Новинки
 
Ближайшие планы
 
Архив
 
Книжная полка
Русская проза
Зарубежная проза
ГУЛаг и диссиденты
КГБ
Публицистика
Серебряный век
Воспоминания
Биографии и ЖЗЛ
Литературоведение
Люди искусства
Поэзия
Сатира и юмор
Драматургия
Подарочные издания
Для детей
XIX век
Новые имена
 
Статьи
По литературе
ГУЛаг
Эхо войны
Гражданская война
КГБ, ФСБ, Разведка
Разное
 
Периодика
 
Другая литература
 
 
Полезные проекты
 
Наши коллеги
 
О нас
 
 
Рассылка новостей
 
Обратная связь
 
Гостевая книга
 
Форум
 
 
Полезные программы
 
Вопросы и ответы

Поиск в нашей Библиотеке и на сервере imwerden.de

Сделать стартовой
Добавить в избранное


 

Владимир Емельянович МАКСИМОВ
(собств. Лев Алексеевич Самсонов)
(1930-1995)

      МАКСИМОВ Владимир Емельянович; наст. фам., имя и отчество Самсонов Лев Алексеевич (27.11.1930. Москва — 25.3.1995, Париж) — прозаик, драматург, публицист.
      В автобиогр. дилогии «Прощание из ниоткуда» (1974—82) М. достаточно последовательно воссозданы главные моменты его жизненной одиссеи со всеми неожиданными поворотами. Отец, простой рабочий, был репрессирован во время очередной «охоты на троцкистов», и подросток, оставив дом в Сокольниках, сменив имя и фамилию, становится беспризорником; до самого совершеннолетия обретается в детдомах, колониях для малолетних преступников, совершает побеги, оказывается то в сибирской тайге, то в Средней Азии или Закавказье — все это так или иначе отзовется в его книгах.
      После освобождения из мест заключения и определения на поселение в кубанской станице (1951) М. в качестве «молодого колхозного поэта» выступает в газетах Краснодара со стихами, которые позже, в 1956, выпустит отд. книжкой на Ставрополье, в Черкесске. Этот сб. «Поколение на часах» — мало чем отличался от расхожей «газетной поэзии», полной трескучей риторики. Однако в Москве, куда он вернулся в конце 50-х гг., именно эта книжка сыграла решающую роль для приема в СП СССР (1963). Ощутимая литературность первых прозаических опытов М., рисующих драматизм таежных скитаний, поиск «отверженными» своего места в обществе, как потом заметил сам автор, компенсировалась достоверностью описываемого и пережитого. Эти повести привлекли внимание таких полярно несхожих литераторов, как К. Паустовский и В. Кочетов. Первый взял пов. «Мы обживаем землю» (1961) в свой полулегальный альм. «Тарусские страницы», другой, полагая, что молодой талант, вышедший из трудовой среды, можно будет постепенно воспитать в партийном духе, напечатал пов. «Жив человек» (1962) в руководимом им ж. «Октябрь», а позже ввел М. и в редколлегию журнала (1967-68). Однако М. не оправдал надежд партийных наставников. В его новых пов.— «Шаги к горизонту» (1963; др. назв. «Баллада о Савве»), «Дорога» (1966), «Стань за черту» (1967) — антисов. мотивы проступали все зримей, герои все чаще обращались к Богу — единственному спасению от жестокости и бездуховности окружающего мира.
      Окончательно как христианский писатель он сформировался в работе над ром. «Семь дней творения» (1971) — наиб, значительном своем произв. Используя форму семейного романа, имеющую глубокую традицию в рус. прозе, М. стремится проследить от единого корня далеко расходящиеся ветви некогда крестьянского рода Лашковых, ставших железнодорожниками, строителями в казахской степи, моск. дворниками в Сокольниках, провинциальными актерами, лесничими. Каждому из «дней творения» соответствует своя жизненная повесть, которые и складываются в роман, позволяющий увидеть не только всё разнообразие типов и характеров простонародья, но и общую беду всех принужденных строить социализм в отдельно взятой стране. «Строительство» это со своими чудовищными катаклизмами оставило глубокие зарубки на людских судьбах, обернулось самоистребительным энтузиазмом первых сов. десятилетий, полит. репрессиями, войной и послевоен. разрухой. Всего же драматичней державная история отозвалась на патриархе рода Лашковых, Петре Васильевиче, положившем жизнь на коммунистический алтарь и только в старости понявшем, как бедственно обманулся, служа делу неправому, направленному против народа. Но для человека и на исходе его дней существует возможность начать все заново, попытаться завершить свою судьбу по-божески, «тем, с чего ее начинать следовало...». Этот момент прозрения, искреннего покаяния за неправедно прожитое в книгах М. с годами вырастет в нечто вроде idee fixe его героев, оказывая заметное воздействие на выбор сюжетов, манеру повествования — жестко-исступленную, открыто морализаторскую; манеру, которая дает повод критикам (Г. Адамович, З. Маурина и др.) рассматривать максимовскую прозу в русле поэтики Ф. Достоевского. Хотя в той же мере здесь можно говорить и о влиянии М. Горького, если иметь в виду пристрастие М. к босяцкой романтике, людям «дна» с их классовой ненавистью к любым благополучным хозяевам жизни, его обычай вкладывать в уста героев прямые монологи, метафоричность авт. речи — черты, особо проявившиеся в эпопее о братьях Лашковых, мучительно «творящих себя» в забывшей Бога стране.
      Понятно, что эпопея эта, содержащая «самое радикальное отрицание революции, какое только можно встретить на русском языке после смерти Сталина», как характеризовали «Семь дней творения» на Западе (Казак В. Энциклопедический словарь рус. лит-ры с 1917 г. Лондон, 1988. С. 463), только там и могла быть опубликована. Да еще в подпольном, преследуемом властями самиздате. Эта публ. стоила автору принудительного заточения в психиатрическую больницу, исключения из СП (1973), который М. в своем открытом письме назвал «вотчиной мелких политических мародеров, литературных торгашей». Через год под давлением обстановки, созданной вокруг него властями, писатель-«диссидент» вынужден был эмигрировать из страны, как предполагалось, до конца своих дней. Для сов. прессы имя его стало синонимом «оголтелой антисоветчины». В Париже происходит еще одно превращение с бывшим правонарушителем, «колхозным поэтом», сотрудником кочетовского «Октября» и пациентом психбольниц, изгоем, выдворенным в чужую страну «без языка» и средств к существованию. Вскоре имя М. приобретает мировую известность как основателя ж. «Континент» — трибуны вольного рус. слова в изгнании. Вокруг журнала собираются лучшие силы эмиграции «третьей волны» — от А. Солженицына до А. Галича, в его редколлегию входят В. Некрасов, М. Джилас, И. Бродский, Э. Ионеско, Э. Неизвестный, А. Сахаров, который отозвался о журнале как о «жизненно важном для всех нас» (Сахаров А. Воспоминания. М., 1990), а о его главном редакторе как о «человеке бескомпромиссной внутренней честности». За годы своего редакторства М. опубл. немало значительных худож. произв , для которых были закрыты изд-ва на родине. «Континент» по-своему активно участвовал в борьбе за права человека, способствовал падению коммунистическо-тоталитарного режима в России. Выпустив 70 номеров журнала (1972-92), М. в один из своих, в 90-е гг. частых, приездов в Россию (что можно тоже понять как продолжение парадоксов писательской судьбы) передал «Континент» моск. литераторам, продлившим жизнь этого уникального изд. уже в новых условиях. Помимо упоминавшейся дилогии «Прощание из ниоткуда», которую американская исследовательница Ф. Эберштадт определила как «непревзойденный шедевр Максимова, написанный в сильных, элеических тонах» (Из стола — на Запад//Комментарии. Нью-Йорк, 1985), в Париже было выпущено неск. романов, повесть о моральном крахе некоего ортодоксального сов. генерала «Как в саду при долине» (1993), а также свыше десятка пьес, поев. гл. обр. рус. эмиграции («Кто боится Рэя Бредбери», «Берлин на исходе ночи», «Там вдали за рекой» и др.). Многочисленные публиц. выступления М. по вопросам политики, религии, лит. жизни отличались остротой и «персонализацией», отчего нередко вызывали шумную полемику в печати (как было, напр., со статьями в адрес А. Синявского или памфлетом «Сага о носорогах», посв. несовершенству западной демократии). Не менее запальчивый характер носили выступления М. и в российской прессе позднего времени. Христианин, демократ по убеждению, он и после кардинальных перемен в стране по-прежнему оставался как бы «диссидентом» по отношению к новому строю, с аввакумовской неуступчивостью критикуя методы демократического преобразования, непоследовательность иных деятелей — для чего свободно пользовался и страницами газет отнюдь не демократического толка. Все это вызывало в писательской среде далеко не однозначное отношение к М., при всем том, что продолжали высоко цениться его общественные деяния как в прошлом, так и в настоящем (организация Римской встречи в 1990 с мыслью примирить противоборствующие лит. группировки России и др.).
      Проза М. после «Семи дней творения» подтверждает его мысль о «единой книге писателя» — в новых произв. можно встретить уже звучавшие мотивы, даже конкретные повторы ситуаций, — автор словно хочет досказать свое, добраться до сокровенной сути происходившего с его героями и им самим. Тема поиска дороги к Храму главенствует в ром. «Карантин» (1973), где две заблудшие души, он и она, оказываются в поезде, заблокированном среди степи эпидемией холеры и представляющем собой как бы слепок неблагополучия всего совр. общества. Любовники, познав все пределы нравств. падения, тем не менее находят в себе силы для духовного возрождения, ибо «мера боли, которая им досталась, выше их грехов» — для Спасителя самый несчастный порой оказывается и самым близким. О любви адмирала Колчака и боготворящей его Анны Тимиревой рассказывает ист. ром. «Заглянуть в бездну» (1986). Повествование часто осложняется демонстрацией редких документов, сценами, рисующими Ленина — главного идейного антипода Колчака, прослеживающими дальнейшую участь большевистских убийц белого адмирала; героев занимает проблема вины рус. интеллигенции за кровавые события на Руси, предчувствие катастрофы всей христианской цивилизации. Тонкий стержень романтического сюжета с трудом выдерживает такую громоздкую конструкцию, дает себя знать разнородность повествовательных пластов.
      Много успешней подобный искус многоплановости был преодолен в ром. «Ковчег для незваных» (1976), тоже построенном на материале отчасти уже историческом (сов. освоение Курильских островов после Великой Отеч. войны) и так же обильно оснащенном энциклопедическими справками побочными сюжетами, вроде истории белых генералов А. Г. Шкуро и П.Н. Краснова, попавших в бериевскую ловушку. Но худож. концепция здесь сильней, она органично подчиняет себе все др. привходящие детали. В т. ч. и выразительно написанные сцены, изображающие Сталина, хитросплетения его мысли, несущей смертельную угрозу мн. людям, как приближенным, так и бесконечно далеким от Кремля. Неким метафизическим воплощением такой угрозы (а возможно, и шире — предчувствия апокалипсиса, которое не перестает мучить писателя) воспринимается в финале произв. разгул океанской стихии, обрушившегося на Курильские острова цунами, в его волнах исчезает один из главных героев повествования, «хозяин» островов, партийный функционер Золотарев; др. же герой, простой российский переселенец Федор Самохин, вместо земли обетованной, которую жаждет найти, оказывается безжалостно выброшенным стихией на чужой японский берег...
      Сложен по композиции и последний ром. М. «Кочевание до смерти» (1994). Перемежаясь, параллельно развиваются сразу 3 сюжетные линии. Одна — о юности героя, Михаила Бармина, в которой много сходного с биографией самого автора — уголовный мир, беспризорщина. суровое испытание человека сумой и тюрьмой. Др. линия — уже самый исход судьбы Бармина, ставшего известным писателем, «невозвращенцем». Шаг за шагом он приближается к своему неотвратимому самоубийству, не в силах вынести удушающей обстановки эмиграции, которая принесла с собой из России все пороки и конфликты своего времени. Третий сюжет — это «роман в романе», который постепенно складывается под пером Бармина, в нек-ром роде собственный «Тихий Дон», где через историю казачьего мятежа раскрывается изначальная антинародность большевистской политики. Все эти сравнительно автономные сюжеты проникнуты единой, возможно, самой важной для романа темой — всемогущество чекистов, КГБ, безраздельно властвующих над людьми, какие бы перемены в стране ни происходили. Здесь снова возникает образ Сталина — в самом центре черной паутины, оплетающей целый мир. Так, в книгах М. постепенно складывается своя «сталиниана», все полнее прорисовывая эту едва ли не самую зловещую фигуру 20 в.
      Роман «Кочевание до смерти» в 1995 был удостоен премии «Вехи» (РФ) — «за выдающийся вклад в понимание России, ее истории, ее души». Проза М. занимает особую нишу в совр. рус. лит-ре. На материале, представляющем самое «дно жизни», в ней получило развитие традиционное для этой лит-ры философско-христианское направление, которое выше всяческих достижений прогресса ставит нравств. прочность в человеке, способность по заветам Божьим вынести самые немыслимые жизненные испытания. Как сказано в «Прощании из ниоткуда», истинная жизнь — это когда «человек начинает судить себя по Закону, дарованному от рождения, закону Совести. Дай же ему, Господи, вынести этот суд!».
      Соч.: Собр. соч.: В 6 т. Франкфурт-на-Майне, 1975-79; Собр. соч.: В 9 т. М., 1991-1993; Избранное. М., 1994; Самоистребление: Публицистика последних лет. М., 1995.
      Лит.: Берзер А. Победил человек // Новый мир. 1963. №4; Гордеева Н., Дудинцев В. Грани добра и зла // Комсомольская правда. 1967. 1 июня; Аннинский Л. Оправдание одиночества // Новый мир. 1971. №4; Иверин В. Постижение // Вестник РХД. [Париж]. 1978. .V» 126; Ржевский Л. Триптих В. Е. Максимова // Грани. [Франкфурт-на-Майне]. 1978 №9; Краснов-Левитин А. Владимир Максимов // Краснов-Левитин А. Два писателя, Париж, 1983; Немзер А. «Из тяжести недоброй...» // Лит. газ. 1991. 17 апр.; Бондаренко В. Молитва о всех заблудших // День. 1992. №29; Литвинов В. Прозрение: К выходу собр. соч. Вл. Максимова // Книжное обозрение. 1994. №18; Он же. Во имя консолидации нац. сознания... // Там же. 1995. №23; Виноградов И. Между отчаянием и упованием // Континент. [М.]. 1995. №83.
      В. М. Литвинов
      (Из энциклопедии "Русские писатели XX века")


    Произведения:

    Роман "Семь дней творения" — (488 kb) — декабрь 2002
    Роман "Баллада о Савве" — (150 kb) — август 2002
    Роман "Карантин" – (Txt-rar 172 kb) — август 2003 — прислал Виталий Адаменко
    Роман "Ковчег для незваных" — (286 kb) — октябрь 2003
    Повесть "Жив человек" — (78 kb) — август 2002
    Повесть "Дорога" — (63 kb) — август 2002
    Повесть "Стань за черту" — (93 kb) — август 2002
    Рассказ "Мы обживаем землю" — (44 kb) — август 2002
    Эссе о Семёне Липкине "Путь вверх" — август 2002


    Автобиографическая дилогия "Прощание из ниоткуда"

    Книга первая "Памятное вино греха"август 2008
    Книга вторая "Чаша ярости"сентябрь 2008

    Фрагменты из книги "Прощание из ниоткуда":

          — Знаешь, — говорил ему Леля, зябко кутаясь в наброшенное на плечи байковое одеяло, — наверное, земля — это лишь станция нашей пересадки. Нам еще лететь и лететь, пока мы доберемся до места. Каждая остановка для нас — это новая жизнь в новой оболочке. Здесь, к примеру, ты человек, а на другой планете станешь растением или даже камнем. Наша смерть — это лишь прощание с очередной остановкой, не более того. Так сказать, прощание из ниоткуда. Жаль только, что теперь нам достался такой неуютный зал ожидания. Будем надеяться, что в следующий раз нам повезет. Как ты думаешь?

    * * *

          Затем наступал черед дуэта: тетя Люба — дядя Ваня. Начинал он. Начинал издалека, словно примериваясь и прикидывая, во что ему обойдется предстоящая баталия, но постепенно, с каждой новой выпитой рюмкой речь его крепла, наливалась металлом и матерщиной:
          — Что ты за человек такой есть, Люба? Ходишь, прости Господи, как лахудра какая, в драной затрапезе, ни виду в тебе нету, ни завлекательности. Сходила бы в палихмахтерскую, перманент навела, маникур опять же, чтоб с тобой пройтитъся было не совестно, а то ведь смотреть тошно, туды твою растуды. Тебя, стерьву, только на огород заместо пугала, мать твою перемать. Навязалась, холява, на мою голову, нарожала мне паразитов, один как лягушка, другой и вовсе урод, слюни текут. Тьфу!
          Та отзывалась сразу же, едва он умолкал, и пронзительный крик ее, прокатившись по квартире, выплескивался во двор:
          — Нажрался, ирод проклятый! На мамзелей кобеля потянуло, перманен ему подавай. На себя посмотри, чёрт шелудивый! Рожа кирпича просит, один глаз за другим гоняется. Совесть бы поимел детей своих хаить, слава Богу, не в тебя пошли, кому хошь покажи, красавчики!..

    * * *

          — Вы — русские, странный народ. — Зеркальный носок ботинка описал изящную дугу. — Готовы до бесконечности спорить о вещах и вопросах, которые в цивилизованном мире давно решены и сняты, как у вас говорят, с повестки дня...
          Чума на оба ваши дома! Откуда ты, человече в лаковых штиблетах, уже решивший все вопросы бытия и снявший с повестки дня самого Господа Бога? Как же Он в самом деле милостив, если еще позволяет такому, как ты, хулить Его имя и при этом прощает тебя! Терпение у Него неиссякаемо, но хватит ли этого терпения у простых смертных? Хватит ли у них терпения смотреть и слушать, как безликие некто, движимые пресыщением и жаждой власти, лукаво соблазняют толпу новым дележом, в котором ей, в конце концов, так ничего и не достанется? Миллионы застреленных, сожженных, забитых насмерть, изведенных голодом ради «счастья всего человечества» от Праги до Колымы, свидетельствуйте об этом! Или это самое «счастье человечества» стоит того? Стоит, чтобы во имя его можно было попирать все Божеские и человеческие законы, лгать, шельмовать, оплевывать, заставлять людей пить на допросах собственную мочу? Да какие гунны, какая инквизиция могла бы додуматься до этого? Не было этого на земле нигде, никогда, ни в кои, даже в самые скорбные века!

    * * *

          Однажды поздно ночью Мухаммед привел с собой, по обыкновению в дымину пьяного, но не совсем обычного гостя. Необычность его проявлялась во всем, от внешности — высокий, с легкой сутулостью, лобастая голова в лохмах темных волос, на моложавом еще лице провал беззубого рта, — до речей, какие он произносил в промежутках между выпивкой — пространных и витиеватых:
          — Литература, братцы, в наше время, да, кстати, и во все времена, занятие смертельно опасное, профессия вроде саперской, шансов выжить почти нет. Даже если иногда и останешься в живых, то чего-то все равно не досчитаешься: друзей, жены, здоровья или вот, как я, — зубов. Я не в обиде, что посадили, Сервантес и тот сидел, чего уж нам — сереньким, жаловаться, но зачем же так бить, ведь я и так подписывал все, что они хотели от меня. Что за тварь бесчувственная — человек. Казалось бы, чего легче понять ближнего! Надо только хоть на мгновение влезть в его шкуру, поставить себя на его место, и ты всегда будешь поступать правильно. Тогда почему же почти никто, кроме святых, не хочет сделать этого, здесь ведь не нужно шекспировского воображения. Вот в чем вопрос вопросов, а не в «быть или не быть». — Он залпом опрокидывал налитое и, запустив пятерню в свои лохмы, вновь словоизвергался. — Что же ты молчишь, сероглазый? Вот мне Мухаммед говорил, что ты тоже чего-то там пописываешь. Брось, парень, поверь моему опыту, брось. Брось сейчас, а то ведь это, как наркотик, потом поздно будет!.. Только зря советую, по себе знаю — не бросишь. Именно поэтому ты обречен. Она, обреченность эта, уже у тебя в лице, вроде оспы проступает. Ты обречен, ибо, чувствую, искренен, а это в нашем деле хуже рака, чумы и проказы вместе взятых. Наступило время серых и наглых, искренность не в почете, искренность уголовно наказуется от пяти до четвертака, включая, в особых случаях, высшую меру. Меня брали уже дважды, сейчас я еду домой, но скоро они возьмут меня в третий раз и теперь уже навсегда. Третий раз я не выдержу. Главное, что у нашего брата в лагере нет друзей: для мужиков ты — бывший богач, белая кость, для ворья — виновник их бед и жертва одновременно, для начальства — враг, фашист, источник всех зол на свете. Лучше бы уж сразу девять грамм в затылок — и все танго... Не смотри на меня так опасливо, сероглазый, я давно ничего не боюсь, я пережил этот этап, я нахожусь за пределами страха...

    * * *

          — Нам эта земля, товарищ, недешево досталась. Помню, привезли нас сюда осенью сорок первого из Красноярска: лес, топь, мошка! Выбросили нам топоры, пилы и пять мешков немолотого зерна: живите, если можете. Но мы — немцы, народ основательный, возьмемся, так выживем. И — выжили! Выжили, товарищ! — Гекман легонько пристукнул тяжелым кулаком по столу и взыскующе уставился на гостя: горбоносый, с печальными по-овечьи глазами, он походил скорее на иудея, чем на немца. — Болели и мерли, как мухи, кора в пищу шла, землянки насквозь промерзали, но мой маленький народ уцелел. Одного не понимаю: война давно кончилась, а мы еще здесь. Почему? В определенных условиях, в критической ситуации массовая депортация потенциальных противников целесообразна и даже необходима. Я так и сказал тогда, перед выселкой, наверху. Но теперь, когда все позади, что, какие соображения заставляют головку держать нас здесь? Я, дорогой товарищ, с партией с первого дня революции, меня от партии только с мясом оторвешь, но чего-то я не понимаю в последнее время, чего-то не понимаю. Он молча разлил по стаканам остатки. — Допивай, парень, и ложись, мне еще на берег надо.

    * * *

          — Ты прости, Владик, я тут наскреб тебе самую малость. — Деловую часть горбун спешил закончить еще перед выпивкой, отсчитав и придвинув к нему несколько замусоленных пятерок. — Возьмешь билет до Тихорецкой, а там видно будет, авось не ссадят, так и доедешь. Здесь и езды-то сутки всего. Ну, давай, Владик, за тебя, попутного, как говорят, ветра! — Чуть захмелев, Борис по обыкновению ожил, заискрился, стал легким и напористым. — Помнишь, Владик, я тебе про Мастера байку травил? По совести тебе сказку, я бы тоже согласился умереть, лишь бы увидеть этот самый свой пик, но мне этого не дано, я уже разменял себя на газетную дешевку и картинки для выставкома. Что называется: закройте занавес, комедия окончена! Я прожил жизнь, Владик, а тебе двадцать три. Не повторяй моего пути, у тебя в запасе почти вечность и не бойся начать все сначала. Пикассо в твоем возрасте на газетах спал, Уитмен чуть не побирался, Сервантеса по долговым тюрьмам гоняли, не бойся начать все сначала! Я верю в тебя, Владик, твой храм у тебя впереди, только не сломайся по дороге, не согнись, не спейся и ты увидишь свой пик и погибнешь, ибо это закон: увидевший погибает. Но зато, как славно ты умрешь! Не бойся смерти, умереть — это очень просто, бойся забвения и лжи...

    * * *

          Прости, прощай, на этом он ставит точку. Наверное, ему удалось высказать лишь малую часть того, о чем хотелось бы, но у своенравной памяти своя логика отбора самого важного в прожитой жизни, и автор безропотно подчинился ей, этой логике. Может быть, в этом — в случайных, на первый взгляд, словах, проговорках — и заключена правда его жизни, правда, свободная от намеренного кокетства, лукавой недоговоренности или ложных мудрствований. Он рассказывал ее прежде всего для себя, как бы подводя мысленно некий итог пройденному пути, но, разумеется, и в робкой надежде (слаб человек!), что долгая история эта послужит уроком и поучением для кого-нибудь из тех, кто, обуреваемый честолюбивыми замыслами, вступает или намеревается вступить на ту же стезю.
          Кроме того, это еще и книга прощания, а расставаясь, как известно, люди не всегда успевают сказать друг другу именно то, что необходимо было сказать. Но и сказанного здесь все же вполне достаточно, чтобы более не возвращаться к прошлому, не ворошить старых обид, вчерашних счетов и взаимных претензий, не растравлять себя мстительной возможностью вновь заглянуть в бездну. Как говорится, он с жизнью в расчете и ни к чему перечень взаимных болей, бед и обид.


    Роман "Заглянуть в бездну"февраль 2009

    Фрагменты из романа "Заглянуть в бездну":

          Главной не оставлявшей ее болью был сын. В начале лета семнадцатого она отправила его к матери в Кисловодск, где он и затерялся с тех пор и откуда о нем не поступало никаких известий. Ей оставалось только теряться в догадках, корить себя и обмирать от страхов. Дорого бы она дала, чтобы сын теперь оказался здесь, рядом с ней. От одной мысли о том, что ей уже не доведется увидеть его, у нее холодело сердце.
          (Ровно через тридцать лет сердобольный вертухай на Карагандинском лагпункте расскажет ей, как ссученные урки забивали ее сына насмерть в лагерной бане, как кричал он и рвался из-под их звериного нахрапа, как с номерной биркой на ноге сброшен был в общую яму за зоной, и она горько пожалеет тогда, что не сгинул он в самом начале и что вообще появился на свет по ее вине для подобной участи).

    * * *

          Приблизительно с месяц тому назад мне позвонил по телефону М. И. Тихомиров — писатель, который пробовал писать роман об А.В.Колчаке, и, узнав, что я еще жива, приехал ко мне для разговора.
          Роман он написал скверный, сборный — и, собственно, о генерале Лукаче. Эпизодически и об Александре Васильевиче, меня наградил княжескими титулами и отвел крайне сомнительную роль, ничего общего со мной не имеющую, и имел дерзость мне его прислать. Перелистав, я читать не стала. Но тут он сообщил мне, что в архиве сохранились не отправленные мне письма А.В., частично напечатанные в журнале «Вопросы истории», №8 за 1968 г., что писатель Алдан-Семенов имел их в руках и может мне передать в перепечатке из журнала.
          Я просила его передать Алдан-Семенову, чтобы он доставил мне их. Письма 1917-18 годов. Тот привез их мне.
          И вот больше чем через 50 лет я держу их в руках. Они на машинке, обезличенные, читанные и перечитанные чужими, — единственная документация его отношения ко мне. Единственное, что сохранилось из всех его писем, которые он мне писал с тех пор, как уехал в Севастополь, — а А.В. в эти два года писал мне часто. Даже в этом виде я слышу в них знакомые мне интонации. Это очень трудно — столько лет, столько горя, все войны и бури прошли надо мной, и вдруг опять почувствовать себя молодой, так безоглядно любимой и любящей. На все готовой. Будто на всю мою теперешнюю жизнь я смотрю в бинокль с обратной стороны и вижу свою печальную старость. Какая была жизнь, какие чувства.
          Что из того, что полвека прошло, никогда я не могу примириться с тем, что произошло потом. О Господи, и это пережить, и сердце на куски не разорвалось.

    * * *

          Но чаще всего она, сама того не замечая, вслух разговаривала с ним, с возникавшим перед ней из небытия Адмиралом:
          — Ты хотел, чтобы я жила, — сейчас, в преддверии конца она позволяла себе говорить ему «ты», — и я осталась жить, но трудно назвать жизнью то, что выпало на мою долю! Знал бы ты, сквозь какие тернии и через какую темь протащила меня судьба, прежде чем выбросить на эту окраину, в мое последнее одиночество! В тот день, когда мне наконец сказали, что тебя больше нет, жизнь моя кончилась, я лишь продолжала существовать, плыть по течению без руля и ветрил туда, куда несло меня обезумевшее от крови время. Сидела, выходила замуж, снова сидела, скиталась по ссыльным углам, малевала задники в провинциальных театрах, а сегодня вот добираю век в коммунальном вертепе московского вавилона, но все это происходило не во мне и не со мной, а сквозь меня, не оставляя в моей душе никакого следа. Я оставалась с тобой в той оголтелой зиме двадцатого, когда в прогулочном дворе ты в последний раз взял мои руки в свои. Этим я и жила все остальные годы. Теперь ко мне ходит множество людей, старых и молодых, знаменитых и никому не известных, всех возрастов, полов и профессий. Гости сидят часами и спрашивают, спрашивают, спрашивают, но я-то знаю, чувствую, что приходят они не ко мне, а к тебе и вопросы их обращены тоже прежде всего к тебе. Им жаждется прозреть в твоей судьбе меру вещей и понятий той эпохи, которая для них ушла вместе с тобой. Однажды ты мне сказал, что миру, в каком мы родились, наверное придется умереть заодно с нами, но, как видишь, он не умер, он снова появляется на свет Божий, вопреки всему тому, что ему пришлось пережить. Те же чувства и те же ценности, которыми жили мы, прорастают сегодня в людях, и уже никакая сила не в состоянии этого остановить. В конце концов ты все-таки победил, мой Адмирал!

    * * *

          Выше было упомянуто, что отец адмирала, Василий Иванович Колчак, издал в 1904 году книгу «Война и плен». Так вот эти «война» и «плен» повторялись в его семье из поколения в поколение. Какой-то рок приводит старших сыновей его ветви быть вовлеченными в большие военные катастрофы. Как турецкий генерал, его пращур, был при разгроме турок под Ставучанами захвачен в плен в Хотине, Василий Иванович был ранен и взят в плен при штурме Малахова Кургана французами. Его сын, Александр Васильевич, контужен и взят в плен в Порт-Артуре японцами, а сын адмирала, Ростислав, мобилизованный во французскую армию в 1939 году, был взят в плен германцами с остатками 103-го пехотного полка 16 июня 1940 года, после боев, начавшихся на бельгийской границе и закончившихся на Луаре, при разгроме французских военных сил и взятии Парижа.


    Сборник эссе "Сага о носорогах"ноябрь 2006

    Фрагменты из книги "Сага о носорогах":

          После спектакля мы стоим с автором в фойе, и я, вспоминая наш первый с ним разговор сразу по моем приезде в Париж, когда у меня еще кружилась голова от надежд и радужных иллюзий, подавленно спрашиваю его:
          — Значит, выхода нет?
          — Не знаю, — отвечает он, мерцая печальными глазами, — но, по-моему, вы опоздали, поезд уже отошел.
          — Значит, конец?
          — К сожалению, месье Максимов, к сожалению.
          — Жизнь без надежды, зачем?
          — Я тоже часто думаю: зачем?
          — Если так, — в отчаяньи взрываюсь я, — то для себя человек должен оставить только последний патрон.
          — К сожалению, и это не выход, — тихо молвит он и начинает раскланиваться, — увы!
          Он неспешно направляется к выходу, и, прослеживая взглядом его медленную и чуть шаркающую поступь, я представляю себе, будто он выносит сейчас из театра на своих сутулых плечах какой-то никому не ведомый, но непомерно тяжкий груз.
          Я тоже выхожу в ночь и меня тут же, хрипящим полукольцом обступают однорогие рожи, готовые в любую минуту раздавить, растоптать в остервенелом раже все, что встает у них на их безумном пути. И кого только нет в этом беспощадном стаде: неудовлетворенные в славе и похоти окололитературные истерички, озлобленные графоманы из числа кандидатов в общемировые гении, ничего не забывшие и ничему не научившиеся „совпатриоты" послевоенных лет, набившие руку на стукачестве и всегда готовые услужить недооценившей их советской власти профессора, амнистированные советские шпионы, мародерствующие на переводческой ниве, и дети советских шпионов, на старости лет высасывающие из пальца романы а ля „рашен клюква", бывшие и нынешние „члены родной коммунистической партии", с помощью которых уже потоплено в крови более полумира и так далее и тому подобное или, как говорят здесь, на Западе, ецетера, ецетера.

    * * *

          — Из огня да в полымя, — в сердцах говорю я, — стоило уносить ноги от диктатуры государственной, чтобы сделаться мальчиками для битья при диктатуре социального снобизма! В известном смысле все то же самое: цензура, деление на своих и чужих, издательский и критический бойкот, конформизм наизнанку, только под респектабельным демократическим соусом. И способ полемики тоже давно знакомый по душеспасительным разговорам в кабинетах на Старой площади: ты ему про конкретные факты, а он тебе про угнетенных Африки и классовую борьбу.
          Хозяин устало опускает тяжелые веки, и невидимая тога с малиновым подбоем величавыми складками опадает книзу: он слышал это десятки, может быть, даже сотни раз из той самой многолюдной пустыни, что расстилалась вокруг него, и так же десятки, а может быть, сотни раз ему нечем было помочь и почти нечего ответить.
          — Ах, месье Максимов, месье Максимов, — из-под набрякших век на меня излилась его младенческая доверительность, — никакой классовой борьбы в природе не существует, вот уже сотни лет в мире происходит единственная смертельная борьба между крупной и мелкой буржуазией, и они используют в этой борьбе за свой материальный и душевный комфорт все остальные классы вместе с их идеями, а после победы оставляют бывших союзников на произвол судьбы. Буржуа своими вставными челюстями перемололи и приспособили себе на потребу все самое лучшее и святое, что выстрадано человечеством: свободу, культуру, религию. Для того, чтобы остаться личностью, во все времена нужно было обладать мужеством и совестью; у буржуа, к сожалению, отсутствует и то и другое, у него есть только челюсти и животная приспособляемость. Буржуа — это орден, мафия, интернационал, если хотите, буржуа-лавочник и буржуа-интеллектуал ничем не отличаются от буржуа-революционера и буржуа-партайгеноссе. Вы, наверное, заметили, как при всех политических и национальных различиях они быстро находят общий язык: денежные воротилы и вчерашние экспроприаторы, снобы с Сен-Жермен де Пре и московские эстеты в штатском, гуманисты с автоматами Калашникова наперевес и угандийский людоед в фельдмаршальских регалиях, знакомый нам с вами президент с замашками либерального аристократа и вьетнамский палач, еще не отмывший с рук крови своих соотечественников. Их тьма тем и имя им — легион.

    * * *

          Мертвые слова. Мертвые, ничего не говорящие и никем не проверенные цифры. Механическое и единодушное, словно на кладбище, голосование. Мертвое однообразие мертвого ритуала. Господи, казалось бы, нормальному человеку даже не нужно читать „Архипелага", чтобы понять всю тотальную ложь и смертельную фальшь того кровавого действа, которое называется коммунизмом! Но, как это ни странно, в современном мире есть люди (и в огромном числе!) глухие (глухие ли?) и слепые (слепые ли?), готовые не только верить в эту кладбищенскую фантасмагорию, не только исповедовать ее бесчеловечные догматы, не только служить ей верой и правдой, но также, что еще преступнее, взаимоотноситься с ней, как с равной, как с „высокой договаривающейся стороной", как с естественным партнером свободного мира.

    * * *

          Передо мной тоненькая, непрезентабельная на вид книжечка. Это не „Иван Денисович", и, тем более, не „ГУЛаг", где речь идет о событиях отдаленных от Италии временем и расстоянием. В этой книжке, безо всяких комментариев опубликован список итальянцев (в основном коммунистов), перемолотых железными челюстями Лубянки.
          Казалось бы, одного этого документа достаточно, чтобы отбить у слишком ретивых энтузиастов к социальным экспериментам одного класса над всеми другими и, прежде всего над самим собой, но не тут-то было: чуть не на каждой стене здесь красуются серп и молот или красная звезда.
          Впрочем, что стоят доказательства во времена всеобщего помешательства!

    * * *

          — Ты знаешь, кто это?
          Я пожал плечами.
          — Матиас Ракоши...
          Меня бросило в дрожь. Пожалуй, именно в тот день, за случайным столом провинциальной забегаловки я впервые всерьез задумался о подлинной природе и сущности диктаторской психологии. Глядя на этого лысоватого заискивающего человека с цепкими, холодной пустоты глазами, я впервые тогда задался вопросом: как, какая сила превращает таких вот, безобидных, на первый взгляд, обывателей, типичных „пикейных жилетов" из полугородских „образованцев" в палачей целых народов, безнаказанно попирающих все Божеские и человеческие законы?
          Мне уже тогда доподлинно было известно, что сидящий сбоку от меня и доживающий дни в заштатном городе „страны победившего социализма" пенсионер, пробавляющийся на досуге рабкоровской деятельностью, не только отправил на тот свет десятки тысяч ни в чем не повинных людей, но и зачастую не брезговал лично участвовать в неподдающихся описанию „допросах с пристрастием". (Поговаривали даже, что этот монстр в китайской паре не постеснялся присутствовать при кастрации одного из ближайших своих соратников.)
          Отчего, по какой причине, в силу каких обстоятельств все эти „дети разных народов", являясь продуктом разных культур и даже рас, прошедшие различную, порою даже взаимоисключающую школу воспитания так похожи в своей поистине звериной ненависти к ближнему, в своем патологическом стремлении к власти, как таковой, в своей безумной жажде разрушения и распада? Что роднило и до сих пор роднит их — этих, ставших выродками рода человеческого людей: разночинца Ленина и потомственного шляхтича Дзержинского, выходца из земельных буржуа Троцкого и люмпена Ежова, аптекарского ученика Ягоду и безродного мингрела Берию, рафинированного интеллигента Менжинского и профессионального бандита с большой дороги Багирова, и взятых их всех вместе с несостоявшимся грузинским священником, обер-палачом государств и народов Сталиным, а также их сегодняшними последователями от Мао Цзэдуна и Пол Пота до Амин Дады и Матиаса включительно?

    * * *

          В ночь с 4-го на 5-е июля израильские воздушно-десантные части, преодолев почти четыре тысячи километров, высадились на столичном аэродроме Уганды и, после получасовой схватки, освободили около ста заложников — пассажиров самолета „Эр-Франс", захваченного на пути из Тель-Авива в Париж пропалестинскими террористами.
          Эта блестящая операция восхитила весь демократический мир. Главы ряда западных правительств, еще недавно безропотно выполнявших любые требования воздушных пиратов, направили в адрес израильского правительства поздравительные телеграммы. Западные газеты, и в их числе даже такие, как французская „Монд" и западногерманская „Цайт", не отличавшиеся до сих пор особой моральной разборчивостью, отозвались на событие весьма положительно. Мир вдруг вспомнил о казалось бы, уже давно осмеянных и забытых понятиях. Слова „Честь", „Справедливость", „Самопожертвование" вновь замелькали в печатных столбцах. Как говорится, нет худа без добра!
          Тщательное расследование всех обстоятельств этого дела показало, что захватавшие самолет „беззаветные борцы за свободу палестинского народа и всего остального человечества от ига буржуазной демократии, империализма и эксплуатации человека человеком" (в защиту которых, кстати сказать, выдающийся гуманист Генрих Белль не поленился написать целый роман) были идейно и организационно связаны с кровавым диктатором Уганды, расистом Иди Амином, открыто провозгласившим себя принципиальным последователем Гитлера в современном мире. Воистину скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты!

    * * *

          Признаться, я тоже начал свое знакомство с „Метрополем" в некотором предубеждении: уж больно необычными показались мне как причины его происхождения, так и последствия, грянувшие сразу за его появлением на Западе.
          Но по мере чтения все эти суетные соображения стали медленно, но верно отступать на задний план, пока в конце концов не рассеялись вовсе, хотя самое начало и не предвещало больших открытий: расхожий Высоцкий, с расхожими же Рейном и Вознесенским, как всегда манерная Ахмадулина, скроенный по типичным эталонам „Юности" Петр Кожевников.
          И вдруг, словно из привычного коридора, сразу, без перехода, неожиданный выход в большой мир, с теплокровно пульсирующим пространством живой жизни под веселым названием „Чёртова дюжина рассказов". И горьковатая подлинность этого жизненного пространства становится для читателя как бы волшебным ключом ко всему сборнику в целом. Мне бы хотелось, чтобы читатель запомнил, затвердил у себя в памяти имя писателя, создавшего этот ключ силою своего воображения: Евгений Попов! Я уверен, что он еще даст о себе знать и более мощно, и более полно.

    * * *

          Я убежден, что книга Евгении Гинзбург суждена долгая и благодарная судьба, ибо она дарит читателю гораздо более, чем простое читательское удовлетворение, она дарит ему согревающий сердце пламень и очищающий душу Свет.
          Незадолго до смерти Евгения Гинзбург в первый и в последний раз в жизни побывала за рубежом — в Париже. В прощальном разговоре со мной она сказала:
          — Знаете, Володя, я никогда не мечтала, что Бог подарит мне перед смертью такую радость. Сижу в гостинице и читаю, читаю, читаю. Господи, сколько же у нас было отнято! И жаль мне только одного, что не успею уже наверстать, слишком поздно. Ведь я знаю, что уже приговорена...
          Свои короткие заметки о воспоминаниях Евгении Гинзбург мне и хотелось бы закончить на этой ноте: сколько у нее было отнято и все же сколько она нам оставила!


    Ссылки:

    Интервью и другая информация на страничке Владимира Максимова в "Журнальном зале"
    К 70-летию со дня рождения В.Максимова на сайте "Голос России" "Книга о самом себе"
    Интервью с Владимиром Максимовым в проекте "Субботник"

    Страничка создана 9 августа 2002.
    Последнее обновление 26 февраля 2009.

Rambler's Top100
Дизайн и разработка © Титиевский Виталий, 2005.
MSIECP 800x600, 1024x768