Что и говорить, а литература нынче… Да только ли ли…?.. Нет, не только. Впрочем, нам и на своем огороде от камней прохода нет, так что стоит ли?..
Главное, что пишут или не о том или неинтересно. Чересчур длинно. Или слишком коротко. Особенно, когда нечто важное хотят сообщить. О самом важном можно высказать всё в трех словах и нужно ли размазывать на сотни страниц? Но иногда и в двух словах такую клюкву разведут…
Современный автор приходит в литературу излишне рано, а уходит подчас непростительно поздно. А бывает наоборот — приходит, а уже поздно. Ему бы самому взять и уйти… А бывает и это поздно…
Интересный разговор! Давайте про что-нибудь другое говорить.
Но о чем бы мы с вами не заговорили, один черт не избежим словесности. Это болезнь какая-то. Сепсис называется.
Давайте лучше о циррозе говорить. Что лучше — цирроз или сепсис? Что ни говори, а цирроз лучше. Он время дает. На обдумыванье. Вот один мой знакомый сидит себе на Еврейском кладбище (он там вроде за сторожа), сидит себе (ходить ему уже трудно), сидит, значит, и думает. Иногда до того додумается, что, глядишь, и роман какой-нибудь сочинит-закрутит. Про покойников. Так что, выходит, и цирроз не спасает.
Ну, про что еще поговорим? Про пейзаж? Про пейзан? Бунина вспомним, Тургенева помянем? Нет, лучше будем про жизнь толковать, а кто литературу припомнит, тому, что называется, глаз вон и очки на сторону.
Итак, однажды… собственно, даже не так давно, хотя и не имеет значения когда именно, но, пожалуй, что этой осенью сижу я себе на Еврейском кладбище и сторожу своих милых покойничков, а среди прочих и прах знакомого моего, который тут до меня сидел-сочинял. Сижу я, опершись лбом о стол, и сны наблюдаю. А сны мне снятся цветные, широкоформатные. Коламбия Пикчерс Продакшнс — из потустороннего мира. В последнее время программа неважная была: о трудовой вахте упырей и встречном плане вурдалаков. А тут такой оригинальный сон привиделся, в классическом вкусе. Про Пушкина. Будто подходит ко мне Александр Сергеевич, подкрадывается со спины, да как кольнет в ягодицу гусиным пером!
— Чего дрыхнешь? У тебя все покойники разбегутся!
— Не разбегутся, — отвечаю, — начальства побоятся. А вы чего деретесь?
— Да скушно, брат. Обрыдло все хуже редьки. В карты продулся впрах. А третьего дня император на меня осерчал.
— За что ж это он? — спрашиваю. — Стихи не понравились?
— Да стихи-то как раз понравились. Ему еще раньше кунштюк один мой не показался. Я на дворцовом балу Бенкендорфу в панталоны живую селедку подбросил. Ты, говорит, император, зря ему селедку-то в панталоны запустил, он теперь приходит ко мне на доклад, а от него селедкой воняет. Ну, я поэтому написал «Бородинскую годовщину» и Его Величеству на одобрение принес. Он читает, забылся весь, а я тем временем потихоньку в императрицыны покои прошмыгнул. А надо сказать, что у меня с лицейских лет мечта была, как бы государыню за зад ущипнуть. А через корсет железный разве ущипнешь? Прокрался я в аппартамент, зрю — государыня на постеле нагая лежит, а фрейлины ее пахучей мазью натирают. Ну, чего, говорит, Пушкин, стоишь? Заходи, раз пришел. Али стихи принес? Я, говорю, Ваше Величество, нижайшую просьбу имею. Дозвольте мне, говорю, Вас легонько за зад ущипнуть. Ну, щипли, баловник, говорит, ежели только легонько. И задом ко мне разворачивается. Я глянул — а зад-то у нее весь в чирьях! Меня разве что не выворотило наизнанку, взял я фалды в руки и стремглав бежать без оглядки. В дверях еще на внука Суворова наскочил, который с реляцией об очередном взятии Варшавы прибыл, да так наскочил, что он у меня с лестницы ядром покатился. Вот, брат, какие дела!
— Да-а, — говорю я, — императрица-то теперь не простит. Лучше бы вам, Александр Сергеевич, к нам сюда переселиться. У нас тут тишина, раздолье. Болдинская осень.
— Простит, — отмахивается Пушкин, — куда она денется! А к вам сюда мне не с руки переселяться. У вас тут начальство зело лютое…
Сморгнул я, верно, во сне: смотрю — Пушкина и след простыл. А стоит на его месте хмырь лохматый в пенсне, похожий на хиппи пенсионного возраста, одет словно дворник и папироску крутит. Ба, не сам ли Николай Гаврилыч Чернышевский пожаловал? Вот уж воистину!..
— Кто это от вас, молодой человек, сечас выпрыгнул? — строго спрашивает Николай Гаврилыч. — Никак Пушкин?
— Он! — сознаюсь я. — Да вы присаживайтесь.
— Не могу-с, — отвечает, — геморрой-с. А вы, небось, тоже стишата изволите пописывать?
— Да как вам сказать? Редко, разве по пьяной лавочке.
— Да-с, — покачивает головою Николай Гаврилыч, — в бытность мою в «Современнике» молодежь казалась серьезнее; на барские причуды смотрели мы искоса; социальный вопрос, лозунг светлого будущего… всю Россию, знаете, перетряхнуть хотели…
— Да уж перетряхнули, спасибо.
— Что-с?
Возымел я тут странное желание: взять лопату и смазать Николаю Гаврилычу по пенсне, блестевшему золотой оправой, но услышал стук в окно моей сторожки. Оборачиваюсь — к стеклу прижалась какая-то образина, нос здоровый, приплющенный, глазки махонькие и бородища как у Санта-Клауса или Льва Толстого… Бог мой, да ведь это он самый и есть, Лев Николаевич! Пальцем грозит мне мозолистым, губы шепчут одно только слово… догадываюсь: непротивление! Погрозил и пошел себе дальше, по графским делам. Да и Николай Гаврилыч куда-то запропастился, видать, не поверил, что может помочь Лев Толстой от удара лопатой, тем более, что никогда не питал он симпатии ни к первому, ни ко второй.
Только я стал позевывать, намереваясь проснуться, как неожиданно влетел в сторожку здоровый громила в грязной желтой кофте, весь в мыле и с кастетом в руке.
— Слушай, зяблик, — загрохотал он, — тут Пушкин с Толстым мимо не пробегали?
— Это какой же Толстой? — решил я потянуть время; не то, чтоб Льва Николаевича очень жалко стало, а из принципа — пускай кастетом институток пугает. — Который «Гиперболоид Иоанна Грозного» написал?
— Да нет, глыбу русскую революции догоняю.
— Так она вот туда покатилась, — и указываю на здание ДНД.
— Смотри, зяблик, — говорит он, — надуешь — уши обрежу.
Я потянулся было снова к лопате, однако и громилу уже ветром потусторонним сдуло. Но не успел я и подмышкою почесаться, как заскакивает некто в костюме заграничном, но строгом, лицо топорной работы, жиденькие волосенки хитро плешь прикрывают, язык до грудей висит, слышно как в грудях горячее сердце бьется, а в руке заместо кастета пузырек с валидолом.
— Владимир Владимирович не объявлялся? — спрашивает. — Он мне до зарезу нужен.
— Ну, коль до зарезу, так бегите скорее в ту сторону, — отвечаю я, указывая на все то же скромное с виду здание, — там желания ваши тотчас исполнятся.
Но некто топорный, почуяв в ответе моем небольшую иронию, сморщился зло и прошипел: «Шутишь, щенок?!.»
Тут уж я не растерялся: весело свистнуло лезвие рабочей лопаты с остатками могильной земли…
— Послушайте, Вертопрахов, — раздался надо мною грозный голос Гадеса-директора, — вы уйдете отсюда с волчьим билетом! За время вашего сна мертвяки повылезали наружу и разбрелись кто куда. Завтра же поставлю вопрос на профсоюзном собрании! А сейчас помогайте загонять их вовнутрь!
И ухватив одной рукой лопату за черенок, он взмахнул ею над головой и боевым вертолетом помчал на улепетывающих подопечных…
Да-а, есть от чего цирроз заработать. Я не виню во всем литературу, но согласитесь все же, что литература нынче… до добра… не-а.
1982 г.