Поэма
Седина в волосах. Ходишь быстро. Но дышишь неровно. Все в морщинах лицо — только губы прямы и тверды. Танька! Танечка! Таня! Татьяна! Татьяна Петровна! Неужели вот эта усталая женщина — ты? Ну, а как же твоя комсомольская юная ярость, Что бурлила всегда, клокотала, как пламень, в тебе! — Презиравшая даже любовь, отрицавшая старость, Принимавшая смерть как случайную гибель в борьбе. О! Твоё комсомольство! Без мебелей всяких квартира, Где нельзя отдыхать — можно только мечтать и гореть. Даже смерть отнеся к проявлениям старого мира, Что теперь неминуемо скоро должны отмереть... ...Старый мир — не погиб. А погибли друзья и подруги, Весом тел не влияя ничуть на вращенье земли. Только тундра — цвела. Только выли колымские вьюги, И под мат блатарей невозвратные годы ушли. Но опять ты кричишь с той же самою верой и страстью. В твоих юных глазах зажигается свет бирюзы. — Надо взяться! Помочь! Мы вернулись — и к чёрту несчастья... Ты — гремишь. Это гром отошедшей, далекой грозы. Хочешь в юность вернуться. Тебе до сих пор непонятно, Что у гроз, как у времени, свой, незаказанный путь. Раз гроза отошла, то уже не вернется обратно, — Будут новые грозы, а этой — твоей — не вернуть. — Перестань! — ты кричишь, — ведь нельзя, ничего не жалея, Отрицать — обобщать. Помогай, критикуй, но — любя! — Всё как раньше: идея, и жизнь — матерьял для идеи... Дочкой правящей партии я вспоминаю тебя. Дочкой правящей партии, — не на словах, а на деле Побеждавшей врагов, хоть и было врагов без числа. Ученицей людей, озаренных сиянием цели, — Средь других, погруженных всецело в мирские дела. Как они тормозили движенье, все эти другие, Не забывшие домик и садик — не общий, а свой. Миллионы людей. Широчайшие массы России, Силой бури взметенной на гребень судьбы мировой. Миллионы на гребне! Что поднят осеннею ночью К тем высотам, где светит манящая страны звезда. Только гребень волны — не скала и не твердая почва. На такой высоте удержаться нельзя навсегда. Только партия знала, как можно в тягучести буден Удержать высоту в первозданной и чистой красе. Но она забывала, что люди — и в партии люди. И что жизнь — это жизнь. И что жизни подвержены — все. А ты верила в партию. Верила ясно и строго. Без сомнений. Отсутствием оных предельно горда. И тебе не казалось, что раньше так верили в Бога... Слишком ясные люди тебя окружали тогда. Танька! Танька! Ты помнишь, конечно, партийные съезды. И тревогу в речах меньшинства за любимый твой строй. И в ответ на тревогу глумливые выкрики с места: — Не жалаим! — Здесь вам не парламент! — С трибуны долой! В тех речах было всё так тревожно, запутано, сложно: Хорошо бы пройти в эти дали, да вряд ли пройдем. Ну, а Вождь отвечал очень ясно: для нас — всё возможно! Коммунисты — пройдут!.. Ты, конечно, пошла за Вождем. Тебе нравилось всё: высший смысл... высший центр... дисциплина... Пусть хоть кошки скребут, подчиняйся, зубами скрипя. Есть прямая дорога. Любые сомненья — рутина... Дочкой правящей партии я вспоминаю тебя. Помнишь, Танька, была ты в деревне в голодное лето? Раскулаченных помнишь, кто не был вовек кулаком? Ты в газету свою написать не решилась про это, Чтоб подхвачено не было это коварным врагом. Создаются колхозы и их возвеличивать нужно. Новый мир всё вернет расцветающим жителям сел. А ошибки — простят... Эти фразы сгодились для службы Людям старого мира — он быстро сменять тебя шел. Старый мир подступал, изменяя немного личину. Как к нему подошло всё, что с болью создали умы: Высший смысл. Высший центр. И предательский культ дисциплины, И названья идей... Танька, помнишь снега Колымы? Танька, Танечка, Таня! Такое печальное дело! Как же ты допустила, что вышла такая беда? Ты же их не любила, ведь ты же другого хотела. Почему ж ты молчишь? почему ж ты молчала тогда? Как же так оказалось: над всеми делами твоими Неизвестно в какой трижды проклятый месяц и год Путь открытый врагам — эта хитрая фраза: «во имя» — Мол, позволено всё, что, по мысли, к добру приведет. Зло во имя добра! Кто придумал нелепость такую! Даже в страшные дни! Даже в самой кровавой борьбе! — Если зло поощрять, то оно на земле торжествует — Не во имя чего-то, а просто само по себе. Все мы смертные люди. Что жизни все наши насилья? Наши жертвы за счет ослепленных ума и души! Ты лгала — для добра, но традицию лжи подхватили Те, кто больше тебя был способен к осмысленной лжи. Все мы смертные люди. И мы проявляемся страстью. В нас, как сила земная, течет неуёмная кровь. Ты любовь отрицала для более полного счастья. А была ль в твоей жизни хотя бы однажды любовь? Никогда. Ты всегда презирала пустые романы. Вышла замуж. (Уступка — что сделаешь: сила земли.) За хорошего парня... И жили без всяких туманов. Вместе книги читали, а после и дети пошли. Над детьми ты дрожала... А впрочем — звучит, как легенда, — Раз потом тебе нравился очень без всяких причин, Вопреки очевидности, — худенький, интеллигентный Из бухаринских мальчиков красный профессор один. Ты за правые взгляды ругала его непрестанно. Улыбаясь, он слушал бессвязных речей твоих жар. А потом отвечал: «Упрощаете вещи, Татьяна!» И глядел на тебя. Еще больше тебя обожал. Ты ругала его. Но звучали слова, как признанья. И с годами бы вышел, наверно, из этого толк. Он в политизолятор попал. От тебя показаний Самых точных и ясных партийный потребовал долг. Дело партии свято. Тут личные чувства не к месту. Это сущность. А чувства, как мелочь, сомни и убей. Ты про все рассказала задумчиво, скорбно и честно Глядя в хмурые лица ведущих дознанье людей. Что же — люди, как люди. Зачем же, сквозь эти «во имя» Проникая в сомнений неясных разбуженный вал, Он глядел на тебя добрый, честный, глазами родными И казалось, серьезный и грустный вопрос задавал. Ты ответить ему не могла, хоть и очень хотела. Фразы стали пусты, а ты стала немой, хоть убей. Неужели же мелочь — интимное личное дело — Означало так много в возвышенной жизни твоей. Скоро дни забурлили в таинственном приступе гнева. И пошли коммунисты на плаху, на ложь и позор. Без различья оттенков: центральных, и правых, и левых Всех их ждало одно впереди — клевета и топор. Ты искала причин. Ты металась в тяжелых догадках. Но ругала друзей, повторяла, что скажет печать... — Было б красное знамя... Нельзя обобщать недостатки. Перед сонмом врагов мы не вправе от боли кричать. Но сама ты попала... Обида и мрачные думы. Всё прощала. Простила. Хоть было прощенье невмочь. Но когда ты узнала, что красный профессор твой умер, Ты в бараке на нарах проплакала целую ночь. Боль, как зверь, подступала, свирепо за горло хватала. Чем он был в твоей жизни? чем стал в твоем бреде ночном? Жизнь прошла пред тобой. В ней чего-то везде не хватало. Что-то выжжено было сухим и бесплодным огнем. Ведь любовь — это жизнь. Надо жить, ничего не нарушив. Чтобы мысли и чувства сливались в душе и крови. Ведь людская любовь неделима на тело и душу. Может, все коммунизмы — одна только жажда любви. Так чего же ты хочешь? Но мир был жесток и запутан. Лишь твое комсомольство светило сквозь мутную тьму Прежним смыслом своим, прочной памятью... Вот потому-то, Сбросив лагерный ватник, ты снова рванулась к нему. Ты сама заявляешь, что в жизни не всё еще гладко. И что Сталин — подлец; но нельзя ж это прямо в печать. Было б красное знамя... Нельзя обобщать недостатки. Перед сонмом врагов мы не вправе от боли кричать. Я с тобой не согласен. Я спорю И я тебя донял. Ты кричишь: «Ренегат!», но я доводы сыплю опять. Но внезапно я спор обрываю. Я сдался. Я понял — Что борьбе отдала ты и то, что нельзя ей отдать. Всё: возможность любви, мысль и чувство, надежду и совесть, — Всю себя без остатка... А можно ли жить без себя? ...И на этом кончается длинная грустная повесть. Я ее написал, ненавидя, страдая, любя. Я ее написал, озабочен грядущей судьбою. Потому что я прошлому отдал немалую дань. Я ее написал, непрерывной терзаемый болью, — Мне пришлось от себя отрывать омертвевшую ткань. 1967