсутствие Исана возобновила разговор. Ей без труда удалось «расколоть» Ли и узнать имена его уличных учителей. А затем произошло следующее: закончив домашние дела, Исана приоделась и погожим летним вечером, прихватив с собой Ли, пошла «на угол», на трамвайную остановку встречать Лео с работы. Такие прогулки были одним из традиционных развлечений. В тихие летние вечера оживала вся улица. Хозяева домов располагались у калиток, кое-где для удобства были даже устроены скамеечки. Прямо мирный деревенский пейзаж.

У одной из калиток стояла разодетая высокомерная дама, возле которой чинно расположились оба ее сыночка, дававшие Ли первые уроки русско-советского интернационализма. Исана остановилась рядом с ней и во весь голос, чтобы слышала вся улица, обратилась к ней:

— Ты что же, шелудивая сучка, не можешь как следует воспитать своих выблядков?

И далее последовал такой отборный мат, заимствованный Исаной из лексикона одесских портовых грузчиков, что даже спустя много лет, проведя немало времени на «стройках Союза», Ли не мог его воспроизвести в полном объеме. А тогда Ли испугался,что Исану будут бить, но неожиданно заметил глубокое уважение во взглядах нескольких при-блатненных личностей, вышедших на улицу покурить и переброситься парой слов. А когда он с Исаной проследовал мимо них, то услышал их негромкий разговор:

— Самостоятельная женщина! — сказал один.

— А то! — подтвердил его приятель.

Позднее, освоив «феню», Ли узнал, что термин «самостоятельная женщина» означает бывшую блатную, нашедшую себе «приличного» мужа и сумевшую завести семью. Вероятно, что-то из исаниной тирады убедило их в том, что «Саня», как они стали ее называть, — «своя». Как бы то ни было, но с этого момента жизнь Ли была взята улицей под охрану, а «Санин сынок» оказался неприкосновенной персоной. Еврейская тема в отношении его семьи, во всяком случае, при нем, перестала существовать.

Безопасность Ли носила, однако, сугубо личный характер, и признание его «своим», наоборот, открыло ему всю глубину юдофобской подготовки, которую давало предместье своим сынам, начиная с самого нежного возраста, с первых детских скороговорок типа «Сколько время? Два еврея, третий жид по веревочке бежит!» и «героических» песен о пойманном бандите, который признается, что угробил «восемнадцать православных, двести сорок пять жидов». Жидов ему, естественно, в песне прощают, а вот за православных приходится держать ответ. Образцов такого юношеского и детского юдофобского фольклора хватило бы на целую книгу, а воспитанные на нем «лучшие представители народа», отличавшиеся безупречным арийским происхождением, составили в дальнейшем — в 60-х и 70-х — командную верхушку «советского общества», которая благополучно привела его к краху.

 

II

 

Так у Ли обстояли дела с национальной проблемой. Но ею, к сожалению, не исчерпывались печальные реалии тогдашней жизни. Иногда, когда Лео уезжал в командировки, Исана брача с собой Ли в гости в их «старый дом» на Проезжем переулке, где жили какие-то родственники бывшего пламенного революционера, ставшего к тому времени уже «врагом народа», — Николая Ивановича Муратова. Когда Муратов был в силе, эти родственники Исану не интересовал!, но когда случилась беда и вокруг них установилась густая атмосфера тихого злорадства, она не считата себя вправе от них отвернуться. Ли на всю жизнь запомнил тихие разговоры при плотно занавешенных окнах о зверских пытках, о поломанной челюсти, о лице, ставшем кровавой маской. Исану, имевшую несчастье близко знать «товарищей», это не могло удивить.

— Это же звери! — говорила она. —Они способны на все!

И опять оживала в исаниных рассказах ее молодость, ее первое неосмотрительное замужество, приоткрывшее для нее окно в неведомый и страшный мир зверств, пыток и издевательств над человеком, существующий где-то рядом, на расстоянии в один неверный и даже просто неудачный шаг. Ли же сделал для себя важный вывод: в стране, где ему не по его воле придется жить, существуют «они», ежесекундно по чьей-то команде готовые уничтожить и его самого, и весь мир, в котором живетет он, и вообще — «мы» — люди хорошие, не желающие друг другу зла. А чтобы не пропасть в этом мире, «нам» нужно таиться, не открывать своих мыслей и не привлекать внимания к своим поступкам.

Этот вывод, к которому Ли пришел, вернее, к которому привела его жизнь в самом раннем детстве, не противоречил, как он сразу понял, и общему мироустройству. Добро и Зло были рядом и в мире, отраженном книгами. Начиная с трех поросят, коим в прекрасном лесу, где бы только жить и жить, за каждым пнем грозила беда, не говоря уже о Рики-Тики-Тави. Там «они» были страшны и реальны — семейство кобр, казалось, вполне соответствовало ломающим челюсти и отрезающим уши людям. Но несколько лет спустя, когда Ли пришлось один на один в заброшенном саду посмотреть в глаза изготовившейся для нападения на него кобре, он понял, что люди гораздо страшнее: благородная змея сердитым шипением предупреждала его о том, что дальше путь закрыт и нужно уходить прочь.

 

III

 

Светская сторона жизни Ли за пределами родных стен не исчерпывалась визитами к страдающим большевикам. Более интересным во всех отношениях был дом профессора Якова Тарасовича Н., где их, всех троих, знали и ждали. Круг знакомых Лео был достаточно широк, но наступило время, когда доверять каждому было невозможно. Вероятно, нестандартный, как теперь говорят, образ мыслей маленького Ли был одной из причин предельной осторожности Лео. Однажды он застал Ли за разглядыванием довольно четкой фотографии в «Огоньке», на которой красовался весь набор тонкошеих вождей верхом на Мавзолее. Лео заметил, как Ли резко отодвинул от себя картинку, и поинтересовался, что ему в ней не понравилось.

— Там нет ни одного доброго!— ответил Ли. В доме Лео и Исаны не было портретов «вождей», а после этого случая даже газетные фотографии перестали попадаться Ли на глаза.

Якову Тарасовичу в этой части Лео доверял беспредельно. Это был щирый украинец, интеллигент-технарь старой формации, выпускник петербургского Политехнического института, крайне скептически, чтобы не сказать резче, относившийся к социалистической и коммунистической идеям, и его гости были ему под стать.

По случайному совпадению день рождения Ли почти совпадал с днем Св. Иакова, чье имя носил профессор, и когда он об этом узнал, то сразу же принял решение отмечать эти знаменательные даты вместе.

Этому первому балу Ли предшествовала первая же в его сознательной жизни поездка в Одессу. Время было летнее, и раздобыть можно было только плацкартные билеты. Во время поездки Исана, как всегда, бьша занята хозяйственными делами — их пропитанием. Ли расхаживал по вагону, а Лео читал и наблюдал за ним. Он обратил внимание, что мимо одних открытых купейных отсеков Ли проходил не задерживаясь, едва взглянув на их обитателей, а у других задерживался и даже вступал в беседу. Когда Ли, погуляв, забрался к нему на верхнюю полку, он спросил его о причинах таких странных для него перемещений.

— Я останавливался возле добрых людей, — объяснил ему Ли. Когда Лео поинтересовался, что означает слово «добрый», Ли был раздосадован его непонятливостью и ответил сравнением:

— Ну, как наш Лебедев.

Лебедев жил в одной из комнат их коридора, дверь в дверь с ними. Он был алкоголиком, но это не мешало ему быть и талантливым математиком. Возле него всегда крутились студенты из его техникума и их друзья из других учебных заведений, иногда даже высших. Лебедев их бескорыстно натаскивал в своей науке, а те из благодарности отмечали с ним свой успех и потом доводили его до ворот. Все, кроме Ли, в такие моменты избегали встречи с ним. Ли бесстрашно подходил к нему, брал его за руку и провожал в его комнату, где кроме железной кровати, стола, двух табуреток, чайника, кружки, сковородки, примуса и книг, ничего не было. У своего порога Лебедев обнимал Ли за плечи, плакал, прижимаясь к его макушке, и приговаривал:

— Обмеривают нас, Ли, и обвешивают! Все как один! Жулье!

Ученики Лебедева почти всегда интересовались, почему у мальчика такое странное имя. Никогда не улыбавшийся в трезвом состоянии, Лебедев совершенно серьезно шепотом сообщал:

— Т-с-с, он — китайский еврей!

Повидавшая изнанку жизни Исана была очень терпима к людям, а Лео немного шокировала дружба Ли с алкоголиком, и разъяснение сына, что Лебедев — «добрый», его не убедило. Но когда Ли очутился вместе с отцом на именинах у Якова Тарасовича, где присутствовало более десятка хорошо известных Лео харьковских профессоров, доцентов и инженеров (тогда это слово — «инженер» — еще не было оскорбительным), и там безошибочно выбрал себе в друзья тех, кто пользовался безупречной во всех отношениях репутацией, Лео, наконец, понял, какой смысл для сына имеет слово «добрый». И поделился своими открытиями с Исаной, но та, пожав плечами, сказала, что это ерунда какая-то. Сам же Ли никак не мог понять, почему взрослые люди не видят издалека, кто из них хороший и добрый, а кто — плохой и злой.

Посещение дома Якова Тарасовича было для Ли Праздником. Мальчик там тоже был любим и приглашаем не только на именины, но и на встречи Нового года. Да вот только Новых годов, увы, оказалось немного. Яков Тарасович болел сердцем, и его здоровье уходило на глазах. Последнее свое лето он проводил в санатории на Березовских минеральных водах. Ли с Лео посетили его там. Они ехали долиной маленькой речки Уды, где, казалось, сосредоточилась вся тихая неброская красота Слобожанщины, сосредоточилась ради Ли, чтобы остаться в его сердце вечным образом его малой и потому — истинной Родины. Запомнил Ли и ухоженный парк, и чистый пруд, где резвилось столько плотвы, что стоило бросить кусочек булки в воду, подвести под нее сачок для бабочек, и через секунду в этом сачке билась и металась горсть живого серебра.

Яков Тарасович умер в начале золотой слобожанской осени, в день, когда пал Париж. На похороны Ли не взяли. Сладкое и радостное понятие «у Якова Тарасовича» стало одним из первых воспоминаний в его жизни, а его уход — первой ощутимой потерей. Счет был открыт, и продолжение не заставило себя ждать. Но об этом несколько позже, а сейчас вернемся к теме «двор и улица», вернее к их воспитательной роли в жизни Ли. И речь здесь пойдет о том, что в прошлом веке называлось «воспитанием чувств», а в нынешнем — сексом, что, по сути дела, одно и то же, как бы ни старались «филозопы» последнего времени разделить любовь и влечение. Просто формы любви значительно многообразнее форм влечения, но в любой форме любви явно или неявно присутствует влечение, и наоборот, в любой форме влечения явно или неявно присутствует любовь. Они — неразделимы.

 

IV

 

В своем похвальном стремлении сохранить целомудрие Ли, ради чего и были совершены такие героические поступки, как обмен и преобразование комнаты в квартиру, Исана потерпела жестокое поражение от маленькой девочки — соседки с первого этажа их нового дома. Правда, о масштабах и сокрушительности этого поражения она даже не догадывалась и не узнала до конца своей жизни: маленькие любовники умели хранить свои секреты, и Исана наивно полагала, что дальше, чем посмотреть, какие у кого письки, дело не пошло. Однако она не оценила уровень образованности Тины, жившей с отцом и матерью в комнате площадью шесть квадратных метров, где помещались две кровати, стул и стол. Большую же и светлую комнату с двумя окнами на улицу в их квартире занимали ее дед и бабка по отцу, родом из-под Вологды, уважавшие Домострой и потому считавшие, что «молодых» баловать нельзя. Ну, а остальные помещения их квартиры — кухня и веранда были проходными и не приспособленными для жилья.

Тина была старше Ли на три года. К тому времени, когда он стал проводить свой дворовый досуг без постороннего присмотра, ему было почти пять, а ей шел восьмой год, и она собиралась в первый класс средней школы. В отличие от Ли, читать она еще не умела, но все детали интимных отношений ей были известны, и Тине не терпелось применить свои теоретические познания на практике, а Ли в тот момент оказался единственным доступным ей объектом.

Поиграв в обычные детские игры на виду у редких дневных обитателей дома, Тина увлекала Ли в темный сарай, и там начиналось захватывающее дух исследование человеческого естества. Свою невинность Ли потерял очень скоро: в настойчивых руках Тины его головка вышла из тесного футляра крайней плоти, не удаленной обрезанием, но полностью совершить ею задуманное, как «папа и мама», Тине не удалось из-за каких-то невидимых препятствий.

Впоследствии Ли, читая своего любимого Набокова, не мог сдержать улыбки, знакомясь с его описанием грехопадения Долорес — Лолиты. Увы, личный опыт Набокова, чье детство, как и детство его неслучайных подруг, прошло под неусыпным надзором гувернанток и воспитателей, не простирался дальше васильковых венков.

 

В листве березовой, осиновой,

в конце аллеи у мостка,

вдруг падал свет от платья синего,

от василькового венка.

 

И это обстоятельство вполне объясняет его наивность, когда он рассказывал, как Долорес за год до встречи с Г.Г. отдавалась «грубому и совершенно неутомимо^ Чарли», который «не разбудил, а, пожалуй, наоборот, оглушил в пей женщину» Дело в том, что девочку — а, по рассказу Набокова, Долорес во время встречи с Чарли было одиннадцать лет — не разбуженную как женщину, охраняет от «блудливых мерзавчиков» не только тонкая пленка девственности, но и сильная боль от сухости ее внутренней полости, преодолеть которую трудно даже тогда, когда сама девочка, как это было с Тиной, к этому стремится. И первый ее порыв завести «его» в себя оказался тщетным: дальше губ «он» не двигался.

Конечно, они вдвоем в конце концов пришли к пониманию того, что «его» нужно «смазать», но уже задолго до этого просветления они нашли еще несколько очень приятных вариантов своей запретной игры, уравнивающей их со взрослыми. Однажды, когда Тина сидела, а Ли поднялся, чтобы перейти на друюе место, «он» оказался на уровне лица Тины, и та, недолго думая, открыла рот... Ли довольно быстро понял, что это гораздо приятнее и легче, чем толкаться со своим набухшим отростком к Тине между ног, прежде всего потому, что это вообще для него не составляло никакого труда. Сначала Тина пыталась пропустить «его» поглубже, но когда «он» приближался к горлу, ее сводила судорога, и она стала оставлять во рту только головку, лаская ее языком, а рукой в это время перебирала яички.

Ли тем временем продолжал свои самостоятельные исследования. Поскольку ему не хотелось отдаваться ласкам Тине стоя, а расположиться на деревянной крышке погреба «лесенкой» они из-за недостатка места не могли, Ли стал укладываться «валетиком» Пока Тина занималась «им», Ли стал поглаживать ее между ног, лаская пальчиками губы и снаружи, и изнутри, неглубоко погружаясь в «нее». Вскоре он заметил, что ласки Тины как-то связаны с его ласками, и если он не ленится, то и она становится еще более страстной и изобретательной. И еще одна мудрость была усвоена пяти-шестилетним мальчишкой: чем легче, чем воздушнее его прикосновения, тем сильнее они действуют на его любимую. Так из-за наполненности их летней жизни этой сладкой игрой, придававшей каждому их новому дню яркость и новизну, они без конца откладывали «главное» — свою полную близость. И так получилось, что в последнее свое лето перед войной они разъехались в разные стороны, а летом: 41-го уже было не до любви.

 

V

 

Тина и Ли бьши так осторожны, что никто из взрослых даже не мог предположить о существовании между ними подобных отношений. На виду у всех они были обычными детьми. Иногда с тем или другим папой они вместе отправлялись гулять. При этом Ли признавал, что прогулки с дядей Ваней, огцом Тины, бьши более интересными, чем прогулки с Лео. Дядя Ваня заходил с ними в расположенный неподалеку лес, где, не сворачивая с затоптанных дорохек, за полчаса наполнял грибами лукошко. Он учил Ли видеть в природе невидимое, но тогда никому бы и в голову не пришло, что этот опыт когда-нибудь понадобится Ли, хотя время уже было близко. На обратном пути они втроем непременно заходили в пивную, где дядя Ваня ставил перед собой две больших кружки пива, а перед Тиной и Ли — по одной маленькой и обязательно блюдечко с солеными бубличками. Таким образом, первое знакомство Ли и с женщиной, и с алкоголем произошли еще до его шестилетнего юбилея. То и другое было для него чем-то схожим: начинаясь с ощущений почти неприятных, потом и достаточно скоро каждый из этих новых для него видов общения с окружающим миром приносил ему неизъяснимое наслаждение. Но Ли по особой милости к нему матери-Природы и Тех, Кто хранил его Судьбу (это об их существовании смутно догадывался Лео), относился к тем, кто, говоря словами Св. Иоанна Богослова, имел меру в руке своей. И этот инстинкт меры не позволил ни одному из наслаждений и ни одной из страстей овладеть его душой. Он же научил его никогда не говорить до конца о своих знаниях, чувствах и заботах с другими, как бы близки они ему не были.

Когда через шесть лет после своих первых любовных утех Тина и Ли встретились снова, сказалась их разница в возрасте. Тине было шестнадцать и она уже была вполне сложившейся девушкой со всеми настроениями, свойственными этим годам. Тринадцатилетний Ли, к тому же очень тщательно скрывавший, что его личный любовный опыт за годы их разлуки далеко ушел от их детских игр, ее не интересовал, и только в последние школьные годы (она опережала его на один класс) они сделали попытки сближения, в которых неторопливый Ли не спешил выходить за рамки одетых ласк и поцелуев.

Но потом студенческая жизнь и ее миражи снова оторвали от него Тину, и лишь перед ее отъездом «по назначению» в Питер они устроили себе долгий вечер откровенных воспоминаний, представ друг перед другом нагими, и убедились, что Природа была к ним милостива. Опыт Ли и условия встречи позволяли ему тут же сделать их близость предельной, но он воздержался, потому что видел, как много надежд у Тины связано с ее будущим, с ее новой жизнью, и как сильно может он, Ли, на это будущее повлиять. Инстинктивное уважение к Карме, о существовании которой он тогда еще не знал, но чье присутствие ощущал постоянно, тоже было одним из душевных сокровищ Ли.

Прошло еще девять лет, много изменилось в их с Тиной мирах, и в уютный номер тогда еще совсем новой питерской гостиницы «Россия» в ранних сумерках северного сентябрского дня вошла стройная молодая женщина в легком пальто, с закутанным в темный шарф горлом. Она сняла пальто и шарф и оказалась в домашнем халатике.

— Я не стала наряжаться, — сказала она, — я ведь просто зашла отдать долг.

Ли подошел к ней и обнял. Она, почувствовав суть этого объятия, засмеялась и спросила:

— Помнишь, в нашем сарае я как-то сказала тебе: «почему «он» то мягкий, то твердый?», а ты мне ответил: «Он» твердеет, когда ты рядом!»

И время их остановилось на несколько часов, позволив им вернуться в их далекое детство, но вернуться туда людьми, умудренными жизнью, знающими, что и как нужно сделать, чем помочь друг другу.

Потом он проводил ее домой на Фонтанку, и больше интимных встреч у них не было, а вся история их странной преждевременной любви заняла свое прочное место в душе и в памяти Ли. Ночь он почти не спал от нахлынувших воспоминаний, а на следующий день ранним утром покинул Питер и впервые в своей жизни пересек границу Эстонии. Перед ним замелькали невиданные ранее города Нарва, Тарту, Таллинн, куда он потом не раз возвращался. Но в событиях того сентябрьского питерского утра был и иной смысл: он навсегда покидал страну своего детства. Его случайная попутчица, оказавшаяся рядом с ним в автобусе, услышала отголоски того, что творилось в его душе, и сама предложила ему, когда они остановились в Ивангороде, пройти пешком через центр Нарвы на автовокзал и там уже сесть в автобус. Они ступили на мост между крепостями-замками над быстрой Наровой. Посреди моста Ли остановился на мгновенье: над рекой в сторону морского залива, тесня друг друга, спешили низкие белые облака с позолоченными Солнцем краями, а на их фоне и на фоне холодного густо-синего неба чертили свои вечные узоры черные ласточки. Ли на миг показалось, что рядом с ним — Тина, а не эта незнакомая, но умеющая молчать молодая женщина, и что они вместе прошли к этой границе, чтобы расстаться здесь навсегда. Когда через год-два по империи Зла прокатился свежим звенящим потоком самиздатский набоковский «Дар», Ли нашел там такие строки:

 

Однажды мы под вечер оба

стояли на старом мосту.

Скажи мне, спросил я, до гроба

запомнишь вон ласточку ту?

И ты отвечала: еще бы!

И как мы заплакали оба,

как вскрикнула жизнь на лету...

 

И от этих слов острая боль пронзила сердце Ли...

 

VI

 

Нам же пришла пора вернуться в его детские годы. А тогда не только отношения с Тиной, так украшавшие два самых теплых летних месяца, делали жизнь Ли напряженной, яркой и наполненной до краев. В его весьма насыщенной программе постижения мира не последнее место занимало и изучение своих родственных связей.

Еще в свой первый «сознательный» приезд в Одессу Ли познакомился со своей единственной живой бабушкой Лиз, но там, в Одессе, она была недоступна, как королева. Она появлялась за столом за завтраком и обедом и участвовала в общей беседе. Затем она шла на прогулку в сквер на Соборной площади, читала немецкую книжку, сидя у подножия памятника графу Воронцову, а возвращаясь, уходила в свою комнату. К ужину она не появлялась, только перед сном дядя Павел, Лео и Ли заходили к ней на несколько минут поговорить и пожелать доброй ночи. Дни же Ли были заполнены пляжами (уже при первой своей встрече с морем Ли признал в нем свою стихию) и визитами. Из последних память Ли сохранила посещение тетушки Доры — вдовы старшего брата его покойного деда, запомнившееся удивительным угощением — киселем, поданным на плоских тарелочках. Из пляжей Ли полюбил Луза-новку с ее горячим песком, невысокой волной и очертаниями залива с силуэтом противоположного берега, придающим всей картине праздничность, 'которую можно ощутить, пожалуй, только у Марке. Во всяком случае, именно Лузановку вспомнил впоследствии Ли, разглядывая «Порт Гонфлер» и «Везувий». Лео предпочитал открытое море и камни — Ланжерон и пляжи Большого Фонтана. Лишь когда бабушка Лиз приехала в Харьков погостить на неделю, Ли узнал ее поближе. Она читала ему вслух немецкие сказки, переводя их при нем на русский, но и здесь, в Харькове, время ее общения с Ли было тщательно отмерено, и, когда оно истекало, бабушка отправлялась отдыхать.

Бабушка Лиз умерла весной сорокового.

И вот ее нет. Она заболела пузырчаткой и скончалась в больнице. Со слов какого-то одесского ученого неуча из важных «докторов» эта болезнь воспринималась как нечто уникальное, свойственное исключительно восточным народам. Легенда эта жила даже в просвещенной семье ее брата — академика, но спустя годы Ли по описаниям Исаны поставил другой диагноз — крапивница, ибо бабушка Лиз любила изысканную еду и новые лекарства, коими старался снабдить ее всемогущий к тому времени любимый брат Женя. В этих лакомствах она и обрела свой роковой аллерген. Тем более, что пузырчатая реакция на аллергены перешла по наследству и к Ли, и к его сыну.

Летом сорокового Ли с отцом и матерью последний раз все вместе были в Одессе. Ли к тому времени еще не осознал, что в его мире происходит намеченная кем-то смена его близкого окружения, но он уже тогда понял, что значит уход навсегда даже такого незаметного в свои последние годы человека, каким была в доме Кранцев бабушка Лиз. Без нее опустел общий стол, где прежде все делалось с оглядкой на нее, и теперь противный немец — капитан дальнего плавания на покое — развлекался тем, что одевал на свою левую руку носовой платок на манер пиратской повязки и рисовал на своем кулаке химическим карандашом какие-то мерзкие рожи, пугая ими Ли. Лео, Исана и Ли побывали на немецком кладбище, где бабушка Лиз была похоронена рядом с дедом, и там Ли убедился, что даже самая роскошная могила не заменит живого человека.

 

VII

 

В том же сороковом был у Ли и другой гость. Однажды, когда он болтался на улице возле дома, к их воротам подкатил «Ванько'» («Ваньками» в Харькове называли извозчиков, просуществовавших со своими подрессоренными фаэтонами до самой войны, ибо три четверти городских улиц для другого транспорта не годились, разве что для танков). Ванько привез полную даму с живым нездешним лицом. Ли слышал от отца, что к ним, возможно, по пути из Сочи заедет на несколько дней Мария Викторовна, родная сестра бабушки Лиз, а для Лео «тетя Манечка» или даже просто«Манечка», но когда и как это произойдет, никто не знал. Дама поймала мимолетный взгляд Ли и, как она рассказывала потом двадцать лет подряд, была поражена ощущением, что ее у з н а л и. Ли действительно ее узнал, и она его узнала, хотя до этого друг друга они не видели даже на фотографиях. Стова «мимолетный взгляд» употреблены здесь не для украшения слога: Ли и правда с детства не мог долго смотреть на людей, потому что ему казалось, что они физически ощущают, как его взгляд проникает сквозь их внешние маски. В то же время Ли не мог сказать, что ему сразу становились ясны тайные помыслы и истинное лицо встречного. У Ли даже склонности не было к психологическому анализу. Просто в глубине его души находился примитивный, но достаточно точный прибор типа определителя «свой-чужой», и его информации было ему вполне достаточно для решения тех несложных тактических задач, что возникают у человека, чья жизнь не соприкасается с высокой политикой.

Лет десять спустя жена брата его бабки — дядюшки Жени — Ольга Григорьевна, или тетя Леля, в девичестве Михайлова, принадлежавшая к не очень знатному русскому дворянскому роду, как-то поделилась с Ли своими соображениями о происхождении уникальной, поистине всеобъемлющей памяти ее супруга:

— Мать Жени — твоя прабабка — была очень умной женщиной. Она не раз мне рассказывала, что среди ее предков было много цадиков. Думаю, что это от них его ум и память!

Объяснение по нынешним временам почти научное: вполне естественно, что несколько поколений знатоков Торы и Талмуда могли передать своим потомкам хорошо тренированную память Но в обязанность цадиков — региональных мудрецов — входили еще и чисто житейские советы и предсказания, для которых было необходимо знание и  в и’д е н и е людей, и если цадики среди предков Ли существовали, то эту часть своего интеллектуального наследия они приберегли для тети Манечки и для Ли. Тем и интересна была их встреча. Много лет спустя Ли не раз наблюдал, как полуслепая тетя Манечка, едва различавшая очертания людей, по их голосу, интонациям и по одной ей известным признакам составляла себе полное представление о собеседнике и давала ему точнейшую и исчерпывающую характеристику. Его же собственная проницательность, которую он безуспешно от нее скрывал, вызывала в ней некоторую настороженность.

Впрочем, при их первой встрече их интерес друг к другу был взаимным. Тем более, что Ли нашел в ней живую рассказчицу замечательных историй. Их действие происходило в дальних странах, даже в Африке, а то, что во многих из этих стран ей удалось побывать, придавало ее рассказам убедительность и достоверность. (Однажды в начале 50-х годов Ли повторит одну из манечкиных историй слово в слово, что приведет ее в крайнее изумление.) Тетя Манечка отругала Лео за то, что Ли почти не знает языков. Как и при бабушке Лиз, в доме зазвучала немецкая речь. Впрочем, речь эта лилась и из появившегося у них радиоприемника марки «Си», в котором бесновался Гитлер и заливался соловьем Геббельс Ли прислушивался к комментариям взрослых, и на душе его становилось тревожно.

 

VIII

 

Тетя Манечка уехала, а Ли остался со своими тревогами. В это время он тайком почитывал книги из шкафа Лео и, в том числе, «Хулио Хуренито». Многого Ли в этой книжке не понял, но пророчество об истреблении евреев не осталось им незамеченным. Его предчувствия беды питали не только голоса из Германии и бесконечные марши и строевые хоры, потрясавшие эфир, но и весь его детский опыт, усиленный тяжким бременем непохожести на свое племя. Непохожие и видят, и слышат больше — их не стесняются, при них забывают об осторожности и о приличиях, на них выливается не только мутный поток идиотских анекдотов про Абрама и Сару, про Моше и Леви, но и более серьезные притчи, например, о воробьях, коих следует именовать «жидками», или «жидовьем» за то, что, когда Христос был на кресте, они прыгали вокруг, заглядывая ему в глаза и кричали: «Жив! Жив!», Ну, а если такая вина ложилась на несчастных воробьев, то что говорить о «христопродавцах» — евреях?

Впрочем, если Хуренито сеял в душе Ли тревогу, то Свифт вселял надежду. Казалось, что и беснующееся море голосов, вторящих Гитлеру, и послушное человеческое стадо, бодро чеканящее шаг, — дракон с тысячами голов, обращенных к шайке подозрительных личностей, взобравшихся на могилу, — любимый сюжет киножурнала «Новости дня» — невозможны в том мире, где уже жил и сказал свое слово Свифт, но действительность пока не подтвердила эту простую и очевидную истину... И тем не менее, мудрый Свифт успокаивал душу Ли. Верилось, что еще совсем немного, и все всё поймут.

Газета принесла известие об убийстве Троцкого. Лео отнесся к нему с полным безразличием, но Исана почему-то была взволнована. Она ни минуты не сомневалась, что это дело рук сталинского наемника. Исана не была красной, и идеи Троцкого, Ленина или Сталина были ей одинаково безразличны и даже чужды. Ее симпатии к Троцкому основывались на двух соображениях: во-первых, Троцкий был евреем, а во-вторых, его изгнали, и это означало, как ей казалось, что «при нем» могло быть лучше, чем теперь.

Тревожные события сменялись приятными. Лео довольно часто уезжат в командировки в Москву и Питер и возвращался с подарками — заводными машинками, «конструкторами», детской оптикой. Ли были обещаны велосипед и фотоаппарат. После приездов из Москвы шли рассказы о встречах с дядюшкой Женей, с Манечкой, об обеде в «Метрополе». Однажды Лео привез книжку Ольги Перовской «Ребята и зверята» — первую книжку, подаренную ее автором самому Ли. Чтобы отвадить Ли от преждевременного серьезного чтения, Лео доставал книги Бианки, сборники сказок и легенд. Такое чтение Ли нравилось. Да и датеко не все «взрослые» книги он мог тогда осилить. Например, книгу дядюшки Жени о Таче Иране, только что вышедшую тогда первым изданием, Лео прочел не отрываясь. Украдкой принимался за нее и Ли, но не справился и отложил на потом. Это «потом» растянулось на восемь лет.

Нужно сказать, что лучи тревоги падачи в чуткую душу Ли не только из неспокойного внешнего мира. Его время от времени томили предчувствия нерадостных перемен и ощущения неустойчивости всего жизненного уклада, в котором проходили его детские годы. В душе маленького Ли постоянно звенела натянутая струна беспокойства, иногда резко усиливавшегося какими-нибудь незначительными событиями. Одним из таких событий стала поездка на Северский Донец вместе с Лео, которому нужно было осмотреть плотину близ электростанции. До этого времени Ли видел большие реки лишь из окна вагона поезда, и непосредственно на «диком береге» он оказался впервые.

Был, вероятно, поздний паводок, и река показалась Ли напряженной, недоброй, предвещающей беду. Он рассказал Лео о своих предчувствиях. Лео засмеялся:

— Когда ты еще сюда попадешь! — воскликнул он.

Но настроение Ли не улучшилось, и он вздохнул с облегчением только на обратном пути в поезде. Увы, из них двоих не Ли грозила река. Это Лео оставалось два года жизни, и Смерть ждала его на этих берегах. Шли годы, и Ли не раз оказывался на берегах Северского Донца — то под Чугуевом, то под Змиевом, то на Белом озере, в Коробовых хуторах, то под Балаклеей, то близ Славянска. Словом, на всем игоревом пути из половецкого плена. И никогда больше эта прекрасная река не казалась ему зловещей, и он возвращался к мысли о том, что неведомый автор «Слова о полку Игореве», писавший о ее серебряных берегах и теплых туманах, сам когда-то испытал очарование Донца и постиг душу реки, просто предсказавшей в сороковом году Ли одну из скорых и самых больших потерь в его начинающейся жизни.

Еще одно воспоминание детства было связано у Ли с познанием неблагополучия окружающего мира — это был поход с Исаной на Благовещенский рынок. Ли увидел там скопище нищих, паралитиков со скрюченными руками и ногами, калек, выставляющих на показ свои зажившие и незаживающие раны. Это зрелище потрясло Ли, но оно же оказало благотворное влияние на его отношение к жизни: это прочное воспоминание научило его ценить малые радости и переместило точку отсчета уровня собственного благополучия на такую низкую отметку, что многие превратности Судьбы, выпавшие ему на долю, никогда не ввергали его в отчаяние, поводов для которого уже в очень недалеком будущем у него будет предостаточно.

 

Книга третья

ВОЙНА

 

Брать без ослепления,

расставаться с легкостью.

Марк Аврелий

 

I

 

Война — это, прежде всего, смерть, поскольку без смерти, без многих смертей войны не бывает. Но прежде чем рассказать о том, как близко подошла Смерть к Ли с приближением войны к его городу, нужно рассказать и об отдаленных предвестниках его спасения, в неслучайном появлении которых на его жизненном пути видел он — уже впоследствии — одно из проявлений заботы о нем Хранителей его Судьбы. К числу таких предвестников относился и отъезд бывшей хозяйки дома в Париж — одно из первых детских воспоминаний Ли.

Холодная Гора — так называлось предместье, где жил Ли, — расположена на возвышенности над железнодорожным узлом Южной дороги и над харьковским вокзалом, и, видимо, поэтому в конце прошлого века она была облюбована железнодорожниками. Здесь селились рабочие, строя себе хаты-мазанки на манер сельских. Служащие поважней ставили себе каменные «пятистенки», а более высокооплачиваемые начальники-мастера сооружали двухэтажные дома, в которых сами занимали, обычно, верхние этажи, а в нижних размещали прислугу и квартиры, сдаваемые внаем. Домом, где поселился Ли, тоже некогда владел зажиточный железнодорожник. Дочь его еще до переворота вышла замуж за инженера-француза, а сам он вскоре после прихода к власти большевиков умер. И началось уплотнение «буржуев». Хозяйка сразу же подарила дом городу, оставив себе с племянницей квартиру, занимавшую половину второго этажа с отдельным входом и состоящую из двух больших комнат окнами на улицу и двух комнат окнами на веранду, из которых одна играла роль кухни, а в другой поселилась бывшая домработница, не пожелавшая покинуть свою прежнюю хозяйку.

Племянница покончила с собой, прислуга умерла, и обнаглевшие строители нового мира перешли в наступление, в результате которого к моменту переезда в этот дом Ли бывшая его хозяйка оказалась в этой самой темной комнате, что прежде была кухней.

Несмотря на свое почти пролетарское происхождение, Исана была очень внимательна и уважительна по отношению к «бывшим». Хозяйка дала ей прочитать письма и официальные приглашения во Францию, присланные дочкой, и пожаловалась, что с ней никто не хочет разговаривать. Исана совершенно бескорыстно взяла дело в свои руки, прорвалась в наркомат и устроила там небольшой одесский базар. В результате разрешение на выезд было получено и начались сборы. Их-то и запомнил Ли, особенно огромные иглы со шпагатом, продетым в ушко, которыми зашивали серые мешки.

 

II

 

В освободившуюся комнату въехал фольксдойче Васька Брондлер с женой Лидой. Они только что потеряли шестилетнего сына Альку, умершего от столбняка после пустячной царапины на ноге. Лида была комком нервов, непрерывно курила и рассказывала, как погибал Алька, как начинались судороги.

— Мам, я прикусил язык, — говорила она голосом сына, и это Ли тоже запомнил на всю жизнь.

Когда Ли оглядывался назад, он видел во многих событиях предопределение и думал о том, что, следуя предопределению, Исана занималась проводами хозяйки только для того, чтобы в ее комнате поселились Брондлеры, ибо самим Брондлерам предстояло в скором будущем сыграть важную роль в судьбе Ли, но об этом позже.

К последнему предвоенному году Ли уже перенес все, в том числе и весьма тяжкие детские болезни, но его легкие усилиями Исаны сохранились в чистоте, и он стал заметно крепнуть телом и расти, что, может быть, отчасти явилось результатом его раннего чувственного развития. Но те, кто противостоял Хранителям его Судьбы, не унимались: осенью сорокового он, попробовав на базаре тайком от Исаны какой-то фрукт, подхватил дизентерию. Болезнь развивалась «по-взрослому», и за какую-то неделю тело Ли превратилось в мешок костей, а он от слабости не мог подняться с кровати на горшок. Местные врачи махнули рукой, и их постные рожи говорили о том, что следует ожидать худшего. Лео привез известного в городе профессора-педиатра Фришмана, хорошо знавшего одесскую медицинскую ветвь рода Кранцев — несколько поколений врачей — его родных и двоюродных дядей и двоюродных братьев.

В Харькове существовала поговорка: «Как Фришман сдачу дает», намекавшая на чрезмерную жадность доктора. Но когда он входил в комнату, Лео заметил, как сверкнули до этого уже безжизненные глаза сына. Лео по этому взгляду понял, что Ли увидел «д о б р о г о». Рядом с его постелью стоял столик, заставленный лекарствами, выписанными районными врачами.

— Дайте мусорное ведро, — сказал Фришман, и когда ведро принесли, он, не рассматривая таблетки и пузырьки, смахнул их туда со стола.

— А теперь поставьте на этот столик разную легкую еду, — распорядился Фришман.

После этого он собственноручно поставил Ли небольшую клизму из кипяченой воды с марганцовкой. Потом дал ему пару ложек такой же воды выпить, а затем покормил его немного наваристым, но нежирным куриным бульоном.

— Запомнили, что я делал? — спросил Фришман. — Тогда все, кроме клизмы — четыре раза в день. А завтра положите в бульон немного манной крупы, хорошо разваренной. Прочая еда — кашка, тертая отварная морковь, легкое пюре — пусть стоят рядом всегда и свежие' ему может захотеться есть даже среди ночи.

Ли захотелось есть уже через день, а еще через день ему надоела пресная пища и, когда Исана ушла в магазин, а он остался один, он пробрался, держась от слабости за стены, в другую комнату, увидел на обеденном столе соленые огурцы и съел один целиком.

Исана, вернувшись, едва не упала в обморок, но прежде чем что-то делать, побежала «на угол» — на почту — позвонить Лео, а тот сразу же набрал телефон Фришмана. Узнав про огурец, доктор переспросил:

— И съел целиком?

— Да, — ответил Лео.

— Быстро! — сказал Фришман и закончил:

— Ну что ж, ваш сын здоров и пусть ест все, что захочет.

И повесил трубку.

Ли поправился за несколько дней, и Исане показалось, что он сразу и еще более вырос и повзрослел.

 

III

 

Весной сорок первого Лео уехал в длительную командировку в Питер и вернулся только в середине июня. К его приезду Ли и Исана выстояли длинную очередь за маслом. Давали по 200 граммов «в одни руки», и присутствие Ли в очереди бьшо обязательным. В это же время эшелоны с маслом двигались в Германию. Дружба Сталина с Гитлером была в самом разгаре, и «вождю народов» было не до благополучия своего народа, от которого требовалось немногое: всем сердцем понимать, что все это — для него и для его блага. В самом деле, когда воевали в Испании, никто же не прятал от народа мандарины в оранжевых бумажках из Каталонии — ешьте, пока есть; когда присоединили Прибалтику, завалили страну карамельками в невиданных доселе конфетных бумажках-фантиках с «иностранными» надписями. Могли — давали, а теперь не можем, и все тут. И народ молча «понимал» и молился, «чтобы хуже не было».

Рано утром 22 июня Лео, не включая приемника, чтобы не разбудить Ли и Исану, поехал к себе в лабораторию посмотреть ход опыта, представлявшегося ему крайне важным. Он хотел вернуться пораньше, чтобы они все вместе могли еще съездить на речку Уды — день был теплый, солнечный. Но вернуться домой ему предстояло уже после начала войны. О поездке на природу, конечно, не могло быть и речи. Народ был возбужден, причем особо патриотические настроения Ли не запомнились, скорее — тревога и страх. Дети же сразу отправились ловить шпионов, поскольку, по всеобщему мнению, появиться их должно бьшо очень много. Как выглядит немецкий или японский шпион, всем бьшо доподлинно известно: он должен был носить клетчатое кепи, клетчатый пиджак, коричневые штаны-галифе и лакированные краги с лакированными ботинками.

Наяривая известную в те времена песню:

 

Гремя огнём, сверкая блеском стали,

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин

И Ворошилов в бой нас поведёт.

 

орава мальчишек носилась по тихим улицам Холодной Горы. Следует отметить, что последняя строка этой песни существовала еще в двух вариантах: «И Тимошенко в бой нас поведет» (эта редакция отражала кратковременное пребывание одноименной бездари на посту наркома по военным делам) и «Первый маршал в бой нас поведет», что более соответствовало крутым условиям сталинской кадровой свистопляски.

Улов шпионов был невелик, так как полного совпадения классического шпионского облика с реальностью обнаружено не было. Решили «брать» тех, кто соответствовал хотя бы одному критерию, и с шумом и с гиком препроводили в милицию одного гражданина в крагах, другого — в клетчатом пиджаке, и еще одного — в пенсне. Ли инстинктивно чувствовал недостаточность улик, а по поводу пенсне даже сослался на Чехова, чье лицо на портрете, висевшем над столом Лео, стояло перед его глазами. Но аргументы Ли оставили без внимания, и пенсне большинством голосов было признано подозрительным и равнозначным ношению краг. Ли сдался, ибо ко всякого рода шпионам — и чужим, и своим — он с детства относился с непреодолимой брезгливостью.

Через день-два ловцы шпионов были отозваны родителями для более полезных дел: политически грамотное население предместья, пережившее с десяток различных оккупации на рубеже 10-х и 20-х годов, стало готовиться к трудной зиме, делая в своих погребах на всякий случай потаенные отсеки.

События же развивались катастрофически. Лидка Брондлер раздобыла где-то огромную карту Российской империи, расстелила ее на полу и время от времени ползала по ней, отмечая быстрое продвижение немцев в глубь страны. По ее расчетам в Харькове следовало ждать гостей уже в сентябре. Как показало время, ошиблась она незначительно.

Лео тем временем обивал пороги военного комиссариата, доказывая, что его место в армии. Незадолго до начала войны Лео выполнил оригинальную работу по водоснабжению одного из крупных металлургических заводов в Кузнецком бассейне. Для реализации его идеи этот завод подал в министерство, по-тогдашнему — наркомат тяжелой промышленности заявку на приглашение Лео в Кемерово на несколько лет. Оформление приглашения пришлось на первые месяцы войны, и оно превратилось в безоговорочный правительственный вызов в Кемерово вместе с семьей с соответствующими угрозами по адресу тех, кто будет чинить препятствия. К Лео и Исане уже забегал порученец из «органов», к которому это предписание попало на контроль. Кроме того, Лео, как один из немногих тогда еще кандидатов технических наук и изобретателей, имеющих авторские свидетельства, входил в список подлежащих эвакуации в своей лаборатории, часть которой перемещалась в Пензу, подальше от фронтов. К этому можно добавить, что и здоровьем он не блистал и в сороковом перенес то, что сейчас именуется микро-инфарктом, с падением на улице, вызовом «скорой», больнице и прочими удовольствиями. И при всем этом он рвался на фронт. Что толкало его, не верившего в «победу коммунизма во всем мире» и говорившего о том, что сейчас, после 22 июня сорок первого Россию может спасти только чудо? (Имевшее, впрочем, вполне реальные черты — забвение зла и доброжелательность Соединенных Штатов, оплеванных и обгаженных сталинской прессой в период задоцелования фюреру.) Искренняя вера в то, что он, чувствующий воду, как родную стихию, окажется нужным армии? Нежелание давать еще один повод «истинно русским» людям говорить об «Иване в окопах и Абраме в рабкопе»? Как будто он не понимал простой вещи, что даже если все евреи страны вместе с детьми будут в окопах, «истинно русский» человек все равно будет твердить о еврейской хитрости и пронырливости...

Кстати, об окопах. Подоспело время их рыть. Это удивительное мероприятие осуществлялось во всех городах и весях страны, куда по расчетам великих стратегов, не уступающих по своей мудрости Лидке Брондлер, мог дойти немец. На рытье окопов, делавшихся, по сути дела, для удобства наступающих, выгонялось все мужское и «свободное» женское население. Посему, когда порученец очередной раз прибежал за Лео, чтобы отгрузить его в Кемерово, тот командовал рытьем окопов где-то за Люботином. «Органы» рассвирепели и приказали Исане немедленно сложить вещи для отъезда в эвакуацию, а Лео сразу же по возвращении «из окопов» прибыть за номером эшелона. Однако, когда Лео вернулся, его ждала повестка в военкомат, и по пути в «органы» он зашел туда, чтобы уладить дела. Но там какой-то комиссарчик, коему, вероятно, нужно было выполнить план по головам призывников, ибо значительная часть населения укрывалась от армии в погребах и у сельских родственников, поздравил Лео с удовлетворением его просьбы о добровольном вступлении в славное коммунистическое воинство, а когда тот спросил, как же быть с «органами», комиссарчик напыщенно сказал, что у армии сейчас приоритет перед всеми прочими, юбер аллес, словом.

20 августа сорок первого года Ли последний раз видел отца. Он и Исана, плача от предчувствий, посидели перед его дорогой, и он ушел от них с небольшим чемоданчиком навсегда. В углу валялись сложенные Исаной для эвакуции и нераспакованные вещи, а день спустя снова прибежал порученец и стал орать, что он расстреляет комиссарчика. Удалось ли ему сделать это, — неизвестно, так как на этот раз он умчался безвозвратно.

 

IV

 

Здесь нам трудно не огорчить тех, кто считает сталинский режим спасителем евреев. Действительно, среди эвакуированных было много евреев, но это было продиктовано не человеколюбием, а необходимостью вывезти инженеров и прочих специалистов, чтобы на Урале и в Сибири пустить новые военные производства. Существовал как бы государственный «список Шиндлера». Действительно, в общей неразберихе могли уехать и иные ловкачи, не имевшие отношения к этим задачам, но никакого действия, направленного на спасение мирного населения, о грядущем уничтожении которого громогласно заявляли немцы, — не было, причем не было даже в тех случаях, когда это можно было сделать почти без специальных усилий. Это обстоятельство делает особо пикантными последующие обвинения красных моралистов по адресу «сионистских главарей», помогавших спастись только богатым, в то время, как в занятом только через четыре месяца после начала войны Харькове евреи-старики, женщины, дети, в том числе жены и дети призванных в армию евреев, были брошены на произвол судьбы, а русскому или украинцу — железнодорожному рабочему, если он только этого хотел, выехать было легче, чем нечиновной и бедной еврейской семье. Ли и Исана, с уходом Лео, оказались в этой категории ненужных стране, совершенно беспомощных людей.

События же шли своим чередом. В начале сентября Ли было положено идти в школу, но желания учиться не было, и, посетив ее раз-другой, он забросил учебу до лучших времен. Со стороны Полтавы начала доноситься артиллерийская канонада. Участились бомбежки. Во дворе вырыли щель — укрытие от осколков. Ею, однако, никто не пользовался. Однажды ночью, когда Ли со своей подружкой смотрели в горящее небо над городом, один осколок пролетел — просвистел у него возле виска и врезался в ствол молодого клена, посаженного в год их переезда сюда руками Лео у самого крыльца. Утром Ли вынул его и долгое время хранил эту свою Смерть. Потерялся этот осколок в далеких от его милого клена краях, когда бытие Ли уже нередко выходило на иные грани Жизни и Смерти.

По команде «сверху» Ли с Исаной отнесли на «приемный пункт» свой приемник. Стояли в очереди «на сдачу» и получили квитанции. Там же собранные со всего города, — чтобы пресечь распространение вражеской пропаганды, — частные приемники и остались, образовав для наступающих немцев богатый склад готовых радиодеталей.

Произошло маленькое чудо, сродни истории с валаамовой ослицей, — стал вдруг понимать немецкий язык Васька Брондлер. Прежде он робко расспрашивал Лео о всяких «плюсквамперфектах», а теперь легко воспринимал немецкую речь. В его золотых руках заговорили несколько проводков и ламп, и снова в их коридоре зазвучал торжествующий звериный вой Бесноватого.

В конце сентября начался «плановый отход» советских войск через Харьков на Восток. Мимо базара на Холодной Горе двигались разные пешие и иные части. Одна величественная старуха, стоя на высоком откосе над проезжей частью улицы, заорала зычным басом:

— Что-о-о?? Просрали Россию, соколики...

Комиссариаты практически прекратили охоту на рекрутов, и народ стал потихоньку выбираться из погребов, трудясь во дворах по хозяйству. Последним патриотическим мероприятием был сбор бутылок, которыми, наполнив их предварительно горючей смесью, предполагалось уничтожать танки противника. Исана, побывав в центре города, встретила сослуживца Лео, некоего Павлова. Узнала от него, что лаборатория Лео благополучно отбыла в Пензу. Об Исане «забыли», хотя в свое время комиссарчик «разъяснял», что семью Лео обязательно заберут в эвакуацию по месту работы. Сам Павлов на вопрос, почему он остался, пробурчал что-то о семейных обстоятельствах. Дождавшись немцев, он пошел работать в люфтвафе — в метеорологическую службу на военный аэродром, а когда немцев выгнали — «обинтегралил» присвоенные им идеи Якова Тарасовича — математик он был неплохой — и стал доктором-профес­сором, дожив в этом качестве до 80-х годов. В ярком созвездии харьковс­ких гидротехников, молодых и старых, блиставших в гостеприимном доме Якова Тарасовича, Павлов был самым неприметным, серой мышкой, но война навела свой порядок в этом мире, и на безлюдье он заматерел и стал отдаленно напоминать русского интеллигента. Терял он свой имидж, лишь принимая экзамен по гидравлике у девушек: он возлагал свою длань на девичьи лядвии и, если экзаменующаяся не сдвигата ног и пускала его руку повыше и поглубже под юбку, оценка ее знаний была очень высокой. Для парней же он был грозой. Поэтому все были поражены, когда Ли, зайдя на экзамен и взяв билет, нацарапал на листке несколько строчек и стал демонстративно разглядывать что-то за окном. Когда же подошло время и он сел возле Павлова, тот взял его зачетку, рассмотрел фотографию и пододвинул ведомость:

— У вас тут ошибка в инициалах, — сказал он и исправил букву «И», которой было обозначено отчество Ли, на букву «Л». Потом аккурат­но вписал туда и в зачетку оценку — «отлично» и пожелал Ли успехов.

— Что это с ним? — спросили у Ли.

— Не знаю, — пожал плечами Ли. Рассказывать о себе он не хотел и не любил, да и вряд ли его тогда кто-нибудь стал бы слушать, поскольку у его совершенно не закомплексованной подруги Риты, которую все к тому же готовили на подвиг ради общества, вдруг что-то взыграло в душе, и она сильной рукой гимнастки-разрядницы решительно сняла павловскую лапу со своих длинных и стройных ног. Сама она все-таки получила «хорошо», а всем оставшимся ребятам была назначена пере­экзаменовка.

Но это было лет через тринадцать, а пока Исана металась по городу, не зная, что делать. Вещи лежали нераспакованными, но ее, помнившую немцев в незабываемые революционные годы, все же мучили сомнения:

не пропагавда ли все три рассказы об их зверствах. Конец этим сомнениям положил все тот же Васька Брондлер. Немногословный и угрюмый, зашел он к Исане в одно прекрасное утро золотого харьковского бабьего лета и сказал:

— Исана, я потел за подводой. В поезд я тебя посажу.

И Исана поняла, что надо уезжать. Она и Ли зашли к Лидке. Та по-прежнему колдовала над картой — один из ее флажков уже красовался в Харькове.

— Ты попадешь в Среднюю Азию, и оттуда беги сразу в Америку. Этой вонючей стране каюк, — сказала она, показывая на карте место возможного перехода И сапой и Ли иранской границы.

Пришел Васька, и они простились со слезами. На одной из железнодорожных станций, рядом с речкой Уды, куда они с Лео собирались пойти днем 22 июня — казалось, прошла вечность, а не три с половиной месяца с тех пор — Васька с помощью такого же хмурого своего приятеля, с которым они здесь подрабатывали на железной дороге, посадили Исану и Ли в один из вагонов формирующеюся перед подачей под загрузку эшелона. Они заняли в нем тихое местечко, и Исана на всякий случай приготовила бронь Лео с подписью народного комиссара. Но при посадке никто не спрашивал документов. Просто вагоны набились до отказа и поезд тронулся.

 

V

 

Ли смотрел с нар в узенькое окошко, как его родной город исчезает вдали. Так он и остался в его памяти в золоте осенних листьев и в золотых лучах осеннего солнца. Вернуться обратно ему не удалось. Когда он приехал сюда снова, это был уже другой город, ибо его Родина осталась где-то позади не только в пространстве, но и во времени. И не только его Город, но и весь мир, его Мир, в котором он жил до этого бегства, был разрушен войной до основания. Ушли в небытие Лео и его брат Павел, куда-то пропали довоенные друзья. Исчезло родовое одесское гнездо на Греческой, везде и повсюду были чужие, незнакомые люди, и он стал гостем на земле своих предков. Тогда, в октябре 41-го он стал б е ж е н ц е м, и он остался таковым на долгие годы, хотя особых неудобств от этого не испытывал. Возможно, что именно в этом качестве он и обрел свой истинный облик, и уже в этом новом облике Ли стал создавать свой новый мир, где никому, кроме него, не было места, где он сам решал, кого и насколько допускать к его тайнам, и где он, простившись с молодостью, уже четко знал свою роль и свое предназначение.

Вероятно, здесь будет уместно рассказать и о судьбах тех, кому Ли и Исана были вольно или невольно обязаны своим спасением и с кем им больше не довелось увидеться на этом свете. Речь пойдет о Ваське и Лидке. При немцах Лидка заняла их две комнаты, а в свою переселила собственную мамашу в качестве прислуги, поскольку теперь, по ее мнению, ей нужно было вести светскую жизнь, делать приемы, а собственноручно заниматься хозяйством ей вроде бы уже не пристало. Мебели она понатаскала из брошенных квартир в избытке, а мебель Исаны и Лео — скромную и неброскую — стала раздавать за услуги. Благодаря этому уцелел комодик черного дерева с зеркалом, которым Лидка однажды расплатилась с маникюршей, жившей на соседней улипе. Вещь была старая, от Кранцев, одесская — из дома на Греческой, — и Исана была искренне рада получить ее обратно от совестливого человека. Много лет спустя ее внук,,укрепляя зеркало, заменил прокладки и обнаружил, что старая представляла собой сложенную в ленту газету — «СПБ биржевые ведомости» за 1912 год, и Ли живо представил себе деда, просмотревшего этот номер и отдавшего его на хозяйственные нужды. И только с десяток великолепных копий маслом картин старых немецких мастеров, приобретенных отцом Лео в фатерлянде в конце прошлого века, Лидка оставила у себя, как доказательство своей изначальной причастности к великой немецкой культуре. Когда же в дворовых перепалках ей напоминали, что она дружила с евреями, она отвечала, что Исану и Ли она теперь бы собственноручно повесила на груше в углу двора.

Через некоторое время бывший беспризорник Васька Бронддер разыскал в Бремене или Гамбурге родного и богатого дядю, и в конце 42-го они с Лидкой двинули в фатерлянд.

Что касается ее предсказаний судьбы Исаны и Ли, то в них вкралась небольшая с точки зрения космических процессов неточность: к сожалению, тогда в 41-ом до Америки и даже до иранской границы они не добрались. И все же слово «Америка» прозвучало в устах Лидки не случайно. Если начало перелома под Сталинградом заставило Брондлеров поторопиться в Гамбург, так как встреча с красными их не привлекала, то, когда пат Берлин, они рванули в Нью-Йорк от греха подальше. Оттуда пришла от них последняя весть — письмо Лидки к ее мамаше, уже возвратившейся к тому времени в свой частный дом, уступив бывшую лидкину комнату Исане и Ли. Письмо было о том, как они благодаря золотым васькиным рукам и кое-чему прихваченному из Германии довольно сносно живут на какой-то там авеню, и Ли в последний раз словно наяву услышал лидкин прокуренный хрипловатый голос:

— Сходи на могилу Алика!

Этими словами заканчивалось ее письмо. Вспоминая все это уже в те времена, когда неясное для него прояснилось, Ли думал об изначальной и абсолютной справедливости, свойственной Хранителям его Судьбы: помощь во спасение, оказанная ими Исане и Ли, не была забыта, и они избежали участи «перемещенных лиц» — нескольких миллионов несчастных людей, отданных «союзниками» на растерзание Сталину. Мера за меру.

Вернемся теперь к уже тогда смутно волновавшему Ли вопросу о предопределении. Незадолго до войны в один из весенних дней 41-го он вместе с Лео пошел гулять в известный в Харькове Карповский сад, одной своей стороной выходивший на подъездные пути Южного вокзала.

Там они смотрели на бегущие поезда, и каждый из них думал о своем. Ли мечтал о странствиях в неведомые края. О чем-то мечтал и Лео, может быть, о милой Одессе в конце всех своих дорог — в глубине души он тоже был не безразличен к Дороге. И вот мечта Ли, увы, свершилась.

Поезд увозил его от двух возможных вариантов будущего к третьему.

Первый вариант будущего оставался в довоенном Харькове. Там его путь был предопределен: предельное освобождение от материальных забот, постепенное превращение в кладезь бесполезных знаний и недолгая жизнь, поскольку конца его болезням не предвиделось, а малоподвижный образ жизни лишь уменьшил бы его земные дни.

Во втором варианте будущего — в оккупированном Харькове — его путь был бы еще более коротким и определенным. Этот путь вел бы на расстрел в Дробицкий яр близ Тракторного завода, где с помощью местных энтузиастов немцы переправили на тот свет тысячи женщин, детей и стариков, чья эвакуация по расчетам власть предержащих себя бы не окупила, а гибель была бы даже полезной. Конечно, у Хранителей его Судьбы нашлась бы возможность избавить его от смерти — такие случаи были, но личность его необратимо деформировалась бы и все их усилия, затраченные на его появление на свет, — три революции и гражданская война, обеспечившие встречу его отца и матери, избавление Исаны от неминуемой смерти в туберкулезном санатории в Алупке-Саре, трудное решение ее и Лео о сохранении Ли во чреве наперекор мрачным предсказаниям врачей, возможность пережить голод на островке относительного благополучия — себя не оправдали бы.

В то же время Хранителям его Судьбы, по-видимому, было нужно, чтобы он ощутил холодок Смерти, умирая от дизентерии, или в долетевшем у виска осколке, чтобы он видел следы Смерти в разбомбленных эшелонах в Лисках, чтобы он лишился отца, который воспитал бы его по своему образу и подобию, чтобы он, Ли, был предоставлен сам себе и прикоснулся к матери-Природе не в кино и книгах, а один на один. А так как Они находятся выше Добра и Зла, Им безразлично, кто станет орудием Их воли: подвернулся Васька Брондлер — годится и он!

И вот по этой Их воле поезд мчал Ли к тому единственному варианту будущего, который был для него Ими предопределен.

 

Книга четвертая

ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ ВОСТОКА

 

О, Запад есть Запад. Восток есть Восток,

и с мест они не сойдут,

Пока не предстанет Небо с Землей

на Страшный Господен суд.

Р.Киплинг

 

I

 

Название этой книги почти повторяет название одной из повестей Гессе, но различие в словах «путешествие» и «паломничество» является в данном случае весьма существенным. «Паломничество» — это, прежде всего, действие не только добровольное, но даже желанное, представляющее собой решительный шаг личности к ее заветной цели. «Путешествие» же есть понятие более широкое и включает в себя не только добровольные, но и вынужденные, и даже совершенно случайные действия.         

Бегство Ли с Исаной из родного города было, естественно, вынужденным, а в том, что это бегство было бегством на Восток, не было никакой случайности, поскольку с Запада надвигалась Смерть. Но в дальнейшем движении эшелона по взбудораженной стране, увозившего Ли навстречу Неизвестности, стали проявляться признаки случайности. Последующее же течение жизни Ли показывало, что случайность эта носила исключительно внешний характер и что в действительности все события этого достаточно смутного времени были подчинены определенной глубинной логике. Хранители его Судьбы ткали свои закономерности из, казалось бы, беспорядочной паутины случайностей. В результате этих тайно направленных их усилий путешествие Ли оказалось направленным не просто на Восток, а именно в страну Востока, где оно постепенно превратилось в паломничество, продолжавшееся до конца его жизни.

Но об этом — позже, а пока поезд, поглотивший Ли, покрутился несколько дней по северо-восточной Слобожанщине. Когда Харьков был занят немцами, поезд, задержавшийся в Купянске, взял, наконец, курс на Восток. Последний раз война дала себя почувствовать его пассажирам под Лисками. После суточного ожидания окончания бомбежки, когда эшелон смог пойти дальше, на развороченных путях этой станции они увидели разбитые вагоны тех, кого в Купянске пропустили вперед. Людей уже не было, а вещи и разбросанные подстилки местами были залиты кровью. Потом пошли совершенно мирные Балашов, Саратов и Заволжье.

Слово «беженец» витало над их эшелоном, когда он останавливался где-нибудь на уральских полустанках. Сердобольные русские люди из пгубины страны, для которых не было страшнее наказания, чем необходимость покинуть родной край, спешили к вагонам со всякой нехитрой снедью: солеными огурчиками, духовитой вяленой рыбкой, колбасой, вареной картошкой. Предложить им деньги было бы для них оскорблением. «Бедные мои!», «Куда вас везут?», «Что с вами будет?!» — все это, как голоса плакальщиц, звучало у дверей вагонов. Поезд трогался дальше без предупреждения, и за ним еще, сколько могли, бежачи добрые люди со своими дарами. Призрак военного голода еще даже не маячил на горизонте.

За Оренбургом предсказание, переданное Исане и Ли Хранителями его Судьбы через Лидку Брондлер, стало сбываться: эшелон повернул на юго-восток и углубился в Казахстан.

Пейзаж за окошком вагона стал совсем бехчюдным, плоским, бескрайним, с чахлой травой и одиноким путником на ослике, едущим неизвестно откуда и неизвестно куда. На редких маленьких станциях на красноватой пыльной земле толпился уже совсем иной народ. Он уже не дарил хлеб насущный, а предлагал обмен, внимательно и придирчиво рассматривая «товар». Исана тоже выменяла невесть как попавшие в один из ее тюков брюки Лео на буханку хлеба и пару кругов подозрительно пахнущей, но довольно вкусной колбасы.

После многочисленных остановок на пустынных полустанках, однажды ранним вечером их эшелон достиг окраины большого города, по улицам которого не только мчались машины, но и спешили полузабытые и такие родные создания рук человеческих, как трамваи. По непонятным железнодорожным законам и правилам именно в этом большом городе стоянка их поезда длилась всего несколько минут, за которые Исана должна была принять судьбоносное, как теперь говорят, решение.

В Ташкенте, а это был он, вышла значительная часть беженцев. У некоторых были там друзья и родственники, или просто знакомые, другие боялись тюркской глубинки. У Исаны не было знакомых в Средней Азии, и, не лишенная дара предвидения, она живо представила себе, во что превратится этот город, принимающий эшелон за эшелоном, уже ближайшей зимой. И она решила двигаться дальше. Может быть, ею руководило желание быть поближе к иранской или афганской границе, ибо до сих пор предсказания Лидки Брондлер вроде бы сбывались: она и Ли уже были в Средней Азии, а во время краткой стоянки в Ташкенте стало известно, что немцы уже подошли к Москве. И эшелон увез ее и Ли из залитого огнями, не ведавшего светомаскировки Ташкента в густую непроглядную тьму среднеазиатской ночи.

 

II

 

На следующий день эшелон прибыл в свой конечный пункт — в небольшой зеленый и сонный город. Беженцы мгновенно заполнили вокзат и небольшую привокзальную площадь. Пока Ли внимательно наблюдал за маленьким тщедушным старичком-евреем, который смешно засуетился, услышав объявление по радио: «Товарищ Гитлер, зайдите к дежурному по вокзалу!», Исана выясняла обстановку, а потом сделала еще один скорый и верный выбор: она дала согласие на поселение в кишлаке в километрах двенадцати от города. Из этого кишлака на следующий день должна была прийти за нею и Ли подвода — арба. Ночевать их забрала к себе одна русская старожительница, сделавшая на ужин вкусный чай с блинчиками и чисто украинским вишневым вареньем, напомнившим Ли синие теплые вечера на Холодной Горе, блестящие медные тазы с густым сладким варевом и божественную пенку на блюдечке.

Под тихую беседу двух женщин Ли заснул. Ему запомнилось, что хозяйка отговаривала Исану ехать в село, где «совершенно дикий народ», которого она, Исана, не знает и не сумеет к нему привыкнуть, настолько так все у них «не так, как у людей» Исана же объяснила, что надежной специальности у нее нет, и в селе ей будет прокормиться легче.

— Неужели у нас будет голод?! — изумлялась хозяйка. — Вы даже не представляете, какой это богатый край!

Исана не спорила, но она знала, как богатые края за несколько месяцев могут наполниться трупами умерших от голода людей. И ее опасения были не напрасны: через полгода по этому городу ходили опухшие от голода приезжие люди, пытаясь продать с себя последние лохмотья. Но если бы Исану стали убеждать, что ее выбор лишь в матой степени зависел от ее воли и что она была подведена к нему Хранителями Судьбы Ли, то она опять бы только пожала плечами и сказала, что все это чушь. Впрочем, Они не нуждачись в чьем-то признании; им было достаточно исполнения И х предначертаний.

На другой день арбачи отвез Ли и Исану в кишлак, где в глинобитном доме праатения колхоза им выделили небольшую комнату окнами на хозяйственный двор. Когда они там появились, окружающий мир еще напоминал царство изобилия , но все менялось не по дням, а по часам. Уже через два-три месяца стоимость продуктов возросла в десять раз и продолжала расти. Исана сразу же принялась за какие-то работы: помогала в счетном деле, занималась почтой, иногда вместе с Ли выходила на работу в поле. Школа была в районном центре — в Районе, по местному, — в двух километрах от села, и было решено, что пока Ли гуда ходить не будет.

Восьмой по счету день рождения Ли впервые в его жизни прошел без подарков и в полном одиночестве, как и положено беженцу. Наоборот, в этот день тюрчонок, его сверстник, украл у него единственную заводную машинку — последний подарок Лео, — которую они взяли с собой. Ли не горевал. Для него время машинок прошло безвозвратно. Его только поразила двойная мораль здешнего племени. Дома здесь не запирались, ибо воровство было тягчайшим грехом. Год спустя Ли видел самосуд над вором-тюрком. Он под надзором местных белобородых старцев был растянут между двумя деревьями у пруда. Рубаха на нем была порвана, тело было в ссадинах и порезах. Каждый мужчина в селе и каждый случайный путник — дело происходило у большой Дороги — тыкал его слегка ножом и плевал в лицо, а вор молчал и терпеливо сносил издевательства. Старики же на берегу пруда на ковриках пили чай, вели назидательные беседы о пороках людей и следили, чтобы экзекуция шла по правилам. Когда Исана посоветовала им прекратить это безобразие, один из стариков сказал ей:

— Уйди, женщина! Ты не знаешь наш Закон!

Так вот, этот Закон охранял лишь правоверных. Украсть же у неверного или у своего колхоза, поскольку колхоз был, по их мнению, богопротивной выдумкой, для мусульман греха не состааляло. Экзекуция продолжалась часа три. Местные милиционеры из Района не торопились, уважая Закон Аксакалов. Старики тоже были удовлетворены соблюдением традиций и безо всякого протеста отдали почти бездыханное тело вора в нежные лапы советского правосудия.

Еще более наглядным символом наступления новой эры в жизни Ли было происшествие с павлиньим пером. Перо это Ли подобрал в свое последнее посещение зоопарка еще «до войны», и хотя с того момента прошло всего несколько месяцев, казалось, что это было совсем давно, в какие-то незапамятные времена. Потом это перышко служило закладкой в одной из книжек Ли и вместе с ней и с ним прибыло в Тур­кестан. Однажды Ли, будучи во дворе их нового «дома», раскрыл книжку на закладке, и в лучах Солнца перо засверкало золотом и изумрудами. Ли залюбовался переливами цвета, вспоминая милый зоопарк и Лео, и вдруг заметил, что вместе с ним любуется этой игрой и удод, сидевший на подоконнике. В это время откуда-то налетел слабый ветерок и перыш­ко, продолжая излучать волшебный свет, поднялось над книгой и застьшо в невесомости, а удод, пискнув, стремительно взлетел в воздух, ловко подцепив клювом парящее перо, и был таков. Ли сначала оцепенел, а потом рассмеялся и захлопнул книжку.

 

III

 

Зима 41-42-го года была для Ли тяжкой, хотя и не голодной. Какая-то ненадежность снова проявилась в его желудке: после жестокой пред­военной дизентерии здесь, на Востоке, его подстерегал брюшной тиф. Температура его тела достигла 42°С. У него еще были какие-то ослож­нения с кровью, но на это даже Исана не обратила внимания: вероятно, и она стала ощущать чье-то покровительство, укрывающее ее сына от преждевременного ухода из этой жизни.

В январе сорок второго население бывшего колхозного правления увеличилось: разными путями туда прибывали новые жильцы. Самой яркой фигурой среди них, безусловно, был пан Пекарский. За два года до описываемых событий Красная Армия «освободила» его от гнета «панской» Польши, и как человек с юридическим образованием он стал служить новой власти в должности помощника прокурора района. Теперь же, смертельно больной, знающий о своем близком конце, он торопился излить из себя на кого угодно все дерьмо, коим он был начинен по самые уши.

— Как я кромсал это быдло! — вспоминал он. — Всех! Огнем и мечом! И детей, и стариков! Я разорял их дома, я гнал их в Сибирь сотнями, а они молчали, хлопы... Рабы-ы!

— Почему же вы, пане Пекарский, бежали? Вы же и у немцев были бы первший чловек! — спрашивала Исана, имитируя польские интонации, усвоенные ею в поездке на Западную Украину.

— Боялся, — опуская голову, отвечат Пекарский. — Боялся, что пока немцы разберутся, кто я и что, свои растерзают...

— Папа, не волнуйся, тебе же вредно, — тихо успокаивала его тихая голубоглазая дочка лет двадцати пяти. Пан Пекарский имел обыкновение выступать — перед любой аудиторией. Застав на хозяйственном дворе группу тюрок, из которых только двое понимали по-русски несколько слов, он усердно растолковывал им, кто такие «жиды» и чем эти «жиды» отличаются от уважаемых христиан. Входя в раж и зверея от непонятливости слушателей, он кричал им:

— Быдло! Болваны! Сарты! Уловив в его слюнословесном извержении последнее слово, тюрки переглядывались, липа их становились враждебными, и они клали руки на кривые ножи, болтавшиеся на их поясах, а из-за спины пана Пекарского бесшумно возникала голубоглазая дочка и говорила:

— Не волнуйся, папа, тебе же вредно!

Пан Пекарский умер ранней весной 42-го в счастливом предчувствии, что немцы вскоре придут в Среднюю Азию, чтобы уничтожить «жидов» и заставить работать «сартов». Хоронила его одна голубоглазая дочка. Тело без гроба — по здешнему обычаю — отвез на тачке на местное кладбище пожилой тюрк, ибо нести его на руках, как положено, было некому. Могила тоже была вырыта по-тюркски: лаз и полость в твердом грунте. Там его посадили лицом к Мекке, что пану вряд ли бы понравилось, и, засыпав лаз, оставили его в этой последней тесной обители.

Проходили годы, и грунт над полостями проваливался. Поэтому вся новая часть кладбища (прежде хоронили в наземных каменных склепах) была в ямах, поросших высоким и жестким бурьяном. Разрушительную деятельность Времени ускоряли и шакалы, разрывавшие могилы в поиках своих деликатесов. Съели шакалы и останки пана Пекарского, и в глубине его могилы поселилось семейство фаланг-трупоедов. Упорхнула куда-то, избавившаяся от своей ноши, голубоглазая дочка, благо был пан Пекарский человеком не бедным: видно, не все майно своего подопечного «быдла» он пускал на ветер, кое-что и в его карманах оседало, как это было принято в т е х кругах.

Пробегая мимо кладбища, Ли иногда останавливался над этой ямой, думая о Жизни и Смерти. Вспоминал его слова о том, что, будь все, как раньше, если бы не вмешались немцы, его бы, пана Пекарского, хоронили на лафете и с салютом. И, слушая детский плач вечно голодных шакалов, Ли не видел ничего плохого в том, чтобы существ, подобных покойному пану, на корм шакалам подвозили на лафете, только бы почаще и желательно всех сразу. Правда, Ли уже инстинктивно чувствовал, что на всех на них не хватит шакалов.

 

IV

 

Комната Ли и Исаны тоже наполнилась людьми: из более голодного Казахстана приехала Анна, сестра-подруга Исаны, с дочерью. Ли уже был с ними знаком — они обе гостили несколько дней в Харькове два года назад. Потом к ним добралась Белла, дочь Абрама, единственного из многочисленных братьев Бройтманов, с которым Исана была лично знакома. Беллу, филолога по образованию, преподавателя в институте и даже «члена партии», война застала за работой над кандидатской диссертацией. Из Одессы она уходила с последним морским транспортом, с сумочкой в руках, попала в Новороссийск, затем в Майкоп, а оттуда уже через Каспий в Среднюю Азию.

Ли и Исана не потерялись в том страшном бедламе, в который пре­вратилась страна, только благодаря дядюшке Жене — брату бабушки Лиз. Белла, например, отправила из какого-то своего временного приста­нища в Казахстане письмо с адресом: Москва, Академия наук, Евгению Викторовичу Т. Оно благополучно дошло до адресата, и вскоре Белла получила их адрес. Даже когда Академия наук переехала в Казань, вся поступавшая в Москву академическая почта аккуратно туда пере­правлялась.

В семье Т. за переписку и за регулярность этой переписки отвечала тетя Манечка. От нее Исана и получила сразу несколько писем Лео, посланных им в конце 41-го, него полевой адрес.В дальнейшем перепис­ка продолжалась и с ним, и с тетей Манечкой.

Бройтманам в кишлаке не понравилось — деревня, дыра, работать Белле негде, и она начала интенсивную переписку с разными педагогичес­кими институтами с предложением услуг. Вскоре, как ни странно, отклик­нулся Чувашский, расположившийся в Марпосаде (Мариинском Посаде), на берегу Волги. Потом пришел вызов, без которого в западном напраале-нии передвигаться по стране было нельзя, и Белла выехала устраиваться. Затем, в мае 42-го она прислала вызов всем остальным, включая Исану и Ли. Анна сразу же собралась ехать, а Исана опять задумалась, стоит ли, — и, вероятно, не без участия Хранителей Судьбы Ли приняла реше­ние остаться в Туркестане. В отношении Исаны к Бройтманам над ней всегда почему-то довлело чувство долга. Чтобы отгрузить Анну с дочкой, она продала почти половину своего вещевого резерва, все отдала им, а сама осталась буквально с несколькими ничего не стоящими рублями. И весь ее бюджет основывался на аттестате, присланном Лео, по которому они получали 800 рублей, когда буханка хлеба стоила до 200 рублей.

 

V

 

Впрочем, когда Исана и Ли остались вдвоем, она сумела договориться с «хозяином» районного литерного магазина тканей бухарским евреем Абрамовым о прибыльном сотрудничестве. Суть договоренности была в том, что Абрамов не мог сам заниматься «левой» торговлей тканями, ибо поселок, именовавшийся Районом, мал и все в нем на виду, а поэтому бухарец предложил Исане регулярно покупать у него несколько отрезов шелка и ситца для перепродажи в Городе. Ну, а разница в стоимости магазинной и базарной должна была ими делиться пополам.

Первую операцию Исана провела удачно, но на выходе из Города присела в чайхане передохнуть и попить чаю. Потом она собралась сделать самокрутку, но убедилась, что кисет пуст, а купить табак она забыла. Ее расстройство заметил какой-то человек и услужливо предложил щепотку табаку. Исана закурила и... заснула. Сон длился несколько минут, но когда она проснулась, ни денег, ни этого человека в чайхане уже не было.

Над Исаной и Ли навис призрак нищеты. Правда, Абрамов к этому происшествию отнесся с пониманием и сказал, что очередную порцию отрезов он доверит Исане и без денег. Кроме того, Исану отчасти выручила осевшая ненадолго в Районе пара польских евреев. За несколько месяцев до описываемых приключений в тех краях появились поляки из армии Андерса. Двое даже забрели в село, где жил Ли, и узнав, что Исана из Харькова, один из них печально сказал:

— О, наших там много полегло!

— Разве польские части защищали Харьков? — спросила Исана.

— Причем тут немцы, — сказал поляк, — это они...

— А что, оказалось, что ваши, те, расстрелянные, были заодно с немцами?

— Там вообще не было военных, — отвечал поляк, — то были мирные штатские люди — профессора, инженеры, врачи, учителя, одевшие по призыву военную форму. Главное богатство Польши погибло на вашей земле. Я был с ними, но я врач, а нескольких врачей отделили от остальных. Почему — не знаю...

Через этих поляков польские евреи связались с кем-то в Лондоне и сначала получили несколько посылок с тряпьем, а затем и вызов, и теперь собирались проследовать по стопам Андерса — через Иран, той самой дорогой, которую Лидка Брондлер предсказывала Исане и Ли. Исана помогла им выгодно распродать вещи, и часть выручки они оставили ей.

Вскоре «операции» с Абрамовым, скудные колхозные заработки и аттестат Лео перестали быть единственным источником дохода Исаны. Несколько писем от тети Манечки пришли в именных дядиных конвертах, на которых типографским шрифтом были набраны его адрес и звание. А по тогдашним неписанным правилам «районные центры» страны находились в абсолютном подчинении у «первых секретарей райкомов партии», которыми в Туркестане были русские, обрусевшие украинцы и армяне. Такой красный феодал мог, например, запретить «крутить кино», пока его сиятельство не освободится от дел и не придет в зал, и сотня человек терпеливо ждала час-другой мановения вельможной руки. Он же мог своей властью учредить, в дополнение к центральной, свою цензуру почтовых отправлений и получать информацию обо всем, что по почте и по телеграфу поступило в район.

Именно таким «хозяином» был армянин Давидян, правивший районом, к которому относилось село, где жили Исана и Ли. И через некоторое время после получения ими именных конвертов академика, о чем, как оказалось, своевременно донесли товарищу Давидяну, его сын Эдик, учившийся в том же классе, что и Ли, отловил его в одно из его редких посещений школы и сказал, что отец просил зайти.

Давидян принял его дома. Тихая русская жена правителя поставила на стол какие-то фрукты и удалилась. Ли заметил лежащую тут же недавно вышедшую очередным изданием знаменитую книгу дядюшки Жени о Наполеоне. Давидяна, в основном, интересовал уровень родственных связей Ли с автором этой книги. Как истинный кавказец, он посчитал родного дядю отца достаточно близким родственником, а не седьмой водой на киселе, как бы подумал на его месте русский человек, и, отпустив Ли, сразу же по телефону дал указание «прикрепить» Исану к райкомовс-кому пайку, обеспечившему довольно сносную кормежку за чисто символическую плату.

Когда Ли спросил Эдика:

— Отчего это твой папаня так расщедрился? —

Эдик, не задумываясь, ответил:

— А ты что, не знаешь, что ваш дядюшка в дружбе с Усатым?

Так Ли узнал о неких личных отношениях, существовавших у дядюшки со Сталиным и о том, что об этом было известно в «широких партийных кругах», к которым сам дядюшка никогда не принадлежал.

 

VI

 

Впрочем, любое относительное благополучие или даже просто равновесие были в те времена вообще и особенно во всем, что касалось жизни Ли, крайне неустойчивыми.Так и в этом случае: не успели наладиться материальные дела Исаны, как вдруг перестали приходить письма от Лео. Исану это обстоятельство сильно нервировало, и она еще больше курила и худела. Ли относился к развитию событий более сдержанно, но он не мог сказать Исане, что еще тогда, в августе 41-го, когда они присели «на дорогу», он почувствовал, что дальняя и долгая дорога суждена только ему и Исане, а путь Лео был уже совсем близок к завершению.

В то же время к июню 42-го, как бы вобрав в себя все силы погибшего Лео (о том, что огец погиб в конце мая, Ли, естестпенно,тогда еще не знал), Ли окреп, позабыв обо всех своих хворях, и только в те дни и недели, когда южный ветер, сбегая с Алая, приносил дыхание близких урановых разработок, у него начинато щипать в горле и появились ячмени на веках. Исана не признавала радиоактивность как реальное яачение и считала, что ребенок просто подвержен ангинам и вообще часто переохлаждается, купаясь в летних ледниковых струях в арыках и каначах-саях.

Пока в доме и вокруг их дома было много людей из «прежней жизни», Восток робко прятался за порогом. Потом начался постепенный отъезд всех, кто попал сюда, в это большое тюркское село, совершенно случайно. Почти каждый месяц кто-нибудь отбывал отсюда навсегда. И лишь Исана упорно не желала себе и Ли лучшего места на это смутное время. Оглядываясь назад через много лет, Ли понимал, что ее нежелание уезжать в «цивилизованные края» было проявлением воли Хранителей его Судьбы, убиравших подчистую всех свидетелей его, Ли, свидания с Востоком и оставлявших ему лишь тонкие почтовые связи с тем «старым», но бесконечно новым для него миром, куда ему через несколько лет предстояло попасть уже не ребенком, а в качестве тайно действующего лица. И только когда Исана и Ли остались одни, Восток принял их в свои объятия. Конечно, на полностью сложившуюся личность сорокалетней Исаны он не мог оказать существенного влияния (впрочем, этого и не требовалось), но зато он легко овладел детским сердцем Ли, еще находившегося на пути к себе, тем более, что предстал он перед Ли в неотразимо прекрасном облике любящей и вечно любимой им Рахмы.

 

Книга пятая

РАXМА

 

Но однажды, пласты разуменья дробя,

углубляясь в свое ключевое,

я увидел, как в зеркале, мир и себя,

и другое, другое, другое.

В. Набоков

 

I

 

Читая и перечитывая своего любимого Набокова через много лет после описываемых событий, Ли всегда поражался дате, стоящей под стихотворением, последние строки которого стали эпиграфом к этой книге, вернее, совпадению этой даты с началом его собственного самопознания. Ли, конечно, понимал, что даже в уникальном воображении Мастера не могла возникнуть картина Встречи — за много миль от Уэльслея, что в Массачусетсе, где он записал свою «Славу», — в еще более жарком, чём родина Долорес Чейз, прекрасном краю. Встречи незнакомого ему, не по возрасту искушенного мальчишки с совершенно необычной для царства черных волос светлой и зеленоглазой Лолитой, владелицей волшебного зеркала, а если говорить образами Востока — чаши Джемшида, приотворившей Ли — по воле Хранителей Судьбы — его потусторонность. И к этой своей потусторонности он с ее помощью смог прикоснуться.

Несмотря на определенно выдающийся интеллект Ли, его самопознание, с тех пор, как он с помощью Тины ощутил свое мужское естество, было движимо не разумом, а чувственностью, которой Восток, как только Ли остался с ним наедине, несомненно, дал новую и обильную пищу.

В селе к моменту Встречи Ли и Рахмы воцарился новый председатель — «раис» по-местному. Этот пришел надолго, поскольку ногу имел одну и никакой комиссар не мог отправить его на фронт, как сплавил всех его предшественников. Другую ногу он, как говорили, потерял во время войны с басмачами, неясно было только, с какой стороны он участвовал в той уже давней войне.

Этот умудренный жизнью человек сказал Исане, что полегчает нескоро, и выделил ей участок земли под второй посев после ячменя — под джугару (сладкий тростник со стволом, как у кукурузы, но с зерном не в кочане, а в метелке) и горошек «маш». А Ли он отправил пасти овец в команду мальчишек, которой руководил добрый пожилой человек по имени Джура-бай. Выделили ему лошадь Люли, что в переводе на русский означало «цыганка», а за рабочий день он получал пару лепешек и литр парного молока вечерней дойки. Остальная часть дневного пропитания добывалась мальчишками самостоятельно. Это были пойманные и подбитые воробьи, ежи, тутовник, рыба и вообще все съедобное, что попадалось под руки и в руки.

Своим среди чужих Ли стал не сразу. На Востоке его снова настигла сталинская дружба народов: разъяснению пана Пекарского и ему подобных о том, что среди беженцев есть «жиды», сельские тюрки не вняли, поскольку евреи у них были свои, бухарские, ни на кого из вновь прибывших не похожие. Поэтому все беженцы именовались ими «урусами», и это слово очень часто произносилось в сочетании с другим: «урус-яман», что означало: «русский — плохой». Отблеск вековой ненависти к «урусам» пал и на Ли.

Исану такая изначальная ненависть не смутила, и доказывать тюркам, что она — не русская, она не стала. Она просто старалась помочь людям, чем могла: лекарствами, составлением бумаг, надписями на конвертах. И сердца людей открылись ей и Ли. Скоро она стала для всех «Сан-апой» (сестрой Саной), а Ли именовался Ли-джан (милый Ли).

Люди села знали, что на фронте пропал без вести муж Исаны, и принимали с благодарностью ее участие в их потерях. А потерь этих, несмотря на активно и, вероятно, централизованно распространявшиеся слухи и анекдоты о трусости тюрков (как, впрочем, и евреев), об их массовом членовредительстве, сдаче в плен и прочем вздоре, было очень и очень много. Цель же этой массированной лжи была на поверхности: выделить заслуги одного народа из нескольких десятков, населяющих страну, и, тем самым, обосновать его право руководить остальными. Те, кто планировал этот «процесс», — мелкие умишки с гнусной душой -предполагали, что вся страна, а особенно ее бывшие колонии, «освобожденные» от «двойного и тройного гнета», населены благодарными за все дураками. Но они жестоко просчитались. Их «нордическая хитрость» никого не обманула, а наоборот, сеяла ненависть к русским, и в полном соответствии с законами Кармы за сотворенное ими Зло рассчитывается теперь нынешнее поколение русских людей, живущих в странах тюрков и других «нацменов» — по терминологии тех времен.

Исана и Ли столкнулись с этой еще копившей свои силы ненавистью у самых ее истоков и в рамках своих жизней ее преодолели, завоевав лущи этих добрейших в своей основе людей, что, однако, далеко не полностью застраховало их от опасностей, подстерегавших здесь «чужого» на каждом шагу.

 

II

 

У Ли было еще одно осложнение личного плана, которое он преодолевал в одиночку, даже не рассказав об этом Исане. Из-за многовековой изолированности и труднодоступности женщин после утверждения здесь Ислама, а может быть, и по доисламским нравам и обычаям, юноши и старшие подростки для удовлетворения своих влечений использовали мальчиков. Мужеложство, естественно, не поощрялось, но и не считалось смертным грехом, служа объектом разного рода похабных шуток и анекдотов. При этом явно недооценивались психические и психологические последствия: даже частичные изменения чувственной ориентации личности приводили к тому, что многие взрослые мужчины и после брака сохраняли свои гомосексуальные наклонности и даже связи, становясь бисексуалами и неся порок следующим поколениям. Сохранился, хоть и в малом объеме, даже институт «бачей», когда красивого восьми- или десятилетнего мальчика — «бачу» — из бедной семьи забирал к себе зажиточный человек и содержал его «до усов» для разнообразия своих чувственных игр.

Местные, как теперь говорят, русскоязычные были настороже и берегли свою поросль от соблазнов, но волна беженцев, нередко голодных и неустроенных, открыла перед здешними сексуальными гурманами новые возможности. Ли тоже стал объектом их вожделений, но, благодаря богатому опыту общения с Тиной, в нем было разбужено и необратимо утверждено мужское начало, и гомосексуальные посягательства вызывали у него резкий протест. Осознавая впоследствии опасность для человеческой личности, таившуюся в этих «не вредных для здоровья», как считал Николай I, «развлечениях», Ли еще раз подивился мудрости и предусмотрительности Хранителей его Судьбы, приблизивших к нему Тину в самые первые годы познания им мира.

К чести местных любителей свеженького, в своих однополых любовных утехах они не применяли насилия, поскольку, вероятно, не было недостатка в мальчишках, откликавшихся на их предложения добровольно и даже с интересом. Поэтому, когда неподатливость Ли стала известна, от него сразу же отстали, и его задница, — а иные формы однополого общения здесь не практиковались,— осталась нетронутой.

Да и вообще, работа подпаска забирала его физические силы полностью, ибо стадо нужно было постоянно держать на межах, довольно узких, и перемещать его, не травя посевы. Открытых пастбищ на землях этого села почти не было, и, проведя день в седле, а вернее, на подстилке, наброшенной на спину своей Люли, Ли не всегда мог заснуть. Когда об этом узнал Джура-бай, он стал давать Ли в конце работы «курнуть» на одну малую затяжку какой-то смеси с опиумом, и сон его стал крепким и сладким от неясных, но приятных видений. Потом Ли попробовал и «план» (гашиш), но могучее чувство меры, заложенное в его душу Хранителями Судьбы, не давало перейти любопытству в привычку, и его личность, обогащаясь обретенным опытом, сохраняла свою цельность, индивидуальность и независимость.

Скоро в его ковбойских занятиях наступил перерыв: стадо угнали в степь к Нарыну, на дальние пастбища, за два десятка километров. Эту операцию осуществляли старики и почти взрослые подростки. «Малышам» там места не было. По выработанной веками традиции стадо гам пасли между двумя летними урожаями, когда труд мужчин в поле не требовался. И Ли на целых два месяца остался предоставлен сам себе. Время он проводил в странствиях по округе и купаниях в больших распределительных каналах древней оросительной системы, на которые распадался Сох — стремительная бурная река, полноводная благодаря тающими ледниками Алая, ограждающего Долину с юга. Из каналов-саев вода почти полностью разбиралась на полив, не дохода до Нарына.

При всей строгости своего отношения к женщине как к собственности, девочек до определенного возраста сельские тюрки воспитывали довольно свободно. Создавалось впечатление, что целомудрие не было обязательной частью приданого и не оплачивалось выкупом — калымом. Обычная одежда тюрчанок всех возрастов — шаровары и платье. Трусики и бюстгальтеры не предусматривались, купальники — тем более. Поэтому стайка девочек, полностью обнаженных, купалась неподалеку от мальчишек, которые время от времени совершали набеги на «женский» пляж и тискали своих малолетних подруг, иногда заваливая их и совершая под их визг весьма откровенные телодвижения, называя их почему-то русскими словами: «качай-качай». Благодаря Тине, Ли в сексуальном своем развитии им не уступал. И тут у него появилось к тому же два преимущества перед тюрчатами: у него были зеленые, а не карие и не черные глаза, «как у всех», и он не был обрезанным. Юдофобы-русопяты и прочая «интеллигентная» сволочь обычно уделяют обрезанию намного больше внимания, чем «этнические» евреи. Эту чисто гигиеническую операцию они, следуя Ваське Розанову, считают основой невидимого духовного единения всех евреев мира и тайным масонским знаком, забывая о том, что для правоверного мусульманина сей акт не менее значителен, чем для еврея. А значит, «масонов» на белом свете неизмеримо больше, несколько сотен миллионов, во всяком случае...

Для Ли в обрезании никогда не было никакого тайного смысла и тем более — ничего заслуживающего внимания. И, впервые увидев это у тюрчат, он остался к нему совершенно безразличен. Но любая девочка-тюрчанка, оказывавшаяся в его руках при очередном набеге, испуганно замолкала и трепетала от прикосновения крайней плоти, погружаясь в глубину его зеленых глаз.

А однажды девичья стайка вытолкнула ему навстречу красивую девочку с криком:

— Ты — кок-куз (зеленоглазый), и она кок-куз!

И Ли с разбегу наткнулся на взгляд таких же зеленых глаз, как его собственные, и он понял, что эту девочку он никогда не завалит на песок и никаких «качай-качай» с ней не будет.

Это была Рахма, и он услышал, как к ней, несмотря на ее юный возраст, уважительно обращались: «Рахма-хон» — «царица Рахма». Она внимательно посмотрела на Ли и улыбнулась каким-то своим мыслям, а затем отошла в сторону и стала отжимать свои длинные темнокаштановые волосы, среди которых оказались две светлые пряди. Своей наготы она не стеснялась совершенно, и тут у Ли возникло совершенно ясное ощущение, что она его знала и что в дневную жару, на берегу наполненного ледяной водой сая она его ждала. И Ли поплелся за ней и лег у ее ног в горячий песок.

— Не смотри! — приказшта она. — И одевайся сам!

Она стала на травяную кочку, обтерла ноги и быстро натянула шаровары, затем накинула свободное старенькое платье и, подождав Ли, увела его с собой.

 

III

 

Рахма не была тюрчанкой. Семья ее принадлежала к одной из иранских народностей — таких семей в деревне было несколько, и жили они с тюрками душа в душу, ничем не отличаясь от них в быту, ибо всех здесь нивелировала единая вера. Семья Рахмы была большая. На ней — младшей дочери — лежала основная тяжесть домашних работ, и потому на диких пляжах она появлялась крайне редко.

Ли стал приходить к ней в усадьбу и помогать по хозяйству. Она принимала его внимание с достоинством, и в минуты отдыха, когда каша была сварена, а лепешки изшгечены из печи-тандыра, они лежали на кошме плечом к плечу. Ничего лишнего Ли не позволялось, а то, что он ее видел голой на пляже, ничего не значило. И только иногда он украдкой прикасался к ее набухающей груди. Но как-то Рахма сказала ему:

— Посмотри сюда долго-долго!

И она показала ему родинку в вырезе ее платья. Ли стал смотреть и через минуту-другую физически ощутил ее тело, как свое. Ли захотел подвинуть ее ногу, и ее нога подчинилась его воле. Ли захотел положить ее руку себе на грудь, и ее рука тоже выполнила его волю.

— Хорошо тебе быть моим повелителем? — спросила Рахма, когда Ли вскочил на ноги, чтобы сбросить с себя это наваждение. — Но ты им не будешь. И она вдруг исчезла.

Тут уж Ли испугался не на шутку, но вскоре услышал ее голос: «Э-э-эй!» — тихо позвала она. Голос раздался у него за спиной, и, оглянувшись, он увидел смеющуюся Рахму. Она обняла его и крепко прижала к себе своими красивыми и сильными руками. От нее пахло молоком и Солнцем. Ли закрыл глаза.

— Ты никому не говори об этом, — сказала она. — Меня убьют, если узнают!

И Ли никому не сказал ни слова.

После этого Ли часто «уходил» в Рахму и многое понял в том, как видит мир девочка, что ее волнует, а что безразлично. Рахма тоже хозяйничала в нем. Во всяком случае, у него перестало болеть горло, прошли ячмени и прекратилось выпадение ресниц. Рахма потихоньку учила его сосредоточивать свою волю на разных действиях. Она брала, например, его руку, отыскивала на ней еле заметное точечное родимое пятнышко и говорила:

— Смотри на него внимательно и думай-думай, что это рана!

И Ли смотрел и думал, и минут через десять на этом месте появлялась краснота, а затем выступала и капелька крови. Ли испугался, перестал «думать» и через день краснота исчезла.

— Это можем только мы, зеленоглазые, — говорила Рахма. — А дураки нас дразнят!

Приближалось время возвращения стада, но до этого произошло одно событие. Ли возвращался с тюрчатами из дальней тутовой рощи, где плоды шелковицы были особенно вкусными. Навстречу им двигались две молодые женщины. И вдруг одна из них схватила Ли за руку и стала кричать, что из-за него и Исаны Аллах разгневался на село, гибнут люди. И она поднесла к его горлу нож. Ближе всех к ним был Ариф — сильный и ловкий мальчишка. Он ударил камчей фанатичку по руке, и Ли смог вырваться и убежать. Исана собралась рассказать об этом происшествии раису, но Ли не задумываясь сказал, что не надо — тот и так узнает, сорока на хвосте принесет. После этого он несколько дней, не выходя из дому, провалялся на кровати, и если бы у Исаны было время обратить на него внимание, она посчитала бы, что он сошел с ума. Перед ним в его воображении непрерывно маячило искаженное злобой лицо фанатички с родинкой на манер индийской — между бровями. Ли не сводил с этой родинки свой мысленный взор и видел, как ее обладательница падает с обрыва, обливаясь кровью, потом перед его закрытыми глазами снова возникает ее ненавистный облик, и его снова охватывает гневное исступление. Через несколько дней его отпустило. Ненависть ушла. Не было и страха. Было полное бессилие, и Ли не сразу смог подняться с постели. А вечером Исана ему сказала:

— Ты знаешь, я все-таки собралась поговорить с раисом, но оказалось, что эту самую Джемал-апу сбила машина у моста через сай, и насмерть.

На следующий день Керим, приятель и сверстник Ли, показал ему это место. Дорога там шла стороной, но молодой водитель не удержал руль, когда спустило переднее колесо, и машина ударила случайно оказавшуюся там обидчицу Ли. Она полетела с обрыва, обливаясь кровью. Керим показал ему бурые пятна.

После «осмотра места происшествия» Ли страшно захотелось спать. Он пришел домой и лег на кошму в тени. Вечер был душным, и Исана оставила его на дворе, растянув над ним марлю от комаров. В дальнем углу двора расположилась часть стада, вернувшегося с берегов Нарына, а сторож лег спать неподалеку от Ли. Потом Ли рассказали, что по следам стада в село пришли два степных волка и ночью попытались проникнуть во двор. Стадо заволновалось, и сторож спросонья выпалил сразу из обоих стволов у Ли над ухом, но тот даже не проснулся. Волки ушли, а Ли утром встал свежим и сильным и забыл обо всем. Поэтому, когда Рахма, встретив его, спросила: «Плохо тем, на кого ты обижен. Да?», он даже не понял, о чем она говорит.

Скоро, однако, смысл ее слов начал для него проясняться. Новое происшествие было связано со школой, с которой у Ли были странные отношения. Наступила осень, и он на день отпросился у чабана, чтобы отметиться в третьем классе. Там появилась какая-то новая учительница — смазливая бабенка из эвакуированных, из тех, кого в годы войны стаями и в одиночку носило по стране в поисках сытой жизни и надежного покровителя. Те же из них, кто попадал в Среднюю Азию, становились добычей местных богачей, и, когда кто-либо из них насыщался подобной особой, он перепродавал ее другому такому же тайному магнату. Поскольку эти «красные баи» были «видными местными партийными, советскими деятелями», то большую часть расходов по содержанию своих временных русских наложниц они, естественно, перекладывали на плечи рабоче-крестьянского государства — выделяя им казенную квартиру, «райкомовский» паек и «приличную» работу. К таким приобретениям заведующего районной промтоварной базой относилась и новая сеятельница знаний, возникшая на пути Ли.

Несмотря на упорные сплетни антисемитов о том, что «все евреи» бежали не только от немцев, но и от службы в армии — в Сибирь и Среднюю Азию, в созданной в Районе для эвакуированных детей русской школе на весь третий класс Ли был один еврей, о чем ему было немедленно сообщено на перекличке. Ли уже успел отвыкнуть от своей «национальной принадлежности», так как в селе он сначала был ненавистным «урусом», а потом получил в пользование кличку «кок-куз» и свое собственное имя в ласковой форме — «Ли-джан». Здесь же представление детей друг другу по их национальностям сопровождалось комментариями «учительницы»-шлюшки. Трудно передать всю издевательскую сущность «пояснений» этой коммунистической носительницы знаний, когда дело дошло до национальности Ли. Самое безобидное в них было связано с обрезанием. Она, однако, не учла уровень образованности Ли в этих вопросах, приняв его за забитого еврейского пай-мальчика. Он встал за партой, как того требовал школьный этикет, и последующая минута запомнилась шлюшке более всего в ее короткой жизни, ибо сказал Ли примерно так:

— Не угадала, сука! У меня как раз необрезанный, могу дать посмотреть и потрогать! А ты сосешь обрезанный, да еще у ишачки в жопе побывавший! 

Район был маленький, и тайн в нем не было, так что о том, что ее покровитель-тюрк любил французские (как тогда считалось) развлечения и не пренебрегал скотоложством, которым, по местному обычаю, снимал головную боль после перепоя, Ли узнал накануне первого урока в светской беседе со своими сверстниками. Эти слова не исчерпали гнев Ли, и, с шумом хлопнув партой, он схватился за камчу, заткнутую за пояс, как положено подпаску, но, замахнувшись, сдержался и опустил плеть на классный журнал, потянув ее при этом на себя, отчего верхняя страница оказалась вырванной и упала на пол.

— Подотрешься! — сказал шлюшке Ли, указав камчой на бумажку, и, уже внешне успокоившийся, вышел из класса.

Придя в село, он сказал Исане, что в школу больше не ходок. Но обида и ощущение оскорбления с этим решением не ушли. В седле и на привале, в любой миг относительной свободы и при отсутствии необходимости быть начеку перед его внутренним взором появлялось красивое лицо паскуды, ее говорящий мерзости ротик и прыгающая над верхней губой маченькая родинка. И он видел, как этот ротик замолкает, как его сводит боль, как он успокаивается в смерти. Так продолжалось несколько дней, а потом все забылось, заслонилось иными делами и заботами. Но однажды Исана, возвратившись из Района, среди прочих новостей из цивилизованного мира сообщила Ли:

— К твоему сожалению, ты, кажется, опять можешь ходить в школу.

Оказалось, что его обидчица неожиданно скончалась от сепсиса после подпольного аборта. Администрация же школы решила «дела об оскорблении учителя» не возбуждать, поскольку там было уже известно, что старший Давидян удостоил Ли личной беседы и милости и что он смеялся до слез, слушая рассказ о выходке Ли.

Впрочем, Ли и без этого продолжал заниматься между делом и вполне самостоятельно. Писать он, в частности, научился, воспроизводя печатный шрифт, и поэтому тетради его никогда не были образцовыми, но во всем устном он преуспевал благодаря своей великолепной памяти и сообразительности.

Почему-то Ли, как и в случае с Джемал-апой, очень захотелось побывать там, где умирала его обидчица, будто там он мог отыскать какие-либо доказательства своей причастности или непричастности к такому страшному делу. Но на сей раз это оказалось невозможным. Лишь пробегая мимо «русского» кладбища в Районе, он увидел там свежий могильный холмик. Вскоре зимний ураганный ветер-шамал сравнял его с землей: у покойной не было здесь друзей и родственников, и никто не чтил ее память.

— Не думай, что это ты их убил, — сказала ему при первой их встрече после смерти «учительницы» догадливая Рахма, опережая его вопросы, и добавила, подняв глаза к небу. — Это О н и убили их, а многие свои дела О н и делают через таких, как ты и я.

— Ну зачем И м какие-то женщины? — недоверчиво спросил Ли. — Каждая женщина — это тысячи возможных жизней потом, — объяснила Рахма. — И, может быть, кто-то из этой тысячи был бы опасен И м  и людям...

 

IV

 

После этого разговора Рахма резко приблизила к себе Ли. В дневную жару, когда все живое замирало, Рахма увлекала его на дальнюю межу на границе их усадьбы, крайней в селе, туда, где к густым зарослям подходил полноводный в эту пору года арык, и там они раздевались донага. Рахма была несколько удивлена опытностью Ли, но вскоре его неуклюжие ласки стали вызывать ее смех. Она принялась обучать Ли обращению с женским телом по одной ей известной системе, показывая ему, где и в какой последовательности его целовать и ласкать. Иногда в такие моменты Она разрешала душе Ли вселяться в нее, и Ли ощущал волны желаний, охватывающие тело Рахмы.

Изобретательности Рахмы, казалось, не было предела, и наступило мгновенье, когда ее губы и язычок нежно прикоснулись к его крайней плоти и к головке. Эти прикосновения так сильно отличались от памятных ему более грубых ласк Тины, что однажды Ли неожиданно для себя решительно проделал то, к чему его безуспешно пыталась приучить его первая подруга: он спрятал лицо между ногами Рахмы и там, прижав губы к ее губам, стал раздвигать их языком, водя его по всей щелке. Рахма застонала и затрепетала в его руках, а он почувствовал, как в него вливается какая-то еще неведомая ему мощная сила.

Рахма, естественно, никогда парфюмерией не пользовалась, но Ли, когда она была рядом, ощущал исходящий от нее волшебный аромат. Это был дивный запах нетленности, и в нем, в его неуловимости не было ничего земного, хотя свою юную жизнь она проводила в тяжких трудах с редкими минутами отдыха. Впоследствии воспоминание о благоухании ее тела не раз омрачало Ли его близость с женщинами Запада, а когда он полюбил великую поэзию Ирана, то слова Рудаки и Хафиза о мускусном дыхании, о чарующем ветре Мульяна, об аромате любимой не были для него цветистыми эпитетами: в них — дыхание его Рахмы, пленительный запах ее юности.

Некоторое время спустя Рахма, ворочая Ли, как куклу, стала показывать различные откровенные асаны, требуя в них от него полной неподвижности. Она умела имитировать предельную близость с высокой степенью достоверности, сжимая ноги так, что Ли своей головкой упирался в ее клитор. И получалось, что он ощущал себя в ней, в ее горячем теле, и она чувствовала его возбуждающее присутствие в себе. В каждой асане она соединяла их руки, переплетая пальцы, и Ли опять казалось, что через все точки соприкосновения с Рахмой в него вливается все та же непонятная сила.

Однажды их застал за этими любовными играми ее старик-отец. Рахма сразу же усилием своей воли перестроила его сознание и восприятие действительности, а затем и вовсе стерла все им увиденное из его памяти. Он, однако, успел ей сказать на фарси, что если она забеременеет, то он, ее отец, своими руками зарежет и ее, и «поганого необрезанного щенка». Рахма посмеялась, переводя для Ли эти слова на тюркский, но месяц спустя Ли показалось, что у него на головке осталась ее слюна. Рахма вытерла ее рукой и показала ему две мутные капельки, которые на их глазах становились прозрачными.

— Это то, за что нас зарежут! — сказала она.

С тех пор их игры в асаны прекратились, и только своими ласковыми язычками и нежными руками они выражали друг другу свою любовь.

 

V

 

Как ни заполняла Рахма и все свободное время, и все помыслы Ли, «большая» жизнь все равно рвалась в его мир, оставляя и иные, не менее сильные впечатления. Так в один из приходов в Район он застал всех своих соучеников во взбудораженном состоянии.

— Идем бить татар! — сказали ему.

— За что их бить, они же были здесь всегда, — Ли имел в виду несколько семей местных татар, переселившихся сюда из Поволжья во времена великого голода.

— Да нет, привезли крымских татар, предателей, что с немцами против наших воевали! — разъяснил Эдик Давидян, имевший всегда самую свежую и самую точную информацию.

Ли было некогда, но все же он пошел следом за всеми посмотреть на «предателей», представляя себе скованных кандалами дюжих мужиков с обритыми головами.

Но на «эвакопункте» он увидел два десятка жавшихся друг к другу женщин, детей, двух стариков, трех старух и несколько подростков.

— Какие же это предатели? — возмущенно и громко сказал Ли, — сами вы предатели!

И Ли пошел прочь от своей компании, нерешительно мявшейся с твердыми комьями земли в руках. Он лишь заметил, как одна из новоприбывших — худенькая смуглая девочка с котенком на руках внимательно посмотрела на него.

Через неделю или две по пути в Район Ли встретил ту же девочку на окраине поселка. На ней была уже местная одежда, и волосы ей заплели в маленькие косички. Узнал он ее по котенку, с которым она была неразлучна.

— Как тебя зовут? — спросил Ли по-тюркски.

— Наиля, — ответила она, — А по-русски — Нила. Я тебя помню: ты не нападал на нас, когда мы приехали.

— Откуда ты? — Я из Алупки. Знаешь, где это? — она говорила по-русски без акцента.

— Знаю, — ответил Ли и не соврал Название этого крымского поселка часто звучало в довоенных разговорах Исаны и Лео.

— Алупка красивая, на высоком берегу, над морем.

— Ты с кем здесь?

— С мамой и бабушкой. За нами должен приехать папа. Он был на фронте, а сейчас ранен и лежит в госпитале.

— За что же вас?..

— Откуда я знаю!

Наиля едва слышно, сдерживая слезы, рассказала Ли, как все происходило, как их выталкивали из дома прикладами доблестные «солдаты», никогда не видевшие фронта, как тут же растаскивали ценные вещи, вырывая их друг у друга, как набивали людьми теплушки в расчете, что часть стариков и старух умрет в дороге, как она защищала своего котенка и от своих, и от чужих...

Ли слушал молча, и ненависть к тем, кого он еще не знал, подымалась в нем горячей волной.

Еще через месяц он увидел, как Наиля, ее мать и бабушка и какой-то мужчина в военной форме, с орденами на груди грузили нехитрые пожитки ка арбу. Наиля показала на Ли мужчине, и они подошли к нему.

— Ты хороший мальчик, — сказал мужчина, положив ему руку на плечо. Но не все можно и нужно говорить вслух — и себе навредишь, и другим не поможешь. Храни тебя Бог, батыр, от всего дурного, а прежде всего, от той доли, что выпала нам.

Ли тогда и подумать не мог, что менее, чем через десять лет эта гяжкая «доля» подойдет к нему так близко, что он будет ощущать на себе ее смертоносное дыхание. А пока Они, как сказала бы Рахма, показали ему, как все это выглядит в жизни.

 

VI

 

Вероятно, Хранители его Судьбы, которых Рахма называла «Они», посчитали полезным, чтобы Ли прошел еще одно испытание, и по И х воле оно, это испытание, поджидало его на Дороге. Как-то жаркой весной — последней своей весной на Востоке — Ли возвращался из Района, выкупив «партийный» паек. Были мертвые часы дня, и Дорога была пуста. Ли полубежал по обочине, стараясь не ступать ногой в белую пыль, разогревшуюся до ста градусов по Цельсию.

Он бежал, как будто хотел обогнать свои невеселые мысли. Думал об открытке из Москвы, в которой тетя Манечка сообщала, что брат Лео — дядя Павлик умер в госпитале в Польше. Думал об Исане, которую трепала жестокая малярия. Уже недели он прятал от нее эту открытку, помня, с какой радостью Исана совсем недавно читала последнее письмо Павлика с приглашением «после войны» приехать в Одессу и зажить там одной большой семьей в старом родовом доме Кранцев, где он, Павлик, недавно провел две недели отпуска. И вот уже почти наступило это «после войны», а Павлика нет на свете, и возвращаться Ли и Исане неизвестно куда, только не к «поганой немке» с ее папашей-капитаном, которые пережили эту войну, и все им как с гуся вода.

Ли не сразу понял, что именно отвлекает его от этих столь необходимых ему размышлений. В окружающем мире появилось что-то раздражающее — то, чего не должно было быть. Ли стряхнул свои думы и вернулся в действительность. Подозрительная фигура, возникшая на Дороге, быстро приближалась к нему. С этого момента Ли полностью сосредоточился на загадочной фигуре явно не местного происхождения. Оказалось, это — довольно крупный белесый парень с весьма неприятным (по мгновенной оценке Ли) взглядом.

— Что несешь? — спросил незнакомец, бесцеремонно заглядывая к Ли в сумку.

Вероятно, продукты ему не понравились, и он ограничился тем, что выхватил деньги, торчавшие у Ли из нагрудного кармана.

— Только пикни! — сказал он, показав ему нож, и пошел дальше.

У Ли перехватило дыхание от ярости. В руках у него была палка с привязанной веревкой — вроде самодельной плетки, совершенно безобидной на вид, поэтому грабитель на неё и не обратил внимания и, конечно, не заметил небольшой рогатины на том конце кнутовища, где была привязана веревка. Ли выбрал увесистый голыш из слоя гравия, покрывавшего Дорогу, и положил его на рогатину, а затем прижал веревкой. Ли, конечно, не знал, что в руках у него самодельная праща, вроде той, с которой Давид шел на Голиафа, но он точно знал, что ему в нужный момент следует отпустить веревку, чтобы камень полегел в голову врага с учетверенной силой. А уж глазомер у Ли был отменный.

Когда все было готово, Ли замешкался: не мог он нападать со спины, рука не поднималась, и тогда он крикнул:

— Ты не пикнешь!

Парень стал поворачиваться и сделал шаг по направлению к Ли, но в это время камень, пущенный Ли, ударил его в висок, и он упал в белую горячую пыль без сознания.

Ли подошел к нему и вынул из его кармана свои деньги, а в это время из придорожных кустов выбежал незнакомый ему тюрк. Он оттолкнул Ли, обругал его «русской свиньей» и, приподняв за волосы голову то ли убитого, то ли оглушенного парня, полоснул его ножом по горлу. Что-то хлюпнуло, и немного крови вылилось у ног Ли на горячий песок, сворачиваясь в шарики, мохнатые от белой пыли. Тюрк сотворил намаз, сказал несколько слов во славу и в благодарность Аллаху и обратился к Ли:

— Прости меня, мальчик! Ты — храбрый джигит!

Потом Ли узнал, что за день до этого «урус-яман» убил в соседнем селе подростка, и он, Ли, помешал или чуть не помешал его отцу совершить месть по всем правилам, за что и был обруган.

Убитый оказался разыскиваемым преступником и дезертиром, и районная прокуратура быстро закрыла дело, не проводя расследования.

Кто только не бродил по дорогам Востока в военное время! Однажды Ли возвращался домой с заработанными лепешками и увидел, что село по окружному проселку огибает странный человек в каком-то балахоне, подвязанном веревками, а женщины при виде его кричат: «Коч! Коч! (Прочь! Прочь!)» и закрывают руками глаза детей.

— Дай мне лепешку! — крикнул странник, обращаясь к Ли. Ли подошел и протянул ему одну лепешку. Тот разломил ее пополам и сказал, что ему хватит и одной половины. Вторую он вернул Ли.

— Не ешь! — закричала ему женщина, высунувшись из-за дувала, но Ли уже положил в рот кусок.

— Не бойся! — сказал ему странник, и из-под балахона сверкнули его умные живые глаза. Он пошел дальше, а из-за поворота показался раис. Выслушав женщин, он объяснил Ли, что это был прокаженный, и спросил:

— Когда он у тебя брал лепешку, какая у него была рука? Такая? — и он показал скрюченные пальцы. Ли вспомнил красивую смуглую сильную руку, протянутую ему из рубища, и ответил, что рука была вполне нормальная. «Как у тебя, раис!» — сказал Ли. Раис засмеялся и сказал:

— Похоже, что тебе и правда нечего бояться! Рахма же, узнав о похождениях Ли, заметила по этому поводу:

— Запомни: всеми твоими встречами и всей твоей жизнью правят Они. И как Они захотят, так и будет. И горе тебе, если Они тебя оставят.

Нельзя сказать, что Ли это очень понравилось, поскольку характер от Природы он имел независимый, но Ли уже стал привыкать к тому, что Рахма никогда не ошибается.

 

VII

 

Конец войны, ничего не изменивший в быту Ли, тем не менее оказался в его жизни какой-то невидимой вехой. С мирным временем пришли к нему тоска и томление, отчасти оттого, что он остался не у дел: за несколько месяцев до конца войны, когда вся страна была набита американской тушенкой и солдатскими пайками из США, а значительную часть Красной армии уже кормила Восточная Европа, Давидян, как говорили, «пошел на высокий орден» и решил в «подарок партии и родине» перевыполнить план по сдаче мяса. Это мероприятие выразилось в том, что по селам был отобран почти весь общий и частный крупный и мелкий скот. В селе стоял громкий плач, как по покойникам, и все в который раз проклинали «урусов». А потом вдруг пала Люли. Ли на всю жизнь запомнил ее глаза, устремленные на него, когда она лежала со сведенными судорогой задними ногами и ржала. Не дали ей умереть, ее зарезали, чтобы не есть дохлятину. Кусок мяса достался Исане, но Ли отказался есть.

Ему хотелось все время быть с Рахмой, но у нее была тысяча дел и она могла уделять Ли совсем немного времени. Он хотел читать и читать, но не было книг. Два «толстых» романа, взятые для него Эдиком из библиотеки отца, он прочел, не отрываясь. Это были «Тихий Дон» и «Хождение по мукам». В этих непростых книгах для Ли с его уже большим личным чувственным опытом не было неясных страниц. «Тихий Дон» он больше не перечитывал из-за отсутствия интереса к узкому кругу человеческих типов, раскрывшихся на страницах этой книги, а к «Хождению ..» возвращался не раз, пока к нему не пришла «Белая гвардия».

Каждое новое утро Ли встречал на плоской крыше дома над комнатой, где они с Исаной жили. Оттуда хорошо просматривалась южная часть Долины до самых Алайских предгорий. Ли пытался представить себе все многообразие Природы и человеческих жизней, скрытое от его глаз буйной зеленью и красотой ближних садов и полей. А что за ними? И над всем этим царствовали снежные вершины поднебесных гор, высоко поднимающих купол неба. Там, на крыше, душу Ли охватывал почти религиозный восторг — это была его немая молитва Природе, к которой Они (из мира, открытого ему Рахмой) имели, безусловно, самое прямое отношение.

Томление охватило и Исану. Дела валились из рук, и она всерьез стала задумываться об отъезде. Эти ее настроения почувствовал раис, знавший — в отличие от других жителей села — многие тонкости непростой жизни на Руси. И однажды он обратился к Исане с длинной и прочувствованной речью.

— Сана-хон, — сказал он, — зря ты собираешся уезжать от нас. Народ наш трудолюбив, и скоро мы здесь будем жить хорошо. Ты с Ли тоже будешь хорошо жить. Будет много дел, и ты будешь помогать их вести. Ли мы пошлем за наши деньги в Ташкент учиться. Он любит наших девочек и женится в селе, а жить будет, где захочет. Он же будет наш, а наши нам будут нужны и в Ташкенте, и в Фергане. А здесь, в селе, у него будет хороший дом, где он" сможет отдохнуть душой, здесь, где прошло его детство. Это важно для человека. Скажи свое слово, и я сделаю так, что Рахма его подождет — откупимся от родителей. А что тебя ждет там одну, без мужа... Русские — плохой народ, ненадежный народ, поверь мне: я это знаю лучше других. Не будет там у тебя счастья.

Эта речь произвела сильное впечатление на Исану, но тут заболел малярией Ли, совершенно не жаловавшийся последние два года на здоровье. Потом Ли понял, что это был знак от Н и х, напоминавший ему, что на Востоке ему больше делать нечего и что свою функцию в жизни Ли реальный Восток уже выполнил; теперь его место — в душе и памяти. Для Исаны, не склонной к мистическому истолкованию житейских обстоятельств, малярия Ли была всего лишь еще одной гирькой, склонившей весы сомнений в пользу отъезда. И она отправилась в военкомат за обратной подорожной.

В путь они тронулись в начале августа. Тот же самый арбачи — будто и не прошли эти четыре года — медленно двинулся в сторону города. Их провожала Рахма и ее мать, которая принесла им в дорогу корзину винограда. Ли и Рахма сильно обогнали арбу и дошли до того места, где на урезе хлопкового поля Ли по поручению раиса однажды посадил небольшую ивовую рощу на лозу. Теперь деревца выросли в два человеческих роста. Их еще не прорубали, и заросли были густыми. Ли и Рахма вошли в их тень. Там Ли последний раз поцеловал Рахму в губы, поцеловал ее маленькую тугую грудь. Слезы навернулись ему на глаза, и он сказал:

— О, Рахма, ты могущественнее всех на Земле! Почему ты не хочешь подчинить своей воле людей, чтобы все в мире было для тебя и для меня?

— Послушай меня, Ли-джан: то, что мне, тебе и еще кому-нибудь — мы не одни такие в мире — Они дали, Они дали не нам и не для нас. И я, и ты должны жить, подчиняясь Судьбе. Ничего нельзя менять по своей воле. Я скоро выйду замуж и буду рожать детей. Может быть, и среди них будут те, кого отметят О н и. У тебя будет много дорог и много женщин в жизни. Первая дорога и первая женщина будут уже через два года — там, где много солёной воды, я вижу это. А если Они от нас что-нибудь захотят, Они сами укажут и место, и время, и человека, и как поступить.

На следующий день поезд уносил Ли и Исану на Запад навсегда. А еще через день вагон остановился у самого синего моря - такой синевы Ли не видел никогда в жизни. И он не выдержал и, не боясь отстать, бросился в теплые воды Арала, напомнившие ему недавнее, но невозвратное время, Одессу, Лузановку, милых ему людей, которых уже больше не было среди живых. Исана тем временем занялась делами земными и конкретными: она выторговала соленый бок какой-то огромной рыбы, и этой еды им хватило до границ Украины. Их эшелон дотащился до большой, разбитой бомбами станции Дебальцево, а оттуда пассажирский поезд за одну ночь привез их в Харьков. Привез той же дорогой, которой они без малого четыре года назад его покинули.

И вот перед ними возник в лучах теплого августовского Солнца старенький дом.

— Какой маленький! — воскликнул Ли.

— Он такой же, как и был. Это ты немного подрос, — засмеялась Исана, и они переступили знакомый порог.

 

Книга шестая

СОЧИ — 47

 

Это было давно, много лет назад,

В царстве волн, на краю земли.

Там, где дева жила, вы могли ее знать,—

Ее звати Аннабелл Ли.

Э. А. По

 

I

 

Последние августовские дни, пока Исана моталась по городу, пытаясь решить вопрос о жилье, Ли потратил на узнавание, а вернее, на новое знакомство с родными местами. Все было почти так, как сохранилось в его памяти, но тусклее. Ли долго не мог понять, откуда эта тусклость в яркие, нарядные, теплые, еще полностью летние дни, но потом истина ему открылась: уже не было беззаботного детства, не было Лео, с которым жизнь была устойчивой и обеспеченной, а в их двух комнатах жили чужие люди. Куда-то бесследно исчезли многие знакомые лица. Перед Ли лежал узнаваемый, но изуродованный бомбежками и боями город, в котором еще надо было научиться жить.

Пока Исану и Ли приютили добрые соседи. От них и отправился Ли в ту самую школу, куда так и не начат ходить четыре года назад. В пятом классе, куда он определился, было много новых предметов, и его попытка учиться и далее в своем прежнем стиле — не заглядывая в учебники — потерпела крах. В конце первой четверти он получил табель, в котором красовались семь двоек и одна единица. Ли понял, что шутки с образованием закончились, и, ничего не говоря о своих проблемах Исане, благо, ей было не до этого, за следующие три четверти выправил занятия и закончил год в числе лучших учеников класса — с двумя тройками — по украинскому языку и чтению, коими он только начат заниматься.

И город, и среда, в которой очутились Ли и Исана, оказались им явно враждебными. Все инстанции «по закону» признавачи их право получить назад жилье, откуда Лео ушел на войну и не вернулся, но никто и пальцем не шевелил, чтобы тот «закон» был исполнен. А в некоторых инстанциях, когда не было «чужих», Исану какой-нибудь «сам» откровенно спрашивал, чего она сюда вернулась, «что вам здесь — Биробиджан, что ли?» Понятно, что через секунду «сам» подскакивал в кресле от отборного мата по его адресу и по адресу всех его близких и дальних родственников с соответствующими пожеланиями — комплексом неполноценности Исана не страдала, — но кроме морального удовлетворения эти демарши ей ничего не приносили.

Имея совесть, они с Ли переселились до решения своих дел в служебное помещение какого-то жилищного управления. Это помещение, часть пола которого была земляной, поступала в их распоряжение на ночь. У одного из довоенных знакомых Исаны оказались старые приложения к журналу «30 дней» — сочинения Джека Лондона и Мопассана, и Ли по томику их перечитал. Лондон помог ему не потерять веру в лучшее будущее, уходя хотя бы в мыслях в мир нормальных людей и нормальных представлений о чести и совести, а Мопассан подробно рассказал ему, как люди понимают то, что Ли так рано удалось познать, и какую огромную роль это ифает в их многообразных жизнях.

Через несколько месяцев гордая, но вконец тмучентя, Исана написала подробное письмо о всех своих мытарствах тете Манечке, а Ли, видевший ее муки, по собственной инициативе решил написать о творимой по отношению к ним несправедливости «дедушке Калинину» и даже начал сочинять письмишко «всесоюзному старосте» на одном из уроков — иного письменного стола, кроме школьной парты, у Ли не было. Но проникновенные слова не шли ему на ум, и он надолго застыл над началом письма: «Дорогой дедушка Калинин...». Эту фразу