Георгий Жжёнов; «Я послал тебе черную розу...»; Рассказы.
    Москва; Ассоциация "Книга. Просвещение. Милосердие"; 1996.
    OCR и правка: Александр Белоусенко, 13 декабря 2003.



    Георгий Жжёнов

    Я ПОСЛАЛ ТЕБЕ ЧЁРНУЮ РОЗУ...

    Рассказ


          Сталинский альянс с Гитлером окончательно развеял иллюзии многих тысяч жертв беззакония, томившихся в переполненных тюрьмах и всё еще продолжавших верить, что арест — трагическое недоразумение, ошибка и не более того...
          Скрепленный в августе Тридцать Девятого рукопожатием Молотов — Риббентроп, альянс этот отозвался по стране сотнями тысяч обвинительных приговоров...
          Следственные тюрьмы, после некоторого затишья, снова спешно разгружались в лагеря...
          Особое Совещание свирепствовало.

          Тюремная морзянка отстучала новость: "Привезли очередную "зарплату" из ОСО. Дают по три, по пять и по восемь..." Так вот почему громко хлопают двери камер, слышаться голоса надзирателей, стучат и шаркают шаги на галерках... Скоро, значит, дойдет очередь и до нас грешных, скоро и мы узнаем, сколько кому причитается за полуторагодовалый "пансион" в "Крестах" — развязка близится.
          ...С металлическим лязгом, словно передернули затвор винтовки, открылась "кормушка"... Показалось лицо надзирателя. Камера притихла... Пошелестев в руках бумагами, надзиратель громко зачитал несколько фамилий (мою в том числе). Получив ответное: "Есть", скомандовал: "На выход. С вещами".
          Нас согнали вниз, на пятачок корпуса, и приобщили к группе заключенных из других камер, сидевших на корточках у дверей канцелярии. Вызывали поодиночке...
          Ну вот, кажется, и все... и конец неизвестности! Ружье выстрелило! Заочное судилище состоялось, и я уже не подследственный — я осужденный. Пять лет Колымы!
          Несколько минут назад, в присутствии начальника тюрьмы, мне зачитали выписку из постановления ОСО НКВД СССР и предложили расписаться в уведомлении.
          "Сдохла правда" — через всю официальную бумагу крупно вывел я и поставил подпись.
          Чиновник, зачитавший приговор, возмутился, наорал на меня, пригрозил карцером... Потом почему-то сбавил тон и стал даже оправдываться: "Я-то причем?.. Не я тебе срок давал. Мое дело объявить, и только ... А вот ты — хулиган, мальчишка!.. Казенную бумагу замарал — испортил. Теперь неприятности будут от начальства..."
          "Переживешь, — подумал я, — мне бы твои заботы".
          Итак, призрачный лучик надежды, до последнего момента теплившийся на дне моей души, погас. Прощай, мечта о воле!
          В ожидании этапа в пересылку всех нас, человек сорок, рассчитавшихся за постой в "Крестах", сгрудили в одну из камер первого этажа корпуса, впритык друг к другу... Не помещавшихся вдавливали коленями и сапогами...
          Последние часы пребывания в "Крестах" тюремное начальство постаралось сделать особенно памятными.
          Около пятнадцати часов продержали нас стоя, прижатыми друг к другу настолько плотно, что нельзя было не только повернуться, но и выпростать наверх руку...

          За всё время ни разу не вывели на оправку. Люди обливались потом... Не хватало кислорода... Кто не мог терпеть, мочились под себя. Вонь стояла несусветная!.. И несмотря на это, начальство тюрьмы распорядилось накормить баландой, причитавшейся нам согласно рациону и недоданной в этот день.
          И люди ели.
          Ели, несмотря на духоту и вонь — ели потому, что хотели есть и потому, что не знали, где и когда дадут пищу в следующий раз.
          По поднятым над головами рукам передавали друг другу миски с баландой... Кому досталась ложка, ставил миску себе на голову и ел из ложки, кто просто хлебал через борт — держать миску нормально на уровне живота не позволяла теснота.
          Спал ли кто-нибудь из нас в эту душную августовскую ночь, не знаю... если и спал, то наподобие лошади, стоя.
          В эту последнюю ночь в "Крестах" я впервые изменил привычку после отбоя провожать каждый прожитый тюремный день (безликий, как и его близнец-предыдущий) своеобразной молитвой: "Еще одним днем ближе к свободе!" Увы! Свободы не получилось...
          Справедливость торжествует в книгах — там воля автора... В жизни — другое...
          Не суждено мне было наяву испытать радость освобождения, не однажды являвшуюся мне в зыбких тюремных снах, бередивших душу при пробуждении.
          Надежда исчезла, испарилась "как дым, как утренний туман..." Растаяла как льдинка, оставив на теплой ладони сочувственный след — поникшие лепестки ромашки, — прощальный подарок сумасбродной тюремной врачихи.
          Было до слез жаль себя. Слезы — это всегда облегчение, они придут потом. Сейчас их не было. Была дикая терзающая душу боль отчаяния. Рушились остатки веры.
          Я прощался не только с "Крестами". Я прощался с собой прежним. Доверчивый ко всему и ко всем, наивный паренек, романтически воспринимавший мир, повзрослел...
          Завтра из тюрьмы уйдет совсем другой человек, хлебнувший горя... Переживший арест, издевательство следствия, крушение юношеской веры в справедливость... Первые главы повести об исковерканной жизни прочитаны и пережиты...
          Начинается новая страница: этапы, пересылки, лагеря... Ну что ж... На ближайшие годы это будет моя жизнь.
          Сам срок, как и вся процедура его получения, вызывали откровенное презрение. Все происходившее казалось настолько диким, настолько за гранью разума, что воспринималось как-то не всерьез, как театр чудовищного абсурда. И реакция была соответствующей, например:
          ...На корпусном пятачке тюремное начальство сдавало конвою партию осужденных по ОСО зеков, еще не ознакомленных со сроками.
          Энкаведешник с тремя кубарями в петлицах зачитывал приговоры:
          — Сидоров!
          — Есть!
          — Отвечать как положенно: имя, отчество, год рождения, статья, срок?
          — Владимир Федорович, год рождения 1908-й, статья 58-10!
          — Срок?
          — Не знаю.
          — Восемь лет!
          — Премного благодарен. — Общее веселье в толпе зеков. Сидоров смеется...
          — Фейгин?
          Фейгин скороговоркой:
          — Есть Фейгин. Семен Матвеевич. 1904 года рождения, статья КРТД — "троцкист". Срок не знаю.
          — Десять лет! — общий хохот. Фейгин притворно плачет. И так далее, и т. п.
          Самым коварным считался срок 3-5 лет. Особенно полученный по ОСО. Он имел тенденцию удваиваться, а то и утраиваться по мере его отбывания. Отсидел, скажем, заключенный свои пять лет, его вызывают в УРЧ лагеря и объявляет еще столько же (мой пример). Долго ли изготовить казенную бумагу за тремя высокими подписями от имени Партии, Органов НКВД и Советской власти!
          Самый незыблемый, прочный срок — 10 лет. Меньше просидеть начальство не позволит, больше — сам не вынесешь, дойдешь!
          Ничего не менялось, если срок был получен не по Особому Совещанию, а по суду. Какими были суды в те годы, известно. И как они были туги на пересмотр дел. В сторону увеличения срока — пожалуйста, но не наоборот.
          Так бедолага и продолжал коротать свой неразменный червонец от звонка до звонка, если силенок хватало, если не "давал дуба", не сходил с дистанции где-нибудь в середине забега.
          Старожилы, не один год просидевшие в следственных тюрьмах, повидавшие многое и многих, завидовали тем, кто получал 20-25 лет!
          "Эта категория зеков, — говорили они, — могла в любой момент рассчитывать на пересмотр дел в сторону сокращения срока хотя бы потому, что добавлять было уже некуда!.. А при счастливом повороте политической конъюнктуры и вовсе рассчитывать на освобождение".
          Примеры тому: некоторая категория военных, ученые, иностранцы — поляки, китайцы и прочие... Словом, все те, кто с началом Отечественной понадобился Кремлю.
          Интересно, о чем думали сейчас все эти притихшие, ушедшие в себя люди, мои товарищи по несчастью, стоявшие вокруг меня, вернее, висевшие вокруг меня друг на друге? Вероятно, о том же, о чем и я, хотя не все сейчас испытывали потрясение.
          В "нокдауне" находились те, кто, подобно мне, питал иллюзии насчет освобождения. Не все были такими. Более взрослые и опытные оставили надежды дома, еще в день ареста. И уж во всяком случае, столкнувшись со следствием, поняли, что возврата не будет.
          За моей спиной разговаривали вполголоса. Я прислушался, стараясь разобрать, о чем говорят... Невероятно! Читали стихи! "Я послал тебе черную розу в бокале золотого как небо "Аи"..."
          Среди скопища висящих друг на друге, полуобморочных от духоты и вони людей звучали стихи о Прекрасной Даме! Сплющенные как скоты в загоне, только что клейменные, униженные и растоптанные люди слушали печальные и прекрасные слова Блока о красоте, о любви, о Петербурге... о вечности.
          Одного из читавших я узнал по голосу — Юрий Берзин.
          Ленинградский писатель. Автор книги "Возвращение на Итаку".
          Мой сокамерник по восьмимесячному сидению в "Крестах". Соавтор по коллективному творчеству "Детских считалочек 1938 года".

    
              Раз, два, три, четыре —
              Мы сидели на квартире,
              Вдруг послышался звонок,
              И приходит к нам стрелок.
              С ним агент и управдом,
              Перерыли всё вверх дном.
              Перерыли все подушки,
              Под кроватью все игрушки,
              А потом они ушли
              И... папашу увели.
              Раз, два, три, четыре, пять —
              Через день пришли опять.
              Перерыв квартиру нашу,
              Увели с собой мамашу!
              Завтра явятся за мной.
    

          Щуплый, с чахлой рыжей бороденкой (так путно и не выросшей на тюремных харчах), похожий на доброго гнома, Юлик Берзин — барометр камеры, всегда показывавший "ясно-солнечно". Неиссякаемый кладезь хохм и анекдотов — улыбчивый Юлик, с библейской печалинкой, навечно застрявшей в глубине светлых глаз... Как-то сложилась твоя судьба? Жив ли ты? Сдюжил ли восьмилетний "подарок" Особого Совещания?..
          В эти предутренние часы я услышал незнакомые стихи, врезавшиеся в память намертво, на всю жизнь... Настолько они были созвучны настроению той прощальной ночи в "Крестах".

          Прекрасные стихи об узнике, потерявшем ощущение времени, о жажде жизни, о тщеславии надежд...
          Стихи поразили меня. Услышав однажды, я запомнил их слово в слово на всю жизнь.
          Цветистая восточная вязь стихотворных строк не смогла смягчить отчаяния автора, понимавшего, что впереди мрак, бездна .. Стихи кричали!
          Рожденные за решеткой, они рвались на волю к жизни! К признанию. Стихи не умирают — не должны умирать! Они как эстафета передаются от поколения поколению. Стихи — продолжение жизни автора. Вечная о нем память! Они должны, обязаны жить! Умирают поэты — поэзия вечна!

    
              Не ковры тавризские, шелковые
              В кованом томятся сундуке —
              Дни мои бесценные, пунцовые,
              Вечера цветные на замке.
    
              Ткали зря в предсвадебной
                                       тревоге
              Те ковры рабыни при свечах,
              Джан! По ним твои тоскуют ноги
              На холодных, звонких кирпичах.
    
              Ин-ша Аллах!.. Игре судьбы
                                       конца нет!
              Минет срок, и верная рука,
              Хной мерцая, бережно достанет
              Пленные ковры из сундука.
    
              Лягут вновь они под ноги милой,
              Зацветут, заплещутся в лучах —
              Только ты б их, Джан,
                                   не разлюбила
              До тех пор, о Джан!..
                                  Не истомила
              Легких ног на звонких кирпичах.
    

          Мне кажется, что я и сейчас еще слышу низкий, печальный голос автора, неторопливо и ритмично роняющего в тишину камеры проникновенные слова.
          Как всякий художник, он не мог не чувствовать что рождение его стихов произошло. Они нашли свою первую аудиторию. И какой бы трагичной ни была дальнейшая судьба автора — я верю, что это был момент его творческого счастья! И не такая уж беда, что премьера состоялась не в Колонном зале Дома Союзов, не в Доме литераторов, а в одиночной камере тюрьмы (зато стихи слушали стоя и при переаншлаге!).

    
              На башнях циферблат
                             с скрещенными мечами,
              На площадях прозрачные круги,
              Где время, легшее послушно
                                       вдоль дуги.
              Рассечено бегущими лучами.
              На дне глубоком праздничных
                                        витрин,
              На розовых руках сияющие
                                      ларцы,
              В которых Хронос — древний
                                              исполин 
              Дражайшей змейкою сумел
                                    лукаво сжаться...
              О, сонмы башенных, стенных,
                                       ручных часов —
              Искусного ума бессмертные
                                       творенья,
              Услышу ли когда шум ваших
                                       голосов?..
              И поступь мерную. Журчанье
                                        вечных строф
              Волшебного стихотворения,
              Услышу ли когда я ваш отрадный
                                            зов?!
    
              Когда в мою нору, подобно
                                      землеройке,
              Ночь снова вроется и страх велит
                                              лечь спать,
              И я лежу, лежу, закрыв глаза
                                           на койке.
              Часы, мне кажется, вдруг
                                      убегают вспять.
              Иль, может быть, стоят? Иль
                                        громоздятся грудой?
              Но им окончен счет! И времени
                                           река,
              Смывая памяти крутые берега,
    
              Вдруг разливается огромною
                                        запрудой...
              И в черном озере всё вмиг
                                       погребено,
              Мир сгинул — шелеста змеиного
                                                бесследней.
              И камнем хочется мне кинуться
                                           на дно,
              Чтоб время вновь найти, хотя бы
                                            в миг последний!.
    
              О, сонмы башенных, стенных,
                                        ручных часов —
              Искусного ума бессмертные
                                       творенья,
              Услышу ли когда шум ваших
                                       голосов?.. 
              И поступь мерную. Журчанье
                                        вечных строф
              Волшебного стихотворения,
              Услышу ли когда я ваш отрадный
                                             зов?!
    

          С автором я знаком не был. Никогда в жизни его не видел, хотя он и находился всю ночь в нескольких метрах за моей спиной (повернуться физически было невозможно). А рано утром шустрые "воронки" вмиг растащили всех нас в разные стороны.
          Фамилия автора Башин-Джагян. Он ученый. Языковед. Один из сподвижников академика Мара. Профессиональным поэтом себя никогда не считал, хотя и печатался в журнале "Нива", еще в дооктябрьские времена.
          Это всё, что мне известно об этом незаурядном человеке — поэте и ученом.
          В чем он обвинялся, сколько лет срока получил, отбыл ли его и какова его дальнейшая судьба, мне неизвестно. Больше я о нем ничего не слышал.
          Иллюзий на то, что он жив, не питаю. Башин-Джагян был значительно старше меня. Я в 1915 году только родился, а он уже печатался в "Ниве" как поэт!..
          Пятьдесят с лишним лет я ждал и надеялся, что имя его так или иначе мне встретится. Откликнется же кто-нибудь из сорока человек, кто августовской ночью Тридцать Девятого в вонючей камере ленинградских "Крестов" вместе со мной был слушателем прекрасного концерта! Не все же погибли в заключении? Наверняка кто-то дожил и до наших дней!
          Я понимаю — не все интересуются поэзией... Для многих она сложна, утомительна, непонятна... Многие к ней просто равнодушны. Были в камере и такие... Но были и другие — интеллигенция! Люди, близкие литературе, искусству, люди науки, педагоги. Неужели та ночь не оставила в их душах никакого следа? Вряд ли. Тут другое... Я был одним из самых молодых в камере, а сейчас мне уже восемьдесят! Так что ничего нет удивительного, что никто за эти годы не откликнулся какой-либо весточкой.
          Люди гулаговской судьбы не живут до ста лет. Бывают, конечно, исключения — Олег Васильевич Волков, например! (Дай Бог ему доброго здоровья еще на много лет!)*
          Я решил не испытывать судьбу, не ждать, когда обо мне начнут говорить "долгожитель", а выполнить свой человеческий долг. Пока я здоров, пока стихи Башин-Джагяна в памяти, я передаю их как эстафету читателям. Те из них, кому эти стихи придутся по душе, пустят их как почтового голубя дальше, в жизнь! И если этим запискам суждено быть опубликованными, я сочту свою нравственную миссию в отношении поэта выполненной.
          Стихи не должны умирать!

          * К глубокому сожалению Олег Васильевич скончался в декабре 1995 года.