Евгений Носов; Избранные произведения, Том I.

«В чистом поле…»; Рассказы, повести.

Изд-во: “Советская Россия”, Москва, 1983.

OCR и вычитка: Александр Белоусенко, 17 февраля 2004.

---------------------------------------------------------

 

 

Евгений Носов

 

 

 

НЕ ИМЕЙ ДЕСЯТЬ РУБЛЕЙ…

 

 

 

Повесть

 

 

1

 

Без пятнадцати четыре раздался долгий настойчивый звонок. Федор Андреевич, вчера поздно улегшийся, капризно, по-мальчишески натянул на голову одеяло, однако назойливый звон доставал его и там, под стеганой ватой. Все еще пребывая в обволакивающей паутине сна, но уже подсознательно понимая, что требуют именно его, директора, он с недовольной гримасой на одутловатом, отлежалом лице повернулся на другой бок и обругал секретаршу, долго не бравшую трубку: «Какого черта! Опять, поди, удрала из приемной». Звонок верещал, и, прислушиваясь к нему с неприязнью, строя догадки, кто бы это мог быть, Федор Андреевич вдруг сообразил, что так настойчиво звонят только по междугородному, скорее всего из главка. «Обождут, тут тоже не Ваньки на подхвате»,— оскорбился Федор Андреевич, сделал строгое должностное лицо, погмыкал сонным горлом, чтобы соответствующе поставить голос, и... и проснулся.

Рядом, на стуле, обессиленно и затухающе дозванивал будильник.

— А-а... это ты...— пробормотал Федор Андреевич и, протянув руку, поспешно придавил кнопку.

Он откинулся навзничь со все еще неприятно бухающим сердцем и полежал так неподвижно, приходя в себя.

— Да-а, отзвонились главки...

На пенсию Федор Андреевич ушел этой весной на шестьдесят втором году жизни. Ушел с глубокой обидой, с ощущением, будто отставка его была предусмотрена заранее. Стариком он себя вовсе не чувствовал, еще лет пяток вполне мог поработать. Других вот и после пенсионной черты продолжают держать на прежних должностях. Сидят, пока не помрут. Будучи последний раз в Москве, уже зная, что ему готовится замена, он зазвал в гостиницу начальника отдела кадров Кудинцева, заказал в номере ужин и попытался прощупать, чем, мол, все-таки не угодил. Кудинцев всячески увиливал от прямого разговора и только снисходительно отшучивался:

— Помилуй, Федор Андреевич, что за мнительность! Сразу и «не угодил»! Все твои заслуги остаются при тебе, спасибо за долгую службу, но, увы, друг мой, ничего не поделаешь, время! Надо в конце концов и тебя пощадить. Вот уж и инфарктик был, насколько помнится... Нет уж, ты нас пойми правильно, не имеем никакого права посягать на твое здоровье. Мы и так передержали тебя в упряжке сверх пенсионного законодательства. Короли, папы римские — и те уходят. А мы с тобой, брат, простые смертные. Мне вот тоже до пенсии рукой подать. А что поделаешь?

И уже подпивши, приятельски положив руку на плечо Федора Андреевича, увещевал:

— Есть тут у нас кое-какие наметки. Но пока это только так, в проекте. Неизвестно еще, как посмотрит Госплан, вот ждем, что нам скажут. Но тебе, как старому другу, могу кое-что приоткрыть. Понимаешь, задумали мы укрупнить твой заводик. Пришлось бы тебе заниматься капитальным строительством, входить в связи с новыми поставщиками, набирать новых людей, изыскивать для них жилье. Ну сам знаешь — канительное дело. Да пока перестроитесь, пока освоите новую продукцию — это минимум года три всяких неурядиц, неувязок. Будет лихорадить с планом, посыплются рекламации, замучает текучесть кадров... Сам посуди, зачем тебе, старику, во все это ввязываться? Иди, иди себе отдыхай, честное слово!

Тоже мне радетель! Извивался, как угорь.

Получилось так, что не провожали, а выставили за дверь... Нет, все-таки кто-то подкапывался под него все последние годы. Вот анонимку, сволочи, накатали: недоверие к подчиненным, единовластие и прочая чепуха, даже перерожденцем окрестили... Так ты приезжай и проверь на месте, так ли это, а не таи камень за пазухой. Или взять случай с орденом. К шестидесятилетию посулили «Трудового»,— нет же, кто-то там вмешался, подставил ножку, и «Трудового» заменили «Знаком Почета». Выходит, большего не заслужил, недостоин... Сорок два года на производстве, из них только на руководящей работе тридцать! Начинал с зачуханных мастерских, бывало, путного сверла не сыщешь, какими-то огрызками работали. Считай, вся жизнь производству отдана. Отделались стариковским орденом... На, мол, тебе для утехи и уходи, сажай огород, уди рыбу.

Федор Андреевич лежал на диване в своем домашнем кабинете. Уличный фонарь сквозь окно, прихваченное морозцем, лунно освещал кусок большой картины на противоположной стене. Картину эту — копию с «Девятого вала» Айвазовского — рисовал с огоньковской репродукции заводской художник — глухонемой, одиноко обитавший в общежитии. Держали его для оформления цеховых досок показателей и всякого рода наглядной агитации, но основной его обязанностью было писать на ящиках с готовой продукцией трафаретки «Не кантовать!», «Осторожно: стекло!» и тому подобное. Очень уж любил Федор Андреевич этот «Девятый вал» за бесшабашный разгул стихии и потому попросил художника не пожалеть холстины, нарисовать побольше, повнушительнее. И тот размахнулся чуть ли не во всю стену. Правда, года через два картина начала меркнуть, покрываться каким-то коричневым туманом, должно быть, сукин сын, намешал дрянной олифы. Жена покушалась выбросить ее, и Федор Андреевич, обидевшись, решил отвезти Айвазовского на дачу. Но без привычной рамы стена оказалась удручающе глухой, будто на том месте только что было окно в мир, а его, это окно, этот мир заложили кирпичами и заштукатурили. «Нет, мать,— сказал жене Федор Андреевич.— Так еще хуже». И водворил полотно на прежнее место, подумав про себя, что с этой темнотцой картина стала как-то таинственнее и смахивает на старинное письмо.

По праздникам, после того как разойдутся по домам гости, Федор Андреевич, будучи в приподнятом расположении духа, уже полураздетый, с недопитой рюмкой в руке, подолгу задерживался перед любимой картиной. Взбудораженно-восхищенный, он созерцал всю эту вакханалию туч, валов, пены, брызг, повергнутых мачт, раскиданных обломков и в эти минуты чувствовал себя в духовном родстве с бушующим океаном. И, ощущая себя несокрушимым, молодея душой, азартно, ликующе запевал:

 

Эй, баргузин, пошевеливай вал —

Молодцу плыть недалечко...

 

Крапчатый бульдог Фома (тогда у него еще была собака) от громового голоса подскакивал на своей подстилке, сонно таращился на хозяина и, не сдержавшись, задрав брудастую морду, принимался вторить неуверенными руладами.

— Молодец, Фомка! — одобрял кобеля Федор Андреевич.— Ай да Фома! Как там дальше поется?

 

Шилка и Нерчинск не страшны теперь,

Горная стража меня не поймала...

 

«Вот тебе и «баргузин»...— мрачно подумал Федор Андреевич.— Доплыл называется...»

Когда были сданы все дела, подписаны надлежащие бумаги, переданы новому хозяину ключи от сейфа и ничего больше не оставалось делать, как уйти восвояси, Федор Андреевич попросил секретаршу никого не пускать к нему в кабинет. Он отпер встроенный в дубовую панель шкаф-буфет, налил полный стакан коньяку и выпил напропалую, жадно, крупными глотками — так, как если бы хотел покончить с собой. Потом в последний раз сел за стол — прибранный, холодно-пустой, с умолкшими телефонами,— теперь уже чужой стол. Сюда больше не звонили, незачем было звонить. Новый директор Петряев, недавний технолог завода, теперь, наверно, сидел у себя, затаился, выжидал, когда уйдет прежний хозяин. Третьего дня, когда уже все знали о его новом назначении, Петряев встретился Федору Андреевичу в коридоре — такой весь будничный, все в том же крапчатом дешевом пиджаке, словно бы ничего и не произошло. А в душе, наверно, рад до беспамятства. Разговор как-то не получался, да, собственно, говорить было не о чем, и Федор Андреевич, чтобы заполнить неловкую паузу, взял из рук Петряева какую-то книжку. Книжка была на иностранном языке. Федор Андреевич, повертев ее в руках, принялся разбирать латинские буквы на суперобложке и, разобрав самую верхнюю строку, прочитал вслух:

— Веелер.

— По-английски — Уилер,— поправил Петряев. Федор Андреевич деланно кашлянул.

— Романы почитываешь?

— «Физика пространства и времени» называется,— сказал Петряев.— Частная теория относительности. Вчера получили в нашу библиотеку, решил вот почитать вечером.

— Ну, давай, давай,— Федор Андреевич возвратил книгу, исподволь с интересом оглядел суховатую, мальчишескую фигуру новоиспеченного директора, как будто видел Петряева впервые. Вот, оказывается, кто метил на его место! Ловок!

— Новый костюм хотя бы надел,— не удержался съязвить Федор Андреевич.— Как-никак начальство.

— Да бросьте вы! — Петряев подвинул на носу роговые очки.

— Ладно, не злись,— усмехнулся Федор Андреевич, дотрагиваясь до альпинистского значка на пиджаке Петряева.— Теперь другие будут горки, покруче.— И, уходя, снисходительно похлопал преемника по плечу: — Смотри, альпинист: высоко лезть — низко падать.

Медля уходить из кабинета, куда не было уже ему возврата, но и не зная, что делать, Федор Андреевич машинально потянулся к пластмассовому стаканчику, набитому, будто колчан, острыми заточенными карандашами. Над пестрой канцелярской мелюзгой возвышался в палец толщиной красный карандаш-великан. Федор Андреевич извлек его в раздумье и повертел перед глазами. Давно в обиход вошла всякая шариковая дребедень и всевозможные авторучки, даже с золотыми перьями, но Федор Андреевич непременно пользовался только вот этим, фабрики «Сакко и Ванцетти» — простым, весомым и безотказным. С самого восшествия Федора Андреевича был он грозным и милостивым — кому как! — орудием его, директорского, правосудия. «Да, брат,— грустно сказал карандашу Федор Андреевич.— Такие дела...»

Постукивая тупым концом карандаша по настольному стеклу, Федор Андреевич сумрачно нахохлился. Так он сидел долго в отчужденной тишине, прощально оглядывая кабинет, ряды стульев у стен и у приставного стола. Он помнил, кто и где сидел во время совещаний и планерок. У каждого было свое привычное место — у главного инженера, главного механика, начснаба, начальников цехов, смен, бригадиров, если до них доходило дело. Старшие — за приставным столом, все прочие — у стен. Оказывается, и Петряев сидел у стены! Вон на том стуле у входной двери. Маскировался, шельмец, под массу, под серого. А сам исподтишка, выходит, прицеливался к его креслу!

Вспомнилась первая вылазка Петряева на одном из таких производственных совещаний. Тогда Федор Андреевич не придал значения этому его выпаду. Думал: молодой, охота покрасоваться, с молодыми это бывает. Завод в то время не уложился в квартальный план. Вышли из графика почти все цеха, и особенно отстал сборочный. Досадный затор образовался даже не столько на самой сборке, сколь на пустяке — на окраске внешних деталей. Начальник сборочного цеха Рудяк, в чьем ведении находились бригады отделочников, только развёл руками: «А что я могу сделать, товарищ"! Сами знаете, какое положение. Я и так в ущерб сборке снял часть слесарей. Все сочувственно молчали: в городе свирепствовала эпидемия гриппа, и в цехах бюллетенило много рабочих. У Рудяка же, как назло, вышли из строя все три сменные бригады отделочников. И вдруг попросил слово Петряев.

— Тут такое дело...— начал он своим невнятным голосом, по привычке подталкивая на переносье очки.— Перед этим совещанием я зашел на наш здравпункт и выписал кое-какие данные...— Достав блокнот, он принялся перелистывать страницы, и в кабинете воцарилась неловкая тишина ожидания.— Ага, вот! — наконец объявил Петряев и опять подтолкнул свои очки.— По состоянию на сегодняшний день на бюллетене побывало: по литейному цеху — тридцать два процента рабочих, по кузнечному цеху — двадцать восемь, по термообработке — двадцать три, по механическому — двадцать и пять десятых. А вот в отделочных бригадах товарища Рудяка — шестьдесят четыре процента...

— А я тут при чем? — обернулся Рудяк.

— Вырисовывается любопытная картина,— продолжал Петряев, оставив реплику Рудяка без внимания.— Число заболевших гриппом среди отделочников вдвое и даже втрое больше, чем в остальных цехах. Что это — случайность? Если вдуматься, то тут нет никакой случайности. Напротив — это прямое следствие отсталой технологии...

— Ты давай по существу,— снова не вытерпел Рудяк.— Нечего разводить демагогию!

— Пожалуйста, давайте по существу. У вас, товарищ Рудяк, люди работают переносными красочными разбрызгивателями в обыкновенном открытом помещении. Красители, как вам известно, составлены на ацетоновой основе высокой летучести. Вентиляционные устройства при такой концентрации вредных испарений малоэффективны. Применяемые противогазы и респираторы — далеко не лучший выход: дыхание через фильтры утомляет рабочих, снижает производительность труда, а следовательно, и заработки. Некоторые, посмотря на предупреждения, все-таки предпочитают работать без масок. Выдаваемое же дополнительное питание — почти нулевая компенсация для организма, испытывающего систематическое кислородное голодание. И вот вам результат — шестьдесят четыре процента отделочников свалил грипп. У меня складывается впечатление, что мы тут пытаемся переложить вину за срыв производственного плана на так называемое стихийное бедствие. В главке, надо полагать, это непредвиденное обстоятельство будет принято во внимание, и нам, в сущности, не грозят никакие такие особые неприятности. И все-таки, если начистоту, в значительной мере виноват не грипп, а мы сами, наша рутина, наше недальновидное сиюминутное делячество.

При этих словах Петряев продолжительно посмотрел на Федора Андреевича, и Федор Андреевич, нетерпеливо ерзнув в своем кресле, вынужден был перебить:

— А что вы предлагаете, Петряев?

— Я предлагаю покончить с этой кустарщиной.

— А конкретно? — Федор Андреевич посунулся вперед и даже приставил ладонь к уху — отчасти потому, что Петряев говорил издалека, от входной двери, говорил, как всегда, невнятно, но больше для того, чтобы подчеркнуть, что ничего вразумительного он от него не ждет по обсуждаемому вопросу.— Ну-ка! Ну-ка! Да ты громче! Ты что, не обедал, что ли, бубнишь под нос, как тетерев!

Петряев покашлял в кулак и, повысив голос, заговорил, глядя на Федора Андреевича поверх запотевших очков:

— Я предлагаю разработать специальные окрасочные камеры с полной герметизацией, оборудовать их системой разбрызгивателей различной направленности в зависимости от окрашиваемой поверхности и конфигурации детали. Кроме того, при современном уровне автоматизации нет ничего сложного вынести управление всеми этими системами на отдельный пульт. Это во много крат ускорит процесс окраски, оздоровит условия труда и высвободит излишних рабочих. Я не подсчитывал, какую экономию средств даст это заводу, но выгода и так вполне очевидна. По существу, всей окраской может управлять какая-нибудь девчонка в белом халатике...

— Гм... В белом халатике...— Федор Андреевич откинулся на спинку кресла, но тут же вскочил из-за стола, и шея его палилась раздраженной багровостью.— А план? Пла-ан! Как все-таки быть с планом? Вот сегодня, завтра?! Кроме всяких распрекрасных прожектов насчет белых халатиков существует еще повседневная обязанность перед государством выпускать продукцию в строго установленном количестве, и ни на штуку меньше! Как прикажете быть с этим?!

Вообще-то Петряев говорил дело, и над его предложением следовало как-нибудь подумать на досуге, но Федора Андреевича раздражало то, что этот тихоня, ни с кем не посоветовавшись, полез копаться в бюллетенях, самолично учинил ревизию и вот теперь перед всеми размахивал блокнотом, в котором черт знает еще чего написано. И он резко оборвал Петряева, собравшегося еще о чем-то там дискутировать:

— Ладно, садись, садись, Петряев! Все ясно. Твоими устами да мед пить, а нам надо план делать.

Петряев послушно сел, спрятал в карман блокнот и уставился в пол. И, утираясь платком, переходя на деловой тон, Федор Андреевич отдал распоряжение начальнику сборочного цеха:

— Возьмешь пока людей в конструкторском бюро. И я кое-кого из заводоуправления подброшу. Покажешь им, как и что надо делать. Пусть красят. Но смотри мне, чтоб план был! А то усложнять, запутывать дело все мы мастера... Умники, понимаешь...

Были и еще неприятные объяснения с Петряевым. Однажды он отказался получать прогрессивку. Завод не дотянул что-то там самую ерунду, процента два до декабрьского плана. Решили все же сведения округлить: не лишать же коллектив из-за этого пустяка дополнительной оплаты, да еще под такой праздник, как Новый год! Договорились с начальниками цехов, чтобы добрали эти два процента в январе. Так нет же, Петряев уперся — и ни в какую! «Не буду, говорит, получать, и все! Не могу, говорит. Понимаете, не мо-гу! Это, говорит, меня унижает!» И опять тогда вспылил Федор Андреевич: «Так что ж, по-твоему, это я для себя, что ли?! Черт с тобой, не получай, но не поднимай бучу, зачем же людей подводить, портить им праздник!» А он: «Знаете что, Федор Андреевич, рабочие, конечно, эту вашу незаконную подачку возьмут и потом задним числом отработают. Но уважать нас не будут. Мы же этой своей добротой топчем рабочую гордость, опошляем самую суть соревнования». Вот даже какие кидал формулировочки! Ну знаешь, сказал тогда ему Федор Андреевич, говорить говори, да не заговаривайся... Да и анонимку наверняка он написал. Кто же еще? Все в свой блокнот копил, записывал... Впрочем, теперь и не поймешь, от кого ждать подножку. Вон Рудяк, сам же наушничал про Петряева, а теперь, когда учуял, что он, Федор Андреевич, уходит с поста, готов переломиться пополам перед новым хозяином.

Даже и теперь пустые стулья казались ему сотрудниками, молча ожидавшими его кончины...

Потом взгляд его нечаянно остановился на каком-то портрете, только теперь обнаруженном справа, на глухой стене. Стекло в раме отсвечивало бликами, и было не разобрать, кто там изображен. «Фу ты черт,— пробормотал Федор Андреевич, все еще недоумевая.— За делами и головы поднять было некогда». Он грузно поднялся и подошел к раме. Это было изображение Гагарина. Рассматривая улыбчивого человека, обеспечившего себе бессмертие, Федор Андреевич вдруг остро осознал свое непоправимое одиночество, такое, как будто поезд ушел, а он остался, в чем был, на неприютном пустом полустанке. Неожиданная идея шевельнулась в захмелевшей голове Федора Андреевича. Кряхтя, он с трудом влез на стул, осторожно потоптался подошвами, испробуя его прочность, и, оглянувшись на дверь, снял с крюка багетовую раму. Картон, подложенный сзади, серел накопившейся пылью. Федор Андреевич рукавом протер верхний угол картонного задника, пристроил раму на коленях и размашисто, крупно расписался директорским карандашом. «Брехня! Этого не снимете!» — проговорил он, тешась мстительной мыслью, что пока будет висеть Гагарин, до той поры будет незримо присутствовать здесь и ОН, хотя бы в виде своего факсимиле. «Ну вот и все...» — подвел черту Федор Андреевич и, еще раз оглядев кабинет, теперь уже с полуметровой высоты стула, шагнул вниз, как с пьедестала. Сейчас, когда прошло время, Федор Андреевич стыдился той своей выходки. Глупое мальчишество. Спьяна, с досады. Но тогда оставить это напоминание о себе казалось ему необходимым и даже справедливым перед историей.

Уходя, ничего не взял с собой Федор Андреевич: ни старого кожаного кресла, все еще крепкого, удобного, которое мог бы забрать на память (все равно потом новый директор выбросит и поставит себе новое); ни настольной лампы, замысловато сработанной заводскими слесарями и преподнесенной ему по какому-то случаю; ни любимой финиковой пальмы, которую сам же вырастил, посадив в кадку крепкую как морской галыш, косточку. Ничего этого не взял сокрушенный Федор Андреевич. Унес только свой красный карандаш. Засунул его в карман пиджака с таким чувством, будто уносил с собой державный скипетр.

Теперь этот карандаш хранится на домашнем письменном столе под картиной Айвазовского. Федор Андреевич поместил его в просторную карандашницу, отлитую из чугуна на манер заводской башни-градирни, предварительно выбросив оттуда все, и карандаш покоился в этой башне один — в почетной ненадобности, как персональный пенсионер.

— Однако уже и четыре,— проговорил Федор Андреевич, уловив приглушенный бой часов в гостиной.

Он спустил ноги с дивана, нащупал шлепанцы и, включив свет, прошел к окну взглянуть на термометр. Показывало минус одиннадцать. Морозы стояли уже третий день, и озерко должно было сковать как следует. Река, может, еще и гуляла, особенно на быстринах, но тихую воду должно прихватить сантиметров на пять-шесть наверняка. Не удовлетворившись показаниями градусника, Федор Андреевич отвернул на двери шпингалеты и, как был в нижнем белье, проворно шмыгнул на балкон. Туда еще с вечера выставил он ведро с водой, чтобы проверить, сколько за ночь нарастет льда. Черное небо рьяно играло колкими звездами, морозный ветерок побрякивал сухими стручками балконной фасоли. Кальсоны тотчас жестяно обожгли ляжки. Задерживая на ветру дыхание, Федор Андреевич схватил ведро и вбежал с ним обратно в тепло.

— Прижима-ает! — удовлетворенно крякнул он, отходя душой, чувствуя бодрящий озноб по всему горячему со сна телу.

Он поставил ведро на пол и попытался продавить льдину кулаком. Пнул раз-другой, но та не поддавалась. Тогда он занес над ведром ногу и даванул лед пяткой, как делал это когда-то в мальчишестве. Но и на этот раз льдина устояла. И только когда замахнулся гантелью, лед треснул и покрылся белесыми лучами.

— Хорош, хорош! — одобрил Федор Андреевич, прикидывая, что если к этому льду приплюсовать тот, что нарос за два других дня морозной погоды, то ходить по нему вполне будет можно. И, выплеснув звонкое крошево в ванную, Федор Андреевич принялся умываться, разжигая свое воображение насчет того озерка, которое он неожиданно открыл этим летом.

А обнаружил он его вот при каких обстоятельствах.

Оставив должность, Федор Андреевич с самой весны засел на даче. В своей городской квартире первое время он чувствовал себя так, будто находился под домашним арестом. Больше всего страдал он от того, что все знали его в этом большом доме и что надо было, выходя на улицу, пользоваться общей дверью подъезда, через которую, как пчелы в узкий леток улья, то и дело влетали и вылетали бесчисленные обитатели девяти этажей. Особенно раздражали лифтеры, которых никак нельзя было минуть, разве что глубокой ночью. Проходя мимо лифтерши, мелькавшей вязальными спицами, он весь деревенел под ее нагловатым взглядом. И, хотя эта бестия была предельно любезна с ним и этак участливо бросала: «Доброе утречко, Федор Андреевич! Стало быть, уже на пенсии? Миленькое дело: никуда не ходить»,— он слышал за этим скрытое ехидство сплетницы, которая тут же, еще он не скроется за дверью, кому-нибудь скажет: «Поперли голубчика! Отъездился на черной машине». И Федор Андреевич старался никуда не ходить, пока не сбежал, не укрылся на загородной даче.

Впервые за все годы он по-настоящему осознал, что у него есть собственный клочок земли, отгороженный высоким и плотным забором от остальной территории планеты. Осмотрев пустые комнаты нижнего этажа и не удовлетворившись их излишней открытостью, Федор Андреевич устроил свою обитель под крышей, в длинной и узкой мансарде с единственным оконцем, из которого, как из бойницы сванской сакли, просматривался почти весь дачный переулок. Разумеется, он не боялся, что кто-либо посмеет вторгнуться на его участок, тем более засматривать в нижние окна с намерением узнать, как он там поживает. Нет! Но в те первые дни его одолевала болезненная потребность запрятаться как можно дальше, как это бывает у рака во время линьки, когда тот сбрасывает привычный и надежный панцирь, а потому подкрышная мансарда наиболее соответствовала его тогдашнему состоянию духа. В городе он появлялся редко, да и то под покровом ночи, выезжая с дачи последним автобусом и добираясь до дому как раз к тому часу, когда лифтерши уже заканчивали свое надзирательное бдение. По воскресеньям к нему наведывалась жена, привозила еду, свежее белье, всякие аптечные снадобья и время от времени сообщала, что звонил с завода Петряев, хотел что-то там спросить у него. На это Федор Андреевич не без удовольствия гмыкал: «Ага... Пусть, пусть... Говори, нету, мол, уехал». С обостренным чувством хозяина принялся он наводить на даче порядок: починил кое-где пошатнувшийся забор, смастерил и сам разносил скворечники по березам, высадил две грядки редиса. Отсюда, с дачи, несколько освоившись и пообвыкнув, он и начал предпринимать тайные вылазки на глухие, мало посещаемые речушки и старицы, начисто отмежевавшись от своих прежних рыбацких напарников, любивших выезжать шумными таборами на двух-трех машинах. Теперь в распоряжении Федора Андреевича не было никаких лимузинов, а набиваться пассажиром, сидеть на пол-ягодицы в чужой машине затиснутым между палаточными тюками и визгливыми бабенками, которые еще в дороге затевали «Подмосковные вечера», он не хотел, да и вообще не желал никого видеть.

В одну из таких своих вылазок Федор Андреевич и обнаружил это укромное озерцо в поемных дебрях, запавшее в душу библейской тишиной и безлюдьем. Правда, закинуть удочку ему тогда так и не довелось: камышицы, дикая лопушня и прибрежные топи не позволили подобраться к воде. Но он, затаившись, сам видел, как некий старик, должно быть из местных, стоя в лодке, выбирал вентеря и как билось в его снастях что-то крупное: то ли лапти-караси, то ли такие отменные окуни. И даже мелькнула белым прогонистым брюхом хорошая щучка. «Дождаться бы перволедка!»— думал тогда Федор Андреевич, вожделенно наблюдая, как старик рвал рогоз и укрывал им рыбу в большой корзине. И еще раза два наведывался туда по теплу Федор Андреевич, обхаживая неприступное озерко по берегу, будто кот вокруг миски с горячей кашей, и опять воочию убеждался по громким всплескам, по разбегавшимся кругам, что рыбка тут есть, и немалая. Теперь вот топи и само озерко сковало морозом, и можно было наконец попытать удачи.

Федор Андреевич извлек из кладовки зимнюю амуницию, натянул теплые бриджи, грубый, крупно связанный свитер, но обуваться пока не стал, чтобы не топать, не разбудить жену, и с рюкзаком в руках прошел на кухню: надо было взять что-нибудь из еды. На холодильнике он увидел плоский пенальчик, под ним записку. «Федя,— писала жена своими прыгающими буквами.— Обязательно возьми с собой валидол. Это импортный (слово «импортный» было подчеркнуто). И умоляю, помни про свое сердце. Мало ли что... Учти, там телефонов нет». Федор Андреевич поморщился, но пенальчик с валидолом взял, небрежно сунул в задний карман, где обнаружил еще какие-то таблетки, завалявшиеся с прошлой зимы. «Понасовала...» — проворчал он и раздраженно передразнил: «Импортный!» Терпеть не мог, когда ему напоминали про этот злополучный инфаркт. Ну был, и как на собаке присохло.

Он открыл холодильник и стал разглядывать его запасы. Отвертел от вареной курицы булдыжку, в пергамент завернул ломоть сыру, ветчина показалась ему жирноватой, и он не стал отрезать ветчины, а отсыпал в целлофановый пакетик горстку соленых маслин. Потом перелил из начатой бутылки во фляжку ром, а оставшийся выставил на стол — выпить перед дорогой.

Проснулась домработница Агафья, приковыляла на кухню, заспанно зажмурилась на свету. Она еще не успела вложить протезную челюсть, и оттого лицо выглядело неприятно сморщенным, смятым, а костистый подбородок подступал чуть ли не к самому носу.

— А я шлышу, ктой-то вжбулгачилша ни швет ни жаря. А это ты, Андреич,— прошамкала она, застегивая на плоской груди ситцевую кофту.— Али на охоту шобираешша?

— Да ты зубы-то хоть вложи,— проговорил Федор Андреевич.— А то как баба-яга.

— Вложу, вложу. Дай опамятоватьша.— Она погремела в кармане просторной юбки ключами, спичками.— Жубы вот они, шо мной.

Цапнув рот ладонью, Агафья отвернулась к рукомойнику, поплескалась и уже оттуда, из угла, внятно, без шамканья, сказала:

— А не рано ли на охоту-то? Лед небось не устоялся.

— Устоялся.

— Ой, смотри! Вон сколь в тебе весу-то.

— Спала бы ты еще,— досадливо обернулся Федор Андреевич.

— Да куда больше спать-то? Ночи вон какие стали — не успишь. Я и так перемогалась, перемогалась, а — все темно. Может, яишанку тебе?

Пока Федор Андреевич соображал, хочет или не хочет он яичницу, Агафья, подпалив горелку и набрав в карман яиц, уже колола их над миской.

— Я тебе и туда парочку сварю, крутеньких. Да пирожков возьми, вчера от обеда остались.

— Куда мне столько?

— Бери, бери. Дорога все подберет. А сам не съешь — товарища угостишь.

Федор Андреевич, копаясь в рюкзаке, промолчал, а та, взглянув на его крутую спину, перекрещенную помочами, сказала:

— Кожушок-то безрукавный пододень. Зазимок, он пуще зимы. У мороза зубы молодые, игольчатые, так и цапаются. Кабы моль овчину-то не поточила... Такая моль пошла, ничем ей не досадишь. Допрежь моль и та боязливей была...

— Ага, бога боялась,— съязвил Федор Андреевич.

— Нет, правда, Андреич, раньше табаку сыпнешь, она и затихает. А нонче я и такую ей понюшку и этакую, все едино разбойничает. И не токмо шерстя, а кульки полителенные дырявит. Нет, ей-богу, допрежь моль не такая была.

— Пошла молоть, старая мельница! У тебя, поди, и шерстей раньше-то не было, потому и моль не ела.

— Дак у меня их и теперь нет, акромя тех, в чем народилась.

И, послеживая за яичницей, перевела разговор на другое, стала вспоминать, как ее отец тоже любил удить по перволедью.

— Такой снасти, как у тебя, конешно, не было. Твоя снасть, что серги,— в уши продевай, да хоть под венец. А тади что ж... Отец старый пятак отобьет, красной меди были пятаки, да как-то так изогнет, навроде зубца чесночного и булавку туда устремит заместо крючка, Ух, бывало, мать так его изругает за эту булавку-то! Зачем, дескать, испортил, она денег стоит. Да-а... А тоже лавливал! Придет в вечеру — весь прокаленный, валенки громыхтят, катаются по полу, сосульки на усах понарастали. А через плечо — овсяная торба с окунями. Окуня-то позакочурились, залубенели, чисто щепа из-под топора. Мы его окружим, ребятишки-то, ну давай теребить: «Папаня, дай сосулечку да дай сосулечку!» С усов, стало быть. Дюже охота нам было ледку пососать. А он на нас этак сердито: «Чего надумали! Кыш все от меня, а то понастынете». Соберет усы в горсть, соскребет сосульки в кулак да разом и побьет их об пол. Да еще и валенками потопчет, чтоб не подбирали...

Агафья притихла над сковородкой, ушла мыслями в далекое, но вдруг, как бы очнувшись, удивленно глянула на Федора Андреевича, просияв тихой улыбкой:

— Эко что вспомнилось...

Федор Андреевич достал из кухонного ларца простую граненую стопку, но, посмотрев на все еще чему-то улыбавшуюся Агафью, должно быть, в первый раз поглядев на нее как-то так, не служебно, выставил на стол и другую.

— Сядь-ка, выпей со мной,— предложил он, проникаясь чем-то вроде жалости к этой одинокой старухе.

— Пей, пей, батюшко, на здоровье! — обрадованно заотнекивалась Агафья и, проворно выставив жаркую сковородку на стол, сказала: — Погоди, сейчас свежего лучка покрошу.

— Лучок — это хорошо! — крякнул Федор Андреевич.

Агафья посыпала яичницу нарубленной зеленью, обтерла о передник руки и смущенно подсела напротив Федора Андреевича.

— Да что ж это я спозаранку гулять начну? — заулыбалась она.

— Давай, давай! А то мы с тобой жизнь прожили, а вместе, поди, ни разу и не выпили,— благодушествовал Федор Андреевич.

— Как же не выпили! — Она провела ладонью по столу.— Выпили!

— Когда же это?

— А вот пятьдесят годков тебе отмечали. Ты мне тади рюмочку поднес. Уж чего налил, не знаю, а до того вкусная была, до того душевная. Было дело!

— Что-то не помню... Наверно, пьян был?

— Да веселый...

— Ну это когда было! — Федор Андреевич разлил по стопкам и, довольно усмехаясь Агафьиным словам, потянулся чокаться.

Агафья неумелой рукой подставила свою рюмку, торжественно и ревностно следя, чтобы вышел звук, чтобы рюмки зазвонили.

Она всегда любила этот звон, олицетворявший мир и согласие между людьми, хотя самой редко доводилось принимать участие в этой церемонии. Но и в чужих руках звон рюмок радовал ее не меньше. Особенно на Новый год, когда из шумной переполненной гостиной пахнет разомлевшей в тепле елкой, а на белоснежный праздничный стол выставлены тонкие, как девушки, бокалы. Набегавшись за день по магазинам, накрутившись со всякой стряпней, и уже к полуночи, когда все закуплено, испечено, нажарено, прибрано и вымыто и можно бы уйти в свой угол и вздремнуть часок, пока гости будут заниматься пиршеством и пока хозяйка не спохватится и не окликнет ее за какой-нибудь надобностью, Агафья все же не шла к себе, а, сморенная, сидела на кухне, клевала носом, дожидалась, когда грянут куранты. И когда они забьют торжественно, как в соборе, а в зале враз зашумят, задвигают стульями, она встрепенется и кинется к двери. Там, неслышно прислонившись к дверному косяку, она с детским восторгом ловила момент, когда все потянутся друг к другу пенистым бегучим вином, и празднично освещенная разноцветными елочными огнями гостиная полнилась веселым переливчатым звоном бокалов...

У них с Федором Андреевичем нынче так хорошо не вышло, стопки клацнули как-то холодно и глухо, должно быть, не сумела она, как надо, подставить свою рюмку, но и тем осталась довольна.

— За удачу! — провозгласил Федор Андреевич.

— Ага. Чтоб ловилась маленькая и большая.

— Это какая придется.

— Вот, Андреич, не думала, не гадала, а на праздник попала,— смеялась Агафья, держа полную стопку перед собой.

— Ну, пей, пей,— поторопил ее Федор Андреевич.— А то некогда рассиживаться.

Высоко вскинув округлый наплывистый подбородок, усыпанный седоватой трехдневной щетиной, Федор Андреевич опрокинул стопку в рот, проглотил одним махом, как заглатывают сырое яйцо, и зажевал маслинкой. Агафья же приблизила не рюмку к губам, а губами потянулась к рюмке, осторожно, по-птичьи отпила, поцокала языком и сразу отставила.

— Ох и крепка, окаянная! — весело напугалась она, замигав повлажневшими глазами.— Я думала, красненькая, так и сладкая, а она вон какая! А так на нюх запашистая, ломпасеткой отдает.

— Порториканский ром! — пояснил Федор Андреевич.

— Ой-ей. Скажи ты!

— Чокнулись, так не ставь, не положено,— подзадоривал Федор Андреевич.— Теперь уж пей до дна.

— Не, Андреич, не понуждай. Эту не могу. Эта кусачая больно. Подкосит она меня, а скоро в булочную бежать.

— Ну как знаешь...— сразу как-то остыл Федор Андреевич.— Только рюмку загубила. Знал бы, не наливал.

— Да я сверху отпила, а остальное чистое.

— Ну ладно, ладно,— нетерпеливо скрипнул табуреткой Федор Андреевич.— Ну и глупа ж ты, Агафья. Разве я про то? Сверху...

Старуха, ободренная недавним вниманием к ней, продолжала сидеть за столом, участливо посматривая, как Федор Андреевич кромсал горячий яичный блин на квадратики и один за другим поддевал их вилкой.

— Чтой-то наша Капитолина не пишет, вести не подает,— вздохнула она, озаботясь.— Мать вон вся изболелась, изахалась. Хоть бы ты, Андреич, дочку-то письмом пристрожил. Нешто можно так-то с матерью, ничего не писать.

— Сама виновата,— буркнул Федор Андреевич и недовольно подумал о дочери: та тоже все «импортный», «импортный»... Привезет, бывало, сапожки из Москвы, а она даже не примерит, только гримасу скорчит: «Фи! Скороходовские. Носи ты их сам. Вон у Наташки настоящие «Коломбо». И скажет-то не «Коломбо», а с вывертом — «Колёмбо». Вот и замуж выскочила за «импортного». Поехала в институт учиться, а через год — здрасьте: «Уезжаю с Ласликом в Будапешт». Теперь старая квохчет: «Ах, нехорошо видела Капитолину во сне». Ах, ах... Доимпортировались, дуры.

— Дела твои, господи,— Агафья встала, налила чайник.— Внучатки пойдут, как вроде и не наши теперь. Небось не по-нашенскому лопотать приучатся. Да и как им говорить-то: на булочной, и то, поди, по-ихнему, по-мадьярскому написано. А булочная — первая тебе азбука. Вот как корень твой, Андреич, пресекся-то.

— Ну хватит! — прервал старуху Федор Андреевич.— Не твоя забота.

— Да как же не моя? Я с ней от самого горшка.— И уже про себя обиженно добавила: — Ты ее и на руках-то ни разу не потетешкал за своими делами.

 

Федор Андреевич не стал дожидаться, пока вскипит чай, и вышел в переднюю одеваться.

Он обулся в старинные свои бурки из белого фетра с отворотами наподобие охотничьих сапог, фасонно обшитые желтой кожей. Отвороты эти, если их расправить, доставали до самого заду, но не было такого случая, чтобы пришлось ими пользоваться. Однако прежде считалось, что без отворотов бурки уже и не бурки, не было в них надлежащей солидности. Обувшись, Федор Андреевич встал, потопал, пошевелил внутри пальцами, прошелся взад-вперед: не давят ли где? Бурки были еще крепкие, на настоящей спиртовой подметке прежней выделки, на кленовых гвоздях в два ряда. Делались они за большие деньги на заказ, но за годы слежались в кладовке, пересохли и были на ногах жестковаты. Зато легки, и не надо галош. Если пройтись немного, то должны помягчеть. Поверх свитера, по совету Агафьи, он надел меховую безрукавку и обвязался старым шарфом, чтоб не просквозило поясницу. Потом вынул из целлофанового мешка старенькую, но ловкую лисью шапку, густо разившую нафталином. От всей этой одежды, от возни с ней ему сделалось жарко. Он постоял, отдышался и только после этого напялил на себя длиннополое кожаное пальто на тонком стриженом барашке. Пальто шилось еще в те давние годы, когда были в ходу острые плечи, придававшие фигуре, по тем понятиям, атлетическую бравость. К буркам и этому пальто Федор Андреевич заказал еще и серую смушковую папаху. Она тоже была цела, валялась в старых вещах, и вся эта троица составляла его зимний директорский ансамбль. Он даже увековечил себя на фотокарточке в этой обнове. В те времена руководителям особо важных отраслей промышленности присваивали звания генерал-директоров. Звучало это солидно, внушительно: не просто директор, а генерал-директор! Федор Андреевич со своим небольшим заводом не попадал под этот ранг. Однако обмундирование пошил тоже с ориентацией на генерала. Впрочем, бурки и кожанки в послевоенные годы вообще были в большом ходу среди руководящей сферы, так что Федора Андреевича нельзя было назвать особым модником: носили другие, носил и он.

Всю эту генеральскую оснастку Федор Андреевич заменил потом пыжиковой шапкой, укороченным пальто с узким воротником из выдры и легкими ботинками на меху, но к прежней своей директорской форме до сих пор питал почтение: и сшито крепко, да и напоминала она времена, когда знали цену авторитетам.

Уже одетый, с рюкзаком за плечами, Федор Андреевич заглянул в кошелек. На ладонь высыпалась мелочь, что-то копеек восемьдесят. Можно было ехать и с такими деньгами — тридцать копеек на автобусе туда, тридцать обратно — и еще оставалось на трамвай. Но с таким кошельком выходить из дому Федор Андреевич не привык, это все равно что отправляться на машине с пустым баком, и он неуклюже, будто водолаз, протопал в своей хрустящей, скрипящей экипировке к себе в кабинет и остановился перед книжными полками, где у него был заведен тайник с так называемыми «подкожными».

Книг накопилось чертова уйма. Когда переезжали в этот новый девятиэтажный дом из прежней квартиры, пришлось загрузить шестикубовый контейнер, не считая кулинарной литературы и многолетних залежей журналов «Здоровье», которые супруга упаковывала отдельно как личную ценность. Да и тут уже к прежнему стеллажу заводской столяр добавил под самым потолком еще одну полку, и та теперь забита до отказа, так что приобретать книги было больше некуда.

Вообще-то Федор Андреевич специально книг не покупал, некогда было этим заниматься, и даже не помнил, когда бывал в книжном магазине. Все это накоплено за счет подписки и главным образом хлопотами заводской библиотекарши, которая еще при нем вышла на пенсию, но продолжала копаться в библиотечных книжках на общественных началах. В коричневом ученическом платьице и неизменной белой панаме, которую она даже зимой носила с собой в сумке и надевала, входя в библиотеку, старушка время от времени деликатно стучалась в дверь его кабинета:

— Извините, Федор Андреевич, я буквальным образом на одну минуту.

На предложение сесть старушка решительно отказывалась, даже как-то пугалась:

— Нет, нет, голубчик! Я знаю, как вы занят, так что сразу — о деле. Получили подписной проспект, не желаете ли Манна?

Федор Андреевич озабоченно наморщивал лоб:

— Манна, Манна... Но мы с вами уже, кажется, на него подписывались?

— У вас, голубчик, другой Манн.

— А разве есть еще?

— Да. У вас Генрих, а это Томас.

— Это что же, однофамильцы?

— Нет, родные братья. И оба удивительны. У Генриха прекрасный политический гротеск. Но я больше люблю Томаса.

— Хорошо, Томаса, так Томаса.

— Есть еще Драйзер. Вы, конечно, в свое время его читали, но здесь в проспекте наиболее полный. Очень рекомендую. В последнее время недурно стали издавать.

Федор Андреевич никакого такого Драйзера никогда не читал, даже слышать о нем не слыхивал, до Драйзера ли было при его загруженности, но из-за снисхождения к чудаковатой старушке, из-за того, что она почитала его книголюбом, подписывался и на Драйзера и даже кокетливо спрашивал, нет ли там, в проспекте, еще чего «вкусненького», какой-нибудь энциклопедии, например. Старушка называла «Малую Советскую», Федор Андреевич, которому нравилась эта игра, с видом гурмана возводил взор к люстре, как бы прикидывая, стоит или не стоит обзаводиться «Малой», и наконец отказывался с шутливым резоном:

— Нет, знаете, если брать, так уж сразу «Большую». А то в «Малой» все неполно, укороченно. Понадобится что-нибудь, а там этого нет.

И под одобрительные кивки библиотекарши взамен «Малой энциклопедии» заказывал «Всемирную историю искусств» в шести томах.

— Надо на досуге познакомиться с этой областью поглубже,— пояснял он.— Вавилон, Египет... Содом и Гомор-ра... Удивительные времена! Но все забывается, знаете. А когда-то штудировали, да... Не хотите ли чаю?

— Нет, нет! — библиотекарша протестующе выставляла сухонькую ладошку в рыжих старческих крапинках.— Не смею вас больше отрывать, работайте, работайте, голубчик.

Досугов, однако, у Федора Андреевича все не оказывалось, а книги стараниями радетельной просветительницы тем временем прибывали и прибывали — Куприн, Вересаев, Лесков, Толстой со всеми своими романами, письмами и дневниками, Стендаль, Фолкнер, Голсуорси, оба Манна, Гашек и О. Генри, Апулей и Вергилий, многотомная «История России» и энциклопедические справочники — толстые, тяжелые, приятные своей новизной, каждое издание в красивых одинаковых переплетах, и он собственноручно расставлял их по полкам, словно каменщик, возводя из этих томов аккуратную стену до самого потолка. Клал с упованием как-нибудь взяться и все перечитать до последней книжки.

Взялся он, уже когда вышел на пенсию.

Отправляясь на все лето на дачу, долго стоял перед полками, не зная, с чего начать. В конце концов решил читать все по порядку, снизу вверх, тем более что на нижней полке стояли пятнадцать голубых с золотым тиснением томов Соловьева, уже давно интриговавших своим названием — «История России». Познания о прошлом своего отечества у Федора Андреевича были весьма скромны, в основном в пределах «Краткого курса» и тех кинофильмов, которые изредка удавалось посмотреть по настоянию скучавшей дома супруги, вроде «Петра Первого» и «Ивана Грозного». А вот, скажем, что было в промежутке между Грозным и Петром, тут он, право, затруднился бы ответить. Да если уж начистоту, то когда было этим заниматься?! Нет, в самом деле! Так все уплотнено, что и газет иной раз просмотреть некогда, разве что заголовки только.

На дачу Федор Андреевич прихватил сразу несколько томов, по семнадцатый век включительно. Взял бы еще, но кипа и так получилась препорядочная. И он решил остальное забрать в следующий заход. Против ожидания, книжки оказались довольно скучными: такая в них была неразбериха со всеми этими Олеговичами, Игоревичами, Мстиславичами, Святославичами, с их вотчинами и дележами — сам черт ногу сломает. Тем не менее Федор Андреевич читал терпеливо, хотя и были иногда моменты, когда подмывало бросить. Но угрызения совести и зарядившие одно время проливные дожди, из-за которых нельзя было и носа высунуть за порог, заставляли снова и снова приниматься за скучное чтение. Благо, что ничего другого из книг не взял, понадеялся на занимательность вот этих. Читал не то чтобы запойно — на даче находились и другие дела — то чего-нибудь подкрасить, то подстрогать доску — но после обеда, перед тем как вздремнуть, книгу брал в руки непременно.

При всем старании, однако, за лето добрался всего лишь до Всеволода Большое Гнездо, после которого Федор Андреевич наконец сдался, воля его надломилась, и он отложил отечественную историю в сторону.

— Ладно, теперь уж и не к чему знать так подробно, не студент,— сказал он себе не без грусти оттого, что, наверное, уже не прочтет этих книг никогда. И подумал об этом самом Соловьеве и с удивлением и с укоризной: куда к черту написал столько!

Утешала догадка, что не один он не читал истории. Если хозяйственник, так это уж точно. Даже взять хотя бы того же Зинченко, замначальника «Сельхозтехники», дружка Федора Андреевича. Ведь наверняка не читал! Вот эти пятнадцать томов?! Ни за что! А мужик он с апломбом. Про кино, про Муслима Магомаева это он мастак трепаться. Надо как-нибудь позвонить ему, спросить, а кто, мол, такой Всеволод Большое Гнездо? Убей, не скажет.

...В раздумье постояв в своем кабинете перед стеллажами, Федор Андреевич взял «Войну и мир», тоже пока непрочитанную (собрался было почитать, когда получил по подписке, но срочно уехал в главк, а потом закрутился с делами), извлек из нее десятирублевую бумажку и запихнул под пальто в нагрудный карман безрукавки.

— Агафья! Я пошел! — оповестил он, схватил зачехленный ледоруб, щелкнул за собой замком и грузно вывалился на лестничную площадку.

 

2

 

Город был по-утреннему пуст. Лишь изредка одинокие прохожие, подняв воротники, торопливо протопывали по тротуару да заспанные дворничихи шаркали метлами, сгоняя в кучи пожухлые листья. В переулках и подворотнях сквозило, сухой бесснежный ветер вихрил пыль, наждачно цапал за лицо. Но Федор Андреевич, одетый тепло и надежно, не чувствовал холода, напротив, после душной квартиры, где ему пришлось долго топтаться в ватных штанах и жарком свитере, испытывал даже удовольствие от бодрящей стужи на щеках.

Первый автобус в том направлении отходил в половине шестого. Времени осталось не так уж много, но и до трамвайной остановки было рукой подать: пройти квартал по главному проспекту Павших борцов, потом свернуть на Парковую, и Федор Андреевич не спешил, размеренно похрумкивал бурками, ощущая приятную крепость в ногах и во всем теле. Нет большего удовольствия в его годы, чем ощущение на утреннем морозце вот этого физического комфорта, когда чувствуешь, что ты добро и удобно одет и выпитые за завтраком две стопки рому приятно бодрят и приглушают все минувшие невзгоды жизни. Из-под уютной лисьей шапки как-то сами собой улетучились все прочие думы и заботы, кроме предвкушений рыбалки. Он стал рисовать себе, как пробьет первую лунку на заветном озерке. Бить лучше, пожалуй, у камышей, метрах в двух от прибрежной травы. Там теперь таится зимняя мальва, а где малек, там и окунь. Ах, каких окуней, какие лапти выпутывал тогда из вентерей старик! Федор Андреевич вообразил себе этот неожиданный, азартный удар по мелькавшей подо льдом блесне, бойкую упругую силу на зазвеневшей лесе и как, раздвигая ледяную крошку, из лунки покажется весь взъерошенный, воинственно-непокорный полосатый разбойник. И пойдет, и пойдет! К нему пришло хорошее настроение, легкая бездумная радость бытия, в чем, собственно, и заключается наркотическая особенность рыбалки, раскрепощающей дух наподобие марихуаны. И он почувствовал, как где-то в глубине его существа зарождалось, росло, ширилось нечто, чего не мог бы он выразить никакими другими словами, кроме как:

 

Эй, баргузин, пошевеливай вал!..

 

С этой внутренней музыкой, заставлявшей как-то тверже ставить ногу, Федор Андреевич прошел мимо ярко освещенных витрин большого, недавно открытого универмага, не без игривого интереса разглядывая пластиковых манекенщиц в кокетливых позах. Он сравнивал их между собой, невольно выбирая, и условно выбрал себе рыжеватистую, как-то так по-особенному томно глядевшую из-под наклеенных ресниц, так что Федор Андреевич на мгновение замедлил шаг и даже обернулся. «Каналья, каналья!» — смущенно подумал Федор Андреевич о рыжеватистой, живо напомнившей прежнюю его секретаршу Люсю, которую он потом, когда все зашло слишком далеко, отдал в «Сельхозтехнику».

«Пуля стрелка миновала...» мурлыкало в нем где-то, и он еще раз оглянулся на витрину.

Однако дух марихуаны продержался в Федоре Андреевиче только до трамвайной остановки.

Свернув на Парковую, где намеревался сесть на «двойку», следовавшую до автобусной станции, он вдруг увидел под уличным фонарем человека в полушубке, подпоясанном ремешком, в простых серых валенках и тоже с пешней и рюкзаком. Человек этот, по всей видимости, уже давно дожидался трамвая, потому что нетерпеливо пританцовывал, постукивая друг о друга самодельными галошами из камерной резины, которые среди рыболовов именовались бахилами.

Федор Андреевич хотел было повернуть назад и переждать за углом, пока этот тип уберется восвояси. В его планы никак не входило ехать с этим типом в одном трамвае: непременно привяжется, начнет допытываться, куда, в какие места собрался, а то еще станет набиваться в попутчики, мол, вдвоем будет веселее. Ему только скажи, откройся через день весь город будет знать про то озерко. Ты Якову, а Яков всякому. Понаедут этакие вот бахилы, все издолбят пешнями, распугают рыбу, испакостят, того и гляди бутылку с карбидом под лед сунут... Известная публика!

За угол, однако, Федор Андреевич спрятаться не успел: тип в бахилах обернулся на его печатные шаги по морозному асфальту и перестал притопывать, сделал легавую стойку, как бы приготовился выкрикнуть: «А-а! Вот еще один полуношник! Куда едешь, в какие края?»

Тип и на самом деле окликнул его обрадованно и что-то там еще завосклицал, но Федор Андреевич, глядя прямо перед собой, прибавив ходу, отрешенно и независимо проследовал мимо, так что тот осекся и только покашлял в рукавицу.

Черт бы его побрал! раздосадовался Федор Андреевич, спиной чувствуя на себе недоуменный взгляд незнакомца. И ему ничего не оставалось делать, как идти теперь до другой остановки на углу Куприяновской.

Не будь при Федоре Андреевиче рюкзака, иди он по улице просто так, как всякий прохожий, никто не посмел бы остановить, затронуть бесцеременно. Но если при тебе снасти всякая дворничиха норовит шаркнуть по ногам метлой, не станет дожидаться, когда пройдешь мимо. А то, бывает, в трамвае или в автобусе подсядет какой-нибудь мозгляк, изо рта камсой прет, и начинает запанибрата: «Ну, как, дед, поймал чего? Или удим-удим, а есть хрен с огурцом будем?» Да ты у меня, дурак,суровел лицом Федор Андреевич,— год назад в приемной бы настоялся... Дед!

Все больше досадуя, что началось так нескладно и что времени у него осталось в обрез, Федор Андреевич запоздало подумал, что надо было бы ему идти не на Куприяновскую, навстречу трамваю, а, наоборот, по его ходу на Пугачевку. Но, поразмыслив, сообразил, что на Пугачевку и того хуже. Садись он на Пугачевке, этот тип наверняка уже ехал бы в том самом трамвае, в какой по незнанию вошел бы и он, Федор Андреевич, потому что тот бы сел остановкой раньше, и тогда от него нельзя было бы отвертеться. Но выходило, что и Куприяновская тоже ничего не меняла: если он сейчас сядет на Куприяновской, то сам же и подъедет к этому типу, а тот преспокойно ввалится в трамвай и привет, куда едешь?

Экая чертовщина! сплюнул Федор Андреевич.Петляешь, как заяц. И откуда его вынесло!

Времени оставалось, как говорится, с гулькин нос, но все же Федор Андреевич, добравшись до Куприяновской, предпочел пропустить «двойку» и тем самым едва не испортил все дело: как назло следом пошли совсем не те маршруты.

Федор Андреевич нервничал, поминутно поглядывал на часы, а трамваи шли все не те и не те. Можно было уехать другим автобусом, но следующий шел только в девятом часу, и с ним заря пропадала начисто. Пока доедет, доберется до озера нечего будет делать. Несколько раз, заметив вдали зеленый огонек, он с надеждой поднимал руку, однако водители, притормозив на секунду и разглядев в его руках ледоруб, тотчас газовали дальше, даже не выслушав, что ему от них надо. Следовало бы записать номер, мстительно думал Федор Андреевич, глядя в хвост машине, да позвонить ихнему Сидоркину. Совсем распустил своих наглецов.

Спасительная «двойка» наконец подошла, Федор Андреевич, мельком оглядев пассажиров и не найдя среди них того самого в бахилах, остался стоять возле водительской кабины. Ревниво поглядывая сквозь дымчатое дверное стекло, как идет трамвай, он мысленно торопил вожатую. Ему казалось, что трамвай едва плетется, что вожатая без всякой нужды излишне задерживается на остановках, подолгу копается в коробке из-под леденцов, отсчитывая сдачу за проездные талоны, а после того как она начала подтягивать чулки, Федор Андреевич не выдержал и, приоткрыв дверцу, попросил вести побыстрее.

Все там будем...успокоила его вожатая и задвинула дверь.

В кассовый зал автостанции он влетел в тот критический момент, когда на его рейс уже прекратили продавать билеты. Кассирша, возвращая мелочь, посоветовала бежать на стоянку, да поживее: может, еще успеет, если поспешит, хотя навряд ли...

Сразу взмокнув от нависшей опасности остаться ни с чем, плечом раздвигая неповоротливых, толсто одетых деревенских баб, набившихся сюда погреться, Федор Андреевич кинулся к выходу.

Да тише ты, охламон! услышал он позади себя низкий простуженный голос и почувствовал, как кто-то огрел его по спине.Все ноги оттоптал!

Федор Андреевич затравленно обернулся и мельком успел разглядеть растрепанную цыганку.

Зальет зенки с утра, людей не видит,прокричала она ему вдогон.

Тесная, сдавленная со всех сторон домами и ларьками станционная площадь тоже кишела народом. Автобусы, будто стадо слонов, возвышались над толпой округлыми спинами и со слоновьей безропотностью пережидали, пока в их утробы напихают чемоданов, мешков с хлебом, чугунов, эмалированных выварок, связанных попарно стульев, ощетинившихся во все стороны дубовыми ножками, и всякой прочей покупной всячины, терпя давку и хруст собственных распахнутых дверей. Какой из них следовал на Ерпены (если он еще не ушел), разобраться впопыхах было мудрено, и Федор Андреевич, багроволицый, с неприятным колотьем в области селезенки, вынужден был выбегать под самые фары, чтобы заглянуть в маршрутные трафаретки.

На Ерпены не здеся. На Ерпены вон туда бечь надо, в тот угол,помог советом какой-то дедок с ивовой корзиной за плечами, надетой на костыль.А тут все южного конца.

Ерпенский уже выруливал с площади, Федор Андреевич в отчаянье замахал руками, стараясь как-то привлечь к себе внимание водителя. Тот наконец увидел, чмыхнул пневматическими тормозами, двери скрипуче разломились, и Федора Андреевича подхватило сразу несколько рук, как подбирают утопающего.

Автобус оказался не столь переполненным, как другие, должно быть потому, что в ту сторону ходила еще и электричка, забиравшая главную массу народа. Нашлось даже свободное место на заднем сиденье. Федор Андреевич стащил с себя рюкзак, сунул его под ноги, распахнул пальто и потряс на груди меховыми полами. Но дышать все еще было нечем, и он снял малахай, давая и мокрой шапке, и распаренной голове отдохнуть друг от друга. Потом достал платок и облегченно вытерся.

Ехал всякий поселковый и деревенский люд, и в салоне стоял гомон от разговоров про цены на поросят, облаву на самогонщиков, показанное по телевидению фигурное катание и прочее. Рядом с Федором Андреевичем, с левого локтя, похрапывал, привалясь виском к промерзшему стеклу, парень в франтоватом, не по сезону легком плаще, из-под которого белел жесткий воротник нейлоновой сорочки, уже порядочно замызганной на сгибе. У ног парня стоял чемодан с привязанной к ручке аэрофлотской биркой. Справа же от Федора Андреевича, нахохлившись под толстой шалью, сидела старуха с сеткой на коленях, набитой пачками пиленого сахара, кренделями и еще какой-то снедью.

Отдышавшись, Федор Андреевич вытащил кошелек, отсчитал тридцать копеек, передал деньги на билет и, следя глазами, как пошла его мелочь по рядам к застрявшей впереди кондукторше, вдруг узрел среди всякой поклажи, сложенной в проходе, серый войлочный валенок, обтянутый резиновой бахилой. Федор Андреевич почувствовал себя примерно так, как Робинзон Крузо, внезапно обнаруживший на своем необитаемом острове отпечаток ступни людоеда. Он перевел взгляд выше и с неприязненным конфузом увидел торчащий над спинкой сиденья козий воротник знакомого полушубка...

Федор Андреевич вынул носовой платок и снова утерся.

Кроме желания сохранить озерко в тайне, у него был еще один подспудный мотив для своего инкогнито: он считал нецелесообразным, даже вредным и не столько для самого себя, сколь для общественного порядка подпускать к себе близко всякого нижестоящего. Кто таков этот нижестоящий? А это тот, который вроде бы желает тебе всяческого добра и благополучия, а на самом-то деле ежечасно, ежеминутно следит за каждым твоим шагом, за каждым словом и за тем, какие на тебе штаны, какие отеки под глазами и что понесли к тебе в кабинет на подносе во время обеденного перерыва... А что такое директор? Это такой же смертный, как и все. Он тоже чертовски устает на работе, а то еще и похлестче, чем прочие, потому что нет у него этих самых регламентированных часов «от» и «до», и ему иной раз тоже бывает охота плюнуть на все, забиться в какой-нибудь тихий уголок, поваляться там в трусах на песочке, поудить рыбу, выпить стопку водки, поговорить по душам с друзьями. А ведь бывает, и выпьешь лишку, и скажешь резковато, не для всякого уха... Проделай все это на глазах у кого не следует завтра же поползут черт знает какие россказни, и уже, глядишь, какой-нибудь проходимец ведет себя развязно и посматривает с нагловатым прищуром, дескать, я в курсе, но можете на меня положиться: могила! А потом начнет вымогать всякие поблажки и залезет тебе на шею. Нет, золотое правило: каждый сверчок должен знать свой шесток. По этой причине Федор Андреевич не заводил доверительных знакомств ни с кем из своих заводских, а если и были у него приятельские связи, то, как правило, на стороне, с людьми, равными по положению, с которыми можно было не бояться ни выпить, ни спеть, ни поговорить, ни просто перекинуться в картишки. По этой же причине Федор Андреевич избегал общедоступных мест и выезжал на природу лишь туда, где была гарантия, что по соседству с их биваком не будет посторонних. Вообще Федор Андреевич никогда не забывал, что он не просто рыболов-любитель, а рыболов-директор, даже теперь, когда остался не у дел и вынужден пользоваться общественным транспортом.

Федор Андреевич пожалел, что не догадался взять с собой газету. Сейчас она пришлась бы весьма кстати: он развернул бы ее и, заслонившись, сделал вид, что читает. Но газеты при нем не было, и оставалось только рассчитывать на то, что тип не обернется. Хорошо еще, что Федор Андреевич вошел в автобус с задней площадки.

Тип не оборачивался, затеял разговор с какой-то теткой, сидевшей сбоку, автобус же тем временем катил и катил, и уже давно выбежал за пределы города, так что Федору Андреевичу осталось перетерпеть всего несколько остановок.

Неожиданно завозился и поднял голову сосед во франтовом плаще. Он засидело потянулся и с зябким рыком потряс сонными опухшими губами, прогоняя остатки дремоты.

Где едем? спросил он у Федора Андреевича, принимаясь черным запущенным ногтем скоблить заиндевелое стекло. Сориентировавшись через дырку в снегу, сосед удовлетворенно сообщил:

Скоро дома буду. А я, понимаешь, на курорте, в Сочах был. Никогда не ездил?

Он сделал выжидательную паузу, ища взглядом на лице Федора Андреевича какой-то реакции, но, ничего не дождавшись, выставил большой палец:

Ну, что ты! Высший сорт! Мне местком говорит: давай, Ванюха, дуй в Сочи, пока работы мало. А у нас и верно сейчас работы почти никакой, конец сезону. Я на канавокопателе работаю, понял? На СМУ... Нет, она, работа, завсегда есть... У нас как? Только асфальт положат хоп! давай вскрывай, канаву надо в том месте. Что ты! А так, конешно, работы нет. Одна ерунда...

Сосед наклонился к уху Федора Андреевича и, секретничая, задышал горелым:

А мы, дед, маленько трахнули в аэропорту. Там с одним... Ты не возражаешь? Прилетаем сюда темно, холодно, а у меня в чемодане бутылка была... Ну, мы ее по-быстрому. Что ты! Двести рублей с собой взял, это помимо ихних харчей, и во, вишь...малый засунул руку в карман плаща, вывернул его наизнанку вместе с измятыми сигаретами.Ни шиша! А чего? На пляже сейчас никого, одни волны... Дождь всю дорогу, понял? Гор никаких не видно: и льет, и льет. Чего будешь делать? Ну мы давай... тянем спичку, кому бежать за этим делом, понял? А, ерунда! Заработаю. Рабочий класс, он завсегда заработает.

Парень опять придвинулся, положил руку на плечо Федору Андреевичу:

А мне местком говорит: давай рви в Сочи, а то путевка пропадет. Ну раз пропадет, надо уважить. Местком мужик хороший. Во какой, понял? Что ты! А гроши все это мура... Зато повидал. Сейчас домой приеду, мать картошки нажарит. Высший сорт! Мандаринов вот матери везу, пусть погрызет, три рубля ведро... Сегодня еще отгуляю, а завтра все! Завтра ни-ни... ни капочки... Завтра в город на работу надо. Я и так один день задолжал...

Курортник потер рукавом окно, зыркнул в щелку и вдруг закричал на весь автобус.

Слышь, тормозни! Деревню свою проехал.

Все заворочались, заоборачивались на сиденьях.

Во гадство! весело озирался курортник.Теперь назад пехать.

Водитель подвернул к обочине, парень подхватил чемодан и, вылезая из тесного прогала между сиденьями, задел и с грохотом уронил на пол Федора Андреевича ледоруб.

Ну, дед, счастливо тебе поудить! помахал он рукой, поднял воротник измятого плаща и без шапки вывалился на улицу.

В этот-то суматошный момент обернувшийся тип в бахилах и увидел Федора Андреевича.

Он оказался человеком уже в годах, даже, пожалуй, постарше самого Федора Андреевича. На заветренном лице, однако еще свежем, без заметной ветхости, выделялись сплошь седые обвисшие усы, концами сливавшиеся с козьим мехом полушубка. Над усами же, будто на заснеженных еловых лапах, грудастым снегирем восседал крупный с краснинкой нос, какие обычно бывают у складских сторожей и заводских вахтеров. Старик кивнул Федору Андреевичу, как давнишнему знакомому, и тут же, забрав пешню в рюкзак, неловко переступая по шаткому полу, направился в конец автобуса.

У вас тут местечко освободилось,живо сказал он.Давайте уж заодно.

Федор Андреевич нехотя, молча отодвинулся к окну, оставив место между собой и старухой.

Вы, стало быть, тоже этим автобусом? обрадованно заговорил тот, укладывая свой рюкзак в нише заднего окна.А я давеча гляжу, прошли мимо, думаю: наверно, на электричку. А вы, оказывается, тоже ерпенским... Вот и ладно, вот и пусть мешок там себе полежит, чтоб не мешался. А пешню можно положить на сиденье за спину. Бабуся, позволь-ка на минуточку, я оружие свое спрячу. А то, не ровен час, кого и оцарапает. И вашу давайте заодно.

Он взялся было за ледоруб Федора Андреевича, но тот придержал его, не отпуская, и выговорил скупо:

Мне через две остановки сходить.

В Подьячем?

Федор Андреевич кивнул.

В Подьячее едете? переспросил старик.

А что? насторожился Федор Андреевич и, не поворачиваясь, а только покосившись глазами, взглянул на старика: знает или не знает про озеро?

Позвольте, а где же там ловить, в Подьячем-то?

Федору Андреевичу действительно надо было сходить через две остановки, и именно в Подьячем. А там уже, перейдя луг и мост через речушку, двигаться той стороной в глубь леса версты четыре к озеру. «Видно, не знает...» успокоился Федор Андреевич и сказал непринужденно:

Как где ловить? На реке и ловить.

На Ворожее? на лице старика выразилось изумление.Помилуйте, да там такие быстрины, такая круто-верть! Вся рыба оттуда уходит зимовать на тихое.

Есть и там спокойные омута...возразил Федор Андреевич и немного приврал для убедительности: Я в прошлом году ловил...

И что же бралось?

Как что? Окунь.

Не знаю, не знаю...пожал плечами старик.Первый раз слышу, чтобы там об эту пору ловил кто-нибудь.

Он собрал усы в кулак, задумчиво подержал их вислые концы, как бы пытаясь припомнить, где могут быть омуты на Ворожее, и, видимо не припомнив таких омутов, убежденно сказал:

Нет, ей-богу, пустое затеяли. Она ведь потому и Ворожеей зовется: крутит, вертит ворожит, одним словом. Только ноги зря убьете. Поедемте-ка лучше со мной в Шутово. Никогда не бывали?

Да нет, не приходилось...

Места проверенные. Ничего такого особенного заранее не обещаю, но окунька половим, это уж точно!

Да нет, я сюда...упорствовал Федор Андреевич.

Ну что вам это Подьячее? Только испортите себе день. Право слово, поедемте.

Федор Андреевич все более тяготился разговором и, чтобы как-то отвязаться от докучливого старика, выставил еще одну причину:

Я ведь и денег взял только до Подьячего.

Ну, это пустое! воодушевленно сказал старик.Это все устроится.

До Шутова надо было доплачивать еще с полтинник, да потом за обратный проезд. Федор Андреевич рассчитывал, что у дедка не найдется лишнего рубля или же поскупится тратиться на постороннего. Но старик был готов и на это. Федор Андреевич смутился:

Чего ж вы будете возить меня на свой счет? Туда да еще обратно.

Да чего там! Не велик наклад,весело отозвался тот.Как-нибудь сочтемся: дело рыбацкое. Да и то сказать: наклад с барышом угол об угол живут. Зато вдвоем веселее. Да и безопаснее по перволедью. Вот если, не дай бог, окунетесь,он озорно засмеялся,покличите Фомича. Это я, стало быть, буду. У меня бечевочка к такому случаю найдется. Выручу. А я ошугнусь вас кликну. Как бишь, покричать-то?..

Нет, я все-таки до Подьячего,решительно отказался Федор Андреевич, уклонившись назвать свое имя, и, чтобы показать, что разговор исчерпан, отвернулся к окну и принялся глядеть в снежную дырку, процарапанную курортником.

Напрасно,огорчился старик.Напрасно отказываетесь.

Некоторое время ехали молча, каждый занятый своими мыслями. Забираться в это самое Шутово, когда у Федора Андреевича поблизости было на примете свое укромное местечко, не имело никакого смысла. Ко всему прочему, будь сапог сапогу пара, куда ни шло. А тут черт его знает как себя с ним держать, целый ведь день придется быть на одном льду. При нем и перекусить-то неудобно: станет присматриваться, что ешь и прочее. Эта публика все мотает на ус. Для человека, который всегда на виду, даже и это целая проблема.

Ну, коли не хотите в Шутово,неожиданно решил старик,давайте попробуем в Подьячем. Пусть будет по-вашему.

И он обернулся и потянул из ниши свой рюкзак.

Такой оборот дела и вовсе сконфузил Федора Андреевича.

Что... вы тоже в Подьячее? серым голосом переспросил он.

Что ж с вами поделаешь? В Подьячее так в Подьячее. Хотя очень сомневаюсь...

Так я не неволю...осторожно намекнул Федор Андреевич.

Однако старик не понял этой тонкости и, оправляя на себе заплечные лямки, снова добродушно рассмеялся:

Вдвоем оно, знаете, и батьку веселее бить...

В снежную дырку в окне Федору Андреевичу было видно, как в рассветной синеве бежало, кувыркалось морозными комьями грубо вспаханное поле. Метались на ветру, взлетали и опадали серыми тряпками рано проснувшиеся вороны, должно быть иззябшие и продрогшие за долгую ночь полуголодной дремы. Ситуация складывалась курьезная. Ну хорошо, сойдут они в Подьячем... Что же дальше? На озеро он его не поведет, это исключено. Но даже если бы и надумал туда пойти, то теперь и это было бы невозможно: ведь он сам же сказал, что собрался на Ворожею. Однако и на Ворожею нельзя было соваться, поскольку никаких таких омутов он не знает и никогда там зимой не бывал. Вся эта его выдумка и насчет омутов, и про окуней, которых он якобы там ловил, сразу же и обнаружится. Ужасно глупо! Сколько раз Федор Андреевич давал себе зарок не болтать лишнего при таких вот мазуриках. Черт бы его подрал! Взять и напрямую сказать, чтоб катился своей дорогой, тоже как-то нехорошо...

От всей этой незадачи Федор Андреевич чувствовал себя скверно, а между тем следующей остановкой должно быть уже само Подьячее, и надо было как-то выбираться из этого дурацкого положения. И Федор Андреевич, сделав над собой усилие, объявил как можно естественней и непринужденней:

Ладно, уговорил. Так и быть, поедем в Шутово.

Ну вот и хорошо! обрадовался старик.Вот и славно!

Тем временем автобус вильнул вправо, и Федор Андреевич сквозь распахнувшуюся дверь увидел зеленую придорожную будку с надписью по фронтону: «Подьячее». За будкой меж голых садовых деревьев темнели избы большой деревни.

Никто не выходит? осведомилась кондукторша и, положив руку на кнопку отправления, оглядела пассажиров.

Был тот миг, когда можно было, пока дверь еще не захлопнулась, схватить рюкзак и выскочить наружу перед самым отходом автобуса. И у Федора Андреевича мелькнула такая отчаянная мысль. Но он смалодушничал, подавил в себе этот порыв и только, сидя, переступил бурками. Кондукторша нажала кнопку, и двери тюремно захлопнулись.

Автобус, всхрапнув мотором, покатил, увозя Федора Андреевича против его воли и желания в какое-то Шутово, о котором он еще утром ничего не знал и знать не хотел.

Вот и поехали,удовлетворенно огладил усы старик.Вот и славно. Аккурат будем там к восходу солнца.

И тут всплыло еще одно неприятное обстоятельство. Поехали-то поехали, но надо было доплачивать за непредвиденный кусок дороги. Федор Андреевич вспомнил про десятирублевую бумажку и уже было потянулся, чтобы извлечь ее, но тут же отвел руку за ухо и почесал там под малахаем: ведь денег-то у него нет! То есть они на самом деле есть, вот они, лежат в боковом кармане безрукавки... Но выходило, что их у него нет: он уже дал понять этому типу, что взял с собой только до Подьячего. Сказал просто так, нарочно, чтоб не приставал... Фу, как нескладно! Вытащить и объявить: мол, смотри-ка, вот чудеса, совсем забыл, а у меня, оказывается, есть красненькая?! И как же я, дескать, про нее запамятовал? Но, представив себе эту сцену, Федор Андреевич болезненно поморщился. Сразу станет ясно, что морочил голову. И он, исподволь оглядев старика, который доставил ему сегодня столько неприятностей, а теперь как ни в чем не бывало приматывал ослабшую пуговицу на своем козьем кожухе, горя от стыда и унижения, вынужден был сказать:

В таком случае... м-м... одолжите-ка мне в самом деле на дорогу...

 

3

 

В Шутово они и впрямь приехали к восходу солнца.

Ветер словно бы разворошил у горизонта остывшее за ночь кострище, выдул из сизой наволочи единственный уцелевший уголек, и тот, краем оголившись из пепла, сначала тускловато-багровый, неяркий, постепенно все больше обдуваясь, вдруг рьяно полыхнул, озарив все вокруг бегучим отсветом. Затеплилась пожухлая и продрогшая трава на выгоне, каждой веткой розовато высветились заиндевелые ракитники по огородам, ало заметались над крышами печные дымы. И нос у Фомича тоже занялся на ветру красным углем, тогда как усы опушились и еще больше побелели от инея. Он норовисто шмурыгал впереди Федора Андреевича глубокими галошами, волоча за собой на шнурке глухо позвякивающую пешню.

В лес забежим, дак и тихо будет! кричал Фомич, пересиливая ветер.В Подьячем там не спрячешься, там насквозь просвищет. А тут ничего, тут река аккурат под лесом.

По долгой безлюдной улице домовито бродили гуси почти перед каждой избой по стае предзимне чистые, в новом, недавно смененном пере, возбужденно гомонили, топтались босыми красными лапами на промерзших лужах и все тыкались морковными клювами в сухой черный лед, должно быть не понимая, что случилось с водой. Фомич бодрым бежком рассекал гусиные сборища, даже иной раз ребячливо прокатывался по лужам, подошвами своих бахил сшибая со льда намерзший гусиный помет, и разбежавшаяся за ним пешня догоняла и била его по пяткам.

Эх, хорошо первый ледок! смеялся он.Упаду, дак рассыплюсь, как старый сухарь.

Дородные гусаки, пригибая шею, тоже кидались ему вслед с грозным шипением, норовя ущипнуть за полу, а потом долго обсуждали со своей братией странное поведение дедка, не иначе как поддавшего с самого позаранку.

Федор Андреевич шел молча, тяжело и развалисто, все еще с досадой переживая свою неволю. И оттого, что брел он здесь не по своему желанию, улица казалась ему бесконечной и бесприютной.

Возле колодца на оледенелом сливе, несмотря на рань и стужу, уже пробовали свои салазки деревенские ребятишки.

Рыболовы! Рыболовы! завопили они и, побросав санки, высыпали на дорогу. И вот уже бежали следом и разноголосо канючили:

Дяденьки, дай крючочек! А дяденьки!

Ой, некогда! весело отмахнулся Фомич.Далеко лежат.

Да дайте! Хоть один!

И один далеко спрятан.

Жалко, что ли?

Ах вы мошка неотвязная.Фомич дернул плечом, на ходу сбрасывая рюкзачную лямку, и ребятня тотчас осыпала его со всех сторон.

А мне? Дяденька, а мне? Ему так дал...

И тебе на. Да не оброни. Руки как крюки. Давай в шапку застремлю. Да беги скорей домой, обогрейся.

Не-к!

Чего «не-к»? Смотри, что под носом. Вожжа какая. Марш на печку.

Не пойду, мы ката-а-аимси!

Ох и воробьи! Ну, кыш, кыш. И, уже удаляясь, оба слышали:

Какой тебе дяденька это Фомич. Он всегда тут ходит.

А тот толстый кто?

А то охотник. Не видишь, с ружьем?

Это у него пешня такая.

Говорю, охотник. Пешня вон у Фомича, на веревке. А у толстого на плече ружье. Понял? И крючков не дал. У него крючков нету, одни патроны.

Пацаны, толстый это генерал.

Ты-то почем знаешь?

А слышишь, как обутка хрумтит.

Ну, пострелы! усмехнулся Фомич.Чего, стрекуны, мелют. А может, ты и вправду генерал? Да ты ее не неси, пешню-то. Небось в самом деле не ружье, не барыня какая. Кил пять весу, а ты с ней тетешкаешься. Холку-то и набьешь за дорогу. Ты ее тоже вот так, за бечевку. Гляди-ка, моя сама бежит!

Ничего...буркнул Федор Андреевич.Донесу.

Извлечь пешню из кожаного чехла и тащить ее вот так на виду у всей деревни Федор Андреевич не решился бы, во-первых, потому, что как-то несолидно в его годы и с его положением транспортировать снасть таким легкомысленным способом. А во-вторых, пешня его была не простая, не расхожая.

Когда Федору Андреевичу сравнялось пятьдесят, этот ледоруб вместе с ящиком зимних принадлежностей преподнес ему председатель завкома Кирюшин. Изящных линий четырехгранный наконечник, отшлифованный и хромированный, был покрыт художественной чеканкой и всякими шуточными надписями, вроде: «Рубит в ясно, рубит в снег, но, однако ж, не для всех». Рукоятка же была набрана из цветных пластмасс, наподобие тех форсистых мундштуков, которые делали во время войны из сбитых немецких самолетов. Сработали, шельмецы, на совесть. Федор Андреевич и сам удивился, что у него на заводе есть такие артисты. В ближайшее же воскресенье после юбилея состоялось посвящение Федора Андреевича в зимники. Собралось человек восемь приятелей, махнули в Рассохино на турбазу. Федору Андреевичу указали место, где он должен был собственноручно пробить первую свою лунку. Дело было уже весной, лед стоял почти метровый. Сначала пешня шла хорошо, но потом пришлось сбросить пальто. Все столпились вокруг, подзадоривали и дружно горланили: «Сухо! Сухо!» Это означало, что надо было откладывать пешню и «подмачивать», то есть разливать коньяк по протянутым кружкам, ну и себе, конечно. Откупившись таким способом, Федор Андреевич, пока «судьи» закусывали, спешил углубить проходку, но тут снова раздавалось дружное «сухо!», и он кивал шоферу, чтоб тот подавал следующую бутылку. Однако обряд посвящения в зимники непредвиденно нарушился. Когда уже в ледяной колодец хлынула вода и Федор Андреевич азартно добивал в булькающей глубине остатки перемычки, пешня вдруг выскользнула из рук и мгновенно исчезла в проруби. Это было так неожиданно и так обидно, что Федор Андреевич расстроился. Пробовали достать пешню всякими подручными приспособлениями, но из этой затеи ничего не вышло. Потом, уже под вечер, шофер, мотнувшись в соседнюю деревню, привез-таки добровольца, который за обещанную бутылку согласился вызволить пешню. Щуплый, небритый мужичонка с красным вытекшим глазом, выйдя из «газика» и еще на ходу, будто врач «скорой помощи», деловито осведомляясь: «Ну что тут у вас случилося?», чинно пожал всем руки и спросил закурить. «Бывает, бывает»,кивнул он с пониманием дела и тут же рассказал, как в ихней деревне милиция утопила в проруби самогонный бак, а ему пришлось потом доставать. Бак отнесло куда-то в сторону, так что заныривать пришлось раза четыре. «А пешня, она чижолая, далеко не уйдет, тут прямо и села». Он достал печной отвес, опустил его в прорубь, пальцем прихватил в том месте, где шнур касался воды, и, вытащив, задумчиво объявил: «Глубоковато. Надо бы сверх договоренного прибавить за глубину стаканчик». Ему тут же налили, мужик отпил половину, поставил недопитый стакан рядом с прорубью и, решительно бросив на снег шапку, принялся раздеваться. Федор Андреевич попросил шофера обвязать его веревкой, черт знает что это за водолаз, еще нырнет да и не вынырнет, потом отвечай за него. Однако мужик не дался, и даже как-то поспешно, будто спасаясь от шофера, норовившего захлестнусть его бечевкой, сбросил с голых плеч телогрейку и, весело вскрикнув: «Даже не сумлевайтесь, мне не впервой», юркнул в прорубь. Все настороженно склонились над полыньей, в которой жутковато покачивались ледяные осколки, наконец в проруби взбугрилась вода, перелилась через края, и сначала высунулась острием пешня, а вслед за ней показалось и голое темя, синее, как брюква. Несколько человек ухватились за пешню и выволокли ныряльщика наружу. Мужик как-то по-собачьи стряхнул налипшие крошки льда, с веселым кряком, будто плетьми, хлестнул себя несколько раз крест-накрест тощими костлявыми руками и, ступив в сапоги, допил оставшийся коньяк.

В илу, зараза, дюже упилась,рассказывал он счастливо.Я ее тяну, а она не вот-то, засосало по самую ручку. Закурить найдете, товарищи?

После того случая еще раза два, не то три приходилось Федору Андреевичу бывать на зимней рыбалке, но в общем зимника из него так и не сделали тогда, не привелось как-то: то ли потому, что выезжали слишком шумными компаниями, то ли не было должной сноровки, и дареная пешня до самой пенсии провалялась в кладовке.

Между тем вышли на площадь, по-деревенски размашистую, где летом, должно быть, паслись привязанные телята, а теперь сиротливо торчали одни только самодельные футбольные воротца. На отшибе от всех прочих строений сверкал широкими окнами новый сельповский магазин, обросший с тылов штабелями тарных ящиков.

Забежим, раз такое дело! свернул с дороги Фомич.

Так ведь...остановился было Федор Андреевич и опять вспомнил про свою злополучную десятку, которую он не смел обнародовать, и потому вынужден играть постыдную роль иждивенца.

Об чем разговор! пресек его Фомич.Гора с горой не сходится, а рыбак с рыбаком завсегда.

Честное слово, неудобно как-то...

Брось, брось. Сейчас посмотрим, что у нас тут получается...

Фомич отвернул полу кожушка, достал кошелек и принялся пересчитывать наличность.

Значит, так... Сразу откладываем на обратную дорогу полтора рубля. Это, так сказать, энзе. Этого мы не трогаем. А остальное можем употребить. Так, два рубля... Вот он еще рублишко... И мелочи у нас... Пятнадцать да пятнадцать... Да тут медью... ага, двадцать две копейки... Ах ты черт! Маленько не дотянули до коленчатой. У тебя сколько там есть?

Да пустяки...Федор Андреевич тоже достал кошелек и, сгорая от неловкости, высыпал Фомичу на ладонь все его содержимое вместе с квартирным ключом.

Во! Три рубля восемьдесят три копейки! подытожил Фомич.Вышли из положения.

На входной двери магазинчика оказался замок. Но по тому как ветром валило с крыши клокастый дым, было ясно, что внутри есть какая-то живая душа. Фомич с зажатыми в кулаке деньгами обежал магазин и постучал в дверь черного входа. Сперва долго никто не откликался, но, когда Фомич побарабанил еще, внутри железно заскрежетал засов, и в чуть приоткрывшуюся дверь выглянула старуха.

Закрыто, закрыто! запричитала она.

А то вынесла б,попросил Фомич.

Сказано, нету продавца.

А ты денежки положи, а бутылочку возьми.

Я неграмотная,отрезала старуха.И потом это дело с десяти. Аль Указа не знаешь?

Так ведь без сдачи, кудрявая! не отступался Фомич.

Сам ты кудрявый. Давай уж...

Старуха забрала деньги, придирчиво пересчитала, высыпала в карман передника и притворила за собой дверь. Вскоре она снова высунулась и протянула сначала бутылку, а потом и стакан.

Тут нельзя, возле двери,сказала она строго.За тару идите. И посуду не закидывайте, на ящик поставьте.

А говоришь, неграмотная! засмеялся Фомич, отстраняя стакан.Да ты тут, видать, целую академию прошла.

Ладно, проваливай! озлилась старуха.Шляются тут. Им как людям...

Ох, и кудрявая!

Старуха хлопнула дверью, а Фомич, все еще усмехаясь и покачивая головой, спрятал бутылку в рюкзак, затянул завязку и уже по дороге объявил:

Это, понимаешь, сегодня у меня день рождения. Аккурат шестьдесят пять на спидометре намотало. Так что выпьем с тобой по маленькой. Один бы я не стал ее брать, один я не хочу. Никакого удовольствия. Вот и дома иной раз в шкафчике стоит и месяц стоит и другой, не-е, даже не понюхаю. Так бабка на растирку и изведет, на свой радикулит. Вот ежели с кем да за разговорчиком... Ну а сегодня вроде бы полагается, да и за знакомство тоже не грех. Это хорошо, что ты в Подьячее не поехал. Это ты правильно сделал. Вдвоем оно веселее. Поймаем не поймаем, так хоть поговорим.

Федор Андреевич конфузливо промолчал.

За деревней пошел рослый сосняк. Ветер отступил вверх, шумел теперь макушками, и было далеко слышно, как в гулкой пустоте короткими очередями строчили дятлы. Фомич все крутил головой, посматривал по стволам, выглядывал дятлов, а то и отбегал куда-то в сторону.

Еще когда сошли с автобуса, Фомич как-то сразу переключился на «ты» и теперь во всем назойливо и неприятно опекал, а главное, расходовал дорогое утреннее время по-пустому: то остановится над ворошком лосиного навоза, то принесет откуда-то промерзших, громыхающих маслят.

Это и есть Шутово! пояснял Фомич, присев на корточки перед рюкзаком и запихивая мерзлые грибы в полотняную сумочку.Я сюда лет двадцать хожу. Привольные места.

Федор Андреевич, когда минули подворье лесника, и сам стал припоминать, что вроде бы тоже бывал здесь когда-то. Тогда тоже были и сосняк, и лесная сторожка. Потом уже по заливной низине, по берегу должны начаться густые ракиты, такая чащоба, хмель, ежевика. Еще тогда лосенок выскочил, прямо к ихней стоянке.

Помнится, они приехали уже под вечер, успели только разбить палатки, поставить перемет, и сразу стемнело. Им тогда повезло: не прошло и полчаса, как зазвонил колокольчик, все наперегонки кинулись к воде и где-то на втором или третьем крюке выволокли отменного сома, килограммов на десять, а то и побольше. На радостях начали плясать вокруг него. Зинченко, замначальника Сельхозснаба, колотил в кастрюльку, изображал шамана. А сом тоже подпрыгивал, косил хвостом траву, задевал по ногам. Потом его забили монтировкой, и женщины принялись стряпать уху. Шофера вытащили из багажника ковер, направили на него фары обеих машин, и все сели... Заводила сельхозснаб, с ним только свяжись, ночью мотался еще куда-то, а тут это чертово пиво... В общем, проснулись кто где, забыли и про палатки. Федор Андреевич очнулся на ковре рядом с опрокинутой кастрюлей. Головы хоть отруби, все искусаны комарами. Зинченкова баба закатила сельхозснабу скандал, будто у него вчера что-то там было с заезжей филармоничкой, которую прихватил с собой на рыбалку главреж филармонии, та в слезы, хотела уже уходить пешком, и тут как раз лось! Сначала все опешили, а потом разглядели, что это всего лишь годовалый лосенок. Перепугавшиеся было женщины обрадованно завопили: «Ой, какой хорошенький! Поймайте, поймайте, мы ему яблок дадим!» И все кинулись ловить. Федор Андреевич, правда, не бегал, было не до лося, а все остальные вскочили. Федор Андреевич кричал им тогда, мол, бросьте, что за блажь гоняться по кустам за зверем. Да где там! Шофера вытащили из багажника бредень. Свист, крик, хохот. А лосенок, видно, хромый был, волочил заднюю ногу. Заметался он между палатками, туда, сюда кругом люди, да и сиганул с обрыва в воду. Федор Андреевич видел со своего ковра, как зверь, выставив торчком уши, поплыл на ту сторону.. А там тоже кто-то ночевал с палатками, весь вечер дрынькала гитара, те услыхали шум, выскочили в трусах на песок, давай тоже кричать на лося, махать руками, кидать палками. Лосенок опять повернул к лесному берегу, но, увидев шоферов с бреднем, поплыл вдоль по реке. Народ за ним. С этого берега шумят, и с того машут. Погнали его куда-то за поворот, а после шофера возвращаются, разводят руками: утонул. Плыл-плыл, окунулся и больше не вынырнул. Женщины накинулись на шоферов, стали ругать: мол, разве так можно, ну, пошутили, позабавились немножко, зачем же было так далеко гнаться? Так кто ж его знал, что он утонет, недоумевали шоферы. Это все те, пижоны, виноваты. Чего они ему не давали выйти на тот берег? Пришлось спешно сворачиваться и переезжать в другое место... А вот где они тогда были, Федор Андреевич теперь уже и не помнит... Шутово... Шутово... Вроде бы в Шутово...

Сейчас лес пробежим, и вот оно! возбужденно выкрикивал Фомич, хотя кричать в гулком бору никакой нужды не было.Бабка моя ругается, куда, говорит, тебя из дому несет, сыны приедут, а ты завеешься? Так сыны, говорю, надвечер обещались, чего ж мне целый день сидеть? Съезжу, пока ноги бегают, отведу душу по первому ледку, да аккурат к сынам и вернусь пятичасовым. Понимаешь, бабка пирог затеилась печь. Петр с Анастасией, Василий со своей Нонкой подъедут. Да так, кое-кто: соседи, старые дружки. Слыхал, может, Лямин Павел Степанович? Директор птицесовхоза в Туровском районе?

Нет, не слыхал,сказал Федор Андреевич.

На той неделе в нашей газете про него было. Целых два столбца. Так это мой старший, Павел.

Нет, не знаю,повторил Федор Андреевич, и было заметно, как Фомич огорчился оттого, что не знают про его Павла, про которого напечатали два столбца. Но огорчение его было мимолетным, и он тут же весело засмеялся, оповестил:

Не-е! Это еще не все! У меня их пятеро. Павел, считай, под рукой живет. От Туровки два часа на машине. Сядут с женой и приедут, машина своя. А Васятка, у него возле вокзала квартира, компрессорщиком на товарной станции. Остальные от тех только телеграммок жди, те далеко! Я, когда на пенсию вышел, время объявилось свободное, целый год дома не был, все по своим путешествовал. Знаешь, как резиновый шар, почуял, что никакая нитка меня теперь не держит и фьють, улетел! Сперва думал к одному только Алешке съездить, в Сызрань, тут недалеко. Поехал по весне, только-только снег стаял, да и прогостевал полтора месяца. Он меня то на Куйбышевскую ГЭС, то в Тольятти, ну а мне интересно: такие дела раскочегарили, ого-о! Дак и сама Волга тоже занятно. После наших-то скудных мест. Парохода, баржи, танкера. Ночью огни, как на проспекте. И сам чуть свет с удочкой бежишь на плоты, чехонька берет исправно, никак не отвяжешься, заразное это дело. День по дню, глядь уж и июнь вот он!

Ну, побыл у Алексея, что ж, думаю, раз из дому стронулся, давай заодно и Зинаиду проведаю. Махнул в Барнаул, понимаешь. Да еще от Барнаула триста верст в сторону, Зинаида там агрономом. Степя, степя, крепко живут. Пробыл у нее месяц. Ну а там, прикидываю, и до Валерки осталось всего ничего.

Одолжил у Зинаиды на дорогу, прилетаю в Магадан Валерки нет, в рейс ушел аж под Аляску, под американские воды. Жена первый раз свиделись, он ее там, в Магадане, брал,Ольга, значит, говорит мне, дескать Леры до снега не будет, самый сезон, путина по-ихнему. Ну что ж, берусь за шапку, извините, раз не попал вовремя, полечу обратно. А она ни в какую: останьтесь и останьтесь. В кой-то раз приехали да не повидаться с Лерой это она его так зовет,обидится. Не пустила, и все! Хорошая такая женщина, врачом в интернате. Вот, говорит, вам отдельная комната, а вот ключи от Лериной моторки, а он скоро должен воротиться, август на дворе.

Во где рыбалка, я тебе скажу! Выйдешь на моторке в бухту, только снасть утопишь на тебе камбала! Лопата! В любом месте опускай лесу, и везде клюет. Как будто все дно ею уложено. До самого льда и проудил. А тут вот он, Валерка, сдал свою рыбу, стал на зимний ремонт. Тот себе давай не пускать. Не выдумывай, говорит, глупостей, а то полотенцем свяжу. Ну, я с ним и зазимовал, на ремонт даже вместе ходили. Я ему в кают-компании диваны новым дерматином обтянул, да аж на другую весну только отыскался. Всю Россию обмерил! Да-а! Что велика, то велика! А ты, значит, тоже на пенсии? Ты с какого года?

С девятого,сказал Федор Андреевич.

Не-е, я с седьмого! чему-то обрадовался Фомич.Аккурат шестьдесят пять в нонешний день. Дак я сейчас опять работаю. Тебе разве не говорил, что я на кожгалантерейной фабрике? Нет? Так, значит, на кожгалантерейке я. До пенсии мастером по раскрою, а теперь вот на штучной поделке. В прошлом году открыли такой цех... Ну не сказать чтобы цех: художник, четверо парнишек и я, за старшего. На отходах. Всякая обрезь, мелочовка, чтоб, стало быть, зря не пропадало. Это как тебе получше объяснить... Такое художественное тиснение по коже. Медальоны, кулоны, памятные значки, городские гербы всякое такое. Ну а по тиснению где цветную эмальку положишь, где бронзового порошку. Хорошо получается, красиво. Сувениры! Я, считай, всю жизнь с кожей работаю. А мне директор говорит: давай, Лямин, берись, лучше тебя никто кожи не знает, покумекай, чего зря дома сидеть. А оно, вишь, как теперь пошло: на будущий год уже и цех думаем под это пускать. Посылали одну партию в Московский ГУМ, так только, попробовать. Пишут, давайте еще. Иностранцы, говорят, очень интересуются. Так что я теперь опять сгодился. По второму заходу пошел.

Кто же теперь у вас там директором? поинтересовался Федор Андреевич.

Как кто? Да Туртыкин же! Павел Ива-аныч!

Все этот Туртыкин?

Туртыкина Федор Андреевич знал давно по всяким совещаниям, но коротко знаком не был и даже не помнил по имени-отчеству. Туртыкин, ну и Туртыкин. Встретятся когда, если уж совсем нос к носу: «Привет».«Привет»,и только. Не заводил близкого знакомства потому, что не приходилось, иметь деловых контактов: разные профили, разные ведомства, словом, не одного леса ягоды.

Да и вообще Федор Андреевич никак не мог поставить на одну доску туртыкинскую фабричку рядом со своим заводом, ну и, конечно, самого Туртыкина вровень с собой. Бывало, на совещаниях в перерыве он и пива не садился выпить за один столик, если там уже сидел Туртыкин. Про себя же называл Туртыкина не иначе как бабьим угодником: возятся с какими-то ридикюлями, лакированными поясами и прочей дребеденью. Да и сам: переменные галстуки, всякие заковыристые запонки, одеколоном за версту разит... Начнет выступать, можно подумать, что он невесть что такое делает, жить без его ридикюлей нельзя. В Дрездене был, в Париже был... Везде, мол, ихняя продукция нарасхват. Дерьмо-то это? И, шагая рядом с Фомичом, невольно выслушивая всю его сорочью трескотню, Федор Андреевич теперь уже через этого Туртыкина испытывал к своему разговорчивому попутчику еще большую неприязнь: такой же, как и его Туртыкин, пустобрех и пустодел. Какие сани, такие и сами.

Туртыкин у нас! подтвердил Фомич.Кому же еще быть? Дельный мужик. Вот «Трудового» дали. Зря не дадут, верно я говорю?

Гм... Ну, ну...

Саженный сосняк, сквозной и чистый, с одной лишь хвойной подстилкой, сменил густой, непроглядный уремник: темнели развалистые ракиты, иные совсем древние, с корявыми морщинистыми обножьями, с провалами черных дупел. Под их кронами теснились мелкокленье, черемушник, крушина, колючей проволокой опутывал трухлявые пни, поваленные колодины еще не отмерший, покрасневший от холода ежевичник. Закостенелая дорога толсто укрылась палым листом, уже прибитым дождями и густо просоленным изморозью. Сюда, в эту еще девственно-непричесанную уремину, оставшуюся такой благодаря близкой реке и ее буйным вешним разливам, затоплявшим лес, который потом все лето курился паркой сыростью, слеталась на зимовку всякая крылатая живность. Та, что соглашалась и на стужу и несытое коротанье ради того только, чтобы не покидать родных мест, не лететь за синь-море, где, может быть, и тепло, да зато одиноко российской неказистой птахе среди чужой вечной зелени и пестро расфранченных заморских хозяев.

Вертелись, бегали вверх-вниз по озябшим стволам сизые поползни, грустно просвистывая затихшую чащобу.

Семейками, в пять-шесть душ, перепархивали синицы и черных платочках, обследовали каждый случайно уцелевший на ветке листок, каждую подозрительную зазоринку, заглядывали в разверстые пасти ракитовых дупел, где среди смерзшейся гнили мог затаиться на зимовку какой-нибудь онемевший, бескровный червячишко. И даже пробовали теребить черные неподатливые шишки ольшаника, совсем уж бескормные, такие, что когда синица раздвинет наконец чешуйки с превеликим трудом, то сама удивится никчемности семечек, черных и деревянных, как и сама шишка.

С ливневым шелестом сорвались с дороги, на которой невесть что клевали ничейные, нигде не прописанные уремные воробьи, обсыпали куст чернотала, вытирают об ветки носы с таким видом, будто только что пообедали из трех блюд. Но по взъерошенным загривкам без труда можно понять, что клев этот на лесной дороге был пустопорожним, так только, чтоб не сидеть без дела. А уж что они будут клевать, какую отыщут поживу, когда вьюга завалит землю и вымолотит из травинок последние семенца, как перебьются, одолеют зиму одному богу вестимо, да и то вряд ли...

И снегири уже объявились в уреме, прилетели из северных краев. Одеты тепло, в толстые зобастые шубы, а поверх шуб повязали красные фартуки, чтобы не замарать одежки. Сидели по деревам степенно, чинно, будто старинные лабазники, и с той же степенностью, не жадничая, не поспешая, а будто помня, что они здесь хотя и тоже в России, но все же залетные с севера гости ярославские, костромские, вологодские,срывали с кленовых веток крылатые семена, для них, для гостей, диковинные, заманчивые, так и этак неспешно поворачивали в толстых клювах, приноравливаясь к замысловатому яству и наконец, разобравшись, что к чему, найдя к семени отмычку, раздваивали его и пускали по ветру крылатые кожурки. И перед тем как сорвать новое, склонив голову набок, с интересом наблюдали за кожурой, как та, запорхав мотыльком, долго летела прочь, пока не ударялась случайно о встречную ветку и не сбивалась с полета.

Фомич опять принялся отбегать в стороны, знаками манил за собой Федора Андреевича, пригибаясь, крался по кустам, замирал и опять крался, кому-то подсвистывая. Потом и вовсе исчезал в глухомани, и тогда подолгу от него не было ни слуху ни духу, так что Федору Андреевичу, оставшемуся стоять на просеке, приходила мысль плюнуть и то ли идти дальше одному, то ли повернуть обратно. Но вот Фомич неожиданно вынырнул из чащобы и, поправляя сбившуюся набок шапку, ликующе оповестил:

Какой чечет! Какой чечет был! Зря не пошел.

Федор Андреевич не знал, что такое «чечет», а тот, все еще азартно горя глазами, тараторил:

Во так да! Лед стал, а чечет все крутится, не отлетает. Не иначе, зима теплая будет. Давай на то воскресенье с тенетками наедем? Поскрадываем чечета. Веселая охота! У меня дома двенадцать клеток, считай, оркестр Большого театра, а чечета никак не заловлю...

И, заметив, как Федор Андреевич нетерпеливо взглянул на часы, чуть ли не рысцой припустил по дороге.

Сейчас, сейчас добежим...задышливо хватал воздух Фомич.Вот незадача: и на речку охота, и в лесу красота. Я дак до всего жадный, уж и жаден! Не знаю, как и помирать буду. Даже жалко оставлять все это.

Федор Андреевич грузно сопел, стараясь идти вровень со своим суетливым напарником, а тот, едва выровняв одышку, уже опять докучливо кричал под ухом:

Я тебе расскажу, чтоб не скучно было... Возвращаюсь я, понимаешь, из лесу. Прошлым летом, в августе месяце. В городе жара, духота, против лесного воздуха сразу заметна разница. Иду по той улице, что к рынку. А там, возле рынка, и того пуще: люд роем, машины, фургоны, бензинище, пылюка. А тут еще от мясных рядов тяжело так повевает... После леса, благодати-то вольной, все это свежему человеку сразу чуется. Да-а... А против рынка может, знаешь,домок жактовский, двухэтажный. Ну а стоит он не в красную линию, а чуть отступя, так что между домом и улицей еще пространство есть, и то пространство штакетником огорожено. А за штакетником три, не то четыре деревца, и такие они жалкие, такие серые от пыли, да еще между ними веревка протянута, сохнут чьи-то штаны с вывернутыми карманами. И сам дом весь пылью запорошен, давно дождей не было крыша серая, окна мутные. И, понимаешь, сидит на скамеечке старик. Восковой уже, глаза запали, на усохших плечах теплый платок с бахромой. А я того старика знавал: Бусов Егор Филиппович. Когда-то геройский мужик был, служил егерем. Останавливаюсь у заборчика, здороваюсь, спрашиваю, как она, жизнь. Ничего, говорит, помаленьку. А голос трудный такой, немощный восемьдесят четыре года. Вот, говорит, вышел прогуляться на природу, подышать свежим воздухом. А то дома духота невозможная. Гляди, как! покрутил головой Фомич.Егерь! Каких-никаких лесов исходил. А теперь ему три дерева со штанами на веревке тоже вроде леса, тоже природа. Во как земля-то с овчинку стала!

Федор Андреевич промолчал.

Дак мы с тобой, если подумать, тоже последние годочки бегаем. Кончается, брат, наша пружина, завод на исходе. Тик-тик, да и остановимся, а? Тогда тряси, не тряси...

Фомич засмеялся и, семеня рядом, вопросительно заглянул в морозно-красное лицо Федора Андреевича, как бы оценивая, сколько еще осталось в нем этой самой пружины.

И опять Федор Андреевич ничего не ответил. Разговор этот был ему неприятен. И, должно быть почувствовав молчаливую сухость своего напарника, Фомич затих. Стало слышно, как скребла дорогу, ворошила листья его пешня.

На открывшейся опушке, такой же взъерошенной и диковатой, как и сам лес, где среди всякой пожухлой травяной всячины густо порос репей, вызревший рыжими папахами, кормились щеглы веселые, никогда не унывающие пичуги. Словно беспечные гусары, в одинаковых, ловко скроенных мундирчиках, с позолоченными знаками отличия по надкрыльям, они со стеклянной звонцой переговаривались в репьях. Неожиданно вспугнутые, щеглы, так же весело и беспенно, будто нисколько не сожалели о прерванной пирушке, волнистым аллюром помчались над уремой.

Видал?! Ну, сорванцы! Ну, артисты! приостановился Фомич, и глаза его светились восхищенной жадностью.Чистые сувениры!

 

4

 

Дорога круто свернула вправо, и лес внезапно закончился береговым обрывом с рыжей стеной камышей у самой кромки. Река сверкала на солнце молодым бесснежным перволедком, но уже в нескольких метрах от берега была открыта и черна. Ничем не сдерживаемый ветер гудел и завывал в речном ложе, как в подворотне, трепал камыши и гнал против течения поспешные, беспорядочные волны. Свинцовые, с прозеленью, валы, захлестывая теснившие их забереги, неистово глодали хрупкий, истончившийся лед, выплескивали и снова слизывали обломки, и оттуда доносился непрерывный жалобно-стеклянный звон, сопровождаемый хрустом, скрежетом, бульканьем и какими-то глухими стонами. Казалось, река никак не хотела смириться с уготованной ей долгой неволей и отчаянно отбивалась от надвигавшихся с обеих сторон смирительных ледяных оков.

Оба молча глядели с обрыва: Фомич весь подавшись вперед, навалясь грудью на черенок пешни, Федор Андреевич отрешенно прислонясь к дереву. Плечом он чувствовал, как ветер раскачивал ствол матерой ракиты, и было слышно, как где-то вверху монотонно скрипела, скоргыкала старая сухая древесина. И этот ревматический скрип старой ракиты, и валкое мотание камышей под обрывом, и заунывные всхлипы воды вызывали у него удручающее чувство бездомности, и в нем снова зашевелилась неприязнь к своему попутчику. Больше всего его раздражало то, что он оказался в нелепой, глупой зависимости от случайного прохожего, о существовании которого еще сегодня утром даже и не подозревал и с которым его решительно ничего не связывало, кроме того разве, что у них обоих были за плечами рюкзаки.

Вот незадача, а? растерянно оглянулся Фомич.

Это и есть Шутово? с тайной издевкой спросил Федор Андреевич. Теперь он был даже рад, что река не замерзла: на-ка вот, выкуси!

Это все Шутово называется. Вся местность,подтвердил Фомич и удивленно воскликнул: Гляди-ка! Никак он ее не одолеет! Мороз-то! Третьи сутки жмет, а нема делов! Вот ведь и паук: начнет укручивать букашку, пеленает-пеленает, сам весь умается, а она жива! Все трепыхается, теребит ему путца.И задумчиво заключил: Все, брат, в муках, все в муках! Вот река тоже: и пробуждается и засыпает в муках! Да оно и все так...

На эту мудреную философию Федор Андреевич достал из бриджей носовой платок и шумно и как-то даже обиженно высморкался, будто подвел итог всему загубленному дню.

С обрыва подхватило ветром пригоршню сухих скрюченных листьев, и они долго летели разрозненной стаей над сверкающим льдом и, наконец опав, покатились наперегонки, с веселой обреченностью бросаясь в хлюпающие волны.

Да-а... Маленько осечка вышла,следя за листьями, сказал Фомич.А может, попробуем, а?

Где ж тут пробовать? безразлично спросил Федор Андреевич.

А нам далеко заходить и не надо. Окунь сейчас весь под берегом, возле травки.

Не знаю, не знаю...отвел взгляд Федор Андреевич.

Эх, была не была! отчаянно воскликнул Фомич, затянул потуже на кожушке ремень и кубарем скатился с обрыва.

Федору Андреевичу было видно, как он, размахивая впереди себя пешней, принялся разваливать на обе стороны камыши, и вскоре кожаный треух замелькал по другую сторону зарослей.

А ничего! Держит, едрена Матрена! донесся его бодрый голос.Давай-ка сюда, не бойся! Ей-бо, крепко!

Без всякого энтузиазма полез в заросли и Федор Андреевич. Камыши тоже были прихвачены у самого основания ледком, и он, выставляя правую ногу вперед и подвигая к ней другую, бочком, с опаской выбрался на открытое. Не далее как в десятке метров жутковато бугрились над плоскостью льда зелено-черные волны, сам же лед был совершенно прозрачен, и, как Федор Андреевич ни приглядывался, он так и не смог определить его толщины. В черной глубине прямо под собой он увидел бурые, лениво шевелящиеся водоросли, и хотя, как и на берегу, ощущалась привычная твердь, ему казалось, что он непостижимым образом висел над бездной. Эта оконная прозрачность льда странно парализовала движения, и Федор Андреевич оцепенело замер, глядя себе под ноги.

Неожиданно резкий порыв ветра толкнул его в спину, ноги беспрепятственно заскользили, и он, едва не потеряв равновесие, опустился на четвереньки.

Держись! засмеялся Фомич.Вынь пешню-то. Чего ты ее носишь! Упирайся, упирайся пешней, а то снесет.

Сам Фомич уже обжито, как кулик, бегал в своих широкоступых галошах по всему закрайку и легкими ударами пешни простукивал лед, испробуя его прочность.

Федор Андреевич извлек из чехла ледоруб и с его помощью сделал еще несколько скользящих шажков от берега. Однако дальше за Фомичом идти не решился: пешня почти без усилий прошивала лед с двух-трех тычков, и тотчас из пробоин напористо устремлялась вода. Она растекалась вокруг ног зловещими лужами, означавшими, что лед, не выдерживая его веса, начинал прогибаться. Федор Андреевич поспешил выбраться на берег.

Или оробел?! крикнул Фомич.

Да нет, вода! Я ведь без галош.

Да это пустяк! Это мы сейчас камышику настелим, будешь как на печи сидеть.

Да нет...

Ну нет, так и нет... Оно и правда, для тебя маленько тонковато. Больно грузен ты. А я ничего, меня держит! И засмеялся: Дак и я уже раза три макался. Один раз за рюкзак поймали. Я уже бульки пускал, а рюкзак, как пузырь, сверху плавал, не давал тонуть. Потеха!

Потыкав еще в нескольких местах пешней, Фомич тоже вылез на берег.

Да, незадача, незадача,сказал он, оглядывая сверху то место, где они только что были.Надо было нам сразу пойти на какое-нибудь озеро. Там тебе в самый раз было бы. На озере теперь крепко. Как паркет. Хоть танцуй.

Федор Андреевич промолчал. Он ведь и не собирался в это чертово Шутово.

Фомич потыкал пешней заржавленную консервную банку, оставшуюся, должно быть, от летних пикников, потом поддел ее острием пешни и зашвырнул в кусты.

А то давай камышу наломаем. Камыш он как понтон. Я тебе расскажу, осенью сорок третьего на Втором Белорусском. Вот тоже так Днепр маленько прихватило, а ходить еще нельзя. Немец на том берегу в полной надеже, сидит по блиндажам, только часовые иногда ракетки популивают. Ну раз он нас не ждет, мы возьми да и пойди на него. В тылу, на болотах наломали камышу, понаделали вязанок, и, стало быть так: одну вязанку насаживаем на один конец палки, а другую на другой. Понял как? Ну, на манер той штанги, которую поднимают силачи. Каждый сделал по такой штуковине, чтобы, значит, животом лечь на палку, а по бокам вроде как поплавки. Ну, все это мы отрепетировали в лесу на озере, а вечером, едва стемнело, всей ротой и поползли через Днепр, как тараканы. А лед плюнь, и пробьешь! Едва только вода прикрыта. Дак мы это подальше, подальше друг от друга, чтоб не скопом. А тут аккурат поземка началась. Оно, с одной стороны, и хорошо: маскирует, видимости никакой, свети не свети. А в то же время и опасно: ветер как лед раскачал, как давай он под нами вверх и вниз ходить душа замирает! Никогда не думал, что лед может так гнуться. А ничего! Перебрались! Правда, были, которые провалились, дак и те только намокли, а так все целы остались. Камыш выручил! Ну мы ж фрицам и устроили перволедок!.. А ты на каком фронте был?

Я на фронте не был,сказал Федор Андреевич.

По чистой, что ли?

По броне.

А-а... Ну да... ну да... По броне...Фомич загляделся на реку.Дак чего будем делать? Вот незадача! А то давай по грибы сходим. Тут опята бывают в ракитнике. Они теперь хоть и мерзлые, но есть можно. В вареве как свежие. Леском пахнут.

Бродить в чаще Федору Андреевичу и вовсе не хотелось, тем более искать какие-то там мерзлые грибы. Как ни странно, но он начал зябнуть в своей плотной одежде, должно быть оттого, что во время ходьбы порядком вспотел, и теперь в поясницу и особенно под рюкзак между лопаток прокрался липнущий к спине влажный холодок. Да и сквозь тесноватые бурки тоже начало пробирать. Самым разумным было бы вернуться домой, но обратный автобус будет только около пяти.

Может, к леснику зайдем? вспомнил Федор Андреевич про лесную сторожку, до которой было не так далеко.

Шутовского лесничего Федор Андреевич не знал, но вообще бывать в подобных сторожках приходилось, и он испытывал какое-то благоговейное чувство даже перед самим словом «лесник». Обычно завозили его туда все тот же замсельхозснаб Зинченко со своей компанией, и всегда с ночевой. Федор Андреевич и теперь еще с удовольствием вспоминал эти внезапные ночные наезды. Ему нравилась кромешная чернота леса прямо за порогом, просторные, душистые сеновалы, ружья и косульи рога на стенах, тыкавшиеся в колени мордами лобастые гончаки и даже кероси-новые лампы под потолком, о существовании которых он уже почти забыл в городе. Сами они были мужиками гостеприимными, хлебосольными, а главное нетрепливые, если бывало чего лишнего. Когда на другой день просыпались, забрызганная ночью машина уже была сполоснута колодезной водой, вычищенные сапоги рядком стояли на завалинке, а в горнице предусмотрительно стоял кувшин холодного квасу на мяте

К леснику, говоришь? К Никанору? переспросил Фомич.Не-е! Он и в избу не пустит. Как увидит, что с пешнями,даже калитки не откроет.

Почему с пешнями? не понял Федор Андреевич.

Не жалует он нашего брата рыболова. Мы ему как-то сеть на реке порезали. А ты что, озяб, что ли?

Да есть немного...поежился Федор Андреевич.

Во! Мил человек! встрепенулся Фомич.Дак давай костерок запалим. Все едино идти теперь некуда. Чего ж зря мерзнуть-то?

Фомич, как бы обрадовавшись, что нашлось-таки дело, проворно сбросил рюкзак и, приговаривая: «Сейчас, сейчас, мы его! Это мы ментом!» с усердием и проворством поползня принялся обшаривать окрестные заросли, выдергивать из-под ежевичной путаницы старые валежины, обламывать со стволов сушняк. И когда костер загудел хватким порывистым пламенем, продрогший Федор Андреевич достал из рюкзака легкий складной стульчик, который, снаряжаясь на озеро, заведомо, еще по теплу, высмотрел в охотничьем магазине, пристроился на нем с наветренной стороны, чтобы не мешал дым, и протяул к огню ноги.

Это дело! одобрил Фомич, роняя наземь очередной беремок хвороста и видя, как ладно устроился на стульчике Федор Андреевич.Вот видишь, он и пригодился, стульчик-то. Ах, незадача какая!

Костер на ветру быстро пожирал легкие дрова, и чем больше в него подкладывал Фомич, тем жаднее набрасывался он на подачки, уже не разбирая, где сухое, а где мокрое, с гнильцой и трухлявиной. И Фомич, едва присев у огня на корточки, снова отбегал за дровами.

Надо бы потолще,посоветовал Федор Андреевич.А то так не напасешься.

Ага, ветер! Да, понимаешь, топорик не взял,посетовал Фомич.С топориком вот как ладно. Прежде-то я всегда носил. А теперь стал выгадывать, чтобы ноша была полегче. Вот и термосок уже не беру.И засмеялся: Дак я и ножик себе купил другой, попроще. А то был у меня охотницкий. Всем хорош нож, да один изъян больно тяжелый. Это я в книжке читал. Жулеверн, писатель такой был... Нет, не Жулеверн, а правильно надо: Жуль Верн. Да у меня это одним словом проскакивает, так ловчее. Не читал такого? Я вот и певца американского тоже так. Знаю, что Поль Робсон, а я его Коля Робсон, по-свойски, дюже хорошо поет... Дак, значит, в книжке-то этой. Летят они на воздушном шаре, путешественники, стало быть. Ну, а в шаре вся сила на исходе, уже не может подниматься высоко. Вот-вот заденет корзиною за деревья. И давай они выбрасывать все лишнее: ружья, боеприпасы, топоры, утварь всякую, а потом и еду начали кидать за борт. Лететь-то надо! Так и я: все излишки повыкидывал из рюкзака, охота полетать подольше. А сегодня топорик надо бы...

Фомич попробовал было притащить найденную колодину, попыхтел-попыхтел над нею, но, так и не осилив, отступился. Тут же поблизости попалась сухостойная осинка, вся издолбленная дятлами, и он, навалившись плечом, взялся ее раскачивать. Осинка наконец надломилась у самой земли, стрельнула сухим ружейным выстрелом и, соря хрупкими, перестоялыми ветками, завалилась в объятия соседнего дерева. «Сейчас, сейчас...» приговаривал Фомич, ухватив комель под мышку и рывками пытаясь выпростать застрявшую вершину. Однако макушка засела крепко, и Фомич, дернув, упустил из рук комель и шмякнулся задом на землю, хохоча и охая.

Ты ее не тяни! подсказал Федор Андреевич, тоже усмехнувшись незадачливости Фомича. Заводи ее в сторону. Она и обломится.

Дровину было бы легче вызволить вдвоем, но Федор Андреевич об этом как-то и не подумал. В прежние свои вылазки на природу всегда находились люди, которые запасали дрова, кипятили чай, чистили рыбу, расстилали брезент, сманили палатку, копали для насадки червей, оснащали удочки и даже указывали место, где надо забрасывать снасти. И если он выказывал какие-либо пожелания или просто спрашивал: «А что же не закопали в песок пиво?» то кто-то готовно вставал и выполнял эти пожелания, шел и закапывал пиво в песок, и было бы противоестественным, если бы ему сказали: «Пойди и закопай сам». Привычное главенство как-то так автоматически переносилось и на пикник, где всякие устроительные хлопоты скажем, собирать дрова отводились младшим по чину (чаще всего это делали шоферы), тогда как право выбирать место у костра пер-вому предоставлялось всегда Федору Андреевичу, и таким образом поддерживалась гармоничная структура загородного сообщества, где все были довольны и весело вкушали заслуженный воскресный отдых. «А ты чего же не садишься?» отечески спрашивал Федор Андреевич шофера, когда все уже разместились у костра. «Да ладно, кушайте, кушайте...мялся тот.Я пойду, еще дровец пособираю».«Потом, потом! отменял Федор Андреевич.Нечего церемониться, давай садись». Все радушно теснились, пропуская к костру и шофера, но при этом раздвигались так, что ему доставалось самое дымное место.

Словом, Федор Андреевич, уйдя на пенсию, унес с собой и прежние свои привычки, и даже теперь, когда у костра было всего двое он и Фомич, ему показалось бы нелогичным, если бы Фомич сидел у огня, а он, Федор Андреевич, таскал для него сушняк.

Впрочем, он никаким таким размышлениям и не предавался. Прежние привычки тем и удобны, что они, закрепляя благоприобретенный навык, избавляют нас от излишних раздумий по каждому поводу. Думал же Федор Андреевич в эту минуту о том, что Фомич напрасно связался с этой осиной, потому что, пока он заламывал ее то вправо, то влево, то опять вправо, костер тем временем окончательно прогорел и запепелился. А надо было бы ему принести еще хвороста, а тогда уж делать свое дело.

Фомич притащил-таки несговорчивое дерево, костер был восстановлен, и положенный поверх толстый сухой комель сразу же занялся на ветру.

Во потеха! засмеялся он, сдвигая со лба взопревшую шапку.Я ее сюда, я ее туда, а она ни в какую! Ну дак как, полегчало? А то давай, бурки-то стяну, а ты поладней обуешься. Поди, туго наздевал портянок-то.

Ничего, сейчас нормально,сказал Федор Андреевич, отстраняя стульчик подальше от полыхавшего бревна.

Ну дак если сверху обогрелись,сощурил один глаз Фомич,давай теперь изнутри тоже степлимся?

Федор Андреевич взглянул на часы, и тот понял это как согласие.

И опять, обретя дело, Фомич соколом слетал под обрыв, вернулся оттуда с большой охапкой камыша, расстелил его возле стульчика и, усевшись, потянул к себе рюкзак. Первым делом он вынул бутылку, поставил ее ближе к огню, чтобы согрелась, потом, расстелив между собой и Федором Андреевичем газетку, стал доставать еду, оживленно приговаривая: «Посмотрим, посмотрим, чего тут бабка спроворила?» и выложил по порядку тройку яиц, пару котлет, два соленых огурчика и краюху хлеба. Раскладывая все это, он удивленно восклицал: «Ох ты, смотри, котлетки!»; «Ага, огурчики! Огурчики в самый раз! Молодец, бабка!»; «Хлебушко! Это дело»; «Э-э, старая, а помидорчика-то солененького и забыла! Помидорчика надо бы. Наверно, побоялась, что помнутся. Так можно было бы их в баночку закрыть. В баночке им ничего не сделается». И в завершение Фомич достал алюминиевый складной стаканчик, расправил его, со значением подул внутрь.

В свою очередь, развязал рюкзак и Федор Андреевич, расстелил полиэтиленовый мешочек впритык с Фомичовой газеткой, так что получился как бы общий накрытый стол, и, небрежно бросив: «Особенного ничего, что нашлось...» выложил свои припасы: куриную ножку, косячок голландского сыру, тройку румяных, с палец, пирожков и пакетик с маслинами.

Ну! восклицал Фомич, потирая руки.Дак и совсем славно! А моя тоже тесто поставила, взгоношилась пироги печь.И засмеялся шкодливо: Дала пятерку, наказала, чтоб я на обратном пути торт к столу купил, а я, вишь, коленчатую... Дак и обойдется дело без торта, не дети. Пироги будут, чего ж еще?

Покопавшись в рюкзаке, Федор Андреевич извлек и свою маленькую серебряную фляжечку, с цветным эмалевым гербом на боку.

Ох ты, мать честная! изумился Фомич. Вот это лафитничек! Чистый сувенир!

Да это зять. Из Будапешта прислал.

И сколько в нем?

Сто пятьдесят.Федор Андреевич испытывал некоторую неловкость от того, что фляжка столь миниатюрна, не по фигуре.

Стало быть, у них норма такая. А что? И правильно! Оно и носить легко, и обогреться одному в самый раз. С умом сделано, с расчетом! Чтобы, стало быть, ни больше, ни меньше, а чук в чук. Это они умеют! Математики! Откуда, говоришь?

Из Венгрии.

А-а, мадьяры! Не-е, те не математики... Те больше скрипачи. Они и на фронте... Я тебе расскажу, под Белой Калитвой разбили мы ихнюю дивизию... Дак давай сперва... этого...спохватился Фомич.А потом я тебе доскажу. А то что же она стоит непочатая, а мы разговариваем. Под верховой ветер и морозный костяной перестук ветвей Фомич молча, аккуратно, домовито откупорил бутылку, по-аптекарски наполнил, подняв на уровень глаз, стаканчик и со стариковской многозначительностью, в которой не столько было самой потребности выпить, сколь желания посмаковать ритуал, протянул его Федору Андреевичу.

Ну, давай, брат, по маленькой.

Федор Андреевич чарку взял, но с какой-то неохотой, с внутренней раздвоенностью: выпить ему в общем-то хотелось, он, пожалуй, и выпил бы сейчас как следует, будь он один или в хорошей компании. Эта же выпивка неприятно обязывала, тем более что угощал не он, а Фомич. И хотя искушение выпить взяло верх, все же он, взглянув на готовую пролиться через край, выпукло напрягшуюся, дрожащую влагу, для очистки совести заметил с упреком, что для него, пожалуй, многовато.

Да чего уж...сдержанно возразил Фомич.По холоду-то...

Водка была еще холодна, Федор Андреевич не рискнул проглотить сразу, как обычно любил, а процедил ее в несколько потяжек, ощущая на губах обжигающий край металлической посудины, и пока он пил, Фомич недвижно и озабоченно наблюдал за каждым его глотком, и в карих его глазах отображались сопричастие и живая мука.

Федор Андреевич шумно вздохнул, отвернувшись, сплюнул горьковато-терпкую слюну и морщась, вроде как бы обижаясь за учиненное над ним насилие, не глядя, протянул в сторону от себя пустой стаканчик.

Закуси, давай, закуси...озабоченно задвигался Фомич, перехватив чарку.На огурчик, огурчиком зажуй! приговаривал он, поспешно вкладывая огурец в ожидающие чего-нибудь, шевелившиеся в воздухе пальцы Федора Андреевича.

Когда Федор Андреевич уже с торопливым хрустом грыз огурец, Фомич, убедившись, что с приятелем все нормально, налил и себе и, построжав лицом, с серьезной торжественностью объявил:

Ну, за хорошее знакомство, значит... Чтоб не последнюю...

Пил он тоже торжественно и благоговейно, закрыв глаза, как бы отгородившись веками от посторонних, потом, в раздумье, с внутренней тишиной обтер усы, бережно поставил стаканчик и так же бережно отрезал от огурца колечко и только после этого, будто очнувшись, заговорил:

Ты давай ешь, закусывай. Вот котлетки, яички...

Федор Андреевич, не любивший чужой стряпни, недоверчиво взглянул на котлеты, обрамленные белым застывшим жиром, которые жарила какая-то старуха, должно быть, на чумазой сковороде, и предпочел свой домашний пирожок с мясом. Фомич, деликатничая, не посмел попинаться на Федора Андреевича половину, и таким образом, хотя стол был вроде бы и общим, закусывали каждый своим.

А-а! Про мадьяров! вспомнил Фомич.Захватили мы ихний обоз восемь скрипок нашли! А самолетов нет! Целая армия на Дону стояла, и ни одного самолета! Дак и танки чужие у Муссолини на хлеб выменяли. Он им весь свой хлам сбыл. На них пахать, дак и то двухлемешный плуг не потянет. А то офицеров в плен брали: у каждого в шапке петушиное перо. Синее такое, серпом над ухом торчит. И шпоры на пятках. Вырядился чистый кочет. Кочет-то кочет, а воевать никак не хочет! расхохотался Фомич.Не встречал таких?

Не приходилось,подтвердил Федор Андреевич.

А-а, дак ты по броне был... Тогда, конечно, не видел... А я, брат, от Белой Калитвы аккурат до Берлина. Правда, больше шилом воевал,опять засмеялся Фомич.

Как так шилом? не понял Федор Андреевич.

Да так! Обыкновенным шилом. Сам-то я стрелком в роте числился, и винтовка была, и патроны, всё, как положено, а больше шилом орудовал. Ну дак чего тут непонятногошорник я по довоенной специальности. Шорником и на войну пошел. Ну, как узнали, что я шорник, и не стало мне никакого житья. Хозчасть к себе тянет, а ротный не отдает, ему стрелки позарез нужны. Тот себе, этот себе. Аж до батальонного дело дошло. Тот и рассудил спор: чтоб я и там и там был, смотря по обстановке. Да так и таскали меня, как курскую икону: то в обоз, то опять в окопы. Если по совести, на передовой и получше, посвободней. Там и медальку скорее схлопочешь. А в обозе и день и ночь с шилом, особенно если дороги развезет. Пехота начнет наступать все приходит в движение: обозы, кухни, санчасти. Патроны везут, продовольствие везут, фураж, всякую амуницию, опять же раненых в тыл сотни подвод! Повозочные орут, матерят друг друга, грязь по ступицы, лошаденки надрываются, хомуты трещат, постромки лопаются, а тут еще то артналет, то бомбежка... Руки аж до крови дратвой, а обозники все напирают: «Фомич, сделай! Фомич, выручи!» Как попадет нитка в старый порез, хоть волком вой. Поскорей, думаю, в роту бы отправляли. Уж и кляну себя, что назвался шорником...

Фомич подтянул на угли обгоревший конец осины, подбросил мелочи.

А вот, скажи, как жизнь переменилась! воскликнул он.Теперь такой специальности и нет! Даже по деревням не стало. Сама собой извелась. Кончились хомуты да постромки. А то, бывало, завод и тот без шорника не обходился. Я ведь десять лет на заводе шорничал.

На каком заводе? поинтересовался Федор Андреевич.

На МРЗ. Машиноремонтный. Сейчас-то он уже не ремонтный, а тогда только ремонтировали, а делать еще сами ничего не делали.

Знаю, ну как же! кивнул Федор Андреевич.Это ж в какие годы?

Да в какие... В двадцать седьмом я, стало быть, поступил и аж до тридцать, считай, седьмого.

Между прочим, и я на том заводе работал,признался Федор Андреевич.

Да ну?! обрадовался Фомич.На МРЗ?

На МРЗ.

Который на Чаплыговке?

Ну а где ж еще?

При Лыкине? При Аким Климыче?!

При Лыкине,усмехнулся Федор Андреевич.

Гляди-ка! А в каком цехе?

В механическом. Токарем.

Постой, постой... А станок где стоял?

Ну, точно не помню. Кажется, третий от входа. У глухой стены.

Третий... Третий...наморщил лоб Фомич.Если третий, так за ним Федька Толкунов токарил. Может, помнишь, такой длинный малый, в солдатских галифе и в ботинках с крагами?

Так я и есть! ерзнул довольно стулом Федор Андреевич.

Да не может того быть! Фомич хлопнул себя по коленкам.Ты Федька Толкун?! Не-е! И не говори!

Чего ж нет?

Мать твоя мачеха! откинулся Фомич ошеломленно.Федька!.. Федор!.. Ну дела! Полдня вместе ходим, и хотя бы в зуб ногой, не догадался. Дак и где ж признать: вон как раздался!

Так и я тебя не узнал.

Ну как же! Степка я! Степка Лямин. А больше Жучком звали, засмеялся Фомич.Степа Жучок. Не вспомнил?

Да, да... Что-то припоминается... Ну да, Жучок, Жучок... Был такой... Чернявенький...

Во-во! счастливо расплылся Фомич.Все точно!

В памяти Федора Андреевича постепенно ожили те далекие, почти забытые годы, когда он начинал в ремонтно-механическом токарем. Даже вспомнились кое-какие подробности.

В полутемном закопченном цеху стояли тогда старенькие разболтанные токарные козлики, на четырех растопыренных ногах. Питерские, ревельские, шведские, немецкие.

Были даже тысяча восемьсот какого-то года выпуска. Приводились они от общей трансмиссии, подвешенной под потолком, откуда к каждому станку тянулась ременная передача.

Сколько станков столько и снующих, пляшущих, шлепающих ремней. Перед каждым токарем свисал с трансмиссии деревянный, захватанный солидолом рычаг метра полтора-два длиной.

Если надо было остановить шпиндель, токарь хватался за рычаг и толкал его вправо. Палка эта давила на бегущий ремень, оттесняла его с рабочего шкива на холостой, станок останавливался, тогда как ремень продолжал вертеться впустую. Канительное и хлопотное дело! Изношенные, шитые-перешитые ремни вытягивались, хлябали, давали пробуксовку и часто рвались, заклинивая шкивы, а то и калеча токарей. В цеху по нескольку раз в день кто-нибудь кричал во всю глотку: «Шорника! Шорника сюда!»

И летело по переходам и другим цехам от рабочего к рабочему: «Шорника в механический! Где шорник, черт бы его побрал!»

Наконец заявлялся и сам шорник кудлатый, черномазый Степка Жучок, обвешанный кусками приводных ремней, в заляпанном варом дерюжном фартуке, в карманах которого побрякивали всякие шилья. «Ну, чего орете? Вас много, а я один. Вон в ситопробойке тоже порвало». Ситопробойка была единственным цехом, где не ремонтировали, а выпускали новую продукцию: дырчатые сита для сортировок. Дыры в железных оцинкованных листах пробивали нехитрыми механизмами, тоже работавшими на ременном приводе. Жучок вбегал в механический запаленно, загнанно и накидывался на токарей: «Опять изорвали! Я же вчера все ремни починил. Вам только на бабкиных пряхах работать. Темнота!» И, оглядывая порванный привод, с озабоченной важностью выкладывал на слесарный верстак свои шорницкие причиндалы. Держался он с гордецой и был на заводе видной фигурой, от которой во многом зависели и заработки станочников, и представления их на Красную доску.

Федор Андреевич поглядывал теперь на Фомича, который и ему когда-то объявлял: «Дуй-ка, Толкун, за пивом, ушивальник смочить надо, а то больно сухой: не протянешь»,пытался отыскать в нем что-либо от прежнего Жучка и не находил: то ли мешали седые обвислые усы и старческие морщины, то ли за давностью лет и вовсе запамятовал его лицо. Разве что осталась от прежнего вот эта безалаберная непоседливость.

События тех лет, как и сам Степка, были так далеки, так крепко занесены временем, что Федор Андреевич смотрел теперь на объявившегося Жучка, как на некое ископаемое.

Ну, брат, история! Да чего ж это мы... Давай, раз такое дело.Фомич старательно наполнил стаканчик.На-ка, Федя, держи! За встречу. Вот видишь, бутылочка аккурат впору пришлась. Как сердце мое чуяло.

Да, холодновато нынче...крякнул Федор Андреевич, принимая стаканчик.

Это сколько годов-то прошло, как не виделись? Чуть ли не сорок, а? Еще пацанами на завод бегали.Фомич, не переставая изумляться, счастливо поглядывал на Федора Андреевича. А теперь вот и на пенсии. Считай, целая жизнь... Да-а, побелел, побелел ты, Федя. Засеребрился!

Что поделаешь...отвел взгляд Федор Андреевич. Он никак не мог совместить прежнего Степку с теперешним Фомичом в одного человека, и ему было как-то непривычно, и даже неприятно, когда тот называл его Федей.

А я думал, ты как уехал тогда в Харьков, помнишь, в тридцать пятом, так больше и не возвращался.

Да нет, после Харькова я опять сюда.

Ага... Так, так... Дак и куда?

На МРЗ и пришел.

Гляди-ка! На прежнее место, значит! Ну я, брат, уже тогда там не работал. Я в тридцать седьмом оттуда уволился. Выходит, Федя, разминулись мы с тобой. Ты туда, а я оттуда.

Выходит, так.

Да где живешь-то теперь, на какой улице?

Федор Андреевич изучающе посмотрел на Фомича.

Павших борцов,сказал он не сразу.

Вот так штука! вскинулся Фомич.Да и я на Павших! А дом какой?

Дом?.. Гм... Ну, сорок два.

Мать твоя мачеха! Гляди-ка! А мой тридцать девятый! Как раз через дорогу. Аптеку знаешь? Так аккурат над аптекой, восемнадцатая квартира.

Я в городе, в общем, теперь редко бываю,намекнул Федор Андреевич на всякий случай.Я больше теперь в Подлипках.

Ну да вот зима заходит, заглядывай когда, посидим, поговорим в тепле. У тебя время теперь свободное. А мы со старухой одни живем. Все мои орлы поразлетелись, квартира пустая. Заходи, Федь, честное слово! Без всяких церемоний. У меня бабка огурчики хорошо засаливает. Как, ничего огурчики?

Ничего, приятные.

Ну дела! Друг против друга живем, а ни разу не встретились. Дак где ж тебя встретишь? Поди, высоко летал...рассмеялся Фомич.В автобусах не ездил небось, в магазины не ходил...

Такая жизнь,дернул плечами Федор Андреевич.Служба дом, дом служба. Как белка в колесе.

Дак и встреться на улице, нос к носу, ей-бо, не узнал бы! Руби голову! Разве узнаешь чистый генерал стал!

Какой там генерал: сердце стало барахлить,объяснил свою полноту Федор Андреевич.

Ну ты еще герой! Фомич любовно оглядывал собеседника.Еще вон какой свежий. Дак ты на пенсию откуда пошел, не пойму я?

Оттуда и пошел.

С МРЗ?

Теперь он не МРЗ,поправил Федор Андреевич.Теперь он «Коллективист».

Ну да я все по-старому, по привычке. Дак скажи, до чего дослужился-то? Чего таишься?

Федор Андреевич усмешливо дернул губой. В общем-то ему не хотелось себя называть, и он произнес со вздохом, даже с каким-то порицанием:

Директором я, друг мой, директором.

Директором?! Директором завода?! Ох ты мать честная!

С тысяча девятьсот сорок восьмого года.

Ну, Федор! Ну, молодец! Вот это я понимаю! ликовал Фомич.То-то я гляжу, какой-то ты не такой...

Какой же? с любопытством усмехнулся Федор Андреевич.

Ну как тебе сказать?.. Дак и в разговоре чувствуется.

Ерунда!

Фомич, смеясь, погрозил пальцем:

Есть, есть! А вообще молодец! А я слышу: «Толкунов, Толкунов» на МРЗ, а самому невдомек, что это ты там командуешь. Думал, однофамилец. Ну да я больше там и не бывал, отвык помаленьку. Как-то ехал мимо, смотрю, заводоуправление новое, с колоннами. Фонтан бьет. А это, значит, ты все шуруешь.

Ну, это давно построено.

Дак чему удивляться: уж и город за эти годы вон какой стал, ничего от прежнего не осталось. И домов, в которых родились, давно нету. А ведь вспомнить, какой городишко-то был, с чего начинали, а, Федь?

Как же, помню...

Церкви, барахолки, булыжник на мостовой, воробьи середь улиц в конском навозе копаются. Бывало, бежишь на завод, а по городу телеги громыхают. Прямо как землетрясение. Фуры всякие, грабарки, пароконки... Утром весь город в тележном грохоте. Это когда они еще налегке, порожняком. А потом целый день уголь везут, кирпич, везут мешки, ящики... А сейчас от машин улицу не перейдешь. Во как переменилось!

Да, большие перемены...Федор Андреевич бросил в рот маслину.

На главной городской площади возле исполкома и то коновязь стояла. Пока начальство заседает, конюха тем временем с таратайками внизу дожидаются, лошадям корм задают, на голубей в небе зевают. Личные водители!

Фомич дробно засмеялся.

Дак и у нас на заводе тоже своя конюшня имелась. Ты, может, и не помнишь, а я сбруи чинил, помню. Шесть пар ломовых, два легких выезда, да еще директорский Буланый под седло. Это уж потом на заводе машины объявились, а до того все на лошадях: и железный прут для кузницы подвезти, и в банк за деньгами послать. Дак и Лыкину куда съездить. Помнишь Лыкина? Аким Климыча?

Ну как же...

Бывало, выйдет на крыльцо и конюху Николаю: «Батя, коня! В исполком надо!» Во мужик был, а? Твоего росту, только посуше, два ордена боевого Красного Знамени на кумачовых бантах, баранья кубанка на левом ухе. Самого уха-то не было, шашкой отсечено, так он все кубанку кособочил, дырку прикрывал. Идет к конюшне, ноги уцепистые, плетью по сапогам пошлепывает. А то, бывало, разохотится, скажет конюху: «Ну-ка, бать, погоди, дай я сам, не разучился ли?» И сам взнуздает Буланого, седло затянет. Раза два с нами даже в ночном бывал. Это, значит, дед Николай соберет всех заводских лошадей под выходной и за город, на свежую траву. Ну и я с ним иногда увяжусь. Сидим как-то, вот как с тобой, костерчик палим, чай греем. Вот тебе сам Лыкин к огню подходит. Примите, говорит, братцы, в подпаски. Соскучился я по вольной воле. Ох и порассказывал он нам тогда всякого... У него на спине звезда вырезана. Сам видел, когда на речке коней купали. Это он раненный к Дутову в плен попал... Ты ведь теперь как? Кнопочку нажмешь, вызовешь секретаршу, Даша или там Маша, позвони, мол, в гараж, к трем часам машина нужна... А Лыкин не-е! Он, бывало, сам!

Если сам седлал, значит, время лишнее было,заметил Федор Андреевич.— Теперь и он по гаражам не ходил бы. Не те масштабы.

Ну дак ясное дело! согласился Фомич.— Об чем и разговор: далеко ушли от тех времен. Оно и верно, какие тогда масштабы? Всех-то заводишков по пальцам перечесть. Ну, наш МРЗ был... Кожевенный, на Терновке. Дрожжевой, крупорушка. Ну еще депо можно посчитать. А остальное вовсе мелкота. Наш дак против других самый крупный. И гудок у нас побасовитей был. Бывало, загудят все разом пересмену кожзавод с сипотцой, старичком; крупяной тот высоко, по-бабьи. Тут и наш голос подает. Ну дак наш ого! Шаляпин!

Гудок еще не завод,возразил Федор Андреевич.По правде сказать, то были плохонькие мастерские. Заводом он потом стал.

Ну ясное дело! согласно кивнул Фомич.Оно конечно, завод был не ахти какой, а по теперешним размахам дак и правда мастерские. Что верно, то верно. Но Лыкин, я тебе скажу, масшта-абный был мужик! Не знаю, как у него с грамотешкой, наверно, как и у всех тогда, но глядел далеко. Помнишь, как он на митинге говорил, когда отремонтировали первый «фордзон»? Он так сказал: «Мы сейчас работаем полукустарно, нету у нас техники, надежных станков нет, плохие у нас инструменты. Но это, говорит, не позор! Пока будем на этом, на чем есть, учиться, делать из себя сознательных рабочих. Конечно, говорит, спору нет, в больших, хороших цехах да с хорошей техникой работать лучше, и все это будет у нас. Но нам в данный момент важнее всего не какой есть завод, а кому он принадлежит». Понял, как он? Для нас, говорит, завод не просто место, где мы работаем. Он для нас пролетарская школа, наш полигон, боевая позиция, откуда мы, дескать, пойдем на разруху и на мировой капитал. Во как! Не-е, с головой был мужик! Дак он потом, помнишь, привел в цех учительницу, совсем девчоночку, привел и говорит: кто не умеет писать, вот, учитесь у нее. Классов у нас пока нету, и парт еще не наделали. Да вы, говорит, и не малые дети. Возьмите вон во дворе лист котельного железа, повесьте на стене и на нем пишите, и чтоб больше ни одного креста не было в ведомости! Хватит ставить кресты! У вас, говорит, есть имя.

Фомич поднял палец и со значением посмотрел на Федора Андреевича.

Понял? А то встречает он меня как-то раз на конюшне, спрашивает, чем, дескать, я там занимаюсь? Да, говорю я, в цехах пока все нормально, обрывов нет, зашел к деду Николаю пособить. Вот, говорю, аккурат овсеца лошадям насыпали. Походил, поглядел, потрепал своего Буланого и говорит: нет, Степан, не рабочий ты человек. Как, удивился я, не рабочий? Все свое сполняю, даже на Красной доске висю. Как так не рабочий? А вот так, говорит, нет в тебе рабочей косточки. Цыган ты, лошадник. Дак и ты, говорю, Аким Климыч, любишь на конюшню ходить. Засмеялся! То я! Я четыре года в седле провел. И ел, и спал на коне. А ты, говорит, молодой: чем возле конских хвостов сшиваться, лучше бы еще чему научился. А я и учусь, отвечаю ему. Вчера с учителкой басню Крылова читали. Могу, говорю, наизусть доложить. Волк на псарне. Про Наполеона Бонапарте. Опять смеется: да разве я про басни? Книжки это хорошо. Это, говорит, ты молодец, если читаешь. За это хвалю. А только, говорит, даже если и выучишься грамоте, все равно ты мне не нужен будешь, распрощаемся мы с тобой. Скоро, говорит, ни конюха, ни шорники не понадобятся. Даже грамотные и те не нужны будут. Скоро, говорит, на моторы перейдем, на электричество. Так что, чем около лошадей околачиваться, лучше, говорит, возле станка постой, посмекай, что к чему.

Фомич зарделся лицом то ли от выпивки, то ли от воспоминаний. Перед ним так и лежали нетронутыми котлеты, а перед Федором Андреевичем нетронутая куриная ножка, и Федор Андреевич, видя, что напарник не собирается есть его курицу, решительно принялся за нее сам.

А в тридцать третьем, помнишь, как нас прижало? Прямо край подошел. Ну дак чего: хлеба двести пятьдесят граммов на рабочего, остальное кто что придумает. А что тут придумаешь? Костяную муку, и то по карточкам выдавали. На других предприятиях все-таки полегче было. На кожзаводе остатки сала со шкур соскребали, добавляли в варево, холодец из сыромятины варили. Дрожзаводцы, те дрожжами спасались. На крупяном тоже так не бедствовали, все-таки кое-чего и для рабочей столовой перепадало. Правда, крупорушку потом закрыли, нечего было рушить. Так люди все закоулки, все стены вениками вымели, пособрали пыль. Ну а на нашем заводе что? Одно железо. Я как-то еще ничего, держался, по цехам пробегусь, и то легче. Или во дворе на солнышке погреюсь. Солнце оно вроде бы помогало. А ты, помню, опухать начал, даже галифе в голяшках распорол, ноги в штаны не пролазили.

Было, было...кивнул Федор Андреевич.

Да и другие станочники тоже. Трудно смену-то на одном месте выстоять. Помнишь, как одну ситобойщицу в ремни замотало? Тоже так вот потеряла равновесие, голова закружилась. Прибежал Лыкин, бледный весь, и сразу ушел. А потом слышим во дворе выстрел. Это он в конюшне своего Буланого хлопнул... К весне из пятнадцати лошадей одна пара осталась. Помаленьку тянули, так только, чтоб какая-никакая поддержка рабочим была. Всех подчистую тоже нельзя было, оставлять завод без транспорта. Дак Лыкин чего? Вот все-таки хлопотной был мужик! Как травка полезла, надумал он кроликов разводить. Где-то раздобыли-таки пару. Ну, с них и началось. А летом уже клетки в три яруса стояли. В пустой конюшне. Приставили к ним пятерых женщин, и пошло дело! Лыкин наказал всем, без исключения, даже бухгалтерам: каждому пошить сумку и носить траву. Да ты помнишь: идут на работу люди, а через плечо сумка с травой. Рви где хочешь, а принеси. Тем и продержались. Ну а с новины уже и полегчало. Вот, скажи, как было, а план все-таки держали!

Многое из того, о чем рассказывал Фомич, Федор Андреевич теперь уже и не помнил, во всяком случае с такими подробностями. Тот далекий отрезок его жизни отстоял особняком, представлял собой как бы эмбриональный период, когда он еще не был тем Федором Андреевичем, которым стал потом и каким он привык ощущать, осознавать и оценивать себя все остальные десятилетия. За повседневными делами и административными хлопотами он все реже и реже заглядывал в свое предисловие и потому воспринимал его теперь больше биографически, анкетно: с такого-то года по такой-то работал токарем, тогда-то закончил вечернюю школу, в таком-то году поступил в техникум и так далее... Он, например, помнил, что голодал, но что ел тогда, чем был жив, сказать уже не мог, помнил это не внутренне, не физической памятью каждой клетки, а как бы со стороны, уже не умея содрогнуться от пережитого.

И когда Фомич помянул, что он, тогдашний Толкунов Федя, даже опухал от недоедания, Федор Андреевич с каким-то отстраненным любопытством слушал и узнавал о себе эти подробности и подтверждал кивком головы: «Было, было» не потому, что сам помнил, а больше потому, что это было ему приятно, как признание его ненапрасного мученичества.

Вот, Федя, какие огни-воды да медные трубы мы с тобой прошли!

Да, да...кивнул головой Федор Андреевич. Ему не терпелось выпить еще, но Фомич, увлекшись разговором, мешкал, не предлагал, и он, взглянув на бутылку, напомнил уже сам: Разлей, что ли...

Ага, правда,спохватился тот.Чего это мы...

Они выпили еще по одной, и Федор Андреевич, чувствуя прилив аппетита, потянулся за яичком, обколупал его и бросил в рот целиком.

Котлетку, котлетку бери.Фомич пододвинул закуску.Котлетки телячьи. Вчера бабка на рынок бегала.

Федор Андреевич, поколебавшись, взял и котлету, которая оказалась в общем ничего, с чесночком и перчиком.

Пришлось, Федя, пришлось...вернулся к прежнему Фомич.А ничего, выдюжили! Потом, когда минули тридцать третий, люди даже вроде как просветлели, будто обновились, очистку прошли. Всю с себя старую окалину сбросили. Вот ты говоришь: гудок. Дескать, не по Сеньке шапка... Не-е, не скажи! Я утром, бывало, услышу, и что-то шевельнется такое, сродствен-ное: наш зовет! Было с тобою? Помнишь?

Ну как же, было, было...

Ну, вот, видишь! И мать моя тоже: что ж ты, скажет, Степа, мешкаешь, еще и не умывался, наш вон прогудел. Дак и детишки заводской гудок узнавали. От горшка два вершка, а уже знает: папкин гудит. Верно тогда Лыкин сказал: завод это рабочая школа. А я тебе еще так скажу: если бы не завод, не знаю, как бы перенесли то лихое время. Тут дело даже не в похлебке, которую нам давали в столовке. Ну, конечно, без нее и вовсе край. А в том, я так понимаю, что вместе легче было нести беду, на глазах друг у друга. Совместная работа, она ведь многое значила, не давала расслабиться. Не будь дела, лег бы и конец тебе! И сам Лыкин он тогда с женой прямо при заводе жил, на втором этаже, над конторой это уж непременно каждый день по цехам пройдет, поговорит, с мужиками покурит. Не знаю, что он там дома ел, как перемогался, может, чего и получал дополнительно...

Получал, получал...поспешил заверить Федор Андреевич.

Ну, может, и получал лишку, сахару или там крупцы какой, а только, гляжу, и он пожелтел, усох весь, залысины обнажились. А виду не подавал, все шутил бывало. В перерыв обязательно приходил в столовую, обедал вместе со всеми, ел общую баланду. Ну, может, это он так только, для одной видимости, но в рабочий котел всегда заглядывал. Вот, говорим, Аким Климыч, оставили тебя без выезда, съели твоих рысаков, ходи теперь пешком. А я, смеется, велосипед себе куплю, с грушей: уйди, уйди! Ничего, говорит, братцы, до травки как-нибудь дотянем, а там свой санаторий откроем. Думали, что он так просто, шутит, а он всерьез это. Чуть снег убрался, запрягай, говорит мне, поедем место смотреть. Дед Николай еще зимой помер, дак я у него с год конюховал по совместительству, пока машину не получили. Ну, приезжаем мы в лес. Лыкин соскочил с таратайки, ходит, глядит, что-то шагами меряет, а над нами сосны шумят верхушками. Хорошо так смолкой пахнет, голова аж от воздуха кружится. Вот, говорит, Степан, тут и откроем себе курорт. И верно, за месяц прорубили просеки, посыпали песочком, поставили навесы для столовой, котлы привезли, разбили всякие там площадки под городки, волейбол, для детишек грибков наделали, качелей-каруселей. Лыкин вместе и лес расчищал, и плотничал. За четыре субботника все отделали, покрасили. Вот как славно получилось! Тем же временем Лыкин раздобыл у местной воинской части десятка три палаток. Палатки, правда, старенькие, списанные, ну да женщины взялись, где чего подшили, подштопали, где заплаток положили все сгодилось. Натянули на колья в два ряда красота! Чистый курорт! Сначала только на выходной путевку завком давал, а на другое лето, когда с продуктами уладилось, хоть весь отпуск живи! Тогда воскресений, как теперь, не было, пять дней работали, шестой выходной. Вечером пятого дня собирались, у кого на руках путевки, и шли туда с ночевой. Верст пять пешком. Потом получили машину, на грузовике подвозили. Ну да оно и пешочком, если всем гамузом, не в тягость. Так что вечер да еще весь следующий день отдыхай. Там и кормежка была получше, да и так на воздухе. У нас заводской огородец был, к столу всякий лучок, редисочка, а тут как раз кроли пошли, забивать стали, даже иной раз кролячьи котлетки перепадали. Правда, первый сезон каждый свой хлеб приносил, карточную пайку. А так хорошо получилось, все довольны. И детишек с собой, кто хотел, брали, детям тоже в радость. Да что я тебе рассказываю, ты и сам там, поди, бывал.

Да что-то помнится, раз или два,сказал Федор Андреевич.Я ведь на следующий год в Харьков уехал.

Да, да, в Харьков... Ну а как первый грузовик получили при тебе было? Такой высокий, на тонких колесах? Ярославского завода?

Это, кажется, при мне...

А оркестр?

Федор Андреевич наморщился, вспоминая:

Погоди... Оркестр, оркестр...

Мы еще тогда второе место заняли по Российской Федерации,подсказал Фомич,а нас за это оркестром премировали. А?

Про оркестр Федор Андреевич что-то запамятовал, и Фомич торжествующе хлопнул себя по коленкам:

Забыл, забыл, Федя! Ну ясное дело: ты-то не играл, не любитель был, а я на альтухе выучился. Вышли мы, помню, в первый раз с оркестром на седьмое. Все остальные колонны еще с гармошками, а мы с новеньким духовым. Новые трубы сияют, ребятишки бегут рядом, боятся отстать, ловят момент, когда играть начнем. Ну а мы сами волнуемся, как бы не сбиться, в первый раз ведь на параде. На всякий случай друг другу на спины ноты пришпилили. Вышли мы на главную, на Ленинскую улицу, кругом флаги, портреты, народу тысячи, Лыкин обернулся, машет, давай, мол, ребята, три-четыре... Ну мы как врезали: «Смело, товарищи, в ногу!» Как все повалили к нам: глянь, глянь, кричат, МРЗ идет! МРЗ! С музыкой! Конная милиция давай не пускать, оттеснять лошадьми народ, кони и сами шарахаются, на дыбки встают, никогда оркестра не слышали. А мы знай рубим, лица у всех строгие, в ноты глядим, а у самих что твои крылья за спиной, так тебя и поднимает куда-то: такая это музыка! Тут как раз дождь усыпал, мокрый снег повалил, а мы идем, ни дождя, ни снега не чуем, будто нас и нету вовсе, а есть один только марш:

 

Сме-ло, това-рищи, в ногу-у,

Ду-хом окреп-нем в борьбе-е...

 

Фомич попытался голосом изобразить, как они тогда играли, пропел как-то по-стариковски немощно, дребезжаще, глаза его вдруг влажно заблестели, и он, махнув рукой, виновато засмеялся:

Не-е, нема делов, порошишко отсырел. Вот бы мне альтуху сюда...

И минуту спустя воскликнул очистившимся голосом:

Во, Федя! Ноябрь во дворе, дождь пополам со снегом, а в колонне женщины наши заводские, ситопробойщицы, мойщицы, и все в одинаковых майках, в сатиновых трусах. Снег по голым лыткам сечет, а они идут! И в ногу, в ногу, ядреный якорь! Сказать бы девочки, дак ладно. А то матери! Которым и по тридцать, а то и по сорок лет. А не стыдились, что в майках. Во как себя понимали: и голодновато, и нарядов никаких таких особенных, но ни одна из строя не выскочит и лозунга другому не отдаст. Ну дак они, наши заводские бабенки, в тридцать шестом, почти все посдавали нормы на Ворошиловских стрелков. Бывало, это уже без тебя, свезут их на «ЯАЗе» за город, в овраг, дадут малопульки, а они и давай лупить по фанерному фашисту. Да еще серчают, когда в голову не удается попасть. Им инструктор говорит, надо в грудь мстить, дескать, самые очки там, а они все норовят в морду, в морду! Вот тебе, друг мой, Федя, и гудок!

Фомич опять поднял кверху палец, подержал его возле треуха, многозначительно сощурясь.

Да-а... Ну дак мы чего? продолжал он.С демонстрации снова на завод. Не-е, никто никуда, все опять строем, с музыкой. А там в цеху уже общий стол накрыт, прямо в проходе между станками, все честь по чести. Мы всегда, помнишь, в вашем, в механическом, праздновали, когда еще клуба не было. В столовке тесно, там всегда в три захода обедали, в моечном сильно отдает керосином, а в вашем хорошо, просторно. Садимся, значит, Лыкин тоже с нами, партком, завком, весь красный треугольник. Ну как положено: сначала приказ зачитают, кому грамоты или там благодарность. И детишки тут. Им тоже по кульку конфет, пряников, петушков на палочке, а потом, чтоб не мешались, кто-нибудь из завкома поведет по цехам показывать, где чьи отец-мать работают, разные станки, кузницу. А мы, значит, в механическом... Так рассчитывали, чтобы посидеть по-хорошему, поговорить про заводские дела, где какие неполадки. Тут и руководство покритикуют, если что не так было. Старик-кузнец, помнишь, Рогов Ефим Василич, бывало, подсядет к Лыкину, давай, дескать, Аким Климыч, с тобой выпьем. Хороший ты мужик, нашенский, но вот тут-то и тут-то ты даешь промашку... Посидят-поговорят... Ты ведь, Федя, теперь как? засмеялся Фомич.Колонну мимо трибуны провел, откозырял начальству, отчитался, а за углом тебя машина дожидается.

Ну-ну...снисходительно усмехнулся Федор Андреевич. Он сидел на стульчике, простерев к костру пухлые ладони с растопыренными пальцами, поворачивая их так и этак, будто подрумянивал на вертелах ухоженных цыплят.

Ну дак ясное дело: остальные тоже кто куда. Плакаты да портреты покидают в кузов, а сами по своим норкам. И получается «Шумел камыш».

А Туртыкин ваш как же? В цеху с вами?..

Дак и Туртыкин тоже... на машину.

Все это, брат, демагогией называется. В цеху, за одним столом... Вон, видел, утром ехал с нами курортник... Такого только пусти за стол, он и ноги на стол. Отошла эта кустарщина, рюмочное братание. Завод есть завод, а не забегаловка.

Вот, уже и обиделся! Ладно, Федя, не серчай, это я к слову. А помнишь, как на учебу тебя провожали! Вас тогда трое было: Тутов Иван из кузнечного, Зинка Фетрова из ситопробойки и ты. С духовым оркестром! Ты в белых парусиновых штанах, баульчик фанерный.

И баульчик помнишь? удивился Федор Андреевич.Я и то забыл...

Ей-бо, помню! засмеялся Фомич.Такой круглый, с дверцей на боку, как улей-дуплянка. И замочек маленький, зеленый такой. Зинка обнимается с подругами, ревет, дуреха. Грузовик вам подали, чтоб на вокзал ехать. Лыкин руки жмет, по плечу хлопает. Запомните, говорит, ты, Федор, ты, Иван, и ты, Зинаида. Это когда митинг начался. Ваши, говорит, знания, которые вы получите, это не ваша собственность, как штаны или чемодан. Это раз. А второе, говорит, само по себе ученье еще не наука. Самая главная наука: ежели ты поднялся высоко, гляди не сверху вниз, а и оттуда, с этой своей ученой высоты, смотри опять же снизу вверх. Потому, говорит, что выше народа все равно никому не подняться. А теперь, говорит, поезжайте, час добрый. Ну-у, музыка, помахал он-нам, давай марш! Зинка опять в рев: да как же я там без вас буду, вы мне все как родные. Дак и ты рукавом утерся...

Так уж...усмехнулся Федор Андреевич.Сочиняешь!

Чего сочинять? Вы как раз все трое в кузове стояли. А я с оркестром напротив. Дак Иван с Зинкой куда потом делись-то?

Тутов до подполковника дослужился. Потом где-то в Сибири мосты строил. Теперь, наверно, тоже на пенсии.

Так, так...

А Зинка, писали мне, погибла в сорок втором. В десанте, что ли...

Ох ты, смотри как!

Говорят, будто Героя ей посмертно, но я что-то в газетах не читал, не знаю... На нее не похоже...

Да кто ж ее знает. Оно, Федя, не похоже, пока случай не подоспеет.Фомич в раздумье пощипал усы, но тут же вскинул голову.А ты по броне, значит! Ну дак смотри, как у тебя все славно! Вон как в гору пошел, большим человеком стал! Поди, персональную теперь получаешь. А я, брат, не-е! Ничего из меня не вышло.

Что так?

Да что? Дурак дураком был. Лыкин мне еще когда говорил: давай, Степан, вникай, скоро твоему дратвенному рукоделию конец будет. А я про себя посмеиваюсь, дескать, пугаешь, Аким Климыч. Как это, думаю, станок без ремней обойдется. Ну, пусть с мотором. Дак ведь и на моторе тоже ремень должен быть. Видишь, какой я Архимед был? Ан все не по-моему обернулось. Вот тебе приходят в тридцать шестом на завод токарные «ДИПы».

Догнать и перегнать,расшифровал Федор Андреевич.

Ага. Догнать и перегнать страны капитала. «ДИП-200». Мать честная! Скоростные, с коробками передач и никаких ремней. Одни ручки да кнопки. Выбросили из цеха старые драндулеты, сняли с потолка трансмиссии, ремни ребята на подметки растащили. В цеху посветлело без ремней, попросторнело, никакого тебе грохота. Ребята-токаря радуются, а я затылок чешу... Осталась у меня одна конюшня с парой лошадей. А потом и конюшню разломали, кирпичный гараж на ее месте начали строить. Ну, думаю, надо, пока не поздно, на шофера поучиться. А тут хоп, Лыкина, стало быть, Аким Климыча, неожиданно убрали. Вчера еще был, по цехам ходил, смеялся, все такое, а на другой день нету... Ну, поставили заместо Аким Климыча какого-то присланного. А тот со мной цацкаться не стал, раз-два, приказ на меня и до свидания! Как не соответствующего профилю производства. Ну куда? Побегал, побегал, нигде моя специальность не требуется. Да вгорячах аж в санобоз залетел, к золотарям. Шорной работы хватало, да и только! Сбруя и та этим самым духом пропиталась... Пошел я по всяким сапожным артелям набойки приколачивать, и тоже душа никак не лежит: всякий шахер-махер, старье чинят, на барахолке продают. Против завода не та публика. Помыкался я, Федя, как бездомный какой. Сто раз помянул Лыкина. Думал уже махнуть куда по вербовке, Да тут война вот она. Ну, ясное дело, мне в тот же день и повестка на все четыре года. Это уж после войны, в сорок шестом, открыли кожгалантерейную фабрику, тут-то я и определился накрепко. Ну дак чего: кожа! Материал знакомый. Я тебе с закрытыми глазами скажу, где баран, а где козел. Сначала подручным на раскрой поставили, а потом потихоньку-помаленьку всю премудрость прошел: тиснение, колеровку, всякую там рисунчатость под крокодила, под змею. Да так и по сей день. Ну да что там, про меня сказ короткий. Давай-ка, Федя, лучше допьем. Вот как славно посидели! Сколь с тобой вспомнили, друг ты мой рассердечный, всю нашу молодость, откуда пошли.

Фомич хотел было разделить остачу, но какая-то мысль настигла его за этим движением, и он живо спросил:

Кто ж теперь заместо тебя? Кому передал руль-то?

А-а...Федор Андреевич, даже не удостоив назвать своего преемника, досадливо поморщился, потянулся к бутылке, сам налил и разом выплеснул стаканчик в запрокинутый рот.На готовое и дурак сядет,сказал он, переведя дух.

Он уже давно подобрал все, что еще оставалось на их общем столе сыр, пирожки, вторую Фомичову котлету, и теперь принялся за уцелевший кусок хлеба, подмоченный огуречным рассолом.

Пусть как хотят,добавил он сумрачно.

Ну дак ясное дело,понимающе кивнул Фомич.Не до веку тебе сидеть. Ну, побудем...

Он все с той же церемонностью допил свою долю, запечатал пустую бутылку и бережно определил ее рядом под кустик, заметив, что, может, кому сгодится.

При мысли о преемнике Федору Андреевичу захотелось выпить всерьез.

Он уже жалел, что утром не разменял в магазине, черт бы ее побрал, эту свою десятку и не взял еще одну бутылку и чего-нибудь закусить.

Не любил он этого чиканья через час по столовой ложке.

Хочешь? поболтал он фляжкой.

А не торопим ли?

Да чего там. Тут комару в нос закапать.

Ну, брат, загулял, загулял я сегодня! откинулся Фомич.Лей, счезни оно! В жизни раз бывает... шестьдесят пять лет. Казаковать так казаковать.

Он дробно и смущенно засмеялся.

За разговором Фомич почти ничего не закусывал, съел одно только яйцо да время от времени чиркал ножиком все тот же огурчик, и после рома как-то вдруг неприятно захмелел.

Глаза его замокрели, шапка каким-то образом повернулась задом наперед. Он опять принялся восторгаться встречей, хлопал Федора Андреевича по коленке и даже называл его Федькой.

Занятная посудинка! с хмельным умилением разглядывал он фляжку.Как говорить: Костари... Костари-кан-ский? Не-е, не пивал, не пивал. Врать не стану. Ну, Федька, ядреный корень! Ну молодец! Смотри, куда залетел держи шапку!

Фомич засмеялся и, поглядывая Федору Андреевичу в лицо, приятельски шлепнул пятерней по колену.

Ну ладно, ладно тебе... Какую там шапку...

Чего ладно! Выходит, Лыкин тогда верно тебя уцелил! Как чуял, что из Федьки голова получится. Большо-ой человек! Не-е, не скажи, приметливый был мужик, Аким Климыч. Узрел, узрел! А баульчик у тебя, верно гворю, с замком был. Ей-бо, не вру! Зеле-ененький такой. И чего ты им запирал, не знаю...

Федор Андреевич досадливо посмотрел на часы.

Нет, ты скажи, чего ты замыкал? Какие брильянты?

Он пустился еще вспоминать из тех давних лет, перебивая себя смехом, рассказывал, как они, заводские, ходили под пасху к всенощной, как возле церкви он, тогдашний Степка Жучок, играл на ливенке, а Федор Андреевич и еще несколько ребят пели про попов частушки, и как выскочил рассерженный дьякон и стал толкать их взашей, а Федор Андреевич будто бы наступил на подрясник, и тот полетел в крапиву.

Ну дак все по закону,хохотал Фомич.Мы за ограду не заходили, мы на своей территории. Он первый напал...

Давай-ка собираться,сказал Федор Андреевич.Без малого три.

Ерунда! Нам теперь, друг ты мой стародавний, торопиться некуда. Все свое поделали. Ты свое, я свое. Верно я говорю? Посидим, поговорим... Я ж тебя, черта, сорок лет не видел! А помнишь...

Ладно, хватит...поморщился Федор Андреевич.

Несколько лет, проведенных когда-то вместе на одном заводе, были единственной точкой соприкасания между ними, и теперь Фомич вытряхивал из себя все, что касалось того полузабытого времени, начиная уже раздражать этой своей памятливостью, которая теперь все больше смахивала на пьяную болтливость. В сущности, с этим шорником Степкой в остальной его жизни ничего особенного и не происходило. Ровно, похоже бежали дни и годы, пока вот не дотянул до пенсии. Вся его жизнь беспрепятственно проглядывалась насквозь, как длинный прямой коридор, в начале которого был вход, а в конце выход. Никаких тебе поворотов, никаких лестниц и этажей. С шилом вошел в этот коридор, с шилом и вышел. Такие люди надолго удерживают в ничем не обремененной голове всякую ерунду. Какой-то замок вспомнил.

А может, и просто привирает...

Федор Андреевич поднял фляжку, брезгливо сбил щелчком прилипшее к ней огуречное семечко.

Давай кончай.

Погоди! Ну чего ты? Фомич поймал его за полу.Хочешь, я на нее чехол сделаю? Как другу. Из сайгачьего сафьяна? Во будет чехол! Чистый сувенир!

Пошли, пошли,Федор Андреевич, вставая, выдернул полу.

А, чертяка! погрозил пальцем Фомич.Не хочешь...

Федор Андреевич молча сложил стульчик и запихнул его в рюкзак.

 

5

 

Ветер нагнал-таки какой-то хмари: тучи не тучи, а нечто зыбкое, замутившее солнце, с завыванием неслось над лесом, сея редкую сухую крупку.

Две сороки, борясь с ветром, кособоко тянули над деревьями, выглядывая внизу людей, с тем чтобы потом вернуться к кострищу, поискать какой-нибудь поживы.

По всему было видно, что к ночи должно помести.

Федор Андреевич, уйдя в себя, размашисто и грузно крошил каблуками дорожные колчи, и Фомич, так и не поправивший шапки, не поспевая, рысил неверной трусцой.

Он что-то выкрикивал, чему-то смеялся, и было ему невдомек, что все его восклицания уносило ветром и запутывало позади в лесной чащобе. Федор Андреевич вышагивал впереди, не прислушиваясь.

Остановился он лишь в сосняке, возле лесной сторожки.

Спроси-ка,кивнул он в ту сторону.

У Никанорки? Не-е.

Спроси, спроси.

Не,мотнул шапкой Фомич.Я к нему не ходок. Дак и на что пойдешь?

Федор Андреевич промолчал.

Высокий тесовый забор, ощетиненный остро запиленными зубьями, поверх которых была протянута колючая проволока, скрывал самую сторожку, и было видно только хребтину сенной скирды да похожую на кладбищенское распятие телевизионную антенну.

Плотные ворота, покоившиеся на вековых дубовых вереях, с крепостной отрешенностью замыкали квадрат усадьбы.

Федор Андреевич попытался отыскать какую-нибудь щелочку, но не нашел ни выщербленного сучка, ни задоринки.

Лишь в калитке, врезанной в воротнюю половину, была проделана щель наподобие червонного туза, да и та заставленная изнутри дощечкой.

Дохлое дело,заверил Фомич.Верь моему слову. Есть, а не дадут.

Федор Андреевич подергал калитку.

Два кобеля с ликующей злобой с разбегу ударились об ворота, заскребли лапами по доскам.

Ч-чего надо? раздался бабий голос.

Кто там... пойди-ка сюда,окликнул Федор Андреевич.

Пешню, пешню спрячь,смеясь, посоветовал Фомич.

В калитке открылась сердцевидная дырка, туда-сюда зыркнул острый козий глаз, и снова пала дощечка, затянув дырку равнодушным бельмом.

Никого нетути,недовольно сказала баба сквозь собачий брех.

Выйди на минуту. Дело есть.

Знаем твое дело, проваливай,баба удалилась в глубину двора.

Да погоди ты...озлился Федор Андреевич.

Будешь годеть касторки выпей.

Фомич прыснул в кулак:

Я ж говорил!

Но тот упрямо толкал калитку.

Ступай, ступай, нечего! крикнула баба.А то кобелей выпущу.

Федор Андреевич чувствовал себя так, будто ему влепили пощечину. Даже не пощечину, а харкнули в физиономию.

Не-е, так не зайдешь,торжествовал Фомич.К Никанорке отмычка фигурная, простая не подходит. Чтоб зубец в зубец попал.

Что еще за отмычка? метнул сумрачный взгляд Федор Андреевич.

Ну, сказать, ежели ты на машине, тогда еще будет разговаривать. Да и то не со всяким. И сперва баба, а тогда он сам. Так-то ты вроде подходишь по всем статьям,смеялся Фомич.И шапка на тебе что надо, вроде пропуска, а пеший. Не тот зубец!

Сволочь,процедил Федор Андреевич, уходя от ворот и оскорбленно оглядываясь.Даже не спросила, кто...

Да наплевать на них. Слушай, поехали ко мне! Фомич взял его под руку, потрусил рядом.У меня ж нынче того... Я тебя в самый что ни на есть красный угол посажу. Как старого друга. А, Федь?

Да нет...Федор Андреевич высвободил локоть.Не могу...

Пое-ехали! Чего там! Сынов покажу. Аккурат вечером будут. Пашка у меня тоже директором. Поговорите с ним про свое. А то и Алешка подкатит из Сызрани. Тут самолетом один час. Во тоже парень! Верхолаз! Слушай... У тебя есть порожняя дочка?

А что?

Дак у меня Алешка тоже пока так ходит.Фомич засмеялся, толкнул Федора Андреевича в бок.А чего? То друзья, а то свояками будем.

Моя уже замужем,холодно сказал Федор Андреевич.

Ах ты досада! Ну да ладно. Я тебе тогда птиц покажу. У меня чертова прорва. Полная комната. Это, как ребята разъехались, дак я целиком под них комнату отвел. Бабка ругается: всю пенсию под коноплю изводишь, давай, дескать, студентов лучше напустим, от них хоть польза. А я не-е, никаких делов! Пусть чирикают! Это по солнышку как врежут душа отлетает в рай. А хочешь, я тебе кенаря подарю? А то пару? Заведешь себе кенарей.

Да на что мне твои кенари?!

Мил человек! Дело стариковское: будешь ножичек об ножичек подразнивать, с бабкой слушать. Поехали!

Не могу. У меня на восемь международный с дочерью заказан.

Ну дак говори себе на здоровье! Говори, а потом забирай бабку и приходи. Пусть старухи тоже обнюхаются. Моя расскажет, как огурцы солить.

Ладно, ладно.Федор Андреевич досадливо переложил пешню с одного плеча на другое. — Экий ты... Как смола.

Вот и дело! Значит, так: над аптекой, восемнадцатая квартира. Во бабка моя обрадуется!

На краю леса ветер ударил встречным валом, хоть ложись на него.

Сухая крупа летела над землей белыми пулями, жестко секла по одежде, по сосновым стволам.

Луг перед Шутовом перешли, согнувшись, рукавицами придерживая шапки, пока не укрылись за первыми деревенскими строениями. Ранние сумерки уже копились по голым садам. Продрогшие воробьи, нахохлившись, сбивались поближе к застрехам, густо облепляли сваленный перед избами хворост, пятная его жидким известковым пометом.

Возле завалинки одной из хат высилась куча жома, кисловато разившего на всю округу.

Щуплая старуха в стеганом ватнике, единственная живая душа на всей долгой пустынной улице, лопатой нагребала жом в обмерзшие ведра и, сутуло согнувшись под коромыслом, мелкими осторожными шажками таскала во двор.

Здорово, Марья! еще издали крикнул Фомич.

Старуха медленно разогнулась, оперлась на лопату. Из толстого платка, закрывавшего подбородок, как из дупла, гляделось остроносое лицо. Ссохшиеся кирзовые сапоги и старый продранный ватник были заляпаны жомом, который, как и на ведрах, тоже успел замерзнуть и остекленеть.

Не Степан ли Фомич? сказала старуха, дуя попеременно в голые синие ладони.Гляжу, гляжу, он и не он.

Он самый!

Давно не видела. Уж не хворал ли?

Да нет, опять на службу пошел.

Ох ты! Заскучал без дела. Ну дак заходите, заходите. Иззяблись, поди.Старуха бегло взглянула из своего дупла на Федора Андреевича.Али по окуня ходили?

По окуня, по окуня.

Дак какой окунь-то, больно люто.

Охота, Марья, дня не разбирает.

Ой, молчи, малый! Я вот тоже: купила себе мороки по морозу. Надо бы по теплу, да не спроворилась. Петька, обормот, посулился утром привезти, да где-то проваландался, привез аж под вечер. Его дело шоферское: свалил, денежки в карман, а ты как хошь. Да вот ношу, не переношу, ночь на дворе. И бросить никак нельзя. За ночь задубеет, потом хоть топором руби. Да уж мочи моей нету, ноги не шагают. Девка в город зафинтилила, шапку какую-то мохеровую покупать. Все, дескать, уже носят, а у меня нету. Еще утром схватилась, губы намазала...

Носилки найдутся? перебил ее Фомич.

Ась?

Носилки, говорю, давай! Пособим маленько.

Ой да Степан Фомич, батюшко! Носилки-то есть, да будешь возиться, сам небось уморился.

Давай, давай.Фомич сбросил рюкзак.Тут дело минутное.

Ой да голубчик белый! Сичас, сичас... гдесь были...

Бабка заспешила в сарайчик, загремела там чем-то железным, выволокла забрызганные известью жиденькие носилки.

Ох да касатик ты мой! Да откуда ты взялся!

Фомич проворно накидал пирамидку, пришлепнул маковку лопатой.

Федор Андреевич взглянул на часы: до автобуса оставалось не более получаса, и ему никак не нравилась эта затея. Он хотел как-то напомнить про именины, но Фомич упредил, сказал оживленно:

Берись-ка под зад, Федя.

Дак товарищ-то пусть пока в хату зайдет, обогреется. Что ж он будет мараться.

Но Фомич, уже нагнувшись и ухватив передние ручки, ожидал, и Федор Андреевич, помедлив, подошел к носилкам.

А то дак я Дуняшкин ватник вынесу,запереживала старуха.Она у меня тоже телесная, так что подойдет в самый раз.

Ватник наденешь? обернулся Фомич.

Не надо...буркнул Федор Андреевич. Серый ворох курил перед самым лицом теплым паром, обдавая кислой вонью, и он задирал голову повыше, недоумевая, как может корова или кто там есть эту мерзость.

Стараясь не дышать, Федор Андреевич проследовал за Фомичом в калитку, потом двором к низкому плетневому сарайчику, крытому землисто-серой соломой. Старуха, гремя сапогами, лотошила впереди, показывая дорогу, убирая из-под ног какие-то чугунки, долбленые корытца. И все суетливо, виновато приговаривала:

Сюда, сюда... Головы обороняйте, тут у меня лутка низкая... Валите, валите наземь. Пока так, а тади я сама по бочкам разложу, соломкой укрою. Не держала бы я ее, корову-то, клятву дала не держать больше, силов моих не стало, да теперь вот ребеночек у Дуняшки объявился, придется повременить.

И бегая взад-вперед, норовя чем-то помочь, поминутно хватаясь за лопату, виноватилась и вздыхала:

Да что ж я так-то утрудила... Вот дай бог вам здоровьица, выручили. А то б потемну таскать. Все сама и сама: воды наноси, дров наруби, корову напои, подои, а тут малый куксится, за юбку хватает. А ей бай дюже: подавай модную шапку. Дак под шапку надо голову, а головы-то и нету. Нету, нету головы у дуры. Сироту вон набегала, намахорила.

Всего доносить старуха не дала, осталось еще с треть, но она замахала руками, даже стала отнимать носилки.

Будя, будя! Нечева бога гневить. Остальное сама доскребу. Пойдемте, пойдемте, перекусите. Да вот беда, выпить нету, была поллитровка, Петьке за жом отдала. Пятнадцать целковых, да еще бутылку с приятелем вылопал, ханурик. Кабы знать, дак не дала.

Ничего не надо,отмахнулся Фомич.— Мы и так нынче веселые. Дак и еще предстоит...

А то посидите, я сичас, магазея еще торгует, у продавщицы взаймы перехвачу покамест.

Некогда, Марья, некогда! Фомич опять напялил рюкзак.На автобус надо.

Ой, лихо! Да как же так, не по-людски, не угостёмши пойдете,причитала она, стесняясь, стыдясь глядеть на Федора Андреевича, пугавшего ее и кожаным пальто, и белыми бурками, и всем своим не по ее двору видом.Мы-то с тобой, Степан Фомич, как-нибудь и потом раздолжаемся, а вот человек что скажет.

Это мой старинный друг,горделиво заверил Фомич,вместе на одном заводе работали. Еще когда ты невестой бегала. Так что...

Федор Андреевич сосредоточенно соскребал палочкой приставший жом с рукава.

Давние, стало быть, дружки,умилилась старуха.Ну дак когда будете опять, заходьте вместе без сумления, яишанку, або переночевать. Летом, дак и яблоки...

Федор Андреевич взглянул на неопрятную старуху, почему-то подумал о малом, который хватает ее за юбку, и заторопил:

Пойдем, пойдем...

Да что ж так-то... Погодите...Бабка шмыгнула в сени и вынесла ковш желтых, румяно поджаренных тыквенных семечек.

На дорожку. Хоть этова...

Уже отойдя, Фомич обернулся:

А что, Марья, машинка еще шьет, бегает?

Ой, парень, бегает! Дай бог тебе здоровья. Как ты ее тади наладил, с того дня ни разу не ломалася. Швыдко ходит!

...Поперек шоссе, пустынно убегавшего в сумерки, текучей мережей струилась поземка. Она опутала, затенетала и лес, и деревню, и поля по правую сторону, и, казалось, не было ничего во всем свете, кроме этой вот промерзлой придорожной будки, уже набитой по углам и под лавками первой наметью.

Сидеть под навесом, задуваемым ветром, было холодно и неприютно, и оба укрылись за подветренной стеной, откуда виделась дорога.

Шло начало шестого, и скоро стало ясно, что автобус или уже прошел, или поломался и не придет вовсе.

Вот незадача! прицокивал языком Фомич.Что-то задерживается.

Прошел,убежденно сказал Федор Андреевич.

Да когда ж ему проходить было?

Когда, когда... Прошел! — в голосе Федора Андреевича звучали досада и осуждающее торжество.

Больше никаких автобусов на этой трассе не ожидалось до завтрашнего дня, и оставалось одно: ловить попутку.

Но машины шли редко. За эти полчаса, что они проторчали на остановке, прогромыхал один только самосвал да проскочила какая-то аварийная со стремянкой на крыше, оставившие без внимания поднятые руки.

Фомич предложил еще вариант: идти на железнодорожную станцию. Но до станции было не менее шести верст, топать туда пришлось бы все время полем, на ветер, да еще без всякой гарантии, что успеют к пригородному поезду, который должен был пройти что-то около семи вечера.

Подгуляли, подгуляли мы с тобой, Федя,не переставал удивляться Фомич.Теперь бабка ждет-пождет, а нас нету.

Федор Андреевич мрачно отмалчивался.

С метелью мороз не унимался, как это обычно бывает, а задирал, кажется, еще круче, и у Федора Андреевича опять начали зябнуть ноги. Он все чаще отрывался от стены и пускался притопывать.

Слушай! вдруг окликнул Фомич.У тебя есть дома телефон?

Ну есть. А что?

Пойдем сейчас в сельсовет, позвоним твоей старухе.

Федор Андреевич перестал притопывать.

Это еще зачем?

Пусть она сбегает к моей старухе, а там теперь Павел из района приехал, на своей машине. Понял? Он мотнется и нас заберет. Как же я раньше не додумался?

Федор Андреевич представил себе этот веселенький разговор со «старухой». Боже мой! Федор! Откуда ты? Из какого такого Шутова? Ты же говорил, что поедешь на озеро и после обеда вернешься. С каким таким еще Степаном Фомичом? Где ты его нашел? Выпивал, конечно. Не отпирайся, не отпирайся. Так я и знала! Так я и знала! К какой такой жене? Что за вздор! Боже мой, Федор, что ты со мной делаешь!

У тебя во сколько переговоры?

Какие переговоры? не сразу сообразил Федор Андреевич.

С заграницей.

А-а... гм... На восемь заказывал.

Во! Аккурат с Пашкой и поспеем. А там сразу к нам. Давай, пошли!

Да брось ты! Федор Андреевич опять принялся притопывать.

А чего? Час сюда, час туда, как раз к восьми дома будем.

Не городи чепухи.

Фомич так и не понял, чем это его идея неисполнима, и он предложил другую: идти к какому-то Петьке, у которого во дворе всегда ночует грузовая машина и который будто безо всяких слов домчит их до станции. Федору Андреевичу никак не улыбалось возвращаться в деревню, плутать в темноте, разыскивая какого-то Петьку.

Ну дак побудь, я тогда сам сбегаю,не унимался Фомич.Я ментом, одна нога тут, другая там.

Не мешкая, он и на самом деле пошел на собачий брех, оставив возле будки рюкзак и пешню.

Федор Андреевич не стал его больше отговаривать, и уже через несколько шагов Фомичов черный кожух слился с темнотой.

Черт бы тебя побрал с этим жомом! вконец озлился Федор Андреевич и подвязал под подбородком тесемки лисьего малахая.

Оставшись наедине, он трусцой обежал будку, потом ударился бежать по шоссе, через сотню шагов отдышался и потрусил обратно. Возвращаясь, он обратил внимание, что бежит в какой-то странно блескучей кутерьме снега, в озарении зыбкого блуждающего света. Федор Андреевич обернулся, и глаза его вдруг ослепило фарами. По шоссе, нагоняя его, шла машина. От неожиданности он отскочил в сторону и уже оттуда, из темноты, заметил над желтыми размытыми метелью пятнами фар зеленый огонек. «Такси!» обрадовался Федор Андреевич и тут же испугался, что водитель его не заметит и промчится мимо.

Он снова кинулся в полосу света и, будто потерпевший кораблекрушение, отчаянно замахал обеими руками и даже закричал что-то несвязное и дикое.

Машина вильнула в сторону, завизжала тормозами.

Федор Андреевич ухватил такси за дверную ручку, будто хотел его удержать, не дать умчаться, и запаленно крикнул в приоткрытую форточку:

В город?

Чего под колеса кидаешься? осадил шофер.Одичал, что ли?

В город надо.

Потом отвечай за тебя, понимаешь. Лечи за свой счет... Шесть рублей дашь?

Дам, дам...поспешно согласился Федор Андреевич.

Шофер зажег внутренний свет и, обернувшись,он был без шапки, с аккуратным пробором и вислыми баками,отомкнул заднюю дверцу.

Федор Андреевич добежал до будки, схватил свой рюкзак, ледоруб и грузно ввалился на заднее сиденье.

Поехали! выдохнул он с облегчением.

Но таксист не спешил и надел что-то на зеленый колпак.

Если не возражаешь, конечно,бросил он небрежно, включая скорость.

Федор Андреевич не возражал.

И уже по дороге, придя в себя и отдышавшись, вспомнил, что на остановке остались Фомичовы снасти. Подумал было, что надо бы прихватить и их, но потом решил, что так даже лучше. Никуда они не денутся. В такую завируху на шоссе ни одной собаки... А то потом пришлось бы относить ему на квартиру. Или, чего доброго, сам припрется.

Ну, чего, дед, поймал? без всякого интереса спросил водитель, и когда Федор Андреевич не ответил, больше ни о чем не спрашивал.

В машине было тепло, что-то тихо подрынькивал, копался в гитарных струнах вмонтированный транзистор. Федор Андреевич, отогревшись, незаметно укачался, поник головой в мягкий отворот пальто.

Разбудил Федора Андреевича таксист.

Куда будем ехать? трепал он за шапку.Слышь, куда тебе?

Федор Андреевич непонимающе замигал набрякшими веками.

Ну ты и храпел! Давал дрозда,усмехнулся шофер.Тяпнул, что ли? Говори, куда, а то в гараж отвезу.

Федор Андеевич выглянул в окно, чтобы сориентироваться.

Под уличными фонарями куделились метельные струи, город был неузнаваемо бел и лунно светел от больших магистральных плафонов. Справа от шоссе белыми горбами дыбилась взрытая земля, зияли метровыми диаметрами запорошенные трубы, торчали бетонные опорные столбы, рядами вколоченные в грунт, и было слышно, как тяжко, размеренно ахал пневматический молот. Где-то высоко, неизвестно на чем подвешенные, пламенными сотами светились групповые прожекторы. Федор Андреевич вглядывался во весь этот строительный хаос и все еще не мог понять, где они, с какого конца въехали в город. И только после длинного кирпичного забора, когда в глубине подъездной площадки с фонтаном открылось трехэтажное здание в классическом стиле, с шестью колоннами в центре фасада, Федор Андреевич узнал вдруг свое заводоуправление, которое он построил еще в пятьдесят третьем году и за которое потом влетело ему в «Известиях»,и за эти колонны, и за этот фронтон с алебастровыми гирляндами.

Выходило, что он только что проехал мимо новой заводской стройплощадки, уже без него, за эти несколько месяцев вторгшейся в гущу окрестных домишек. Самих домишек уже не было, а вдоль расширенного шоссе светили новые, должно быть к Октябрьским праздникам повешенные, уличные плафоны.

Погоди...Федор Андреевич тронул водителя за плечо.Тормозни на минутку.

Таксист крутнул баранку и прижал «Волгу» к пустынному забору.

Давай, пока никого нет...кивнул он.

Да нет... Ты мне назад сдай маленько.

А в чем дело?

Надо.

Шофер, недоуменно дернув плечами, дал задний ход.

Давай, давай еще.

И когда такси, пятясь, минуло долгий забор, похожий на монастырскую стену, Федор Андреевич сделал знак остановиться. Он приоткрыл дверцу, метнул глазами по сторонам, нет ли кого, и, высунувшись до пояса, щурясь от слепивших прожекторов, с ревнивым любопытством принялся разглядывать строительную площадку. С первого взгляда было трудно понять, что тут задумано, но размахнулись широко, если снесли целых две улицы. Среди труб, штабелей бетонных блоков, деревянных кабельных катков, смрадных смолотопок черными провалами зияли ряды котлованов. В одном из них, мелькая тросовыми бегунками, время от времени высовывалась над краем верхушка стрелы экскаватора. И все продолжал где-то тяжко сопеть и ухать молот, удары которого отдавались вздрогами даже здесь, в машине. По рядам каркасных опор в глубине площадки, ослепительно белевших в ночи под лучами прожекторов, Федор Андреевич угадал-таки очертания одного из будущих цеховых пролетов. Опоры протянулись метров на сто и там, в конце, разворачивались под прямым углом.

Ага, значит, буквой «Г» решили,пробормотал Федор Андреевич, придирчиво соображая, какой в том резон, в этой букве «Г».Мудрят, мудрят что-то... Хотя бы забором обнесли, тоже мне хозяева. Ходи, гляди, кому вздумается.

Тебе кого тут надо? осведомился таксист, тоже выглядывая в окно.

Федор Андреевич промолчал.

Вон кто-то идет, спроси, да поедем. А то мне в гараж пора.

От котлованов по тесовому настилу приближалось несколько человек в строительных шлемах.

Однако одеты они были не по-рабочему, и когда в этот момент смолк молот, заколотивший очередную опору, в морозной тишине Федор Андреевич отчетливо разобрал слова:

Послушай, Петряев, зачем тебе тридцатитонный кран? Возьми два по десять. Вдвоем они вполне справятся. Я тебе подкину пару совсем новых, только получили.

Нечего сказать: хитер! послышался глуховатый голос Петряева.Выходит, я должен оплачивать сразу двух твоих крановщиков. Да еще за краны слупишь, как за две машинные единицы. Нет уж, спасибо!

Так и так я возьму с тебя параметрную ставку за тоннаж крана. Так что учти, два по десять обойдутся дешевле.

Шалишь, мы уже прикинули: с оплатой двух машинистов дороже получается.

Ну и скряга ты, как я погляжу! засмеялся первый.

А ты как думал? Копейка рубль золотит,тоже рассмеялся Петряев.Так что нечего, нечего, давай гони тридцатку. Наверно, уже кому-то пообещал? За коньяк?

Да брось ты!

Тогда на той неделе привози. Сразу начнем монтаж перекрытий с южного торца.

Жгучая зависть к этим оживленно разговаривающим людям обожгла Федора Андреевича. Если бы его не подсидели, он тоже теперь вот так шел с ними. Сейчас, после работы, наверное, завалятся к кому-нибудь на квартиру...

Говорившие меж тем приближались, дольше оставаться было рискованно, еще чего доброго заметят: «Ба! Гляди-ка, Толкунов! Ты что тут делаешь?» и Федор Андреевич воровато втиснулся в машину.

Поехали! поторопил он шофера.

Чего, передумал спрашивать?

Давай, давай.

Может, возьмем кого? таксист кивнул в сторону подходивших.

Никого не надо!

Дело хозяйское,кисло усмехнулся шофер.

Проезжая мимо запорошенного фонтана, скульптурный центр которого уже был обшит на зиму тесом, Федор Андреевич припал к стеклу, чтобы еще раз взглянуть на заводоуправление. На втором этаже, как раз между колоннами, он отыскал окна своего кабинета. Горела верхняя хрустальная люстра, все та же, с тяжелым медным каркасом. Но стены кабинета были перекрашены. Вместо розового наката просвечивала какая-то зеленца, и этот пустяк неприятно кольнул Федора Андреевича: можно было и не перекрашивать, прежний накат не простоял и года.

И вдруг в последнем окне мелькнула золотом багетовая рама. Он вспомнил про свою глупую подпись на обороте и со стыдом и досадой представил, как снимали во время побелки портрет и, конечно, обнаружили это его пьяное факсимиле... И, должно быть, показали Петряеву. А тот, наверно, прочитал, хмыкнул ехидно и опять повесил. А может, тоже показывал всем, мол, полюбуйтесь, как Толкунов увековечил себя! И в том, что портрет висел теперь при Петряеве с его, Федора Андреевича, подписью, было что-то обидное и унизительное.

Возле попутного «Гастронома» Федор Андреевич попросил еще раз остановиться. В штучном отделе, достав десятирублевую бумажку, он хотел было взять бутылку коньяка, но, вспомнив, что надо еще расплачиваться с таксистом, ограничился «Экстрой». Тут же, при «Гастрономе» заперся в телефонной будке и набрал домашний номер Зинченки.

К телефону подошел сам Зинченко, мягко, бархатно ответил:

Я вас слушаю.

Это я... Толкунов.

Позвольте... Какой Толкунов? Куда вы звоните?

Брось валять дурака! пыхнул Федор Андреевич.Повышение получил, что ли,узнавать перестал.

А-а! Федор Андреевич! расхохотался Зинченко.Приве-ет! Привет, дорогой.! Извини, пожалуйста! Давненько не звонишь, оттого сразу и не сообразил. Ты откуда? Из дома?

Да нет, с автомата.

А что такое? Какие-нибудь неприятности?

В Шутове был, да вот с дороги звоню.

В Шутове? оживился Зинченко.Ну как там? Как любезный Никанор Матвеевич поживает? Лесник, лесник. Грибков у него не отведал? Прелесть у него грибы! А ты в Шутове по какому случаю-то?

Да... рыбачил, понимаешь.

Ну-у! сладко изумился Зинченко.Представляю! И завидую! Кто же еще был?

Да... связался тут с одним... Прилип, как банный лист к...Федор Андреевич назвал к чему.

Это кто же такой? Я его знаю?

Да нет... Так, случайный.

Так, так... А я уж думал, прежняя компания. Даже обиделся, что без меня. Такие, значит, дела...И, вздохнув перед трубкой, Зинченко заговорил тягуче, с зевотой: Ну что, старина... Спасибо, что позвонил. Привет супруге и все такое... Как она, все нормально? Ну и тебя обнимаю на сон грядущий...

Погоди обниматься. Я тут взял кое-что по пути. Такси вон стоит, ждет.

А-а! бархатно раскатился Зинченко и замолчал.

Чего молчишь?

Да понимаешь...Голос Зинченки поблек.

Ну что «понимаешь»? напирал Федор Андреевич.Заезжать или не заезжать?

Давай лучше как-нибудь в другой раз, а?

В другой раз я не поеду.

Сразу и обижаться! Ты меня, дружище, неправильно понял.

Все я понял...угрюмо буркнул Федор Андреевич. Хрен с тобой!

Ну вот еще!опять рассмеялся Зинченко.Так вот сразу и «хрен». Ну ладно уж, давай подскакивай. Ты без него? Один?

Один я.

Ну, хоп!

В трубке клацнуло, и Федор Андреевич, все еще не вешая ее, постоял в мрачном раздумье. Ехать туда ему уже не хотелось.

Он сел в такси, громко захлопнул за собой дверцу.

Теперь куда? холодно осведомился таксист.

Федор Андреевич уставился в окно, раздумывая, к кому бы поехать. Снова сильно помело, и в стекло уныло забарабанило крупой. Незнакомая улица была почти безлюдна. Махнуть к этому филармонисту, что ли? Так он теперь, поди, на своих концертах... К кому бы это? Не везти же поллитровку домой, не пить же ее одному, черт побери?

Так куда?

Гони на Кольцовскую площадь.

И Федор Андреевич назвал адрес Зинченки.

Подлец, однако,выругался он.

 

 

Примечание

 

Повесть впервые опубликована в журнале «Наш современник» (1973, №8), вошла в книгу «Мост» (М., Современник, 1974) и другие издания.

Знакомя читателей с фрагментом из новой повести, до выхода произведения в журнале, «Литературная Россия» писала: «...ничего необычного не случается по ходу ее сюжета. Всего два характера выдвинуты на передний план, но, безусловно, они интересны, за ними стоит различное отношение к жизни, к людям. Особенно подкупает душевной яркостью, влюбленностью в нашу жизнь старый рабочий Фомич, который встречается на рыбалке с другим героем повести Федором Андреевичем, человеком иного склада и миропонимания» (20 июля 1973 г.). «Мысль художника обостряется, когда в произведении возникают человеческие типы — антиподы любимых писателем героев,— отмечалось в первом отклике на повесть.— Их можно назвать условно «людьми на должности». Они появляются в нарисованном прозаиком светлом мире как досадное инородное пятно, как нечто несправедливое, чуждое» (П о д з о р о в а Н. На тысячу верст кругом Россия... О прозе Евгения Носова.— Лит. Россия, 1973, 21 сентября).

Авторский взгляд на социальный тип людей, подобных Федору Андреевичу, с определенностью высказан в одной из статей Е. Носова: обыватель всегда стремился «низвести смысл человеческой жизни к карабканью по чинам. И если уж достигалась какая-то вершина, то не более как куча движимого и недвижимого хлама» (Лит. Россия, 1975, 15 августа).