Новинки
 
Ближайшие планы
 
Книжная полка
Русская проза
ГУЛаг и диссиденты
Биографии и ЖЗЛ
Публицистика
Серебряный век
Зарубежная проза
Воспоминания
Литературоведение
Люди искусства
Поэзия
Сатира и юмор
Драматургия
Подарочные издания
Для детей
XIX век
 
Статьи
По литературе
ГУЛаг
Эхо войны
Гражданская война
КГБ, ФСБ, Разведка
Разное
 
Периодика
 
Другая литература
 
 
Полезные проекты
 
Наши коллеги
 
О нас
 
 
Рассылка новостей
 
Обратная связь
 
Гостевая книга
 
Форум
 
 
Полезные программы
 
Вопросы и ответы
 
Предупреждение

Поиск по сайту


Сделать стартовой
Добавить в избранное



 

Борис Андреевич ПИЛЬНЯК (собств. Вогау)
(1894-1938)

      ПИЛЬНЯК, БОРИС АНДРЕЕВИЧ (наст. фамилия Вогау) (1894–1938), русский писатель.
      Родился 29 сентября (11 октября) 1894 в Можайске в семье ветеринарного врача из обрусевших поволжских немцев. Мать – русская, дочь саратовского купца. Детство и юность Пильняка прошли в окружении земской интеллигенции в провинциальных городах России – Саратове, Богородске, Нижнем Новгороде, Коломне. В этой разночинной среде, исповедовавшей народнические идеалы, пестовалось чувство долга образованного сословия перед «мужицкой Русью», строго соблюдался кодекс подвижнического служения демократическим ценностям. Впечатления детских лет, проведенных в русской глубинке, таившей в себе невидимые до поры буйные страсти, «вывихи» и «вихри» сознания «низовой» людской массы, отразились в будущем во многих произведениях Пильняка.
      Пробовать писать начал рано – в 9 лет. В марте 1909 было опубликовано его первое сочинение. Профессиональная карьера началась в 1915, когда в журналах и альманахах «Русская мысль», «Жатва», «Сполохи», «Млечный путь» напечатали ряд его рассказов – уже под псевдонимом Б.Пильняк (от украинского «Пильнянка» – место лесных разработок; в деревне под таким названием, где летом жил юный писатель и откуда посылал рассказы в редакции, жители назывались «пильняками»). Считается, что дорогу в литературу прежде всего открыл ему рассказ Земское дело, вышедший тогда же в «Ежемесячном журнале» В.С.Миролюбова.
      В 1918 выходит первая книга Пильняка – С последним пароходом. Впоследствии он считал ее откровенно слабой, за исключением двух рассказов – Над оврагом и Смерть, которые неизменно включал почти во все прижизненные издания избранных сочинений. Сборник Быльё (1920) писатель считал «первой в РСФСР книгой рассказов о советской революции». Его роль в творческой судьбе автора, действительно, чрезвычайно значительна, поскольку составившие сборник рассказы стали творческой лабораторией для опубликованного в 1922 романа Голый год. Многие рассказы вошли в состав романа в качестве отдельных глав, подчеркнув тем самым «осколочность» его композиции, распадающейся на относительно самостоятельные части.
      Голый год обеспечил Пильняку место классика отечественной литературы 20 в. В истории русской прозы пореволюционной поры роман сыграл ту же роль, что и Двенадцать Блока в истории поэзии. Он стал новаторским художественным отражением революционной стихии, задал адекватный язык изображения тектонических сдвигов русской истории. В центре романа – жизнь в страшном и голодном 1919 году условного провинциального города Ордынина, который символически расширяется до общерусских масштабов. При этом временные границы оказываются не менее символичными и прозрачными, чем границы собственно пространственные: сквозь вполне определенный момент прихода революции в городок Ордынин просвечивает бесконечная ретроспектива тысячелетней русской истории. Отталкиваясь от позиции отстраненного репортера, желающего запечатлеть происходящее, автор движется к созданию размашистого историософского полотна. Своей тематикой и стилистикой Пильняк откровенно наследует художественным открытиям А.Белого как автора романов Серебряный голубь и Петербург. Осмысление революции и философия отечественной истории в романе Голый год испытали на себе также влияние идеологии скифства, сказавшейся и в произведениях Блока 1918–1919. Для Пильняка революция – не просто социальный катаклизм. Это грандиозный прорыв извечно томящейся в русской почве неуемной сектантско-языческой стихии, бунтарского ухарства, демонического анархизма, азиатской хаотичности, мистической «разиновщины», со времени Петра I придавленной грузом поверхностной европейской цивилизации, которая дала миру обреченную теперь на погибель хрупкую интеллигентско-аристократическую культуру. В этом смысле по логике автора корни русской революции и большевизма как ее движущей силы – не в классовых настроениях недавнего прошлого и не в европейских мудрстованиях марксизма, а в энергиях вековых инстинктов чающей гибельного, но и очищающего разгула темной мужицкой массы.
      «Ходила Россия под татарами – была татарская ига. Ходила Россия под немцами – была немецкая ига. Россия сама себе умная… Говорю на собрании: нет никакого интернациёнала, а есть народная русская революция, бунт – и больше ничего. По образу Степана Тимофеевича. – «А Карла Марксов?» – спрашивают. – Немец, говорю, а стало быть дурак. – «А Ленин?» – Ленин, говорю, из мужиков, большевик… Должны, говорю, трезвонить от освобождения ига!.. Чтобы была вера и правда… Верь, во что хочешь, хоть в чурбан. А коммунестов – тоже вон! – большевики, говорю, сами обойдутся», – восклицает мужик-знахарь Егорка.
      Ему, как ни странно, на свой лад вторит архиепископ Сильвестр: «Как заложилось государство наше Великороссия?.. от печенегов таясь, от татар, от при и междоусобья княжеских, в лесах, один-на один с весью и чудью, – в страхе от государственности заложилось государство наше, – от государственности, как от чумы, бежали!.. А потом, когда пришла власть, забунтовали, засектантствовали, побежали на Дон, на Украину, на Яик… а оттуда пошли в бунтах на Москву. И теперь – дошли до Москвы, власть свою взяли, государство свое строить начали, – выстроят… Ну, а вера будет мужичья… православное христианство вместе с царями пришло, с чужой властью, и народ от него – в сектантство, в знахари…– от власти. Ну-ка, сыщи, чтобы в сказках про православие было?»
      Князь Глеб Ордынин в своих речах как бы стягивает в единый узел сказанное мужиком и священнослужителем: «…была русская народная живопись, архитектура, музыка, сказания об Иулиании Лазаревской. Пришел Петр… и исчезло подлинное народное творчество… С Петра повисла над Россией Европа, а внизу, под конем на дыбах, жил наш народ, как тысячу лет, а интеллигенция – верные дети Петра… Каждый интеллигент кается,.. и каждый народа не знает. А революции, бунту народному, не нужно было – чужое. Бунт народный – к власти пришли и свою правду творят – подлинно русские подлинно русскую. И это благо!.. Вся история России мужицкой – история сектантства».
      Революция в романе – «прыжок в русский XVII век», к истокам, за которыми проглядывает довременное прошлое, парадоксально смыкающееся с откровениями будущего. В этом «прыжке» по-новому раскрывается и сам человек. Он описывается подчеркнуто натуралистично, в нем обнаруживается природно-зоологическое, «звериное» начало. Пильняк показывает, как из-под былых пелен высвобождаются человеческие инстинкты, тайны и зовы плоти, прорывается бессознательное.
      Голый год – принципиально новаторское произведение с точки зрения романной техники. Художественная структура здесь строится на отказе от традиционной сюжетной линии, которая замещается мозаикой эпизодов, относительно самостоятельных отрывков, взаимодействующих между собой скорее по принципу музыкального контрапункта. Нет в романе и главных героев. Перед читателем проходит целая галерея «равноправных» персонажей, отражающих разные культурные «лики» города и его окрестностей: обычные служащие, большевики «в кожаных куртках», насельники разрушающихся дворянских гнезд, представители духовенства, члены коммуны анархистов, сектанты, знахари и т.д. Подобная «осколочность» художественного видения стремится выразить динамику самой истории, крушение устоявшихся культурных форм, «европейского стиля» жизни, который прежде воплощался в гармонии классического русского романа эпохи критического реализма. При этом сама русская классика 19 – начала 20 вв. становится в романе объектом литературной игры и художественного переосмысления. Свою основную историософскую идею автор облекает в образы, которые неявно отсылают внимательного читателя к героям Войны и мира Л.Н.Толстого, Господ Головлевых М.Е.Салтыкова-Щедрина, Братьев Карамазовых Ф.М.Достоевского, Деревни и Суходола И.А.Бунина и т.д.
      Как мастер художественного языка автор ориентируется на речевую форму сказа (воспроизведение устного, звучащего слова), восходящую к Н.С.Лескову и обкатанную в модернистской прозе А.М.Ремизова и того же Белого. Голый год Пильняка выступил в роли транслятора стилистических достижений ведущих мастеров 1900–1910-х поколению писателей, пришедших в литературу на революционной волне. В романе акцентированы те черты модернистской прозы, которые в наибольшей степени предвосхищают искусство авангарда. Так, еще Е.Замятин в свое время отметил: «В композиционной технике Пильняка есть очень свое и новое – это постоянное пользование приемом „смещения плоскостей“. Одна сюжетная плоскость – внезапно, разорвано – сменяется у него другой иногда по несколько раз на одной странице». Очевидно, что подобное «смещение плоскостей» – перенос в литературный текст одного из характерных эстетических принципов кубизма. В чрезвычайно неожиданных, живописных, сжатых образах, построенных зачастую на гиперболах, преувеличенных деталях (особенно ярких – в описаниях фантасмагории русской «уездной» жизни), чувствуется влияние поэтики экспрессионизма. Кроме того, Пильняк старается активизировать на только сознание читателя, но и его слух, и даже зрение. Автор, подобно поэтам-футуристам, создает синтетическое произведение, где художественный смысл содержит не только звукопись, но и типографский набор текста, его размещение на странице: игра разными шрифтами, курсивом, формой полей и т.д. Голый год можно с полным правом назвать первым в советской литературе авангардистским произведением крупной эпической формы. С точки зрения исторической поэтики этот роман, безусловно, сыграл свою роль и в том, чтобы сказ утвердился как одна из ключевых повествовательных техник в отечественной прозе 1920-х (А.Веселый, М.Зощенко, И.Бабель и т.д.). Принято считать, что Голый год сформировал целую «школу Пильняка» в молодой советской литературе, способствовал рождению такого яркого явления 1920-х, как «орнаментальная проза».
      Творчество Пильняка с начала 1920-х вызывало в критике жаркие споры. Причина тому крылась в своеобразии его творческой и гражданской позиции. С одной стороны, он стал одним из основателей большой советской прозы, всегда подчеркивал свою лояльность революции и новой власти, хотя и никогда не состоял в компартии, с другой – внутренний императив неизменно заставлял его блюсти принцип художественной объективности, ставить правду искусства выше любых идеологических предписаний. «Верноподданническая» критика сразу же почувствовала опасность и отсутствие «коммунистического стержня» в восприятии революции как очищающей грозы, «метели», «мартовских вешних вод». «Вряд ли другой советский писатель вызывал одновременно столь противоречивые оценки, как Пильняк, – писал литератор-соверменник Вяч. Полонский. – Одни считают его не только писателем эпохи революции, но и революционным писателем. Другие, напротив, убеждены, что именно реакция водит его рукой. В таланте Пильняка мало кто сомневался. Но его революционность возбуждала большие сомнения».
      Подобная сложность внутренней позиции, сознательно отстраняющаяся от любых слишком простых схем, приводила к курьезно противоречивым попыткам аттестовать Пильняка с точки зрения его идейной позиции и принадлежности к определенным литературным направлениям и группировкам. Его называли и «большевиком», и «попутчиком», и «внутренним эмигрантом», и «врагом», и «серапионовым братом», и «перевальцем», и «сменовеховцем». Но сам Пильняк неизменно числил себя автором произведений о России, пребывающим внутри идеологии сегодняшнего дня лишь постольку, поскольку в ней выговаривает себя тысячелетняя история отчизны. В Отрывках из дневника (1924) он признавался: «Я не… коммунист, и потому не признаю, что я должен быть коммунистом и писать по-коммунистически, – и признаю, что коммунистическая власть в России определена – не волей коммунистов, а историческими судьбами России, и, поскольку я хочу проследить (как умею и как совесть моя и ум мне подсказывают) эти российские исторические судьбы, я с коммунистами, то есть поскольку коммунисты с Россией, постольку я с ними… признаю, что мне судьбы РКП гораздо менее интересны, чем судьбы России». И даже в гораздо менее «безобидные» 1930-е Пильняк продолжал отрицать обязательность принципа партийного руководства литературой и отстаивал право писателя на независимость и объективность.
      В 1922 Пильняк одним из первых представителей официальной советской литературы посетил Германию. На него была возложена миссия представлять на Западе писателей, «родившихся в революции». Голый год произвел настолько благоприятное впечатление на эмигрантов самых разных политических воззрений, что Пильняка равно благосклонно приняла вся «русская Германия» – от Ремизова и Белого до меньшевика Ю.Мартова. Тогда же у Пильняка вышли в Берлине три книги (Голый год, Иван-да-Марья, Повесть Петербургская, или Святой камень-город).
       Поездка в Берлин утвердила Пильняка в верности своего призвания, дала ощущение творческой свободы и широты взгляда, способствовала окончательному самоопределению как художника-историософа, осмысляющего сегодняшний день. По возвращении на Родину он отмечал: «Я люблю русскую – пусть нелепую – историю, ее самобытность, ее несуразность… ее тупички, – люблю нашу мусоргсовщину. Я был за границей, видел эмиграцию, видел ту-земщену. И я знаю, что русская революция – это то, где надо брать вместе все, и коммунизм, и эсеровщину, и белогвардейщину, и монарховщину: все это главы русской революции, – но главная глава – в России, в Москве… И еще: я хочу в революции быть историком, я хочу быть безразличным зрителем и всех любить, я выкинул всяческую политику. Мне чужд коммунизм…».
      В 1923 Пильняк побывал в Великобритании, где встречался с крупнейшими английскими писателями, в том числе Г.Уэллсом и Б.Шоу. Британия глубоко его впечатлила уровнем промышленного прогресса и развития современной цивилизации. Пильняк пересматривает былую систему взглядов и отказывается от прежней апологии «мужицкой Руси», мистики полей и пространств в пользу нового идеала индустриального урбанизма и строгой рациональности. В идеологической плоскости это повлекло за собой переключение со «скифской» стихийности на прокоммунистические позиции и открытость к конструктивистской поэзии пролетариата, заводов и машин.
      Подобная эволюция нашла отражение в новом романе, который создавался по живым впечатлениям во время поездки – Машины и волки, где «хаотическое» начало – дикость, невежество и темные инстинкты («волки») – противопоставлено началу «космическому» – утопии промышленного прогресса («машины»). Комментируя работу над произведением, Пильняк пишет в Отрывках из дневника: «...мне впервые теперь, после Англии „прозвучала“ коммунистическая, рабочая, машинная, – не полевая, не мужичья, не „большевицкая“, – революция, революция заводов и городских, рабочих пригородов, революция машины, стали, как математика, как сталь. До сих пор я писал во имя „полевого цветочка“ чертополоха, его жизни и цветения, – теперь я хочу этот цветочек противопоставить – машинному цветению. Мой роман был замешан не на поте, как раньше, а на копоте и масле: – это наша городская, машинная революция…».
      Однако эта переориентация никак не повлекла за собой прекраснодушия и конформизма. «Мне выпала горькая слава человека, который идет на рожон», – сказал Пильняк. Справедливость этих слов подтверждает прежде всего публикация в 1926 Повести непогашенной луны. Тираж номера журнала «Новый мир», в котором была напечатано это произведение, немедленно конфисковали.
      Повесть непогашенной луны – сочинение дерзкое. Здесь автор решился открыто представить распространенную и, разумеется, не «подцензурную» версию гибели видного военачальника Красной армии М.Фрунзе, согласно которой тот был отправлен Сталиным на смерть под видом проведения операции по удалению язвы желудка. Прототипы главных героев не названы по именам, однако современники легко разглядели знакомые черты. Здесь Пильняк впервые в литературе попытался изобразить одну из сторон в механизме режима зарождающегося культа личности – свойственную революционным организмам жесточайшую дисциплину. Ее железный закон превозмогает всякие проявления здравого смысла: понимая, что его хотят убить, главный герой отправляется на ненужную с медицинской точки зрения операцию только ради того, чтобы выполнить поступивший приказ. Бывший нарком по военным делам, без тени сомнения обрекавший на гибель тысячи людей, смиренно склоняется перед высшей волей руководителя, сознательно и бессмысленно жертвует собственной жизнью.
      Однако художественные достоинства повести отнюдь не исчерпываются злободневным социально-политическим подтекстом. Пильняк выходит здесь и на более высокий уровень обобщения, пытается вскрыть глубинные, бытийные смыслы изображаемого. Гаврилов (М.Фрунзе) – персонаж во многом символический. В центре внимания автора – постижение внутренней трагедии одиночества и обреченности «патриарха» революционной тирании, одного из «творцов истории». Проникая в психологию подобной трагедии, Пильняк отчасти предвосхищает открытия западной литературы второй половины 20 столетия (Осень патриарха Габриэля Гарсия Маркеса. По логике повествования вся жизнь командарма была направлена к тому, чтобы воцарилась воля обрекающего на смерть «негнущегося человека», которая замещает в сотворенном «новом» мире неумолимый Рок античной трагедии. И как всякое восстание трагического героя против велений Рока, любые попытки спастись от неизбежного абсурдны в своей бессмысленности. Этот новый мир, сотворенный «гераклами» и «прометеями» 20 века, – вообще тотально абсурден, но и, как ни парадоксально, сверхрационалистичен, поскольку в нем господствует неумолимый роковой закон воли верховного Тирана. Подобный сюжет перерастает рамки национальной литературы и затрагивает реалии не только Советской России. Пильняк движется по пути, сходном с тем, каким почти в те же годы шел в Европе Ф.Кафка в своем романе Процесс.
      Скандал, вызванный этим произведением, заставил Пильняка выступить в «Новом мире» (1927, № 1) с «покаянным» письмом, в котором он, однако, признавал себя виновным лишь в «бестактности», обвинения же в «оскорбительности повести для памяти Фрунзе» отвергал напрочь.
      И все же для окончательного «закручивания гаек» на «фронтах» советской литературы время еще не пришло. Во второй половине 1920-х Пильняк продолжает активно работать и публиковаться. В 1929 вышло его собрание сочинений в 6 томах, в 1929–1930 был издан восьмитомник. Появились книги Мать сыра-земля (1925), Заволочье, Корни японского солнца, Очередные повести, Расплеснутое время, Рассказы с Востока (все – 1927), Китайская повесть (1928). Часть из них написана по впечатлениям от поездок по СССР и зарубежным странам: Пильняк посещает Грецию, Турцию, Палестину, Монголию, Китай, Японию, США.
      1929 год ознаменовался новым скандалом. В берлинском издательстве «Петрополис», в котором публиковались прежде всего советские писатели, Пильняк напечатал повести Штос в жизни и Красное дерево. Бурю негодования в официозных литературных кругах вызвал и сам факт публикации книг на Западе, но в большей степени – идейное содержание Красного дерева. В этой небольшой повести писатель вновь представил зарисовки из жизни заштатного провинциального городка. Городок и его окрестности поражены новыми язвами, порожденными советским бытом: «природной подозрительностью» большевистского руководства и его отрешенностью от реальной жизни простых людей, стремлением задавить наиболее трудолюбивых и инициативных – т.н. «кулаков» и проч. Однако все это – не более чем частные мотивы повести, которые не занимают здесь ведущего места. Главное в художественном мире Красного дерева – всепроникающая тоска как основная тональность жизни советской глубинки. Эта тоска в равной мере завладевает душами и прежних бар, и нынешних молодых людей, и романтиков-энтузиастов первых лет революции, которые обратились в нищих, в «деклассированные элементы», обреченные спасаться от настоящего и хранить верность «высоким идеалам» лишь в угаре каждодневного пьянства.
      Как только в СССР стало известно о публикации повести, началась организованная травля Пильняка. Эта кампания стала первой политической акцией такого рода в истории советской литературы. Газеты пестрели однотипными заголовками: «Советская общественность против пильняковщины», «Вылазки классового врага в литературе», «Об антисоветском поступке Б.Пильняка», «Уроки пильняковщины», «Против пильняковщины и примиренчества с ней» и т.п. Впервые была апробирована снискавшая впоследствии печальную известность формула «сам я не читал, но искренне возмущен…». Характерно, что в абсолютном большинстве статей сочинение Пильняка объемом едва ли в сорок стандартных страниц неизменно называлось романом… Кампания травли длилась с сентября 1929 по апрель 1931. К этому моменту Пильняк возглавлял Всероссийский союз писателей. Протестуя против развернувшейся травли, Пильняк и Б.Пастернак подали заявления о выходе из писательской организации. Тогда же, солидаризуясь с гонимыми Пильняком и Е.Замятиным, из писательской организации вышла А.Ахматова. Одним из немногих, кто в это трудное время вступился за честь Пильняка, был и А.М.Горький, который, кстати сказать, самой повести Красное дерево ничуть не сочувствовал. «Кроме Пильняка, есть немало других литераторов, на чьих головах „единодушные“ люди пробуют силу своих кулаков, стремясь убедить начальство в том, что именно они знают, как надо охранять идеологическую чистоту рабочего класса и девственность молодежи…», – с негодованием писал классик советской словесности.
      И все же Пильняк продолжал работать – хотя и метался, судя по всему, между свободолюбивой бравадой и естественным чувством самосохранения. За оставшиеся семь лет он написал еще шесть томов художественной и публицистической прозы. Среди них – навеянная путешествиями по США книга О'кэй, Рождение человека, Избранные рассказы, наконец – Созревание плодов, сочинение, повествующее о благих следствиях взращивания новой жизни в Средней Азии вопреки эксцессам сталинского тоталитаризма.
      В тяжелые месяцы 1937, оглядываясь вокруг, Пильняк ожидает неизбежного ареста, а тем временем пишет свой последний роман, опубликованный лишь в 1990 – Соляной амбар. Это произведение было задумано как последние слово писателя, его творческое завещание. На страницах романах автор возвращается к годам детства и юности, проведенным в провинции, к созреванию революции, к истокам происшедших на его глазах эпохальных сдвигов русской жизни. Роман утверждает простую и высокую нравственную максиму: каждый должен самоотверженно биться за свои убеждения и жить в соответствии с собственным миропониманием.
      Постепенно атмосфера вокруг Пильняка становилась все более душной. Его перестают печатать. В октябре 1937 арестовывают. 21 апреля 1938 он осужден Военной коллегией Верховного суда СССР по сфабрикованному обвинению в государственном преступлении и приговорен к смертной казни. Приговор привели в исполнение в тот же день в Москве.
      Сочинения: Борис Пильняк: Опыт сегодняшнего прочтения: сборник статей. М., 1995; Расплеснутое время: Рассказы, повести, романы. М., 1990;Человеческий ветер: Романы, повести, рассказы. Тбилиси, 1990; Собрание сочинений: в 8 тт. М.–Л., 1929– 930; Сочинения: в 3 тт. М., 1994.
      (Вадим Полонский, энциклопедия "Кругосвет")


    Произведения Бориса Пильняка в библиотеках Олега Колесникова и Максима Мошкова:

      Третья столица
      Мать сыра-земля
      Заволочье
      Волки
      Три брата
      Speranza
      Простые рассказы
      Заштат
      Повесть о ключах и глине


    Борис Андроникашвили-Пильняк. "О моём отце" - июль 2002
    Роман "Голый год" (1922) - январь 2007 - прислал Давид Титиевский
    "Повесть непогашенной луны" (1926) - июль 2002
    Повесть "Красное дерево" (1929) - июнь 2004
    Повесть "Штосс в жизнь" (1929) - январь 2007 - прислал Давид Титиевский
    Рассказ "Жулики" (1925) - июль 2002
    Рассказ "Наследники" (1919) - февраль 2006 - прислал Н.Цырлин


    Рассказы: - январь 2007 - прислал Давид Титиевский

      Снега
      Старый дом
      Грэго-Тримунтан
      Целая жизнь
      Человеческий ветер
      Без названия

    Фрагменты рассказов:

          Она, мать этих двух детей, жена Ивана Ивановича, понимала любовь так, как понимают ее очень многие женщины, когда они идут за каждым шагом мужчины, хотят знать каждую его мысль,— в сущности, мешают мужчине жить, мешают ему думать и работать, когда женщины теряют все свое, отдавая первым делом достоинство; такие любови неминуемо кончаются развалом, потому что даже любовное рабство есть рабство, и в таких любовях нет строительства.

    * * *

          Эти люди были строги, молчаливы, медленны,— были просты — как просто море. Они знали, как знают от детства мать, что такое вооруженные мачты с реями и мачты — сухие,— что такое трембака, бригантина, бриг, барк, фрегат; и они умели их водить по морям, по ветрам и против ветров — от тримунтана на ливант, от острии на пунентий, и очень знали, когда с Азии дует широкко, а с Европы маистра (так называли они осты, зюйды и норды,— и ветры с этих сторон). Они очень знали соль моря,— знали, что значит «в море», сиречь в шторм, когда надрывается гупошлеп, сиречь ветер,— что значит тогда лазать по вантам и путаться в такелаже. По той земле, где жили они, прошли многие народы, и никто не знал, чья кровь осталась здесь, на этом каменистом берегу, в поселке, откуда мужчины шли только в море.

    * * *

          «...и каждый день был в театре. Что за театр! Об этом стоит рассказать: смотришь на сцену — и ничего не видишь, ибо перед носом стоят сальные свечи, от которых глаза лопаются: смотришь назад — ничего не видишь, потому что темно; смотришь направо — ничего не видно, потому что ничего нет; смотришь налево — и видишь в ложе полицеймейстера: оркестр составлен из четырех кларнетов, двух контрабасов и одной скрипки, на которой пилит сам капельмейстер, и этот капельмейстер примечателен тем, что глух, и когда надо кончать или начинать, то первый кларнет дергает его за фалды, а контрабас бьет такт смычком по его плечу. Раз, по личной ненависти, он так хватил смычком, что тот обернулся и хотел пустить в него скрипкой, но в это время кларнет дернул его за фалды, и капельмейстер упал навзничь, головой прямо в барабан, и проломил кожу; но в азарте вскочил и хотел продолжать бой, и что же! О, ужас! На голове его вместо кивера торчит барабан. Публика была в восторге, занавес опустили, а оркестр отправили на съезжую. В продолжение этой потехи я все ждал, что будет?..»

    * * *

          В полку Лермонтова знали понаслышке, знаком с ним был только офицер артиллерийской роты Мамацев, но Мамацева не было на месте, он должен был вернуться к вечеру, и в офицерском собрании, в корчме, за биллиардом стало известно немногое, что: невысок, головаст, кривоног, волосы темные и на самом лбу светлая прядь, одет небрежно, а пахнет английскими духами, глаза наглые.
          ……………………………………………………………
          У Лермонтова были тяжелые глаза. Он был низкоросл, и все же казалось, что он на людей смотрит сверху вниз, и он не умел глядеть в глаза людей — именно потому, что он был низкоросл.

    * * *

          Мамацев рассказал истину о м-м Гоммер де-Гэлль. М-м Гоммер де-Гэлль, этой необыкновенной женщине, посвящал свои стихи Альфред де-Мюссэ, и действительно она считала Лермонтова Прометеем, прикованным к горам Кавказа, величайшим поэтом России. И действительно Лермонтов скакал по октябрьским степным грязям две тысячи верст на телеге, без разрешения начальства, вопреки стихиям, чтобы пробыть несколько часов около Жанны де-Гэлль. (Об этой женщине смотрите на страничке Павла Петровича Вяземского — Д.Т.)

    * * *

          У нас была вечеринка. Моя мама, Лермонтов и Пушкин, брат поэта, сидели на диване. Мартынов стоял около фортепиано с моей тетей Надеждой Петровной. Лермонтов и Пушкин острили. Князь Трубецкой играл на фортепиано. Трубецкой оборвал аккорд, и ясно прослышались слова Лермонтова: «Montagnard au grand poignarb...» — горец с большим кинжалом,— как Лермонтов называл Мартынова. Мартынов был добрый малый, но был позер. У Лермонтова был злой язык, он был недобрый человек. Мартынов побледнел... Все это мне рассказывала мама... Тогда на террасе, на том месте, которое я показывала вам, Мартынов сказал Лермонтову: — «Сколько раз мне просить вас оставить ваши шутки при дамах!» — Лермонтов ответил: «Вместо пустых угроз, ты гораздо лучше бы сделал, если бы действовал», — и Мартынов вызвал Лермонтова.

    * * *

          И от улицы отгораживали террасу каменные лабазы, в которых раньше хранились соляные — для всего города — запасы, а потом, когда появился керосин, хранился керосин, вначале называвшийся фотогеном, потом фотонафтелем и только в самом конце керосином.


    Ссылкa:

    А. Солженицын. "Голый год" Бориса Пильняка в "Новом мире" 1997, №1
    Арсен Мартиросян. "Повесть о "повести"" в журнале "За семью печатями"

    Страничка создана 26 июля 2002.
    Последнее обновление 5 января 2007.

Rambler's Top100
Дизайн и разработка © Титиевский Виталий, 2005.
MSIECP 800x600, 1024x768