Новинки
 
Ближайшие планы
 
Архив
 
Книжная полка
Русская проза
Зарубежная проза
ГУЛаг и диссиденты
КГБ
Публицистика
Серебряный век
Воспоминания
Биографии и ЖЗЛ
Литературоведение
Люди искусства
Поэзия
Сатира и юмор
Драматургия
Подарочные издания
Для детей
XIX век
Новые имена
 
Статьи
По литературе
ГУЛаг
Эхо войны
Гражданская война
КГБ, ФСБ, Разведка
Разное
 
Периодика
 
Другая литература
 
 
Полезные проекты
 
Наши коллеги
 
О нас
 
 
Рассылка новостей
 
Обратная связь
 
Гостевая книга
 
Форум
 
 
Полезные программы
 
Вопросы и ответы

Поиск в нашей Библиотеке и на сервере imwerden.de

Сделать стартовой
Добавить в избранное


 

Григорий Яковлевич БАКЛАНОВ
(имя собств. Фридман)
(11.9.1923 — 23.12.2009)

      БАКЛАНОВ Григорий Яковлевич (11.9.1923, Воронеж — 23.12.2009, Москва) — прозаик.
      Вырос в интеллигентной семье. Рано осиротел, его и старшего брата (студент Московского ун-та, погиб в окт. 1941 под Москвой в ополчении) вырастили родственники. В 1940 перешел из школы в авиационный техникум, в 1941 после начала войны сдал экстерном экзамены за среднюю школу — разнесся слух, что в армию сначала будут брать тех, кто закончил десятилетку. Осенью 1941 ушел добровольцем в армию, служил рядовым в гаубичном полку на Северо-Западном фронте, был самым молодым солдатом в полку. В нояб. 1942 Б. направили в артиллерийское училище. После окончания училища в авг. 1943 (это был ускоренный выпуск) командовал взводом управления артиллерийской батареи на Юго Западном и 3-м Украинском фронтах — воевал на Украине, в Молдавии, Румынии, Венгрии, Австрии. Был тяжело ранен, имеет воен. награды. Как хорошо сказал однажды А. Твардовский о писателях этого поколения, ушедших на фронт прямо со школьной скамьи, они «выше лейтенантов не поднимались и дальше командира полка не ходили» и «видели пот и кровь войны на своей гимнастерке» (Кондратович А. «Я люблю белорусскую поэзию…»: Из восп. об А. Т. Твардовском // Неман. 1975. № 1. С. 153).
      Первый рассказ Б. написал после войны, ожидая демобилизации; в 1946 был принят в Лит. ин-т им. М. Горького, который окончил в 1951. Печататься начал в 1950. Писал очерки и рассказы, много ездил по стране, в основе первой пов. «В Снегирях» (1954) — впечатления от этих поездок. Через неск. лет писатель обращается к жизненному материалу Великой Отеч. войны, и осн. на нем произв. принесли ему широкую известность. Б. много работал в кино: по его сценариям поставлено 8 к/ф (часть из них — экранизации его соч.), самая большая удача — «Был месяц май» (1970), снятый М. Хуциевым по рассказу «Почем фунт лиха». Работал и для театра — следует отметить пьесу «Пристегните ремни» (1975), поставленную в Театре на Таганке Ю Любимовым. В 1986-93 возглавлял ж. «Знамя», сыгравший заметную роль в духовно-нравственной перестройке общества, в преодолении укоренившегося в лит-ре в сталинские и «застойные» времена идейного и эстетического догматизма, в разрушении возводившегося годами частокола запретов и табу.
      В янв. 1945 И. Эренбург писал: «Если нашим детям повезет, будущий Толстой покажет душу молодого советского офицера, который сейчас умирает под зимними звездами» (Эренбург И. Летопись мужества М., 1974. С. 355). В эти январские дни, вспоминал Б., «мы брали Секешфехервар, и отдавали, и снова брали, и однажды я даже позавидовал убитым. Мела поземка, секло лицо сухим снегом, а мы шли сгорбленные, вымотанные до бесчувствия. А мертвые лежали в кукурузе — и те, что недавно убиты, и с прошлого раза,— всех заметало снегом, ровняло с белой землей. Словно среди сна очнувшись, я подумал, на них глядя: они лежат, а ты еще побегаешь, а потом будешь лежать так». Только пережив подобное, можно рассказать о том, что было на душе молодого офицера, умиравшего на поле боя под зимними звездами.
      Первая военная пов. Б. «Южнее главного удара» (1957; первоначальное назв. — «Девять дней») и рассказывает об этом сражении за Секешфехервар. Тяжелые бои с превосходящими силами врага, бои, когда в победном 45-м приходится и отступать, и прорываться из окружения,— это шло вразрез с официальной историографией войны. А то, как они изображены в повести,— без замалчивания жестоких батальных, бытовых, психологических подробностей, то, какими предстают ее герои — не чудо-богатырями, которым все нипочем, а обыкновенными смертными, чью жизнь в любой момент может оборвать пуля или осколок, которые страдают от голода, холода, усталости,— все это не укладывалось в господствовавшую тогда, поддерживаемую властями фанфарно-парадную эстетику. В. Быков, тоже бывший офицер-артиллерист, участник тех же боев за Секешфехервар, свидетельствовал, что в повести правдиво запечатлена «неприкрашенная военная действительность». Однако эта повесть Б. во многом еще была пробой пера, ей не хватало худож. выразительности.
      Последовавшая за ней пов. «Пядь земли» (1959) стала событием лит. жизни: она имела большой успех у читателей и громкий резонанс в критике. Это произв. послужило благодарным материалом для осознания своеобразия, существенных особенностей лит-ры фронтового поколения (или, как ее еще называли, «лейтенантской литературы»), вызвало продолжавшиеся больше четверти века споры о «некрасовском направлении» в совр. отеч. словесности (имеется в виду В. Некрасов и его пов. «В окопах Сталинграда»), «окопной правде», «ремаркизме», «дегероизации», «абстрактном гуманизме». Если первая повесть Б. представляла собой авт. описание событий, то «Пядь земли» написана от первого лица, это рассказ о том, что происходит здесь и сейчас, на небольшом плацдарме на правом берегу Днестра, который у противника как кость в горле, и он стремится выбить оттуда не слишком многочисленных его защитников. Это рассказ о том, что наполняло повседневную жизнь на переднем крае. Происходящее столь приближено к читателю, что в сущности перестает быть лишь созерцаемой им картиной,— возникает эффект присутствия, более глубоким становится сопереживание. «Пядь земли» — исповедальная проза: «на виду» не только каждый поступок и каждое слово героя — лейтенанта-артиллериста Мотовилова, но и его мысли и чувства, затаенные движения души. В сущности повесть представляет духовный портрет поколения, к которому принадлежит Мотовилов. «Это было,— говорил Б.,— поколение достойное, гордое, с острым чувством долга... Когда разразилась война, поколение это в большинстве своем шло на фронт добровольцами, не дожидаясь призыва, считая, что главное дело нашей жизни — победить фашизм, отстоять Родину. И почти все оно осталось на полях битв».
      Позднее в пов. «Навеки — девятнадцатилетние» (1979, Гос. премия СССР, 1982) Б. снова вернется к судьбе этого поколения. У героя повести лейтенанта Третьякова много общего с лейтенантом Мотовиловым — и в короткой биографии (родительский дом, школа, фронт), и в житейских правилах и представлениях, неизменно справедливых, и в складе мыслей и чувств. Но теперь автор стремится показать, что его герой, на которого всей страшной тяжестью обрушилась война, еще мальчик, лишь ступивший на порог юности, мало что видевший в жизни, незащищенный. «Навеки — девятнадцатилетние» — реквием по скошенному войной поколению, не щадившему себя, сражаясь с захватчиками.
      Если в первых двух воен. повестях Б. авт. внимание сосредоточено на духовных, нравств. истоках сопротивления, то позднее в его произв. на первый план выступают и др. проблемы, выходящие за пределы войны. «Мы не только с фашизмом воюем,— мы воюем за то, чтоб уничтожить всякую подлость, чтобы после войны жизнь на земле была человечной, правдивой, чистой»,— уверен Мотовилов. От книги к книге этот мотив звучит у Б. все сильнее и сильнее, острее и глубже становится критика бездушия и шкурничества, безнравственности и приспособленчества, демагогии и беззакония. В пов. «Мёртвые сраму не имут» (1961) начальник штаба артиллерийского дивизиона Ищенко, равнодушный служака, занятый лишь своей карьерой, благополучием, в трудную минуту, спасая свою жизнь, бежит с поля боя, предав товарищей и подчиненных и свалив потом свою вину на погибших. В ром. «Июль 41 года» (1964), повествуя о горьких событиях начала войны, автор стремится проникнуть в коренные, глубинные причины наших сокрушительных поражений. Они сфокусированы писателем (герои знают и понимают еще меньше) на том, что стали называть «тридцать седьмым годом» (который в действительности начался много раньше и кончился много позже обозначенных выше временных рамок), на его общественных и нравств. последствиях. Беззакония, массовые репрессии породили страх, подозрительность, смятение, воспитывали психологию «винтиков», нерассуждающих исполнителей предначертаний вождя и партии, взаимную отчужденность, атрофию гражданского самосознания, боязнь ответственности. А чтобы выстоять в так страшно начавшейся войне, надо было прежде всего хотя бы в какой-то степени (пусть, увы, и не до конца) преодолеть эти духовно-нравстр. деформации, ослабить их разрушительное действие. При воен. превосходстве врага дело должен решать дух армии и народа — в этом отдают себе отчет герои романа, мучительно размышляя над тем, что произошло, почему мы терпим такие поражения, почему нам приходится отступать. Таков круг ист. и духовно-нравственных проблем ром. «Июль 41 года». Их исследование писатель продолжил уже на материале современности, ибо «тридцать седьмой год» был лишь крайним проявлением тоталитарного режима, родовые черты этого строя сохранялись и в более благополучные годы.
      По-прежнему Б. больше всего интересуют люди воен. поколения, он стремится проследить их судьбу в мирное время, показать, выдерживают ли они испытания, уготованные им гнетущими и растлевающими условиями командно-административной системы. Несправедливые и тяжкие удары судьбы преследуют героя пов. «Карпухин» (1965): в войну он за чужие грехи попал в штрафную роту, а в годы послевоен. разорения за малую вину получил непомерно большой срок. И вот, когда только-только стала налаживаться его жизнь, он опять без вины под судом. И то, что с ним будет, зависит от непредвзятости, совестливости и мужества судей и свидетелей. А они повязаны служебными отношениями и очередными указаниями начальства, весы правосудия накренены в эту сторону. У всех свои заботы и интересы — карьерные и семейные, а иным и вовсе нет дела до человека, судьба которого в их руках, и не о нем они думают, а о себе. И засудили невинного. Нравств. суд, который вершит писатель над героями, происходит в традициях Л. Толстого — приверженность Б. этим традициям проступает тут еще явственнее, чем в «военных» произведениях.
      В ром. «Друзья» (1975) охвачен более широкий диапазон социально-нравств. проблем. Жизненный успех — подлинный и мнимый, приспособленчество, сделки с совестью ради материального и карьерного преуспеяния, нравств. компромиссы и суетность, разрушающие талант, приводящие к бесплодию в творчестве,— об этом размышляет автор, описывая крушение давней дружбы двух архитекторов, бывших фронтовиков. Один из них решил добиться успеха любой ценой. Он предает и друга, и свое призвание. Правда, автор выписал друзей чересчур контрастными красками, здесь моралист потеснил художника. Интереснее в романе др. персонаж — маститый архитектор Немировский. Трансформация его, человека способного, умного, неплохого, но душевно нестойкого, неравнодушного к жизненным благам, а особенно к занимаемому положению, в интеллигентного чиновника, погруженного в хитросплетения бюрократических игр, показана в романе во всей ее неприпядности, но без упрощений. Немировский не всегда ничтожен, он не лишен обаяния и иногда вызывает сочувствие.
      Еще один фронтовик — герой пов. «Меньший среди братьев» (1981) Илья Константинович переживает духовный кризис, мучается, что живет не так, как хотел бы, не вровень со своей военной юностью. Многое не устраивает героя и в его семейных, и в его профессорско-преподавательских делах, время и силы уходят впустую, и ему не удается завершить работу, в которой заключен смысл его жизни. Это исследование, цель которого доказать, что 2-я мировая война не была неизбежной, ее можно было предотвратить, — таким ему видится самый важный урок войны для современности. Герой судит свою суетную жизнь, свои прегрешения без всякого снисхождения. Поэтому он вызывает уважение. Не всякий способен на такую мужественную очистительную духовную работу, без которой человеческая личность деградирует, без которой нет пути к правде и добру.
      Если Илья Константинович судит себя судом своей фронтовой юности, то для вельможного чиновника Евгения Степановича — героя пов. «Свой человек» (1990) воен. молодость — не более, чем выигрышная запись в «объективке», которая может способствовать карьере и которой надо умело, не чураясь «приписок», пользоваться. Вся жизнь отдана им одной цели — пробиваться ступень за ступенью «наверх», стать там «своим человеком». Это восхождение «наверх» сопровождается нравств. падением, духовным опустошением. В соответствии с волчьими нравами номенклатурной «стаи» семья превратилась в инструмент карьеры, друзей нет — вокруг только «нужные» люди. Жизнь его пронизана постоянным страхом — как бы не «выбраковали», как бы вообще не сменилась нынешняя правящая «стая». Втайне герой тоскует по «стабильным» сталинским временам: «При нем был порядок. А сейчас что? Все стало какое-то недолговечное». Автор изнутри показал мир тех, кто служил опорой тоталитарного режима, присвоив дорогой ценой одержанную народом победу.
      Б. написал книги зарубежных очерков «Темп вечной погони» (1972) и «Канада» (1976), выступает и как эссеист (главная тема — война, ее последствия, память о ней). В последние годы публикует мемуарные, «невыдуманные» рассказы, к ним примыкают воспоминания о писателях — А. Твардовском, Ю. Трифонове, С. Орлове.
      Соч.: Собр. соч: В 4 т. М., 1983-85; Свой человек: Пов. Рассказы. М., 1993; Входите узкими вратами: [Восп.]. М., 1996; И тогда приходят мародеры: [Сб.]. М., 1996; Жизнь, подаренная дважды. М., 1999.
      Лит.: Токарев К. Раздумье над полем боя // Молодая гвардия. 1960. № 3; Кузьмичев И. Заметки о совр. воен. романе // Октябрь. 1965. № 3; Бочаров А. Истоки победы // 3намя. 1965. № 5; Кардин В. Четыре плюс двадцать // Сибирские огни. 1965. № 9; Быков В. Верность памяти // Лит. Россия. 1973. 14 сент.; Дедков И. О судьбе и чести поколения // Новый мир. 1983. № 5; Лазарев Л И. Пядь отвоеванной земли: О прозе Г. Бакланова // Лазарев Л. И. Это наша судьба. М., 1983; Быков В. О правде войны и правде мира [Заметки о прозе Г. Бакланова] // Дружба народов. 1996. № 11.
      Л. И. Лазарев.
      (Из биографического словаря "Русские писатели XX века")


    Произведения: (публикуются с разрешения автора)

    Роман "Июль 41-го года" (1964) — январь 2002

    Фрагмент из романа:

          "Когда сбили первый самолет и привели выбросившихся на парашютах летчиков, Щербатов здесь же, на батарее, допросил их. И старший из летчиков, с обгорелыми волосами, в прожженном до тела обмундировании, на вопрос, почему они не бомбили зенитные орудия, сказал, презрительно усмехнувшись в глаза:
          — Мы знали, что им дан приказ не стрелять.
          А после, уже в окружении, Щербатов своими глазами прочел директиву наркома обороны. В ней среди прочего приказывалось:
          "1. Войскам всеми силами и средствами обрушиться на вражеские силы и уничтожить их в районах, где они нарушили советскую границу. Впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не переходить".
          Далеко позади отпылала граница. Только колонны пленных и встречно на восток идущая немецкая техника пересекали теперь ее. И Щербатова поразили эти слова: "Впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не переходить". Неужели еще в тот момент не поняли всего.
          Там, в директиве, был и такой пункт:
          "Разведывательной и боевой авиации установить места сосредоточения авиации противника и группировку его наземных войск. Мощными ударами бомбардировочной и штурмовой авиации уничтожить авиацию на аэродромах противника и разбомбить основные группировки его наземных войск..."
          Но уже не было самолетов, способных выполнить это. Они погибли под бомбами на своих аэродромах, не успев взлететь, и раньше, чем был подписан для них этот приказ.
          Щербатов прочел эту директиву много дней спустя, потому что 22 июня в 7 часов утра, когда она была отдана, уже не существовало средств связи, чтобы передать ее войскам. Ее случайно нашли в лесу, в бумагах разбомбленного штаба, в зеленом сундучке, на котором, словно закрыв его своим телом, лежал убитый офицер."


    Роман "Друзья" (1975) — декабрь 2008

    Фрагмент из романа:

          "Всю жизнь ему стыдно, что он сказал тогда брату эти слова: «Случись война, ты не пойдешь на фронт. Такие, как ты, не идут умирать за родину!»
          А брат смотрел, его же еще жалея. Ведь по годам мальчишка, школьник, а была в нем мудрость, уже понятно было ему: «Ибо не ведают, что творят». Теперь, когда он вдвое старше своего брата, он знает, что думал тот, почему так на него смотрел.
          Ссора началась тогда как будто случайно. Но не случайно, если подумать. Было это в воскресенье утром. Андрей рано выбежал за хлебом, но уже толпился во дворе народ. Люди смеялись, а ниже всех, на скамейке, где дети играют в песок, сидела женщина из второго подъезда и тоже смеялась и плакала.
          Это была та пора перед войной, когда за двадцать минут опоздания на работу стали судить. Андрей учился в школе, он только понаслышке знал, что делалось утрами на трамвайных остановках. Двадцать минут — и вся жизнь переломлена.
          Оказывается, женщина эта из второго подъезда вскочила со сна, глянула на часы и с воплями, едва платье натянув, выскочила из дома. Только во дворе под общий хохот дошло до нее, что не опоздала она: воскресенье, не надо на работу идти. Люди смеялись, а она плакала от радости.
          С этим-то известием, с хлебом в руке и громким гоготом Андрей влетел в дом. «Что ты смеешься? — спросил брат.— Ты хоть понял, что ты видел сейчас?» И тихо, внятно, как больному или глупому, стал говорить о том, что не безразлично, какими средствами достигается даже благая цель. И многое еще он говорил, чего в свои тринадцать-четырнадцать лет Андрей конечно же не мог понимать. Но и не понимая, он различал на слух, где, от каких слов должна взорваться в нем законная нетерпимость. И он крикнул брату: «Такие, как ты, не идут умирать за родину!»
          Не исправишь и не изменишь. Так это и осталось навсегда. И не скажешь брату, что не всю свою жизнь он вот таким дураком прожил, что живы в нем и сегодня и слова, и голос, и взгляд, которым брат смотрел на него.
          Брат погиб в сорок первом году, в ту страшную осень, когда впервые решилась судьба нашей победы, когда вот такие, как он, жизнями своими безымянными заслонили Москву."


    Повесть "Южнее главного удара" (1957) — январь 2002

    Фрагмент из повести:

          "И то же самое, что было с самоходными пушками, повторилось здесь. После первого снаряда танки ожили. Они ждали этого, опасались идти в атаку по снежному полю, не зная наших огневых точек, и вызывали огонь на себя. Теперь всей мощью они навалились на батарею. Снаряды густо рвались вокруг нее, и батарейцы только отстреливались.
          Оттуда по глубокому снегу бежал человек. Еще издали закричал рыдающим голосом:
          — Что ж вы смотрите? На наших глазах нас расстреливают, а вы стоите?
          Это был лейтенант, командир взвода. Спекшиеся губы его с хрипом хватали воздух, глаза горячечно блестели на мертвом, бледном лице. Крепко схватив Беличенко за рукав жесткими пальцами, он тянул его к себе:
          — Комбат, открывай огонь! Открывай огонь! Прошу! При всех прошу! — повторил он с угрозой, и нервное напряжение ега передавалось всем на батарее.
          Беличенко чувствовал на себе взгляды бойцов.
          Быстро подошел Назаров:
          — Товарищ комбат, разрешите открыть огонь.
          А танки все били по батарее. Одно орудие ее уже молчало. Снаряд угодил под колесо, и пушка осела набок, щит был погнут. Несколько человек осталось лежать в окопе, другие, рассыпавшись, бежали к садам. В середине плотной группой держались четверо, окружив грузного человека в офицерской фуражке, с болтавшимся на груди биноклем. Он был выше, заметней других и, должно быть, ранен, потому что отставал; они не хотели бросать его. Близко разорвалась на снегу мина. Человек в фуражке упал плашмя, остальные побежали дальше. Но он завозился, встал на колени, и они вернулись. Было видно, как они подхватывают его под руки. Потом, бросив, побежали, а он остался лежать лицом в снегу.
          — Да люди вы или нет? — закричал лейтенант.— Братьев ваших уничтожают, а вы схоронились!
          Назаров ближе шагнул к Беличенко:
          — Товарищ комбат, мы обязаны открыть огонь!
          Ясные, честные глаза его, впервые так близко видевшие смерть и уничтожение, смотрели на Беличенко не мигая. Они выдержали его взгляд, только от напряжения и встречного ветра слезы заблестели в них.
          — Если вы не прикажете, я сам открою огонь!
          — Я вас расстреляю на месте! — задохнувшись, тихо сказал Беличенко.
          Когда он обернулся, он не встретил ничьих глаз. А лейтенант, сорвав с головы ушанку, сжал ее в кулаке и грозил:
          — Ты за это, капитан, ответишь! Мы и мертвые тебя найдем.
          И той же дорогой, качаясь, с раздувающимися от ветра волосами, пошел под разрывами обратно. Этого ему никто не мог запретить. А что он доказывал даже смертью своей?"



    Повесть "Пядь земли" (1959) — март 2002

    Фрагмент из повести:

          Кто-то, тяжело дыша, лезет ко мне под танк. Отрываюсь от бинокля.
          Сержант с красным, потным лицом. Воротник гимнастерки расстегнут, пыльный чуб торчит из-под пилотки, веселые глаза подмигивают дружески.
          — Молодец, лейтенант! — хрипит он, и шея надувается.— Самый мировой НП.
          В трубке докладывают мне с огневых позиций:
          — Выстрел!
          Два мощных разрыва встают в кукурузе перед "фердинандом".
          — Твои? — хрипит сержант.
          Мне некогда ответить. Самоходка пятится, сейчас уйдет в посадку. Кричу новый прицел. Разрыва жду с замершим сердцем. Взлетела земля. Уходит!
          — Пять снарядов, беглый огонь!
          Взрывы. Дым. Огонь. Черные смерчи земли. Когда опять становится видно, "фердинанд" стоит на оголенной перепаханной земле. Как будто даже не подбитый. Стоит и не шевелится больше.
          — Сволочь! — говорит сержант.— Это он мою пушку подбил. Расчет накрыло.
          От самоходки пригибаясь, бегут три черные фигурки.
          — Дай по ним!



    Повесть "Мёртвые сраму не имут" (1961) — март 2002

    Фрагмент из повести:

          "Мельком Мостовой увидел свою левую руку. И удивился, что она не чувствует холода. Он упирался в снег голым локтем и не чувствовал холода. Он вообще не чувствовал руку. Но она крепко держала ружье, и он успокоился.
          А танк несся на него вместе с белой метелью, она кутала его гусеницы, и оттуда, из метели, остро и косо вылетали огненные трассы пуль. Что-то крикнул разведчик. Чего он кричит? В одной телогрейке на голом теле Мостовой обливался потом. Или это снег таял на груди? Приклад ударил его в плечо.
          — Патрон!
          Как чужую, Мостовой увидел на снегу свою кровь. Странно, что ее так много. Весь снег, где он упирался локтем, был черным от крови. От его крови. Но боли не было, и рука держала ружье.
          Какие-то голоса кричали около него. Он слышал их сквозь звон в ушах.
          Близкая пулеметная очередь огненной плетью хлестнула перед ним. Кто-то, перебегая, наступил на его раскинутые, обмороженные ноги. Мостовой не отрываясь целился. Среди выстрелов, огня он вел на конце ружья танк.
          Чего они кричат? Кто бежит? Стрелять надо тех, кто бежит. Но он не разжимал стиснутых челюстей. Он целился. Мелькнуло рядом испуганное лицо разведчика. Танк поворачивал башню. Заметил. В глаза, в сердце мертвой пустотой глянуло дуло орудия. Прыгнуло вверх, закачалось. Только не спешить. Щурясь, он сдерживал палец, нажимавший спуск. И уже не дышал. Он задержался, нажал, и спусковой крючок сорвался легко и бессильно. И в тот же миг перед сощуренными глазами Мостового сверкнул огонь. Ему показалось, что это ружье взорвалось в его руках.
          Ослепительно сверкнувший огонь и еще что-то острое вошло в него, в мозг его, в тело, вошло безбольно и мягко, словно не было в нем ни костей, ни нервов. И Мостовой почувствовал странную невесомость, кружение и пустоту. Но и летя в пустоте, он еще боролся, он чувствовал, что его отрывают, и не давал оторвать себя от земли, хватался за все руками, которых у него уже не было.
          Вечность, в течение которой он еще сознавал, больно, трудно расставаясь с жизнью, так и не поняв, что расстается с ней,— все это для постороннего глаза слилось в короткое мгновение.
          Люди, с гранатами прижавшиеся к земле, пока башня танка, поворачиваясь, дулом выбирала кого-то из них, видели, как орудие остановилось, сверкнуло пламенем. И сейчас же перед головой Мостового, слившейся с ружьем, в тот самый момент, как ружье выстрелило по танку, взлетел огонь. Потом с земли, держа руками окровавленную голову, поднялся солдат. Танк с ходу ударил его в грудь, подмял, пронесся над лощиной. Но тут в вихре снега, несшегося с ним вместе, все осветилось изнутри, сотряслось от взрыва, и люди упали на землю. А когда поднялись, танк стоял без башни, и красное пламя с черной каймой копоти развернулось и махнуло над ним, как воткнутый в него флаг."


    Роман "И тогда приходят мародёры" (1995) — в библиотеке Вадима Ершова
    Повесть "Карпухин" (1965) — август 2003
    Повесть "Навеки девятнадцатилетние" (1979) — в библиотеке Владимира Воблина
    Повесть "Меньший среди братьев" (1981) — июль 2004
    Повесть "Свой человек" (1990) — в библиотеке Вадима Ершова
    Повесть "Мой генерал" (1999) в журнале "Знамя" 1999, № 9
    Фрагмент книги "Кумир" — в библиотеке Максима Мошкова


    Сборник эссе и рассказов "Входите узкими вратами" (1995) — март 2007

          Аннотация издательства:
          В новую книгу Григория Бакланова — известного писателя военного поколения, лауреата Государственной премии, автора полюбившихся читателю повестей «Пядь земли», «Карпухин», «Навеки — девятнадцатилетние», романа «Июль 1941» вошли воспоминания о фронтовой юности, о первых послевоенных годах, о литературной жизни 60-х—80-х гг., о начале эпохи перестройки, когда автор возглавил крупнейший литературно-художественный журнал «Знамя». Документально-художественная проза Г. Бакланова — не только свидетельство очевидца и участника многих важнейших исторических событий в стране, но и публицистически яркое осмысление пережитого, своего рода «предварительные итоги», которые будут интересны самому широкому читателю.

    Фрагменты из книги:

          "Правда, одно время, когда перешли границу, началось повальное увлечение, так сказать, транспортным средством — велосипедами. И те, кто мог, и такие дядьки, которые сроду велосипеда не видели, все катили по дорогам на двух колесах. Тысячи километров пройдено, а все-таки, хоть ноги и привычные, пожалеть их надо. И вот в шинелях, с вещмешками на горбу, с котелками, с лопатками на боку рулили изо всех сил. И пошли жертвы: то машина в темноте без фар врезалась в колонну, то кто-то сам налетел на машину — неумелого всегда влечет. И это в конце такой войны, когда уже казалось, домой вернется. Командир нашего полка полковник Комардин, человек непреклонный и в действиях решительный и скорый, приказал однажды свалить велосипеды в кучи, и давили их тракторами."

    * * *

          "Была примета на фронте: если перед боем человек начинает рассказывать о себе сокровенное, значит, почувствовал что-то, бой этот для него последний. Дело, конечно, не в приметах. Перед боем о многом думается, человек не волен в жизни своей и смерти, и никому не хочется исчезнуть бесследно, не оставив о себе никакой памяти. Вот и рассказывают."

    * * *

          "И вдруг Костя, казалось бы, обреченный на благополучие, исчез. Его не стало, как не было вовсе. Это арестовали его отца. Да его ли только? У нас из общежития, из полуподвала, ночью увели Эмку Манделя, известного ныне поэта Наума Коржавина, живущего теперь в Америке, но мыслью и душой — все так же здесь, на своей родине. Наивный, как дитя или мудрец, он читал в домах, где его кормили, свои стихи: «А там, в Кремле, в темнице мрака, хотел понять двадцатый век не понимавший Пастернака, сухой и жесткий человек». Это изустный вариант — про Сталина, в ту пору. Можно только удивляться, как долго Господь хранил это святое дитя. Но пришли ночью, разбудили, увели с собой. На восемь лет."

    * * *

          "А вот в той же Вене. Бой в городе идет, заскочили мы в особняк, внизу, в холле (я и слова этого тогда еще не знал), — убитые лежат, и немцы, и наши. А по деревянной лестнице наверх — очередь пехотинцев. И все какие-то нетерпеливые, жаждущие. Там, наверху, — женщина, к ней и стоит по лестнице очередь. Артиллерийские разведчики тут же начали оттеснять, отпихивать пехоту, не для чего-либо, а чтобы — самим впереди встать, уже за автоматы хватаются. Все же удалось отогнать и тех, и других. И видел я и всю жизнь это вижу, как она вышла. Была это не австрийка — наша, угнанная в неволю: эшелонами гнали в Германию, в Австрию — восточных рабов. И вот со своими повстречалась. Она вышла на эту площадку лестничную наверху, юбка сзади тяжело отвисшая, мокрая, скользкая — этого я забыть не могу."

    * * *

          "И опять же рассказывают, когда арестовывали Ковтюха, героя гражданской войны, с которого Серафимович писал своего железного Кожуха: когда пришли его арестовывать, он будто бы позвонил Ворошилову, с которым был на «ты»: «Я их тут держу под дулом пистолета. Положить их?» Но тот заверил своего боевого товарища: не сомневайся, мы разберемся. Как же его потом били на допросах, Ковтюха, как издевались над ним!.. Но и это, может быть, легенда: людям всегда хочется, чтобы трогательней выглядело, чем в жизни, легенды понятней, сами прилегают к сердцу. Но факт, уж это-то факт: за всю войну, за все те страшных четыре года, мы потеряли высшего командного состава меньше, чем расстреляно было перед войной, а он-то, Ворошилов, и был в самые кровавые годы нашим народным комиссаром, своей рукой визировал расстрельные списки. И сколько же безымянно полегло солдат на полях войны, пока учились воевать наши командиры, вырастали в маршалов."

    * * *

          "Калинин, умильный всесоюзный наш староста с козлиной бородкой, олицетворявший союз рабочих и крестьян, поскольку сам был вроде бы из тверских крестьян, но сколько-то и на заводе поработать успел, это усиленно подчеркивалось. А фамилия уж куда народней, прямо с куста калины снята. Вот он и подписал указ — казнить двенадцатилетних детей за колоски, которые они с голоду подбирали в поле. Молотов твердолобый, прозванный каменной задницей. Оба они отдали своих жен в залог, в лагеря. А Каганович и этих превзошел: двух братьев, старшего и младшего, отдал на расстрел в знак высшей преданности. Заложив душу дьяволу, они и свои жизни заложили."

    * * *

          "Как-то за коньячком, которым я его угостил, старый-старый проводник, совершавший уже последние свои рейсы, рассказал мне, как в те самые годы — 37-й, 38-й, 39-й — входил, случалось, к нему в вагон человек с небольшим чемоданчиком, он уже в лицо его знал и знал, что произойдет. Где-нибудь в Бологом или ранее человек этот выходил среди ночи, а в купе обнаруживали утром пассажира, умершего от разрыва сердца. Правда это или нет — утверждать не берусь, но и не такое бывало, да и врать ему вроде бы ни к чему."

    * * *

          "Как-то включаю радио — «Писатель у микрофона». И слышу такой текст: «...на снегу в Сталинграде лежал молодой капитан. Кровь текла из его губы. Этот капитан был я». По голосу — Падерин. Был такой полковник, он же литератор, он же в непонятной должности при отошедшем от дел маршале Чуйкове: то ли ординарец, то ли приближенный. Оттуда он метал на своих литературных недругов громы и молнии за маршальской подписью. Потом между ними возник какой-то денежный конфликт, и маршал прогнал его со двора. И вдруг выясняется: в бытность свою комиссаром полка Падерин украл орден Боевого Красного Знамени, снял с убитого сержанта, присвоил и носил многие годы. Об этом двадцатимиллионным тиражом сообщила газета «Труд». И что же? А ничего. Для жалостливости обзаведясь палочкой и прихрамывая, все так же приходил Падерин на писательские собрания, держал себя жертвою невинной, случалось, и с трибуны выступал: стыд не дым. Это прежде офицеры от позора стрелялись."

    * * *

          "Похожий случай и у нас был. На Украине, под Кравцами, когда немецкие танки и бронетранспортеры раздавили нашу батарею, произошло нечто прямо-таки невероятное. Солдат, фамилия — Мартузалиев, бежал от бронетранспортера по снегу, тот нагонял его, непременно хотел раздавить. Мартузалиев упал, бронетранспортер, махина эта страшная, стальная, переехала его, а он — представьте! — остался жив. Снег ли был глубок, гусеница ли широкая, — или между гусеницами оказался, но выпало такое счастье человеку.
          Движется наш полк к фронту, я к тому времени тоже из госпиталя вернулся, движутся пушки за тракторами, оттесняя пехоту к обочине, грязь ботинками месить, и слышу сквозь рокот трактора: «Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!..» Мартузалиев! Из госпиталя, из запасного полка загнали в пехоту. «А ну, иди к нам!» Он было засомневался: вдруг хватятся, еще за дезертира сочтут. Да кто хватится? И всю оставшуюся войну провоевал он в нашем полку, в своей батарее."

    * * *

          "И рассказал я ему, как 11 октября сорок третьего года (как раз в этот день меня ранило) под Запорожьем пошли в контратаку немецкие танки и рядом со мной в траншее убило пехотинца. Он только спрыгнул туда с термосом на спине, завтрак принес пехоте, и — разрыв снаряда. Лежит он убитый, ничком, крышка термоса открылась, и на спину ему, на землю ползет густой пшенный кулеш, белые куски сала. А я вторые сутки не евши, и — ложка за голенищем. Если б не люди кругом, если б стыд не останавливал, я бы хоть пару ложек того кулеша ухватил под обстрелом."

    * * *

          "Снимали фильм на местах бывших боев, и я узнавал и не узнавал наш плацдарм: столько лет прошло, молодой лес поднялся. Но самое поразительное, каким узким казался мне теперь Днестр. А тогда, под огнем, многих жизней не хватило, чтобы его переплыть. По контуру прежних, времен войны, заплывших окопов рыли окопы заново, чтоб все было натурально. И в одном из них отрыли скелет. Он сидел. И был это, возможно, мой ровесник, зубы все молодые, не съеденные. И, может быть, видел я его в бою, знал. И вот мне уже — за сорок, целая жизнь, вторично подаренная мне, прожита после войны, подарено было мне детям радоваться, а он все так же сидел в окопе, засыпанный землей..."

    * * *

          "У Демьянюка в Треблинке был не то чтобы подручный, а мальчик, выполнявший что ему прикажут, еврей по фамилии Эпштейн. И вот разгружают очередную душегубку, в которой газом отравлены люди, и под голыми телами, где все же сохранился воздух, осталась жива двенадцатилетняя девочка, без сознания, но жива. Тоже голая, полумертвая, она ожила на свежем воздухе. И Демьянюк приказывает мальчику: «Снимай штаны!» И тот вынужден снять, он боится, в страхе живет. Но сделать с ожившей девочкой то, что от него требуют, не может от ужаса. Поняв, что не удастся, что тот физически не способен, Демьянюк взял дрель и при помощи дрели... Тут женщины закричали: «Хватит! Это невозможно слушать».
          Эпштейн жив, он свидетельствовал на суде, приехал с женой, с детьми. Он сказал, что не хочет никакой мести, его месть в том, что вот живут его дети, а Демьянюка судят. Ну, а та девочка? А пепел сожженных в печах Треблинки?
          В Иерусалиме, в Яд вашеме, каждую минуту голос произносит детское имя, день за днем, год за годом. Из шести миллионов евреев, уничтоженных фашистами, полтора миллиона — дети. И, может быть, самое страшное — детский зал. В сплошной темноте горят пять свечей, отраженных множеством невидимых зеркал, и ты словно в центре Вселенной, в центре мироздания, где витают души; над тобой, под тобой, повсюду — бесчисленные звезды — огоньки во тьме космоса: душа человека — свеча Господа. И голос, отсчитывая минуты, произносит и произносит детские имена.
          А у Демьянюка в его камере — цветной телевизор, библиотека, и во дворике, на свежем воздухе растит он и поливает цветы: суд не кончился, процесс длится, адвокат затребовал новые документы."


    Сборник эссе и рассказов "Жизнь, подаренная дважды" (1999) — декабрь 2009

    Фрагменты из книги:

          "Но самой колоритной фигурой в институте был заведующий военной кафедрой полковник Львов-Иванов. Партизанский командир времен гражданской войны, он сохранился в первобытном состоянии, был простодушен на удивление, а когда выступал на собраниях, радовал всех. Он говорил: «Захожу в мужскую уборную, на стене — хэ, у и другие буквы...» И недоумевал: почему смеются? Он говорил: «Захожу в мужское общежитие, сидит Мандель без штанов. Захожу в женское общежитие — та же картина...» И опять — общее веселье."

    * * *

          "По пословице, за одного битого у нас двух небитых дают. Но это — по пословице, а в жизни от битья, возможно, ума прибудет, но и — осторожности: на что прежде решился бы с задором, теперь в затылке почешет. Воронов, будучи редактором «Комсомольской правды», решился: напечатал правду о знаменитом в ту пору капитане китобойной флотилии «Слава» Солянике, о каторжных условиях труда матросов, от этой каторги, случалось, умирали в море. А на судне, в бассейне, плескалась любовница Соляника, возимая им с собою для утех. Говорилось в статье и об операциях с валютой. Но Соляник был дружен с секретарем ЦК Подгорным, из плаваний привозил ему подарки. Воронова в назидание другим редакторам сняли с должности, отправили корреспондентом «Правды» в ГДР и выдерживали там долго. Однажды мы встретились с Юрием Петровичем в Берлине, пили пиво, разговаривали, и создалось у меня впечатление, что даже в своей газете его печатают неохотно. Но не стало Подгорного... Впрочем, сегодня многие спросят: а кто это, Подгорный? Да в том-то и штука: НИКТО. Ни дел достойных не свершил, ни памяти светлой по себе не оставил, подобно многим и многим, с кем он делил власть. Но вот по иерархической лестнице сумел взобраться выше некуда, судьбы людские держал в горсти. Не стало его, и через какое-то время Воронова вернули."

    * * *

          "«Я никогда не писала писем в редакцию, но, прочитав в вашем журнале поэму А. Твардовского «По праву памяти», хочется выразить огромную благодарность. Признаюсь, я читала и плакала... Мой отец не был ни кулаком, ни попом. Он был простой рабочий, только активист и горой стоял за советскую власть... 3 марта 1938 года его вызвали в РОНКВД, и домой он больше не вернулся... Сейчас трудно представить, как могли мы выжить. Сбережений никаких не было, т. к. отец один работал, а семья — 8 чел. Мама вынуждена пойти работать в ту же сплавную контору за 3 км от дома. В 1939 году бабушка умерла, вскоре умер один из близнецов. Но, как говорится, беда не приходит одна. В том же году у нас заболела и пала корова. А какой сельхозналог надо было платить! В первую очередь рассчитывались с государством. Приходилось покупать мясо, молоко и яйца и сдавать. Ниоткуда никакой помощи и сочувствия, а наоборот. Маме моей сейчас 81 год, и я преклоняюсь перед ней за ее мужество и стойкость... Прошу извинить за мое такое подробное письмо, но захотелось высказать кому-то свою душевную боль.
          С уважением Кытманова М. А. Волгоградская обл.»."

    * * *

          "Мы печатали в трех номерах воспоминания Е. А. Керсновской. В прошлом — мелкая бессарабская помещица, настолько небогатая, что и пахать самой приходилось, она уже в преклонных годах написала эту книгу. А книга была поразительная: сама судьба автора, память, точнейшие подробности. Тут и предвоенная жизнь, и приход наших войск, освободивших ее от всего, чем жила, что имела; в летнем платьице схватили ее, посадили в битком набитый грузовик. А дальше — Сибирь. Эта женщина совершила невероятное: зимой, в страшный мороз, бежав с лесоповала, она с севера на юг прошла сибирскую тайгу, кормилась бог весть чем. Однажды удалось палкой убить утку. Съела ее сырой. Потом — лагеря. Когда мы печатали эту ее книгу (ее сразу же издали в Германии, еще где-то), Керсновская уже не вставала, жила она далеко от Москвы, мы посылали к ней редактора. Журнал наш не иллюстрированный, а Керсновская еще и рисовала прекрасно: была рукопись, и была пачка иллюстраций. Мы, конечно, отдали бы их в иллюстрированный журнал, предварительно напечатав воспоминания. И вдруг — номер «Знамени» еще в наборе, а в «Огоньке» неделя за неделей выходят иллюстрации Керсновской, и подписи кратко пересказывают содержание. И мы, открывшие эту вещь, гордившиеся ею, печатаем как бы уже известное читателям, вслед за «Огоньком» — из милости. Я до сих пор не знаю да и знать не хочу побудительные мотивы редактора отдела, которая тогда работала у нас и тайно передала иллюстрации в «Огонек». В наивность я не верю, а случайно такие вещи не делаются."


    Pассказы:

    "Был месяц май" ("Почем фунт лиха") (1962) — январь 2002

    Фрагмент из рассказа:

          Шаги слышны были уже по крыльцу. Занавеска на окне отрезала туловище и я видел только ноги в стоптанных туфлях, подымавшиеся по ступеням. Человеку больно было наступать на правую ногу; едва наступив на нее, он перескакивал на здоровую, а больную плашмя волочил за собой. Он не сразу, нашел ручку двери, некоторое время я слышал его тяжелое дыхание с той стороны. Наконец дверь открылась, он ступил через порог. Это был старик в серой, не имевшей цвета и, видимо, не своей одежде: она висела на нем. Он оглядел комнату, и опять мне показалось, что он уже бывал здесь когда-то.
          — Здравствуйте! — сказал я из темноты простенка.
          Он вздрогнул, быстро обернулся с каким-то странным выражением глаз. Но это не был испуг. Разглядев, кто перед ним, он снял с головы круглую лагерную шапку:
          — Дзень добжий, пан товажищ!
          И, не сразу находя русские слова, помогая себе жестом, обвел рукой комнату:
          — Той... пан Рашке есть дома? Нах хауз?
          — Дома, дома. Сейчас его нет, — говорил я отчего-то громко, словно от этого русский язык становился понятней ему, и тоже помогал себе жестами рук. — Но вообще он здесь. Хиер.
          — Хиер... — повторил человек и поблагодарил: — Дзенькую. Спасибо, товажищ.
          Я выдвинул ему тяжелый дубовый стул.
          — Вы садитесь.
          — Дзенькую бардзо. Мне тшеба пана Рашке зобачить.
          Он сел, остро обозначились худые колени. Теперь видно было вблизи, что это не старик, а очень замученный человек с провалившимися висками и серым бескровным лицом.
          — Он придет, — сказал я.
          Макарушка внес сковородку. В ней — свинина, сочная, зажаренная куском, и жаренная в свином сале картошка. Все это было горячее, шипело, пахло, и запах раздражал голодного человека.
          Я отпустил Макарушку, выложил со сквородки половину мяса и картошки на тарелку, подвинул ему. И увидел ужас в его глазах, глядевших на свинину.
          — Ниц! Ниц! — он тряс головой.
          — Да ешьте, ешьте, — настаивал я. — Мне сейчас еще принесут.
          Но он слабой рукой упирался в тарелку. И я уступил, ничего не понимая.
          Я налил ему вина. Он поблагодарил глазами и пил жадно: ему хотелось пить.
          Виски его то надувались, то западали, на руке, державшей стакан, отчетливо видно было запястье — браслет из сухожилий — и кости, лучами идущие к пальцам. На заросший, огромный от худобы кадык, двигавшийся вверх-вниз, смотреть было страшно.
          Он закашлялся, не допив, и кашлял долго, мучительно, до синевы налившись кровью. Потом, обессиленный, с выступившими слезами, долго не мог отдышаться, руки его тряслись.
          — Вы здесь жили раньше? — спросил я, видя, как ему неловко за свою слабость. — Вы знаете этот дом?
          Он смотрел тем взглядом, каким смотрят глухонемые, по губам стараясь понять, что им говорят.
          — Вы не понимаете по-русски?
          — Так, так, — кивал он. — Розумию. Помалу.
          — Я говорю, вы здесь жили?
          — Так, — сказал он. И отрицательно покачал головой.
          Мне вдруг показалось, что он не вполне разумен: такие у него были глаза. Он опять оглядел комнату.
          — Поляк, — сказал он. И посмотрел на меня. Потом повторил: — Поляк, — объясняя этим свое положение здесь, положение человека, силой угнанного в Германию.
          — Моя жона... Ма женка була тутай. Тут. — Он указал в окно на коровник. Подымать руку ему стоило усилий. — И сын муй... Когда сын уродил...ся и закричал, жона заслонила ему уста. Так. — Он зажал себе рот рукой. И когда худая рука его закрыла половину лица, глаза стали больше, в них было страдание. — Чтоб ниц не слухал! Але сховать можна тылько мартвего. Тылько мертвого... Раз она кормила его грудью, млеким... До обора, — видя, что я не понял, он показал на коровник, — туда, до обора вшед нимец. Ниц не жекл. Ниц не говори! Тылько посмотржел на дзецко, на сына, як его карми млеким. Вона не могла ми объяснить, як посмотржел, тылько плакала и држала... дрожала, когда то молвила. Цо моглем зробиц? Цо? Працовалем у другого нимца о там, в тамтей деревне, але цо моглем зробиц? Былем безсильны...
          Серые сухие губы его, словно занемевшие от холода, шевелились медленно.
          В ранних сумерках свет окна стеклянно блестел в его остановившихся глазах, взгляд их был обращен внутрь.
          — Теперь я вижу, як он посмотржел. Он, господаж, давал ей есць, цоб могла працовать, а хлопчик брал ее сил... После того она ховала хлопчика, як шла в поле. Муви, цо услыхала його кжик... крик. Але я мыслю, тот кжик она всякий час мала в сердце. Она бегла с поля и слухала, як хлопчик, наше дзецко кжичало. И свинарник, — он показал рукой, не найдя слова. — Доска... Понимаешь?
          — Доской приперт? Закрыт снаружи?
          — Так. Она чула, она открыла. Когда вшед туда, много свиней. Когда...
          Он опять показал руками, и я догадался:
          — Сожрали свиньи?
          — Так. Так... Там увидзела нашего хлопчика. От тего часу видзела тылько то. Когда зовсим разум ее помешался и больше не могла працовать, нимец взял ее за руку и одправадзил в гору до обозу... До лагерю, понимаешь? Там було крематориум. Не ведзала, докуд ее проводзоно... Докуд ее ведут. И то було ее счанстье.
          В сумерках лицо его было почти неразличимо, только тени вместо щек и блестели глаза в глубоких глазницах. Слышно было, как во дворе на два голоса тихо поют разведчики.
          — Полтора роки былем в лагерю и дожил. Абы прийти тутай...
          Я вспомнил, как мальчишка, сын хозяина, смотрел на поляка из-за дров. Я подошел к окну, крикнул Маргослина. Песня оборвалась, слышно было, как, приближаясь, скрипела кожаная куртка. Маргослин остановился под окном, подняв лицо вверх.
          — Приведи сюда мальчишку, — сказал я.
          Опять в сумерках заскрипела кожаная куртка. Слышны были голоса, шаги во дворе, за сараями, вокруг дома. Было уже совсем темно в комнате, только светились два окна в стенах и в темном углу — зеркало.
          — Там комора. Така велька комора... камера. Вот этими руками зроблена.
          Он показал свои руки и сам посмотрел на них.
          — Туда людзей загоняли. И жоны, и деци. Деци с забавками... З игрушками... Им говорили — там есть баня. И людзи шли. И деци. Там, — он показал на потолок, — тако оконко. Туда пускали газ. Газ... И моя Катажина не ведзала, докуд ее ведут, и то було ее счанстье... Така млода. Она тут. И татем. Везде.


    "Как я потерял первенство" (1965) — март 2002
    "Хороший исход" (1976) — июнь 2002
    "Разжалованный" (1976) — июнь 2002
    "Нездешний" (2001) (копия из журнала "Знамя")
    "Дурень" (2002) (копия из журнала "Знамя")
    "Давай поудим рыбу когда-нибудь" — декабрь 2004
    "Помню, как сейчас..." — январь 2005
    "Надя" — январь 2005
    "Непорочное зачатие" — январь 2005
    "В месте светлом, в месте злачном, в месте покойном" — февраль 2005
    "Кондратий" — февраль 2005


    Рассказы: — прислал Евсей Зельдин

    Свет вечерний
    Вещие сны
    Костенька и Коленька
    Вот вы говорите


    Ссылки:

    И. Ришина. Интервью с писателем "Эта долгая память" в журнале "Дружба народов" 1999, № 2
    Статья писателя "В театр – с пистолетом" в журнале "Знамя" 2000, № 4
    Статья Андрея Туркова к 80-летию Григория Бакланова "Не покидая передовой" в журнале "Знамя" 2003, № 9
    Интервью с Г.Баклановым на радио "Свобода" (май 2002)
    Интервью с Г.Баклановым: "«Вчера» наступит «завтра»? Почему коричневые поднимаются с колен" в "Новой газете" (март 2006)
    Интервью с Г.Баклановым: "Талант сильнее страха" в "Учительской газете" (ноябрь 2005)
    В.Кардин: "Никто не виноват, но все причастны" (О повести Григория Бакланова "Мой генерал") в газете "Первое сентября" (1999)
    Павел Нуйкин: "Поколение" (Григорию Бакланову — 80) на портале "Культура" (сентябрь 2003)
    Интервью с Г.Баклановым: "Бестселлеры есть, событий в литературе не припомню..." в журнале "Вестник" (сентябрь 2001)
    Григорий Бакланов: "Нельзя стыдиться Победы" (Российский писатель отвечает членам Европарламента) в "Российской газете" (14.01.2005)
    Григорий Бакланов: "Жизнь мне подарили дважды" в газете "Труд" (25.03.2005)
    Григорий Бакланов: "Окопная правда" на телеканале "Культура" (11.09.2008)
    Татьяна Санина: интервью с Григорием Баклановым «Писать то, что болело…» в газете "Взгляд" (15.09.2008)
    Анатолий Лысенко: Видеоинтервью с Григорием Баклановым на RuTube (11.09.2008)

    Страничка создана 16 августа 2002.
    Последнее обновление 30 декабря 2009.

Rambler's Top100
Дизайн и разработка © Титиевский Виталий, 2005.
MSIECP 800x600, 1024x768